Окна медвежьинской школы были ярко освещены. На улицу пробивались сквозь двойные рамы глухие звуки пианино. В светлых четырехугольных пятнах мелькали силуэты танцующих. У полковника Орлова были гости. Сегодня к нему приехали из города несколько офицеров в обществе двух сильно накрашенных дам. Обе были вдовы офицеров одного из сибирских полков. Фамилий их никто как следует не знал. Все звали их по имени и отчеству. Одну, курносоватую блондинку среднего роста, с большим ртом и узкими глазами, в зеленом платье – Людмилой Николаевной. Другую – высокую, полную, с пунцовыми губами, правильным носом, подкрашенными карими глазами и пышной прической завитых каштановых волос – Верой Владимировной. Легкое светлое бальное платье открывало у нее наполовину грудь и руки до плеч. В большом классе было тесно. Адъютант играл на пианино. Подвыпивший полковник развязно шутил с дамами, танцевал, преувеличенно громко стуча каблуками и звеня шпорами. Нетанцующие офицеры разделились на две группы. Бритый белобрысый ротмистр Шварц старался перекричать пианино, стук и шмыганье ног танцующих:
Офицеры вторили нестройно, вразброд, пьяными голосами:
Полковник закричал с другого конца комнаты:
– Господа офицеры, к черту патриотические песни и политику. Сегодня мы будем жить только для себя. Довольно, надо когда-нибудь и отдохнуть! Корнет, матчиш!
Скачущие звуки вырвались из-под клавишей. Орлов схватил Веру Владимировну, канканируя, понесся с ней по комнате. Вера Владимировна вертела задом, трясла грудью, откидывалась всем телом назад, прыгала на носках, наклонялась вперед, высоко поднимала ноги, извивалась в руках офицера.
Офицеры перестали петь, разговаривать; блестящими сузившимися глазами ощупывали тонкие ноги женщины в ажурных чулках, ловили взглядами белые кружева ее белья. Совершенно пьяный сотник Раннев вытащил из кобуры револьвер. Ему надоела смуглая физиономия Пушкина в темной массивной раме. Пуля попала в угол портрета, разбила стекло. Офицеры подняли стрелявшего на смех.
– Попал пальцем в небо! Ковыряй дальше!
Безусый юнец, хорунжий Брызгалов, бросил презрительный взгляд в сторону Раннева, выхватил свой маленький браунинг, всадил пулю поэту между бровей. Брызгалову аплодировали, пили за его здоровье. Осмеянный сотник, наморщив лоб, встал, подошел к пианино, медленно вытянул из ножен шашку, со злобой рубанул по крышке инструмента. Полозов толкнул в бок офицера:
– Ты чего это, черт, с ума спятил? Пошел отсюда.
Патруль, встревоженный выстрелами в школе, пришел узнать, в чем дело. Шарафутдин в передней успокоил солдат:
– Нищаво, это гаспадын афицера мал-мала шутка давал.
Патруль ушел. Адъютант играл без отдыха. Людмила Николаевна и Вера Владимировна с легкостью бабочек порхали из рук одного офицера к другому. Отдыхать во время небольших перерывов дамам на стульях не давали, мужчины бесцеремонно сажали их к себе на колени. Они не сопротивлялись, смеясь, трепали офицерам прически, усы и бороды. Ротмистр Шварц, покачиваясь, волоча за собой блестящую никелированную саблю, подошел к полковнику.
– Какого черта, полковник, у вас так мало дам? Две какие-то пигалицы, и только. Нельзя ли…
– Ладно, ладно, – перебил Орлов. – Сейчас будут.
– Адъютант, корнет, женщин нам, женщин!
Адъютант закричал:
– Шарафутдин, киль мында! [6]
– Я, гаспадын карнет.
– Ханым бар? [7]
Шарафутдин плутовато улыбнулся. Острые черные глаза татарина заблестели в узких жирных щелочках. Толстые масленые губы раздвинулись.
– Бар [8] , гаспадын карнет.
– Бираля [9] .
Группа более трезвых офицеров в левом углу класса играла в железку. Среди них был один невоенный, Верев-кин Сидор Поликарпович, заводчик, приехал в отряд Орлова со всем имуществом, погруженным на восьми возах. Играл Сидор Поликарпович не торопясь, спокойно, с сожалением вздыхая, говорил об убытках, причиненных ему войной, удивлялся, почему погибло в Сибири дело Колчака.
