Сказочная древность Эллады

Зелинский Фаддей Францевич

 

«…И ТЫ СТОСКУЕШЬСЯ ПО БЕЛЫМ ХРАМАМ И ДУШИСТЫМ РОЩАМ…»

О жизни и книгах Фаддея Францевича Зелинского

«Когда совершилось грехопадение ангелов и дерзновенный замысел понес заслуженную кару, то двое из падших — то были Ориенций и Окциденций, — будучи менее виновны, были признаны достойными пощады. Они не были отвержены навеки; им было дозволено искупить, свой грех тяжелым подвигом с тем, чтобы по его исполнении вернуться в небесную обитель. Подвиг же состоял в том, чтобы пройти пешком, с посохом в руке, путь во много миллионов миль. Когда этот приговор был им объявлен, то старший из них, Ориенций, взмолился к Творцу и сказал: «Господи, окажи мне еще одну милость: дай, чтобы мой путь был прям и ровен, чтобы никакие долы и горы не затрудняли меня и чтобы я видел перед собою конечную цель, к которой направляюсь!» — «Твоя просьба будет исполнена», — сказал ему Творец; затем, обратясь к другому, спросил его: «А ты, Окциденций, ничего не желаешь?» Тот ответил: «Нет, ничего». С тем их и отпустили. Тут мрак забытья их окутал; когда они пришли в себя, они очутились каждый на том месте, с которого им следовало начать свое странствие.

Ориенций встал и оглянулся: недалеко от него лежал посох, кругом тянулась, точно сонное море, необозримая, плоская и гладкая равнина, над ней — голубое небо, беспредельное и однообразно-безоблачное; только в одном месте, далеко, на самом краю горизонта, светилась белая заря. Он понял, что это и есть то место, куда ему должно направлять свои шаги; схватил посох, пошел вперед, постранствовал день-другой, затем опять оглянулся кругом, — ему показалось, что расстояние, отделявшее его от цели, не уменьшилось ни на шаг, что он все еще стоит на том же месте, что его окружает все та же необозримая равнина, что и раньше. «Нет, — сказал он уныло, — этого расстояния мне не пройти». С этими словами он бросил посох, опустился безнадежно на землю и заснул. Заснул он надолго — вплоть до наших дней.

В одно время со старшим братом проснулся и Окциденций. Встал, оглянулся — за ним море, перед ним овраг, за оврагом лесок, за леском — холмик, на холмике точно белая заря горит. «Только-то! — воскликнул он весело. — Да там я до вечера буду!» Схватил лежавший у его ног посох, отправился в путь: действительно, вершины холмика он достиг еще до вечера, но там он увидел, что ошибался. Это ему только издали так показалось, что заря горит на холмике, на самом же деле на нем ничего не было, кроме нескольких яблонь, плодами которых он утолил голод и жажду; а по ту сторону был спуск, внизу текла речка, за речкой подымалась горка, а на горке сияла все та же белая заря. «Ну что же, — сказал Окциденций, — отдохну, а затем в путь; дня через два буду там, и тогда — прямо в рай». Опять расчет оказался верным, только рая он опять не нашел: за горкой была новая широкая долина, за долиной более высокая гора, вершину которой венчало сияние знакомой зари. Конечно, наш странник почувствовал некоторую досаду, но ненадолго: гора неотразимо манила к себе, там-то уж наверно были ворота в рай. И так все дальше и дальше, день за днем, неделя за неделей, месяц за месяцем, год за годом, век за веком; надежда сменяется разочарованием, из разочарования вырастает новая надежда. Он шествует и поныне, овраги, реки, скалы, непроходимые болота затрудняют его путь; много раз он заблуждался, теряя путеводное сияние, совершал обходы, возвращался назад, пока ему не удавалось вновь приметить отблеска вожделенной зари. И теперь он бодро, со своим верным посохом в руке, взбирается на высокую гору; имя ей — «социальный вопрос». Гора крутая и утесистая, много ему приходится преодолевать промоин и чащ, отвесных стен и пропастей, но он не отчаивается; он видит перед собою сияние зари и твердо уверен, что стоит ему добраться до вершины — и ворота рая откроются перед ним».

Эта притча о деятельном Западе (имя ангела Окциденция значит по-русски «Закатный», «Западный») и созерцательном Востоке (Ориенций — «Восходящий», «Восточный») была сочинена Фаддеем Францевичем Зелинским в самом начале нашего, двадцатого столетия. Тогда, в 1903 году, он был уже, по понятиям того времени, пожилым — 45 лет! — и весьма знаменитым человеком. В Энциклопедическом словаре Брокгауза и Ефрона (т. XII, СПб., 1894), сообщающем, впрочем, и о куда менее заметных личностях, о нем было сказано: «…филолог. Родился в 1859 г. близ Киева. Образование получил в русской филологической семинарии при Лейпцигском университете (добавим, что еще прежде окончил немецкую гимназию св. Анны в Петербурге. — Г. Г.). Получив в 1880 г. степень доктора философии за диссертацию «Последние годы второй Пунической войны», Зелинский работал в Мюнхене и Вене и пробыл в Италии и Греции около 2 лет. Больше всего Зелинский занимался исследованием древнегреческой комедии, которой посвящены его работы на русском, немецком и латинском языках (вторую диссертацию — о греческой комедии — он защитил в 1883 г. в Дорпате, ныне — Тарту, а с 1885 г. стал профессором Санкт-Петербургского университета. — Г. Г.). Ему принадлежат также издания «Царя Эдипа» Софокла и Ливия с русскими примечаниями…»

Уже через десять лет тот же М. Ростовцев, что писал о Зелинском для XII тома Брокгауза — Ефрона (а в недалеком будущем станет одним из крупнейших историков нашего века), посвящает Фаддею Францевичу уже весьма значительную статью. «Научная деятельность Зелинского за последние 10 лет весьма обширна и разнообразна. Интерес его, — пишет Ростовцев, — сосредоточился главным образом на следующих областях филологического знания: 1) Цицерон и его роль в мировой культуре. Наиболее крупные работы его в этой области — <…> перевод речей Цицерона, «Цицерон в истории европейской культуры» («Вестник Европы», 1896, февраль), «Цицерон в череде веков» (на немецком языке. — Г. Г.). «Уголовный процесс 20 веков назад» («Право», 1901, № 7 и 8). 2) Гомеровский вопрос. Особенно здесь ценны: «Закон хронологической несовместимости и композиция Илиады» (в этой работе Зелинский впервые показал, что одновременные события древний поэт изображает как последовательные. — Г. Г.). <…> 3) История религий: «Рим и его религия» («Вестник Европы», 1903), «Раннее христианство и римская философия» («Вопросы философии и психологии», 1903). <…> 4) История идей и история античной культуры. Большая часть главным образом популярных статей в этой области объединена в сборнике «Из жизни идей» (т. 1, СПб., 1905). <…> 5) Психология языка. <…> 6) Сравнительная история литературы. Ряд введений к переводам произведений Шиллера, Шекспира, и Байрона. <…> 7) В связи с реформой нашей средней школы стоят доклады Зелинского, напечатанные в «Трудах комиссии по вопросу об улучшении средней школы»: «Образовательное значение античности» (т. VI) и «О внешкольном образовании» (т. VII)…»

Читатель, взявший в руки эту книгу, готовый погрузиться на время в чуждый и манящий, навсегда исчезнувший да и прежде существовавший только в ночных фантазиях мир, едва ли удостоит даже улыбки кандидовский тон либерала из прошлого века: завеса безмерно трагического для человечества, для каждого народа и, быть может, для каждой семьи XX столетия искажает до карикатуры и «бодрость», и «верный посох», и саму физиономию альпиниста Окциденция…

Многие мудрые старики оптимисты XIX столетия заслужили и снисходительные насмешки, и презрение, и проклятия из уст несчастных обитателей века двадцатого. Мы захотели разговора с теми, кого сейчас почитают милыми и хоть бесполезноучеными, зато настоящими носителями культуры, а немного лет тому назад по пасквилянтскому наущению классика зачисляли в «человеки в футляре»: на беду, чеховский Беликов оказался гимназическим учителем древних языков.

Незадолго до революции 1905 года За торжеством «готтентотской морали» . Живя поверхностной исторической жизнью, человечество не выдерживает испытания на прочность, «на разрыв»: здесь не до истины, здесь и самые цивилизованные народы готовы на целые поколения оторваться от глубинных общих корней, от нерасторжимых сплетений, тесно связывающих каждого с каждым.

В чем же эта глубина исторической жизни народов? Для Зелинского это отнюдь не праздный вопрос: он живет в предчувствии мировых катаклизмов и хочет сделать все, что до наступления этих катаклизмов может успеть человек культуры.

А перед таким человеком — всегда выбор, в основе которого — понимание того, что же такое культура. Если она — пустоцветение, поверхностное убранство жизни, прихоть племенной воли, значит, удел человека — разместить свой ум и душу между откровенным цинизмом и простодушным гедонизмом. Зелинский понимает культуру иначе. Она — воплощение переживаний «большого я», подчинение животного инстинкта (в том числе — безотчетной тяги к «своему» в ущерб «чужому») духовным ценностям человечества, поскольку оно ищет смысл своего появления во вселенной, ибо твердо верит, что этот высший смысл существует. Зелинский далек от вульгарного уподобления культуры труду земледельца — с его непременной «корчевкой», «прополкой» и «селекцией»: люди очень дорого заплатили за эту простую аналогию.

«Вспомните картину, представляемую нашей Невой, когда дует роковой для нас юго-западный ветер: волны совершенно явственно направлены на восток; кажется, что река вспять потекла, обратно к Ладожскому озеру — и тем не менее вы знаете, что каждая капля этого озера в силу незримого, но очень реального естественного течения реки попадет в Финский залив и что единственным результатом того встречного течения, вызванного ветром, будет кратковременное наводнение в Галерной гавани. То же самое и в обществе и общественном мнении: и в нем вы имеете не одно течение, а два. Одно — это то, в котором оно отдает себе отчет, бурное, крикливое, капризное, производящее всякого рода наводнения и другие бедствия; другое — то, существования которого оно не подозревает, — тихое, безмолвное и повелительное. Два течения — или, если хотите, две души, два я».

Малое «я» культуры — это мир национальной ограниченности. Малое «я» культуры — это доктринерский монолог отшельника, самовлюбленного гордеца. Большое «я» — разговор «гражданина мира». У каждого европейца, по мысли Зелинского, по меньшей мере — «две родины: одна — это страна, по имени которой мы называем себя, другая — это античность». «Культурная история каждого из новых народов была маленьким ручейком до тех пор, пока в нее не влилась широкая река античности, принесшая с собою все идеи, которыми наш ум живет в настоящее время, с христианством включительно… То, что сплачивает воедино европейские народы, несмотря на их не только национальное, но и племенное (имеется в виду расовое. — Г. Г.) различие, — это их одинаковое происхождение от античности» («Из жизни идей», с. 77–78).

Кто-нибудь скажет, что это слишком решительное утверждение, что не все в европейской культуре сводится к античным корням. Но попробуем вслушаться в аргументы Зелинского. Страшное испытание Европы «на разрыв» было впереди, а он легко и задолго почуял угрозу — и только благодаря тому, что всю свою жизнь посвятил изучению общей античной родины, которую вовсе не он один называл «основанием единства европейской цивилизации».

В чем же суть «общей античной родины»? Почему изучать античность значит становиться европейцем?

«Что было, то прошло!» — гласит мудрость варвара. «Что было, то есть», — от прошлого не отделаться — не только от дел и событий, изменивших природный ландшафт или политические границы, — но и от слов, кем-то когда-то произнесенных. Поэтому понимание того, что было, это понимание того, что есть. История — не только греческое слово, но и античное понятие. Оно усложнилось, обросло со временем мякотью новых приемов и радужными покровами новых событий, но ядро осталось старое — греческое. «Истина — око истории», — говорил Полибий. Семя исторической правдивости, может быть, и в античности не всегда давало всходы. Но без античного историзма европейская цивилизация блуждала бы в зарослях «готтентотской морали».

Философия — другое греческое слово, лежащее в основании европейской цивилизации. В поисках «семени, которое заключает в себе античная философия», Зелинский формулирует его как «переубедимость»: ты должен признать самое неприятное для тебя положение, раз оно доказано; ты должен отказаться от самого дорогого тебе убеждения, раз оно опровергнуто, — вот кодекс чести мыслителя. (…) А потому — опровергай, доказывай, но не жалуйся, не злословь, не приходи в азарт. «Древний мир был (чтобы употребить удачное выражение Вл. Соловьева) не однодум, а многодум…» Не монолог — а диалог, то есть, по-русски, раз-говор, — вот условие раскрепощения ума от косного самолюбования и склонного к преступлениям хитроумия: античная философия и есть эта школа раз-ума, в которой непременным условием силы разума остается терпимость к чужому уму да и к своим и чужим «страстям и внушениям». Зелинский далек от безоглядной веры в «человека разумного». «Прежние добрые и злые духи вновь стали управлять людьми под именем страстей и внушений», — констатирует он. Но тут же добавляет: «развивающемуся еще человеку полезно признавать силу разума, даже если бы в последующей жизни ему пришлось узнать, что не разум и убеждение, а страсть и похоть управляют его средой».

Литература — все оттенки ее социального статуса и все основные литературные формы, само искусство порождать и воспринимать тексты, различение поэзии и прозы, устройство книги и библиотеки, — сколько бы ни было тут нововведений (включая и такое неантичное изобретение, как печатный станок Гутенберга!), этот столп европейской цивилизации зиждется на античной базе.

Список этот легко продолжить: здесь будет и религия, и мораль, и право, и политика, — все те элементы европейской цивилизации, забвение античного опыта хотя бы в одном из которых приводит к тяжелейшим потрясениям весь мир, и притом не только европейский.

Один важнейший элемент античного наследия внушает Зелинскому самую серьезную тревогу. Этот элемент — школа. Схолё — досуг по-гречески; время, свободное от всяких полезных дел, от забот о пропитании, о младших братьях и сестрах или о стариках, свободное от игр и всяких иных удовольствий. Это — время усвоения в массе своей совершенно бесполезного знания. С бессмысленной гимназической зубрежкой накануне первой мировой войны было с успехом покончено в большинстве средних учебных заведений даже очень цивилизованных стран. Берегитесь, увещевал коллег по народному просвещению Зелинский, бесполезные знания древних авторов и языков — не так бесполезны, как кажется. Да, школьная античность трудна, но эта трудность — особого рода.

Ее заметный итог — эрудиция, способность бегло говорить и читать на разных языках и на различные темы — скрывает от человека малообразованного, — которому только и остается кичиться своей практичностью и богатым жизненным опытом, — вещь гораздо более важную, хотя и не бросающуюся в глаза. Речь идет об особом устройстве, которое незаметно вырабатывается в уме школьника всем опытом освоения античности и в конце концов делает его весьма своеобразным собственником: он овладевает своими умственными способностями, его интеллект становится инструментом в руках мастера. Ясное дело, способности у людей разные. Инструмент может оказаться не особенно совершенным, мастер — без искры божьей. Но ведь задача школьной античности в постижении тех приемов мысли и слова, с помощью которых обыкновенный средний человек на протяжении столетий строил европейскую цивилизацию. Что же это за приемы?

Дело в том, что античная цивилизация, имевшая, как и другие, начало, середину и конец, не просто предлагает свой опыт всем любопытным детям других эпох. Античный мир на протяжении всей своей истории вырабатывал инструменты самопознания, пригодные для описания человеческих и социальных отношений любой степени сложности. Эти инструменты многообразны, но материал, из которого они созданы, — один и всем доступен: слово. В устах историка, философа, поэта общезначимые слова работают всякий раз по своей, как теперь бы сказали, программе. Общезначимое, всем понятное («Мы говорим на одном языке») проступает со всей отчетливостью благодаря контрасту с сугубо личным, неповторимым опытом частного человека — философа, историка, поэта. Чем более мои знания совпадают по объему и качеству с тем, что несут в своих сундучках с надписью «школьная античность» мои сверстники, тем легче объясниться мне с людьми моего поколения, тем легче вникнуть в тонкости чужих воззрений, точно определить расхождения в мнениях. Отсюда внешний парадокс трудной школы: зубрежка одних и тех же греческих и латинских правил и исключений, чтение и разбор — веками! — одних и тех же произведений древних авторов, усвоение дат, событий, исторических лиц «чужой» истории оказываются наилучшей процедурой для пробуждения и оформления самостоятельно мыслящего человека, свободного, насколько это возможно, от стереотипов толпы, не уступающего пошлой демагогии ее вождей, всегда точно и удобопонятно выражающего свои мысли. Непосвященному этот особый школьный труд кажется бессмысленным. Непосвященный даже согласится с вами на всякий случай в том, что античность «полезна для общего развития», но будет сильно озадачен, услышав, что это общее развитие должно по необходимости предшествовать всякому образованию.

Никто не станет спорить, нужно ли учить немецкий язык, чтобы читать по-немецки, а между тем большинство людей с усердием ученой птицы рассуждают о том, что такое история, поэзия или философия, не дав себе прежде труда понять (а это значит — вкусить или интимно воспринять) источник этих многосмысленных слов, этих миров духа, не дав себе труда войти в породившую эти смыслы культурную среду: так судят о водопадах прослушавшие магнитофонную запись шума воды.

«Варвар удивляется, — писал Гегель, — когда узнает, что квадрат гипотенузы равен сумме квадратов катетов: он думает, что могло бы быть и иначе». Варвар не верит, что «без труда не вынешь рыбку из пруда». Он уже почти уверен, что на самом-то деле все обстоит как раз наоборот. Как же объяснить ему, что для ответа на вопрос, что такое история, надобно сначала узнать, что такое «греческая история», т. е. история в собственном смысле; а для ответа на вопрос, что такое философия, нельзя не начать с изучения греческой философии или опять-таки философии как таковой, философии в собственном смысле. И касается это всего без изъятия круга гуманитарного знания (кстати сказать, и понятия «гуманитарного» и «круга знания» — античного происхождения).

Но стоит только сановному невежде пробить брешь в этом круге, стоит лишить школу школьной античности, под видом «приближения школы к жизни» вышвырнуть из нее сначала древние языки, потом античную историю и философию, — и превратить ее в общедоступное всеобщее среднее образование, — дело сделано европейская культурная традиция подорвана. Сперва поколения внутри одной страны, а потом и целые народы начинают говорить на разных языках, и — повторяется история вавилонского столпотворения.

Кому-то такая связь — от упадка классического образования к деградации общества — может показаться грубой и, если угодно, глуповатой схемой. На фоне грандиозных катаклизмов начала нашего столетия судьба школьной античности — это одно из многих печальных следствий разрушения традиционных социальных связей и, очевидно, — не самое катастрофическое следствие. Да и в самом деле, не на разных ли планетах — окопные вши и спряжение греческих глаголов?

Но, может быть, Ф. Ф. Зелинский был все-таки не совсем не прав, когда в 1903 году, в лекциях перед учениками выпускных классов петербургских гимназий и реальных училищ, предлагал взглянуть на упадок школьной античности как на ярчайший симптом грядущей социальной катастрофы. «Что будет, — спрашивает Зелинский, — когда легкость курса и обеспеченность диплома послужат лишней приманкой?.. Одно средство — соответственно повысить школьную плату, т. е. упрочить и узаконить имущественный ценз, самый вредный и подлый изо всех, дав ему в довершение подлости прикрываться маской ценза образовательного. Другое средство — строгий вступительный экзамен, т. е. перенесение борьбы и неудачничества из школьного возраста в детский, причем вопреки природе и наперекор разуму, за трудным до изнурения детством последует легкое отрочество. Нет, конечно: ни то, ни другое средство не годится, а будет применено третье, тем более что оно имеет у нас очень прочный исторический и бытовой фундамент: это средство — протекция или взятка. Это будет тоже своего рода подбор, но уже не подбор естественный, т. е. ведущий к совершенствованию, а коррупционный, ведущий к вырождению. Впрочем, — добавляет Ф. Ф., — долго ему торжествовать не придется: …пример XVIII века по Франции знаменателен: если привилегированный класс вздумает упразднить или облегчить ту сумму труда, которая одна только и оправдывает его привилегии, то он будет сметен революцией. Ради Бога, не требуйте и не вводите легкой школы; легкая школа — это социальное преступление… Легкая школа — это школа для барчуков, какое-то нелепое и оскорбительное возрождение крепостного права на капиталистической подкладке…»

Итак, трудная школа для Окциденция. Читателю уже впору начать зевать над заклинаниями университетского профессора перед выпускниками гимназий и реальных училищ начала века — перед теми, кого Зелинский называл «офицерами армии труда». Что ж с того, что все пророчества его сбылись? Да мало ли было сбывшихся пророчеств, и отнюдь не менее мрачных! Тогда, в 1903 году, к словам Зелинского не прислушался никто. Несвоевременные мысли европейца, сколь бы разумны они ни были, прозвучали в стране, поставленной «историей как раз на грани между Востоком и Западом, в единственной из стран европейской культуры, где оспаривался прогресс и его необходимость, оспаривался закон подбора (теперь чаще называемый законом естественного отбора. — Г. Г.) и его цель, оспаривалась трудовая система общественной организации, оспаривались науки и искусства; где на тревожный вопрос: «Да ведь это ведет к вырождению, к вымиранию!» — следовал спокойно-величавый ответ: «Так что же? И будем вырождаться и вымирать!» Физиономия казенной системы, маскирующейся под национальную культурную традицию, хорошо знакома… Но Зелинский обращался к другой России.

«У нас в России, — говорит он гимназистам и реалистам, — общество всегда было особенно чутко к нравственным вопросам и запросам; у нас его сознание менее стеснено традиционными рамками, более рвется на простор, от условного и преходящего к действительному, природному, вечному. У нас поэтому и интерес к античности должен бы быть сильнее, чем где бы то ни было…»

Весь вопрос, стало быть, в том, кто поведет дело народного образования — демагог-уравнитель или трезвый просветитель. Через античность — к «большому я» европейской культуры: как бы ни был прямолинеен этот взгляд на гуманитарное образование, а тем самым и на формирование господствующего умонастроения образованного общества, в эпоху социального кризиса, подобного тому, что переживала Россия в начале нашего столетия, именно его проповедники оказывались хранителями и мировой и национальной культурной традиции — там, где их заставали «минуты роковые».

В России начала века такими людьми были коллеги Ф. Ф. Зелинского и великие поэты Вячеслав Иванович Иванов и Иннокентий Федорович Анненский. Анненский сделал своим для нескольких поколений русских читателей XX века Еврипида, Вячеслав Иванов — Эсхила, Зелинский старался сделать своим Софокла. Для всех троих классическая филология была не формой эскапизма, не личным духовным убежищем, но школой мысли, наставницей чувства. Анненский и Иванов были, может быть, в несколько большей степени ориентированы на взрослого читателя и слушателя. Зелинский больше думал о молодых и совсем молодых читателях.

Перечитывая сегодня статьи Зелинского, написанные до начала первой мировой войны, понимаешь, как торопился он противопоставить идеям национальной ограниченности, в конечном счете заговорившим в Европе языком иприта и дредноутов, идею общего отечества. Методы его могут показаться кому-то смешными и не заслуживающими подражания, но впоследствии во многих странах они получили второе рождение. После завершения учебного года Зелинский собирал своих учеников и отправлялся с ними — не в музей — к своему истоку, к «смеющемуся морю», как называл его Эсхил, к Архипелагу…

В 1910 году поездом до Одессы, оттуда — пароходом до Пирея отправилась группа молодых людей, предводительствуемая почтенным профессором. Сорок пять лет спустя один из сорока участников этой поездки, известный польский филолог Стефан Сребрны, вспоминая о ней, сообщает, что под крылом Зелинского был там и знаменитый уже режиссер Всеволод Мейерхольд. Что могло привлечь артиста, бросившего дерзкий вызов академическому искусству, к проповеднику классической школы? Довольно одного: Зелинский вез своих питомцев не к чужедальним руинам, но к родному очагу. Здесь даже слово «питомцы» обретало свой натуральный смысл, и только последний тупица не уразумел бы, что «узнать» значит «вспомнить». Учитель возвращал души своих учеников к их детским мечтам и пока еще худосочному школьному предзнанию придавал и полноту, и окончательную оформленность хорошо обожженной керамики. Надо только напрячь память… Там гневный Ахилл с замиранием сердца смотрит, как в искупление нанесенной ему обиды пылают корабли его народа; там царственный старец Приам, чтобы выкупить труп сына, смиренно целует руку его убийцы; там многострадальный странник Одиссей под ласкою богини тоскует по своей далекой родине; там бодрый Ясон созывает товарищей для чудесного плавания в золотую Колхиду; там верный Орфей нисходит в обитель смерти, чтобы выпросить у царицы теней свою Евридику; там гордая праведница Антигона ценою жизни покупает свое право исполнить долг любви к умершему брату; там кроткая Ифигения добровольно принимает смерть ради славы своего отца; там ревнивая Медея в исступлении мести убивает своих детей; там каменное подобие благословенной некогда Ниобеи плачет над своим разрушенным счастьем…

А там на широкой спине божественного быка возлежит Европа, давшая имя материку. Для Зелинского идея Европы — общего дома имела особое значение. Едва ли не лучшую и до сих пор не утратившую своего значения научную работу — «Цицерон в череде столетий» — он написал на немецком языке; молодые годы и литературно-педагогический дар отдал России, ас 1921 года возглавил кафедру классической филологии Варшавского университета. Пропасть — политическая, моральная, культурная, — разделявшая три его отечества — отечества души, ума и тела — Россию, Германию и Польшу, — пожирала людей. «Ультранационалистическое убожество», как называл состояние толпы Зелинский, засасывало целые народы и не оставляло европейцу шансов быть услышанным.

Учитель возвращал души только очень немногих учеников к их детским мечтам. Когда, переполненные — не впечатлениями — новым знанием себя и своей духовной родины, они возвращались в 1910 году третьим классом в Петербург, обмениваясь мыслями о поездке, кто-то сказал: «Как мы ни молоды, а есть среди нас самый младший — Зелинский» («Meander», 1959, XIV, 8–9. С. 403–404)… Прекрасное время быстро клонилось к закату. Сначала первая мировая война, потом — революция и разруха войны гражданской не могли не остановить спокойное течение профессорской жизни.

Притча про «азиата» Ориенция и «европейца» Окциденция с прихотливостью, которую ни с чем в природе не сравнить, воплощалась в действительности. Путник, идущий на крутой подъем, появляется у Зелинского и в другом месте — там, где он говорит о средневековых ученых, которые понимали, что очень скоро — за перевалом новой исторической эпохи, — никто уже не вспомнит, что же осталось там, позади, и это на них возложена высочайшая миссия — упаковать в узлы и короба хоть что-нибудь, пусть только то, что сегодня, сейчас кажется самым важным, — собрать в узлы и дотащить до перевала. Оттуда в долину новой эпохи весь этот веками копившийся культурно-исторический скарб снесут уже новые поколения.

Сколь бы схематичной ни была эта модель, сколь бы поверхностны ни были средневековые «Антологии» («Цветники», «Изборники») по сравнению с не дошедшими до нас по большей части подлинниками, первоисточниками, однако ведь без таких посредников, осознающих свое предназначение, свою роль малого звена в цепи поколений, человечество дичало бы гораздо быстрее, чем это происходит теперь.

И Зелинский, благополучный ученик великого Отто Риббека, благополучно защитивший свои диссертации в старом Лейпциге и старом Дорпате, вот уже тридцать лет профессорствующий в Санкт-Петербурге, Зелинский встретил революцию, разруху и разорение империи как испытание на прочность нового поколения посредников.

Гимназический «человек в футляре» бывает хорош уже тем, что не загоняет в футляр окружающих. Новый человек, освобожденный от груза традиции, с неизбежностью придет к тому, чтоб заключить в темницу весь мир, и кончит самоуничтожением. Вот этот-то большой и больной «социальный вопрос» заставил Зелинского развернуть просветительскую программу, частью которой стали книги о греческой мифологии.

Для петербургских (петроградских) издательств — «Огни», братьев Сабашниковых — он готовит целую серию книг, читает лекции не только в университете, но и на Высших женских курсах. В 1918 году вместе с Блоком, Ремизовым, Сологубом, Ахматовой, Ходасевичем, Эйхенбаумом участвует в организации Петроградского Дома литераторов — клуба взаимопомощи на Бассейной, просуществовавшего до 1922 года, когда Зелинский переехал и жил в Варшаве, заведуя кафедрой классической филологии в университете. А тем временем книги, задуманные еще в 10-х годах, продолжали выходить в Петрограде.

Ничтожный тираж — от 2500 до 4000 экземпляров, — скверная бумага не останавливали издателей. Наоборот, именно в эти годы экономических трудностей самые выдающиеся деятели культуры иногда — из последних сил — пытались остановить распад оглушенной под руинами прогнившей империи цивилизации по имени «Россия». Зелинский, Вяч. Иванов и более молодые, как, например, Владислав Ходасевич, были при всей своей поэтической неотмирности слишком реалисты, чтобы надеяться на успех своего просветительства. «Мы прорубали, — писал в берлинской эмиграции Ходасевич, — окно — не в Европу — на кухню». Но и в это прорубленное на кухню окно можно и нужно показать людям не искаженную вечным ужасом гримасу дикаря, но первые шаги и первообразы европейской культуры. Иначе говоря, и окно на кухню может стать окном в Европу. На оберточной бумаге, к концу столетия побуревшей и рассыпающейся в труху, — рисунки Энмана и Конашевича: книга побывала в руках у многих уже тогда, в 20-е годы.

Это книги о позабытом, книги — напоминания о таком далеком прошлом, что требовать документов грешно.

…У афинского царя Эрехфея была дочь Орифия. Ее, наследницу южного царства, полюбил бог северного ветра — Борей.

«— Мое царство — необъятная северная страна студеных рек и дремучих лесов. Разбухают реки в дни многоводной весны, широко заливают окружающие поля; но еще шире и выше захлестывает великая скорбь, беспомощное уныние сердца моего несчастного народа… Орифия, при родителе твоего отца твой земляк Триптолем, питомец Деметры, принес нам дар хлеба, и с тех пор и у нас колышутся зеленые нивы; но духовного хлеба еще не знает наша холодная страна; его принесешь нам ты, мой нежный цветок, взлелеянный дыханием теплых морей.

Если я вам нужна, я последую за тобой…

Орифия, наш невежественный, несчастный народ не знает того, что свято для вас. Я зову тебя к нему, но не хочу тебя обманывать: холодно в нашей стране, и ты стоскуешься по белым храмам и душистым рощам, по теплоте и улыбке твоей Эллады! Я принесу с собой и теплоту, и улыбку; это будет моим венком твоему народу. Если я вам нужна, я последую за тобой.

Орифия, я не могу тебе обещать даже благодарности от тех, которых ты облагодетельствуешь. Помни, мой народ знал и знает только подъем злобы и взаимоубийственной вражды, от которой он еще больше нищает; он не знает подъема радости и подъема любви. И я уверен, свою злобу он направит и против тебя и твоей науки, науки радости и любви; способна ты перенести это высшее, крайнее испытание?

