Когда железными лапами мял, плющил, ковал железо – было все просто. Когда в серой шинели, в сером, грязном окопе лежал с винтовкой – знал свое место, знал, что нужно делать. Когда командовал партизанским отрядом – все понимал. Но в Упродкоме, в шипящем шелесте бумаги, в скребущем скрипе перьев, в стрекотне, щелканье счетов, часто терялся. Временами Аверьянову казалось, что бесчисленная бумажная саранча с шипящим шумом крыльев, со стрекочущим треском ног, со скрипом, со щелканьем челюстей набрасывается на тысячи пудов, штук, аршин – хлеба, мяса, масла, сала, льна, конопли, сена, соломы, соли, спичек, шкур, шкурок и тысячи тысяч пудов, штук, аршин пожираются, исчезают бесследно.
…шшш-ш-ссс-с-ттт-т-ччч-ч-шшш…
Продукты выдавались, распределялись, грузились, отправлялись по нарядам, по ордерам, по карточкам – фунтами, пудами, тысячами пудов, аршинами, тысячами аршин, штуками, миллионами штук.
Продукты выдавались, продукты воровались, продукты портились. Контора бесстрастно отмечала на своем тарабарском языке выданное, украденное, испорченное.
…дебет, кредит, пассив, актив, баланс, транспорт, сальдо…
…шшш-ш-ш-шшш…
Бездушная бумажная саранча, прожорливая саранча. В самой ее гуще, среди стрекочущих, скребущих, щелкающих, шелестящих множеств – мечущийся, махающий руками, ругающийся рыжий комиссар.
Саранча бумажная – муть бумажная. Муть в голове уставшего, изголодавшегося Аверьянова. И в пестрой мути бумажной с бумажкой из Учрабсилы выплыл Иван Михайлович Латчин. (Революция, конечно, не бумажная муть. Бумажная муть только мутится, крутится, плывет по поверхности потока Революции.)
В бумажке из Учрабсилы было сказано, что Иван Михайлович Латчин направляется в Упродком как спец по продовольственному делу. Аверьянов встретил его с радостью, с радостью немедленно назначил своим секретарем, свалил на него всю канцелярскую работу.
– Вы, Иван Михайлович как спец по бумажной части навертывайте здесь в кабинете.
Латчин почтительно опустил бритое, пухлое лицо, полузакрыл большие, черные, круглые глаза.
– Слушаю-с.
– Мы с вами так и сделаем. Я, значит, по ссыппунктам, по постройкам буду лазить. Вы знаете, я затеял здесь элеватор? Хлеб негде хранить. Уж я надеюсь, что вы, как спец…
Латчин вежливо перебил. Встал, щелкнул каблуками, прижал правую руку к груди, широко раскрыл завлажнившиеся глаза.
– Товарищ Аверьянов, я никогда не забуду, что вы спасли меня от расстрела. Полагаю, что вы, хотя, может быть, и случайно, но не напрасно сохранили мне жизнь.
У Аверьянова гора с плеч. Аверьянов стал пропадать на складах, на ссыппунктах, на бойнях, на постройках. (Строился элеватор, мясосклад с подвалом, ремонтировалась большая паровая мельница.)
В Упродком на час, на полтора – подписать бумаги, принять посетителей. В Упродкоме стал хозяйничать Латчин.
С черными дымящимися змеями обозов ползли по городу, расползались по уезду черные черви слухов. Черные, липкие, холодные черви облепляли головы мужиков:
…разоряют, крадут, гноят… разоряют, крадут, гноят… красная тигра Аверьянов… красная тигра пьет крестьянскую кровь…
Аверьянов как не слышал, как не видел. У Аверьянова в руках уже гремел, накрывался железной крышей мощный элеватор. Уже пыхтела, перемалывая тысячи пудов в день, паровая мельница. Закончен, завален мясом мясосклад.
В Укоме, в Уисполкоме Аверьянова ругали за грубость, за стремление к «самоопределению», хвалили за работу, посмеивались… грубиян, матерщинник, партизан, самостийник, огненный комиссар, работяга, «тигра»… разверстку сорвал в срок… «тигра»… и налог возьмет вовремя, не спустит… огненный комиссар… «тигра»…
Аверьянов работал, ковал. Знал, что работает, создает, кует.
