Корона российской империи — не та, что под музейным стеклом и охранной сигнализацией. Подлинную корону чеканили из серебряных поясов и колец многотысячных и многомиллионных городов. Отливали из золотых слитков-шедевров литературы и искусства. Отделывали бриллиантами из россыпей заводов и электростанций, академий и стадионов, дворцов и каналов. Украшали ажурными подвесками из железных и шоссейных дорог с роскошными аэродромными и космодромными вставками. Она была опушена драгоценным мехом колосящихся нив, оторочена ратниками в кольчугах на дозорных холмах, чугунными единорогами на бастионах, ядерными ракетами на стартовых площадках. Её подклад лоснился платиновой матовостью набитых несметными сокровищами недр. А вся корона переливалась видимым и невидимым мерцанием длинной, поразительной истории увенчанного ею народа. На неё, а не на бледную музейную копию, зарилась ненасытная капиталоимущая система , которая, собрав всё чёрное могущество античеловеческой цивилизации, навалилась в прошлом веке на владеющих подлинником. Она не смогла отнять его в открытом штурмовом приступе красноимперских ворот, — она похитила его через заднее крыльцо предательской перестройки.
Ещё падала тень мора на град Ленина, ещё летал пепел пожарищ над градом Сталина, а злоба мира сего с искрошенными о большевистскую крепость зубами уже готовила для всех нас последнее испытание: взращивала будущую ИЗМЕНУ во главе с пятнистолобым вурдалаком. Над ним дымилась и чадила звезда о шести когтях, испускающая не свет, но тьму, и пахло серой. Измена долго плутала по тайным ходам, и вошла в крепость, и обманула потерявших бдительность часовых, и зарезала суть защитников — сталинизм. Скрытно ликуя и беззвучно хохоча, она оскопила основу защитников — ленинизм. И пала цитадель русскости, храм труда, твердыня праведности, оплот надежды… Её топтали, но не затоптали половецкие и татарские кони, рубили, но не зарубили польские шляхтичи, брали, но не взяли наполеоновские гвардейцы, топили, но не потопили японские миноносцы, давили, но не раздавили германские танки. Её не посмели, побоялись разбомбить американские "стелсы". Её распяли на зелёных экранах биржевых мониторов те, что, зеленея от желчного азарта, спекулируют оптовыми партиями товаров, и любая страна для них — тот же товар. Её купили, а теперь просаживают в казино мировой политики игроки за зелёным сукном столов с зеленоватым же помётом сатаны на тех столах — веером иноземной валюты. И крупье лопаточкой аккуратно отделяет горки их игральных фишек от наших переломанных костей.
Плач на гуслях истории — как стук упавшей и покатившейся короны — он ли передаст звуки агонии разорванной, потерявшей бессмертность души? Неспасаемой? Невоскрешаемой? Ножи вопросов, как нож классического татя в нощи, режут и кромсают душу под нарастающий плач. Он вобрал в себя стонущий звон над могилами предков, гулкий набат над городами и весями, издаваемый безъязыким, треснувшим колоколом, валяющимся на земле. Он будит фантомную боль на месте изъятого сердца и такое же ощущение державной тяжести на месте изъятой короны. С драгоценной вещью этой, а значит, с нами, происходило удивительное. Когда-то ленинизм уничтожил монархию, но не дал упасть короне, уже готовой свалиться в руки жаднодышащих врагов. Когда-то сталинизм водрузил её не на двуглавого орла разногласия и растерянности, а на единоглавую сущность советского народа, да укрепил её так, что все остальные коронованные особы мира смотрелись лилипутами. А ведь над владениями некоторых из них никогда не заходило солнце.
Фашистская гроза заслонила солнце не столько над Ними, сколько над Нами. Когда раскатились громы и засверкали молнии, то бросились врассыпную Они, теряя собственные короны, скипетры, мантии, своих разбегающихся подданных. И, нахлобучив нашу корону поглубже, как каску пехотинца, закутавшись в мантию плащ-палатки, со скипетром-автоматом в руках пошли в бой Мы. Чему удивляться — ведь у Них вечные квислинги, хоть в прошлом, хоть в настоящем, хоть в будущем. А у Нас вечные минины и пожарские — по крайней мере, прошлые и непременно грядущие. Поэтому по красную сторону бытия нам не надо было скликать подданных, ибо они сами сбегались отовсюду, становились, равняя строй, и сердца их стучали в унисон с сердцем Вождя.