Мой рок — давать, а не брать. Я готова на подвиг жертвы для твоего народа; готова любить, не быть любимой и все-таки любить…»

Царица Вьюг уже накрыла своим пологом Россию, а спустя полтора десятка лет — и всю Европу. Родина души — Россия, и родина тела — Польша, и родина ума — Германия лежат под плитой бесчеловечных режимов, растерзаны войной. Оставшийся в Петрограде внебрачный сын Зелинского Адриан Пиотровский, унаследовавший от отца талант переводчика и театрального виртуоза, ставший в 30-х годах выдающимся деятелем советского кино и перенявший от отца огонь просветительства (его Аристофан, Катулл, Эсхил были изданы тогда по-русски и по сей день не превзойденными по качеству и объему комментариями), был уничтожен в 1938 году в ленинградской тюрьме. Варшавский университет, с 1921 года ставший новым домом Зелинского, был через двадцать лет уничтожен Гитлером. И хотя, публикуя в Страсбурге последнюю увиденную им в печати работу, Зелинский подписал ее по-французски — «Тадеуш Зелинский, Варшавский университет», он понимал, что не может противостоять направленной против него злобе. Он пытается продолжать работу над историей античной религии, но злоба века преследует его: в 1943 году умирает дочь Вероника, Зелинский перебирается к сыну в Баварию. Верил ли он и здесь в свое европейское отечество, проживший, чтоб испытать судьбу Иова, жизнь «самого младшего», он, подаривший своим родным детям жизнь на муку и так мечтавший подарить целому миру «хоть частицу той радости», какую испытывал сам, когда напоминал людям об их общем античном доме?

До последних дней жизни, прерванной в мае 1944 года, Зелинский все расспрашивал друзей о судьбе коллег по университету, но, видимо, не успел узнать, что многие — и в том числе самые близкие — погибли в Варшавском гетто. Только письма и книги пережили этих людей.

Может быть, придуманный Зелинским Окциденций все-таки «шествует и поныне»? Может быть, судьба нескольких экземпляров книги о греческих мифах хоть позабавила Фаддея Францевича, узнай он о ней в тяжелые дни 1942–1943 годов.

Окциденций брел тогда по Кавказу… Ведомые им, уходили из Пятигорска, от немецкого десанта, толпы и толпы людей. И были среди них недавние блокадники — ленинградцы. А среди этих последних было несколько учеников и молодых сотрудников Адриана Пиотровского, за пять лет до того погибшего в тюрьме. Ученики и сотрудники уже научились на горьком опыте не называть и дорогого им имени. Но они не забывали ни имен, ни того, чему учили их те, кто носил эти имена. Они шли пешком не один десяток километров по горной дороге. У обочины они наблюдали иногда странную картину: кто-то из путников вдруг останавливался, бросал какую-нибудь свою вещь и подбирал брошенное другими — теми, кто ушел вперед, ибо не мог дальше тащить свой скарб. Но очень скоро и те, кто совершил удачный обмен с обочиной, бросали на землю вещи и шли дальше налегке. Чем ближе было к перевалу, тем лучше, добротнее, новее были оставленные у обочины саквояжи, сундучки и чемоданы. И только помнившие историю про Окциденция ничего не выбрасывали и ничего не подбирали. Весь путь они проделали с котомкой за плечами, а в котомке среди насущнейших были там три вещи — три книги Ф. Ф. Зелинского «Иресиона. Аттические сказки» — «Терем Зари», «Каменная нива», «Царица Вьюг». Купленные за бесценок на пятигорском базаре, они показались хозяину котомки нужнее слишком многого другого, чтоб здесь хватило места для перечисления. Не потому ли, что посох Окциденция поддержал тогда путника, не к европейскому ли отечеству шли тогда читатели Зелинского, убегая от озверевших арийцев к гостеприимным арыкам азиатов?

Как бы то ни было, но книги Фаддея Францевича Зелинского не все пропали. То тут, то там и сегодня кое-что вдруг мелькнет на день в букинистическом магазине, но близок день, когда истлеют последние сохранившиеся книжки. Чтобы не случилось этого, мы решили собрать под одной обложкой то, что выходило разрозненными выпусками в начале 20-х годов. Столь полного, столь проникнутого единством замысла — он объяснен самим автором в его предисловии — и стиля, он очарует одних и вызовет благотворное раздражение у других, — столь глубоко уводящего к тем истокам европейской культурной традиции, где воды ее еще кажутся вполне прозрачными, столь наивного верой в добро и красоту труда, повторяющего за греками их заветные и сокровенные предания, может быть, никогда прежде не появлялось на русском языке.

Гасан Гусейнов

 

Сказочная древность

 

Предисловие (к Выпуску 1)

Если вам, мой дорогой читатель, еще не исполнилось… скажем не в обиду вам, четырнадцати лет, то не утруждайте себя чтением этого предисловия: пусть его вместо вас прочтут ваши родители или воспитатели. Вам же лично имею дать только один совет. Вероятно, вы пожелаете читать рассказы моей книги подряд; и это будет очень хорошо. Думаю, что в ее первой части — «Сказочная древность» — дело обойдется без затруднений. Но уже со второй — «Историческая Эллада» — может случиться, что тот или другой рассказ вас с первой страницы не заинтересует; тогда бросьте его и перейдите к следующему. Пропущенное теперь успеете наверстать впоследствии; книга вам дана, надеюсь, не на один год.

А теперь обращаюсь к тем, со стороны которых я жду и желаю критического отношения к моему труду. Чем он оправдывает себя? Новизною замысла? — Не совсем. Книги, посвященные популярному изложению античности, у нас имеются — правда, переводные. И этим подсказано одно из соображений, оправдывающих появление этой книги. Но я все же не так уже скромен: полагаю, что даже у тех народов, с языка которых переведены означенные изложения, моя книга приобрела бы право на существование. Постараюсь объясниться.

Тут, правда, первая часть, озаглавленная «Сказочная древность», занимает особое положение. В популярных пересказах греческой мифологии на Западе недостатка нет, а некоторые из них переведены и по-русски… Полагаю, однако, что читатель, знакомый с тем или другим из них, при сравнении их с моим найдет много различий — и с удивлением спросит себя, откуда они могли взяться при изложении одной и той же материи. Для ответа я должен объяснить ему, как возникла та совокупность преданий, которую мы называем «греческой мифологией».

Первыми, закрепившими в слове, и притом стихотворном, имеющиеся в сознании народа предания о героях, были творцы героического эпоса, певцы-гомериды; результатом их работы было целое море эпической поэзии, более сотни книг. Из них нам сохранилось только два эпоса, Илиада и Одиссея — правда, лучших, но довольно ограниченных содержанием; все остальное погибло. — За этой первой школой появилась вторая, школа творцов дидактического эпоса; эти люди, тоже певцы, задались целью приурочить предания гомеридов, а также и иные, к отдельным героям, поставленным между собою в генеалогическую связь, в видах обнаружения правды о прошлом правящих родов в тогдашней аристократической Греции. Из этих эпосов, сухих, но содержательных, нам не сохранилось ни одного, если не считать «Феогонии» Гесиода, посвященной генеалогии не столько героев, сколько богов. — Эту вторую школу эпиков-дидактиков сменили в VII–VI вв. лирические поэты, любившие обрабатывать в своих песнях, прославлявших богов и людей, родные мифы, видоизменяя их отчасти под влиянием новых религиозно-нравственных воззрений; из этой литературы, очень обильной, нам сохранились только оды Пиндара и Вакхилида. — Четвертую обработку мифов дали преимущественно в V в. драматические поэты, обращавшиеся однако со своими сюжетами с творческой самостоятельностью; из их творений, коих насчитывалось много сотен, нам сохранилось всего 33 трагедии Эсхила, Софокла и Еврипида. — Одновременно с ними работали над мифами, в-пятых, и первые историки-генеалоги, среди которых выдавался Ферекид; их целью было привести все мифы в историческую систему, причем неизбежно было и некоторое к ним критическое (ввиду множества вариантов), но не творческое отношение. Их работы до нас не дошли. — С III в. начинается, в-шестых, деятельность александрийских ученых, притом двойная: с одной стороны, поэтически одаренные ученые, вроде Каллимаха или Аполлония Родосского, собирают преимущественно малоизвестные предания для поэтической обработки, с другой — так называемые киклографы, компилируя и поэтическую и прозаическую литературу прошлого, пересказывают по циклам (отсюда их имя) с приведением вариантов все попавшие в нее мифы. Ни те, ни другие (кроме Аполлония) нами не сохранены, но о поэтических трудах александрийцев нам дает понятие их талантливый римский подражатель Овидий в его знаменитых «Превращениях», а о киклографах — краткое руководство так называемого Аполлодора. — Наконец, в седьмую группу мы выделяем всех эпигонов, живших в обеих половинах империи около и по P. X., очень различных категорий; тут и последыши эпоса вроде Стация с его «Фиваидой», и Квинт Смирнский с его троянским эпосом, и трагедии Сенеки, и прозаические эксцерпты, как самостоятельные, так и попавшие в комментарии к древним авторам. Это по достоинству наименее ценная категория; но зато она в значительной мере нам сохранена.

Как видит читатель, «греческая мифология», поскольку она сохранилась нам, не представляет собою однородного целого; в древности она развивалась на протяжении столетий, то же, что дошло до нас, — материал случайный, отдельные части которого принадлежат различным эпохам жизни общего дерева. Каково же по отношению к нему положение современного пересказчика? Возьмем Шваба, одного из лучших: он берет, понятно, то, что ему дано в готовом виде: историю Кадма по Овидию, Аргонавтов по Аполлонию, Геракла сначала по Аполлодору, а конец по Софоклу, Троянскую войну, насколько можно, по Гомеру, а далее по Квинту Смирнскому и т. д. В результате — полное отсутствие композиционного и идейного единства, и если тем не менее отдельные мифы в его изложении нравятся, то этим они обязаны только своей собственной, исконной, не заглушённой позднейшими наслоениями красоте и жизненности.

Но как же быть? — Ответим сначала на вопрос: как бы мы поступили, если бы мы были так же богаты, как мы бедны, то есть если бы сокровищница греческой мифологии была нами сохранена вся: какой слой избрали бы мы для своей обработки? Ответ несомненен: если не считать Гомера, перед которым почтительно остановились позднейшие, то мы пересказали бы нашему юношеству греческие мифы в том виде, который они получили в аттической трагедии, преимущественно у трех ее корифеев, Эсхила, Софокла и Еврипида: трагедия — самое яркое претворение греческой мифологии, расцвет ее жизни в сознании ее народа. — Да, если бы она была сохранена вся; но, к сожалению, нам сохранилась лишь приблизительно ее десятая часть, остальное погибло. — Погибло, да не совсем: следы погибшего остались и в литературной и в изобразительной традиции, и по этим следам его можно в значительной степени восстановить. Но, конечно, для этой подготовительной работы надо быть филологом-исследователем; у Шваба и других для нее данных не было. Занимались ею для отдельных трагедий многие; для всего наследия трех корифеев только двое: Велькер да я. В III томе моего Софокла и в VI редактированного мною Еврипида Анненского (когда этот том, давно в рукописи, законченный, наконец появится), читатель найдет результаты этого восстановления по отдельным трагедиям; это — основание для настоящего пересказа.

Итак, моей задачей было представить греческую мифологию в том виде, какой она получила в греческой трагедии (о Гомере я уже оговорился); это — первое, что отличает мой пересказ от пересказа моих предшественников. Пусть читатель сравнит мои рассказы о «золотом овне» и «Левкофее» («Фрикс» и «Инб» Еврипида) или об «ожерелье Гармонии» («Алкмеон» Софокла) с соответственными рассказами у Шваба и др., и он поймет, в чем тут разница. Но это еще не все. Каждая трагедия сама по себе должна обладать композиционным и идейным единством; но совокупность трагедий даже одного и того же драматурга этим единством обладать не обязана. Когда Еврипид писал свою «Ипсипилу» — он не чувствовал себя связанным не только мифопеей своих предшественников, но и своей собственной классической «Медеей». Он не писал цикла; но таковой писал я. Требования циклического единства, композиционного и идейного, не обязательные для Еврипида, были обязательны для меня. Проклятье «ожерелья Гармонии», проявившее себя в «Алкмеоне» Софокла, восходит к убиению змея Кадмом; но кто повествовал только об этом убиении как об отдельном мифе, тот не имел надобности его касаться, и мы этого мотива проклятья, не находим не только в овидиевом, но и трагическом повествовании о Кадме. Прекрасна повесть о гибели Геракла («Нессов плащ»); но она несоединима с борющимся и торжествующим Гераклом цикла двенадцати подвигов. Певец Илиады вплоть до XXII песни («Смерть Гектора») имеет в виду дальнейшее сражение Ахилла с троянами и его гибель от стрелы Париса у Скейских ворот; но вот явился гений — творец XXIV песни («Приам в ставке Ахилла») и внес в весь миф новую идею. После такой величавой сцены примирения только какой-нибудь бесталанный Квинт мог отправить Ахилла в новый бой с ратью Приама; продолжением XXIV песни могло быть только величавое искупление, то есть догомеровская помолвка Ахилла с дочерью Приама, возобновленная Софоклом. Это только образчики; сошлюсь еще на грандиозную идею «великого примирения», воплощенную Эсхилом В его «Освобожденном Прометее» и тяготеющую над Гераклом двенадцати подвигов и над смыслом Троянской войны; на гибель Ясона, предсказанную «Медеей» Еврипида, и др.

При таком положении дел я имел перед собой только два исхода: либо разрешить себе скромную долю объединяющего в духе трагической идеи творчества, либо отказаться от задачи. Долгое время я сам считал для себя неизбежным второй исход; случайное обстоятельство навело меня на первый. Мне пришлось провести два месяца 1921 года (апрель — май) по гигиеническим причинам в доме отдыха при здешнем Доме ученых, ими я воспользовался и написал всю свою «Сказочную старину», не имея никаких пособий, кроме взятого как подспорье для памяти Аполлодора.

Между сказочной ночью мифов и дневным светом истории рок поместил утренние сумерки исторической легенды; они охватывают греческую историю примерно до персидских войн и римскую примерно до Пирра. Как быть с ними? — Вот тут второе мое расхождение с моими предшественниками.

Наивная эпоха новейшей историографии добродушно пересказывала легенду наравне с историей, Геродота и Ливия наравне с Фукидидом и Саллюстием.

За ней явилась критическая эпоха; легенда была забракована, в лучшем случае из нее было извлекаемо «историческое ядро», но чаще она вся была отправляема в небытие и заменяема умозаключениями и домыслами. Апогеем этой критической работы были переведенные и по-русски труды Пельмана (греческая история) и Низе (римская история); здесь история ранних времен утоплена в источниковедении, а источниковедение в новейшей литературе о нем. Теперь на очереди третья эпоха — критика критики; она, между прочим, и моя.

Было время, когда издатель древнего писателя бережно относился к своему тексту, доверчиво воспроизводя, где только возможно, рукописную традицию. Затем настала и здесь критическая эпоха, в разгаре которой рукописная традиция признавалась едва ли не принципиально извращенной и годящейся только в подкладки для домыслов новейших исправителей: Отто Ян доставил себе — дорого, впрочем, стоившее ему — удовольствие собрать все придуманные критиками «исправления», к тексту «Электры» Софокла. Результат был ужасающий: не оказалось почти ни одного стиха, который не потонул бы в «конъектурах» новейшей критики. Это была параллель к Пельману и Низе — превзойденная, впрочем, впоследствии Веклейном, Бледсом и другими.

Но тут Господь сотворил чудо. Вскрылись египетские могилы; из них вышли на свет папирусные тексты античных авторов, на тысячу лет с лишком древнее нашей рукописной традиции. Забилось сердце у критиков: подтвердят ли они их конъектуры? Нет, они их немилосердно забраковали и оправдали оклеветанную рукописную традицию. И теперь тексты древних авторов издаются уже под знаком критики критики: понятия «современный» и «консервативный» сблизились.

Этим предуказано и отношение здравого смысла к исторической легенде. Конечно, на этой почве чуда ожидать нельзя: события не воскресают, подобно текстам, и мало надежды, чтобы какому-нибудь мудрому йоге удалось прочесть в астральном пространстве «аказическую запись» о них. Но ведь критический радикализм обусловливается не только характером повествования, но и известным болезненным приспособлением воспринимающего ума. А после полученного на текстах урока есть надежда, что мы от этой болезненности исцелимся.

Значит ли это, что мы поверим в историчность гибели царя Кандавла? Нет, это значит только, что я не поверю в историчность тех новейших домыслов, которыми ее хотели заменить — это и есть «критика критики». А во-вторых — если я пересказываю легенду в сознании, что она — легенда, то я отношусь к ней не менее, а более критично, чем те, которые извлекают из нее мнимоисторическое ядро. А в-третьих — раз кончится то болезненное приспособление, то само собою вернется доверие к целому ряду исторических повествований, которые до сих пор объявлялись легендарными.

Но все это не главное: главное вот что. Созданная греками и римлянами историческая легенда обладает одним незаменимым качеством: она — художественно-прекрасна. Ее отправление в небытие — преступление перед юношеством. Я считаю себя счастливым, что мог прочесть легенду о мессенских войнах в своем школьном учебнике много раньше, чем прочел ее у Павсания. Мои дети по милости критической школы были лишены этого счастья; желаю, чтобы хоть мои внуки могли им вновь обладать. Полагаю, что именно мне безопаснее потрудиться в этом направлении, чем многим другим, так как меня вряд ли кто упрекнет в «некритическом» отношении к делу.

Итак, я веду своих юных читателей от таинственной ночи мифов через сумерки легенд к ясному дню истории: это, думается мне, порядок органический, соответствующий органическому развитию их собственной души с ее изменяющимися потребностями. Это — одна особенность моих рассказов, не скажу, чтобы принципиально новая. Новизна заключается в ином: кое-где — в выборе и сцеплении вариантов; кое-где — во введении культурно-исторических подробностей; везде, надеюсь, в изложении. Другая особенность — это вкрапление между историческими рассказами культурно-исторических. Их порядок обусловливался хронологией, и я вполне отдаю себе отчет в том, что те или иные из них будут слишком трудны для начинающих. Это я и имел в виду, давая своим юным читателям прочитанный ими в начале этого предисловия совет.

Большой недостаток этой книги, именно как книги для юношества — это отсутствие иллюстраций; я рассчитывал на них, когда ее замысел впервые во мне зародился: ландшафты, памятники, исторические и жанровые картины, все в ней должно было найти место. Переживаемые невзгоды заставили на время отказаться от осуществления этой идеи; будем надеяться, что не на очень долго.

Кончаю пожеланием, чтобы на читателей этой книги перешла хоть часть той радости, которую я испытывал при ее составлении.

Петроград, октябрь 1921 г. Ф. Зелинский

 

Глава I КАДМ И КАДМИДЫ

 

1. КАДМ И ГАРМОНИЯ

Жил был в далекой Финикии могучий царь по имени Агенор; было у него трое молодых сыновей и красавица дочь, Европа. Случилось однажды, что царевна с подругами играла на приморском лугу. Время было весеннее, весь луг пестрел от всевозможных цветов. Вдруг видят девушки — к ним подходит бык — белый, красивый. Они сначала перепугались: а ну забодает! Но он и не думал бодаться: смотрел на них ласково, вилял хвостом и то и дело приседал. «Смотрите, — сказала одна, — он как будто приглашает нас сесть на него и прокатиться». — «А почему бы и не сесть?» — ответила Европа. — «Ну что ж, садись, коль ты смела!» Жутко стало царевне, но и отлынивать было стыдно; села и ухватилась за рога. А быку, видно, этого и хотелось; он понес ее по берегу так тихо и бережно, что у нее весь страх прошел. Несет он ее туда, сюда, то взад, то вперед, и при этом незаметно все ближе к морю; смеются девушки, смеется и царевна. И вдруг как бросится с нею в море — вскрикнула она, вскрикнули девушки, да было поздно; он плывет, она прижимается к нему, чтобы не упасть, и все кричит, кричит. Но помочь ей уже никто не мог. Смотрят девушки плача, пока он не исчез среди волн; а потом, убитые горем, вернулись во дворец.

Куда он ее завез, это вы узнаете из другого рассказа; царь же, узнав о похищении дочери, призвал к себе старшего сына, Кадма, и сказал ему: «Возьми корабль и товарищей и поезжай за море отыскивать сестру; найдешь — останешься моим наследником, а без сестры не возвращайся: не будет тебе в Финикии ни царства, ни житья!»

Кадм набрал товарищей, сел на корабль и пошел странствовать по белу свету. Плывет он вдоль Сирии, Малой Азии, по островам Архипелага, везде спрашивает про сестру — и все напрасно. Высадился наконец в Греции. Тут ему говорят: «Есть в середине нашей страны высокая гора; имя ей — Парнас. В горе со стороны моря глубокая расселина; живет в ней вещий исполин-змей, Пифон. И расселина, и змей принадлежат самой великой Матери-Земле. Подойди к расселине, не бойся змея; спроси громко, где твоя сестра. Если тебе суждено это узнать, то здесь и узнаешь».

Царевич так и поступил; но вместо ответа о сестре он услышал следующее: «Как встретишься с коровой, иди за ней; где она ляжет, там и оставайся». Оглянулся Кадм — а корова уже тут, словно ждала его. Пошел он за ней — товарищи за ним. Идут долго; наконец корова легла. «Что же, — думает Кадм, — домой мне все равно возврата нет; пропадай мой корабль, пропадай и царство; и впрямь останусь здесь. Страна хорошая, плодородная; а вот и холм, где можно укрепиться. И говорит он товарищам, что им предстоит оставаться здесь, и посылает из них наряд за питьевой водой.

Идут товарищи, смотрят кругом, где бы найти чистой, проточной воды — в знойной Греции это редкость. Вдруг видят — глубокая пещера; из нее течет хорошая ключевая вода. Но они не знали, что в пещере жил чудовищный, огнедышащий змей; едва подошли они — как он прянул, кого поглотил, кого огнем опалил, кого хвостом зашиб — ни одного не оставил живым.

Ждет Кадм, ждет — и посылает второй наряд; не вернулись и эти. За ним третий и последний; но и он пропал. И решился Кадм отправиться сам, но уже не за водой, а за товарищами. Идет он в том же направлении; слышит — кто-то зовет его по имени. Что за диво? Смотрит — под деревом девушка сидит. Верно, думает, местная нимфа. Подымает приветственно правую руку. «Будь милостива, — говорит, — могучая! Зачем зовешь меня?» А была это не нимфа, а сама Паллада-Афина, любимая дочь Зевса, высшего бога, владыки небес. Призвав царевича, она сказала ему и про судьбу его товарищей, и про то, что ему самому надлежит сделать; и он решил во всем ее послушаться.

Змей тотчас, почуяв новую добычу, выполз из пещеры. Но она ему не досталась так легко: Кадм был и могуч, и вооружен, и предупрежден. Он сразился со змеем и нанес ему своим копьем смертельную рану; змей, извиваясь, пополз обратно в свою пещеру. Последовал за ним туда и Кадм. Жутко там было: точно чьи-то вздохи раздаются из глубины, точно что-то золотое сверкает под пастью чудовища. Но Кадм в точности исполнил приказание богини: не обращая пока внимания ни на то, ни на другое, он прежде всего выломал зубы у змея и вернулся под открытое небо. Облюбовав подходящую лужайку, он провел своим копьем две-три борозды по мягкой почве и опустил в них выломанные зубы. Вскоре почва стала пухнуть, вздуваться — и медленно, медленно из образовавшихся бугров выросла рать, грозная, вся закованная в медные латы. Достигши ногами поверхности, она удивленно начала озираться кругом, пока не заметила Кадма, внимательно следившего за всем происходящим. Заметив его, ратники все, как один человек, бросились на него; но Кадм, ждавший этой минуты, ловко бросил в середину толпы заранее припасенный тяжелый камень. Камень угодил в голову одному из ратников; тот, думая, что его ушиб его сосед, уложил его ударом меча. За убитого вступился третий, и началась общая свалка; о Кадме забыли. Один падал от руки другого, под конец их осталось только пять. Им Кадм крикнул: «Чем драться друг с другом, будем товарищами. Мне Мать-Земля велела основаться здесь; вы, сыны Матери-Земли, помогите мне!» Витязи согласились; дали друг другу руку и решили созвать поселян ближайших мест и основать город на холме.

Теперь, заручившись помощью новых товарищей, Кадм вернулся в пещеру змея; перешагнув через его недвижное тело, он направился в самую ее глубину. Там в полумраке сидела и убивалась дева неописуемой красоты. Увидев Кадма, она вскочила на ноги: «Кто ты, витязь, освободивший меня от власти змея?» Кадм назвал себя. «А ты, дева, кто такая будешь?» — «Я, — сказала дева, — бессмертная богиня; отец мой — Арес, бог войны и раздоров, а мать — Афродита, богиня красоты и любви; зовут меня Гармонией». — «Я — смертный, — сказал Кадм, — но если правда, что я освободил тебя, то будь мне женой!» — «Мой брак, — сказала дева, — в руках моих родителей; дай мне к ним вернуться. И они вдвоем вышли из пещеры. Проходя мимо змея, Кадм опять заметил что-то золотое, сверкавшее под его пастью; но он не решился спросить Гармонию, что это такое.

И не успели они выйти из пещеры, как случилось новое чудо выше всяких чудес. Небесная твердь разверзлась, исполинская лестница спустилась на землю, и по ней стали сходить небожители. Впереди всех владыка Зевс с Герой, своей божественной супругой; за ними Посидон, их брат, с Амфитритой; Деметра, богиня плодородия, со своей дочерью Корой; Гефест, искусный бог-кузнец, Паллада-Афина и много других; они окружали Ареса и Афродиту, родителей освобожденной Гармонии. «Слава тебе, Кадм, — сказал Зевс, — своим подвигом ты стяжал себе прекраснейшую невесту в мире; мы все пришли отпраздновать твою свадьбу». Вмиг появились столы, покрытые чудесными яствами; пригласили и тех пятерых, которые уцелели в братоубийственной свалке. Девять Муз, богини песнопения, и три Хариты, богини изящества, спели свадебную песнь счастливой чете; весело отпраздновали свадьбу, а когда она кончилась, все отвели молодых в брачный терем, который для них воздвиг Гефест.

И Кадм основал город на вершине холма и назвал его Кадмеей; страна же от коровы, за которой следовал витязь — по-гречески bus — получила имя Беотии. С Гармонией он жил в любви и совете и прижил от нее четырех дочерей, Семелу, Агаву, Автоною и Инб, и сына Полидора. Его товарищи женились почти все на местных нимфах и тоже стали отцами семей; их потомков звали «спартами», что значит «посеянные». И все были бы счастливы до конца, если бы не то золото, которое Кадм увидел сверкающим под пастью змея.

 

2. ДИОНИС

Прошло около двадцати лет; и вот однажды Кадм, перебирая с женой воспоминания прошлого, рассказал ей про ту диковину, которую он увидел сверкающей под пастью змея. Золото тогда еще было неизвестно у смертных, и Гармония тотчас потребовала от мужа, чтобы он ей его принес.

Отправился Кадм после многих лет снова к забытой пещере. Ему живо вспомнился тот день, когда он впервые посетил ее — день, положивший основание его счастью. Вот он поравнялся и с деревом, под которым тогда сидела ласковая нимфа. Но что это? Она опять под ним сидит и опять его кличет, только таким грустным, озабоченным голосом. «Вернись, Кадм! — говорит она ему. — Не ходи в пещеру змея, не трогай его золота! На что оно тебе? Мать-Земля добра к вам, она рождает вам все плоды, в которых вы нуждаетесь. А золото она скрыла для себя и ревниво бережет его в своей заповедной глубине. Оставь это сокровище змею, отродью Земли: оно проклято его последним дыханием и внесет несчастье в твой дом!»

Кадм призадумайся: он уже готов был вернуться к себе. Но тут ему припомнилась просьба Гармонии, он представил себе, как она будет недовольна, если он вернется без золота. И, не обращая внимания на голос нимфы, — а была это опять Паллада-Афина, — он решительно направился к пещере.

Там, на влажном дне, белели полуистлевшие кости убитого змея; он точно смеялся своими беззубыми челюстями, плотно прижимая к земле свое золото. Кадму стоило большого труда освободить сокровище из-под его исполинской пасти; ему показалось, что, отрываясь, он еще раз прошипел проклятье на отнимаемый у него клад.

Золото — это было роскошное ожерелье — досталось Кадму; но он сам не был рад своему богатству. Недоброе чуяло его сердце. И действительно, в доме он нашел плач и отчаяние: как раз перед его приходом туда внесли тело его единственного сына Полидора, убитого на охоте клыком свирепого вепря.

Прошло некоторое время, пока он решился показать свое сокровище жене. Но и она не обрадовалась ему. «Мне уже не до украшений», — сказала она. И, подойдя к своей старшей дочери, Семеле, она обвила своим ожерельем ее полную, прекрасную шею. Улыбнулась Семела: «Вот будет на меня любоваться Зевс, — сказала она про себя, — увидев на своей избраннице такую несказанную красоту!»

У каждой из четырех царевен был свой терем: Семелин занимал крайний выступ дворца и имел свой собственный вход. И вот царевна слышит, что кто-то стучится в ее двери. Открывает и видит — перед ней ее старая няня, уже давно живущая в дальнем хуторе. Обрадовалась ей Семела, вводит к себе, показывает свое новое украшение. Старушка как-то странно улыбается: «Хороша-то ты, хороша, дитятко; жаль только, что все еще незамужем». Вспыхнула царевна: «Никакого мужа мне не надо!» И рассказывает ей, что к ней ежедневно спускается с небесных высот сам Зевс в образе прекрасного молодого человека и что он живет с ней как с женой и любит гораздо больше, чем свою божественную супругу, владычицу Олимпа Геру. Еще страннее улыбается старушка. «Хорошо, коли правда, — говорит она, — но что, если этот молодой человек — обыкновенный молодой человек и если он обманывает тебя, выдавая себя за Зевса?» — «Этого быть не может!» — «Я и не говорю, что это так; но почему бы тебе не испытать его?» — «Каким образом?» — «А вот каким: когда он опять к тебе придет, возьми с него клятву, что он исполнит твое желание — а затем потребуй, чтобы он явился к тебе в своем божественном величье, каким он является своей божественной супруге Гере». Семела призадумалась: и в самом деле, почему бы его не испытать? Ей самой обидным показалось, что Зевс никогда не показывается ей в своем настоящем виде.

Она не знала, что мнимая старушка была не кто иная, как сама Гера, пришедшая погубить земную избранницу своего небесного супруга. Неласково встретила Семела своего высокого гостя. «Зачем так нахмурилась? Иль недовольна?» — «Да, недовольна». — «Скажи, чем!» — «А ты исполнишь то, чего я пожелаю?» — «Исполню». — «Поклянись». — «Клянусь!» — «Стань передо мной, как ты показываешься Гере!» Вздрогнул Зевс: «Несчастная! Возьми назад свое неразумное желание!» Но Семела настаивала на своем — и Зевс покинул ее.

И тотчас небо заволокло страшными грозовыми тучами; земля окуталась мраком, точно ночь настала среди бела дня. Поднялся неистовый ураган; глухой рев стоял над Кадмеей, деревья ломались, черепицы срывались с кровель. Семела стояла у открытого ставня, ни живая ни мертвая от страха. Вдруг раздался оглушительный грохот, все небо мгновенно озарилось пламенем — и она увидела перед собой того, кого она любила, но увидела в ризе из огня, со всепалящим перуном в руке. Одно мгновенье — и она пала к его ногам, вся охваченная жаром молнии; еще мгновенье — и ее тело рассыпалось раскаленным пеплом, и на месте, куда она упала, лежал младенец дивной красоты. Зевс схватил его и исчез, оставляя терем добычею всепожирающего огня.

Терем догорел и обрушился; убитому горем Кадму, когда он его посетил в сопровождении своей второй дочери Агавы, так и не удалось найти останки своей старшей. «Она — святая, — сказал он Агаве, — перунница Зевса, освященная прикосновением его молнии». — «Она — великая грешница, — угрюмо ответила Агава, — похвалялась, что Зевс удостоил ее супружеского общения с ней — в наказание за ее похвальбу он и убил ее!» Она и среди сестер и в народе распустила эту молву. В сущности, она была довольна постигшим старшую сестру несчастьем; теперь, думала она, престол перейдет к ней и ее сыну Пенфею. Правда, после смерти Полидора у его вдовы тоже родился сын, но этот несчастный мальчик, вспоенный безутешным горем своей матери, был хромым — почему его и назвали Лабдаком — и царем быть не мог. Как наследница своей сестры, Агава взяла себе и ее золотое ожерелье, найденное в золе терема, не подозревая, что она вместе с ним переносит на себя и несчастье прежней его владелицы.

