ЛУЧИ БЫТИЯ
Я был поражён тем, насколько уход Евгения Всеволодовича Головина произвёл на меня сильнейшее впечатление. Давно было известно, что он болеет. Уходил он постепенно. Головин сам говорил, что, частично, он уже "там". Он завис между двумя мирами, без особого энтузиазма относясь к обоим. При этом, когда Головин ушёл, он каким-то образом подчеркнул самого себя. Этот год без Евгения Всеволодовича для меня был годом с Головиным в большей степени, чем много предыдущих лет. По степени яркости, живости и пронзительности отношений с ним, с его духом, с его идентичностью. Для меня это было сопоставимо с теми годами в начале восьмидесятых, когда я с ним познакомился. После тех лет это был самый яркий год с Головиным. Я неотступно о нём думал и думаю, вспоминаю любые эпизоды, которые наполняются всё новым смыслом. Я читаю его поэзию, статьи, слушаю его песни. Быть может, когда Головин был в расцвете сил, писал, творил, читал лекции, он был дальше от меня, нежели теперь, когда он ушёл. Такое парадоксальное впечатление. И я-то думал, что это мой личный опыт. Но я поговорил с целым рядом людей, которые хорошо знали Женю, — и они сказали то же самое. 26 августа был день рождения Головина, и его дочь Елена пригласила старых головинских друзей: Мамлеева, Джемаля, Дудинского, Скляра, Жигалкина, Сахарного. Это был удивительный вечер. Его полностью заснял режиссёр Артур Аристакисян. Это был день рождения без Головина, но говорили мы только о нём. И он был настолько жив, настолько иронично улыбался, отпускал замечания сквозь людей, что это был настоящий сеанс. Я вспомнил историю, как египетский жрец у Плотина вызывал дух Платона, — получилось нечто в таком духе. Было удивительно обаятельно. И в три часа ночи, когда все давно разошлись, а Артур, согласно своей идее, продолжал снимать пустые кресла, огромный кот, который видел Головина, запрыгнул к его портрету и отдал мэтру "римский" салют. Это была достойная кульминация вечера.
Вообще, почитание Евгения Всеволодовича, культ Головина только начинаются. Причём, культ не в метафорическом смысле, но в прямом. Есть обычные люди, а есть металюди. Даже не вдвойне, но в тысячу раз. Люди, у которых всё настолько насыщенно, что это производит ошеломляющее впечатление. Так, для Головина подвигом было войти в метро. Когда его видели контролёрши, они сразу начинали свистеть. И на вопрос — зачем вы это делаете, не могли ничего ответить. Головин при этом не был пьян или плохо одет. Просто от него исходили лучи такой концентрации бытия, которые зачастую воспринимались как пощёчина, скандал. Человек с таким внешним видом, выражением лица, жестами просто не мог находиться в той среде. Мягко сказать, что эта среда его не принимала, — она просто визжала, когда замечала взгляд, мимику Жени. Головин — это фигура, которая требует раскрытия. И, на мой взгляд, мы начинаем эпоху с Головиным. Я говорю не о воспоминаниях — они имеют своё значение, но здесь речь идёт о его постижении.
На этом дне рождении был один из друзей Головина, некогда ставший участником замечательной истории, которая приобрела статус фундаментального мифа. Головин учил, что внешний мир надо воспринимать как удар. И как-то он шёл по улице с другом, они говорили о философии, и в это время навстречу показалась мощная компания урлы. Женя подошёл к вожаку, ударил его по лицу и упал замертво. Удивлённая компания, пару раз пнув Женю, естественно, принималась за его спутника. Эта история рассказывалась целым поколениям, которые на ней выросли, пытались воспроизвести, повторить, осмыслить, что же это такое было. И вот та же история была рассказана несчастным компаньоном Головина, попавшим под горячую руку. И что поразительно, рассказ был вялый, невнятный, как бы оспаривающий величие сложившегося мифа. Хотелось сказать — замолчите, перестаньте. Вы осенены светом гениального происшествия, которое по своей не очень прозрачной этике, по своему экзистенциальному напряжению напоминает лишь дзен-буддистские практики. Если добавить отечественную урлу, заснеженную Москву, можно представить, какая степень метафизической энергетики во всём этом была.
Истории, которая связаны с Головиным, либо переходят в эти метафизические вечные мифы, которые для нас так же живы, как и для их участников, а в качестве своей документальной стороны — они стираются, неинтересны. Головинская мифология, его мессиджи, его абсолютно невоспроизводимая ирония — всё это очень живо.
