Я, ВАНЯ СИРОТКИН, погиб 3 октября 1993 года при штурме телецентра “Останкино”. Мне было девятнадцать лет и я очень хотел жить. Но милицейская пуля попала в самое сердце — и костлявая тотчас схватила меня в свои объятия. До сих пор я нахожусь в чистилище (обслуга говорит, что нас будут здесь держать, пока не прибудут главные виновники нашей гибели), и каждый год 3 октября я получаю увольнительную — слетать домой, хоть одним глазком глянуть, как там и что.

Вот и сегодня душа моя, в мгновение ока преодолев дистанцию в сто тысяч двести тридцать один световой год, оказалась в Москве, Третьем Риме, Оплоте Славянства. Раннее утро, редкие прохожие поеживаются на легком морозце, ветер швыряет им в лицо пожухлую опавшую листву, надсадно урчат зловонные моторы авто. Небо затянуто грязными тучами, из которых непрерывно сыплются мелкие жалящие капли. Я вижу величественные контуры восстановленного храма Христа Спасителя. Славное, богоугодное дело. По этому поводу у нас в чистилище даже праздник хотели объявить. Но святые апостолы велели с праздником повременить. Петр и Иоанн обратились с вопросом к самому Иисусу Христу: “Прежний храм был построен на гроши и копейки, собранные по всей Руси. Не вернее ли было нынешние-то деньги из казны сперва обратить на то, чтобы накормить, одеть и прибежище дать всем страждущим и сирым, а уж потом храм возводить?”

Вижу роскошные — мрамор, гранит, стекло — хоромы банков и фирм. Вижу коттеджи и виллы, тифозной сыпью вздувшиеся на теле матушки-России. И вовсе не то плохо, что они есть, а то, что встали они на деньги, ворованные, вынутые изо рта, отнятые у нищих и неимущих, слабых и беззащитных. Неужели я и друзья мои ушли из жизни, чтобы открылась зеленая дорога хапугам и рвачам, взяточникам и казнокрадам, ворам и бандитам?

Вспоминаю день 3 октября 1993 года. Утром позвонил Витек. Несмотря на воскресенье, решили отправиться в Alma Mater. Как всегда, встретились у метро, но до университета так и не доехали. В одном вагоне с нами оказалась Люська Гурьева.

— Ребята, — зашептала она, взволнованно озираясь по сторонам, — папа из Генштаба сегодня даже ночевать не приезжал. Позвонил в семь, сказал, чтобы из дома никто ни ногой.

— Ты и рванула?

— Ага.

Мы бывали у Люськи, видели ее отца — боевого генерала-афганца. А она, помолчав, добавила:

— Вот-вот войска в город введут.

Мы вышли на станции “Китай-город” и прямо на платформе наткнулись на усиленный патруль военной комендатуры — два старших офицера и шесть солдат. Три юных лейтенанта-танкиста стояли навытяжку перед молодцеватым черноусым полковником.

— Немедленно отправляйтесь в часть, — услышал я его командный голос, когда он вручал им тщательно проверенные удостоверения. — И чтобы одна нога здесь, а другая там. Блядки отменяются. Понятно?

— Так точно! — согласно рявкнули танкисты.

— Видите, видите? — вновь зашептала Люська.

— Классная заваруха может получиться! — радостно выкрикивал Витек, когда мы мчались вверх по лестнице, перескакивая через несколько ступенек. — Возьмем реванш над “красно-коричневыми” за гражданскую. Ура!

— Ты же на мандатной при поступлении козырял тем, что твои предки-путиловцы чуть ли не Зимний штурмовали! — удивлялся я.

— А ты и поверил, ухи развесил, как ректор и его прихлебалы! — Витек хитро подмигнул Люське, кивнул в мою сторону. — Ну сам подумай, Нарышкины мы. Ты же не чета гэбэшникам вшивым, историю, чай, знаешь. От Натальи Кирилловны да ее брата Левушки род наш идет-тянется. А заводскими с хлеба на воду перебивались наши крепостные. Тоже все Нарышкины.

— На нашем курсе уже пять князей объявилось, — заметила Люська.

— Да у тебя же самого отец академик, — воскликнул Витек, — небось не из быдла.

Я промолчал. Он был из самого что ни на есть быдла — крестьянин-бедняк из Новгородской губернии.

— Пять князей да “новые русские”, да устойчивые демократы — все равно мало, — бубнил Витек.

— Все равно больше за “красно-коричневых”. Ты-то за кого? — вцепился он вдруг в меня своими огромными синими глазищами.