Видел, что работа не валится из рук, идет. Чувствовал, что твердо ходит по твердой земле. Увереннее стали движения. Упрямо, настойчиво, смело смотрели зеленые глаза. По-прежнему только раздражал шелест бумаги, скрип перьев, стрекот машинок, щелканье счетов. Но это только в конторе. (А в конторе бывал мало.) В конторе сидел ловкий Латчин. Латчин аккуратно заготовлял к его приходу документы, бумаги, не задерживал ни на минуту. Латчин мягкими, пухлыми, ловкими пальцами листал бумаги, скороговоркой вполголоса передавал содержание, почтительно изгибался. Аверьянов корявыми, негнущимися пальцами расписывался, нагораживал заборчики негнущихся, ломаных букв.
Не любил эти часы. Не любил бумагу.
Шипит, шипит в ушах, и слов много непонятных, долго нужно думать, вдумываться, разбираться…
шшш… дебет… кредит… шшш… пассив… актив… шшш…
И все это непонятное, шелестящее, шипящее нужно загораживать заборчиком своих подписей.
Нехорошо. Скорее, скорее. На лошадь. И…
…Снова Уком, Уисполком, мельница, элеватор, мясосклад, ссыппункт, тысячи тысяч пудов, штук, аршин, тысячи лошадей.
Но не пугали тысячи тысяч, не пугала огромность размаха работы. Аверьянов убежден, что все пройдет гладко, что склады, и ссыппункты будут вовремя отремонтированы, на полном ходу будет мельница, будет открыт элеватор. Не сгниет, не испортится ни пуда, ни штуки.
Дело крепло, налаживалось.
Как-то на мельнице встретился с заведующим ссыппунктом Гаврюхиным.
– Товарищ Аверьянов, чего вы никогда не пишете мне записок на муку?
Аверьянов не понял.
– Каких записок? На какую муку?
У Гаврюхина черные глаза светятся хитростью, светятся жиром, блестят черные, жесткие волосы на голове.
– Неужто не знаете? Ну, скажем, там у вас пайка не хватает, а у нас тут лишки бывают. Для комиссара всегда можно пудик, другой…
У Аверьянова кровью-огнем зажглись глаза, полезли из орбит, лицо побагровело, залилось кровью, точно сразу под кожей лопнули все сосуды и кровь потекла по лбу, по щекам, по подбородку.
– Ах, язви тебя, сучье вымя! Ты что это, красть хочешь да краденым меня угощать? А?
Гаврюхин струсил. Лицо испуганное, посеревшее, как мукой обсыпанное.
– Да если ты… Да если я еще услышу… Да я тебя, сучья рожа, в тюрьме сгною…
Трясущийся, тщедушный Гаврюхин, дрожащими руками дергающий жидкие усишки, был гадок. Хотелось ударить, прогнать. Сдержался. Не было, не хватало работников.
В Упродкоме, в кабинете, подписывая бумаги, рассказал Латчину. Латчин почтительно изогнулся, приложил руку к сердцу.
– Конечно, это гадость. Но тем не менее, товарищ Аверьянов, вам надо лучше питаться. Выглядите вы очень скверно.
Аверьянов покраснел, точно ему стало стыдно от того, что он плохо выглядит. На Латчина посмотрел смущенно, ласково.
– Разве?
– Конечно. Знаете, что я вам предложу. Не сочтите только это за гаврюхинскую гнусность. Приходите сегодня ко мне обедать. Я вас угощу.
Улыбнулся, поднял голову.
– Не подумайте только, что краденым. Жене родные кое-что из деревни привезли. Право, приходите запросто покушать. Не грех…
Хорошо сказал Латчин. Как приласкал, как по голове погладил. И правду сказать – ныла последнее время дважды простреленная грудь, кровью иногда харкал, в глазах часто круги зеленые ходили, а под глазами не сходили синие. Паек мал. Много работы. Работы много больше, чем в кузнице, чем на фронте. Сразу стало как-то жалко себя, разбередилось что-то внутри больное. Вот так же иногда бывало в окопе, в германскую войну, когда ночью в затишье лежал один и думал. Вспомнил жену, детей – погибли от тифа в тайге во время скитаний, во время борьбы с белыми. Хорошо говорит Латчин, как отец ласкает. Никого нет у Аверьянова. Бобыль. Плакать хочется. Не помнил, как сказал:
– Да, приду.
Да, на фронте или на работе, когда не думаешь о себе, то и ничего, так и надо. Задумаешься – плохо. Нет, лучше не надо. Эх, разбередил…
Неловкость какую-то почувствовал, когда подходил к квартире Латчина. Обстановка у него барская. Кресла, креслица, столы, столики, и круглые, и четырех– и треугольные, и какие-то игрушки, финтифлюшки кругом, кружева, занавески – негде повернуться, не знаешь, куда и сесть. Тесно и неловко. И Латчин, хоть и секретарь его, хоть и подчинен ему, а все-таки барин. Жена же – барыня настоящая. Пухлая, круглая, белая, надушенная, шуршащая шелком, сверкающая драгоценными камнями. Когда здоровался, показалось, что рука у нее резиновая, надутая воздухом. Мнется, мягкая, холодная, и костей нет.
