Н-ская дивизия обратила на себя внимание диктатора, он верно оценил ее как одну из лучших и надежнейших частей. Н-ской дивизии верховным правителем было пожаловано георгиевское знамя и срок стоянки в резерве продлен еще на полмесяца.

Расходились с парада с песнями. Мотовилов и Барановский, отправив свои роты с помощниками, стояли на углу главной улицы и смотрели на проходившие мимо части дивизии. Учебная команда шла редким, широким шагом. Концы штыков стояли над головами солдат ровной щетиной.

Учебники ногу держали хорошо. Ряды их не гнулись. Дистанция между отделениями была отрезана, как по мерке.

Было что-то широкое в этой песне, спокойное и ленивое. Барановский стоял, слушал, и в его воображении вставали залитые солнцем тучные заволжские степи, необъятные поля спелой пшеницы и тишина над всем этим простором. Тихо, жарко, нет мыслей и желаний.

Мимо шла комендантская команда.

На другой день после праздника зашел к Барановскому за деньгами местный кузнец, ковавший ему лошадь. Барановский с Фомой и Настей сидели за столом и пили чай. Пригласили и кузнеца. Тот был очень удивлен таким приемом и стал отказываться, называя Барановского «ваше благородие».

– Брось ты это, дядя, а зови-ка меня просто Иваном Николаевичем.

Кузнец недоверчиво крутил головой.

– Да ты чего, Никифор, ломаешься? – сказала Настя. – Садись, выпей стаканчик. Он у нас простой. Садись!

Она перевела свои сияющие глаза на офицера. Никифор положил шапку, перекрестился на передний угол и нерешительно сел на край стула. Настя налила ему чаю в чашку с золотыми разводами и подвинула крынку густого, жирного молока. Барановский, указывая на мешочек с сахаром, предложил гостю:

– Пожалуйста, с сахаром.

Кузнец махнул рукой.

– Мы уж отвыкли от него, спасибо. Забыли уж, когда и пили-то с ним.

– Ну вот теперь попейте.

Никифор налил чай на блюдечко и стал пить, откусывая сахар маленькими кусочками. Выпил чашку и, подавая ее Насте, вспомнил:

– А я, однако, наврал вам насчет сахару-то. Ведь недавно я пил с ним. Вот как красны-то у нас были, так угощали.

Барановский обрадовался:

– Как у вас тут, интересно, красные жили? Расскажите, что они говорили про нас, про войну, вообще какие у них порядки?

Никифор замялся:

– Известно, чего говорили, как уж враги, так, значит, враги.

Настя резко обернулась к кузнецу:

– Ты, Никифор, не мнись, а говори толком, что, как и чего. Не гляди на него, что он в погонах, он хоть и офицер, а вовсе не белый.

Фома фыркнул и, опрокинув свой стакан, закатился долгим смехом.

– А ты, Фома, не фыркай. Не понимаешь ничего, и молчи. Ишь раскатился! – прикрикнула на него Настя.

Фома, видя, что командир молчит, не поддерживает его, не останавливает хозяйку, немного обиделся:

– Конечно, вы много понимаете. Вам сверху-то видней.

Фома закурил и вышел на улицу. Никифор молча дул в блюдечко. Настя опять обернулась к нему:

– Слышишь, Никифор, нечего сопеть-то. С тобой, как с человеком, хотят поговорить, а ты, как медведь, молчишь. Я тебе, Иван Николаевич, прямо скажу, – обратилась она к Барановскому. – Этот кузнец у нас первеющий большевик в селе. Сейчас он, видишь, христосиком прикинулся и на икону крестится, и тебя вашим благородием называет, а послушал бы ты, как он этих ваших благородий-то прохватывал. О красных порядках он очень даже хорошо знает и все может тебе рассказать.

Кузнец перестал пить чай, побледнел и заспешил с оправданиями:

– Ты что, Настасья, белены, что ли, объелась, какой же я большевик? Неужто вы бабьей болтовне доверите, ваше благородие?

Долго говорил офицер, стараясь осторожно подойти поближе к кузнецу, вызвать его на откровенность. Никифор, видя, что офицер не арестовывает его, не кричит, не ругает, а говорит ласково, тихо, стал успокаиваться. Барановский умело поддерживал разговор, и мало-помалу кузнец увлекся, принялся с жаром рассказывать офицеру обо всем, что пришлось ему увидать и услышать у красных.