Скажем — и будем правы. Некоторые французские деятели, не моргнув глазом, заявляли: мы сдали фашистам Париж без боя, чтобы сохранить этот прекрасный город. Но сдали они не один, а много городов. В союзных с ними Чехии, Польше, в собственной Франции, наконец. И ещё не раз сдадут всё, что можно сдать. И будут приводить это в пример, учить этике и эстетике капитуляций. Хватает же мерзости и наглости у западных и прозападных господ, чтобы винить Сталина за то, что он не сдал немцам и финнам Ленинград, и в результате блокады горожане "были вынуждены умирать от голода, бомб и снарядов". Это лишь подчёркивает, насколько Они и Мы разные, непохожие, несовместимые, непримиримые…
Всегда Мы были не такими, как Они. По крайней мере, последнюю тысячу лет. Но много раньше наши предки уже оказались в сфере вращения альтернативной оси земной антропологии и социологии.
То было испытание временем и пространством, рассыпавшееся на мириады других испытаний. Так бьющий из горячих глубин гейзер рассеивается на струи и брызги, пока они не долетят, не сольются и не успокоятся в хладеющей, глубокой чаше необъятного водоёма. Который в иное время мог полыхнуть так, будто был залит горючей жидкостью, опаляя даже солнце. Вода и огонь — две стихии, что дают и отнимают, и снова дают жизнь, и влекут бесконечно. Русь, то жарко пылающая войнами, то привольно растекающаяся мирной жизнью, манила, очаровывала, вдохновляла… Сквозь таинственную толщу времён человечеству всегда слышались магические, но привычные слова: "Двуречье", "Междуречье", "Средиземноморье"… Память о знаменитых культурных наследиях, напевы старинных народов, шелест полуистлевших свитков. Законное благоговение перед лицом мощной цивилизационной кладки. А как назвать то, что рождалось и родилось в Межтриокеанье? Где отступающее оледенение торило русла обильных рек; и туда, на север, вдоль этих русел шли самые беспокойно-искательные, удачливые и добычливые; которых не потому ли прозвали русами? Где был край беспримерно выносливых и бесстрашных мореходов, ибо они вздымали парус среди самых студёных морей, и беспримерно сильных и упрямых пахарей, ибо они вздымали пашню среди самой необузданной природы. Где деревянных городищ было больше, чем каменных в Месопотамии, отчего эти места чужеземцы так и звали "городской страной". Где космических размеров степь по ночам умиротворённо внимала неслышной музыке звёзд, а с восходом солнца гудела и дрожала от стука бессчётных копыт. Где небывалой тучности земля источала хлебный дух, где густейшие пущи с чистейшими ручьями поили и кормили: дичью, рыбой, мёдом, изобильными дарами лесной скатерти-самобранки. Где горделиво-молчаливые папахи гор, убелённые вечными снегами, холодно обрамляли цветущие дали возделанных полей, согретых солнцем трудолюбия. Где щебетали и парили птицы мирного труда и беззаботной влюблённости, хотя остро заточенный клинок вражды и усобицы нечасто задерживался в ножнах. Где ночной покой сменялся дневным шумом и гамом столь оживлённых и многолюдных подворьев, ярмарок, караван-сараев, свадеб, гуляний, прочего раздолья, что по сравнению с ними вавилонское столпотворение — это непритязательная, тихая вечеринка. Где научились писать и читать задолго до многих из тех, кто в это время в звериных шкурах уныло наблюдал из своих пещер, как солнце садится в Конечный океан. Где набеги пришельцев были так же обычны, как и голод после тех набегов. Где горемычная судьба мирных поселян регулярно снимала свою скорбную жатву ограбления, разорения, угона на чужбину и смерти. Где кипели самые бурные из всех низменных и высоких страстей. Где в адском огне кривды сгорали души невиданно грешных, а за бревенчатыми стенами скитов и под лохмотьями дервишей горели правдой сердца неслыханно богоугодных. У лукоморья времён, там, где река свершённого впадает в океан неизведанного, когда-то был Эдемский сад, который давным-давно вырубили и распродали на дрова. Однако сохранился, уцелел единственный саженец древа его, и укоренился, и зазеленел на близко-далёкой