Мужем Агавы был Эхион, один из пяти «спартов»; остальные, как уже было сказано, женились на местных нимфах. Одним из них был Удей; его жену, нимфу Харикло, особенно возлюбила покровительница Кадма Паллада и всюду брала ее с собой. И вот случилось однажды, что молодой сын Удея, Тиресий, в жаркий летний день охотился в лесах горы Киферона, недалеко от Кадмеи. Преследуя зверя, он поднялся на холм, с которого открывался вид на прекрасную зеленую лужайку с прозрачным прудом посредине; а в пруде как раз купалась его мать Харикло и с ней — богиня. Не вынесли смертные очи вида неприкрытой божественной красоты: Тиресий ослеп. Громко заголосила его мать; но помочь горю нельзя было. Чтобы ее утешить, Паллада наградила ее сына долгою жизнью и даром провидения. Тиресий стал первым пророком, которого познала Греция; ему открылся смысл голосов природы и неисповедимая воля владыки Олимпа.

И прошло еще около двадцати лет.

Согбенный старостью Кадм действительно передал свою власть своему внуку Пенфею; отца юноши уже не было в живых, и рядом с ним стояла, как бы в сане царицы, его гордая мать, Агава. Но едва успел он укрепить свою власть, как божественное внушенье тронуло сердце Тиресия, — и стал он проповедовать нового бога Вакха-Диониса, сына Зевса и Семелы. Он открыл людям значение таинственного брака его родителей; Зевс жил в разладе с Матерью-Землей, вырвав человечество из-под власти ее законов, в которой оно раньше пребывало вместе с прочими животными, и поведя его по пути умственного развития. Но на этом пути нет душевного мира; и вот ради него Зевс и родил примирителя — Диониса. Он был вскормлен далеко, среди нимф Зев-совой горы; теперь он возвращается в родной город своей матери и несет ему драгоценный дар — свои таинства, а с ними и мир с Матерью-Землей. Он кликнет клич — и сбегутся его поклонники, вакханты и вакханки, на святые поляны своих родных гор, чтобы там хоть в течение нескольких дней жить по законам Матери-Земли; они будут ночевать на зеленой мураве, а дни проводить в веселых хороводах, под звуки безумящей музыки — тимпанов, кимвалов и флейт. Охватит их неистовый восторг, им покажется, что душа их отделяется от их тела и живет своей собственной неописуемо блаженной жизнью — и они познают, что эта их душа самобытна и неразрушима, что она не погибнет, когда распадется их тело. И чудесная благодать снизойдет от бога на его вакхантов и вакханок: одетые в оленьи шкуры с тирсом вместо оружия, они станут неуязвимы и для природы и для людей. А кормить и поить будет их сама Мать-Земля, даруя им молоко, мед, вино, где и сколько они пожелают…

Так проповедовал Тиресий; но не тронула его проповедь сердца гордой Агавы и ее не менее гордого сына. Она продолжала твердить, что никакого бога Диониса нет, что Семела выдумала повесть о своем браке с Зевсом, за что и была убита его молнией. Тогда Дионис решил сам вступиться за свою мать и за себя. Приняв на себя образ молодого волхва, он своим прикосновением привел в исступление Агаву, ее сестер и всех женщин Кадмеи; с дикими криками они умчались на святые поляны Киферона и там подневольными вакханками стали служить новому богу. Разгневался Пенфей и велел изловить мнимого волхва; Дионис охотно дал себя привести к нему, чтобы кротким убеждением подействовать на его строптивую душу. «Друг мой, — сказал он ему, — еще есть возможность все устроить к лучшему». Он обещал ему сам вернуть вакханок; но Пенфей был непримирим. Он отказывался уверовать в Диониса и решил предать мнимого волхва лютой казни, а вакханок силой оружия увести с Киферона. Тогда Дионис и его заразил безумием: думая, что он идет на разведки, он дал себя переодеть женщиной и в этом виде проводить на святую поляну. Там все еще в грозном безумии священнодействовали вакханки. Пенфея они не узнали, не узнали вообще человека в нем; кто-то крикнул, что перед ними дикий зверь — и они, принимая его за льва, всей толпой бросились на него. Тщетны были его мольбы: в одно мгновение он был ими растерзан, и Агава, воткнув его голову на свой тирс, вернулась с нею в город, перед всеми похваляясь, что она убила свирепого льва и несет его голову.

В городе она застала Кадма; под его любовной лаской она пришла в себя и поняла, как она разрушила свою жизнь. После такого преступления дочерям Кадма уже нельзя было оставаться в основанном им городе: Агава и Автоноя погибли на чужбине, Ино отправилась в соседний город Орхомен и вышла замуж за тамошнего царя Афаманта. Кадм и Гармония тоже покинули город; но впоследствии боги перенесли их на острова блаженных, где они продолжали жить в вечной юности, не зная ни забот, ни горя.

 

3. АНТИОПА

Как вы могли уже заметить, эллины этих древнейших времен еще не представляли себе своих богов чисто духовными существами, как они это делали позднее или как мы теперь представляем себе нашего христианского Бога. Нет, для них боги были вроде людей, с такими же страстями, только гораздо могущественнее, прекраснее и совершеннее… Они не только жили между собой в супружестве и имели детей — бог мог и со смертной жить как муж с женой и приживать детей от нее. Греческие цари любили производить свой род от брака бога, чаще всего Зевса, со смертной женщиной; о таких браках поэтому возникло много преданий. С одним из них я и познакомлю вас теперь.

Дворец Кадма опустел после ухода его и его семьи. Правда, в одном его отделении продолжал жить Лабдак, увечный телом и немощный духом; он даже, как царевич, приискал себе жену и имел от нее малютку-сына, позднейшего царя Лаия. Но управлять страной он не мог.

Этим воспользовались два смелых выходца из соседнего острова Евбеи, два брата, Лик и Никтей: перебравшись с вооруженной ратью в Беотию, они завладели ею; Лик основался в Кадмее, а брату предоставил землю у подножья Киферона, орошаемую рекой Асопом.

И вот опять раздался восторженный клич Диониса; опять поляны и рощи Киферона запестрели от ликующей свиты благодатного бога — сатиров, вакханок. Много тут было молодых красавиц, но не было прекраснее Антиопы, стройной дочери Никтея. Сам Зевс пленился ее красотой; уподобившись сатиру, он предстал перед ней в одну из шумных ночей дионисического праздника и, увел ее в уединенную пастушью хижину святой горы. Там они жили вместе как муж с женой; хорошо было Антиопе под лаской любящего бога, волшебным сном казалось ей это время его любви. Но сон кончился, и она осталась одна с двумя младенцами-близнецами на руках. Тут отчаяние овладело ею; она бросила своих детей, вернулась к своему отцу, Никтею, — и застала его уже на смертном одре. Он проклял свою беглянку-дочь и поручил своему брату Лику совершить кару над ней.

Лик увел Антиопу к себе в Кадмею и отдал ее на рабскую службу своей жене, Дирцее, тогдашней царице, унаследовавшей вместе с престолом Агавы ее роковое золотое ожерелье. Дирцея поразилась красотой своей рабы; она стала бояться, как бы ее муж, прельстившись этой красотой, не сделал бы ее своей царицей вместо нее, Дирцеи. И стала она к ней вдвойне жестока: держала взаперти, принуждала к тяжелой работе, словом, всячески старалась извести ее ненавистную ей красоту. Так пришлось Антиопе долгим страданием искупить свое кратковременное счастье в пастушьей хижине Киферона. Да, долгим: оно длилось около двадцати лет.

И снова раздался восторженный клич Диониса; вместе с прочими женщинами Кадмеи и Дирцея умчалась на Киферон. Но и в унылый затвор Антиопы проникли ликующие крики новых вакханок: эвоэ, эвоэ! И она внезапно почувствовала себя вакханкой: чудесная сила влилась в ее жилы. Она разорвала веревки, которыми она была скручена, вышибла двери своей темницы, бежала с быстротой ветра туда, на Киферон. Поляны, рощи, знакомые места… а вот и хижина, в которой она провела такие счастливые дни. Не войти ли? Входит, видит — двое молодых людей дивной красоты, один — пастух, другой — охотник. Просит у них убежища, рассказывает про свои несчастья; один как будто тронут, но другой непреклонен: «Все это выдумки, — говорит он ей строго, — а беглых рабынь мы принимать не вольны: с нас же взыщут».

Вдруг врывается толпа вакханок, впереди всех царица Дирцея и ее подруга, молоденькая нимфа Фива. «А, вот ты где! Ну, погоди, заплатишь за свой побег». И приказывает обоим юношам увести беглянку вместе с ней. «Что ты хочешь с ней делать?» — спрашивает Фива. — «Казнить». — «Как казнить?» — «Велю ее привязать к рогам дикого быка и затем пустить: натешится вволю новым бегом!» Тщетно уговаривала ее нимфа: одержимая безумием царица-вакханка оставалась глуха к ее увещаниям.

«Нет, — подумала Фива, — этого допустить нельзя». Оставив исступленную, она бросилась искать помощи. Видит — навстречу ей старый пастух; рассказывает ему обо всем. Слушает старик, дивится, соображает — и вдруг вздрагивает, точно пораженный новой, страшной мыслью. «Скорей, — говорит, — веди меня к ним, пока еще не поздно». Бегут вместе на верхний склон Киферона, видят: стоит жестокая Дирцея, дикий бык уже приведен, и оба юноши привязывают к его рогам несчастную Антиопу. «Амфион, Зет! — кричит им старик. — Что вы делаете? Вы собираетесь замучить вашу родную мать!»

Все остолбенели; у самой Дирцеи подкосились ноги. «Как? — спросил Зет. — Разве не ты наш отец? И не твоя покойная жена наша мать?» И старик рассказал им все: как он их нашел в покинутой хижине, как он уже раньше по молве людей подозревал, что они царской породы, а теперь после рассказа Фивы окончательно догадался обо всем. Радость наполнила сердца юношей, но вместе с тем и ужас: ведь они едва не стали матереубийцами! А ужас перешел в ярость: не помня себя, они бросились к Дирцее и ее самое привязали к рогам быка. Понесся исполинский зверь вниз по валунам и бурелому и скоро исчез: все слабее становились крики его жертвы и наконец умолкли совсем.

По понятиям тех древнейших времен такая кара считалась справедливой: каково преступленье, таково и наказание, по строгому закону возмездия. Но Дирцея была царицей; что-то скажет ее муж, неласковый Лик? Действительно, он скоро явился — и за женой и за беглянкой. И дело дошло бы до нового кровопролития; но Зевс его не допустил. По его приказанию Гермес, его божественный вестник, явился на Киферон и примирил спорящих. Не надо новой крови; всему виной проклятие старинного змея. Пусть же останки растерзанной царицы будут брошены в его родник, который и унаследует ее имя и будет на все времена называться Дирцеей; пусть Лик спокойно уйдет в свою родную Евбею, а власть над Кадмеей предоставить обоим юношам, чудесным сыновьям Зевса и Антиопы.

 

4. НИОБЕЯ

Начались счастливые времена. Из обоих юношей один, Амфион, был тих и мечтателен, другой, Зет, — деятелен и ретив; они постановили поэтому, чтобы первый правил в мире, второй — на войне. Амфион всех очаровывал своей игрой на лире: не только люди, но даже звери, даже деревья, даже камни чувствовали ее волшебную силу. А под Кадмеей к тому времени вырос большой посад: необходимо было и его окружить стеной. Но для этого, рассказывают, не понадобилось ни каменщиков, ни плотников: Амфион играл — и камни следовали его зову, сами собою слагались в стену; Амфион играл — и сосны срывались со своих корней и, смыкаясь брусьями, образовывали тяжелые ворота. Семеро таких ворот, по числу струн своей лиры, устроил Амфион: оттого-то город и получил прозвище «семивратного». Назвали его братья в честь своей спасительницы Фивами; старое имя Кадмеи осталось за кремлем.

Пришлось братьям подумать о невестах. Зет быстро решил этот вопрос: он женился на Фиве, сказав себе, что лучшей жены ему не найти. Что с ними дальше случилось, мы не знаем. Но Амфион узнал, что далеко за морем, в богатой Лидии, у ее царя Тантала есть дочь неописуемой красоты по имени Ниобея; он решил к ней присвататься. Собственно, это было безумьем: ему ли, царю маленького греческого городка, было мечтать о такой невесте! А Ниобея была не только самой богатой царевной во всей этой части света: ее отец, Тантал, был любимцем богов, и сама она пользовалась дружбой одной из богинь — Латоны. Но Амфион надеялся на волшебную силу своей лиры — и не ошибся. Ниобея, сначала высокомерно встретившая этого никому не известного царя каких-то Фив, была тронута его игрой и радостно последовала за ним в его нероскошное царство.

Нероскошное, да; но все же в нем было одно сокровище, подобного которому не имелось даже в казне царя Тантала — ожерелье Гармонии. Правда, на нем тяготело проклятье старинного змея; но Амфион надеялся, что он был уже умилостивлен телом растерзанной жены Лика, и не пожелал отказать своей молодой жене в единственном драгоценном подарке, который она могла от него получить. Как бы то ни было, Ниобея одела ожерелье Гармонии; уже раньше прекрасная, она показалась в нем вдвое прекраснее; но вместе с ним ее обуяла и гордость Агавы и Дирцеи.

Прошло много лет, полных самого безоблачного счастья. Сами боги, казалось, благословили Ниобею свыше всякой меры: семь могучих сыновей, семь красавиц-дочерей родила она своему мужу. Ее же красота не только не увядала, но еще расцветала; и кто видел ее окруженною этой толпой детей, тому она казалась уже не смертной, а прямо богиней.

Но вот исполнилось время великого пришествия: вторично раздался в Фивах пророческий голос уже состарившегося Тиресия: «Радуйтесь, смертные! Дело обновления, начатое Дионисом, завершается теперь. Зевс тронул богиню Латону лучами своей любви; на блуждающем острове Делосе родила она двух божественных близнецов, Аполлона и Артемиду. Артемиде отец даровал власть над лесами и над зверем лесным: она его оберегает, и ей должны молиться охотники, чтобы безнаказанно вынести из леса свою добычу. Аполлону же лук и стрелы пригодились для другого великого дела: он отправился на Парнасе, сразил вещего змея Пифона и принял от Матери-Земли ее чудесное знание. Отныне Аполлон пророчествует на Парнассе в святой ограде Дельфов; и он всеведущ, и через него его отец, владыка Зевс. И не будет конца его царству, как не будет и разлада между ним и Матерью-Землей.

Есть Зевс, был он и будет: воистину молвлю, велик Зевс!

Зиждет плоды вам Земля; величайте же матерью Землю! Я возвещаю вам время великого пришествия: сооружайте алтари, воскуряйте фимиам, закалывайте жертвы в честь божественных близнецов, Аполлона и Артемиды, и их благословенной матери, Латоны!»

И народ высыпал на улицы, послушный пророческому зову; быстро выросли алтари, благовонный туман фимиама вознесся к небесам, жертвенная кровь полилась струями, и благоговейные песни огласили город. Но одна душа осталась чужда всеобщей радости; это была душа гордой царицы Ниобеи. Как? В честь ее бывшей подруги Латоны воздвигают алтари? За что? За то, что она двоих детей родила? Двоих — велика заслуга! Она, Ниобея, не двоих, а две седьмицы подарила своей новой родине! Не помня себя от гнева, она позвала свою свиту и быстро спустилась с кремля к ликующему народу.

Ее появление расстроило благоговейную радость толпы; песни умолкли, все ждали, что скажет царица. «Безумные, ослепленные! — крикнула она. — Стоит ли воздвигать алтари какой-то матери двух жалких близнецов? Уж если кому, то мне их надлежит воздвигать, мне, окруженной таким роскошным цветом прекрасных и могучих детей!» И, не дожидаясь ответа толпы, она своим царским посохом опрокинула ближайший, наскоро возведенный из дерна алтарь.

Народ обомлел; никто не решался последовать дерзновенному примеру, но никто не отважился прекословить гневной царице, которую все привыкли слушаться. Наступило гробовое молчание. И вот послышался сначала тихий, потом все громче и громче протяжный, раздирающий плач; он доносился со стороны того здания — палестры, — в котором сыновья Ниобеи упражнялись в беге, борьбе и других приличествующих их возрасту играх. Все громче и громче — и вот стали приносить их самих, одного за другим, от старшего, юноши с русым пухом на щеках, до младшего, нежного мальчика, за которым, убиваясь, следовал его верный пестун. Все были бездыханны; у каждого зияла рана в груди, и из раны, окруженная запекшейся кровью, выдавалась стрела — золотая стрела.

Крик пронесся по толпе: «Это Аполлон их погубил! Аполлон на них выместил кощунство их гордой матери!» И все вернулись к алтарям; опять поднялись благовонные облака фимиама, опять послышались песни, но песни жалобные, умоляющие: «Аполлон! Помилуй нас, Аполлон!»

Ниобея, пораженная своим горем, уже не возражала толпе; мрачно понурив голову, она медленным шагом последовала за теми, которые несли ее сыновей к ее дворцу в Кадмее. Прошли через царские ворота, положили убитых на мураву внутреннего двора. Растворились двери женской хоромы, выбежали юные сестры, бросились с громким плачем обнимать то того, то другого из дорогих покойников. «Что случилось? Кто их убил?» — «Аполлон их убил!» — ответили жалобные голоса. — «Нет! — строго сказала старшая из свиты. — Ваша мать их убила своим нечестивым высокомерием».

Эти слова заставили очнуться погруженную в грустное раздумье царицу. Она подняла голову, окинула взором дочерей, обряжавших своих убитых братьев: в своем горе они были еще прекраснее, чем раньше в своей радости. Опять гордая улыбка заиграла на ее бледных губах. «О, не ликуй, жестокая! — крикнула она, угрожающе подняв правую руку к небесам. — Я все еще благословенная мать в сравнении с тобой. После стольких смертей я все еще побеждаю!»

Прозвучало слово и умолкло — и все умолкли. Тишина — жуткая, зловещая тишина. Вдруг послышался странный свист — и вслед за тем одна из девушек со стоном упала на грудь распростертого у ее ног брата. За ней вторая, третья, еще другие. Осталась одна, младшая, совсем еще девочка; с громким криком бросилась она к матери. Тут уже всякая гордость оставила царицу; она обвила своим плащом свое последнее дитя: «О, пощади! — взмолилась она. — Хоть одну, хоть эту меньшую мне оставь!» Но было поздно; сверкнула золотая стрела — и головка и нежные руки беспомощно свесились с бездыханного тела.

И опять воцарилось молчание — и этот раз надолго. Ниобея застыла в немом горе, склонившись над телом своей девочки; и из остальных никто не хотел звуком или движеньем нарушить гробовую тишину — не хотел, а вскоре и не мог. Все застыли. Застыл и Амфион, когда он, вернувшись, увидел, во что превратился его недавно еще цветущий дом.

Прошло несколько дней. Никто из фиванцев не решался навестить царство смерти… Тела убитых лежали, каждое с золотой стрелой в пронзенной груди, и окружали их не люди, нет, а каменные подобия людей.

И снова, как в славный день подвига Кадма, разверзлись небеса, снова с них спустились боги, на этот раз для печального дела, чтобы придать земле обе седьмицы Ниобеиных детей. Гробницу окружили телами скорбящих — только Ниобею Зевс приказал отделить от тех, кого она убила своим греховным высокомерием. Западный ветер, Зефир, обхватил ее своими могучими руками и унес обратно в Лидию. Там она поныне стоит каменным изваянием на горе Сипиле: ее рот раскрыт, как бы для жалобы, и вечная влага росится из ее недвижных очей.

 

5. ДЕЛЬФЫ

Суровый урок, данный фиванцам и всем прочим смертным гибелью дома Амфиона, научил их не возвышаться горделиво над земной долей, не равнять себя с богами.

Гнушаться спеси — такова была важнейшая наука от Аполлона людям, ее неустанно твердили им певцы, которых он, владыка золотой кифары, вдохновлял к песнопению: «познай самого себя», «избегай излишества», «лучшее — мера». И он охотнее прибегал к кифаре, чем к луку.

Но он не удовольствовался одним только общим советом; он хотел, чтобы каждый человек в трудную минуту своей жизни мог найти у него наставление и руководительство. Для этого он основал свое прорицалище над той пещерой Парнасса, в которой он убил вещего змея Земли; имя этому прорицалищу — Дельфы.

Южнее Беотии и ее соседок, между этими местностями так называемой Средней Греции и южным полуостровом, которому позднее было дано имя Пелопоннеса, извивается прекрасной голубой лентой залив, называемый Коринфским по имени господствующего над ним города — города, с которым нам не раз придется иметь дело. Северный берег этого залива, в свою очередь, прорезан заливчиками; самый глубокий из них упирается в высокую гору, двуглавая вершина которой почти всегда окутана облаками; это и есть Парнасе. Взойдя немного наверх по его южному склону, мы имеем перед собой две отвесные мрачные скалы, между которыми прорезал себе путь ручей чистой, как хрусталь, и холодной воды; это — Кастальский ручей. Теперь все это место покрыто развалинами; в древнегреческую эпоху здесь стоял величавый храм, окруженный другими храмами и целым лесом статуй и иных памятников; но к тому времени, о котором мы говорим теперь, там не было еще ни храмов, ни кумиров, а только глубокая пещера, скрывающая тлеющие кости змея Пифона. Это и были Дельфы.

Храмов тогда вообще еще в Греции не было; Аполлон подал первый пример. По его мановенью из его земного рая, страны «гиперборейцев», чудесные пчелы принесли слепленный из воска образец храма: поддерживаемый их крыльями, он реял в воздухе, не опускаясь на землю. По этому образцу и был выстроен в Дельфах первый храм; когда это было сделано, те же пчелы унесли свой восковой обратно к гиперборейцам. А в подражание дельфийскому храму возникли и те многие другие, в убранстве их колонн, которые украсили кремли, площади, дороги и мысы Эллады.

В определенные дни стекались в Дельфы паломники, желающие вопросить бога. Они подходили к храму, извилистая дорога к которому с течением времени была убрана множеством храмиков, сокровищниц, статуй и т. д.; перед самым храмом стоял алтарь. Здесь приносилась установленная жертва. Затем к паломникам приходил священнослужитель; они бросали жребий о порядке, в котором они будут допущены к богу.

Пока это происходило, пророчица Пифия — так она называлась по имени вещего змея Пифона — вступала во внутренюю часть храма, в его «святая святых», недоступную для прочих людей. Она садилась на треножник; ее окружало вещее дыханье Земли, она впадала в забытье. Вот ее слуха касался вопрос паломника из уст стоящего перед ее затвором, но все еще в храме жреца. Слова проникали в сокровенную глубь ее сознания и вызывали ответ, внушенный ей не разумом — она, погруженная в дремотное забытье, ничего не соображала, — а таинственной вещей силой, которою ее наполнял бог. Ответ вылетал из ее уст в отрывистых, бессвязных словах; стоявший перед затвором жрец слушал их, записывал, вносил в них связь и порядок — и в этом виде объявлял паломнику.

Но не для одних только вещаний — оракулов, как мы называем их латинским словом — сходились паломники в Дельфы; их привлекала и сама служба богу, светлая и радостная. Бог, как уже было сказано, вдохновлял золотой кифарой многочисленных певцов; не было числа гимнам, сочиненным в его честь. Исполняли их хоры — и мальчиков, и юношей, и взрослых; а вместе с Аполлоном чествовали и сестру его Артемиду, и звонко раздавались под утесами Парнасса песни дев во славу ее. Но и храм стоил того, чтобы им любоваться, и лавровая роща перед ним, и все прочее, чем благоговение паломников и искусство ваятелей и зодчих украсило священную дорогу и всю местность. Мы теперь стоим перед развалинами и горюем о разрушении этой дивной, невозвратной красоты.

Взлелеянный любовью и благоговением всей Эллады, храм Аполлона в Дельфах становился с каждым десятилетием украшеннее и богаче — и в возрастающей мере возбуждал зависть соседних фокидских и локридских городов. Соблазн был для них велик наложить руку на его сокровища; правда, то было бы святотатством, но долго ли человек убоится святотатства, если его все сильнее и сильнее будет обольщать корысть? Чтобы надежнее охранять этот предмет все-эллинского уважения, окружающие Дельфы и Фокиду народы — так называемые амфиктионы — образовали союз, посвященный именно его охране; этот союз назывался (дельфийской) амфиктионией. Выборные их представители собирались ежегодно; если храм считал себя так или иначе обиженным, то он излагал свою жалобу этим представителям, и они решали, следует ли, и если да, то в какой мере, дать ему удовлетворение. Так как за амфиктионией стояла военная сила вошедших в ее состав государств, то ее приговор имел очень важное значение, и обидчики ему большею частью подчинялись, не доводя дела до войны; такие войны, называвшиеся «священными», были большою редкостью — за всю жизнь независимой Эллады таковых возникло всего-навсего четыре.

Образовавшие амфиктионию государства считались состоявшими под особой благодатью бога; было поэтому вдвойне нежелательно, чтобы они между собой ссорились, объявляли друг другу войну. Но так как это было все-таки возможно, то старались, по крайней мере, чтобы такие войны, возникавшие между членами амфиктионии, были обставлены более гуманными условиями, чем обычные. Эти условия были приняты в клятву амфиктионов. Так, они брали на себя обязательство, воюя с городом — членом амфиктионии, не отводить протекающей через него реки, после победы не разрушать его и т. д.

Как видите, в дельфийской амфиктионии впервые зародилось сознание того, что ныне называется «международным правом» — сознание, что нельзя считать дозволенными все средства, лишь только бы они вели к победе, что воюющие должны ради божьей правды налагать На себя известные ограничения, хотя бы и сопряженные с утратой некоторых военных преимуществ. И если бы тогдашние амфиктионы могли предвидеть, как теперь цивилизованные народы относятся во время войны к постановлениям ими же одобренного международного права — они бы с полным основанием решили, что, несмотря на развитие своей техники, на свои телеграфы, телефоны и прочие чудесные изобретения, эти мнящие себя цивилизованными народы все-таки остались «варварскими».

Летние месяцы были посвящены Аполлону, в зимние его сменял Дионис. И его приютила святая гора его брата. Правда, о храме он не заботился — мы уже знаем, его излюбленным местопребыванием были поляны и рощи диких гор. Таковые находились и на верхнем склоне Парнасса перед пещерой «корикийских» нимф. Сюда созывал Дионис своих поклонников — вакхантов, но более вакханок. Они стекались со всей Греции, чтобы здесь в честь бога кружиться в ночных хороводах, одетые в оленьи шкуры (небриды) поверх своих платьев, увенчанные плющом и с шаловливыми тирсами в руках. Гремела музыка, мчались хороводы, сотни факелов освещали нагорную поляну; завидит багровое их зарево пловец, рассекающий волны Коринфского залива, и скажет про себя, молитвенно подняв правую руку: «Привет вам, блаженные! Испросит для нашей Эллады милость благословенного бога!» А по миновании священнодействий вакханки возвращаются каждая к себе и рассказывают домашним о чудесах, которых их удостоил Дионис.

Эти собрания вакханок на Парнассе происходили и в более поздние столетия, когда уже прекратились вакхические пляски на Кифероне и других горах. Но мы еще не покидаем царства сказки; мало того, мы возвращаемся к године гибели дома Кадма в Кадмее. Младшею его дочерью, как мы видели, была Инб; он выдал ее за Афаманта, царившего в соседнем с Фивами городе Орхомене Посмотрим же, какова была ее судьба

 

6. ЗОЛОТОЙ. ОВЕН

В дни своей смелой молодости орхоменский царь Афамант пленил своей красотой бессмертную нимфу, небесную Нефелу, то есть Тучу. Прислонив свою воздушную ладью к груди возвышавшегося над городом утеса, она спустилась к нему, вошла в его дворец и провела с ним несколько лет. Но странницам-тучам не велено вечно жить на одном месте: стосковалась Нефела по своему небесному приволью, по бушующим бурям и гневным грозам. Взошла она на свой утес, отцепила свою воздушную ладью и поплыла по синеве эфира.

А в доме Афаманта два детских голоса звали свою исчезнувшую матушку; это были мальчик Фрикс и цветок-девочка, златокудрая Гелла (helle). Закручинился и сам царь — но делать было нечего. Оставить дом без хозяйки, царство без царицы тоже было нельзя. Это было как раз в то время, когда царевна Инб, младшая дочь Кадма, изгнанная из Кадмеи, пришла искать у него убежища. Недолго думая, он предложил ей быть его женой — она согласилась. Старцы его совета укоризненно качали головой: не к добру это, подумали. С тех пор и пошла гулять поговорка: «От богини — смертную, как Афамант».

Легче стало дышаться Инб после киферонских ужасов: муж ее любил, сорхоменцами она ладила — вот только пасынки ей досаждали. Ее ненависть к ним еще усилилась, когда она сама стала матерью двух мальчиков, Леарха и Меликерта. Это были мальчики как мальчики: здоровые, румяные — но все же им было далеко до сына богини, красавца Фрикса. Черной тучей свешивались его волосы на белоснежное чело, пламенем молний пылали его глаза; нет, куда было до него ее детям! Она решила его извести; но как? Народ боготворил молодого царевича; он побьет ее камнями, если она против него что-нибудь предпримет. Она это знала; нет, думает, убить я тебя убью, но только не своей рукой… Кто-то ей подсказал эту греховную мысль? Не иначе, как страшный Аластор, дух гибели дома Кадмидов.

Незадолго перед тем Деметра, божественная сестра Зевса, научила людей хлебопашеству; как и почему, это вы прочтете в другом рассказе. Как это естественно, народ у своих царей узнавал законы новой науки: орхоменцы в амбары Афаманта приносили урожай своих полей и от него получали требуемое для их обсеменения и для собственного пропитания. Не столько, впрочем, от него, сколько от царицы, которая всегда старалась поставить себя на место своего слабовольного супруга. На этом Инб и построила свой нечестивый план. Когда народ пришел к ней за зерном для посева, она дала ему требуемое, но это были не свежие, всхожие, а сушеные, мертвые семена.

Хлеб, разумеется, не уродился; нивы если и позеленели, то от чертополоха и других сорных трав. Что было делать? Весть о чудесном оракуле в Дельфах быстро проникла в соседний Орхомен: «Спросим Аполлона о причине божьего гнева!» Царица улыбнулась: «Конечно, спросим». Она послала для виду гонца в Дельфы, но сама заранее дала ему ответ, так что бога нечего было и беспокоить. Ответ же гласил: «Вы искупляете грех Нефелы, покинувшей небесные пути для недозволенного сожительства со смертным; и гнев божий прекратится не раньше, чем вы принесете Зевсу в жертву ее сына, царевича Фрикса».

Стон пронесся по рядам собравшегося народа, когда ответ был ему прочитан; но с божьим гневом шутить было нельзя. Стали требовать от царя, чтобы он исполнил мнимое слово Аполлона; тот, слабовольный и слабоумный, покорился; Инб, разумеется, и подавно не возражала. В ближайшее полнолуние должен был свершиться страшный обряд — заклание человека, мальчика, на алтаре бога.

Гелла не отходила от своего обреченного брата. «Матушка, где ты? — взывала она. — Матушка, помоги своим покинутым детям!» Но Фрикс уныло опустил голову: «Как она нам поможет? Не нарушит бедная нимфа воли Зевса и слова Аполлона».