– Серафима Сергеевна – моя жена.
Латчины приняли Аверьянова ласково. Усадили за стол с белоснежной скатертью. Иван Михайлович сел напротив, стал угощать хорошим табаком. Серафима Сергеевна загремела посудой. Поблескивая кольцами и тарелками, не торопясь, ходила около стола.
– Мы без прислуги живем. Вы не смотрите на меня как на барыню. Я все могу делать.
Латчин смотрит то на жену, то на Аверьянова, с улыбкой расправляет плечи, грудь, поднимает голову. Под подбородком у него надувается жирный синеватый вал. Аверьянов чувствует, что Латчин хочет без слов сказать ему – смотри, какая у меня хорошая жена. Аверьянов молчит, курит, не знает, что говорить. Табак вот действительно хорош у Латчина. А Серафима Сергеевна уже поставила на стол миску с супом.
– Разрешите, я вам налью, т… то… простите, как вас по имени отчеству?
– Николай Иванович.
Отчего-то покраснел, уронил на скатерть горячий пепел.
Неловко замахал длинной корявой рукой, сшиб со стола ложку.
Зазвенело серебро на полу – засмеялось.
Нагнулся поднимать – стукнулся головой об стол. Стыд, стыд. Лучше бы провалиться. Ложку взять не успел. Латчин, улыбающийся, покрасневший, уже поднимался из-за стола. Ложка у него в руках блестит-смеется. Но Латчин серьезен, озабочен, ласков.
– Ничего, ничего, Николай Иванович. Сима, дай чистую.
На столе засверкал граненый графин с разведенным спиртом. Аверьянов не заметил, кто и когда его поставил. Латчин внимательно, как тяжелобольному, заглядывает в глаза.
– Николай Иванович, пропустим по маленькой для аппетита. А?
А сам уже налил. Аверьянов не пил давно – захотелось. Где-то мелькнула мысль – для храбрости. Выпили по одной. Повторили. И еще по одной, и еще, и еще. Серафима Сергеевна не отставала. Аверьянову было смешно, что пила она морщась и, поднимая рюмку ко рту, далеко отставляла маленький пухлый мизинец. Закусывали вкусным вареным мясом с солеными огурцами и грибами. Аверьянов молчал, но пил и ел жадно. Латчин подливал спирт, занимал разговором.
– Да, ворья у нас в Продкоме порядочно. На днях вот была история с Прицепой. Я вам не докладывал – пустяк. Он прицепился к одному налогоплательщику. Давай, говорит, лошадьми меняться, а то скидку на сено сделаю.
Аверьянов проворчал:
– Выгнать надо.
Вступилась Серафима Сергеевна:
– Ну как вы жестоки, Николай Иванович. Ведь Прицепа пошел на это с голоду. Вы подумайте, сколько ваши служащие получают?
Аверьянов неожиданно грубо спросил:
– А у вас родственники в деревне? Привозят?
Напудренное лицо Латчиной, белое, кругловатое, как яйцо. Брови на нем резкими подчерненными дужками. Глаза – черные кружочки.
– Ну да, родственники… привозят. А что?
– А спирт у вас откуда?
Спросил и разозлился. Что-то липкое, раздражающее было в глазах Серафимы Сергеевны. Латчин, в белой, чесучовой рубахе, улыбнулся, показал крепкие желтоватые зубы, ответил:
– Спирт, Николай Иванович, я, уж извините, специально для вас взял в Продкоме у завхоза. Для такого гостя, думаю…
Аверьянов сморщился, затеребил усы.
– Сердитесь, Николай Иванович? Напрасно. Спирт у нас для рабочих на бойне. Расходуется безотчетно. И неужели мы с вами не заслужили эту несчастную бутылку?
Голос у Латчина мягкий, глаза ласковые. Пожалуй, он и прав. Неужели не заслужил? Что это я на них разозлился?
– Вы меня извините, я человек грубый. Негде было учиться вежливости.