И голос, интонации Головина требуют самого бережного отношения. В словах он передавал такое обилие дополнительных, очень тонких сведений, которые не отождествлялись с тем, о чём он формально говорил — он мог, например, говорить о футболе, но так, что слушатель был как "баня паки бытия", как будто его обмыли потусторонними водами. Таково было воздействие головинского дискурса.
Александр Дугин
ТОЧКА РАЗРЫВА
Кто такой Евгений Головин? Это очень трудный вопрос. Тому, кто его знал, каким-то образом касался его орбит, объяснять, кто он такой, глупо, а тому, кто не знал, — скорее всего, бесполезно.
Можно сказать, что он — гениальный поэт, мастер образа, слова; бард, музыкант. Или, допустим, — культуролог, философ, филолог, литератор и литературовед. Или, что он — переводчик и эрудит: французский, немецкий, испанский, английский, греческий, иврит, латынь — никто не мог точно сказать, сколько он знал языков. Или, положим, — мистик, алхимик, мифолог, традиционалист. Но все характеристики подобного рода ни в коей мере не затрагивают сути дела, они — лишь круги на воде. Да и он сам, случайно прочитывая что-то подобное о себе, обычно переходил на жаргон, давая понять, что это — какая-то чушь.
Можно подойти и иначе: сказать, например, что Евгений Головин — один из тех очень немногих, которые смогли полностью освободиться от мифологемы современного мира и погрузиться в иную реальность, в иной миф. Преодолеть миф нашего времени — миф, в котором мы все живем, отдавая себе в том отчет или нет, почти невозможно.
Каждая эпоха имеет свою мифологему, свой миф. Мифологема — это не мнения и убеждения, не точки зрения, а то, как мы видим и чувствуем мир, — это всё, что представляется нам очевидным.
Для нас очевидно пространство и время, очевидна грядущая смерть, очевиден банковский счет, супермаркет, шарообразность земли и так далее, без конца.
Можно согласиться с Хайдеггером или Кантом, что пространство и время создаются в нашем уме, и что самих по себе их попросту нет. Но просто согласия мало, поскольку оно не меняет мир. По-прежнему трудно поверить, что лунная дорожка и море исчезнут, если все вдруг уйдут, и на берегу не останется никого. Трудно поверить, что город Нью-Йорк, да и вся наша жизнь, — лишь грёза из наших бесчисленных грёз. Видеть иначе, на уровне чувств превратить очевидность снова в идею, в субтильный фантом — дело другое.
Никакая мифологема не терпит разрывов, поэтому в месте разрыва всегда образуется вихрь самых немыслимых сил, разрушительных и созидательных, небесных и инфернальных. Суггестия этого вихря не знает границ.
Можно размышлять о Евгении Головине как о точке такого разрыва — когда иной миф, сметая обыденный мир, врывается в бытие. Однако и это — не суть, и это — круги на воде. Главное не в столкновении мифологем — в чем-то другом.
Можно сказать, что Евгению Головину каким-то образом была изначально открыта трансцендентная сторона бытия. Трансцендентное — это не мифологема, не тот или иной конкретный миф, а скрытая сущность всякого мира, вообще бытия.
К трансцендентному не существует пути. Ни через аскезу, ни через интеллект. Открытие его — всегда неожиданно и парадоксально. И кто хоть раз с этим столкнулся, навсегда становился другим.
Такое случалось не раз и не два в присутствии Головина. Причём, с самыми разными людьми. Не обязательно с одаренными, знающими, хорошо образованными, но также и с очень простыми, не только никогда не читавшими книг, но и не умеющими как следует сообразить, как завязать шнурки. Время и место было не важно. Мифологема — тем более. Было не важно вообще ничего. Трансцендентным внезапно могло стать что угодно: яркие звёзды на небе, отражение в зеркале или пустые бутылки на чердаке. Окружающий мир оставался тем же самым, но становился иным.
Однако и трансцендентный горизонт бытия, возможно, не самая суть, возможно, и он — лишь круги на воде.
Так кто же такой Евгений Головин? Одно можно сказать наверняка — он ускользает от любой интерпретации: всё, что о нём ни сказать, будет не то.
