ОКИДЫВАЯ ВЗГЛЯДОМ КНИГИ,написанные в последнее время Владимиром Бондаренко, я всё более укрепляюсь в мысли, что именно он всей своей жизнью и судьбой подвижника буквально выстрадал право на создание собственной истории русской литературы ХХ века, отныне, после выхода трех последних книг, справедливо, без всяких сомнений, претендующую на публичную презентацию в самых широких читательских кругах. В том числе и в университетской аудитории, о чем как профессор с многолетним опытом преподавания утверждаю не колеблясь.
…Вспоминаю филфак МГУ рубежа 70-80-х годов, когда к нам, студентам, в спецсеминар тогда еще опального Владимира Николаевича Турбина, пришел Вадим Кожинов с целью рассказать о М.М. Бахтине, однако с ходу спросил, а читали ли мы статью молодого критика Владимира Бондаренко о "прозе сорокалетних"? Так в мою жизнь вошел и, видимо, так до конца в ней и останется Владимир Бондаренко — для целого поколения читателей ведущий литературный критик и вот теперь автор первого по-настоящему исторического путеводителя по новой русской литературы, заслуживающего, на мой взгляд, абсолютного доверия.
Не мною сказано, что Бондаренко для современной русской литературы и Белинский, и А. Григорьев, и Суворин — все в одном, несущем колоссальную энергию, человеке ("Союз писателей в одном лице", — убежден А. Проханов). И потому его путеводитель не следует рассматривать, как это принято делать после "путеводителей" Т. Венцлова и Ж. Бодрийяра, либо как строго концептуальный сборник впечатлений, открывающий тайны творческой жизни того или иного художника, либо как вспомогательный источник — комментаторская подпитка при составлении словарей-справочников, по типу того, что издал Вячеслав Огрызко ("Эскиз будущей энциклопедии"). В данном случае путеводитель справедливо претендует на самостоятельное изучение, ибо, являясь несомненным научно-популярным изданием, он обречен оказывать достаточно серьезное воздействие на широкую читательскую аудиторию.
И еще вот о чем я подумал, определяя жанровую природу книг Бондаренко. Приезжая в незнакомый город, мы первым делом покупаем путеводитель и бродим по местам, которые он нам "предлагает": помпезным, напыщенным, знаковым с точки зрения "большой истории", часто в абсолютном спокойствии оставляющем наши алчущие действительных открытий души.
Но бывает и так, что, отбросив путеводители, мы с детской доверчивостью пускаемся в путь за теми, кто обещает нам показать "свой" город. В разные времена и в разных ситуациях открывали для меня "свой" город мои друзья в Перми и Ростове, Ереване и Вильнюсе, Праге и Касабланке. Ощущения от тех открытий живы во мне до сих пор, я отношу их к главным событиям своей жизни, и память о них смиряет меня нередко с тем, что принято называть "жизненными противоречиями". Так вот и Бондаренко, как истинный патриот, бесконечно влюбленный в "свой" город и в "своих" горожан, восхищенный их красотой и только одному ему известной тайной, заново открывает читателю русскую литературу ХХ века, формирует о ней не только исторические и социокультурные представления, но создает идеологию литературного пространства, что сегодня вряд ли кто, кроме него, рискнет предпринять. Вот почему мы имеем дело вовсе не с "коллекцией", как откомментировал книгу один из моих кафедральных коллег. Думаю, он в корне не прав, ибо коллекционер делит мир на "плохое" и "хорошее", "правильное" и "неправильное". Осознание того, что русский духовный космос имеет биполярную структуру: славянофилы и западники, почвенники и либералы — не мешает Бондаренко мыслить другими категориями, главная из которых — роль литературы в мире, состоящая в значении писателя в обществе и значении общества в мире литературы.
