Я ЖИВУ в Тольятти, где родился и вырос, и вот я решил описать свое чувство, наполняющее меня до краев: родной город мой теперь не такой, каким был раньше, он умер. Тогда, когда я и город были молоды, мы оба были полны имперским настроением семидесятых, когда на берегах великой реки в центре Союза выстроенный на песке город из полумиллиона человек, собравшихся со всей страны, создавал автомобили для нации. Теперь это чувство выветрилось, мир стал бесцветным. В городе моем не осталось жизни, безмолвные люди обитают средь каменных остовов, завод превратился в безжизненную фабрику с рабочими-автоматами, машинально собирающими машины. Торговля и развлечения померкли, движение на улицах стало скомканным и каким-то ленивым, и десятки недостроенных кирпичных высоток, разбросанных по всему городу, глядят во все стороны рядами бойниц-окон. Я никогда не судил о городе по отдельным людям, дворам или происшествиям, но теперь всякое целое распадается на части, и город тоже перестал быть одним общим социумом, разлетевшись, будто в центрифуге, на тысячи слепых кусочков распавшихся семей, рядов светящихся в ночи окон, торговых точек. Тольятти умер, остались люди и дома.

Я вижу: не стало русского Детройта с коммунистическим названием и итальянским автозаводом, раскинувшего клетки русских "стритов" и "авеню" перед широченной Волгой в тени Жигулевских гор. Потонули в степных запахах громадные невзрачные, серые милые кварталы Нового района, и из-под плит на советских площадях пробивается, как при чуме, такая же серая колючая трава, заглатывая камень цивилизации. Мой город, когда-то раскованно, по-хозяйски развернувшийся вширь, забравшийся на предгорья, с массивами лесов и дачами посередине, теперь кажется мне расползшимся, разлагающимся трупом, постепенно пропадающим в глуши волжской низины, под черными ночами пустых степей. Тольятти - труп, и на его строгом сером железобетонном теле появляются, как трупные пятна или поволока, выцветшие вывески контор, забегаловок и обменов валюты, и трупные ярко-зеленые мухи салонов и супермаркетов копошатся на его членах, выбирая последние соки. Труп скоро скроется с людских глаз, как древний город, под джунглями разросшихся дворовых лип, посаженных тридцать лет назад.

Я понял, к чему все идет еще десяток лет назад: из самолета я заметил, что город перестал расти и теперь, как желудок при язве, поедает самого себя. Моя жена поняла это, увидев однажды на здании заводской столовой вывеску "Казино". Город - это преобразование дикой земли в упорядоченную жизнь. Когда рост города прекращается, начинается перемалывание собственных костей.

И вот теперь этот обвал, кризис. Я старался взглянуть в беспощадные пустые глазницы его, разгадать его жуткие черты во внешних проявлениях, в людях, машинах, домах, реке. И я понял, что внешне кризис не различим: замена арабских цифр на ценниках и еле слышный сквозь общее молчание плач бедных людей в тесных квартирах приобрели лишь статистически неправдоподобный размах. Кризис таится внутри, он сожрал чрево наше, он обратился в хаос, неустроенность, страх голода и мрак растерянности перед ценами, он разъединил нас и отделил от всего мира.

Общественные институты: библиотеки, школы, поликлиники, стройки, власть и магазины - стали будто прозрачными, их плохо видно. Я библиотекарь, недавно я осознал, что мир книг стал гораздо более ярким, чем наваливающаяся на меня со всех сторон реальность, и я все чаще засиживаюсь на работе допоздна. Мои дети ходят в школу, но попадают в холодное здание-муравейник, где просто проводят время; учебников нет, питания нет, учителя заявляют, что без денег не выйдут на работу, и я их понимаю. Моя мать таскается по врачам, но лекарств нет, плохо питающиеся врачи встречают ее непонимающими взглядами, и их я тоже понимаю. Я больше не просыпаюсь по утрам от скрежета работающих кранов и бульдозеров, и уличная тишина, которая раньше меня бы порадовала, теперь стучит мне в виски. Наш мэр, верно, болен, или его нет, может, он сбежал, никого нет из власти, и мы одни. Магазины превратились в музеи, где "руками не трогать", а купить денег нет. Впрочем, хлеб покупаем, он очень вкусный, горячий запах его так и бьет в ноздри, наверное, оттого, что я понимаю: скоро не станет и его.