Но что это? По чистой лазури неба плывет золотая тучка, спускается все ниже и ниже; да, это она, их желанная мать! Она сходит, и за ней сходит невиданное чудо — великан-овен о золотом руне. «Воли Зевса и слова Аполлона я нарушить бы не могла, но здесь действуют не они, а обман вашей мачехи… Доверьтесь этому овну, но крепко держитесь за его руно. Обет же, данный Зевсу, должен быть исполнен: куда овен вас спасет, там принесите его в жертву Зевсу». Она поцеловала своих детей, оставила им овна, а сама умчалась на своей воздушной ладье.

Немедля Фрикс и Гелла расположились на широкой спине овна; тот быстро побежал к морю, омывающему северный берег Беотии, затем между ней и Евбеей, между Евбеей и Андросом и дальше, все дальше по открытому морю. Плывут, плывут — Фрикс держится крепко, но Гелла уже слабеет. Слава богам, вот виден материк. Гелла рада, сейчас можно будет сойти на сушу — нет, открывается внезапно пролив, и овен круто сворачивает туда. Гелла вскрикивает и соскальзывает в голубую пучину. Мгновенно она поглотила ее; Фрикса, прежде чем он мог опомниться, овен умчал дальше. А пролив, в котором утонула Гелла, был по ее имени назван Геллеспонтом (Hellespontos), то есть «морем Геллы».

Опять море — Пропонтида; и опять пролив — Босфор; в его конце две синие скалы, смыкающиеся и расступающиеся: они гибельны для кораблей, но овен быстро пронес между ними своего седока… А там бесконечною гладью расстилается новое море, то, которое позднее называли Понтом Евксинским, то есть Гостеприимным, а мы называем Черным. И еще ряд дней длится томительная езда; но вот уже несомненный конец. Берег, скалы, леса — мрачная, жуткая обстановка.

Фрикс исполнил приказание своей матери, принес своего спасителя в жертву владыке Зевсу и, взяв с собою руно, дал себя отвести к царю — царем же был Ээт, сын Солнца, а его страну звали Колхидой. Жадно сверкнули глаза варвара, когда он увидел в руках у гостя драгоценный дар. Он принял его с честью и, не имея сыновей, женил его на своей старшей дочери Халкиопе. Младшая тогда была девочкой; звали ее Медеей…

 

7. ЛЕВКОФЕЯ

Оставим, однако, нашего беглеца в Колхиде и вернемся на его родину. Волнение народа, вызванное исчезновением детей Нефелы, мало-помалу улеглось, особенно когда следующий посев дал обычный урожай. Инб тоже успокоилась; так или иначе, а ненавистные пасынки были устранены; теперь, думала она, мои сыновья унаследуют власть над Орхоменом. И когда опять раздался клич с Парнасса — клич, зовущий вакханок в хороводы на святую поляну, — она, не посещавшая их праздников со времени киферонских ужасов, уступила соблазну. Пошла Инб на Парнасе, пошла — и не вернулась.

Стали подтрунивать: вот и вторая жена у него сбежала! Ну что ж, говорили другие, надо ему найти третью. Афамант, окончательно впавший в слабоумие, не прекословил. Жених он был не особенно привлекательный, но тем привлекательнее было орхоменское царство. Охотница нашлась: это была опять царевна по имени Фемисто. Была она не добрее своей предшественницы, но далеко не так умна; и когда у нее родились собственные дети, один за другим два мальчика, — она возненавидела своих пасынков так же искренно, как некогда их мать — детей Нефелы… Но ненависть так и осталась ненавистью: она бы и не прочь их извести, да не знала, как взяться за дело.

Но вот однажды, когда Афамант, выйдя погулять в поле, грелся на бугорке под лучами весеннего солнца, он заметил странницу, с трудом пробирающуюся по дельфийской дороге. Одета она была в рубище, опиралась на посох, но бледное лицо ее еще сохраняло следы прежней красоты. Подошла она к Афаманту и остановилась; грустная улыбка скользнула по ее губам: «Узнаешь?» — Афамант в ужасе отпрянул: «Инб, ты ли это? И как тебя отпустила царица теней?» Но нет, она была жива. От вакханок она тогда отстала; схватили ее разбойники, увели, продали в рабство; ей наконец удалось бежать — и вот она вернулась. Афаманту стало не легче; как же быть? Двух жен зараз греческий закон не разрешает. Инб его внимательно выслушала; ни жалоб, ни упреков она не произнесла, одна только презрительная улыбка изредка играла на ее губах. «Рабой была там, рабой буду и здесь, — сказала она, — отведи меня домой и скажи своей новой царице, что ты купил меня у проезжавшего мимо работорговца».

Афамант исполнил ее поручение. Фемисто сначала не обратила внимания на неказистую рабу; но эта раба так хорошо умела ей во всем угождать и в то же время обнаружила столько знания и умения в хозяйстве, что та скоро без нее обойтись не могла. Сама же она так успела измениться и подурнеть за годы своей рабской службы, что не только челядь, но и собственные дети ее не могли узнать.

Не успело пройти и трех месяцев, как она стала самой близкой поверенной недалекой царицы и в действительности по-прежнему управляла всем домом. И вот однажды Фемисто открыла ей свое сокровенное желание — желание извести своих пасынков. Улыбнулась Инб. «О, если бы ты знала, — подумала она, — как я с тобою схожусь!» И опять Аластор шепнул ей преступное слово: убить, да, убить, только не своей рукой. Царице же она ответила: «Нет ничего проще». — «Но как?» — «Ты их ночью зарежешь». — «А дальше?» — «Бросим их трупы в старый, заросший водоем». — «А челядь?» — «Мы ее пошлем на всенощный праздник Трофония (местного божества)». — «А царь?» Инб презрительно махнула рукой. «Но что скажет народ?» — «Скажет, что они бежали на золотом овне; это здесь водится».

Настал праздник Трофония; челядь ушла, только царица да Инб остались во дворце. «Слушай, — начала Инб, подавая царице взятый в царевой спальне меч, — ты знаешь, где постели твоих детей и где постели пасынков. Чтобы ты не могла ошибиться, я покрыла детей белой, а пасынков черной овечьей шкурой». Фемисто, вся дрожащая, приняла данный меч и вошла в детскую… Инб проводила ее насмешливой улыбкой; нечего говорить, что она и детей, укладывая их, переложила, и с одеялами поступила как раз наоборот, а светильник поставила в таком отдалении от постелей, чтобы лиц нельзя было различить.

Стоит Инб у дверей детской, прислушивается: сначала все тихо, еле слышны шаги. Видно, подкрадывается. Опять все тихо. Вдруг стон, хрипение — и снова тишина. Дело, значит, сделано; сейчас выйдет. Нет, не выходит. Инб смотрит сквозь щелку. Стоит у постельки, шатается, бросается к светильнику, с ним опять к постельке… Раздирающий крик; светильник падает, гаснет, черный мрак кругом. Еще один крик, последний — и опять глубокая тишина.

Когда Инб, схватив факел, горевший в женской хороме, вошла в детскую, ее взорам представилась царица, лежащая в луже крови у постельки с мечом в груди, а на постельке — бездыханные тела ее детей с перерезанным горлом.

Инб попробовала улыбнуться: «Тем лучше, и она с ними; теперь дом чист. И главное, не я же их убила». Но улыбнуться ей не удалось. И вообще она более ни улыбаться, ни смеяться не могла. Про страшную пещеру Трофония говорили, что кто туда спустился, тот уже не смеется никогда. Инб не бывала в пещере Трофония, но и она более ни смеяться, ни улыбаться не могла.

Народ равнодушно отнесся к происшедшему; ну что ж, царица в безумии убила детей и покончила с собой — ее никто не любил и не жалел. Инб могла бы смело открыться и челяди, и народу; но она не торопилась. Хозяйство, царство — ничто ее не прельщало. Отчего в самом деле ей уже ни улыбаться, ни смеяться нельзя? Бывало, забудется — и тотчас перед глазами багровый свет и в нем два детских трупика с перерезанным горлом. И на странных мыслях ловила она себя иногда: «О, если бы я могла, как прежде, жить в доме Афаманта, ничего не совершив из содеянного мной!» И сама она удивлялась этим мыслям: откуда они? И что за новая сила вселилась в нее?

Она не знала тогда, что эта сила зовется раскаянием. И никто этого тогда еще не знал.

Зверь прямо идет к своей цели, будь то добывание пищи или обладание самкой; нужно для этого пролить кровь — он проливает ее, и никто не говорит ему, что это дурно. И человек > поступает так, пока он зверь: каждое злодейство для него — позыв к новому злодейству, увеличивающий и его ловкость, и его охоту. Но если этого человека коснулся божий дух, то звериная натура его оставляет; и если он раньше не отдавал себе отчета в том, что быть злодеем человеку нельзя, то теперь, совершив злодеяние, он почувствует это с двойной, вдвойне мучительной силой.

Раскаяние овладело душой Инб и более уже не выпускало ее. Не хотелось ей ни хозяйства, ни царства, ни материнства; ей хотелось страдания и искупления.

Но и Афамант изменился. Вид его зарезанных детей потряс его душу до основания: бывало, сидит он, вперяет взор в пустоту — и вдруг гневная жила нальется на его лбу, глаза побагровеют, он вскочит, зарычит… Особенно его раздражало общество жены, как будто он подозревал, что это она убила его младших детей. Она старалась не видеться с ним, запиралась в своей хороме, прижимала к себе своих детей: «Меня, боги, меня карайте, но не их!»

Тщетно. Однажды, когда она водила детей гулять, ей показалось, что кто-то притаился в кустах. Быстро взяв маленького Меликерта на руки, она стала уходить, приказав старшему, Леарху, чтобы он последовал за ней. Но было уже поздно. Притаившийся — это был Афамант — их уже заметил… С диким рычаньем бросился он их преследовать, потрясая тем своим роковым мечом. «Львица! — крикнул он. — Львица, давай сюда своих львят!» Настигши Леарха первого, он принялся его рубить — Инб с младшим на руках бежала без оглядки, чтобы хоть его спасти. Безумный Афамант за ней. Но страшная опасность удесятерила ее силы; она бежит, бежит, конца нет пути; кровавый туман застит ее глаза, ноги не чувствуют почвы под собой, а она все бежит, слыша за собой неустанную погоню. Вдруг в лицо пахнуло свежим морским ветром; она на обрыве: там, глубоко внизу, белые волны разбиваются об утесы… да, но позади бешеный Афамант. Еще один шаг — и она стремительно летит в бушующую пучину…

В прозрачном терему Посидона, глубоко под поверхностью моря, пируют бессмертные обитатели влажной стихии. На высоком престоле сам владыка трезубца; рядом с ним его божественная супруга Амфитрита, а рядом с ней — новая участница их блаженной жизни с миловидным ребенком на руках. Ослепительно сверкает ее белая риза, венок из водорослей осеняет ее прекрасное лицо, и улыбка, счастливая улыбка играет на ее алых, полных губах. Она подносит своему сыну кубок нектара, напитка бессмертных, от которого она только что выпила свою долю; участливо смотрит на них владыка морской — его глаза, часто гневные, теперь сияют одной только добротой и лаской. «Радуйся, — говорит он ей, — Левкофея, белая богиня! Радуйтесь и ты, и твой сын, уже не Меликерт, а Палемон, дитя — питомец шаловливых волн! Ты много согрешила и много выстрадала; но очищающая сила раскаяния коснулась твоей души, и за это ты принята в обитель, где нет более ни греха, ни страдания, ни раскаяния. Подруга Нереид и Тритонов, ты будешь приносить ласковую помощь гибнущим в море пловцам; люди, благодарные, будут вас чествовать таинствами и хороводами, и пока Эллада останется Элладой, ваше имя не будет забыто у ее сынов!»

 

8. ЭЛЕВСИНСКИЕ ТАИНСТВА

Солнце уже клонилось к закату, когда поклонники Трофония, среди которых были и челядинцы Афаманта, сидели в саду его жреца за скромной трапезой в складчину. Вспоминали царицу Инб и ее нечестивую хитрость с сушеным зерном. «Это было великим грехом против Деметры, — сказал жрец, — не для этого научила она людей возделывать ниву».

— А как это было, отец? — спросил один из челядинцев. — Мы все едим хлеб и знаем, что это ее дар, но как и зачем она нам его дала, этого нам никто еще не говорил.

Другие присоединились к его просьбе, и жрец начал:

— Деметра, дочь Кроноса и Реи, была сестрой Зевса и вместе с тем его супругой, и была у них дочь по имени Кора…

— Супругой? — прервал челядинец. — А я слышал, что супруга Зевса зовется Герой?

— Так что ж? — вставил другой. — Ведь и Латона была супругой Зевса, и их дети — Аполлон и Артемида. А Семела даже смертная, а тоже была его супругой, и от нее он имел сына Диониса.

— Это еще более странно, — ответил первый. — У нас, у людей, не исключая даже рабов, полагается единобрачие; а между тем вы же, жрецы, говорите нам, что мы, люди, пользуемся законами богов.

Жрец призадумался; ложащееся солнце играло его кубком из горного хрусталя, выводя зыбкие радужные узоры на белом мраморном столе. «Бог и един и мног, — тихо ответил он, — и мы не можем его постигнуть нашим смертным умом. Смотри, мой сын, — он показал ему цветные переливы на столе, — солнечный луч тоже один, а сколькими цветами он разливается, перейдя через граненый хрусталь! Смотреть прямо в солнце мы будем там, — он показал под землю, — в раю Деметры, где оно светит во время наших ночей; то, что мы видим теперь, лишь разноцветная радуга. И то, что я вам теперь скажу, лишь один цвет этой пестрой радуги божества. Слушайте же.

Зевс с братьями так поделили мир, что ему достались небеса, Посидону — море и Аиду-Плутону — подземное царство; землею же они постановили владеть сообща. Нерадостна была доля владыки царства теней, и ни одна богиня не пожелала быть его царицей. Тогда он обратился к Зевсу и потребовал, чтобы он выдал за него свою дочь Кору. Не мог Зевс обидеть родного брата: он разрешил ему ее похитить.

Любимым городом Деметры был Элевсин, по ту сторону Киферона, на побережье Аттики; здесь она охотнее всего пребывала среди его благочестивого населения — пастухов, охотников, рыбаков; здесь ее дочь любила играть со своими подругами, местными нимфами. И вот когда она собирала цветы на приморском лугу со своей товаркой, нимфой Гекатой, Мать-Земля по просьбе Аида произвела нарцисс неописуемой красоты. Сорвала его Кора — и мгновенно почва разверзлась широкой пещерой, и из пещеры на колеснице, запряженной черными конями, появился Аид. Вскрикнула Кора, и Деметра услышала ее крик; но Аид ее быстро схватил и повернул обратно своих коней. Геката бросилась защищать свою подругу, но Аид и ее увлек, чтобы она не могла рассказать про ее похищение, оставляя ее, однако, в преддверии своего мрачного царства.

Прибежала Деметра на крик своей дочери, но было уже поздно; только покрывало ее она нашла на мураве цветистого луга. Грустно пошла она расспрашивать всех богов о постигшей ее участи; под конец даже поднялась в сияющий дворец всевидящего Солнца; но никто не мог или не пожелал ей что-либо сказать. Убитая горем, она вернулась в Элевсин. И в то время, когда она здесь горевала на том же лугу, который был свидетелем последних забав ее дочери, из пещеры к ней прибежала Геката. Ей удалось вырваться из подземного царства, но его ужасов она уже не могла позабыть: бледная, с широко открытыми глазами, она осталась богиней привидений и ночных страхов на земле.

От Гекаты Деметра узнала, чточее дочь была похищена Аидом — и, конечно, догадалась она, не без разрешения его брата, Зевса. И с тех пор ей стал ненавистен Олимп, высокая обитель богов. Приняв на себя вид почтенной старушки, она села у царского колодца — того самого, который вы теперь можете видеть в Элевсине. Веселой Криницей зовут его элевсинцы теперь; но тогда сидящей у него богине было не до веселья.

Сидит она, сидит — и вдруг видит: три девушки мчатся к ней. Были это три дочери элевсинского царя Келея и его жены Метаниры. Понравилась им старушка; они заговорили с ней. «Кто? Откуда?» — Она им ответила на все — не то чтобы неправду, но и не выдавая себя. «Останься у нас, — сказали ей под конец царевны, — у наших родителей родился сынок, ты будешь его няней». Деметра согласилась, и Метанира, которой она тоже понравилась, охотно поручила ей маленького Триптолема (так звали дитя), обещав ей богатую награду, если она хорошо воспитает его.

Деметра, потерявшая дочь, всей душой привязалась к своему новому питомцу; и ей стало страшно при мысли, что и он — смертный, что и он исполнит свой век, умрет, и опять она останется одинока. И она постановила сделать его бессмертным. Ночью, когда все спали, она вынимала ребенка из постельки, брала его в главную хо-рому, разводила на очаге чудесный огонь и держала в нем дитя под шепот таинственных причитаний, чтобы он остался цел и только его смертность была выжжена животворящим пламенем. Так она поступала с ним несколько ночей подряд; но до полного успеха было еще далеко.

Все же шум и возня в доме не остались скрытыми от зорких глаз и бдительного слуха Метаниры. Однажды, когда Деметра опять была занята своим делом, она подкралась к ней — и вскрикнула от ужаса, видя свое дитя в огне. «О горе, мой Триптолем, губит тебя чужая!»

Деметра выпрямилась; дитя она бережно положила на пол и посмотрела на разгневанную царицу глазами, полными грустного участья. «Несчастные земнородные люди, — тихо сказала она ей, — неспособные отличить добро от зла! Бессмертным хотела я сделать твоего сына, и ты разрушила мои чары. Теперь он останется смертным, но своею милостью я его все-таки не оставлю!»

И мгновенно она сбросила с себя смертную оболочку; неземное благовоние наполнило хорому, и огонь очага померк перед блеском ее божественных риз. Грустно кивнув головой, она ушла. Примчавшиеся сестры подняли плачущего ребенка; но он долго не мог успокоиться: после ласки такой няни ему был не по сердцу уход сестер. Всю ночь молились Метанира и ее дочери узнанной богине; она же пошла куда глаза глядят и села к рассвету у скалы близ Элевсина. Эту скалу и теперь показывают паломникам, называя ее Скалой-Несмеяной.

И вот пока она здесь сидела, приходит к ней Гермес, вестник богов: пусть она вернется на Олимп — так требует ее мать, древнепрестольная Рея. Не пожелала Деметра ослушаться своей матери; взошла на Олимп и, никого из богов не приветствуя, села у ее ног. По желанию Реи Зевс сказал ей слово утешения: мы виноваты перед тобой, но дело и теперь отчасти поправимо. Пусть Кора только третью часть года проводит у своего мужа в преисподней; другую треть она будет проводить с тобой, а третью где захочет сама.

Сладко затрепетало сердце у скорбящей матери: опять Кора будет с нею… и конечно, она не сомневалась в том, что она пожелает проводить с ней и третью часть. И так оно и вышло: четыре месяца в году ее дочь — Персефона, царица теней; а восемь месяцев — прежняя Кора, ныне же и могучая владычица элевсинских таинств.

Жрец умолк. Тени становились длиннее и длиннее, но заходящее солнце по-прежнему преломлялось в хрустальном кубке, расписывая радужные узоры по белому мрамору стола.

А что это такое, эти элевсинские таинства? — спросил старый челядинец. — Если ты в них посвящен, скажи!

Я посвящен, — сказал жрец, — но именно поэтому вам всего сказать не могу. Вы же узнаете от меня то, что можно знать непосвященным: недаром это таинства.

Когда Триптолем подрос, богиня вспомнила, что обещала его матери не оставлять его своей милостью. И она спустилась с Олимпа с густым венком колосьев на своей божественной голове.

Я уже сказал вам, что люди были тогда охотниками, рыбаками, пастухами; возделывать землю они не умели. Деметра научила их этому теперь. Взяв искривленный сук, она провела им глубокую борозду в земле, после чего опустила в нее зерна из колосьев своего венка. Дивились люди: «Они ведь погибнут в сырой земле!» — говорили они. «Они и должны погибнуть, — ответила богиня, — лишь тот, кто погиб, воскреснет». С этими загадочными словами она их отпустила и ушла.

С любопытством следили люди за бороздой богини. Вскоре она зазеленела нежной травкой — те пожимали плечами: ну что ж, известное дело, сорная трава; мало ли ее у нас! Но когда трава выросла, выколосилась, зацвела, когда колосья налились, пожелтели, склонились, отягченные, к земле — тогда они почувствовали, что свершилось чудо. И опять богиня спустилась к ним, на этот раз с серпом в руке. Она срезала колосья, уложила их на каменных плитах (в Элевсине и теперь еще показывают священный «ток» богини), велела пастухам позвать быков, чтобы они их вымолотили своими копытами, и, отложив часть для следующего посева, остальные зерна высушила над огнем, смолола плоскими камнями, из муки же замесила тесто в квашне и на ближайшем очаге испекла первый хлеб. Отведали его элевсинцы — и показалось им, что они никогда не ели ничего такого вкусного.

Это было только начало. Для следующего посева Гефест изготовил Де-метре плуг, для следующего размола Афина — ручную мельницу. Вскоре была уже обсеменена целая нива — Рарийская нива в Элевсине, мать наших нив. И тогда Деметра призвала к себе Триптолема, подарила ему воздушную колесницу, запряженную змеями, и велела ему разъезжать повсюду и всех людей учить хлебопашеству. И Триптолем исполнил ее завет. Сначала научил он нас, эллинов, а затем отправился и к варварам, и теперь, слышим мы, все живущие вокруг голубого моря народы возделывают землю и кормятся хлебом. И с тех пор у них и оседлость явилась, и земельная собственность, и кроткие нравы, и благозаконие. Да, — прибавил он, — все это дары Деметры-Фесмофоры (Законоуложительницы).

Но и это было только начало. Когда опять зазеленела Рарийская нива, Деметра призвала царскую семью и весь элевсинский народ и сказала им:

— Внемлите, Келей и Метанира, внемлите вы все, элевсинский народ! Еще одну великую науку имею я вам передать, чтобы вы научили ей других, чтобы эллины и варвары находили утешение в храме таинств моего Элевсина. Я сказала вам однажды: «Лишь тот, кто погиб, воскреснет», — и вы меня не поняли. Теперь вы меня поймете.

Вы опускаете в землю зерно; оно истлевает в ней, но, погибая само, дает свежий росток, и этот росток воскресает. Вы и тела ваших покойников опускаете в землю, и они истлевают; но и они выделяют из себя росток для новой жизни, и этот росток — душа. Душа не умирает вместе с телом — душа бессмертна. Вот та великая наука, которой я учу вас и которой вы должны научить все человечество. Приди, дочь моя, расскажи им, что ты видела там, в подземном царстве.

И пред удивленным народом предстала Кора.

— Когда человек умирает, — сказала она, — его душа покидает его тело легким облачком при последнем дыхании. Но она продолжает пребывать в близости с ним и мало-помалу дорастает до его полного подобия, оставаясь, однако, незримой для людей. Но когда тело хоронят — она отрывается от него, Гермес ее берет и уносит по воздушным путям в обитель утомленных. Там у входа — Белая скала: пролетая мимо нее, душа теряет память о том, что она испытала на Земле. Отныне» она живет в бесцветных пропастях подземного царства тихо мреющей тенью, без горя, но и без радости. Так было до сих пор.

Но я хочу, чтобы мой приход в подземное царство ознаменовался великой радостью. По ту сторону бездны есть выход на отвращенную от нас поверхность Земли; ее освещает солнце в то время, когда здесь царит мрак. Там зеленые рощи и журчащие ручьи, там теплые ветерки и благовония цветов; там Мать-Земля производит такие плоды, каких не знают здешние люди. Эти рощи я избрала обителью блаженных душ; а преддверием блаженства будет посвящение в моей матери и моем храме таинств в нашем Элевсине.

Так были основаны обеими богинями элевсинские таинства.

Сказав это, жрец прибавил тихим певучим голосом:

Счастлив, кто видеть сподобился их из людей земнородных! Тот же, кто их приобщиться не мог, и за смерти порогом Доли его не разделит в туманной обители мертвых.

После этого он умолк.

Солнце садилось. Тень заволокла стол, исчезли его радужные украшения.

— И это все, отец, что ты имел нам рассказать об этих таинствах? — спросил старый челядинец.

Жрец продолжал:

— Два условия поставила Царица Тайн для достижения обетованного блаженства: посвящение и праведную жизнь. Первое без второго бесплодно; и напрасно думает грешник, что, дав себя посвятить, он удостоится причисления к сонму блаженных: не спасение, а гибель обретет он в таинствах богини.

Весною, в праздник Малых Элевсиний, происходит посвящение новых членов. Посвящаемый надевает чистое белое платье, которое потом снимает и бережет до своей женитьбы, из него он делает пеленки для своего ребенка, — чтобы его с первых же дней окружала благодать богини. Само посвящение производится окроплением кровью зарезанного поросенка, но это не важно; важнее другие обряды, о которых я не волен вам рассказывать.

Главный праздник — осенний, Великие Элевсинии. Уже накануне тянется длинное шествие посвященных по дороге, ведущей из Афин в город Деметры, и по другим. К вечеру все собираются на светозарном лугу перед храмом обеих богинь, у Веселой Криницы — да, теперь она заслуживает этого имени. Всю ночь происходят хороводы, не умолкает благоговейная песнь; люди уже здесь, на земле, предвкушают блаженство, предстоящее им на том свете, под сенью вечнозеленых рощ. На следующий день — отдых: они ведь утомлены долгим странствием и ночной пляской. А третий день — день таинства. Иерофант — так зовут главного жреца — обращается к посвященным со словами наставления, которым исключаются все, кто запятнал себя грехом, особенно нечестным или жестоким отношением к чужестранцам или к маленьким людям. Не послушаются — им же хуже: жреца обмануть можно, богиню же не обманешь. А затем посвященные вступают в святую ограду, в храм таинств. А там…

— И что же там?

— Этого я вам сказать не могу. Скажу одно: я видел их самих, великих богинь, в блеске их небесного величия; я видел всю вереницу их мук, тоску дочери и скитания матери; я видел подвиг любви, поборовшей смерть; я познал, что душа наша бессмертна и что праведных ждет вечная награда на блаженных полянах царицы преисподней. И вам мой совет: дайте себя посвятить! Там нет разницы между людьми: свободный и раб, эллин и варвар — перед Деметрой все равны. Но помните также: посвящение бесплодно без праведной жизни.

Но солнце зашло; настал час всенощной службы герою Трофонию. Мужайтесь, сыны: не всем спускаться в его страшную пещеру, не про всех познание заповедных глубин. Кто не желает потерять способность смеяться, пусть удовольствуется участием в хороводах и с невстревоженной душой вернется к своим.

 

Глава II ПЕРСЕЙ

 

9. КАЛИДОНСКАЯ ОХОТА

В недоступной человеческому взору хороме Матери-Земли восседают ее дочери, три предвечные пряхи — три Мойры, могучие богини рока. Когда рождается человек, первая, Клото, извлекает из своей пряжи нить его жизни. Вторая, Лахесида, продолжает ее работу, соединяя с этой нитью другие, то золотые, то черные. Жужжит веретено, тянется жизнь человека через горести, через радости — пока третья, Атропа, своими ножницами не разрежет нити. Тогда наступает его смерть. Таинственная эта работа; лишь Мать-Земля о ней знает да Аполлон, с тех пор как он основал свое прорицалище в Дельфах. Через него и люди узнают о нависшем над ними роке — поскольку он считает нужным им его раскрыть.

Бывает, однако, что и сами Мойры являются людям с предостережением — и именно о таком случае я хочу здесь рассказать.

Идя от Парнасса на запад, мы проходим через гористую страну, называемую Этолией. Ее западную границу образует величайшая река средней Греции, Ахелой. А близ Ахелоя расположены оба крупнейших города Этолии — Плеврон и Калидон.

Так вот в этом Калидоне жил царь Эней (Oeneus) со своей царицей Алфеей. Жили они в любви и совете и дожили наконец до великой радости — рождения сына. Пригласили родственников и друзей, весело отпраздновали «амфидромии» мальчика — это вроде как у нас крестины — и дали ему имя Мелеагр.

Сидит Алфея в своей хороме перед очагом, рядом с ней на мягкой подушке в щите его отца дремлет маленький Мелеагр; сидит и любуется на своего ненаглядного сынка. День был холодный, и на очаге весело горело пламя. Солнце уже успело зайти; огонь, то вспыхивая, то как бы прячась, озарял неровным светом стены хоромы. Тени то появляются, то исчезают; кругом никого; было бы жутко, если бы не эта радость в крепком щите богатыря-отца. Вдруг видит — перед ней три женщины неземного роста и неземной, хотя и суровой красоты. Тоже тени? Нет, они не исчезают, она их явственно видит. «Радуйся, царица, — говорит первая, — твой Мелеагр будет самым прекрасным юношей во всей Элладе». «Радуйся, царица, — говорит вторая, — он будет самым могучим витязем во всей Элладе». «Да, — прибавила третья гробовым голосом, — если доживет; но ему роком положено умереть, как только догорит это полено на твоем очаге».

Сказали и исчезли. Что это, сон! Нет, она их явственно видела, явственно слышала; «как только догорит…» Боги, а оно уже догорает! Вскочила, схватила полено, потушила своим покрывалом и спрятала дымящуюся головню на самом дне своего заповедного ларца. «Это теперь моя высшая драгоценность, — подумала она, — сама жизнь моего сына!»

И Мелеагр вырос и стал действительно, как ему предсказывали Миры, самым прекрасным и могучим витязем во всей Элладе, гордостью родителей и надеждой граждан.

Это было то время, когда Триптолем, исполняя волю своей великой пестуньи, учил людей хлебопашеству. Прилетел он на своей воздушной колеснице и к царю Энею и был с честью им принят. Зазеленели, заколыхались калидонские нивы; возрадовался Эней: теперь, подумал, можно вовсе бросить охоту, эту жестокую кровопролитную забаву.

Однажды, собрав милостью Деметры особенно обильный урожай, он на городской площади Калидона приносил его начатки двенадцати великим богам, алтари которых красовались на ней. Был возжжен огонь; погрузив пылающую лучину в стоящее тут же ведро с водой, царь окропил присутствующую многочисленную толпу и затем начал приношение. Сопровождал он его молитвой, причем стоящий рядом с ним флейтист наигрывал торжественный напев. Сначала Гестии, богине самого очажного пламени, с которой всякий благоразумный человек начинает богослужебное дело; затем Зевсу и Гере, владыкам Олимпа, покровителям государств и семей; затем Посидону и Деметре, брату и сестре обоих владык, богам волнующегося моря и волнующейся нивы; затем Гермесу, ласковому другу смертных, даровавшему им первое стадо и научившему их скотоводству; затем Гефесту и Пал-ладе, учителям всех ремесел, облагородивших нашу жизнь; затем Дионису и Афродите, от коих всякий восторг и в творчестве и в любви; затем Аполлону, царю кифары и владыке Дельф, вещающему смертным волю Зевса и веления рока… и здесь Эней остановился.

— Здесь рядом алтарь Артемиды, царь! — заметил его старший советник. — Могучей сестры могучего брата. Не должно лишать чести ни одного из великих богов Олимпа…

— Она — богиня охоты, — презрительно ответил царь, — с тех пор, как питомец Деметры нас научил хлебопашеству, нам более не нужно ее кровавое дело.

На этом он и кончил торжество дожинок.

Но Артемида не забыла ему его дерзновенного слова. Чтобы ему показать, что и после перехода к хлебопашеству ее дело не потеряло своего значения, она вывела из своих нагорных лесов чудовищного вепря. Он принялся безжалостно опустошать своими клыками нивы и Энея и других калидонцев. Зеленеющие уже глыбы были выворочены, все поля изрыты; грозит при продолжении бедствия неурожай, голод.