Пристальным, спрашивающим взглядом обводил партнеров, разглаживая широкую русую бороду, поправляя на правой стороне груди университетский значок.
– Неужели уж нет больше надежды на то, что власть останется в наших руках? Неужели все вы, господа, все наше многострадальное офицерство, должны будете до конца жизни влачить жалкое существование изгнанников? А Красильников, ведь это историческая фигура, неужели и он?
Глыбин неопределенно протянул в ответ:
– Да, Красильников – личность.
Веревкин оживился. Вокруг мясистого носа Сидора Поликарповича засветились ласковые складочки, коричневатые мешочки дряблой кожи под выцветшими голубыми глазами стали меньше, наморщились.
– По-моему, господа, Красильников является наиболее яркой, красочной фигурой, наиболее видным представителем вашей славной офицерской семьи, – говорил Веревкин. Офицеры молча брали и бросали карты и двигали кучки бумажек. – Простите, господа, я не хочу преуменьшать достоинств каждого из вас и умалять ваши заслуги перед Родиной, по-моему, все вы в большей или меньшей степени являетесь его подобием, так сказать, его разновидностью.
– Черт знает, опять бита!
Глыбин швырнул пачку кредиток.
– Сколько?
– Ваша.
Игра шла. Слушали Веревкина рассеянно. Сидор Поликарпович любил поговорить.
– Атаман – художник своего дела. Он не чинит просто суд и расправу, а рисует картину Страшного суда здесь, на земле, над всеми непокорными, бунтующимися. Возьмите его публичные казни, его танец повешенных, когда десятки людей сразу, по одной команде, взвиваются высоко над крышами домов и начинают, вися на журавцах, выделывать ногами всевозможные па, а тут рядом согнано все село, стоит коленопреклоненное и смотрит. Жены, матери, отцы, дети повешенных – все тут. Атаман сам ходит в толпе, приказывает всем смотреть на казнь. Тех же, кто проявляет недостаточно внимательности или, по его мнению, нуждается во вразумлении, растягивают, порют шомполами и нагайками.
Лицо Веревкина сияло восхищенной улыбкой, точно кровавый атаман стоял сейчас здесь и он любовался им.
Шарафутдин появился в дверях и, подмигивая корнету, манил его пальцем. Корнет подошел к нему.
– Гаспадын карнет, есть три баб, только ревит бульна. Ристованный баб. Красноармейский баб, – зашептал денщик.
– Ни черта, Шарафутдинушка, тащи их сюда, мы их живо утешим.
Шарафутдин с другим денщиком, Мустафиным, стали тащить за руки и подталкивать в спину трех молодых женщин.
– Ходы, ходы, гаспадын афицера мал-мала играть будут. Вудка вам дадут. Бульна ревить не нады. Якши [10] будет.
Женщины плакали, закрывали лица концами головных платков. Ротмистр Шварц вскочил со стула.
– Ага, красноармеечки, женушки партизанские, добро пожаловать. Вот мы вас сейчас обратим в христианскую веру. Вы у нас живо белогвардейками станете.
В соседней комнате что-то трещало, звенели разбитые стекла, шуршала бумага. Мрачный сотник Раннев рубил шкафы школьной библиотеки и рвал книжки.
Несколько офицеров подошли к арестованным женщинам.
– Ну, чего вы, молодухи, расхныкались… Ведь не страшнее же мы ваших волков красных?
– Чего с ними долго разговаривать! – заорал Орлов. – Господа офицеры, не будьте бабами! Энергичней, господа! Жизни больше! Не стесняйтесь! Сегодня здесь нет начальства! Сегодня все равны! Да здравствует свобода!
– Раздевать их!
Женщины визжали, отбивались.
– Матушки, позор какой! Матушки! Ой! Ой! Ой!
Орлов бросился к Вере Владимировне.
– Женщин!
– Здесь живут четыре учительки!
– К ним! Взять их! – Десяток ног затопало по коридору. Навалились на запертую дверь. Дверь упруго тряслась, трещала. С этажерки посыпались книги. Ольга Ивановна решительно схватила со стола подсвечник, выбила стекла в обеих рамах. Царапая и режа руки, учительницы вылезли на улицу. Дверь с дрожью рухнула на пол пустой комнаты. Из разбитого окна клубом валил холодный пар.