— Но этот хлеб,

Что жрете вы, —

ведь мы его того-с...

Навозом...

Витек недоуменно пожал плечами.

МЫ ВЫНЫРНУЛИ из-под земли на Старую площадь и сразу попали под яростные вихри шквального ветра, который то вдруг замирал, то, будто вновь собравшись с силой, с остервенением бросался на людей, деревья, здания. Метрах в тридцати, прямо против входа в метро, на мостовой стоял высокий старик. Простоволосый, в одной белой исподней рубахе и серых заплатанных портах, он держал в воздетой над головой руке большой медный крест. Развевались длинные сивые волосы, разметалась на широченной груди густая, до пояса борода. Могучим басом, достигавшим любого конца площади, он выводил: “Святый Боже, Святый Крепкий, Святый Бессмертный, Святый Милосердный, помилуй нас!” За его спиной стояли, нерешительно улыбаясь, два милиционера. Борцы-тяжеловесы — лица цвета красного кирпича, ладони с ковш экскаватора — они пытались ему что-то деликатно внушить. А он, будто и не замечал их вовсе, продолжал и продолжал повторять слова молитвы. По правой стороне движение было перекрыто. Там, вверх к Лубянке, тянулась негустая толпа. Люди несли свернутые красные транспаранты портреты Сталина, пачки с листовками. Серые лица, тусклые взгляды, угрюмое молчание.

— О, козлищи прут. Де-мон-стран-ты, — послышался насмешливый голос за спиной. Я обернулся и увидел молодого парня в добротном, до пят пальто из верблюжьей шерсти. Желто-сине-бордовый шарф, золотистые замшевые штиблеты, на запястьях обеих рук массивные золотые браслеты. Он стоял, прислонившись спиной к церковной стене. Рядом с ним, обнимая его за шею одной рукой, улыбалась миловидная девушка в изящной черной шляпке с вуалеткой и светло-лиловом пальто-балахоне.

— Народ идет, — тихо возразила ему пожилая бедно одетая женщина, державшая за руку маленькую девочку. — Голодный, обобранный, нищий народ.

— Народ? — небрежно переспросил парень, неспешно переложив во рту жвачку слева направо. — Народ, который позволяет, чтобы его обгайдарили и прочубайсили, он и есть народ-козел.

— А эта страна, — вставила девушка нараспев неожиданно низким контральто, — страна-свинья!.

— То-то ты ряху таку отъела, — добродушно усмехнулся, смахнув пивную пену с пышных пшеничных усов, средних лет мужик в замызганной брезентовой спецовке и резиновых сапогах. На волосатой груди синел наколкой боевой капюшон кобры. И вдруг озлобился, остервенело шваркнул недопитую бутылку на тротуар, смачно сплюнул:

— Врешь, жаба! Свинья — и та не гадит там, где кормится.

— Ах ты, сучонок, — угрожающе взвыл парень в верблюжьем пальто. — Ах ты пьянь подзаборная! Я тебя враз манерам научу!

— Врежь ему, Костик, врежь по яйцам! — вдохновила парня контральто. — Тоже мне пролетарий вшивый нашелся.

Костик подскочил к мужику в спецовке, широко размахнулся, однако от удара его мужик неожиданно проворно увернулся. Костик же получил сокрушительный встречный хук в левую скулу и откинулся навзничь. Контральто превратилось в дискант:

— Убивают! Милиция, демократию убивают!

Тотчас как из-под земли появились рослые курсанты Высшего училища МВД.

— Вульгарная уличная драка, — поморщился Витек. — Поглазели — и будя!

И он потащил нас через площадь, по бульвару, к Политехническому. И дальше — на Лубянку. Проходя мимо здания бывшего КГБ, я вспомнил, как три года назад, будучи еще совсем пацаном, десятиклассником, я бегал сюда в самый разгар буйной бучи. Помню, когда я прибежал на Дзержинку после уроков, у памятника Железному Феликсу уже собралось человек пятьдесят. Кто-то старательно выводил на постаменте черной краской слово “палач”; кто-то укреплял вокруг пол шинели транспарант: “Да здравствует свобода!”; кто-то, забравшись на плечо, бил что есть силы по идолу молотком; самый ловкий и отважный уселся на голову и кричал что-то оттуда своим приятелям, которые раздвигали принесенную невесть откуда рабочую стремянку. Позднее появился мощный кран и памятник поплыл, поплыл по воздуху — и уплыл в небытие. Толпа улюлюкала, свистела, победно гремела. Кто-то плакал от радости, кто-то плясал, обнимался и целовался. А я глядел на все это и думал о превратностях судеб живых и мертвых. Над гробом некогда живого бога Иосифа безутешно, надсадно рыдали полубоги и “святые”, министры и полководцы, академики и поэты. А спустя — по историческим меркам — мгновение предавали его громогласно, истово анафеме и смачно, всенародно обливали отборными помоями и изысканными экскрементами...