И народ взмолился к царевичу Мелеагру, чтобы он, самый могучий витязь всей Эллады, снарядил охоту и освободил страну от этого бедствия. Мелеагру это и самому было любо: пылкий юноша не разделял тихих наклонностей своего отца. Он кликнул клич — и цвет тогдашней эллинской молодежи собрался, чтобы принять участие в этой отныне славной кали-донской охоте.

Первыми пришли оба брата царицы Алфеи, с почетом встреченные всеми как главные после самого царя вельможи страны. Потом богатырь Анкей, сильный, но необузданный; об его чудесных подвигах ходила громкая слава — полагали, что ему помогала волшебная сила. Потом еще много других, которых мы перечислять не будем; напоследок — дева из далекой Аркадии, охотница Аталанта. Она привлекла всеобщее внимание не только тем, что была единственной девой среди мужчин, но и своей неописуемой красотой — и нечего говорить, что все юноши, начиная с самого царевича, без памяти в нее влюбились и стали просить ее руки. Но она оставалась холодной к их стараниям: «Выйду за того, — коротко отвечала она, — кто убьет калидонского вепря». — «А если ты сама его убьешь?» — «Тогда останусь девой; этого-то я более всего желаю».

Одни только братья Алфеи не участвовали в общем увлечении; но не потому, что Аталанта им не нравилась. «Боюсь ее, — сказал старший младшему, — и если это не сама Артемида, то, наверное, одна из ее близких нимф». — «Да, — отвечал другой, — мстя за нанесенное ей нашим зятем оскорбление, она нашлет на него беду похуже самого вепря».

С охотой торопиться было нечего; надо было сначала через горных пастухов узнать, в какой чаще пребывает зверь. Тем временем все были гостями радушного царя. Днем они упражнялись в метании копья и других играх, развивающих силу и ловкость; вечером пировали, но скромно, довольствуясь одним кубком вина, чтобы не ослабить своего тела. Один только Анкей ни в чем себя не стеснял: спал до полудня, ни в каких упражнениях не участвовал, зато вечером пил без удержу кубок за кубком; а так как четвертый кубок, волею Диониса, был кубком Обиды, то не проходило пира без ссор. Одного только Мелеагра он слушался. «Знаешь, — сказал ему однажды тот, — мне вина не жаль, но как же ты, вечно пьяный, будешь с нами охотиться?» — Анкей грубо расхохотался. «Не беспокойся! — ответил он ему. — И вепря убью я, и на Аталанте женюсь я». — «Почему ты так уверен?»— «Потому что боги мне даровали три желания: два я уже израсходовал, но силой третьего исполню то, что сказал».

Наконец логовище зверя было найдено; на рассвете все двинулись к указанной чаще. Обыкновенно греки охотились так: в удобном месте расставляли между деревьями крепкие конопляные сети и с помощью собак старались загнать в них зверя. Но в данном случае это было совершенно бесполезно: не было столь крепких сетей, которых чудовищный вепрь бы не прорвал, и никакой облавы он бы не испугался. Нет, против него надо было идти с копьем в руке.

Анкей стоял в ряду с прочими, небрежно склонясь на свое копье, — по обыкновению, пьяный. Мелеагр, сильно его невзлюбивший за его буйство и за его виды на Аталанту, стоял рядом с ним, не спуская с него глаз. Вдруг из чащи стал доноситься треск ломающихся сучьев и шум вырываемых деревьев. «Ну, слушай же! — сказал Анкей Мелеагру и, воздев руки молитвенно горе, отчетливо произнес: «О, дайте, боги, вепрю жизнь исторгнуть мне! Что, складно?» — спросил он смеясь Мелеагра. «Складно, да не ладно!» — угрюмо ответил тот. — «Как не ладно?» — «А так, что неясно, кому кого придется убить: тебе ли вепря или вепрю тебя». Анкей побледнел; ему и то показалось, что после его двусмысленной молитвы в воздухе над ним послышался чей-то смех. «Это — Немезида! — подумал он. — Немезида, грозная богиня, карающая человеческое самомнение: она записала мою просьбу на скрижалях возмездия». Он бы охотно ушел, но было уже поздно: вепрь вылетел из чащи и понесся прямо на него, дико сверкая своими налитыми кровью глазами. Анкей метнул свое копье, но его рука дрожала от страха еще более, чем от похмелья, и копье бессильно ударилось в дерево. Еще мгновение — и он сам, пораженный ударом клыка в живот, грохнулся о землю.

Охотники устремились к зверю. Вот блеснуло копье одного из братьев Алфеи, затем копье другого; напрасно — вепрь, чуя опасность, ловко извивался, оба промахнулись. Вдруг раздался громкий женский голос: «В сторону все!» Смотрят — Аталанта, ясная и грозная, как сама Артемида, стоит на бугре, готовая метнуть копье. Копье полетело, вонзилось чудовищу в бок; кровь брызнула, но и только. Рассвирепев от раны, он бросился в сторону Аталанты. И она бы испытала участь Анкея, но Мелеагр, точно окрыленный ее опасностью, внезапно настиг зверя и вонзил ему копье в затылок. Раздался скрежет зубов, точно лязг железа, и чудовище повалилось на бок, поливая обильной кровью зеленую мураву.

Охота кончилась; но смерть Анкея не дала возникнуть настоящей радости. Один только Мелеагр торжествовал, и как победитель, и как жених; его дядья косились на него, считая его чуть ли не виновником той смерти. «За женщину тотчас вступился, а товарища спасти не мог, хотя и стоял рядом», — говорили они шепотом. Все-таки обычай велел принести благодарственную жертву Артемиде, а затем и самим подкрепиться. Соорудили из дерна простой алтарь, содрали со зверя шкуру — она, а также и голова с клыками должна была быть наградой победителю. Затем, как водится, жертвоприношение, пир, попойка — припасы были заранее принесены рабами. Тем временем слава об удачной охоте распространилась в окрестности; стали стекаться пастухи, крестьяне, стали благодарить охотников и более всего Мелеагра. Кто был счастливее его? Теперь уже и с вином нечего было стесняться: каждый пил, сколько ему было угодно, — только Аталанта, смущенная, не прикасалась к кубку, молчала и даже не отвечала на учтивые слова своего жениха. «Ей досадно, — подумал он, — что победа досталась не ей; но ничего, я ее утешу».

И вот, когда пир кончился, Мелеагр встал и возгласил: «Товарищи, тушу зверя мы разделим поровну — всем будет вдоволь. Шкура и голова заранее назначены наградой победителю; но так как хозяину неуместно брать награду в ущерб гостям, то я предлагаю присудить ее…

— Конечно, — прервал его старший дядя, — тому, кто, как ближайший родственник, имеет на нее наибольшее право!

— …тому, — продолжал Мелеагр, с трудом сдерживая свой гнев, — кто, как первый ранивший зверя, имеет на нее, после победителя, наибольшее право. А это, как вы все видели, было подвигом Аталанты!»

И с этими словами он протянул ей исполинскую голову зверя.

— Неслыханное оскорбление! — крикнул дядя. — Тебе, видно, дерзкий молодчик, твои любовные шашни дороже священного долга крови!

И с этими словами он, грубо оттолкнув Аталанту, ухватился за голову вепря.

Затуманились глаза у витязя: он ничего не видел, кроме оскорбления, нанесенного ему и его невесте. Не помня себя, он схватил стоящее тут же копье, еще красное от крови зверя, — и кровь обидчика окрасила его острие в сугубо багровый цвет.

— Убийца! Нечестивец! — крикнул брат пораженного, подымая и сам на него свое копье… но в следующее мгновение и он, бездыханный, лежал рядом с убитым.

Все это произошло так быстро, что никто из товарищей не успел вмешаться; теперь уже было поздно. Мелеагр стоял, понурив голову. Молчали и остальные. Но где была Аталанта, невольная виновница всего несчастья? Она исчезла; куда и как — этого не видел никто.

Убийца… палач родной крови, всех оскверняющий своим присутствием, своим обращением… вот во что обратился недавний победитель, кумир всего народа, самый прекрасный и могучий витязь всей Эллады. Никто ему этого не говорил — он это знал и так. Все грустно разошлись, не думая о разделе роковой добычи. Мелеагр тоже медленно побрел домой — все робко его сторонились, никто не решался с ним заговорить.

Он побрел домой, но дома не достиг…

Молва его опередила. Алфея с упоением выслушала рассказ об охоте и о подвиге Мелеагра; но не успела она насладиться этой радостью, как пришел другой вестник, и она узнала, что оба ее брата пали от руки ее сына.

У гречанки любовь к братьям — самая святая после любви к родителям. «Другого мужа я могу получить, если потеряю первого, — рассуждала она, — и других детей мне боги тоже могут послать; но, раз потеряв братьев, я других уже не получу».

К тому же после смерти отца брат был первым защитником своей сестры от возможных обид со стороны ее мужа; да и при выборе невесты грек старался породниться с могучими витязями, и от наличности и влияния братьев зависело и почетное положение гречанки в доме ее мужа.

И вот, повторяю, Алфея узнает, что оба ее брата убиты; мало того, что они убиты ее сыном. Тут пламя безумия обуяло ее. Не сознавая, что она делает, она бросилась в свой терем, к своему заповедному ларцу, где среди других драгоценностей хранилась высшая, роковая, талисман жизни ее сына. Схватив ее, она бросилась в хорому — там по-прежнему стоял очаг, и его пламя бросало причудливые узоры на белые стены. Еще мгновение — и головня вспыхнула багровым, кровавым блеском.

Вспыхнула — и вскоре погасла: рок исполнился. И гнев сестры остыл: проснулась мать. Слышит — прислужиицы приносят на носилках бездыханное тело; да, это тело ее сына, и его убийца — она. Там над убитым плачут его старый отец Эней, его маленькая сестра Деянира — и отец остался без сына, и сестра без брата, и виною этому — она. Пусть плачут, кто вправе плакать; она это право потеряла. Там, в хороме Энея, нет никого; там на стене висит его старый, полуржавый меч. Этот меч — ее право и ее долг.

Таков был грустный исход радостной и славной калидонской охоты.

 

10. ГОЛОВА МЕДУЗЫ

Мы до сих пор, стоя на склонах Парнасса или спускаясь с высот Орхомена к голубой ленте Коринфского залива, только видели перед собой противолежащий берег полуострова, которому впоследствии дали имя Пелопоннеса; но вид этот был заманчив. Спереди зеленые склоны позднейшей Ахай; над ними сплошная цепь высоких гор, из коих некоторые почти круглый год покрыты снегом: таков направо — Эриманф, такова налево — Киллена, о которых нам еще придется говорить. Так и хочется проникнуть взором через эту каменную стену, посмотреть, что там дальше будет. Взором не проникнешь и мыслью не перелетишь; но люди, бывавшие там, скажут, что там дальше — плоскогорье с холмами, озерами и дремучими дубовыми лесами; что в лесах водится много диких зверей, между прочим и медведей, почему и вся страна названа Аркадией, то есть Медвежьей страной; что реки там часто упираются в крутые горы и, не находя стока, пробивают себе путь под землей, через темные, страшные пещеры; что Триптолем там не бывал и даров Деметры тамошние жители не знают, а почитают они Артемиду, покровительницу охоты, и Гермеса, покровителя скотоводства, который здесь, говорят они, и родился на высоком склоне снеговерхой Киллены. Да, это Аркадия; оттуда родом была и та Аталанта, так загадочно появившаяся и так загадочно исчезнувшая в незабвенные дни калидонской охоты. И вообще загадочного немало в этой загадочной стране. В восточном направлении она спускается к морю, но своим рекам она туда прохода не дает, и самый спуск довольно безводен; одна из его главных рек, Инах, по нашим понятиям жалкий ручей. Но его слава велика; это потому, что на нем лежит город Аргос, который с обеими своими твердынями, приморским Тиринфом и Микенами, был одно время как бы царем не только всего полуострова, но и всей Эллады. В Аргос и приглашает вас этот мой рассказ.

На плоском холме, царящем над городом — по его наружности его называют Аспидой, то есть «щитом» — расположен царский дворец; живет в нем царь Акрисий. Не представляйте его себе богатырем; об его подвигах аргосские граждане ничего не знают, а только об его вечных ссорах с его братом-близнецом Претом, которого он заставил переселиться в соседний Тиринф. Зато все с восторгом говорят об его дочери Данае, красавице, какой еще свет не видал. Ей бы и замуж пора, да не выдает отец; а почему не выдает, этого никто не знает.

Но мы это знаем. Вскоре после ее рождения Акрисий, недовольный, что родился не сын, послал в Дельфы спросить Аполлона, каким богам ему молиться, чтобы они благословили его рождением сына. Оракул ему ответил, что сына ему вообще не будет, а сужден таковой его дочери, но что от этого ее сына ему самому, Акрисию, придется принять смерть. По времени тут ничего страшного не было: пока еще дочь станет невестой, пока у ней родится сын, пока он подрастет — не вечно же человеку жить. Но умереть насильственной смертью, да еще от руки внука, очень горестно; и вот почему Акрисий решил не выдавать дочери замуж. А чтобы она без него не распорядилась своей судьбой, он держал ее взаперти в ее девичьем терему — и аргосские граждане с сожалением говорили о прекрасной затворнице, а царевичи соседних государств — о своих обманутых надеждах. Но этим надеждам все равно не суждено было сбыться: сам Зевс, желавший дать эллинам могучего богатыря, остановил свои взоры на Данае. Он спустился к ней в виде золотого дождя и жил с ней, как муж с женой. Ее старая няня, под надзором которой она находилась, долго колебалась, сказать ли или не сказать царю о происходящем; наконец страх перед земным владыкой пересилил — она известила его, что его предосторожности были напрасны, что внука ему не избежать. Испугался Акрисий; и чтоб тот же таинственный незнакомец не мог похитить грядущее дитя по тем же воздушным путям, он перевел свою дочь из ее девичьего терема в подземный покой с медными стенами. Здесь и родился чудесный ребенок — Зевсов сын Персей.

Ярость овладела Акрисием, когда к нему, по его приказанию, привели Данаю с ребенком на руках: так вот он, его будущий убийца! Он охотно его самого бы убил, да и мать заодно; но закон запрещал проливать родную кровь — ему пришлось бы самому отправиться в изгнание, чтобы не навлечь божьего гнева на Аргос. Он велел изготовить емкий ларец, посадить туда мать и дитя и бросить их в море: пусть оно само с ними расправляется!

Играет море в лучах весеннего солнца, плывет по его волнам крепкозданный ларец; дивятся на него подплывающие дельфины, дивятся и резвые нимфы моря, среброногие Нереиды. Чу, какой-то голос слышится; уж не ларец ли запел? Нет, это в нем заключенная мать поет колыбельную песнь своему ребенку: «Засни, дитя, засни, пучина; засни, безмерное горе!» — «Ты слышишь?» — говорит Галена Фетиде. «Слепну, сестра». — «Что нам делать? Дать им погибнуть?» — «Ни за что. Там, на близком острове, рыбак занят своим делом; загоним ларец к нему в невод».

Остров звался Серифом, а рыбак Диктисом; был он братом местного царя Полидекта. Не удивляйтесь этому: остров был мал и скалист, царь небогат, а его брат и подавно. Из боязни перед морскими разбойниками города строили подальше от моря; так и царь Полидект жил в городе Серифе на холме, а взморье предоставил своему брату.

Удивился Диктис, найдя в своем неводе ларец, — и еще более удивился, когда из него вышла прекрасная женщина с ребенком на руках. Он был беден, но добр и честен; он обоим предложил у себя гостеприимство, и Даная с благодарностью приняла его. Так и вырос Персей среди утесов серифийского взморья, помогая своему пестуну в его трудовой жизни.

Диктис был добр и честен, но его брат, серифийский царь, крут и упрям; долго скрывал от него хозяин Данаи своих гостей, но под конец он проведал о них. Даная ему сильно понравилась, и он хотел взять ее к себе; но она теперь находила себе опору не только в своем хозяине, но и в своем подросшем сыне. И Полидект понял, что ему следует действовать хитростью. Юноша был смел и в своей жажде подвигов тяготился своей бездеятельной жизнью в глуши неведомого острова. На этом он и построил свой план.

— Послушай, Персей, — сказал он ему однажды, — там, на материке царевич Пелоп справляет свою свадьбу с прекрасной Ипподамией в Элиде. Все боги обещали почтить эту свадьбу своим присутствием; все цари и материка и островов хотят послать молодым свадебные подарки. Мне отставать неловко, а у меня ничего нет; не поможешь ли ты мне добыть подарок, достойный любимца богов?

Сказав это, жрец прибавил тихим певучим голосом:

— Охотно, царь Полидект, — ответил Персей, — укажи только, какой.

— Принеси мне голову Медузы. Живет она в далекой Ливии (по-нашему, Африке), как единственная смертная из трех сестер, Горгон; ее свойства чудесны — так чудесны, что обладающий ею может не бояться своих врагов, хотя бы их и было тысяча против него одного.

А про себя подумал: погибнешь ты в этом приключении, и легче мне будет добыть твою красавицу мать.

Юноша с жаром согласился и отправился на взморье снаряжать себе корабль; но пока он, утомленный, отдыхал на берегу, к нему явился другой юноша, еще много прекраснее и могучее его. «Я, — сказал он ему, — Гермес, бессмертный вестник богов; посылает меня Паллада-Афина, твоя заступница на небесах. Царь хочет погубить тебя, но ты не погибнешь, если будешь помнить мои слова». И он сказал ему то, что ему было полезно знать, и, покидая его, оставил ему три подарка: крылатые сандалии, серповидный нож и медный щит.

Обрадовался Персей: теперь, думает, и корабль мне не нужен. Надел сандалии — и почувствовал, что он легок как перышко; взмахнул руками — и поплыл по воздуху, как плывут по воде. Направление ему раньше уже указал Гермес; он летел, стараясь иметь полуденное солнце по левую руку и полунощную Медведицу по правую; летел не день и не два, но под конец все-таки долетел до материка. И он понял, что перед ним Ливия.

Видит — высокая гора, а на вершине исполин; небесная твердь опускается ему на могучие плечи. «Атлант! — подумал он. — Я достиг Атлантовых пределов; за ними течет кругосветный Океан, путь по которому прегражден человеку — пока не исполнится время». А на склоне горы — угрюмый замок, окруженный зубчатой стеной. В замке живут три Горгоны, а стену сторожат престарелые Грей, безобразнее которых нет существа на земле.

Эти Грей день и ночь сторожили стену замка, вкушая тут же и пищу и сон. Был у них трех только один глаз и один зуб; но этим глазом они видели острее, чем любой двуокий обоими, и этот зуб впивался в железо глубже, чем зуб тигра в плоть. Персей это знал через Гермеса и знал, как ему действовать: притаившись за камнем так, чтобы Грей его не видели, он выждал минуту, когда часовая передавала своей смене и глаз и зуб — и, быстро бросившись на них, перехватил и тот и другой. Взмолились к нему Грей: пожалей нас, не оставляй слепыми и беспомощными! Он обещал им возвратить похищенное, но под условием, чтобы они молчали и оставались на месте.

Он вошел во двор, окруженный зубчатой стеной; кругом него — исполинские деревья, струившие дивный аромат со своей темно-зеленой листвы. Это не смоковницы, не шелковицы; вперемежку с сочными белыми цветами виднеются то золотисто-желтые, то золотисто-красные плоды. Но что это? Он проходит между рядами статуй, мужчин и женщин: любим Палладой был тот мастер, что их изваял! Но отчего у всех это выражение испуга в застывших глазах? Он вспомнил сказанное ему Гермесом: нет, ненавидим Палладой был этот мастер! Этим мастером был леденящий взор Горгоны-Медузы.

И вот двери самого замка; он входит, держа в левой свой щит, в правой свой серп; входит, смотрит все время на поверхность своего щита. Гладка медь этой поверхности, все в ней отражается, точно в зеркале, — других зеркал мужчины в то время не знали. Один покой, затем другой, третий — все роскошно, но пусто. Наконец слышит голоса… забилось в нем сердце: он у цели. Входит — явственно отражаются в зеркале его щита три женщины, все три страшны, но страшнее всех — одна. Безобразна? Нет, скорее, красива; но упаси нас бог от такой красоты! Персей видит ее только в зеркале, но чувствует, что у него даже от этого отраженного взора стынет кровь. Медлить нельзя: быстро бросившись на страшилище, он мощным ударом своего серпа отрубает ему голову, схватив его за волосы… нет, за те извивающиеся змеи, из которых состоят волосы, и, не обращая внимания на их бешеные укусы, прячет ее в кожаный мешок, свешивающийся с рукоятки его щита. Теперь только он озирается кругом: сестры-Горгоны с жалобным криком умчались, тело же Медузы лежит, заливая покой обильной кровью. Льется кровь, кипит, волнуется — и внезапно из багровой пучины выскакивает ослепительной белизны крылатый конь. Персей за ним, из покоя в покой, на двор — тщетно: конь расправляет свои крылья и, после нескольких могучих взмахов исчезает вдали… Мы с ним еще встретимся.

Все же дело сделано; голова Медузы добыта… для царя Полидекта, как простодушно думает Персей; остается вернуться домой. Уже и он собирается довериться своим воздушным путям — вдруг чувствует на своем плече прикосновение чьей-то могучей руки. Смотрит — перед ним женщина несказанной, строгой, но не страшной красоты, со шлемом на голове и щитом в руке и с кроткой улыбкой на устах.

— Не бойся, Персей, — говорит она ему, — я Паллада, твоя небесная заступница. Ты, сам того не зная, сослужил богам великую службу; в тот роковой день, когда силы света и силы тьмы, боги и гиганты встретятся в решающем бою, Медуза была бы самым страшным нашим врагом; против ее леденящего взора не устоял бы никто. Ты уничтожил этого врага, сам того не зная, — именно потому, что не знал. И за это тебя ждет награда.

Милостивые слова богини придали юноше смелости. «Я — слабый смертный, — сказал он ей, — вы — вечноживущие, всеведущие, всесильные боги. Как мог смертный сразить ту, против которой не устоял бы никто из вас?»

Богиня опять улыбнулась. «Только зная все, — сказала она, — ты мог бы понять и это. Но, быть может, ты желал бы знать все?»

— О да! — с жаром ответил Персей.

— Тогда вот тебе мой совет. На окраине эллинского мира, у истоков Ахелоя, на нагорной поляне, именуемой Додоной, стоит вековой дуб. Его корни спускаются в заповедную хорому Матери-Земли; его листья шепчут непонятную для нас и для вас весть, и эта весть — весть Матери-Земли; три голубицы сидят на одном его суку и воркуют непонятную для нас и для вас песнь, и эта песнь — песнь Матери-Земли. И несколько ветхих, согбенных старцев живут под его сенью; они спят на голой земле, питаются плодами, и никогда влага Ахелоя не касается их членов. Это — Селлы. Они тоже пожелали знать все. Молодыми людьми, как ты ныне, пришли они к додонскому дубу, жили по его законам, и сила Матери-Земли влилась им в душу: теперь, на старости лет, они понимают шепот листьев, понимают воркование голубиц, понимают весть и песнь Матери-Земли. Желаешь и ты приобщиться их знаниям? Иди в Додону; но помни, что за это знание ты должен заплатить своей молодостью.

Юноша потупил глаза; в своем щите он увидел свое молодое лицо в зыбкой раме его черных кудрей, свои огненные очи, свои алые полные губы — его мысли представились те согбенные, престарелые Селлы, о которых ему говорила богиня — он содрогнулся.

— Нет, богиня, — сказал он, — не могу.

Она в третий раз улыбнулась доброй, хотя и несколько насмешливой улыбкой. «Для иных — знание, — ответила она, — для иных и для тебя — дело. Но прими на веру мои слова: есть такие дела, которые может совершить смертный божьей крови, но не бог; не только вы нуждаетесь в нас, но и мы, порою, в вас. И вот почему Зевс время от времени рождает себе смертного сына. Но он не властен назначить ему его подвиг: без его участия должно совершиться все. Полидект потребовал от тебя убиения Медузы, чтобы погубить тебя; ты ее убил, чтобы исполнить его поручение — так оно и должно было быть. Будут и другие рядом с тобою и после тебя; от них падут другие чудовища вроде Медузы; и они уготовят путь тому, который завершит их дело полной победой над гигантами.

— Кто же это такой? — спросил Персей.

— Ты его не узнаешь, но твоя жизнь — условие также и его жизни. Довольно; больше я тебе открыть не могу. А теперь — получи назначенную тебе награду.

Взяв его за руку, она взвилась с ним в поднебесье; перелетев через хребет Атлантовой горы, они спустились в пределах роскошного сада на самом берегу Океана — Атлантова или, как мы ныне говорим, Атлантического океана. Он весь был открыт дуновенью западного ветра, Зефира, весь был пропитан его душистой, свежей теплотой; от него одного Персей почувствовал себя словно возрожденным, сила и радость наполнили все его существо. «Где мы?» — спросил он Палладу. «Это — Загорная, «Гиперборейская» страна, рай моего брата Аполлона. Теперь тебе дозволено только его посещение; лишь когда ты кончишь свою земную жизнь, он примет тебя навсегда и вместе с тобой ту, которая тебе будет женой. Но оставь вопросы: смотри, внимай и наслаждайся».

Персей последовал за своей проводницей; но мы за ними последовать не можем: никакое перо смертного человека не может описать эту красоту и это блаженство. Он увидел на воздухе восковой храм, образец дельфийского — и увидел на земле образец образца, гиперборейский храм Аполлона, не из мрамора и меди, а из опала и золота; увидел сонм блаженных, пирующих мужчин и женщин, вьющихся в хороводах юношей и девушек; увидел разрешение земных загадок, отдых от томлений земной жизни. Жужжали райские пчелки, пели райские птички, и эти звуки легкого труда и легкой радости сливались со звуками райских цевниц и ниспадали на душу ласковой, исцеляющей росой…

 

11. АНДРОМЕДА

В обратный путь Персей пустился в прямом восточном направлении, следуя дуновению Зефира, имея полуденное солнце уже не сбоку, а прямо над собой. Летел он над бурыми утесами, над выжженными нивами, через сухую поверхность которых изредка прорывались пучки зеленовато-серой, по-видимому очень жесткой травы. Незнакомые Персею звери оживляли местами эту немую пустыню, но от этого оживления становилось еще тоскливее на душе. «Здесь, — подумал Персей, — область гнева Матери-Земли». Было невыносимо жарко; если бы не сила, которую он добыл в гиперборейском саду, он бы изнемог в пути и стал бы добычею этих зверей, протяжный, голодный вой которых оглашал безотрадную страну.

Но вот пески кончились. Цепь обнаженных гор, затем спуск в новое, зеленое царство бесчисленных пальм и наконец — море. Море! Сладко затрепетало его эллинское сердце при виде этой родной стихии. Теперь надо держать путь к северу вдоль береговых утесов. Но что это? На одном из них, у самого моря, какое-то дивное изваяние: образ женщины, девушки, прикованной к скале. Ему припомнился сад Медузы и его страшные статуи… но нет, в этой ничего страшного не было. Спустившись осторожно на стороне, он подошел к мнимому изваянию.

Она подняла голову и посмотрела на него так жалостно, так умоляюще, что у него сердце дрогнуло. «Дева, — сказал он, — кто ты? И почему ты прикована к этой пустынной скале?»

— Зовут меня Андромедой, — ответила дева, — я дочь Кефея, царя этой эфиопской страны. Моя мать Кассиопея похвалялась, что она красотой превосходит Нереид; разгневались резвые нимфы морских волн; выведши из глубины самое страшное из всех чудовищ, они наслали его на нашу страну. Много настрадались от него эфиопляне; царь послал вопросить оракула Зевса-Аммона в оазисе ливийской пустыни, и тот ответил, что чудовище успокоится не раньше, чем ему буду отдана на пожирание я. И вот меня приковали к этой скале. Царь обещал мою руку тому, кто сразится с чудовищем и убьет его; он надеялся, что его младший брат Финей, мой жених, исполнит этот подвиг. Но, видно, и ему жизнь милее невесты; он скрывается, а чудовище вот-вот должно явиться за мной.

— И пусть скрывается, — весело крикнул Персей. — Для меня это не первое чудовище, и ты, дева, невеста моя, а не его.

Действительно, поодаль от скалы, к которой была прикована Андромеда, послышался шум разбивающихся о берег волн и глухой, зловещий рев, точно от целого стада разъяренных быков. Персей мгновенно поспешил туда.

То, что он увидел, наполнило бы его душу страхом, если бы не та чудесная сила, которая ее проникла в раю гиперборейцев. Огромная волна бросилась на скалистый берег, заливая его на далекое расстояние; когда она отхлынула, на берегу остался исполинский змей. Оглянувшись несколько раз кругом и набрав воздуху через вздутые черные ноздри, он решительно повернул в сторону скалы Андромеды. Но Персей столь же решительно преградил ему путь, — и начался бой не на жизнь, а на смерть. У витязя не было ничего, кроме его серпа; а для того, чтобы действовать им, надо было подойти совсем близко к чудовищу. А оно его не подпускало, грозя ему то своей страшной черной пастью с тройными рядами острых зубов, то своими могучими лапами, то своим извивающимся хвостом, удар которого способен был прошибить скалу, а не то что человека. Отчаявшись приблизиться к нему с земли, Персей на своих крылатых сандалиях поднялся на воздух, но и это ему не помогло. Сам он, правда, был вне опасности, но змея и оттуда поразить не мог: его спина была покрыта чешуей прочнее стали — герой скорее разбил бы свой серп, чем причинил бы ему малейшую царапину. Убедившись в бесплодности попыток своего противника, змей перестал обращать на него внимание и продолжал свой путь к скале.

Это-то и погубило его: не чувствуя более его глаза обращенными на себя, Персей подлетел и ловким ударом отсек ему лапу. Заревело чудовище от боли; забыв об осторожности, оно подняло голову вверх, обнажая этим свое самое чувствительное место — мягкое горло. Этого и ожидал Персей: спустившись внезапно на землю, он в один миг перерезал ему гортань. Кровь хлынула и из раны и из пасти; чудовище еще билось некоторое время, беспомощно ударяя хвостом об окружающие утесы, и затем испустило дух.

Оставив на песке бездыханное тело, Персей подошел к скале, освободил Андромеду и отвел ее домой, требуя, чтобы родители немедленно отпраздновали свадьбу. У тех чувства были смешанные: радость по поводу спасения дочери была приправлена грустью о предстоящей вечной разлуке с ней. Тем не менее Кефей, верный данному слову, созвал через гонцов гостей на свадебный пир. Пришли все; вначале им не люб был заморский жених, но он был так прекрасен, так приветлив, что они стали уговаривать царя всеми мерами задержать его в стране, благо у него самого сыновей нет.

Пуще прежнего нахмурилась царица Кассиопея; она благоволила Финею и была недовольна тем, что пришелец отнимает у него не только невесту, но и царство. И вот, пока она молчала, пока сановники переговаривались, а Персей уже готов был уступить их желанию, предоставляя себе сначала отправиться в Сериф, чтобы вручить обещанное Полидекту и взять с собою мать, — послышался снаружи шум, гам, и в свадебную хорому ворвался молодой вельможа во главе нескольких десятков юношей. «Случилось недостойное дело, — крикнул он, — пока я сражался со змеем, кто-то увел мою невесту и, вероятно, присваивает себе честь победы… Да вот он, я вижу, уже сидит рядом с ней». И быстро подойдя к Персею, он грубо схватил его за плечо: «Уходи, пока цел! А свадьбу продолжать можно — только с другим женихом».

Персей встал и презрительным движением стряхнул руку прибывшего. «Змея убил я», — заявил он спокойно.

— Ты? — крикнул Финей (конечно, это был он). — А где твои приметы?

— А где твои?