земле. От его соков почками и бутонами наливались отроковицы, распускались пышными соцветьями девицы, румянились зрелыми плодами жёны. Те, кто охранял древо и вкушал от щедрот его, могли завидовать сами себе. Но чёрная зависть снедала других, что насылали ураганы рукотворных бед — и обволакивало сад ненастье разрушений, отчего с ветвей жизни осыпались спелые гроздья человеческого счастья, усеивали землю, покрывали её платком вдовства. Безутешного и страшного ещё и потому, что вдовели, не успев даже заневеститься, целые поколения юных дев, навсегда лишённые будущих женихов. Но проходило время. Потоки слёз уступали место потокам живородящей энергии, и сад снова зацветал. Сюда не надо было зазывать жить, тем более княжить, ибо сюда сами напрашивались — в государи, в дружинники, в разные служивые чины. Видимо, тут по-особенному рассветало, шли особенные дожди, веяли особенные ветры, дышалось особенным воздухом. Потому что самых красивых женщин было и есть на этих землях больше, чем на всём свете. Женщин с характером мягче воска — к другу, и твёрже булата — к недругу. С сердцем, которое от любви растворяется, подобно нектару, неизвестному даже богам, а от ненависти кристаллизуется, подобно зелью, убивающему даже богов. Иногда они были веселы, как радуга над поющими птахами, иногда печальны, как тайная вечеря в безлунную ночь, но всегда — незаменимы, как кислород. С вольной страстью обнимали они любимую жизнь. Горько каменели, объятые жизнью нелюбимой… Но поплывёт под ними земля. Качнёт утлой лодочкой, подхваченной безграничным пылом. Понесёт крутой волной, пьянящей и пенящейся ЗАРОЖДЕНИЕМ. Так зачинали и зачинают Афродиты этого огромного материка. Так из заоблачного лона появляются и нисходят на материк они сами. С глазами цвета ясного неба или лесного озера, или весеннего луга, или чёрного жемчуга, или мёда, разлитого на серебре. С тёплыми, как любовное ложе, и струящимися, как прохладный водопад, расплетёнными косами — белокурыми, каштановыми, смоляными, рыжими. И об эту вечно обновляемую жизнь тупится и ломается тусклая коса безглазой старухи в чёрном балахоне с капюшоном. Даже в догорающем костре искорки перед исчезновением вспыхивают ярко-ярко. Тут лишь бы не промедлить, лишь бы вовремя поворошить, немного поворожить, прилежно возжечь… И вот в жизнь — пугающую темень страдания — приходит свет, который хорош. Взрывается ли она внезапным фейерверком необузданных мечтаний, ожидаемо ли освещена неярким заревом их скромных исполнений, но начинает пламенеть неугасимо. Это пламя и есть смысл жизни. Девственный трепет этого смысла водил рукой Татьяны, пишущей письмо Онегину. Волевая хватка этого смысла двигала рукой Тараса Бульбы, не пощадившего родного сына-предателя. А ещё был Отец, отказавшийся обменять на неприятельского маршала попавшего в плен родного сына-солдата и умывший, нет, не руки, а сердце своё — сыновней кровью. И была та кровьот мук других солдат — детей других отцов. Чист и светел огонь, на котором по-разному и одинаково мучительно сгорают жизни, но не души великих. Благо народа готовится на обжигающих угольях бед и горестей его достойнейших представителей. Либо зло для многих и добро для одного, либо добро для многих и зло для одного — невелик выбор судьбы, которая норовит соблазнить, сбить с толку, отплатить неблагодарностью за истинность выбора. В этом мудрость испытания. Народ, выдержавший его, выбирается из мглистого ущелья невежества на ослепительный простор истины и знает ей цену, которую нельзя выразить никакими деньгами, вообще ничем, кроме благодарности… Благодарность разгорающаяся и гаснущая. Большая и малая. Обыкновенная и богоданная. Порой неосязаемая, зато очевидная. Так бывает, например, когда стороннему взору подносится возлияние внешностью женщины и яство её обаянием. И да не будет тот взор вместилищем бесстыдства и иного порока, но — улыбчивого восхищения, излучающего безотчётную признательность и гордость за землю со столь неизбывными красотой и душелюбием, умом и силой, кротостью и