Тольятти - это ВАЗ. Мой отец всегда казался мне самым сильным человеком, потому что он работал на самом знаменитом заводе страны. Теперь завод, облепленный посредниками и бандитами, наверное, скоро разорится, превратится в живое гнездо для чужих личинок. Я слышал, за этот месяц у посредников сплошные праздники: завод продавал им машины по прежней цене, а они перепродали по новому курсу и, став миллионерами, пересели с "девяток" на джипы. Сейчас посредники с какой-то обреченностью веселятся, предчувствуя, что скоро придет конец и им: обвалившаяся кровля громадного завода погребет под собой всех. Посредники с непонятной поспешностью разговаривают по сотовым телефонам в засаленных чехлах и уже не въезжают в новые дома, оставаясь дожидаться в старых квартирах.

Кризис отравил весь город, заразил его раком легких и кишок, который рвется теперь наружу сквозь прогнивший кожный покров, сквозь стекла, плиты, бетон, автобусы и разбитые фонари. Пока он выплескивается только резкими вспышками отдельной беды, опасности, отчаяния: в бешеной угрозе жалкого нищего, выбрасывающего руку к твоему горлу в ожидании подаяния, в судорожном движении водителя, отказавшегося везти по прежней расценке, в отчужденности людей на остановке, каждый из которых уезжает своим автобусом по единственному темному шоссе, в болезненной страсти к бесплатным уличным таксофонам, по которым звонящие не могут наговориться, в необъяснимой жестокости уличной драки, в бессильной усталости прохожего, застывшего на месте посреди пустой улицы.

Энергии не осталось. Мне говорят, что бунт придет. Я слышал, что когда город окончательно потонет в горах и степных травах, тогда-то придет Стенька с булавой и зальет Волгу кровью. Но я не верю: для бунта нужна сила, а мы устали. Кто-то устроил летом забастовку на фабрике - их хотели выгнать, но через пять дней фабрика остановилась сама, и теперь увольняют всех. Пару месяцев назад кто-то из рабочих пошел колотить окна в директорском кабинете за то, что денег не платили, - его привлекли за хулиганку, и передачи ему носит одна только жена. В эти дни кто-то у нас собирается идти пешком на Москву, поставили палаточный городок, ждут пополнения, вот-вот двинутся. Но когда, кто, по какой дороге - никто не знает. Радио и ТВ молчат. Они всегда молчат.

Голода пока еще нет, но, видя по телевизору города Приморья или северные поселки, я понимаю, что это такие же тольятти и живут там такие же люди, и что скоро голод доберется до нас и никого не пощадит. Все провинциальные города - тольятти, и у каждого есть своя Волга. Просто наша - больше, поэтому до нас пока не докатилось. Но мы все ждем его, голода, и когда он придет, моей семье придется уехать прочь из города, осесть на земле, чтобы прокормить себя.

Сейчас говорят о сепаратизме, то есть отделенности. Губернаторы, не желающие платить налоги, туземные вожди, забывающие русский язык… Я же вижу сепаратизм другого свойства: мой город в одиночестве на необъятных просторах изо всех сил карабкается вверх, чтобы не пропасть насовсем, а вокруг никого нет, все запасы иссякли, все связи порваны. Здесь, в полях средней Волги, нет родимости Русской возвышенности, когда может прокормить родная земля, здесь по ночам проступают контуры первых приграничных поселений, здесь нельзя без остальной России. А ее нет.

Мы не ощущаем, что такое Москва. С недавних пор название нашей столицы превратилось в имя собственное хищного зверя, монстра, высасывающего из нас налоги и людей, заражающего нас, как неприличными болезнями, кризисами и развратом. Монстр душит нас. Москва теперь где-то очень далеко, оторванно взирает на нас и налетает, как дракон.

Мы не знаем уже, что такое Россия. До Москвы - 1000 км, до Челябинска - 900, а до казахской границы - 200, мы одни здесь, и живем, как в скорлупке, зажатые меж боками Татарстана и Казахстана. Раньше мы чувствовали нити одного общего нашего государства, которое держало всех нас вместе, а теперь остались лишь паутины дорожных развязок и нагромождения линий электропередач, да телевизоры, где Москва для нас так же далеко, как и Киев, и Санта-Барбара. И даже Самара, которая, по слухам, лежит всего-то в сотне километрах от нас, стала недосягаема. Самара, чье революционное название кануло в воду, оставшись лишь в имени водохранилища, Самара, наша местная столица и старший брат, которого мы в душе всегда ставили ниже себя, она стала теперь таким же призраком, как и вся остальная Россия, чужим городом с местными русскими жителями, которым до наших бед дела нет. Исчезает Россия, остаются сотни тысяч тольятти. Совсем скоро жители моего города станут называть себя тольяттинцами или волжанами, но не русскими, и это будет настоящий сепаратизм.

Я устал от вида мертвого города, я жду человека, который показал бы путь к жизни. Я хочу видеть лидера - пусть он позовет меня, и я пойду за ним до победы.

Алексей САНЧЕНКО

Тольятти