Теперь, когда мы уходили вниз по Пушечной к Неглинке, Витек еще раз посмотрел на пустой центр площади, присвистнул и глубокомысленно изрек:

— Как сказали бы жирондисты: “Да здравствует окончательный писец этому и всем другим пламенным революционерам! И “ура” Соловецкому камню!”

В воздухе ощутимо висела людская злоба. Я чувствовал ее кожей, она проникала внутрь меня, сгустком горечи собиралась во рту, давила на сердце, легкие, мешала дышать, слепила глаза. Именно тогда я впервые подумал, что Иисус Христос и Матерь Божья, всегдашняя заступница России, отвернулись от нас. И неужели Москва, красавица, матушка, превратится из Третьего Рима во Второй Вавилон?

У ПУШКИНСКОЙ ПЛОЩАДИ от здания ВТО до кондитерского магазина, что на противоположной стороне, протянулась баррикада. Ее еще строили, и мы тоже стали таскать камни, деревья, какие-то скамейки и стулья, металлические рейки и планки, канцелярские столы, дверки от шкафов, вешалки-стояки.

Стремительно подошел высокий, худой как жердь, узкоплечий. Лицо иссечено морщинами, нос крючком, иссиня-зеленые навыкате глаза смотрят пронзительно, пронизают все и всех. Отвернул воротник безукоризненного твидового пальто, прикоснулся двумя пальцами к изящной тирольской шляпе с ярко-красным перышком; негромко, строго спросил хрипловатым командным баском:

— Откуда?

— Мы из МГУ, — оглянувшись на нас с Люськой, сдержанно ответил Витек.

— Так, — улыбнулся высокий, но взгляд был по-прежнему холодный, оценивающий. — Мы ожидаем марша на Кремль хасбулатовских прихвостней. Боюсь, будет жарко.

— Горячо, горячо будет! — радостно подхватил проходивший в этот момент мимо них гигант в цветастом спортивном костюме, легко неся в вытянутых над головой руках старинный дубовый буфет.

— Пожалуй, это вернее, — согласился высокий. — Боюсь, как бы пули не засвистали. Так что девицам лучше быть на кухне. Во-он в том доме. Место тоже боевое и архиважное, — он махнул рукой, указывая куда-то за Елисеевский гастроном.

— Я курсы санитарок кончала, — отчаянно соврала Люська.

— Да-а-а? — протянул высокий с откровенным сомнением. — Ну что ж, санитарки могут понадобиться. Эраст!

Гигант был тут как тут, словно ждал, что его могут позвать.

— Возьмешь ребят в свою десятку. У тебя как раз троих недоставало.

Гигант кивнул, улыбнулся:

— Пополнение — за мной!

И я подивился четкой организации. В городе анархия, безвластие, а здесь порядок, почти армейская дисциплина.

— Кто это? — спросил я, указав глазами на высокого, когда мы отошли шагов на десять.

— У-у-у, — протянул гигант, округлив маленькие выцветшие глазки. — Крупняга! Большой шишкой был в военном отделе ЦК. Генерал. Вышибли с треском за диссидентский настрой.

— Если до драки дойдет, чем воевать будем? — беспечно вопросил Витек. — Лопатами? Ломами?

— Ты не боись, — подмигнул ему гигант. Хохотнув, продолжал тоном сугубо доверительным. — У нас, браток, все схвачено круто. В ближнем подъезде лежат наготове и автоматики, и пулеметики, и гранатометы. А в переулочке за церквушкой (обнадеживающий взгляд в сторону площади) и бэтээры, и танки с пушечками... Так что насчет лопат и ломов у нас полный порядок. А в заначке есть и еще кое-чего...

“Атомная бомба, что-ли? — подумал я. — Или химическое оружие?”

Через полтора часа работы, от которой всех нас не раз прошибал седьмой пот, послышалась команда: “Перекур и перекус”. Несколько молчаливых женщин занесли еду прямо в троллейбус, который был частью баррикады. Весело разбирали бутерброды с осетриной, накладывали жареное мясо, отварную картошку, соленые огурцы на бумажные тарелочки, шумно рассаживались, перебрасываясь незамысловатыми шуточками. Мужчины пустили по кругу бутылку “Столичной”. Прилично хлебнув, Витек протянул посудину мне.