Бондаренко — один из очень и очень немногих, кто способен говорить о литературе, не навлекая на себя подозрений в ангажированности или маргинальности. Право редкое, но заслуженное. Оно дается критику старающемуся понять, прежде всего, художественную роль того или иного писателя, значение художника любого направления, любого возраста и любого лагеря, осознать силу его таланта и то, что он дает миру и людям. Но одновременно Бондаренко всегда чрезвычайно субъективен и по-настоящему профессионален. Именно это сочетание делает его интересным. Первое качество в отсутствии второго рождает несуразности, второе без первого — взгляните на наши академические "истории" — скуку смертную. Совмещаются же они весьма редко, и "Поколение одиночек" тому железное подтверждение.
В "Поколении одиночек", согласно Бондаренко, две возрастные группы: "дети победы" и "дети оттепели". На победных кровавых волнах то ли революций, то ли гражданских и мировых войн обильно появляются, если следовать "генному анализу" автора, в основном "юродивые". Армагеддоном же грезят "пророки", родившиеся в относительно мирные времена социальной апатии и живущие во времена чего-то "развитого", бесцельного и для многих достаточно комфортного. Главная книга первых, несомненно, "Школа для дураков" Саши Соколова, вторых — "Колодец пророков" Юрия Козлова.
О первом, имея в виду, по сути, всю генерацию, Бондаренко пишет: "Смотря на его фотографии…, я вижу в его глазах блеск русского юродивого, который и хочет сказать тебе всю правду о юродивом, и не может". И чуть ниже: "Это и на самом деле, проза русского юродивого, каждое примечание — в точку, в десятку, каждый монолог — открытие своего мира, каждое слово — мистично".
Всё — образ найден, тема задана, и дальнейшее напоминает мне перебирание четок в теплых, ласковых руках рассказчика — явно не случайного свидетеля и еще более явного со-участника. Впрочем, всегда метафорично мыслящий Проханов называет это особым бондаренковским "мессианством", которое видит в складывании близким другом "рассыпанного мозаичного поля", "сборке фрески", выстраивании "чаши" всей целостности русской литературы второй половины ХХ века.
Сразу же уточню, апеллируя к материалам, опубликованным не так давно в "EХ LIBRIS" на схожую тему, что "юродивых" Бондаренко не следует воспринимать в том смысле, в каком они нам известны по русской житийной литературе, очевидно стеснявшейся (как и большинство из нас в советскую эпоху) безумия юродства, не дававшей внятной разгадки/интерпретации подвига юродивых. Поэтому в данном случае автором подразумевается, как мне представляется, юродство византийское — Христа ради — самый необычный подвиг благочестия в рамках православной традиции, когда удивительным образом, абсолютно естественно для окружающих мирян сочеталась внешняя непристойность и внутренняя святость. Наиболее адекватным такому видению соответствует Олег Григорьев, жизнь которого, словно брутальная версия жития Андрея Царьградского, была наполнена борьбой с демонами и общениями со святыми, получала от них откровения.
Крест свой один не сдержал бы я,
Нести помогают пинками друзья.
Ходить же по водам и небесам,
И то, и другое — умею я сам.
Автор "Поколения одиночек" как никто другой осознает необходимость именно философской рефлексии текстов "юродивых ХХ века", что и делает его книгу уникальной. Ведь в этой достаточно объемной работе поставлен вопрос об одной из наиболее своеобразных черт русской литературы, которой не знала, да и не могла по природе своей знать литература западная, стилистически безукоризненная, но без озарений и погружений в бездну. Отсюда и название книги, которое, учитывая сложный набор подтекстов, следует трактовать в русле национальной традиции и никакой другой. Таким образом, картина русской литературы XX века в избранном в монографии аспекте оказывается во многом сформированной в рамках осмысления православных основ всей предыдущей русской литературы. Во всяком случае, так мне представляется из смысловой доминанты скупых "оговорок" автора о его собственном возвращении к православности, как это часто бывает у русских, через страдание, воспринимаемое в книге и как этическую, так и эстетическую категорию.