Латчины оба к нему. Дернулись, наклонились над столом. Протягивают руки с рюмками, улыбаются. И в один голос:
– Полно вам, Николай Иванович… Мы всегда всей душой… Да разве мы… Пейте…
Спирт горячий, суп горячий. Горячо в желудке, горячо в голове. Кружится голова. А Латчины липнут, липнут, наливают. Тяжело сидеть, окаменел, прирос к стулу. Скатерть белая, рубашка у Латчина белая, кофточка у Латчиной белая, руки белые, лица белые. Бело, бело в глазах. Булькает в графине спирт. Булькает в ушах. Уснуть бы…
Потом пошло по шаблонной скучноватой схемке:
Утром проснулся в квартире, в постели Латчина. С трудом сообразил, почему и как.
За утренним чаем не смог отказаться от настойчивых приглашений Латчиных переехать к ним на квартиру.
Переехал на квартиру к Латчиным.
Стал жить у Латчиных «на полном пансионе». (Ведь Латчин уверил, что жена у него прекрасная хозяйка, сможет устроить приличный стол из двух пайков и некоторой добавки из деревни от родственников. Латчин уверил, что за некоторую часть добавки Аверьянов с ним расплатится, когда будет улучшено положение ответственных работников. Латчин доказал, что ничего предосудительного в этом нет, что это просто-напросто товарищеская взаимопомощь.)
А по городу, по уезду ползали, крутились, клубились черные черви слухов:
…воруют… воруют… обвешивают… обманывают… мошенничают… тащат… воруют… тащат… растаскивают… воруют…
Аверьянов слышал, знал, считал мелочами, сплетнями, обывательской злобой. Знал, что не чисты на руку завссыппунктом Гаврюхин, завсенскладом Прицепа, завбойнями Брагин, весовщики Рукомоев и Шилов. Вызывал их всех к себе в кабинет, материл, грозил тюрьмой, но оставлял, потому что не было, не хватало людей, не было возможности в разгар кампании уволить нужных работников.
Схема работы Аверьянова была такова:
Тысячи тысяч пудов, штук, аршин, тысячи бумаг, циркуляров, телеграмм, запросов, отношений, тысячи людей. Склады, ссыппункты, мясопункты, бойни, мельницы, элеваторы.
Разверстка, продналог.
Упродком, Заготконтора (был назначен завзаготконторой).
Поручено наладить, поставить уездное отделение акц. о-ва «Хлебопродукт». (Это уже при нэпе.)
Валюта, курс, калькуляция и с ними тысячи золотых рублей, тысячи тысяч, миллиарды, триллионы бумажных рублей – совдензнаков.
И, кроме всего этого, в порядке партдисциплины, точно, то есть безоговорочно, безапелляционно, своевременно и непременно:
Партсобрания – ячейковые, районные и общегородские.
Собрания профессиональные.
Субботники и воскресники (отменили при нэпе).
Доклады на собраниях партийных, профессиональных, на широкобеспартийных (не слушать, а делать).
Лекции в партшколе и на профкурсах (не слушать, а читать).
Беседы в ячейке. (Не просто беседовать, а вести.)
Работа в марксистском кружке (самообразование).
Ты кузнец, ты коммунист – вези, работай, куй. Нагрузку тебе на плечи предельную – чтобы не лопнул только спинной хребет. Ты коммунист – тащи.
Революция…
Безропотно, безапелляционно, безоговорочно в порядке парт… проф… сов… и прочих дисциплин и без них работал, вез коммунист, кузнец Аверьянов.
Дома бывал только утром, в обед и ночью. Спать ложился редко рано. Сытно ел у Латчиных. Но не сходили синие круги из-под глаз, крутились в глазах круги зеленые, лиловые, фиолетовые. В ушах шипела, шелестела бумага, стрекотали машинки, скрипели перья, щелкали счеты.
…шшш-сс-ччч-ттт-шшш…
Даже ночью, даже дома в постели шипело в ушах, шумело в голове.
…шшш-шшш…
И это шипение, шум, непонятные слова конторские часто стали пугать.
…дебет… шшш… кредит… пассив… актив… шшш… Саранча. Бумажная саранча.
А вдруг только и есть одна бумага? Вдруг ничего нет за ней? Вдруг все слопала бумага, бумажная саранча? И нет на складах тысячи тысяч пудов, штук, аршин?
Кидался на склады, на ссыппункты, на мясопункты, смотрел, спрашивал, щупал. Как будто все было на месте. Но не успокаивался. Недоверчиво, настороженно напрягались нервы.
В городе, в уезде шевелились, не затихали черные черви слухов:
…воруют… воруют… воруют…
Раньше не обращал внимания, старался не замечать. Теперь заползли в грудь, в голову черные черви. Шумело, шипело в ушах, в голове, ныло в груди.
…шшшш… воруют… шшшш… воруют… шшш…
Так вот и завертело всего. Нет сна, нет покоя.