— Ты же знаешь, что я никогда не пью, — прошептал ему я.

— Ты у нас паинька! — усмехнувшись, он сделал еще глоток. — В хоккей играют настоящие мужчины. Трус не играет в хоккей!

А я не очень и понимал, в какой “хоккей” идет игра. Отец мой, как и Люськин папа, командовал полком в Афганистане, где и погиб. Мама преподавала в школе историю. Развал Союза в нашей семье был воспринят как личное горе. Правда, я никогда не был комсомольским активистом, не кричал “ура” на собраниях и уж тем более не считал несчастного Павлика Морозова национальным достоянием. Но Иоанна Грозного и Петра Великого почитал достойными державниками, и в каждом воине, кто сложил свою голову за матушку-Россию, видел героя. Да, именно героя. Я согласен был с мамой, что разрушение “империи” равносильно было национальному бедствию. И для русских, и для всех других. Ведь это свершилось вопреки воле народа. Три беловежских заговорщика тайно и греховно разорвали связь времен. “Гласность — это замечательно, — говорила мама. — И что безвинно репрессированные реабилитированы — замечательно. Но то, что взамен этого нас — всю нацию — поставили перед Западом на колени да заставили голову к самой землице склонить, да руку за подаянием протянуть — этого ни понять, ни простить не могу!”

— Эх, вздремнуть бы щас минуток шестьсот, — сладко потянулся Витек.

— Дремать будешь на пенсии, — резко возразил гигант. И мы вновь принялись таскать и строить. Какое-то время спустя подъехал большой автобус. В нем было человек сорок. Под милицейскими фуражками хмурые насупленные лица; под защитными куртками — тельняшки.

— ОМОН! — восхищенно пропела Люська.

— Ну, совковая сволочь, держись!

Витек вскинул над головой обе руки, пальцы были сжаты в кулаки. Из автобуса выскочил ладный, широкоплечий крепыш. Подошел к генералу, вытянулся, отдавая честь, приложил руку к виску. С минуту они о чем-то говорили, потом генерал поискал глазами кого-то, махнул мне рукой, подзывая к себе. Я подошел, немало удивленный: “Меня? Зачем?”

— Это подкрепление защитникам телецентра в Останкино, — пояснил он, ощупывая меня немигающим взглядом. — Вы, юноша, отправитесь с ними. Нужен человек в гражданском. Если главный ход блокирован мятежниками, вы пройдете к господину Д-у и договоритесь, чтобы был для них, — кивок в сторону омоновцев, — открыт дальний запасный подъезд.

И точным движением он достал из внутреннего кармана и вручил мне закатанный в пластик пропуск.

Ехали через весь город дольше обычного, не раз натыкаясь на баррикады, шествия, просто стихийно возникшие толпы и объезжая их кружными путями. Я занял свободное одинарное место и невольно слышал разговор двух парней, сидевших сзади. Им было лет по тридцать. Их лица, тон, повадки выдавали людей бывалых, потертых жизнью.

— Э, что для нас нынешние солдатики, — усмехнулся хриплый бас. — Помнишь, атаку духов под Джалалабадом? И то отбили.

— Здесь может быть и покруче, — отвечал мягкий баритон. — Особенно если в драку ввяжутся ветераны Великой Отечественной.

— Эти обязательно ввяжутся. Но они ведь почти все старики. Что с ними за война?

Они замолчали, однако я чувствовал, что баритон не согласен с шапкозакидательской фанаберией баса. А тот, глянув с усмешкой в окно, продолжал: “Во бабульки с портретиками бывших прут, неймется им, не сидится по домам. Снять бы с них штанишки из шершавого х/б и выпороть публично, чтоб неповадно было в мужичью драку лезть. А насчет покруче... тебе тридцать два года и ты уже подполковник. Глядишь, за сегодняшнее папаху получишь. А?”

— Тридцать два, — после паузы тихо отвечал баритон. — Всего тридцать два. А меня никак не отпускает ощущение, что я уже... уже с ярмарки еду, а не на нее.

И, помолчав, с явно ощутимой, рвущей сердце тоской, продолжал: “Бабульки, говоришь? Эти бабульки Гитлеру весь концерт испортили. Впряглись в соху и всю страну вытащили. Да и на фронте... Ты не подумал, что если они на улицы вышли, значит, неладное творится в Датском королевстве? Совсем неладное.

— Они цепляются за вчерашний день, а я гляжу в завтрашний, — резко возразил бас.

— А ты уверен, что он, этот завтрашний, лучше, совестливее, справедливее, чем тот, вчерашний?