— Вот они! — торжествующе объявил Финей. С этими словами он бросил под ноги царю и царице длинный, черный, раздвоенный язык. Он был до того отвратителен, что все невольно отшатнулись.

— У мертвого зверя нетрудно было отрезать язык, — со смехом ответил Персей. Но его слова заглушил крик юношей, пришедших с Финеем. «Уходи, пришлец!»

— Он прав! — вмешалась вдруг царица Кассиопея. — Кто убил змея? Каждый говорит, что он; у одного приметы есть, у другого нет никаких; один — свой человек, вельможа, другой — заморский бродяга, нищий, по его же словам. Какие же тут возможны сомнения?

И, поднявшись с места, она подошла к Финею и схватила его за руку, вызывающе смотря на гостя, на дочь и ее слабовольного, но честного отца. Но старые бояре за ней не последовали.

— Оставь его, злая царица! — крикнул Персей. — Ты уже раз своей нечестивой похвальбой едва не погубила своей дочери; теперь ты отнимаешь ее у ее спасителя, избранного ею же жениха. Оставь Финея — не то ты разделишь его участь!

Но его слова еще более разъярили Финея, царицу и юношей. Обнажив свои мечи, они бросились на него.

Тогда Персей быстрым движением вынул из кожаного мешка, с которым он никогда не рассставался, голову Медузы. Отвернувшись сам, он протянул ее навстречу надвигающейся ватаге. Мгновенно бешеные крики замолкли. Спрятав голову обратно в мешок, он посмотрел на своих врагов — они все застыли с открытыми ртами, с движеньями гнева, с поднятыми мечами в руках. И Кассиопея стояла рядом с Финеем — недвижный камень, подобно ему, подобно всем.

Он посмотрел в другую сторону — там за столами с брашном и вином сидел царь и его сановитые, почтенные гости; они не жаловались, не обвиняли его; жаль ему стало их, но он понял, что среди них ему уже оставаться нельзя.

А Андромеда? Как решит сама.

Он обратился к ней. «Ты видишь, я невинен в смерти твоей матери, в одиночестве твоего отца; но если ты раскаиваешься в твоем слове, я возвращаю тебе его».

Она нежно подняла к нему свои взоры.

— Ты мой спаситель, мой жених, мой господин, — сказала она ему. — Невеста, подруга или раба, но я последую за тобой.

И он почувствовал, что это блаженство, пожалуй, поспорит с тем, которое он испытывал у гиперборейцев, в раю Аполлона. Он увел ее из хоромы, крепко обвил рукой ее стан — и они полетели вместе по влажному раздолью ночного воздуха туда, где на краю небосклона горели огни Большой Медведицы.

 

12. ПОЛИДЕКТ И АКРИСИЙ

Тем временем на Серифе Даная и ее добрый покровитель Диктис переживали тяжелые дни. Едва успел Персей покинуть остров, как Полидект потребовал обоих к себе и заявил, что он берет Данаю замуж. Тогда, однако, Данае удалось уговорить тирана, чтобы он повременил. По греческим обычаям не только отец выдавал замуж свою дочь, но и сын, если он был взрослым, свою одинокую мать; на это и ссылалась Даная. Полидект согласился: он был уверен, что Персей погибнет от Медузы.

Действительно, месяцы уплывали за месяцами, а Персей не возвращался. И вот однажды Полидект объявил Данае, что ее сын, несомненно, погиб и что ничто не мешает ей теперь выйти за него. Даная же чувствовала себя как бы освященной браком с Зевсом, давшим ей такого могучего сына, и она не могла более признавать своим мужем смертного; не видя для себя другого спасения, она бросилась просительницей к стоящему на городской площади алтарю Зевса, и Диктис последовал за ней. Полидект не посмел ее оттуда насильственно увести — он этим оскорбил бы Зевса, оплот просителей. Но он запретил приносить обоим пищу, надеясь, что голод заставит их со временем покинуть свое убежище. К брату же он воспылал ненавистью, видя в нем защитника Данаи и главную причину ее упорства.

Но Даная твердо решилась скорее умереть, чем принять предложение тирана; она усердно молилась Зевсу в надежде, что он поможет ей опять так же, как и в те дни, когда она была заключена в ларце и ветер и волны уносили ее неизвестно куда. И свершилось то, что она считала чудом: оторвав глаза от алтаря, она увидела внезапно перед собой прекрасного юношу и рядом с ним еще более прекрасную деву. Она едва не вскрикнула от восхищения; но Персей — он, конечно, и был тем юношей — уговорил ее пока его не выдавать, а с виду согласиться на требования Полидекта. Вслед за тем он ушел, никем не замеченный.

Пришел Полидект: «Что, одумалась?» Да, одумалась; теперь, мол, для нее ясно, что сын ее погиб, и она решила повиноваться. Обрадованный тиран созвал гостей на свадьбу; были расставлены столы в просторном дворе его дома, вино лилось рекой, всем было весело, только невеста сидела молча рядом с женихом, дожидаясь обещанного спасителя. И вот, когда Полидект встал, чтобы принести Зевсу торжественное возлияние, в открытые ворота вошел Персей, с ним Диктис и Андромеда. «Брак недействителен, — сказал он, — так как моего согласия нет, а согласие матери — вынуждено голодом. Кто из вас не хочет разделить преступление вашего царя, пусть встанет и присоединится к нам». Лишь немногие последовали его призыву, но с ними, конечно, была и Даная.

Полидект побагровел от злобы; но он решил действовать подступом, сказав про себя: «Если он вернулся, значит, он Медузы не видал». Громко же он обратился к нему со следующими словами: «С твоей матерью мы уже поладили; а с тобой у нас особые счеты. Ты обязался доставить мне голову Медузы; где же она?»

Персей улыбнулся: «Подумай сначала, хорошо ли тебе будет требовать ее от меня».

«Наверное, не принес», — сказал про себя Полидект, совершенно успокоенный. «Думать тут нечего, — возразил он, — я требую ее у тебя по уговору, а если ты его не исполнил — прощайся с жизнью».

— Ну что ж, ты требуешь — вот она!

С этими словами он вынул голову страшилища из мешка и, сам отвернувшись, протянул ее царю. Царь вскрикнул было от ужаса — но крик замер у него на устах. Медуза окинула его и его сотрапезников своим мертвым, леденящим взором — и они застыли как кто сидел, у полных столов, с кубками в руках. И еще долго показывали в Серифе каменный пир царя Полидекта.

Передав Диктису имущество и власть его брата, Персей с Данаей и Андромедой вернулись на взморье; отведя мать и жену в хижину бывшего рыбака, витязь пошел туда, где к нему перед его отправлением за головой Медузы явился Гермес, в надежде встретить его и теперь. Он не ошибся: божественный вестник и на этот раз пришел.

Персей горячо поблагодарил его за его милостивую помощь и вернул ему те вещи, которые он ему тогда дал: крылатые сандалии, серп и медный щит. Но, приняв их, Гермес продолжал вопросительно и выжидательно смотреть на юношу.

— Я все тебе передал, — оправдывался тот.

— А голова Медузы?

— Я добыл ее для царя Полидекта, а так как его более нет в живых, то…

— То ты считаешь себя вправе оставить ее себе?

Персей опустил голову. «Разве я не добыл ее своим подвигом? — подумал он. — И разве я не благодаря ей добыл Андромеду и спас свою мать?»

Очень не хотелось ему расставаться с чудесным талисманом; но Гермес нахмурился. «Послушай, юноша, — сказал он ему, — в твоих руках безмерная, непреоборимая сила. Мы, боги, теперь ничто перед тобой. Стоит тебе внезапно показать мне голову страшилища — и вместо меня здесь будет стоять камень. Стоит тебе с ней явиться на Олимп, святую гору богов — и каменный пир Полидекта повторится на его блаженной вершине. Но я расскажу тебе нечто, случившееся совсем недавно в твоем родстве…»

И он рассказал ему историю про Химеру и ее победителя; вам я, хотя и не его словами, перескажу ее в следующем очерке.

— Смертные, — заключил он, — гибнут не только от недостатка, но и от избытка сил. Ты тогда не хотел ради полноты знания пожертвовать счастьем своих молодых лет; согласен ты теперь пожертвовать им ради полноты силы?

— Нет! — горячо ответил юноша. — И еще менее вашей милостью, боги.

— Это одно и то же, — ответил Гермес с радостной улыбкой, принимая от Персея его трофей. — Голова страшилища будет ныне красоваться на эгиде, чешуйчатой броне Паллады, наводя страх на врагов Олимпа. Ты же будешь счастлив и до смерти и за ее пределами на этом и на том свете. Отец многих и прекрасных детей, ты доживешь до глубокой старости, а когда наступит твой предельный день, Паллада уведет тебя в сад гиперборейцев, и твоим потомком будет величайший в мире богатырь — тот, которому суждено завершить начатое тобой дело.

С этими словами он исчез, оставляя Персея в счастливом раздумье. Что делать теперь? Конечно, ехать в Аргос, броситься к ногам деда, старого Акрисия, уверить его, что он боится понапрасну: ему ли, Персею, посягать на священную жизнь отца своей матери?

Диктис охотно дал ему корабль, и он вторично с матерью, но этот раз и с женой, измерил тот водный путь, который он тогда, по нечестивой воле Акрисия, совершил в заколоченном ларце. Но когда он прибыл в Навплию, гавань города Аргоса, трусливый царь на лошадях умчался через Коринфский перешеек в Беотию, из Беотии в Фессалию, где у него — в городе Лариссе — жил давнишний кунак. У него он и спрятался, прося никому не говорить о его приезде. Персей и туда за ним последовал, но, благодаря принятым мерам, найти его не мог.

Молодой ларисский царь как раз справлял поминальные игры по своем умершем родителе, и Персей не мог устоять против соблазна принять в них участие. Ведь его дед не мог не находиться среди многочисленной толпы зрителей; что-то скажет он, когда глашатай громко провозгласит: «Победил Персей, внук Акрисия, аргосец!» Неужели не придет, не обнимет того, который вместе с собою прославит и его, и их общую родину? И действительно, он стал одерживать одну победу за другой — в беге, в прыжке, в борьбе, в метании дротика; соперники позеленели от зависти — Акрисий молчал: трусость побеждала в нем все другие чувства. Оставалось состязание в метании «диска», то есть тяжелого железного круга: победителю он сам должен был достаться в награду. Метали кто как мог, в общем недалеко; публика, успокоенная близостью перелета, стала со ступеней спускаться на арену. Но когда Персей бросил диск — он взвился высоко и одно время как бы повис над головами смотревшей с другого конца толпы. Она с криком рванулась во все стороны; диск упал, но в своем падении задел одного старика, не успевшего вовремя спастись — задел и уложил на месте. Этим стариком был Акрисий — оракул исполнился.

Персей торжественно похоронил нечаянно убитого деда за воротами Лариссы на краю большой дороги, как это было в обычае у греков. Теперь ничто не мешало ему, вернувшись в Аргос, занять осиротевший престол; но внутреннее чувство запрещало ему поселиться во дворце своей хотя бы и невольной жертвы. Брат Акрисия, Прет, жил, как мы видели, в соседнем Тиринфе; отправившись к нему, Персей предложил ему выгодную мену: Аргос с Микенами и Навплией взамен одного Тиринфа. Прет с радостью согласился, тем более что под его власть переходил вместе с Аргосом и Микенами и лежащий между ними славный своими богатствами и своей святостью храм Аргосской Геры.

И досталось Прету богатство, а Персею — безоблачное счастье до смерти и за ее пределами, на том и на этом свете.

 

13. ХИМЕРА

Тем родственником, на которого намекал Гермес, предостерегая Персея от преизбыточной силы, был именно Прет, брат и вместе с тем злейший враг Акрисия. Он от души радовался, видя его без мужского потомства и даже — после несомненной, как казалось, гибели Данаи — бездетным; не желая ему со своей стороны доставить того же удовольствия, он развелся со своей женой, от которой у него были только дочери, и уже на старости лет женился на молоденькой и красивой Сфенебее. Сына от нее он действительно получил, но в остальном радости испытал мало.

Случилось однажды, что в его дом завернул сын его коринфского кунака, по имени Беллерофонт. Этот юноша имел у себя на родине несчастье нечаянно убить близкого родственника. В те древнейшие времена еще не делали разницы между невольным и умышленным убийством: пролитая кровь и в том и в другом случае вопияла о мщении, и Беллерофонту пришлось покинуть Коринф. Но это еще было не все: пролитие родственной крови «оскверняло» человека, призывая божий гнев на его голову; оскверняло не только его, но и всякого, кто вступал в общение с ним. Его поэтому всячески сторонились; чтобы стать опять человеком между людьми, ему надлежало «очиститься». Пути и средства очищения указал Аполлон; это была торжественная, таинственная обрядность; благочестивой кровью жертвенного животного смывалась нечестивая кровь убийства. А чтобы очиститься, убийце надлежало, покинув место преступления, искать убежища в каком-нибудь зажиточном доме и просителем, с масличной веткой в руках припасть к домашнему алтарю. Такой проситель ставил себя под покровительство Зевса, и было грешно отвергнуть его благочестивую просьбу. Зато по ее исполнении между убийцей и его очистителем возникали отношения как между сыном и отцом: очиститель становился покровителем убийцы, давая ему кров и корм, но имея также право требовать от него известных услуг.

Беллерофонт явился просителем в дом Прета; послушный заветам Зевса и Аполлона, Прет очистил его, и тот с тех пор жил в его доме, помогая ему во всех делах как сын отцу. Он нравился Прету, но на беду еще более нравился его молодой жене, Сфенебее. Ее старый муж стал ей вдвойне противен с тех пор, как тот был ее гостем; ах, если бы он умер, если бы она, унаследовав его царство именем их малолетнего сына, взяла себе мужем своего «коринфского гостя», как она любила называть Беллерофонта! Все сильнее и сильнее мучила ее любовь; правда, Прет и не думал умирать, но… разве нельзя было смелому человеку, каким был Беллерофонт, силой отправить старика на тот свет? Она доверилась своей старой няне. Та нашла дело вполне исполнимым; ведь убил же коринфский гость у себя на родине человека, и притом совсем без пользы, а тут наградой будут и царство, и молодая красавица жена!

И вот пошла няня уговаривать Беллерофонта. У того кровь застыла, когда он услышал ее нечестивое предложение: как, убить, умышленно убить человека? мало того, хозяина? мало того, очистителя? А долг? а правда? а боги?

— Боги! — засмеялась старуха. — Да разве есть боги? Ешь, пей, веселись, а о богах не думай: их хитрые люди выдумали для острастки глупцов.

— Уйди! — крикнул ей молодой витязь.

— Уйти уйду, а поумнеешь, сам скажешь, что я была права.

Но что было делать? Рассказать обо всем хозяину? Это значило бы совсем разрушить и без того уже шаткий брак. Но Прет часто отлучался; вот и теперь его не было. Жить под одним кровом С этой безумной в отсутствие царя было невыносимо. И Беллерофонт отправился на охоту.

Прет вернулся. Сфенебея со страхом дожидалась его возвращения: сказал ему Беллерофонт про нее или не сказал? С первых же слов она убедилась, что нет; но это только отсрочка: не сказал теперь — может сказать после, если она его не предупредит. Она притворилась несказанно обрадованной возвращением мужа: и смеялась, и плакала; никогда еще она с ним такой не была.

— Что с тобой?

— О, я так рада, что ты вернулся невредим.

— Да разве мне угрожала опасность?

— Не спрашивай!

— Нет, говори, что знаешь!

А ей этого и хотелось, чтобы он ее строго допросил. После многих принуждений она ему наконец выдала мнимую тайну: Беллерофонт, мол, предложил ей убить ее мужа и жениться на ней.

Прет души не чаял в своей молодой жене и доверял ей безусловно; он не сомневался в вероломстве своего гостя и был им глубоко возмущен. Но казнить гостя, и притом им же очищенного, эллинский закон ему не дозволял; он придумал другое. Призвав Беллерофонта, он передал ему запечатанное письмо к своему тестю Иобату, отцу Сфенебеи, царю далекой Ликии в Малой Азии. Беллерофонт немедленно отправился туда, обрадованный в душе, что покидает дом Прета: уж очень трудно в нем дышалось за последнее время.

Как водится, Иобат сначала угостил посла своего зятя, а затем уже потребовал его письмо. Прочел — и вздрогнул: Прет излагал в нем мнимое преступление Беллерофонта и поручал Иобату его казнить. Он покачал головой. «Сам, — подумал он, — не хочет совершать греха и требует греха от меня; ведь теперь его обидчик — мой гость». Беллерофонту он, однако, не выдал своих чувств, а, подумав немного, сказал ему следующее:

— Я просил своего зятя прислать мне одного из своих витязей для борьбы с чудовищем, наводящим ужас на нашу страну.

— Что же это за чудовище?

— Зовут его — Химерой. Беллерофонт смеялся; дело в том, что «химера» по-гречески значит «коза». «Знать, и подлинно, — сказал он, — слабый народ ваши ликийские витязи, коли даже коза наводит ужас на них».

— Я рад твоей смелости, но ты не знаешь этого страшилища. У него только туловище, как у козы, — правда, исполинской. Голова же львиная, и багровое пламя пробивается через его медную пасть, а хвост, как у змея. К тому же оно крылатое и сверху бросается на людей; кого изомнет копытами, кого зашибет хвостом, кого спалит огнем, кого загрызет зубами. Но ваша Эллада — родина богатырей; у меня же, — прибавил он с улыбкой, — еще дочь-красавица осталась: сыновей у меня нет, и я стар.

Так говорил он, соблазняя молодого витязя, а про себя думал: погубит тебя Химера, так или иначе, и поручение моего зятя будет исполнено.

На следующий день Беллерофонт отправился на рыбацкой лодке к лесистой горе Крагу, обычному месту пребывания Химеры. Бродит он, бродит — вдруг слышит позади себя топот коня, но такой звонкий и легкий, какого он никогда еще не слышал. Оглядывается — да, конь, да не простой, а крылатый. Вот, думает, поистине диковинная страна: и козы крылатые, и лошади крылатые. На всякий случай взял свое копье наперевес; но конь так дружелюбно, подойдя к нему, ткнул его мордой в бок, что у него все недоверие прошло. А что, подумал, если я вскочу ему на спину? И вскочил. А тому, казалось, только это и нужно было. Понес его по лугам вдоль опушки леса, да вдруг как расправит свои могучие крылья, как поднимется на небеса — дух захватило у седока; но и хорошо же, так хорошо! Вот уже и лысая вершина горы; вся Ликия как на ладони, и беспредельная гладь синего моря, и корабли на нем, точно мухи. Но, пока он упивался чудной картиной, послышался рев, шипение; он обернулся — видит, Химера прямо на него несется. Но и его конь не плошал; рванул в сторону — чудовище пронеслось мимо. Взглянул конь косым взглядом укоризненно на своего седока: ты что, мол, ее копьем не поразил? Дай привыкнуть, — подумал тот, теперь я рад и тому, что усидел. А Химера уже повернула и снова устремилась на него. Этот раз конь придумал другую замашку: внезапно спустился на несколько локтей — Химера пронеслась сверху, сверкая своими медными копытами. Опять укоризненный взгляд коня: уж так удобно было пырнуть ее прямо в живот! «Да кто тебя знает, что ты надумаешь? Видно, следующий раз пустишь ее низом — одно только и осталось». Он угадал верно: конь при третьей встрече взмахнул крыльями и поднялся немного, пропуская Химеру под собой. И Беллерофонт, прильнув к его гриве, вонзил ей свое копье глубоко в затылок.

Копье осталось в ране. Тщетно извивала Химера свой хвост, стараясь его вышибить; силы оставляли ее, все слабее и слабее становились взмахи ее крыльев, все ниже и ниже спускалась она; наконец она сникла и стремительно понеслась на нагорный луг Крага. Конь плавным полетом спустился туда же. Только теперь мог Беллерофонт ее рассмотреть как следует. Что за странное соединение несоединимых, противоречащих друг другу частей! Никто не поверит, что такое существо было возможно — но как оно все-таки смело, благородно, красиво! Конечно, герой был рад, что он и жизнь свою спас, и подвиг совершил, но все же ему стало почти жаль, когда огонь медной пасти погас и вместе с ним погасли и стальные очи Химеры.

…И мы называем поныне красивые, но несбыточные мечты химерами; и нам порой бывает жаль, когда они умирают под безжалостным ударом действительности.

Новый дружелюбный толчок мордой коня прервал размышления Беллерофонта. Он вынул свое копье из раны Химеры; но надо принести царю и приметы в доказательство, что она действительно им убита. Не желая портить красивого зверя, он вышиб ему копьем оба нижних клыка и взял их с собою. Там внизу ждала его рыбацкая лодка; но как быть с конем? Не хотелось разрывать дружбы, скрепленной общим боем. Да чего проще? Конь есть, так и лодки не надо. Он снова вскочил ему на спину. Конь весело заржал и понес его воздушными путями в столицу ликийского царя.

Удивился Иобат: неужели боги защищают и награждают преступников? Но делать было нечего: верный своему обещанию, он выдал за Беллерофонта свою младшую дочь Филоною и объявил его наследником своего царства. Началась для него счастливая жизнь: и семья, и государственная деятельность, и бранные бои, и дела мира — но он не хотел расстаться со своим любимым конем, и этим он присвоил себе силу выше человеческой доли. Если бы этот конь мог говорить, он сказал бы ему, что его, рожденного из крови Медузы, сама Паллада к нему послала, чтобы он на нем сразил Химеру. Но он этого не узнал; этот подвиг, он считал своим подвигом, за который он никого благодарить не обязан. И все чаще вспоминались ему кощунственные слова тиринфской старухи, что богов нет вовсе.

Он не мог понимать голоса коня, но зато конь прекрасно понимал его голос. После того первого подвига с Химерой он стал требовать от него других; конь соглашался, но каждый раз менее охотно: приходилось его упрашивать, он точно грустил о прежней воле и не одобрял ненасытности своего хозяина.

Незадолго до своей смерти Иобат призвал своего зятя и потребовал от него, чтобы он ему рассказал откровенно про свои отношения к Сфенебее. Беллерофонт исполнил его волю. Легче стало старику.

— Да, — сказал он, — теперь я вижу, что боги есть.

И он показал ему письмо Прета. Вздрогнул витязь, краска гнева залила его щеки. «Нет, — подумал он, — теперь я убедился, что богов нет. За мое благочестие я стал жертвой клеветы, меня отправили на верную смерть, и если бы не мой подвиг — мои кости бы тлели теперь на вершине Крага!»

Похоронив царя, он вернулся к своим мрачным мыслям. «Есть боги? Их нет», — исступленно твердил он. Скольким добрым живется худо, сколько злодеев осыпано дарами счастья! И все же он не находил конца своим думам. Сверкают храмы, пылают алтари, с дымом фимиама возносятся и молитвы смертных к небесам; разве это было бы возможно, если бы не было богов? О, кто разрешит мои сомнения? Никто, как они. Если бы отправиться к ним, на их Олимп… Но увы, это выше человеческих сил!

Он радостно вздрогнул. Выше сил? Человеческих, да; но не его! Ему доступна заоблачная обитель, ему служит крылатый конь, сила выше сил. Он отправился к нему. «Еще одну, последнюю службу потребую я от тебя, верный товарищ!» Нехотя вышел к нему добрый конь. Он вскочил на него: вверх! Конь взмахнул несколько раз крыльями — и затем повис в воздухе: его косой взгляд был вопросительно устремлен на седока. «На Олимп! — крикнул Беллерофонт. Конь угрожающе заржал. — Да, на Олимп! — исступленно продолжал несчастный. — В их заоблачную обитель! Я хочу знать, подлинно ли они есть или нас тешат детскими сказками!» И с этими словами он в первый раз впился своими шпорами в его благородное тело. Тогда конь круто, стремглав, понесся к земле. Не усидел Беллерофонт; вышибленный, он беспомощно распростер руки и в следующее мгновенье уже лежал на мураве своего луга.

Разбитого, хромого, его внесли в палаты; молодая жена, малолетние дети с плачем окружили одр умирающего. «Молись богам!» — кротко упрашивала Филоноя. Но Беллерофонт тихо ответил: «Я был благочестив…» — «Молись богам!» — настойчиво повторяла она. Но он оставался при своем: «Я был благочестив всю… всю жизнь». С этими словами он и умер. «О, будь к нему милостива, — прошептала Филоноя, — царица блаженных полян!»

Сбросив своего седока, крылатый конь умчался на запад, в Элладу, он спустился на голый склон пустынной горы. Звонко простучали серебряные копыта по сухой, жесткой почве. «Потерпи, Геликон, — сказал он про себя, — зазеленеешь и ты!» Улучив удобное место, он изо всей силы ударил в него копытом — и свежая струя чистой воды фонтаном брызнула из почвы. «Радуйся, — подумал он, — Гиппокрена, конский источник! Будь отныне питомицей геликонских Муз; и пусть из тебя черпают вдохновение те, которым боги велели здесь, на земле, вызывать прекрасно-несбыточные химеры и бороться с ними, и на крыльях безумно смелого дерзания взлетать на Олимп, недоступный человеческой стопе. На этот подвиг, поэты, вас благословляет крылатый конь, рожденный из кипящей крови Медузы, — «владыка родника», Пегас!»

 

14. БИАНТ И МЕЛАМП

Злоключения Прета не кончились после его переселения из Тиринфа в Аргос и Микены. Это было как раз в то время, когда Дионис, подчинив чарам своих таинств Элладу севернее Коринфского залива, пожелал их распространить также и на полуостров к югу от него. Жены Прета, Сфенебеи, тогда уже не было в живых; но его дочери, забыв о страшной участи, постигшей дочерей Кадма, высокомерно отвергли предложение благодатного бога. Тогда и они подверглись той же каре: вместо радостного восторга благочестивых вакханок их обуяло дикое безумие, они помчались по большим дорогам полуострова, позоря и своего отца и свою родину.

Чтобы их исцелить, Прет обратился к самому славному пророку всего полуострова, ученику самого Аполлона — Мелампу. Меламп согласился, но в виде награды потребовал от Прета третью часть его царства. Тому это требование показалось чрезмерным, и они разошлись. Безумие царевен продолжалось и заразило мало-помалу и прочих женщин Аргоса. Тогда Прет вторично обратился к Мелампу; тот опять согласился, но потребовал уже не треть, а половину его царства. Прет, опасаясь, как бы дальнейшее упорство не лишило его вовсе его владений, повиновался: он пригласил Мелампа в Аргос, а сам удовольствовался одними Микенами.

Придя в Аргос, Меламп, следуя уставу Аполлона, произвел великое очищение всего города: безумие прекратилось, женщины вернулись к своим очагам. Но он этим не удовольствовался: желая предупредить и в будущем подобные болезни души, он, вдохновляемый все тем же Аполлоном и с согласия Диониса, произвел важные пребразования всего вакхического культа, желая его примирить с требованиями эллинской гражданской жизни. Благодаря ему умеряющая струя аполлоновского благозакония влилась в волны дионисического восторга. Исступленные празднества вакханок были ограничены — как мы это видели — одним только Парнассом; для остальной Эллады были установлены городские и сельские Дионисии, тоже веселые, и даже очень, но все же не разрушающие рамок гражданского благочиния. Но об этих праздниках Диониса я расскажу вам много далее; вы увидите, что они были благотворны не для одной только Эллады, что мы и поныне пользуемся их здоровыми и роскошными плодами. И это великое преобразование — примирение Диониса с Аполлоном — связано с именем пророка Мелампа.

Но вам, быть может, не понравилось, что он потребовал от Прета столь чрезмерной награды; к лицу ли пророку такая жадность? Так знайте же, что он для себя лично не воспользовался ни одной пядью из выговоренной у Прета земли и остался тем же боговдохновенным бедняком, каким был раньше. А чтобы вы поняли его намерения, я должен вам подробно рассказать его историю.

В Мессении — юго-западной области полуострова — царем был Нелей, сын Посидона, среди подвластных ему людей находились и два брата, Биант и Меламп. Из них Биант был силен телом, мужествен и деятелен душой; Меламп пошел по иному пути, совсем отвлекшему его от мирских забот.

Рассказывали, что, когда он, еще будучи ребенком, спал на нагорном лугу, к нему подползли два змееныша и своими длинными и тонкими язычками прочистили ему уши. Проснулся Меламп — и ему показалось, что он слышит голоса природы, недоступные человеческому слуху, и понимает те, которые кажутся бессмысленным рокотом обыкновенным смертным: и переклички птиц, и шум листвы, и подземный шепот прорастающих каменных глыб. И он весь отдался этой науке — общению с природой и толкованию ее смутной и властной воли.

Но при этом он с удвоенной нежностью возлюбил своего брата Бианта; тот отвечал ему взаимностью и во всех случаях, где он чувствовал пределы своей человеческой мудрости, обращался за советом к нему. Отроки стали юношами, но богатства им не прибавилось: кроме того убогого клочка земли, который им оставил их отец, у них не было ничего. Тем временем подросла и дочь царя Нелея, красавица Перо, при многих братьях единственная сестра, завидная невеста для женихов. В таких, понятно, недостатка не было. Но Нелей объявил, что он выдаст ее только за того, кто доставит ему отборное стадо Ификла, царя Филаки, в Фессалии…

Надо вам знать, во-первых, что в те Древнейшие времена отцы редко давали приданое за дочерьми; чаще они требовали за них от женихов уплаты так называемого вена. Во-вторых, что хотя люди и были уже знакомы с дарами Деметры, но скотоводство по-прежнему составляло главную отрасль сельского хозяйства в гористой Греции; особенно же ценились быки и коровы, а отборные между ними и подавно; вено за невесту — за несуществованием денег — обыкновенно состояло в определенном числе голов скота. И в-третьих, что умыкание скота тогда еще не позорило человека, как присвоение чужой собственности, а скорее даже возвышало его в кругу сверстников, как проявление особого молодечества; зато и меры против него принимались самые решительные. Лишь позднее в Греции поняли, что эти меры предупреждения, вместе взятые, слишком обременительны для хозяйства и что будет гораздо выгоднее для всех, если построить гражданскую жизнь на взаимном уважении к чужой собственности. Тогда и в этой области благозаконие восторжествовало над беззаконием.

Узнав об условии сватовства, Биант стал упрашивать брата, чтобы тот доставил ему стадо Ификла. Меламп согласился.

— Но, — прибавил он, — это дело многих месяцев. О тайном уведении и речи быть не может: Ификл приставил к своему стаду такого пса, которому ни человек, ни зверь не страшен. Раньше года меня не жди.

Затем он ушел. Переправившись через Коринфский залив в Этолию, он оттуда достиг Парнасса, обогнул его, проследовал дальше в тесницу Фермопил и через несколько дней был в Филаке. Стражники схватили чужестранца и привели его к царю.

— Кто, откуда? — спросил его тот.

Меламп назвал себя.

— Зачем пожаловал?

— За твоим стадом.

Царь разгневался и велел отвести дерзкого бродягу в тюрьму.

Сидит Меламп на хлебе и на воде месяц, другой — вдруг слышит странный шепот в поперечном бревне, поддерживающем потолок его комнаты. Прислушивается — это разговаривают сверчки, подпиливающие бревно. «Что, братик, как идет работа?» — «Ничего, братик, благополучно; еще осталась одна жесткая жила, но в течение ночи подпилю и ее». Меламп заметил эти слова и, когда пришел тюремщик, потребовал от него, чтобы его перевели в другое помещение, так как в этом потолок на следующий день обрушится. Тот его сначала высмеял, но Меламп так настаивал и говорил с такой уверенностью, что он счел за лучшее исполнить его требование. На следующий день потолок действительно обрушился. Тюремщик доложил обо всем царю; тот велел привести Мелампа.

— Ты, вижу я, пророк, — сказал он ему. — Не можешь ли ты мне сказать, почему у меня все еще нет детей и как помочь беде?