вожделениями, героизмом и честью. Многие красавицы и доблестные мужи иных стран и народов не ведают, что в них почти всегда обнаружится хоть капля крови наших соотечественниц и соотечественников, силой или миром занесённых в чужестранные края. Полукружия этих краёв расходились далеко от роя ещё не слепленных воедино, но уже тяготевших друг к другу частей мироздания. Куски будущей отчизны сшибались друг с другом, как метеоры во вселенной, разлетаясь, кувыркаясь, но снова и снова переходя на орбиты центростремительного обращения. Из сгустков физической и духовной материи сотворялась родина потрясателей человечества. Она ещё не знала, что её разделённые многими и, казалось бы, вечными границами легендарный Илья Муромец, мифический витязь в тигровой шкуре, эпические герои Калевалы, сказочно-романтические Фархад и Ширин оживут и засияют связью-гранью, отделяющей свет от тьмы. Эта связь пронзает череду то сонных, то буйных времён, перебираемых рукой случайности на чётках предопределённости, и уходит в вечность. Эта связь безначально и бесконечно несёт воздаяние для друзей и для врагов, равных которым по их огромностям не было ни у кого. Эта связь давала возможность презреть шипение тех с закатной стороны, что выползают на закате же. И великий князь провозглашался царём, царь — императором, а змеи извивались и клубились у подножия крепнущего, солнцеликого восточного трона, прыская гадючьим ядом западных интриг. Уже при нас эта связь отзовётся созданием самых Свободных в мире основ для беззаветной любви. Самых Больших в мире самолётов и ледоколов. Самых Первых в мире космических аппаратов. Самых Великих в мире краснознамённых военных побед, по сравнению с которыми походы и завоевания Македонского, Цезаря, Тимура суть предисловие к настоящей военной истории. Здесь бывало в избытке рабьей доли, но всего избыточнее было того самого Свободного, Большого, Первого, Великого. А значит — гордого. А значит — непокорного. А значит — несломленного. И тать, уже проникший, уже подчинивший, уже победивший, всё равно обессиливался, истощался, выбрасывался вон или убирался сам. Через год, через сто лет, через триста… Убирался, ненавидяще и завистливо оглядываясь на потерянное им и возвращённое нам, обдумывая, как по-другому проникнуть, подчинить, победить. Нечестивые чужаки крали у нас всё, и продолжают красть доселе. Они раскидывают сети силков, чтобы поймать здешнюю мысль, пока та не встала на крыло. Ведь мысль, исходившая отсюда, даже согнутая несправедливыми порядками, униженная и обворованная, имела загоризонтное зрение и полёт. Она пробивалась сквозь тяжкий гнёт то слабой травинкой одарённости, то могучим древом гениальности. На планете у нас есть общая земля, где долго не хватало школ и букварей, но где родились, жили, творили: Ломоносов, без которого нет русской науки, и Менделеев, без которого нет мировой химии, аль-Бируни, без которого нет математического, геологического, лингвистического и разного иного прогресса, и Улугбек, без которого нет мировой астрономии… На нашей общей земле стоят царь-пушка и царь-колокол — символы не оглушительных громов и звонов, но громадности всего здешнего бытия, даже если оно безмолвно и беззвучно, как глубокий сон богатыря (который обязательно проснётся!). На нашей общей земле чудотворцы впервые изобрели или создали: паровую машину и судно-пароход, аэроплан и электрическую лампочку, конвейерное производство и воздушный шар, торпеду и миномёт, промышленную нефтепереработку и радио, подводную лодку и дирижабль, телевидение и электронно-вычислительную машину, вертолёт и электросварку, атомную электростанцию и лазер… Русский и другие народы, населявшие сушу между тремя океанами, сильно отличались друг от друга. Однако все вместе ещё сильнее отличались от других народов, удивлявшихся, пугавшихся и… тянувшихся к нам. С каждым веком первое отличие уменьшалось, второе нарастало. То были единосущные политические отличия, хотя вряд ли кто их тогда так понимал и совершенно точно, что никто так не называл.