— Вся история свидетель: что справедливо для одного, беда для другого. Помнишь — что русскому хорошо, то для немца смерть.

— У нас-то речь о русских. Как хочешь, а справедливость, как и правда, должна быть одна.

Бас хмыкнул, сказал что-то, чего я не совсем расслышал, и диалог смолк. Однако я понял, что он был асом-снайпером и за свою правду любую другую готов поразить в яблочко...

АВТОБУС НАКОНЕЦ остановился на дальней стоянке слева от телецентра. Повсюду, и особенно перед главным входом, было довольно людно. Пассажиры автобуса по двое, по трое спокойно, беспрепятственно поднялись к главному входу и исчезли в здании. Крепыш, поглощенный стремлением провести своих омоновцев на объект охраны без нежелательных инцидентов, обо мне не вспомнил — и я остался на улице. Среди мятежников царила полная анархия. Кто-то разыскивал кого-то, кто-то кому-то травил бородатые байки, кто-то случайный просто фланировал в надежде на необычное зрелище. Впрочем, постепенно напряжение нарастало. Появились люди с оружием. Вдруг место перед центральным подъездом стало пустынным, а на стоянках появились автобусы, из которых высыпали люди и расположились вдоль улицы ровной цепью. Ко мне подошел пожилой мужик в сапогах, кожаной тужурке. На голове “жириновка”, в зубах папироса.

— Хватай булыжник, парень, — оружие пролетариата, — посоветовал он простуженным голосом, плотнее закутывая горло пушистым шарфом и отирая слезящиеся глаза. — Сейчас здесь такое начнется, всю жизнь детям рассказывать будешь.

— Да я... — замялся я и был рад, что он вновь заговорил.

— “Бесы” Достоевского читал? Понятное дело. Помнишь, там он про “черный орден демократии” пишет? Провидец! Сначала большевики. Теперь эти. На глазах Россию в царство демонов превращают.

Через мегафон от здания раздалась команда: “Граждане! Во избежание кровопролития прошу разойтись! Прошу разойтись!”

— Слышишь? Устами еретиков глаголит дьявол, — он поправил шарф, сплюнул. — И само это телевидение есть бесовское порождение, призванное погубить в человеке все человеческое, все Божье.

Он с ненавистью посмотрел на здание телецентра. Мегафон вновь прогремел предупреждающе, тревожно. Толпа загудела, качнулась угрожающе. “Как странно, — подумал я в тот момент, — утром строил баррикады вместе с ельцинистами, вечером стою в мятежном строю хасбулатовцев. А ведь я обоих станов не боец”.

Внезапно я увидел в окне второго этажа желто-синюю вспышку и упал, сраженный наповал. Все дальнейшее я видел уже со стороны, точнее, сверху. Над моим бездыханным телом (пуля попала прямо в сердце) склонились люди.

— Убили парня, сволочи! — прорычал пожилой в “жириновке”.

— Фашисты! Безоружного! — заголосила простоволосая женщина. — Ой, лихолишенько! Он же совсем ребенок!

— Чего ждем? — надрывно вопросил пожилой. — Всех сейчас перебьют, как скот на бойне!

— От-ставить панику! — громко, спокойно приказал стройный, широкоплечий, с ладными черными усами и окладистой бородкой. Он скинул пальто, под которым оказался китель с полковничьими погонами. — Слушай мою команду. К бою товьсь! Без команды не стрелять!

Из здания застучали автоматные очереди. Люди попадали на асфальт. Заклацали затворы у тех немногих, кто был вооружен. Полковник молчал, и пауза, казалось, тянулась вечность.

— Огонь! — наконец скомандовал он. И в начавшейся перестрелке слышались проклятия и стоны раненых...

Из чистилища все видно. И все понятно. Вор, клятвопреступник, убийца — о каких бы испытаниях они ни умоляли в надежде получить прощение грехов — прямиком отправляются в ад. Богатеям дается три попытки пролезть через игольное ушко. Здесь это одно из самых забавных зрелищ. А в промежутках нам показывают резервуар с дымящейся, плещущейся, бьющейся в стенки кровью. И мы, грешники, со всей необъятной вселенной, такие непохожие, такие своеобычные, такие полярно разные, все молимся — каждый о спасении своего маленького мирка. Я — о человечьем, утопающем в ненависти и вражде, обжорстве и голоде, одержимом леденящим душу страхом перед будущим и умертвляющим радость и надежду неверием.

И, несмотря ни на что, надежда не покидает меня. Ибо я знаю, я верю: Земля — это не только люди и пули, которые убивают.