Другой, бесспорно, выдающийся юродивый — Эдуард Лимонов, что доказывать из-за тривиальности тезиса мне вряд ли здесь стоит. Да и Кублановский по-своему юродив, юродив в своем косноязычье, которое следует воспринимать как способ активизации скрытых возможностей языка.
Предполагаемых оппонентов Бондаренко, не согласных с важнейшей для него дефиницией данной литературной генерации, отсылаю к толковым, синонимическим и тезаурусным словарям. Семантическое поле "одиночка" в них представлено чрезвычайно широко, особенно его периферийная часть, куда входят такие лексемы, как "изгой", "отшельник", "отщепенец" и др., стилистически маркированные и выступающие в качестве метафорических эквивалентов прямого значения слова.
Вот почему Бондаренко, характеризуя социально-творческое одиночество своих героев, представляет настоящую палитру его возможных вариантов. У Саши Соколова, к примеру, оно принимает вид ухода в "многолетнее одинокое молчание". По Ф. Гиренку, это молчание превращается в наиболее адекватную форму языкового существования человека. Одиночество Анатолия Афанасьева проистекало из-за никому не нужного в последние десятилетия дон-кихотства и, одновременно, из-за непонимания "пассивности людей, целого народа" перед творящей зло криминальной властью. Ему противопоставлен такой крайне редкий ныне в России тип художника, как Петр Краснов, убежденный, наоборот, в том, что "суть любого талантливого художника не в разоблачениях и проклятиях, а в поисках своего художественного, а значит, и Божественного противостояния этому злу по самой природе своей". Не находит родственной души в своей преданности и неистовой вере в старую Москву, в Замоскворечье, поэт Александр Бобров. Прорастает "сквозь асфальт", явно выделяясь на фоне своего поколения, "не похожая ни на последователей Валентина Распутина, ни на последователей Василия Аксенова", женщина "с мужским твердым характером" Вера Галактионова. А Олег Григорьев вообще был изгоем, ибо всю свою столь непродолжительную жизнь оставался человеком, "в котором с предельной обостренностью запечатлелась подростковость тонкого и умного, но люмпенизированного, спившегося, уличного россиянина". Так же редки среди людей бунтари и вольнолюбцы, которых в поколении "детей победы" представлял Леонид Губанов — "варвар русской поэзии". Или вот такой "двойной реквием" по одиночеству в стихах Ивана Жданова: /Когда умирает птица,/ В ней плачет усталая пуля,/ Которая так хотела/ Всего лишь летать, как птица/.
ВЫНУЖДЕННО КОРОТКО- о трепетном, нежном, чутком отношении Бондаренко к своим героям (что считается признаком "вахлачества" в среде либеральных критиков, даже в собственных рафинированно-оскопленных текстах остающихся ощутимо брезгливыми, самодовольными и надменными к тем, о ком пишут). Ко всем им автор книги относится как любящий и глубоко сопереживающий брат, нет, скорее, отец. Кстати, таким был Гоголь для своих героев — даже для Плюшкина, Собакевича и Коробочки, которым всегда был готов протянуть руку, оберечь, спасти. Эту мягкую человечность ныне многие отмечают у когда-то непреклонного, неистового и бесстрашного Бондаренко. Сам это он склонен объяснять и возросшим христианством, и воскресением после клинической смерти, и неожиданно открывшемуся умению радоваться великому чувству сопричастности любого человека с Богом.