Но процесс шёл. Невзирая на экономическое неравенство. Несмотря на межнациональные распри, расовые, религиозные и другие противоречия. Вопреки повелениям правителей-самодуров, устанавливавших не самые лучшие отношения внутри страны и с другими странами. Он коверкался с пессимизмом и отчаянием задыхавшегося от несвободы умницы Чаадаева, написавшего: "Одинокие в мире, мы ничего не дали миру…" Однако правился воодушевлением и оптимизмом гения, ответившего: "Ни за что на свете я не хотел бы переменить отечество или иметь другую историю, кроме истории наших предков…" Да, это он, это Пушкин, который наше всё, наше всегда, наше везде, провидчески защищал и самоотверженно очищал великий процесс. Тот не прекращался даже тогда, когда горизонт темнел от надвигавшейся беды — полчищ очередного захватчика. На поле нашей брани звенящие мечи высекали не искры, но истины, которые намертво входили в душу народную, как сталь входит в сникшую плоть. Если плоть умерщвлялась, то душа окрылялась. Как же было не окрыляться истинами, которыми были помечены быт и нравы славянских и кавказских общин, удалого казачества, обитателей оазисов в пустынях, горцев Карпат, Памира, Тянь-Шаня, кочевников тайги и тундры, степняков?! Добровольно или насильно, но они вошли в российско-имперское поле притяжения, расширяя пространство и ускоряя время, взаимообогащаясь — не деньгами, а знаниями, культурами. Вливанием свежей крови. Врастанием в древнюю почву. Не сорняками, как сейчас, а новым, зеленеющим лесным подростом подстать крепкой русской дубраве. Сословно-эксплуататорское, это поле притяжения, однако, неизъяснимым образом объединяло и укрепляло ту самую нашу единосущную самобытность. Благодаря передовым порывам и вопреки косным желаниям оно развивало коллективизм, чувство принадлежности к некоей общей сверхцивилизации. Тоска души в разлуке с божеством, одиночество в земной толпе — последний удел кичливых обитателей края заходящего солнца. А тут, где солнце восходило, божество запросто ступало босиком по росе, и дети, радостно смеясь, бегали вокруг, и взрослые степенно кланялись и приглашали в гости. И божество преломляло с ними хлебы добронравия и пило вино добровеселия, и обсуждало виды на урожай, а потом уходило дальше, оставляя на росистой траве алмазные следы, которые связывали разноязыких и разновеликих в многотысячевёрстное, единодушевное целое. Тут развивалось СЕРДЦЕ. Тут идеальное ставилось выше материального, справедливость — выше закона, а своя рубаха, если и была ближе к телу, то всё же дальше, чем нательный крест. Все остальные империи и государства при разнообразных числителях имели общий знаменатель: они не объединяли, а, утробно икая, поглощали и переваривали, не сплачивали, а всеми силами изолировали и разъединяли. Они лелеяли, индивидуализировали, культивировали ограниченный микромир, развивали ЖЕЛУДОК. Но процесс, повторяем, шёл, ускорение нарастало. Слова правды и дела истины неторопливо, но уверенно омывали берега Волги, стекали в воды Амударьи и стремглав неслись по перекатам Терека. Их сияние виднелось над отрядами бунтарей Стеньки Разина и Салавата Юлаева, над спаянной дружиной князя Олега и кавказскими абреками-одиночками. Они шумели в верхушках сибирских лиственниц и отдавались в грохоте уральских кузнечных прессов. Они угадывались в заунывной песне акына, в озорстве русских частушек и в ржании лошадей Пржевальского. Они витали над шлемами, треуголками, фуражками Александра Невского, Суворова, Кутузова, Багратиона, Нахимова... Они дули в паруса Дежнёва, Лазарева, Невельского, Крузенштерна, Седова, братьев Лаптевых, Беринга… Они добрались даже до новогвинейских джунглей, где среди аборигенов и сегодня ходит молва о "каарам тамо" или "тамо рус" — человеке с луны или русском человеке: учёном и путешественнике Миклухо-Маклае. Он безоружным пришёл туда и долго жил там, где европейцы появлялись лишь под прикрытием корабельных пушек да обвешанные мушкетами с головы до ног, где сами туземцы не рисковали углубляться в заросли, не взяв наизготовку бамбуковые копья и каменные топоры. А ещё эти слова и дела звенели кандалами на Владимирском тракте и скрипели в