Но откуда он узнал всё, что знал, как стал тем, кем он был? Усилия, труд в этом смысле решают немного, почти ничего. Понятно, что океану не надо делать усилий, чтобы быть океаном, огню не надо делать усилий, чтобы быть огнём, но тем не менее…
Однажды, во время беседы о поэзии Ницше, я спросил у Евгения, как объяснить, что строки, написанные Ницше еще в 19-тилетнем возрасте, уже содержат всю силу его учения, что не было в действительности никаких трех периодов в развитии его философии, о которых рассуждают ученые, а было лишь осмысление и проявление с самого детства известной ему глубины?
Евгений ответил одним предложением: "Ну да, просто его душа всё знала заранее". Трудный и очень глубокий ответ, однако это было сказано так, что показалось самой что ни на есть очевидностью.
Тем, кто знает о Евгении Всеволодовиче пока лишь по слухам: попробуйте читать его книги, слушать беседы, смотреть видеозаписи не так, как будто один, даже очень умный человек, делится с вами своими впечатлениями и размышлениями, а так, будто это — трансляция из других измерений, с того света, из запредельных неведомых сфер. Возможно, кому-то это поможет избавиться от метафизической клаустрофобии и найти выход из "нашего маленького замкнутого мира, со всех сторон стиснутого огненным кольцом горизонта".
Сергей Жигалкин
К ПОЛЯРНОЙ ЗВЕЗДЕ
Горки. Я приехал писать сюжет о Вячеславе Иванове. Записали, переместились на кухню, и началась та невыразимая роскошь свободного общения с ним, тем более мы были всего лишь вдвоём.
"По восьмой гипотезе "Парменида", мир, проходя стадию физической материи, распадается на сновидения. Сейчас мир реальность разложил на сновидения, и сновидцы рассказывают нам свои сны. Я тут недавно читал, что Наполеон был женщиной, ну, и прочая лабуда...
Нам надо поймать в себе свой реальный момент, то есть свою судьбу. Только судьбу надо понимать правильно, а не так, как её подают и трактуют в наше время. Судьба есть наша тональность, и как она организована совершенно для нас неизвестно. Поэтому, мы тоже рискуем оказаться в среде сновидцев. Или принимаешь этот мир, все его параметры и константы, или отрицаешь, и это первый шаг на пути эзотеризма. Надо перерезать пуповину с матерью-землей, как писал Эрих Фромм. Надо слушать собственное сердце очень внимательно, и мы поймём, что наше, а что пришло извне. Чтобы понять, что эпоха порочна не обязательно читать Генона. Мы с необходимостью должны выйти из так называемой временной последовательности, когда одно следует за другим и.т.д. Но выйти только собственными усилиями. Как только нам задают вопрос, наша песенка спета. Потому что никакая эзотерика не пользуется вопросами и ответами. Каждый вопрос нарушает наше спокойствие, а эзотерика должна бытийствовать в покое. Поэтому греки использовали акроаматический метод, когда один говорит, а другой лишь прислушивается. Все эти диалоги Платона — поздняя контаминация христианских переписчиков. В акроаматическом методе можно задать тему, обсудить. А не так, как в ментуре: "Здесь вопросы задаю я". Кстати, змея парадиза и породила первый вопрос, с которого всё и началось, и на который, кстати, никогда не будет ответа. Почему нельзя искать ответа, потому что надо внутренне превратить его из знака вопроса в восклицательный знак. Каким образом, с каждым вопросом — особый случай.
Нельзя разделять своё интеллектуальное пространство. Социум несет нам массу противоречивых знаний, но как микрокосм мы знаем всё. Первая задача мыслителя — разобраться в том знании, которое есть у него внутри. Знаменитое "познай самого себя" — это не самоанализ, как трактует эту сентенцию современная эпоха. Это изучение своих страстей, своих излюбленных тем, к чему у тебя лежит душа. Амундсену с детства снились снега и торосы, он уже знал свою тонику, свою судьбу, ему оставалось только набраться материальных навыков — как запрягать собачью упряжку и.т.д. Есенин тоже всё знал в поэтическом ремесле, ему оставалось только освоить технику метафоры и ещё пару-тройку технических вещей. Потому что рождение в этот мир всегда травма, мы многое теряем. Но главное мы знаем.