— Попытаюсь, — ответил Меламп. — Но в случае удачи, какова будет моя награда?

— Сам требуй, чего хочешь.

— Я тебе уже сказал, что пришел за твоим стадом.

Царь было опять рассердился, но Меламп стоял на своем и о другом слышать не хотел; пришлось согласиться.

Меламп зарезал двух быков и раскромсал их туши; вскоре к нему слетелись все хищные птицы окрестности — а они, как наиболее вещие, были ему особенно нужны. Когда они были в сборе, он предложил им свой вопрос. Никто не мог ответить.

— Да все ли вы здесь?

Нет, недостает самого старого коршуна; по старческой слабости не мог прилететь.

Привести его сюда; раньше никому ничего не дам.

Общими усилиями привели старика. Узнав от него все требуемое, Меламп вернулся к царю.

— Когда ты был еще мальчиком, — сказал он ему, — твой отец, Филак, основатель этого города, оперируя барана, положил окровавленный нож тебе на колени. Ты испугался и ножа и крови, вскочил и бежал; тогда он воткнул нож в дерево. Так твоя сила и ушла в него. Нож с тех пор оброс корой; ты должен его найти, соскоблить с него ржавчину и в течение десяти дней пить ее вместе с вином; тогда с тебя снимется проклятие бездетности.

Ификл поблагодарил пророка, но продолжал держать его при себе. И лишь когда его желание исполнилось и у него родился сын — он выдал ему выговоренное стадо и с честью отпустил его домой. Меламп привел стадо своему брату Бианту, — и не трудно себе представить, с какой радостью он был встречен. Нерадостно было только царю Нелею: небогатый жених был ему не особенно приятен. Но делать было нечего: условие было исполнено, пришлось отпраздновать свадьбу.

Свадьбу — но и только; особым почетом зять в царской семье не пользовался. Только младший сын Нестор был с ним ласков и приветлив; но он был еще совсем ребенком.

Это пренебрежительное отношение царской семьи тяготило Бианта, тяготило и Мелампа; и он дал себе слово, что не успокоится, пока не добудет своему брату и его царевне также и царства; а так как он ни на что не мог рассчитывать, кроме своего пророческого дара, то он решил развить его до совершенства. Выйдя на берег Алфея, великой реки полуострова, он взмолился к Аполлону, чтобы тот не отказал ему в своей высокой милости и научил его, удостоенного уже понимания голосов природы, пониманию также и воли высших богов. И Аполлон внял его мольбам: явившись ему, он сделал его своим учеником и первым пророком всего полуострова, равным по силе Тиресию, пророку Средней Греции.

Как он своим даром воспользовался на благо всей Эллады, это вы уже знаете; аргосское же царство он добыл не для себя, а для своего брата Бианта. И исход был тот, что вместо двух враждебных друг другу братьев, Акрисия и Прета, Аргос увидел у себя двух беззаветно любящих друг друга, Бианта и Мелампа. А между тем братская любовь — условие и залог божьего благословения: с Биантом оно вернулось в Аргос. Страна расцвела при нем; вскоре Аргос стал самым могущественным городом полуострова, и мессенский царь Нелей, раньше свысока смотревший на своего зятя, теперь сам к нему посылал, прося у него то совета, то помощи. Еще более просияла слава Аргоса, при сыне Бианта, Та-лае; а при его внуке Адрасте город был уже так могуч, что не только на полуострове, но и со Средней Греции к нему обращались за помощью — как мы это еще увидим.

Соседний Тиринф тоже процветал при благочестивом Персее и его преемнике; и только третий город страны, мрачные Микены, владения Прета, остались обителью божьего гнева. Но об этом у нас тоже речь впереди.

 

Глава III АРГОНАВТЫ

 

15. ЗАПОВЕДИ ХИРОНА

У мессенского царя Нелея, о котором говорилось в предыдущем рассказе, был в Фессалии брат-близнец по имени Пелий; оба были сыновьями Посидона и смертной женщины, фессалийской царевны Тирб. Подобно всем сыновьям морского бога, и они отличались нравом крутым и властным, достойным мятежной стихии их отца; этот нрав и повел со временем к их гибели. О Нелее мы здесь более говорить не будем; обратимся к его брату.

Сгорая честолюбием и жаждой власти, он завладел престолом своего сводного брата, сына Тиро от смертного, царя фессалийского Иолка, слабого и ласкового Эсона. Эсон подчинился силе и остался простым гражданином в городе, управляемом его насильником-братом. Но он боялся за своего отрока-сына, прекрасного и смелого Ясона; его он решил временно удалить из Иолка.

Фессалия — это была совсем особая страна, не похожая на прочую Грецию. Ее образовала обширная равнина, орошаемая многоводной рекой Пенеем и его многочисленными притоками; с тех пор как люди познали дары Деметры, здесь зрели самые тучные во всей Греции нивы, настоящее зеленое море, столь же необозримое, как и то голубое, которое омывало ее восточные берега. При том оставалось довольно места и для сочных лугов; здесь паслись табуны фессалийских царей и вельмож, редкое явление в гористой Греции, каменистые склоны которой мало благоприятствовали разведению коней.

Окружена же была эта равнина крутыми горами отовсюду, даже с восточной приморской стороны; и Пенею лишь многовековыми усилиями удалось пробиться к морю через, горную цепь, отделив северный Олимп от южной Оссы величественно прекрасной Темпейской долиной. Олимп — это была гора-исполин для всей Греции, в само небо упирающаяся своей вершиной; здесь, по преданиям эллинов, была земная обитель «олимпийских» богов. Вторая гора, Осса, была менее замечательна; но зато третья, самая южная в этой приморской цепи, лесистый Пелион, наводила ужас на равнину своими дикими обитателями. Это были кентавры, полулюди-полукони, существа страстные и необузданные. Когда они порой в безудержном беге спускались со своей горы в равнину, все растаптывая и уничтожая на своем пути, подобно потокам, стекавшим в весеннюю пору с той же горы, — разоряемые крестьяне громко жаловались и молились всем богам: когда же вы пришлете нам избавителя от этой напасти? Избавителю скоро суждено было придти: это был тот же герой-спаситель, которого ждали и боги и люди. Но пока приходилось терпеть; «беззаконные кентавры» вошли в притчу среди жителей благозаконной Эллады.

Случается, однако, нередко, что именно среди беззакония возникает особь, одаренная повышенным чувством справедливости и мудрости; так и среди фессалийских кентавров появился один, который не только среди них, но и среди людей и богов прославился этими чертами. Звали его Хироном; и те, кто называл его имя, обыкновенно прибавляли к нему: «справедливейший из кентавров». Он охотно брал к себе на воспитание молодых витязей, отцы которых хотели их поставить выше себя; зная об этом, и Эсон послал к нему своего отрока-сына Ясона.

Хирон обитал один в уединенной пещере своей горы; с нее был открыт вид на море, а ночью алмазные звезды беспрепятственно заглядывали в нее. Пища отшельника была самая простая — лесные корни и плоды; даже от дичи он воздерживался, находя несправедливым ради собственного пропитания отнимать жизнь у других тварей. Днем он упражнял своего ученика в телесной силе и ловкости или же учил его находить лесное зелье, помогающее человеку и скотине в их недугах и болезнях; а вечером, за скромной трапезой, наставлял его в духе тех правил нравственности, следование которым обеспечивает человеку здоровье ero души, а также и милость, любовь и почет со стороны богов и людей.

— Три заповеди, — говорил он, — первенствуют среди всех. Отец их — сам Олимп; никто не знает, когда они возникли, и не будет им ни старости, ни смерти. Первая заповедь — уважай богов!

— Но кто эти боги? — спросил \ Ясон.

И Хирон учил его далее:

— Первой в начале времен возникла Мать-Земля; до нее не было ничего, была только пустая «пасть» и пропасть мироздания, предвечный «хаос». Возникши, она выделила из себя беспредельного Урана, то есть Небо, и покрыла себя им.

И стал Уран струить на Землю живительное тепло и живительную влагу, и зазеленела Земля, и стала производить живые существа — растения, животных, а под конец и людей. В телесном же браке с Ураном родила она шесть Титанов и шесть Титанид. А когда ей стало тяжело от собственных порождений, а Уран все еще не переставал оплодотворять ее своим теплом и своей влагой, она взмолилась [к своим сыновьям, Титанам, чтобы они положили предел этому безудержному [оплодотворению. Но лишь младший из: них, Кронос, внял мольбе своей матери; он сверг Урана и сам со своей [женой Реей стал управлять мирозданием. После времен буйного творчества настали времена мирного наслаждения по ласковым законам Матери-Земли; счастливо жилось тогда людям. Божья Правда витала среди них, а Мать-Земля давала им и ту пищу, и то знание, в которых они нуждались, как она поныне их дает живущим по ее законам детям природы. Не знали тогда люди ни труда, ни войны, ни преступлений; жили много сотен лет, а по их истечении не столько умирали, сколько тихо и сладко засыпали. Это был золотой век.

Царями были Кронос и Рея при мирном и ласковом участии прочих Титанов и Титанид и общей Матери-Земли. Но Кронос помнил, что он свою власть добыл силой, свергши своего отца, Урана. Опасаясь для себя той же участи от своих детей, он их поглощал по мере того, как они рождались… Ты не будешь себе представлять этих древнейших богов-исполинов наподобие людей и это поглощение наподобие людоедства, которое, говорят, в обычае у диких племен далекого юга. Нет, это туманные, непредставимые для нас образы; если ты наблюдал, как в ненастные дни дождевые тучи, сталкиваясь, поглощают друг друга — это тебе скорее даст представление о том, что происходило тогда. Трех дочерей и двух сыновей поглотил Кронос; но когда Рея родила свое шестое дитя, Зевса, она его скрыла, дав Кроносу поглотить камень вместо него. И Зевс вырос в пещере острова Крита и, выросши, заставил Кроноса изрыгнуть поглощенных им детей. И было их всех шесть: трое богов, Посидон, Аид и Зевс, и три богини, Гестия, Деметра и Гера. С их помощью он восстал против власти Титанов и Земли; состоялась великая битва за власть над миром — Титаномахией называет ее предание. И Зевс победил: низверженных Титанов он заключил в мрачный Тартар, а людей золотого века гневная Земля скрыла под своим покровом.

— А где этот Тартар? — спросил Ясон. — Не там ли тоже, под покровом Матери-Земли?

— Нет, мой сын, — продолжал Хирон, — много глубже. Девять дней и ночей летит с неба медная наковальня, пока не ударится о землю; девять дней и ночей летит с поверхности земли по ее безднам медная наковальня, пока не ударится о Тартар. Вот куда заключил Зевс владык старого мира, Титанов. Но все же не всех.

— Был среди них один — собственно не Титан, а сын Титана — по имени Прометей. Прозорливее прочих, он понял, что не в беспечном наслаждении, а в многотрудном совершенствовании цель и смысл жизни. Он ушел от своих и пристал к Зевсу, ожидая от него исполнения этого завета. И только благодаря ему боги одержали победу над Титанами. На смену золотому веку возникли новые люди на новой земле; они жили уже не по закону Матери-Земли, а по закону Зевса, закон же этот гласил: страданием учись. Но это была на первых порах жалкая жизнь: потеряв покровительство Матери-Земли, голые и беззащитные люди были слабее лесных зверей. Прометей боялся, что они погибнут раньше чем научатся чему-нибудь спасительному для них. Чтобы их предохранить от гибели, он похитил огонь с эфирных высот и принес его людям. С этих пор начинается поступательное движение человечества; благодаря огню научились они своим важнейшим искусствам — гончарному, кузнечному, — благодаря огню стали сильнее лесных зверей. Прометей — величайший благодетель человечества.

Но этим он возбудил гнев Зевса, который стал опасаться, как бы люди, обладая огнем, не сравнялись с богами: он велел распять Прометея на дикой скале приморской Скифии. Прометей все терпел, зная, что Зевсу придется со временем примириться с ним. И Зевс ведь силой добыл свою власть; и он чувствует над собой угрозу Матери-Земли. Но он не знает, когда и от кого наступит ее исполнение; это знал, будучи сам Титаном, Прометей. Зевс путем новых угроз хотел заставить его выдать ему роковую тайну, но Прометей остался твердым. Зевс исполнил свою угрозу: преисподняя поглотила скалу с Прометеем, и орел стал грызть его печень — что он пожирал днем, то за ночь вырастало вновь. Но он и поныне остается непреклонным. Теперь преисподняя вновь извергла скалу Титана, она возвышается среди гор Кавказа. По-прежнему он на ней распят, по-прежнему его терзает орел Зевса, но уже близок час примирения, близок тот, который своей меткой стрелой убьет хищника и освободит благодетеля человечества.

— Кто же это такой? — спросил Ясон.

— Это ты знать не можешь, мой сын, — этого не знает он сам. Поколения людей тем временем сменяли друг друга; за серебряным веком, познавшим уже труд, наступил медный, познавший войну, а за ним железный, познавший и преступление. Тогда божественная Правда, витавшая до тех пор среди людей, поднялась на Олимп; Зевс внял ее мольбам и послал всемирный потоп, чтобы истребить запятнавший себя преступлением род людской. И опять его спасителем явился Прометей. Не теряя надежды, что совершенствование в искусствах после временного нравственного падения поведет к нравственному возвышению, он велел своему сыну Девкалиону вместе с его женой Пиррой построить себе ковчег и в нем пережить всемирный потоп.

Но Зевс чует нависшую над ним угрозу. Непримиренная Земля готовит ему в своих недрах новых врагов — Гиганты отомстят за поражение Титанов с помощью многих чудовищ, которые усилят их рать. Зевс сам бессилен против них; вещание Земли, услышанное Селлами в шуме листвы додонского дуба и ворковании его голубиц, научило его, что только смертный может ему помочь в его роковой борьбе. Вот для чего ему пригодилось осуществленное Прометеем облагорожение человеческого рода: поэтому я и сказал, что час примирения близок. Богатыри появляются один за другим: Персей сразил Медузу, Беллерофонт — Химеру. Опасность стала меньше, но она не прекратилась, и мир по-прежнему ждет своего спасителя.

Он умолк; умолк и Ясон. Вскоре, однако, он спросил:

— Одного я не понимаю, отец. Ты назвал Мать-Землю непримиренной; а я слышал от отца, что сначала Дионис, а затем Аполлон примирили с ней Зевса, первый — учреждением своих таинств, второй — основанием оракула в Дельфах. Как это согласовать?

— Не могу тебе дать полного ответа, мой сын. Я стараюсь собирать нити старинных преданий, но они иногда скрещиваются и путаются в моих руках. Будем надеяться на лучшее, но готовиться к худшему. Ты, однако, спросил меня, кто такие боги; ты знаешь пока только старших, Зевса и его братьев и сестер. Младшими мы называем его сыновей и дочерей — Пал-ладу-Афину, его воплощенную мысль, Диониса, Гефеста, Аполлона и Артемиду, Гермеса, Ареса, Муз и Харит. Но и силы природы называем мы богами — речные божества и нимф родников — Наяд, рощ — Дриад, горных полян — Ореад, морских волн — Нереид. Им всем определил честь и место Прометей, он же научил вас обрядам, коими надлежит их ублажать, поскольку они сами этого не объявили.

— Все же, — возразил Ясон, — во мне иногда возникают сомнения. Один иолкский купец, побывавший среди варваров, рассказывал, что один из их мудрецов восстал против того, что мы поклоняемся многим богам. Если бы богов было много, — говорил он, — то они взаимно бы ограничивали друг друга и враждовали бы друг с другом, и получилась бы смута. А поэтому их не может быть много.

— Варвар рассуждал по-варварски, — ответил Хирон, — Один царь, все остальные — рабы, это для него понятно. Но вы, эллины, знаете, что такое закон и благозаконие. Если даже среди людей вы называете более совершенными тех, которые соблюдают закон и живут в мире друг с другом, то как можете вы допустить, чтобы боги, будучи бесконечно совершеннее людей, его не соблюдали? Нет, благозаконие в общине богов — образец для человеческого, боги — ваши помощники в деле вашего совершенствования, и вот почему их надлежит уважать. В этом, Ясон, моя первая заповедь тебе.

— Вторая моя заповедь— уважай родителей почти наравне с богами. От них ты получил ту искру жизни, которая в тебе живет; а она — условие и залог всего того, что тебе дорого на земле. Нет уз теснее тех, которые связывают родителей с детьми; это одна продолжающаяся жизнь. Человек, порвавший их, живет только своей собственной скоротечной жизнью; но человек, сознающий себя как продолжение своих родителей и сознающий своих детей как продолжение себя, живет вечной жизнью: он бросил бесконечный мост и в прошлое и в будущее. Ты — Ясон, сын Эсона, сына Крефея, сына Эола и так далее; это значит, что и Эол, и Крефей, и Эсон живут в тебе — видишь, как ты стар, ты, четырнадцатилетний отрок! Но это не все: вместе с ними ты будешь жить в своих детях, затем в своих внуках и так далее — видишь, ты не только стар, но и вечен.

Но для этого, — сказал Ясон, — я должен непременно иметь детей.

Непременно, мой сын; бездетность величайшее несчастье, могущее постигнуть человека. А это, в свою очередь, должно тебя убедить в необходимости уважения к родителям: ты не в праве требовать от своего сына более того, что ты сам даешь своему отцу. Но и это еще не все. Я сказал только что, что порвавший узы сыновней привязанности живет только своей собственной жизнью; нет, он даже ею живет не вполне. С пятидесятого, с шестидесятого года силы тела начинают уже убывать; подумай, как грустно было бы человеку, если бы его за эту убыль сил не вознаграждало увеличение любви и почета, которые он получает от младших. Представь же себе общину, в которой обычай не требует этой любви и этого почета: не скажешь ли ты, что в этой общине люди сами сократили свою жизнь, обрекши себя на все усиливающиеся страдания в той ее части, которая приносит с собою убыль телесных сил?

Да, уважай родителей, мой сын; но распространяй это уважение и на тех, кто по возрасту мог бы тебе быть отцом или матерью. Всегда помни о том, что я тебе сказал про убыль сил в старости. Верь, тяжело сознание этой убыли, еще тяжелее сознание, что эта убыль будет усиливаться и усиливаться до самой смерти. Вот тут-то и служат утешением почет и любовь, получаемые от младших. И тебе предстоит старость, и ты будешь нуждаться в этом утешении; помни же, что ты потеряешь право на него, если сам, пока молод, не будешь уважать старших.

И наконец, третья моя заповедь — уважай гостей и чужестранцев! Как соблюдающий вторую заповедь удлиняет свою жизнь за пределы времени, так соблюдающий эту третью расширяет ее за пределы места. Подумай, как узка была бы эта жизнь, если бы не существовало в мире гостеприимства! Ты был бы ограничен пределами своей родной общины: вне Иолка не было бы места для Ясона, весь мир был бы закрыт для тебя. А между тем мало ли бывает причин, которые могут заставить человека покинуть свою общину? Хорошо, если это — жажда увидеть свет или торговые предприятия; но гражданские перевороты, преступления вольные и невольные иногда силой его изгоняют к чужим людям. И кто знает, мой сын: быть может, и ты некогда будешь изгнан из своего родного Иолка, быть может, и ты будешь скитаться по чужим городам — с женой, с детьми? Каково же тебе будет на душе, если твоя совесть тогда скажет тебе, что ты сам был неласков к гостям, к чужестранцам, к изгнанникам? Какое право будешь ты иметь требовать от своих будущих хозяев того, в чем ты сам, когда был хозяином, отказывал своему гостю? Никогда, мой сын, не доводи себя до этого. Верь, велика связующая сила той зеленой, обвязанной ветки, с которой проситель садится у твоего очага; оскорбление, которое ты ему наносишь своим отказом — его ты наносишь самому Зевсу, покровителю гостеприимства.

Так учил Хирон Ясона — учил не в один прием, а часто, пространно, приводя много примеров из жизни прошлого, из природы, из учения пророков и мудрецов. И Ясон усердно ему внимал, чувствуя, что он становится лучше и совершеннее от его слов. В то же время росла и его телесная сила, ловкость и красота. С любовью и гордостью взирал на него Хирон: молодой фессалиец стал ему почти родным сыном, и он с грустью сознавал приближение того дня, когда ему придется расстаться со своим любимым учеником.

Долгим было учение, но наступил предел и ему. Ясону исполнилось двадцать лет. И Хирон отпустил его в новую жизнь, жизнь, полную неслыханного блеска, неслыханной красоты, но и неслыханных страданий.

 

16. ЧУДЕСНЫЙ КОРАБЛЬ

Возвращаясь с Пелиона в Иолк, Ясон набрел на речку, имя которой было Анавр; моста не было, речка от половодья немного вздулась, но все же не настолько, чтобы сильный молодой витязь не мог ее перейти вброд. Ясон уже готов был, подобрав плащ, войти в воду, как вдруг кто-то его окликнул. Видит, на камне под деревом сидит старушка, простая, но благообразная, с большими глубокими глазами.

— Перенеси меня, — говорит, — витязь, я стара, одна перейти не могу; многих просила, да никто не пожалел.

Вспомнил Ясон, что ему заповедывал Хирон об уважении к старшим; обхватил старушку своими могучими руками и перенес ее на другой берег.

— Спасибо, Ясон, — сказала она, улыбаясь, когда он ее ссадил. — Кто знает, быть может, и я тебе пригожусь.

Удивился Ясон: откуда знает она его имя? А была эта старушка не кто иная, как сама богиня Гера, царица Олимпа. Она хотела испытать Ясона, пошла ли ему впрок наука пелионского кентавра, и была отныне его видимой и невидимой покровительницей.

Идти дальше было Ясону уже не так удобно: одна его сандалия завязла в тине Анавра. Вошел он в Иолк; никто его не узнал, но когда он проследовал прямо в дом Эсона, все догадались, что это его молодой, выросший сын. И донесли Пелию, что вернулся Ясон, и каков он собою, и насмешки ради прибавили, что у витязя всего одна сандалия. Подозрительный тиран с возрастающим неудовольствием слушал, что ему говорили об его племяннике; но более всего его поразила последняя примета. Дело в том, что когда он вопрошал дельфийского бога о длительности своей власти, бог ему ответил: берегись полуобутого. И постановил он Ясона извести.

Зато Эсон несказанно обрадовался возвращению могучего сына. Три дня угощал он его в своем доме, три дня гости чередовались за радушной трапезой хозяина; когда же настал четвертый день, все постановили, что Ясон должен требовать у Пелия возвращения насильственно вырванной у его отца власти. Всем сходом двинулись они ко двору Пелия; тот вышел к ним. Ясон изложил свое требование. Пелий, ввиду многочисленности его сторонников, не решился ответить прямым отказом.

Признаю твои права, — сказал он Ясону, — но и мне долголетнее обладание престолом доставило некоторое право — так это полагается у людей. А потому я готов тебе его возвратить, но не даром, а ценой одной услуги с твоей стороны, приличествующей твоей молодости и силе, — не говоря уже о том, что ты мне не чужой, а племянник.

Приказывай! — с жаром ответил Ясон. — Я исполню, коли это в моих силах.

Принеси мне от царя Ээта золотое руно…

Вы помните того златорунного овна, который перевез Фрикса в Колхиду? Царь Ээт, которому тот подарил руно, женил его на своей старшей дочери Халкиопе и держал у себя в чести, видя в нем наследника своего престола, — сыновей у него не было, а жена умерла. Но потом ему вздумалось жениться вторым браком, и вот эта вторая жена родила ему сына, Апсирта. Отныне Фрикс стал уже помехой; подстрекаемый женой, Ээт однажды велел ему уйти из его страны. Фрикс согласился, но потребовал, чтобы ему было выдано его золотое руно. Об этом Ээт, однако, и слышать не хотел. Возникла между ними ссора, кончившаяся тем, что тесть убил зятя. Умирая, Фрикс проклял причину своей смерти, золотое руно: да будет оно источником горя для своего владельца!

За ним Пелий и послал теперь своего племянника; о проклятии он не знал, а просто надеялся, что он погибнет при попытке овладеть им. Но первым условием было добраться до «золотой Колхиды» через три моря, а для этого нужно было соорудить корабль и набрать товарищей. Пошли плотники на Пелион, нарубили сосен… но как строить? До тех пор Эллада настоящих кораблей дальнего плавания не строила — морская торговля была в руках финикиян, Эллада знала только лодки. Но Гера покровительствовала Ясону; по ее просьбе Паллада, искусная во всех ремеслах, спустилась с Олимпа и научила плотников их делу. Из самой исполинской сосны сделали киль, к нему приладили ребра; когда таким образом остов корабля был готов, его обшили досками, образовавшими борт. Внутри соединили ребра между собой для крепости бревнами, на них настлали палубу; в борту вырезали пятьдесят круглых уключин для весел и выложили их кожей — все в один ряд. В средней части трюма сделали гнездо для мачты, для которой взяли особенно высокую и стройную сосну, а возвышающуюся над носом часть киля, так называемый форштевень, обстрогали, так что она представляла изображение богини — покровительницы Ясона, Геры. Теперь оставалось только хорошенько высмолить корабль, чтобы он не протекал, и приладить к нему весла и снасти, и плавание могло начаться. А назван корабль был Арго, что значит «светлая», — в честь той же Геры, царицы светлого царства богов, позолоченный кумир которой сиял впереди него.

Одновременно с постройкой корабля шел и выбор товарищей. Кормчим избрали Тифиса, он в плену у финикиян научился этому искусству. Воодушевлять гребцов своими песнями взялся Орфей, самый славный в те времена певец Эллады, пророк Диониса. А гребцами быть согласились лучшие витязи страны. То были Кастор и Полидевк, сыновья-близнецы Зевса и Леды; Пелей и Теламон, сыновья Эака; Геракл, сын Зевса и Алкмены, приведший с собою своего молодого друга и ученика, прекрасного Гиласа (Hylas); Калаид и Зет, крылатые сыновья Борея и афинской царевны Орифии, Фесей, сын Эгея, афинский царь; Амфиарай, аргосский пророк и витязь; Лаэрт, царь маленькой Итаки в Ионийском море; Адмет, позднейший зять Пелия из фессалийских Фер; могучий Идас, зоркий Линкей и еще много других. Пришли они потому, что поход был опасным; опасности грозили и со стороны моря, и со стороны жителей побережья, незнакомых с законами гостеприимства дикарей, и в особенности со стороны царя Ээта и его подданных в неведомой Колхиде. Требовалась смелость для этого дальнего плавания; зато легенда окружила неугасимым блеском имена этих смелых аргонавтов (то есть «пловцов Арго»), как их стали называть. И поныне мы аргонавтами называем тех, которые, не жалея жизни для славы, отправляются в далекое плавание по неизведанным морям.

После долгих трудов «Арго» была оснащена и спущена в море; Ясон собрал товарищей, принесли на берегу жертвы богам, усерднее же всего Гере, и сели на судно. Сначала все гребли; когда же подул попутный ветер, водрузили мачту — ее всегда снимали во время стоянки — распустили парус, и корабль пошел сам собой. Зарезвились дельфины вокруг него; а когда огибали Пелионский мыс, к ним присоединились и вольные дочери моря, Нереиды, тоже приплывшие подивиться на чудесный корабль. Как раз на корме стоял Пелей; восхищенно смотрел он на неземную красоту среброногих дев. Сколько их! И одна другой лучше. И все-таки лучше всех одна: других можно забыть, а этой — нет. Плывет «Арго», плещут волны, с шумом разбиваясь о борт корабля. Вот с палубы раздались звуки кифары; это играет Орфей. Подхватывают дивные звуки Нереиды, Пелей слышит их песнь, звонкую, дружную, чарующую… все они поют так сладко, но слаще всех одна; уж ее песни не забудешь. Пелей стоит как завороженный; узнать бы хоть имя этой незабвенной! Она резвится и поет, и как будто смотрит на него, как будто улыбается ему. Кажется, всю жизнь бы здесь провел. Других он и не видит, и не слышит, только ее одну.

Но вот всплывает на поверхность еще морская богиня: ослепительной белизной сверкают ее влажные ризы, венок из водорослей у нее на голове и миловидный ребенок на руках. «Фетида! — кличет она. — Отец зовет!» Умолкает песнь, набежавшая волна поглощает красавицу. Исчезают и другие, и только дельфины по-прежнему резвятся вокруг устремленной «Арго».

Очнулся Пелей. «Фетида!» — повторил он про себя. Все имена можно забыть, но это — нет.

 

17. ЛЕМНОССКИЙ ГРЕХ

Обогнув Пелион, «Арго» поплыла вдоль гористого восточного побережья Фессалии. После расселины показалась вторая большая гора этого побережья, Осса; а за ней виднелся с головой, окутанной туманом, исполинский Олимп. С благоговением взирали аргонавты на эту священнейшую из гор, обитель вечноживущих богов, на окружающие ее непроницаемые тучи, собранные рукою самого Громовержца.

— Все же Олимп не небо, — сказал Теламон, — хотя он и соприкасается с ним. Почему же мы называем богов небожителями, раз они живут на Олимпе?

Орфей, к которому, ясное дело, относился этот вопрос, ответил на него не сразу. У пророков иные глаза, чем у обыкновенных смертных, и им так же трудно освоиться с туманным зрением последних, как вошедшему внезапно с облитого солнцем луга в пещеру с ее полумраком.

— Если я тебе скажу, что они обитают и здесь и там, то это тебе покажется удивительным, а между тем это будет чистейшая правда. Но ведь ты признаешь, что Аполлон живет в своем дельфийском храме, хотя он в то же время, как бог олимпийский, имеет свой престол рядом с престолом Зевса. Храм — для Дельфов, Олимп — для Эллады, небо — для мира. Не должно связывать богов условиями человеческой ограниченности.

Видя, что Теламон все еще недоумевает, он продолжал:

— Жили в этом самом месте два великана, по имени От и Эфиальт, были они сыновьями Посидона и жены Алоея, почему их и называли Алоадами. Родившись, они каждый год прибавляли по сажени в вышину и по локтю в ширину; будучи сверх того, как это часто бывает с сыновьями Посидона, буйного нрава, они в девять лет вздумали сразиться с богами. Для этого они вот эту Оссу взгромоздили на Олимп, а на Оссу — Пелион, чтобы этим путем взобраться на небо. Требовали же они для себя в жены: От — Геру, а Эфиальт — Артемиду. Вышел им навстречу Арес, грозный бог войны, и ничего поделать не мог: Алоады его взяли в плен и связали, и Гермесу пришлось потом хитростью его освобождать. А погубила их Артемида: обернувшись ланью, она промчалась между ними; они бросили в нее свои охотничьи дроты, но так велика была быстрота ее бега, что они, желая попасть в нее, попали друг в друга. Ты видишь, на Олимп ставятся две горы, чтобы достигнуть неба, обители богов.

— Ты веришь этому? — спросил Теламон.

— Ты не должен спрашивать, верю ли я в эту притчу, а только — говорит ли она мне что-нибудь. И тогда я тебе отвечу: она говорит мне очень многое. Я сам знавал людей, которые, дерзая так же слепо, как Алоады, погибли так же нелепо, как и они. Когда у тебя будет сын, не забудь ему рассказать мою притчу.

Пока Теламон вдумывался в смысл Орфеевых речей, «Арго» поравнялась с Олимпом. Все подняли правые руки для благочестивого привета; Ясон тихо молился владычице Олимпа, своей покровительнице Гере. Никто не решался нарушить воцарившегося молчания. И когда святая гора осталась позади, у многих болезненно сжалось сердце: им казалось, что они вышли из уютного круга, согреваемого ласковыми взорами эллинских богов, и вошли в жуткую полосу безбожья и беззакония.

Затем надлежало обогнуть трехпалый полуостров, тогда еще населенный диким фракийским народом, позднейшую Халкидику.