Впрочем, последнее обстоятельство вовсе не исключает существование и антигероев у Бондаренко, которые периодически всплывают то там, то здесь на страницах книги. Это, как правило, любители поисков конспирологических и конспироманных смыслов, толкователи канонических текстов массового извода, неспособные увидеть за мелкими и часто бессмысленными сходствами, вызывающими у них восторг, глубинные исторические смыслы. Это иронично названные тем же У. Эко "одержимцы", демонстрирующие невежественно-мистический подход к русской истории, лгущие и меняющие свой облик в угоду разрешенной сверху оппозиционности. Слегка перефразируя парадоксального Нилогова, их можно назвать культуртрегерами, всевозможными конферансье, антрепренерами, герольдами, капельмейстерами и тамбурмажорами западной культурной традиции. Об антигероях своей книги Бондаренко в лучшем случае говорит как о предтечах, к которым он относит писателей вполне приспособленных к образу жизни своих современников, но которые одновременно стремятся "быть выше", проповедуя новые либо пропагандируя еще мало распространенные способы художественного ремесла. Их роль сводится к ускорению внедрения нового, но ускорению, как убедительно показывает Бондаренко, по большей части разрушительному — им не дано никогда придать своему творчеству действительно новое направление, ибо эта миссия возлагается в истории литературы на пророков и юродивых.
Каждый раз при чтении книги, возвращаясь к вопросу о природе и сущности парадигматики (да простят мне неистребимую профессиональную привычку к научной стилю!), составляющей семантическое поле "одиночества", мне хотелось бы сказать о том сильном впечатлении, которое производит глава о Юрии Кублановском. В ней пытливому аспиранту-лингвисту когнитивный подход позволит выявить интереснейшую этнокультурную специфику метафоризации понятия "одиночество". Оно у Кублановского, убеждает читателей Бондаренко, в том, что напрочь отсутствует у других, в "россыпью разбросанных славянизмах", в "архаике национального самосознания", в "византийском почвенничестве", делающим его очень близким Сергею Аверинцеву (здесь надо спорить — Аверинцев в последние годы жизни, прежде всего, униат, что серьезно корректирует любое с ним сравнение), но, одновременно, и отдаляющим поэзию Кублановского от общего либерального потока.
О византизме скажу чуть подробнее. Не знаю, подозревает ли Бондаренко у себя наличие дара, не будучи кабинетным ученым, давать мощный импульс всевозможным научным проектам, но вот чему я сам стал свидетелем. Прошлой весной, ворвавшись, как Грибоедов в свое время, на Кавказ, на очередную кожиновскую конференцию в Армавире, он заставил местное профессорское сообщество задуматься о византийских основах здешнего русского бытия, заклеймил общественное безразличие к развалинам старейшего на территории страны православного храма в Тебердинском ущелье, а автора этих строк устыдил в непозволительной медлительности издания давно задуманной монографии "Русский Кавказ". И что же? На сегодня а) подготовлен совместный с сербскими, греческими, болгарскими и украинскими учеными проект "Южная православная дуга как культурное пространство"; б) депутаты Народного Собрания Карачаево-Черкесской республики одобрили выделение средств на восстановление упомянутого храма; в) опубликован "Русский Кавказ" В. Шульженко, четко обозначивший всю объективность и, самое главное, приоритет русского присутствия здесь еще в "доистории", то есть до Киевской Руси.
Что ж, Владимир Григорьевич, спешу сообщить, низко вам кланяется за это взбодрившаяся профессура, в своих собственных национальных истоках неожиданно обретшая дух и волю!
Однако продолжу. Такой же чужой, как и Кублановский, во всех поэтических лагерях видится Бондаренко и Ольга Седакова, к которой относится с нескрываемой симпатией, почти с восторгом. Будь она мужчиной, рассуждает автор, и родилась бы в средневековой Европе, она стала бы странствующим рыцарем (классический одиночка! — В.Ш.)
Одиноки среди "детей победы" и Александр Щуплов, и Михаил Ворфоломеев, и Евгений Нефёдов, и Татьяна Реброва, "непонятно почему" выпавшая из всех поэтических обойм современности, и даже, казалось бы, ныне самый преуспевающий из них "западник с русской душой" Александр Потёмкин — последний "щедринец" русской литературы!
