К вечеру стихло.

— Угомонились фрицы, — сказал Сашко, подбросив в печку очередной кусок дерева.

— До утра теперь, — добавил вслед за механиком-водителем стрелок-радист «тридцатьчетвёрки» Емельянов.

Ещё один член танкового экипажа, заряжающий Савельев, промолчал. Он был занят более других: чистил рыбу.

Ещё с утра над небольшой железнодорожной станцией стояли дымы. Грохот орудий и пулемётная стрельба забивали слух. И — пахло гарью.

Снаряды падали то тут, то там. Крушили станционные пакгаузы. Рушили и без того худые дома. Попадали и в речушку, что текла неподалёку.

В общем, к вечеру, когда стрелковый батальон, усиленный танковым взводом, выбил-таки фашистов со станции, глушёной рыбы хватило на всех: и пехоте, и орлам из коробочек.

Коробками пехота называла «тридцатьчетвёрки». Орлами стали танкисты в устах пехотного комбата. Он же, командир батальона, распорядился выделить уцелевшие дома танкистам. Для ночлега.

Перекосившаяся дверь неожиданно скрипнула.

— Чёрт! — вздрогнул Сашко и замахнулся поленом. — Напугала, шалава!

Грязная беспородная псина, сунувшаяся было в дом, попятилась.

— Ух! Ух! — заухал Емельянов и захлопал в ладоши, прогоняя собаку. — Пошла, пошла!

— Да вы чего, мужики? — неожиданно произнёс Савельев с такой укоризной в голосе, что Емельянов смутился.

— А чего она? Больная, поди. Вон, шерсть так и слазит. Да хромает ещё.

— И напугала! — механик-водитель по-прежнему держал в руках полено.

— Эх, вы! — вздохнул Савельев и, прихватив с собой самую крупную рыбину, вышел из дома.

Вернулся он через несколько минут. Вместе с собакой.

— Не бойся!

Псина виляла хвостом.

— Сейчас всю рыбу у нас… — начал, было, и недоговорил Емельянов.

— Дурак ты! — незлобно ругнулся Савельев.

Собака смотрела не на рыбу. Она пыталась ласкаться к заряжающему. Пыталась тереться о его бок. Припадала на больную лапу.

— Может, жила здесь. Может, хозяева её здесь обитали, — Савельев дочищал рыбу, тянулся к луковицам, найденным в доме; уха обещала быть что надо.

— Что-то не замечал я за тобой доброты такой, — Емельянов подозрительно косился на псину. — На прошлой неделе фрица пленного кто кокнул?

— А ты его фотографии видел? Ту, где он людей расстреливал? — взъярился Савельев. — Да их! Да всех!..

Собака глухо заворчала на Емельянова, будто понимая, кто обидел заряжающего.

— А вдруг она бешеная? — Сашко отложил полено и взял другое, поувесистее.

— Я собак знаю, — Савельев вздохнул, успокаиваясь, потрепал псину за загривок. — С детства знаю.

— Ну-ну, — заинтересовался Емельянов.

— Расскажи-ка, — не то просто так, не то попросил Сашко; в экипаже он был старшим и по возрасту, и по званию — старшина.

— Мне тогда пять лет было, — без предисловий начал Савельев. — Появилась у нас в деревне собака. Откуда, никто не знал. Так, приблудная. Я её и не видел сперва. За околицей в поле в Чапаева играли. Осень стояла. Ну, я в стог сена заскочил, спрятаться надо было, и не понял сперва ничего, только живое будто под ногами, и хруст какой-то-то, а потом больно стало.

Собака та щенная была. Щенков собой прикрыла. Я ей на лапу наступил, сломал. А она мне ногу прокусила. Насквозь.

Ох, и злой я тогда стал! Что нога! Заикаться начал, со страху-то. Задразнили бы, коли так и остался!

К врачу в райцентр возили. Уколы ставили. Бинтовали. Бабка-травница от икоты лечила, отец ей курицу за то отдал.

В общем, как только ходить смог, подговорил я ребят на месть. Пять лет, а ведь что в голову взбрело! Щенков у собаки камнями забить.

Ну, и забили. Всех.

Самой мамаши в стогу не было. За пропитанием куда бегала или ещё что, не знаю.

Три ночи за деревней вой стоял. Плакала она.