аудиториях перьями гимназистов и студентов. Но громче всего они звучали, нагляднее всего выглядели у работящего мужика-молчуна, чьи плечи были шире его роста, а мозоли твёрже лемеха его плуга. Рубаха простого и честного люда необратимо меняла цвет, краснея от кровавого пота и кровавых слёз, пропитываясь кровью, проливаемой народом не бесследно. Драное красное рубище привязали к импровизированному древку, и первый самодельный, неказистый флаг взвивается над пока ещё бесформенной, волнующейся толпой. Скоро, очень скоро это будет не толпа, а ровные, повзрослевшие, поумневшие, сплочённые ряды под полотнищем алого бархата, с золотыми кистями, с золотом вышитыми серпом и молотом. От полного непонимания причин расстрела и повешения 1825 года, через отрезвление от расстрелов и повешений 1905 года к осознанному желанию отдать свою жизнь за революцию 1917 года, отменявшую все расстрелы и повешения — никто на Земле не сумел пройти подобный путь и ПОБЕДИТЬ. То были особые вехи русской истории, когда верность и предательство, уверенность и смятение, наивность и циничность, таинство собрания и таинство причащения втекали в тело и вытекали в дело. А тело и дело порой имели одни и те же руки. Где ещё могли ангел вознёсшийся и ангел падший шествовать бок о бок? И подняли мятеж против самодержавия, и вывели полки на Сенатскую площадь офицеры, прозванные позже декабристами. Откуда им было знать, что стрелки заведённых, но отставших часов не переводят келейно — угольником да циркулем, надев чистенький фартук каменщика, даром что вольного? Их переводят, поплевав на руки, булыжником пролетариата — под ор, громыхнувший из груди молчуна как все пушки мира разом. Как бы то ни было, произошла первая попытка изменить заведённый порядок вещей, чтобы дать ход порядку с непривычным, чудным названием "конституция". Её подавили картечью и виселицами, но ещё одно семя легло в пока дремлющую почву. Планета неслась Млечным Путём навстречу неизвестным космоглубинам, верблюды вышагивали караванной тропой навстречу миражу, сани мчались по бездорожью навстречу северному сиянию. Многотысячная манифестация рабочих Петербурга с семьями шла на встречу к царю. Безоружные люди шли с иконами, хоругвями и портретами самодержца. Шли просить облегчить им бремя существования. Их существование было не облегчено, а прекращено беглым огнём войск. И убивали на улице мужчин, женщин, стариков и детей, и раненых добивали штыками, и белёсое солнце застыло в морозном январском ужасе. После дня, названного "кровавым воскресеньем", рукава засучили не только профессиональные революционеры, но и прозревшие народные массы. Грянула первая русская революция, которую опять-таки подавили расстрелами и виселицами. До начала великого и победного отмщения оставалось двенадцать лет… И было хмурое осеннее утро, и было зябко, и был день первый новой жизни. И было хорошо. Жизнь — это борьба, борьба — это человек, человек — это власть, власть — это жизнь. Новая власть, только возникнув, отменила смертную казнь, пыталась отменить и тюремное наказание. А по ней стеганули, как плетью по лицу, интервенцией, хрястнули, как обухом по хребту, гражданской войной. Сочится кровью исстрадавшаяся память. И ещё, и ещё, и ещё раз силилась власть отменить смертоубийство, ибо ради этого она замышлялась, к этому взывала. Однако недобитки снова поднимали голову, используя нашу доброту для большего, чем прежде, пролития народной крови. И приходилось отвечать им и устало досылать патрон в патронник. К лязгу передёрнутого затвора вдруг примешались монотонный стук телеграфных аппаратов, писк радиоэфира, шуршание газетных страниц. Люди с надеждой вслушивались и вчитывались в то, что изошло из очага земной справедливости, где всегда желали миру мира, детям детства, мужчинам мужественности, женщинам женственности, а всем — счастья. В 1949 году наша страна внесла предложение о всемирном запрете смертной казни. Капиталовладельцы и капиталопоклонники провалили предложение. Причина: закон помешал бы им казнить посягающих на алчность их тучнеющего тела, на позывы их катастрофически худеющей души — на его пресвиноподобие Капитал (Они продолжают