ИСТОРИЯ ОДНОЙ БОРОДЫ
ТРАГЕДИЯ ПОЭТА Антона Святозвонова была в том, что его везде принимали не за своего. Стоило ему появиться на каком-нибудь литературном собрании, как раздавался ироничный вопрос: “Молодой человек, вы случайно не ошиблись дверью?..” Краска заливала щеки Антона вплоть до самой бороды, которую можно было принять, смотря по обстоятельствам, то ли за архирусскую, то ли за архиеврейскую. Проклятая двунациональная бородка! Как-то в порыве отчаяния Святозвонов поклялся свести ее на нет, но, остыв, одумался: необходимость бриться через день была настолько омерзительна, что он решил уж лучше оставаться чужаком для обоих литературных лагерей. Пусть грызутся во имя преходящих убеждений, пускай считают его русским или евреем — да хоть эфиопом! Пушкин тоже был эфиоп, а какое загибал!.. Но вот эфиопом, к сожалению, Святозвонова никто не считал. Шоколадный цвет лица только резче выделил бы наивно-голубые глаза поэта. Нос, правда, он имел нерусский, умеренно-орлиный. Но характер у Святозвонова был незамутненно-русский, то есть двойственный во всем: простодушие — и лукавство без выгоды, воловья работоспособность — и загул, полное незлобие — и деликатность слона в посудной лавке… Перечень контрастов можно продолжать до бесконечности.
Но эта двойственность натуры не имела отражения в его стихах: щемяще-грустных, щемяще-русских и таких всепрощающе-мудрых. И как только литераторы русского лагеря не увидели этого, обратив внимание только на ветхозаветную бороденку поэта! Не намного проницательнее оказались литераторы другого лагеря, увидевшие в бородище поэта национально-патриотический символ, вызов. Так его заживо уложили в гроб забвения, засыпали землей молчания и поставили крест отчуждения. Но и похороненный, Святозвонов продолжал слагать стихи. Угловатый талант рос, крепнул, стремился навстречу распахнутым далям. Стихотворный дар его был чисто стихийным, не зависящим ни от литературно-политической борьбы, ни от бытовых мерзостей, ни даже, со страхом отмечал автор, его собственной воли. Еще недавние стишки Святозвонова казались уже детскими, ученическими по сравнению с новыми — полными блеска и чувства. Их не могла уже затмить даже двунациональная борода.
И час Святозвонова пробил. Литераторы обоих непримиримо враждующих лагерей внезапно поняли, что такое титаническое перо, как святозвоновское, выгодно иметь на своей стороне. За таким талантом в их стан потянется и вся смятенная Россия. И началось! Во-первых, вспыхнула ожесточеннейшая полемика — чьим по духу следует считать Святозвонова, и в центре внимания опять-таки оказалась его борода, а не стихи. Литераторы русского духа утверждали, что она — лопатой, небольшая, но ухватисто-загребущая, наша она, русская! Литераторы иного духа с пеной у ртов утверждали, что никакая она не загребущая, а козлиная, а то и вовсе сатанинская.
Слово за слово, кулаки на кулаки — грызня за великого поэта из узко-литературной перерастала в двунациональное явление. Дошло, конечно, до того, что страна раскололась на две партии: одна считала бороду Святозвонова русской до корней волос, вторая… впрочем, вторая партия теперь избегала прямой формулировки: чей же национальный символ запечатлен в бороде поэта, намекая лишь на что-то хищно-мефистофелевское. Свою правоту и те, и другие все чаще аргументировали кулаками. И только один человек в этом гаме и громе по-прежнему чувствовал себя непонятым, неприкаянно-чужим: сам обруганный и вознесенный поэт. Шумиха вокруг бороды надоела нему донельзя. Был только один способ прекратить это, и Святозвонов наконец решился. Он подошел к запыленному зеркалу, перед которым уже давно лежали наготове инструменты — и тишину комнаты, подчеркнутую заоконным ревом митингующих партий, нарушил давно уже не звучавший в ней стрекот.
Через полчаса все было готово. Святозвонов, словно с обновленной душой, вышел на балкон. Толпа, четко разделенная надвое, увидела идола и загудела. Как всегда, приветственный рев уже готов был перейти в рык междупартийной грызни, как вдруг недоумение сбило боевой пыл. Святозвонов лучисто улыбнулся и повел рукой по гладко выбритым щекам, как актер, под гром аплодисментов снимающий и отбрасывающий фальшивую бороду. Словно лишенные солнца растения, поникли и скрылись во тьме тел транспаранты. Толпа стала редеть, растекаясь по улицам и переулкам. Настал момент, когда площадь опустела, как поле отмененного боя, и брошенные транспаранты уже не попирались ни чьими ногами. Святозвонов еще был на балконе. Вдруг руки его машинально потянулись погладить бороду. Усмехнувшись этому, Святозвонов скрылся.