В МНОГОЧИСЛЕННЫХкультурных контекстах 70-90-х одиноки, но глубоко по-своему, и "дети оттепели". Бондаренко, удивительно точно идентифицировавший суть явления, включает в свою историю русской литературы Вячеслава Дёгтева, создавшего на рубеже столетий уникальную галерею современных героев-одиночек: учительницу Ольгу из "Джяляб", женщину-снайпера из "7,62" и др. Да и самого автора соблазнительно сравнить со снайпером, одиночкой по сути своей профессиональной деятельности, ибо Дёгтев, мечтавший с детства стать русским Робин Гудом, стал в русской литературе скорее Джеком Лондоном — "эсхатологическим" романтиком и трагическим одиночкой.
Вряд ли правильным будет назвать "юродивым" кого-либо из "детей оттепели", или, если до конца следовать классификации Бондаренко, "рожденные в пятидесятые". Юродство, как его понимает Бондаренко, есть высший уровень одиночества — трансцендентального, метафизического. Но не в том смысле, что юродивые находят собственное предназначение в парадоксальных смыслах бытовой жизни. Здесь весьма примечательна цитата из книги, словно перекидывающая мостик от "юродивых" к "пророкам" и объясняющая одновременно разницу между ними. Это признание учителя Норвегова своему ученику из "Школы для дураков": "О, какой упоительной надсадой и болью кричал бы и я, если бы было мне дано кричать лишь наполовину вашего крика! Но не дано, не дано, как слаб я, ваш наставник, перед вашим данным свыше талантом. Так кричите же вы — кричите за себя и за меня, и за всех нас, обманутых, оболганных, обесчещенных и оглупленных, за нас, идиотов и юродивых, дефективных и шизоидов, за воспитателей и воспитанников, за всех…"
Что же выделяет "рожденных в пятидесятые" от предыдущего призыва? Прежде всего — опора на собственный опыт, стремление его честно прожить. Кого ни взять — у каждого тяга вырваться из общего круговорота. У того же Юрия Полякова одиночество в современной литературе было, по Бондаренко, чуть ли не запрограммировано изначально. Прежде всего, из-за предельной искренности и простодушной иронии, моментально обособивших его в кругу сверстников. Ведь Поляков никогда не скрывал, что он смолоду был традиционалистом, государственником, противостоящим попыткам разрушения русской государственности. Но по любому, как говорят мои внуки, Поляков сегодня — лучший пример для молодых писателей потому, что проживает свою жизнь вполне традиционно, не вставая на котурны, то есть так, как издревле было принято в нашем народе.
Два призыва одного поколения, автор это утверждает исподволь, без лозунговой категоричности, совершенно гениально объединяет в одном художественном тексте эпохи Олеся Николаева, сочетающая в своем творчестве элементы "юродства и интеллектуализма, холодноватой ясности, застывшей музыкальности и внутренней лихорадочности". Её место в истории русской литературы Бондаренко не случайно "окучивает" столь любовно и тщательно — она знак и суть поколения, она вся состоит из "бахтинских" оппозиций, обязательной для поколенческой характеристики раздвоенности, "между игрой и молитвой, между роскошью и аскезой, между легким огнем и тонким хладом, между смирением и дерзновением, между странствием и оседлостью, между материнским долгом и капризами красивой и талантливой женщины", и вот что самое главное, "между юродством и эстетством".
Ставит же точку в книге отклик одного из "детей оттепели", уже не юродивого, но настоящего пророка, произнесшего во времена смуты и разброда: "И расцветешь на зависть всем врагам, / Несчастная великая Россия!" Кому-то может показаться прихотью желание Бондаренко разместить в пантеоне "детей оттепели" Игоря Талькова, более того, закончить главой о нем книгу "персоналий". Но не случись этого, сама ее идея выглядела бы куцей и неубедительной, уменьшающей вклад "пророков" в национальное возрождение русского народа.