Главное, что мы должны сделать, это познать собственное субтильное тело души. Оно ближе к огню. Выходя в землю, рождаясь на ней, а напомню, что земля — это последний элемент, своего рода разрушение. Поэтому главное — сублимация, и если мы вдруг почувствовали, что мы стали лучше слышать, видеть, иными словами развиваться в контексте микрокосма, то дело идёт в правильном направлении. Если этого нет, здесь не поможет "весь Британский музей". Происходит только распыление и несчастное Я, которое выучило все ремесла, распадётся. Здесь важен аспект свободы, это и есть отрезание пуповины, о которой говорил Фромм. Как в случае с Бёме, когда во время откровения, пришедшего через луч солнца, отражённого от медного блюда, его душа очень резко дала знать ему о себе, и то, что он занимается кожевенным делом, это полная чепуха, и надо заниматься совсем другим. Случилось внезапное озарение его микрокосма".
Далее разговор коснулся алхимии. "В работе нет ничего трудного и ничего легкого. Труден первый шаг. Надо понять, что такое "зелёный лев". Это шаг с берега в безбрежный океан. На первом шагу никак не понять, что такое "зелёный лев", а дальше это всё "женская работа" и "детская игра" (алхимические термины — С.Г. ). Просто требуются тщательность и внимание. Любое занятие алхимией предполагает, что в нас есть некое зерно. Некоторые это чувствуют сразу, другие со временем, третьи — никогда. Дальше идет агрикультурная работа. Надо дать этому зерну прорасти. Когда оно проявляется, оно еще бледное, росток чахлый. Но затем он начинает зеленеть, это и называется "зеленый лев". Это трудно, потому что это выход из чёрной стадии, "подземной", и мы пытаемся сублимироваться до воды. Когда Небесный дождь прольётся, росток начинает выходить на воздух и воду, и сразу попадает не в ситуацию подземного кошмара, а в ситуацию трёх элементов: воды, воздуха и огня. И, наконец, мы только тогда понимаем, что такое огонь. Потому что, когда зерно зреет в земле, оно не понимает, что есть огонь вообще. Оно знает тёплую утробу матери, но это женский огонь, отраженный огонь. Дальше, когда зерно становится растением, идёт проблема выбора, проблема иерархии. Сначала оно становится сорняком, потом лилией, потом розой. Роза уже заключительная стадия философского камня.
Тогда восходит солнце микрокосма, то начало, которое нас гармонизирует и упорядочивает дух, душу и тело. Оно называется квинтэссенцией — это есть Альбедо — заря. Мы выходим за пределы собственного микрокосма и восходим к полярной звезде, которая и есть истинный философский камень. То есть центр нашего микрокосма — вне его. В этом случае считается, что мы можем видеть мир и вещи в их подлинном аспекте".
Хочу сказать, что он был абсолютным гением и чудом нашего времени. И надо со всей определенностью заявить, что любая фигура сравнения к нему неприменима. Появись он в любой из эпох, он и там был бы чудесным гением.
Воистину, на своем надгробии он с полным правом заслуживает эпитафию из его любимого Поля Валери: "О воздаянье, после размышленья — Взор, созерцающий покой богов".
Сергей Герасимов
О ВНУТРЕННЕМ ПУТЕШЕСТВИИ
Этот Человек много значит для меня. Я бы не назвал это сферой моих научных интересов (если таковая есть вообще) или сферой духовного поиска. Я помню, как Головин был разочарован, узнав, что я христианин. Мы шли по Новому Арбату, где встретились в Доме Книги — он любил выбирать что-то из секонд-хенд-беллетристики на первом этаже, — когда я ответил на его вопрос о моем уповании. Разочарование его было сильным. Хотя его и окружали христиане. Когда к ним в загородный дом пришёл к жене местный священник, он спросил у Евгения Всеволодовича: "А вы, я слышал, увлекаетесь язычеством?" — "Да нет, — ответил Головин, — это вы увлекаетесь христианством". В конце концов, он всегда понимал и писал о том, что все мы, какой бы веры или безверия ни держались сейчас, всё равно несем на себе отпечаток долгих веков монотеизма. Он не исключал из этого правила и себя, и ни в коей мере не играл в практикующего эллина. В этом была существенная разница между Головиным и всей обоймой современных неоязычников. Я не знаю ни одного человека, который под влиянием Е.В. обратился бы в "язычество" или стал практиковать герметические искусства. Головин скорее заставлял человека думать, а это немало.