ПИСАТЕЛЬ БЕЗ ГОЛОВЫ
КОГДА ПОЯВИЛАСЬ его взахлеб разрекламированная первая книга (и на фотографиях автор был почему-то без головы), публика — то есть мы с вами — сочла это просто шуткой, подогревающей эпатаж. Был вообще бум на издательские фокусы: книги, начинающиеся с обеих сторон, или с середины, или совсем лишенные каких бы то ни было слов. Так что на этом балаганном фоне отсутствие у автора головы даже и не привлекало особого внимания. Тем более что срезана она была довольно аккуратно — никаких там сгустков запекшейся крови, ни даже намека на анатомическое пособие в разрезе, — пустое место.
Когда книга, выпущенная небольшим экспериментальным тиражом, быстро разошлась и заняла первое место в таблице бестселлеров, сместив на второе незабвенные “Репортажи из нужника”, издатели осмелели и стали выдавать в свет новые романы этого автора. Фотографии были те же: без головы. Появились первые интервью с ним в центровых журналах и газетах, первые телепроблески — пока только отражения от всепокорительного сияния новой звезды. Все ждали, когда же наконец появится телеинтервью с таким башковитым писателем. Но — всеобщее разочарование и вспышка еще более острого интереса — он отказался позировать перед камерой. Издатели, нагревшие руки, и без того сплошь унизанные бриллиантами, на его книгах, сообщались с автором только письменно, фотографии присылал он сам, становившийся уже человеком-легендой. Прошел и взволновал всех слух, что некто без головы явился в фотоателье и был снят в профиль и анфас, но, конечно, оказалось, что это всего лишь рекламный трюк для привлечения клиентов.
Очевидно, чтобы хоть как-то вознаградить озадаченную публику за свой каприз, писатель продолжал — впрочем, тоже заочно, письменно — давать интервью для газет и журналов, не забывая всякий раз приложить к заполненной анкете новую фотографию, соответственно жанру издания: в идеально облегающем смокинге (для ж-ла “Светские пакости”), в лыжном свитере с мощным отворотом (для ж-ла “Ничего, кроме спорта”), в белом бесформенно-восточном одеянии (для ж-ла “Вестник пустыни”) и даже во флотском бушлате нараспашку (для ж-ла “Матерый и матерный”). Публика шалела, да и только. Но любая тайна, как известно, в конце концов созревает до раскрытия…
Рецензент издательства “Бывший патриот” Андрей Семибрат был, без преувеличения говоря, чернорабочим литературы. Если за перевод и за редактуру платили крохи — то можно представить себе, какие крошки сыпались в карман рецензента. Впрочем, от корки до корки Семибрат прочел по неопытности только первый поступивший к нему роман, и было это делом, наверное, не менее тяжким, чем для зэка — работа на лесоповале. Закрыв прочитанный роман в тупом оцепенении, Семибрат понимал только одно: еще один такой роман — и он окажется в смирительной рубашке. Читая (уже с пятого на десятое) следующий, Семибрат вспоминал своего рецензентского первенца с нежностью. Казалось бы, гаже этого бреда уже ничего быть не может — но вот к нему поступил третий роман, и Семибрат окунулся в такую мерзость, что опомниться ему помог только четвертый роман — настоящий омут словоиспражнений. Невероятно, но так: романы сменяли друг друга по восходящей к пику идиотизма линии. Семибрат, поначалу боявшийся сойти с ума, понял, что на все читаемое надо смотреть сквозь призму слегка идиотичного юмора. Идея оказалась спасительной: теперь он только посмеивался, читая груды бреда, и постепенно даже стал находить в этом особое маразматическое удовольствие.
Листы календаря летели со счетов времени, и Семибрату стало надоедать это странное, ставшее его профессией занятие. К тому же и авторы стали писать уже как будто лучше, но при этом, теряя свою — пусть бредовую, но зато свою, неповторимую — языковую индивидуальность. Похоже, пришла новая мода бумагоистребления: если раньше каждый предпочитал удивить мир, ошарашить и облапошить, неважно чем — лишь бы заметили, то теперь авторы словно сговорились писать совершенно одним компьютерно-безликим языком, очевидно, надеясь на синхронное превращение в робота и читателя. И это направление оказалось для Семибрата более опасным, чем головоломные перьевые трюки, исчезнувшие по велению времени. Эту разумную и занудную писанину уже нельзя было читать сквозь защитную призму спасительно-идиотичного юмора: самый едкий критик не усмотрел бы в кирпичном потоке этих фраз никакого слабого места. Бредовые кривляния прежних авторов хоть оставляли эту надежду — новые же были до того разумны в своей занудности, что даже такой тертый калач, как Семибрат, понял, что спасение одно: увольнение. Но он уже так привык, так вжился в свою рецензентскую должность, что решил остаться и сразиться с новыми титанами. Да вот что было странно: в те незабвенно-милые времена, когда он почитывал бредни старой школы и покатывался со смеху, сами их авторы как-то оставались в тени — а вот теперь, когда писанина у них пошла на один манер, то ясно проступил и общий образ писателя нового времени: писателя без головы.