казнить доныне, прикрывшись архидьявольскими по фарисейству и подлости установлениями)... О чём думается, когда читаешь или слышишь "Советский Союз"? О земной чести? О неземной будущности? О беспримерности народного подвига? Да, конечно, и об этом тоже. А прежде того думается о языке. В великой стране необязательно живут люди-великаны, но в ней обязательно живёт великан-язык. Он не лучше и не хуже, не богаче и не беднее многих других в мире. Он не самый малый и не самый большой. Он просто ВЕЛИК — не только обилием изустного и написанного богатства, но колдовским бисером графики и мелодийными чарами фонетики. Для его изучения потребно не языкознание, а языкомудрость, потому что познаётся он не столько чтением-письмом, думанием-говорением, сколько слиянием с плотью, духом и временем фантастического пространства, на котором он живёт. В качестве родного или неродного, насущного или необязательного, любимого или обыкновенного — живёт. В качестве среды обитания и объёма притяжения, сферы обогащения и фронта противостояния — живёт. В качестве прекраснодушия проз и поэзий, экономразумности деловых общений и язвотелесности жаргонов — живёт. Опознавательных знаков "свой-чужой" много, но язык — главный из них. Его можно плохо знать или не знать вовсе, мало ли, что могло помешать выучить его, однако не может быть другом человека русского враг языка русского. Да и к любому другому народу и языку приложимо это правило, не имеющее исключений. В матрице Земли, которая сохранится в космосе даже после того, как планета обратится в прах, а сама матрица будет запущена в жизнь в других мирах, есть впечатанное навечно. Оно впервые было выведено кириллицей: четыре русские буквы — одним выдохом — СССР. Раскладываемые на игральных картах исторического и географического бытия неведомой ни для одного шулера и пугающей всех шулеров масти, они входили в состав кратких слов "Русь" и "Россия". А также — в состав многословного и многосложного понятия "Союз Советских Социалистических Республик", эту планету на планете, окутанную неразгаданными исходами и приходами, запрятанную в колоссальный хрустальный шар временных чудес и пространственной магии. Шар небывалого числа загадок и небывалой же прозрачности своей. Межтриокеанская страна, вобравшая в себя все частные истории наших народов, с 1917 года вращала штурвал корабля всеобщей истории человечества. Солнечный ветер свистел в его такелаже, и он разрезал вражьи волны, держа курс на созвездия безгрешного счастья. Не стало кормчего, заполоскали паруса, перепутались снасти, волны захлестнули палубу, за тучами скрылись созвездия, рассорились путники, появилась течь… И прибавятся другие беды, и грядут новые испытания. Но однажды пробьют склянки. Грузно осевший в воду страданий, повреждённый рифами горя, окружённый сыто-ненасытными акулами СИСТЕМЫ , корабль всеобщей истории, качаясь и рыская, медленно придёт в движение, которое некогда задала ему наша необыкновенная, чудная родина. Развернётся в направлении, которое она указала ему. Потому что все искали ту дорогу, где она победила, и даже не раз выходили на неё, но никто не сумел так осилить путь, протянувшийся с конца ледяной эры до начала эры компьютерной. Никто не сумел так впечатать его в матрицу вселенской эстафеты жизни. Никто не сумел так точно определить координаты спасения, воскрешения, бессмертия. Никто не сумел так восторгать и позвать за собой. Подобное не забудется, пример не потеряется. Если не удастся быстро восстановить такелаж храброго безумства и поднять паруса исторического преемства — мы ударим вёслами упорства. Ведь у нас есть имена-маяки и компас-учение, каких нет ни у кого. Смотритель главного маяка давно раскурил свою трубку и, накинув на плечи шинель генералиссимуса, ожидающе вглядывается в бушующий мрак, рассекаемый призывным лучом его света. К светоносному источнику зрячие устремляются сами, незрячих выводит к нему здравый смысл, а тех и других — дружные взмахи вёсел.
Хотя это не соревнование, но у сего святоистинного дела есть приз — корона российской империи. Она по праву принадлежит только нам!
Отрывок из предисловия к неопубликованной книге «Сталинизм»