Видел я её потом. Ходила по деревне. Хромала. Если ребята толпой ходили, сторонилась. Если поодиночке, зубы скалила, кидалась. Всех пацанов в деревне перекусала, меня только не трогала. Взглянет, и всё. И уходит.

Зима тот год рано наступила. Пруд наш деревенский льдом затянуло за одну ночь. Я, дурак, с утра пораньше, на пруд и отправился. Боты большие, отцовские. Разбегусь — скольжу. На середине только — хрусть! — и услышал.

Треснул лёд.

Крикнуть не успел, очутился я в воде. Одёжка промокла, тяжёлой стала, вниз потянула. Я сколько мог, барахтался, а сил нет. И мыслей — никаких. И лёд, как возьмёшься за него, ломается. Не забраться на лёд. И до берега — далеко.

В общем, помирать бы, да чувствую, будто смотрит на меня кто. Я голову запрокинул, а то она. Собака та. Смотрит на меня. Пристально так. Не отрываясь. Взгляда не отводя.

У меня первая мысль, мол, бросится, загрызёт! И другая: да что там — загрызёт, вцепится в горло и на дно утащит!

Дальше не помню. Дальше отец рассказывал. Отец по делам колхозным мимо проезжал. Вон как вышло!

В общем, спасла меня та собака. В пруд кинулась. И лёд грудью била, и меня снизу подталкивала, чтобы не захлебнулся.

Так что, я на берегу оказался, а собака — утонула.

— А ведь ты у неё детей! — покачал головой Емельянов, глаза округлил от доброго десятка чувств, заполнивших душу после савельевского рассказа…

Уха вышла на славу. Взводный, вернувшись с совещания от комбата, ел да нахваливал. Экипаж тоже и варево хлебал и рыбу наворачивал так, что за ушами пищало. Спать легли сытые.

Ночью немецкая разведка сняла наших часовых. Вражеский отряд вошёл на станцию.

Савельев проснулся от того, что собака прикусила ему руку.

— Ты что? — дернулся, было, заряжающий, вспомнив детство.

И — обомлел.

Собака, глухо ворча, подтаскивала к ему автомат…

Сдёрнув чеку с гранаты, гитлеровец распахнул дверь дома и размахнулся.

В тот же момент ударила автоматная очередь. Из дома.

Затем рвануло.

Фашистов, готовящихся добить всех, кто уцелеет в доме, разметало взрывом собственной гранаты.

И разгорелся бой.

Добежать до танка Савельев не успел. Это сделали его друзья. Они же рассказали потом, что станция осталась в наших руках. Что фрицев покрошили всех или почти всех. Что «тридцатьчетвёрка» уцелела. Что из танкистов никто не пострадал кроме самого Савельева. Да, собственно говоря, могло быть и хуже, ведь в заряжающего стреляли в упор. Сразу двое фашистов. Из тех, которые уцелели после взрыва гранаты. Но из всех пуль, выпущенных в заряжающего, досталось тому всего полторы, ежели шутя говорить. А ежели всерьёз, то одна в тело вошла, другая — скользом задела.

Остальные пули приняла на себя та самая хромая собака, что предупредила танкистов о врагах. Она прыгнула на грудь Савельеву, телом своим закрыв заряжающего в тот момент, когда фашисты подняли оружие.

— Мы её там, возле дома, — сказал Емельянов и замолчал, не то смутившись, не то горло перехватило.

— Похоронили, — закончил за стрелка-радиста Сашко. — А у нас тебе подарок. Не от нас. От неё же. После боя нашёлся. За мамкой, видно, пришёл. Не дождался. Ты погоди-ка…

Механик-водитель вдруг соскочил с санбатовского табурета и чуть ли не бегом выскочил из брезентовой палаты-палатки.

Емельянов ободряюще похлопал Савельева по руке:

— Сейчас-сейчас.

Сашко вернулся назад почти сразу же. Вот только шёл — спиной, пряча что-то от раненого товарища в своих руках.

— Ну! — не выдержал Савельев.

— А вот и подарок! — развернулся лицом механик-водитель — улыбаясь, радовался от души.

Через мгновение прямо по забинтованному Савельеву, лежащему на санбатовской койке, бездумно-весело скакал щенок — уже не мелкий, шерстью похожий на мать, но только с более крупными, широкими лапами, видно в неизвестного отца.