– Там, я вам скажу, порядок так порядок, – горячился Никифор. – Уж этого баловства никакого нет. Чтобы там крестьянина обидеть, даром что взять, Боже упаси! А если какой найдется такой охальник, так сейчас его к стенке. Очень строго насчет этого. Ну, с командирами они как с товарищами обращаются, так и называют – товарищ командир. Но уж в строю, извини, командир – как командир. Приказал – и кончено. Насчет обмундирования у них не больно важно. Супротив вашего им далеко. У вас, посмотришь, солдаты как купцы одеты, и подарки им, и всякая такая штука. Хоть сегодня, я посмотрел, на празднике чего только не надарили им. Сразу видать, что у вас богачи, мильонщики делом-то всем ворочают, хотят народ-то задобрить, подкупить, чтобы он, значит, за них стоял. У красных насчет этого потуже. Правда, харч у них хороший, но до вашего далеко, потому у них за спиной голодная Рассея, там ведь тоже всех накормить надо.

А насчет всего прочего взять-то им негде, потому там все бедняки дерутся и управляют государством-то сами рабочие и крестьяне. Известно, нашему брату откуда взять такое богатство? Может, когда война кончится, наладится работа на фабриках, и все будет, а пока что туговато, – обстоятельно объяснял кузнец.

Барановский смотрел на смуглое, со следами копоти, лицо кузнеца, на его серые умные глаза, слушал его голос, сильный, звучащий нотками непоколебимой веры в новую жизнь, в «коммунию», и в его пылком воображении раскрывались грандиозные картины жизни нового, прекрасного мира.

Кузнец ушел. Настя принялась убирать со стола. Барановский сидел в глубокой задумчивости, разбираясь в массе мыслей, возбужденных отрывочными рассказами Никифора.

– Милый, не ходи ты на войну, – начала Настя, – убьют тебя там. Да и за кого ты пойдешь драться? За что? А с кем? Ведь ты сам говоришь, что у красных порядки хорошие. Не ходи, дорогой ты мой, останься у меня. У нас мужики народ дружный, спрячем тебя, никто не найдет. А как красные придут, вот ты и свободен будешь.

– Я давно об этом думал, Настя. У меня даже хранится приказ красных, где они говорят, чтобы всех перебежчиков принимали и делили бы с ними хлеб-соль. Там у них есть такая фраза: «Увидев, на чьей стороне правда и сила, не только солдаты Колчака, но и многие из его офицеров будут честно работать в Советской республике». И вот я думаю бежать к красным и боюсь. Ведь и ваши-то крестьяне, пожалуй, чего доброго, выдадут, если здесь остаться?

– Голову даю на отсечение – не выдадут.

Барановский задумался, горько улыбнулся.

– А ты думаешь, красные-то меня так и примут с распростертыми объятиями? Скажут: золотопогонник – и поставят к забору.

Настя молчала, и слезинки быстро капали у нее из глаз.

Время летело быстро. Срок отдыха дивизии близился к концу. Офицеры в полку развлекались, как могли. Ко многим из них приехали жены, вызванные телеграммами.

В местной школе часто устраивали семейные вечера с танцами, картами и выпивкой. Скуки ради флиртовали все отчаянно. Подпоручик Петин был удостоен высоким вниманием самой супруги командира полка.

– Точно нарошно сговоримшись, все это они делают, – недоумевали мужики.

– Один ахвицер отбил у другого жану, ан, смотришь, и у няво-то своя с другим улетела. Чудеса!

Кузнец Никифор, сердитый и черный, стоял среди кучки односельчан.

– Ты целый день горб гни, а они только пьянствуют, баб друг у друга воруют да хлеб переводят, а откуда они берут его? С чьего поля? Все с нас, дураков. Эх, так бы я их всех! У-у-у!

Никифор сжал кулаки и грозил в сторону школы, откуда неслись звуки веселых танцев.

Срок отдыха истек, и дивизию потребовали на фронт. В день выступления из Утиного н-цев подняли до рассвета. Ночь была холодная, ветреная, шел мелкий затяжной осенний дождь. На улицах нога вязла в липкой и жидкой грязи. Люди зябко кутались в поднятые воротники шинелей.

Мотовилов со своей компанией стоял на крыльце ротной канцелярии, дожидаясь, пока фельдфебель выстроит роту.

– Первый батальон, смирна-а-а, господа офицеры! – заревел батальонный. Офицеры вытянулись.

– Господа офицеры! Здорово, лихие н-цы, – поздоровался командир полка.

Сонными голосами, вразброд, ответили н-цы. Настя не вышла на улицу провожать Барановского, боясь, что ее слезы заметят односельчане. Они простились дома. Настя, глухо рыдая, припала лицом к окну, не сводила глаз с темного силуэта офицера. Она видела сквозь тяжелую муть рассвета, как Фома подвел ему лошадь, как он сел в седло. В ушах ее долго звенели последние его слова: «Девятая рота, шагом марш!» А в глазах мелькали сгорбившиеся, озябшие фигуры солдат, тяжело шагающих по вязкой грязи улицы.