Например, вполне внешне респектабельного и социально благополучного Юрия Козлова. Это, скорее, один из пророков, увлеченный мистическими и религиозно-философскими мотивами, наделенной поразительной способностью "вписать" в единое художественное пространство реалии современной жизни и традиционные мифологические модели. Сам Бондаренко недоумевает, кем же считать Козлова — мыслителем-прорицателем "с угрюмой иронией" или собственно романистом. Я настаиваю на первом, ибо о герое моего любимого "Колодца пророков" автор мог сказать знакомой флоберовской фразой: "майор Пухов — это я". Не случайно в "Колодце" на первый план выведен герой-одиночка, социально маркированный как сын брошенной мужем прачки, бывший командир подразделения "коммандос", прошедший Афганистан и Чечню. Его позиция, тем не менее, дает ему право на свою мораль, правда, далеко за пределами формальных границ. Он действует один против всех, давно сделав для себя ни разу не опровергнутый опытом вывод: "Чем большим разумом наделено сознание, служащее злу, тем быстрее оно должно быть уничтожено". Будучи абсолютно убежденным в тотальной измене высшей государственной власти, он собственно народ верхам нравственно не противопоставляет. Более того, даже склонен видеть в этом некое возмездие народу за то, что "каждый конкретный, отдельно взятый гражданин мало любил свою родину, то есть каждый — и майор здесь не считал исключением — носил в душе пятнышко измены. Измена всегда более податливых к ветру времени верхов, в сущности, не была для народа неожиданностью. Народ сам толкал верхи к измене, предъявляя на уровне отдельной личности претензии к родине, которую в лучшем случае держал за злую тещу, но никак не за мать. И сейчас продолжал терпеть измену — тотальное разрушение всех основ, управление государства методом уничтожения государства — верхов, потому что на уровне коллективного бессознательного понимал: измена верхов есть следствие измены низов, то есть самого народа, в очередной раз предавшего собственное государство". Очень деликатно Бондаренко возражает Козлову, противопоставляя последнему Юрия Полякова, близкого себе человека, смотрящего, как и изображаемый им народ, на нашу жизнь "с насмешкой и иронией, с недоверием и усталостью, даже с отчаянием, но без злобы и кромешной ненависти". Важным в книге является образ автора. Вернее, образы, потому что их два, сразу вызывающих ассоциацию с двуглавым российским гербом. Один завораживает меня своей похожестью на летописного собирателя Земли Русской, умного и милосердного, другой — на мощного и гордого орла, готового в любую минуту принять последний бой за тех, кого обогрел и взлелеял, в кого вдохнул свет и веру. Первый — рачительный хозяин, второй — несгибаемый воин. Трудно сказать, что сегодня важнее для русской культуры, но, признаюсь, втайне меня более привечает вторая ипостась, взыскующая честного поединка с врагами, бескомпромиссная, когда речь идет о судьбах Родины, вызывающая порою смятение в душе предельной открытостью, за которой ощущаешь дыхание Вечности. Его равно испытываешь и в собственно главах-рассказах о каждом из "поколения одиночек", и в беседах автора с некоторыми из них, когда жанр интервью позволяет предельно четко обозначить позицию каждого, убрать двусмысленности и оговорки, поставить точки над "i" в страстной полемике участников и свидетелей гибели империи.
ВОСПЕВАЯ ПОДВИГ"одиночек", он бросает горький упрек своим нынешним "товарищам по цеху". "Трагедия современной литературы всех направлений в том, — буквально слышу я клокочущий голос "В.Б." в диалоге с "Ю.П." (Юрием Поляковым), — что она боится прикоснуться к действительности, боится пророчествовать, предвидеть, опровергать и приветствовать…Так называемая современная литература на 90% депрессивная литература. Депрессивные герои, депрессивные сюжеты, депрессивные сюжеты. Кто будет ее читать?" И, как в последней надежде, он вновь и вновь протягивает руку "своим", исчезнувшим и живым, неприкаянным и удачливым, потерянным и благоденствующим. Которых открыл, которым дал Имя, о которых рассказал всему миру, тем самым поставив памятники и обелиски, начертав на них грустно-оптимистические эпитафии.
г. Армавир