В его статьях или на лекциях в Новом университете, где я впервые увидел Головина вживую, мне было интересно сочетание в его дискурсе языка алхимии с античной мифологией. Помню, как на лекции "Пурпурная субстанция обмана" году в 1998-м, я намеревался задать ему вопрос о символике дуба с вывороченными корнями, но пройти к мэтру не было возможности, и общение наше пришлось отложить на несколько лет.
Я смог познакомиться с Головиным только в начале 2004 года, после его лекции "Матриархат", — наверное, одной из лучших лекций Евгения Всеволодовича. Тогда только вышла моя первая книжка по ирландской мифологии, и я подарил её Е.В. в надежде на какой-нибудь комментарий мифолога. И я его получил, причем развернутый, практически всё наше дальнейшее общение с Е.В. до последних звонков в 2010 году и было этим развернутым комментарием. В первую очередь для меня Головин был мифологом, его взгляд на миф, его игра с мифом были для меня важнее всего.
В эту первую встречу мы разговаривали в фойе музея Маяковского, рядом стояла его жена Елена и ещё человек, пытавшийся узнать от Головина его отношение к индийской или китайской премудрости. Головин отвечал, что всё это далеко от европейского человека, что надо читать античную литературу, ну или скандинавскую или кельтскую, как вот этот молодой человек, — показывая на меня. Позже я еще столкнулся с головинским скепсисом по поводу всяких индоевропейцев и индоевропейских реконструкций: индийскую традицию он считал чуждой и неприложимой к европейской ситуации. Да, он был убежденным сторонником старой традиционной Европы и ни в коей степени не евразийцем. По поводу России он как-то говорил, что римские войска остановились однажды на границе будущей Российской империи и совершили ауспиции, которые показали, что эти пространства не предназначены для человека. Да, говорил он, вот лешим, кикиморам, русалкам, домовым здесь привольно, но человеку здесь жить нельзя или очень сложно. И тут же, противореча себе, он мог сказать, что, в принципе, ничего против дореволюционной России он не имеет, была нормальная европейская страна. При этом Головин много раз заявлял, что нормальным способом существования нашей страны может быть только империя. Опять же, он считал это чем-то очевидным и нормальным, без особого ажиотажа по этому поводу. Так что в нынешнем искусственном противопоставлении русских имперцев и националистов Головин был всё-таки на стороне имперцев.
Году в 2005-м пожилой уже и обремененный болезнями Головин вынашивал фантастические планы путешествия на волах по Скандинавии, а дальше на корабле по островам, в сторону истинной Гренландии. Всё это было на полном серьёзе, но где-то в другой области — видимо, в той, где лежит истинная Гренландия. Когда я задавал ему вопрос про визы и пересечения границ, он устало говорил: "А там уже не будет никаких виз!" В этот путь в нашем мире он не успел отправиться. Он вообще за всю жизнь не был за границей России: общеизвестно, что паспортов и других документов долгое время у него не было, что не способствовало свободе физического передвижения. Владея старыми и новыми европейскими языками, духовно принадлежа старой и классической Европе, Головин, кажется, и не нуждался в физическом присутствии в новой и измененной Западной Европе. Он тяжело болел и готовился к уходу, но не уставал шутить, что, как истинный язычник, скоро "отправится в путешествие" (или в "командировку"). Гейдар Джемаль на вечере памяти Головина усомнился в искренности этих его шутливых высказываний. Наверное, Джемаль прав: мы не можем знать, что в данную минуту думает о смерти тот или иной человек. В последние годы свои, даже после инсульта, больной, балансирующий на грани Головин написал столько, сколько, кажется, не доверил бумаге за всю свою жизнь до этого. "Есть смерть, нет смерти?" Вопрос остается, но оставить нам — тем, кого он любил, — свое слово и свой взгляд на этот странный мир, он счёл должным. "Fais ce que dois — adviegne que peut". "Делай, что должен — и будь, что будет".
Несмотря на свой московский затвор, Е.В. всегда был человеком внутреннего путешествия. Эта тема была важна для него, но путешествие это не должно быть сопряжено с железной коробкой самолета или машины. Это должно быть вольное плавание или полёт. Как плавание гэльских отшельников или северных викингов на дальний северо-запад, в страны, которых нет на наших картах. Как полет белых-белых птиц над океаном в сторону неподвижного единственного полюса. Когда он ушел, многие очень верно пожелали ему доброго пути или спокойного плавания. Этого, я думаю, и нужно ему пожелать.
Григорий Бондаренко
Газетный вариант. Полностью текст будет опубликован в альманахе «Волшебная Гора»