Как ни старался Семибрат, человек по своей природе не склонный к художественным обобщениям, распылить этот образ, изгнать его из своей и так захламленной памяти, он только отчетливее проступал на блекнущем фоне. Когда колосс без головы раздулся и посветно заслонил собой все, словно не вмещаясь в экран сознания, Семибрат понял: вот оно, спасение. В самом деле, почему бы и ему не внести свою лепту в роботизацию литературы? Так как он не менее бездарен, чем прочие авторы, то определенно имеет шансы на успех. Не беда обмолвиться одной талантливой фразой на десять страниц компьютерного словопотока. Ведь главное — не текст, а та вывеска, реклама, которая его предваряет. Писатель без головы. Как рецензенту Семибрату ничего не стоило запустить свой первый роман в издательскую машину. Конечно, были рецензенты и повыше него, но… находит же и на них когда-нибудь затмение разума? И Семибрат, трепеща, дал своему роману ход.
К его великому удивлению, к первой положительной рецензии, написанной им самим, вскоре добавилась и вторая, и третья. Сам директор издательства, человек тоже не чуждый писательского дела (и выпустивший в знак того пять томов своих сочинений), прочел и пришел в дьявольский восторг. Кто он, этот писатель без головы? Опрос пошел по обратной цепочке, к низшему рецензенту — Семибрату. У того уже был готов искусный фотомонтаж (пригодилось увлечение юности) с изображением аккуратно обезглавленного автора. Успех превзошел самые бредовые прогнозы. Издательство “Бывший патриот” получило с книги колоссальный куш и захотело получить еще, но Семибрат в отместку за все служебные унижения отдал следующий роман конкурирующему издательству “Власть и хаос”. Третий роман был отправлен в Ерундиздат, занимавший какую-то непонятно серединную позицию между “Бывшим” и “Властью”.
Листы календаря летели со счетов времени еще быстрее, чем в бытность Семибрата безвестным рецензентом. Впрочем, он работал на прежнем месте и был все так же безвестен. Зато писатель без головы стал легендой, всепроникающим призраком. Журналы и газеты наживались на немеркнущей сенсации, только телевидение было по-прежнему лишено этой доходной статьи. Но тележурналисты — пожалуй, самые пронырливые представители этой профессии. Мягкие, но неизменные отказы их не смутили. Несмотря на неуязвимую простоту своей конспирации, Семибрат понимал, что рано или поздно будет расконспирирован. И лучше сделать это самому.
— Тем из вас, дорогие телезрители, кто интересуется истинным лицом, скрывающимся под личиной писателя без головы, мы советуем включить телевизор завтра, в это же время, на этом же канале, — с напускной скромностью говорил ведущий, но в его голосе уже играли зажигательные нотки. — Та волнующая всех и, казалось бы, неразрешимая тайна, которую не смогли разгадать даже наши прославленные (ведущий иронически скривил губы) средства печати, будет открыта! Писатель без головы сам позвонил нам и попросил уделить ему время в эфире. Итак, до завтра!
…Никогда еще у телегробов не собиралось столько трепещущих от любопытства людей. И только один человек во всеобщем лихорадочном ожидании был грустно-спокоен и чувствовал себя даже неловко — от того, что скажет сейчас этим предвкушающим нечто скандальное людям что-то простое и, может быть, неинтересное.
Семибрат, почему-то не замеченный пока никем, стоял за кулисами эстрады, на которой, уже отбросив вчерашнюю сдержанность, витийствовал тот же ведущий.
— Ровно через минуту, дорогие зрители, ровно через минуту, которая уже проходит с каждым моим словом, мы увидим его. Слабонервных прошу заранее отвернуться от телевизора — ведь кто знает, есть ли у него голова! Итак… минута прошла! Прошу вас!
Семибрат вдохнул всей грудью и, было, двинулся, как вдруг мимо него величественно прошло на эстраду что-то поразительное своей бутафоричностью, лживостью — какой-то человек с надетыми поверх головы искусственными плечами — и с аккуратным срезом шеи. Минута тишины — и голос ведущего:
— О Боже!.. До последней минуты я не верил — но вот он перед нами! Фотографии не были ловко смонтированы, писатель без головы не был выдумкой какого-то шутника!
Ведущий заливался соловьем, слова не давая сказать ослепительно высвеченному — так что стала незаметна подделка — писателю без головы.
Семибрату надоело слушать эти трели, и он побрел к выходу, разводя руками исполинские складки занавеса.