Ее последний мыс показался им по вышине как бы вторым Олимпом; но и сам кормчий Тифис еще не знал, что его звали Афоном. Уже вечерело, когда его миновали; «Арго» направлялась к другой горе, очертания которой смутно виднелись при свете заходящего солнца. Вскоре оно зашло — тогда на ее вершине показалось багровое зарево. Что это? Луна? Нет, ее бледный серп уже виднелся на западном небосклоне. И чем ближе подплывала «Арго», тем явственнее и ярче становилось зарево.

— Орфей, что это значит?

— Это место святое: здесь некогда Прометей роздал смертным похищенный с эфира огонь. С тех пор гора уже не переставала им пылать. Гефест построил здесь свою кузницу, и местные жители молятся ему и его божественной супруге, Афродите. Помолимся и мы; а корабль оставим на море в виду берега и огнедышащей горы.

Его совету последовали неохотно: несмотря на его успокаивающие слова, многим было страшно вступать на почву, таящую под собой огонь. Но когда ночь прошла и наступило утро, огонь погас и его заменил высокий столб дыма; всем стало легче. «Арго» направили к берегу, повернули носом к морю, бросили кормовую и обвязали ее крепко вокруг выступа скалы, а с носа опустили отягченный огромным камнем канат на неглубокое дно. Оставив Тифиса и еще двоих оберегать корабль, остальные аргонавты спрыгнули на берег и отправились исследовать страну. Но едва успели они отойти на один стадий от берега, как им навстречу вышла довольно многочисленная вооруженная рать. Стали они строиться и сами, как вдруг один из них, зоркий Линкей, расхохотался.

Приберегите вашу храбрость, товарищи: это — женщины.

— Ну уж и страна! — засмеялся Кастор. — Земля извергает огонь, красавица Афродита выходит за хромого Гефеста, а женщины во всеоружии идут воевать с мужчинами!

Все же они остановились. Женщины, подойдя ближе, тоже остановились и стали совещаться между собой. Наконец одна из них выделилась из толпы и, высоко поднимая глашатайский жезл с двумя змейками, подошла к аргонавтам. Это была почтенная с виду старушка.

— Тоже посол! — проворчал Кастор.

Старушка же, остановившись на расстоянии десяти шагов, поставила свой вопрос:

— С чем пришли?

— С добром, матушка, — ответил Ясон. — Мы, аргонавты, даже на мужчин без нужды не нападаем, не то что на женщин.

— Коли вы с добром, то и мы с добром, и даже с большим, чем вы думаете. Слушайте же!

Она подошла совсем близко.

— Я — Поликсб, няня нашей бывшей царевны и нынешней царицы Ипсипилы. Эта почва — почва острова Лемноса, царства Гефеста, управляющего им со своей огнедышащей горы Мосихла. Земным же нашим царем был Фоант, сын Диониса. Жили мы обычной гражданской жизнью; но вот однажды случилось несчастье, изменившее ее до основания. Мужчины воевали с фракийцами на материке; мы, женщины, отвлеченные двойной работой, не удосужились справить всенощный праздник Афродите. Разгневалась богиня; когда мужья вернулись, она внушила им отвращение к их женам, они взяли за себя своих фракийских пленниц и стали с ними жить. Некоторое время мы терпели эти обиды в надежде, что они опомнятся. Когда же прошел год и положение не изменилось, мы собрались тайным сходом и постановили страшно отомстить за себя: одновременно перерезать и разлучниц, и мужей, и заодно все мужское население города…

Аргонавты в ужасе отшатнулись.

— И вы это исполнили? Все? — вспылил Геракл.

— Да, все, — неуверенно ответила старушка.

Она говорила неправду: Ипсипила тайно спасла своего отца Фоанта и дала ему возможность бежать; но об этом Ясон узнал лишь позднее.

— И избрали мы своей царицей Ипсипилу, — продолжала старушка, — и стали управляться сами, подражая тому, что мы слышали об амазонках на реке Фермодонте в Азии, дочерях Ареса: сами пахали, жали, совещались и воевали. Так прошел еще год. А вчера, видим, ваш корабль показался перед нашим островом. И говорю я гражданкам: я умру, меня похороните вы; но когда вы умрете — кто вас похоронит? Надо, чтобы и у вас были дети, а для этого нужен брак. Есть браки и у амазонок, только краткосрочные; пришли, пожили — и разошлись навсегда. Вот боги послали вам корабль из далекой страны, в нем пятьдесят смелых пловцов. Пусть они на время будут вашими мужьями, а затем — разлука!

— С вами брак? — еще гневнее ответил Геракл. — Вы прокляты, прокляты навсегда! Нет для вас радости материнства на этом свете, а на том вы испытаете участь мужеубийц-Данаид: будете вечно носить воду в дырявый чан. И пока свет будет светом, не исчезнет память о первенствующем из зол — о лемноском грехе!

Повелительным движением руки он указал старушке путь обратно, к своим; она, грустно опустив голову, уже собралась было уходить, когда наконец и Ясон сказал свое слово.

— Погоди, Геракл, не будем торопиться. Я здесь вижу не столько сознательный грех, сколько безумие, ниспосланное богами; пусть же толкователи божьей воли нам скажут, что нам делать. Орфей, Амфиарай, за вами слово!

Вызванные вполголоса обменялись своими мнениями; затем Амфиарай, как старший, ответил:

— Питомец мудрого Хирона, ты прав; но чтобы определить, кто из богов наслал на этих несчастных это безумие, мы должны вступить в совещание с местным жречеством. Итак, Поликсо, пригласи к нам жрицу Гефеста и жрицу Афродиты, а до тех пор мы не только вашего супружества, но и вашего гостеприимства принять не можем.

Старушка ушла со значительно облегченной душой; лемниянок она увела домой, зато еще до полудня обе жрицы явились, чтобы дать ответ на вопросы пророков. Когда совещание кончилось, Ясон пригласил лемниянок собраться на городской площади и привел туда же аргонавтов, велев им, однако, пока держаться в стороне и не осквернять себя прикосновением грешниц. И Амфиарай обратился к собравшимся со словами:

— Аргонавты и лемниянки, все полно богов: велики боги Олимпа, власть которых простирается на весь мир, почитающий их под различными именами; но велики тоже и местные боги, сила которых ограничена пределами их страны. Об этом иногда забывают поселенцы, принося на новые места своих богов и упраздняя почитание местных; об этом забыли и ваши деды, лемниянки, когда они пришли на этот остров и построили ваш город, белостенную Мирину. До них здесь правился таинственный культ Кабиров, подземных богов; по их вине он порос забвением. И прежняя благодать оскорбленных, отвергнутая пришельцами, обратилась в гнев, отравивший почву вашего острова; и почва, выдыхая его со своими весенними испарениями, наполнила безумием его воздух. И оно вселилось в вас, лемниянки, и под его влиянием вы совершили свой грех. Видно, сами боги прислали вам нас, чтобы мы указали вам путь очищения и спасения; а пожелаете вы по нему пойти — это уже решить вам.

Ропот пронесся по рядам лемниянок: не сразу признала себя побежденной прежняя гордость. Они ведь считали оскорбленными себя, считали свой поступок справедливым возмездием! Но еще убедительнее речи Амфиарая был звук его голоса, была спокойная уверенность его прекрасных глаз, его доброго лица. И Ипсипила первая крикнула: «Желаем!»; несколько других повторили это слово, и вскоре все собрание слило свои голоса в один общий вопль раскаяния и жажды очищения.

Ласковой улыбкой просияло лицо Амфиарая.

— Культ Кабиров, — продолжал он, — культ тайный; если бы его обрядность была совсем забыта, пришлось бы отправить послов в Дельфы для ее воскрешения словом Аполлона. Но ваши жрицы нам сказали, что в пещере Мосхила живет столетняя старица туземного происхождения, единственная оставшаяся в живых из некогда посвященных. Через нее мы свяжем новую нить преемственности со старой. Для начала достаточно пяти посвящаемых с каждой стороны; кроме нас двух ими будут Ясон, Геракл и Полидевк; с вашей стороны, кроме обеих жриц, — ваша царица и две гражданки по ее выбору.

Все вместе они отправились в пещеру старицы; три дня продолжались тайные священнодействия. А на четвертый был назначен всенародный праздник очищения, окончившийся веселым пиром. На почетных местах сидели Ясон с Ипсипилой, затем — по одному аргонавту и одной лемниянке. Лишь Амфиарай и Орфей сидели отдельно, да и Пелей к ним примкнул, несмотря на насмешки товарищей.

«Всех можно забыть, — шептал он, — но тебя — нет».

Так были заключены эти краткосрочные браки аргонавтов с лемниянками. И когда им пришлось расходиться, все улыбались разлуке, все… кроме Ипсипилы. И когда аргонавты сели на корабль, кормовая была отвязана, носовой канат поднят и морская лазурь забелела от дружно опущенных весел, — все лемниянки весело крикнули уплывающим друзьям: «Счастливого пути!» И только Ипсипила вполголоса прибавила: «И счастливого возврата!» Но поднявшийся ветер развеял ее слова, и ни боги их не услышали, ни Ясон.

 

18. В КОЛХИДУ!

«Арго» поплыла прямо на восток, через открытое море; некоторое время еще видны были убегающие очертания далеких фракийских берегов, затем и они исчезли в тумане. Но зато на востоке показался другой берег: по-видимому, сплошной, по-видимому, высокий. Но это издали так казалось; подплыли ближе — и передний ряд низких холмов явственно отделился от задней цепи гор, затем он и сам раздвоился, между двумя пологими грядами показалась длинная голубая лента. «Геллеспонт!» — крикнул Тифис.

Аргонавты почтили возлиянием память погибшей Геллы. Хорошего лемносского вина у них было еще много, а вот воды не хватало; решено было пристать к ближайшему берегу и послать за водой младшего товарища, красавца Гиласа.

Идет Гилас, весело бренчит пустое ведро в руке, и самому весело — а почему, не знает. Солнце ли играет в листве чинар, или душистый ветер играет, развевая его русые кудри, или у самого молодая кровь играет, переливаясь по его молодым жилам — а только кажется, что все для него: и солнце, и ветер, и зелень Матери-Земли, что из-за чинары вот-вот выглянет ее вечно юная нимфа, с томным взором любви, с тихим зовом любви… А вот и родник — глубокий, прозрачный; каждый камешек виден на песчаном дне. Надо бы опустить ведро, а жаль: там с поверхности на него смотрит, улыбаясь, другой Гилас, отвечая лаской на его ласку — не хочется разрушить это красивое изображение. Не хочется, а надо… но что это? Рядом появилось другое лицо, тоже молодое, тоже улыбающееся, и с еще большей лаской во взоре. И пара белых рук обхватывает его, и тихий голос слышится: любимый, желанный, — мой, навеки мой! Ведро, звеня, выпадает из рук — еще один крик — и светлая волна поглотила светлого любимца наяды.

Услышали крик аргонавты, услышал его и Геракл; спустился на сушу, побрел искать своего питомца и друга. Долго искал, долго раздавался по лесам и лугам его тревожный зов: «Гилас, Гилас!» Никто не отвечал. Вдруг — родник, глубокий и прозрачный, на его краю, полупогруженное знакомое ведро, ведро Гиласа… Так вот ты где, несчастный мальчик! Нет, товарищи, плывите одни: не про меня лихие подвиги в далекой Колхиде. А я сооружу памятник моему юному другу, памятник незримый, но долговечный. Пусть подобно мне и пастухи и рыбаки окрестных мест оглашают леса криком «Гилас, Гилас!»; пусть они делают это из года в год, не пресытится ли игривая и жестокая наяда своей быстрой любовью… если же нет, то на вечную тоскующую память об исчезнувшей весне.

— Едем дальше, аргонавты, — сказал Ясон, — неурочное, знать, место избрали мы; поищем воды повыше, на другом берегу.

Берег оказался населенным: люди дикие, в звериных шкурах, но все же люди.

— Привет тебе! — обратился Ясон к тому из них, которого по виду можно было принять-за их царя, и, назвав себя, изложил свою просьбу, ссылаясь на Зевса, покровителя гостей.

— Это, значит, твой устав, — смеясь, ответил ему варвар. — А у меня, Амика, сына Посидонова и царя бебриков, свой устав, и гласит он так: кто чего от меня хочет — милости просим со мной на кулаки. Победит — пусть со мной делает, что ему угодно; а нет, так моя воля над ним. Справедливо ведь, а? Только до сих пор я собою и остался, а мои супостаты — вот они!

— И он показал аргонавтам ряд прибитых к перекладине человеческих голов, иссушенных солнцем и почерневших. «Места еще хватит, — прибавил он. — Что же, согласен?»

Амик был огромен ростом, его кулак, которым он самодовольно любовался, был величиною с голову обыкновенного человека; все же Ясон готов был согласиться. Но тут вмешался Полидевк.

— Постой, Ясон, — сказал он, — уместнее будет мне переговорить с этим учтивым царем: ты много искусств знаешь, я — это одно, да зато основательно. Многоуважаемый Амик, я принимаю твой вызов; а чтобы тебе не стыдно было признать себя побежденным, скажу тебе, что если ты — сын Посидона, зато я Полидевк, сын Зевса. А теперь не будем терять времени на ненужные разговоры.

Он выступил вперед. Амик презрительно на него посмотрел: голова его противника едва доходила ему до плеч. Даже не став в принятую для кулачных бойцов позитуру, он поднял свой кулак и грузно опустил его Полидевку на голову. Но тот ловко увернулся и, в свою очередь, не очень сильно ударил Амика в живот. Амик только рассмеялся:

— Вертляв ты, человечек, да силушка твоя совсем дрянь. Будет с тебя, не стану тебя морить. И, нагнувшись, он направил свой удар ему под ложку. Тот быстро отскочил и, пользуясь выгодным для него положением противника, изо всей силы поразил его в висок. У того побагровело в глазах и зазвенело в ушах.

— Ого, ты вот как! — зарычал он и, уже не помня себя, стал наносить противнику удары направо и налево; тот каждый раз уклонялся, давая великану время израсходовать свои силы и поджидая случая вторично поразить его в то же место — он знал, что только так можно с ним справиться.

Случай не замедлил представиться. Новый удар в висок — Амик зашатался; еще удар — и он грохнулся о землю.

— Кончай! — прохрипел он.

— Зачем? — спокойно ответил Полидевк. — Мы, аргонавты, не проливаем крови. Бебрики, дарю вам жизнь вашего царя; но наука ему быть должна.

Взяв из рук товарищей принесенные ремни, он скрутил несчастному руки и подвел его к алтарю Посидона.

— Ясон, прочти этому нечестивцу заповедь Хирона о гостеприимстве, да так, чтобы он ее понял.

Ясон исполнил его желание; Амик, приведенный в чувство ушатом холодной воды, повторял сказанное слово за словом.

— А теперь, — продолжал Полидевк, — освободим ему руку, только правую, для клятвы священным именем Посидона, что он будет впредь соблюдать эту заповедь, — и он, и его потомки, и его народ.

Амик дал клятву. Бебрики боязливо жались друг к другу: после случившегося аргонавты казались им выходцами из иного мира. По данному их царем знаку они стали пригонять овец, сносить сыр — все для чудесных гостей.

Но Ясон покачал головой: «Ничего нам от вас не надо, кроме воды из вашего родника. Мы не ради своей пользы вас учили, а ради вашей и тех, что по нашим следам приплывут сюда. Помните наши слова — и прощайте!»

«Арго» поплыла дальше. Вскоре перед ней открылась широкая гладь Пропонтиды — уже не такая ярко-голубая, как Архипелаг, но тихая и ласковая. Парус повис; пришлось налегать на весла. Вот море как бы сомкнулось. Босфор? Нет, это только Проконнес преградил им путь. Оплывают его; опять широкая гладь. Проходит день; но затем берега опять бегут навстречу друг другу, оставляя лишь совсем узкую ленту между собой — да, это уже настоящий Босфор.

Плывут извивающимся проливом. Думают ли отважные пловцы о великой будущности его пока пустынных берегов? Разве один только Орфей. Но не время ему предаваться своим вещим думам. Босфор расширяется, уже виден Понт — но у самого порога его грозный, неумолимый страж — Синие Врата, или Симплегады. Аргонавты все слышали об этих плавучих скалах, попеременно сдвигающихся и расступающихся. Лишь голубицы-Плеяды перелетают через них, нося отцу-Зевсу амбросию из его далекого сада, да и из них, стремительный сдвиг исправно умерщвляет одну. Как-то «Арго» вырвется из их каменных объятий?

Вот раздвинулись — скорее! «Арго» летит, но и скалы уже сдвигаются, все быстрее и быстрее. Настигнут! О царица Олимпа, спаси нас!.. Что это? Над кормой появился величавый образ богини, появился и снова исчез. Но в то же время «Арго» испытала толчок такой силы, что не все гребцы усидели на своих местах. Стрелою пронеслась она на волю, на зеленые волны Понта. А Симплегады в досаде остановились; море гневно разбивается об их подножие, негодуя на своего стража за то, что оно стало отныне открытым для пловцов. И Посидон закручинился; он убрал свое приведенное в негодность страшилище со входа поближе к европейскому берегу — и вы и теперь можете его там видеть, если судьба занесет вас к Босфору.

Теперь, значит, можно снова взять направление на восток, по открытому Понту; но тут Калаид и Зет, крылатые сыновья Борея, предложили Ясону другое.

— Здесь, вблизи, — сказали они, — есть город Салмидесс; царит в нем Финей, муж нашей сестры Клеопатры. Перед долгим последним перегоном вам не грех отдохнуть, и царь Фи-ней вас примет охотно; а помимо того, и нам двум будет приятно обнять сестру, зятя и племянников.

Все согласились. С трудом нашли место для «Арго» в Салмидесской гавани, этой «мачехе кораблям», как ее впоследствии назвали; но с ожидаемым гостеприимством их постигло еще большее разочарование. Жители Салмидесса лишь робко выглядывали из своих запертых домов и приближающимся аргонавтам делали тревожные знаки, чтобы они поскорей уходили, а перед царским дворцом сидел у пустого стола несчастный, обессиленный слепец. Бореады стали перешептываться: «Кто это?» — «Неужто Финей?» — «Несомненно, он». — «Но почему он слеп? И что все это значит?»

Пока они недоумевали, из соседнего дома выбежал какой-то юноша; робко озираясь, он положил перед Финеем ломоть хлеба и миску с похлебкой; после этого он еще быстрее бежал обратно. Финей жадно набросился на принесенное. Но в то же время в воздухе послышался шум крыльев; к несчастному спустились два чудовища, полуженщины-полуптицы, и закопошились перед ним; вслед за тем они снова взлетели в воздух. Финей сидел на прежнем месте, но хлеб был похищен, а из миски поднималось такое зловоние, что невозможно было к ней прикоснуться. Несчастный глухо застонал.

— Быть может, тут и его вина, — сказал Калаид Зету, — но прежде всего надо освободить его от этих чудовищ. За дело!

Они расправили свои крылья и, выхватив мечи, устремились против мучительниц; те с жалобным визгом умчались. Вскоре и они и Бореады исчезли за лесистым холмом.

Аргонавты приблизились к Финею:

— Что это значит?

— Божья кара, — жалобно отвечал тот, — заслуженная божья кара. Послушайте, что я вам расскажу.

Я был женат на Клеопатре, дочери Борея и афинской царевны Орифии, которую он некогда похитил из богозданного города ее отца Эрехфея. Наше счастье завершилось рождением двух прекрасных детей; казалось, никакого конца ему не будет. Но пока я был счастлив с Клеопатрой, с меня не сводила своих колючих глаз некая Идая; называла она себя царевной, а была скорей колдуньей. Сумев найти подступ ко мне, она сначала оклеветала передо мной мою жену и добилась того, что я заключил ее в темницу. Затем она околдовала меня совсем; у меня как бы не стало воли. Захотела, чтобы я женился на ней — я женился; захотела, чтобы я предоставил ей своих прекрасных сыновей, Плексиппа и Пандиона, — я не прекословил ей и в этом. А она, пользуясь моим без-вольем, их ослепила и куда-то упрятала — куда, сам не знаю…

Но тут разгневался на меня мой тесть Борей. Он сам ко мне пришел требовать от меня ответа и за дочь и за внуков; и вот за мою духовную слепоту он покарал меня телесной слепотой, а попустительством богов меня стали терзать и эти страшилища — Гарпии, как мы их здесь называем. Кто они — опять-таки не знаю; думаю, однако, что и Идая им сродни: она пропала и больше в моей близости не показывалась.

От этих Гарпий тебя освободят твои шурья, царь Финей, — сказал Ясон, — но чем еще можем мы тебе помочь?

Финей опустил голову.

— Мои шурья… я перед ними виноват, они вправе отомстить мне за свою сестру. Но лучше они бы ее освободили: она унаследовала чудотворную силу своего отца, она бы и детям могла возвратить зрение. А мне — мне оно более не требуется. Мне открылся внутренний мир; я и вам, аргонавты, — ты видишь, я вас узнал, — мог бы указать путь в Колхиду. Только бы Клеопатру освободить… она жива, я слышу в тишине ночи ее стоны и жалобы.

В его сопровождении и по его указаниям аргонавты вынесли из подземелья бледную и изнуренную, но все еще прекрасную дочь афинской царевны. А вскоре затем уже не прилетели, а пришли оба Бореада, ведя с собою обоих темных царевичей. Клеопатра тотчас бросилась им навстречу: одно прикосновение ее исцеляющей руки — и юноши прозрели. Когда всеобщая радость прошла, обратились к Бореадам:

— Как вы их нашли?

И Калаид стал рассказывать.

— Гнали мы их по воздушным путям, гнали — наконец силы их оставили, они спустились на остров среди необозримой глади, морской или речной, не знаю. И мы едва их не прикончили; но нам вовремя вспомнилось слово нашего товарища Полидевка: мы, аргонавты, крови не проливаем! И тотчас мы получили награду: они открыли нам местонахождение пещеры, в которой томятся наши племянники. С них же мы взяли клятву, что они никогда более сюда не вернутся. После этого оставалось только освободить юношей, и вот мы здесь.

Весть о чудесном спасении Финея и его семьи быстро распространилась по Салмидессу. Дома поотворялись, улицы наполнились людьми. Узнав, как все было, они бросились к аргонавтам и стали их упрашивать, чтобы они этот вечер провели с ними, обещая им доставить все нужное и для пира, и для дальнейшего плавания. Ясон охотно согласился: он и Тифис должны были еще переговорить с Финеем о пути в Колхиду.

Грянул пир; вино лилось рекой, еще живее лились разговоры. Славили Бореадов, Ясона, всех аргонавтов; превыше же всех их покровительницу олимпийскую Геру. Почтили память погибшего Гиласа, с грустью вспомнили об отставшем Геракле… Внезапно Ясона осенила счастливая мысль:

— Плексипп, Пандион! — сказал он, обращаясь к молодым сыновьям Финея, — В борту «Арго» две пустых уключины. Хотите их занять? Хотите стать аргонавтами?

Криком восторга встретили юноши это предложение:

— Мы — аргонавты! Слышите, отец, матушка? Мы — аргонавты!

Взошла луна, подавая сигнал к отплытию. Простились с гостеприимными салмидесцами, сели каждый на свое место — и «Арго» понеслась в неведомую, сказочную даль под дружный плеск всех своих пятидесяти весел.

 

19. ЗОЛОТОЕ РУНО

Царь Ээт, сын Солнца, сидел в своей роскошной палате на складном стуле, покрытом рысьей шкурой; рядом с ним, с правой стороны, — его младшая дочь, Медея, по левую сторону — сын Апсирт. Сын светлого бога, он был мрачен как ночь. Положим, это было его обычное настроение с тех пор, как от его руки, предательски умерщвленный, пал его зять Фрикс, и его старшая дочь Халкиопа, обреченная на раннее вдовство, уже не выходила из своего затвора. Но в этот день он убедился, что и его младшая ему непокорна: она отвергла того жениха, которого он ей приискал в Колхиде. Заставить же ее он не мог: он ее боялся. А боялся он ее потому, что она была волшебницей. Любимица своей покорной матери, она еще девочкой была ею введена во все тайны ведовской науки: и луна по ее приказанию покидала свои небесные пути, и ветры усмиряли свою ярость, и покойники вставали из своих могил.

Все молчали, и только стук разносимых блюд да плеск вина в кубке царя прерывали жуткую тишину. Вдруг со стороны площади перед дворцом послышался шум; вслед за тем вошедший слуга доложил, что гости из Эллады желают предстать перед царские очи. Царь нехотя кивнул головой.

Спустя некоторое время двустворчатые двери палаты распахнулись; вошел с глашатайским жезлом в руке юноша божественной наружности, за ним еще четверо того же возраста. Молнией сверкнули черные глаза Медеи. Сначала она подумала, что это сын Тучи воскрес из мертвых; затем она по жезлу со змейками приняла его за Гермеса, про которого тот ей при жизни рассказывал. Но внимание юноши было направлено исключительно на царя; подойдя к нему ближе, он почтительно склонил голову и поднял в знак привета правую руку. Остальные последовали его примеру.

— У нас в Колхиде принято падать ниц перед царем, — неласково начал Ээт, — но вам, строптивым эллинам, это невмоготу, я знаю. Итак, кто ты и чего тебе надо от варвара?

Ясон скромно и учтиво изложил поручение Пелия, не забыв указать на эллинское происхождение золотого руна, и затем, видя, что, несмотря на это, гневная жила наливается над седыми бровями царя, прибавил:

— Мы, аргонавты, не разбойники и не нищие: мы не желаем ни ограбить тебя, ни просить милостыни. Руно мы согласны выслужить; нас пятьдесят сильных и смелых юношей; если тебя беспокоят соседи или тебе нужен другой подвиг — приказывай, мы исполним все.

Сердце тревожно забилось у царя при этих словах. «Пятьдесят юношей… да еще эллинов… да еще таких же, как и он сам! Нет, это сила!» Но он не выдал своей тревоги и ответил, стараясь придать своему голосу милостивый тон:

— Мои соседи живут со мною в мире, а если мне нужен подвиг, то к моим услугам пять тысяч молодых колхидян; ваша помощь мне не нужна. То руно я мог бы тебе подарить и так, из уважения к твоей славной родине; но чтобы тебе не было обидно, я поставлю тебе одно маленькое условие. Есть в моих стойлах пара быков; запряги их в плуг и вспаши ими полосу нови, которую я тебе завтра укажу. Это — работа одного дня; а послезавтра можешь пойти за руном.

Ясон не ожидал такой милости, смущенный, он принялся благодарить царя; если бы он хоть краем глаза взглянул на Медею — он заметил бы, что та побледнела от страха. Но он видел только своего собеседника.

— Ты нас еще не знаешь, — ответил тот двусмысленно, с притворным добродушием. — А теперь назови мне своих товарищей и отведай нашего хлеба-соли.

Аргонавтам принесли стулья и столы, и они расположились. Медея сама налила вина в кубок Ясону; кувшин дрожал в ее руках. Царь расспрашивал его об его приключениях; он прямодушно рассказывал ему все, не замечая, что с каждым рассказанным подвигом он становится ему ненавистнее. Наконец настала ночь, и все разошлись. Товарищи Ясона ушли к своему кораблю, но ему самому была приготовлена комната в гостином доме вне дворцовой ограды.

Войдя к себе, он открыл ставень; луна всходила над горой, соловьи щелкали в саду, весь воздух был пропитан душистой влагой весны. Крепкое ли царское вино ему вскружило голову или весенние чары, или же он размечтался под влиянием собственных рассказов, а только его мысли вернулись к прошлому, забыв и о царе, и о предстоящем завтра деле. Так он заснул.

Приснился ему дивный сон. Синие волны и зеленый берег, и багровое зарево на далекой горе. И прекрасная женщина сидит на зеленом лугу, сидит в траве, окруженная цветами. Но ярче цветов сияют две златокудрые детские головки, пылают две пары детских губок в той же траве, у ног прекрасной женщины. И ему кажется, что эти губки его зовут, ему хочется погладить эти головки, — но кто-то отстраняет его руку, и губки жалостно шепчут: никогда, никогда…

Вдруг ему послышался тихий стук, и женский голос тихо воззвал: «Ясон!» Он проснулся: луна через открытый ставень заливала комнату своим призрачным светом. Стук повторился, и опять: «Ясон!» — «Странные порядки в этом доме!» — подумал он, но все же ответил:

— Коли с добром, то войди! Дверь тихо отворилась, и вошла старушка.

— Царевна зовет тебя в рощу Гекаты; немедленно одевайся, я тебя сведу. Дело касается жизни твоей и твоей дружины.

Ясон повиновался. Роща Гекаты находилась на холме, что возвышался над городом. Под двумя огромными тополями стоял ее страшный кумир; перед ним алтарь, на котором еще тлели остатки жертвоприношения. Завидев Ясона, Медея прямо пошла ему навстречу.

— Здравствуй, гость, и не удивляйся: твоя крайняя опасность заставила меня выйти из пределов девичьей стыдливости. Что думаешь ты о поставленном тебе царем условии?

— Я был поражен его милостью. Я боялся, что он или откажет мне, или, в лучшем случае, пошлет меня воевать с пятитысячной ратью.

— Если бы он послал тебя воевать с пятитысячной ратью — это было бы милостью в сравнении с тем, что он от тебя требует.

— Помилуй, царевна! Впрячь быков в ярмо и вспахать поле? Да это у нас, спасибо Деметре, всякий крестьянин умеет!

— Да? Даже если это — быки Солнца? Если копыта у них медные и ярое пламя пышет из медных ноздрей?

— Ясон опустил голову. «Будь что будет, — сказал он тихо. — Я взялся исполнить дело — трусом быть не хочу».

Медея участливо посмотрела на него. Он был так прекрасен в своей скромной, стойкой решимости!

— Послушай, что я тебе скажу. Недалеко от нас, над песчаным морским берегом, нависла та скала Кавказа, к которой, по велению Зевса, Гефест приковал Прометея. Каждое утро исполинский орел прилетает пожирать печень Титана; что он пожирает днем, дорастает ночью. Кровь струится из его раны, обагряет скалу и сохнет на ней; но иногда — очень редко — ветер пронесет каплю мимо, она упадет в приморский песок. И тогда Мать-Земля из этой капли крови своего внука выращивает дивную лозу. Поднимаясь на локоть от почвы, она расцветает золотистым цветом шафрана, а ее корень подобен свежеотрезанной, живой и содрогающейся плоти. В семи водах омывшись, семижды призвав Гекату, должен смельчак вырвать чудесное растение, выждав черную, безлунную ночь. Ревет Земля, стонет Титан — кому страшно, тот уже не вернется живым. А кто, не дрогнув, вырвет корень и, высушив и растерши его, приготовит из него волшебную мазь, того она охраняет и от булата и от огня…

— Чудесна ваша страна! — грустно ответил Ясон. — Да что пользы? Не могу я ждать до новолуния; не добыть мне волшебного зелья!

Медея протянула ему руку.

— Вот оно.

Ясон с восторгом посмотрел на свою спасительницу: добрая улыбка играла на ее строгих губах. Только теперь он заметил, как она была прекрасна.

— Ты совершишь подвиг и добудешь руно, — продолжала она. — А теперь прощай: уже близок рассвет. С руном торопись на свой корабль; а доедешь домой — вспоминай иногда Медею. Медея — это я…

Она готовилась уйти; но Ясон бросился к ее ногам. «Нет, царевна, нет! Я уеду, но с тобою. Ты не можешь долее оставаться здесь, среди этих диких и злых людей; твое место отныне в Элладе. Там улыбки, там счастие; и верь мне, только там люди умеют любить!»

Ночной ветер шумел в ветвях тополей; листья звенели, и через их тихий звон пробивался чей-то, как будто детский голос: никогда, никогда!..

Медея стояла как завороженная. «Я знаю, я обречена, — сказала она. Мой отец не простит мне помощи, которую я оказала тебе». Она еще некоторое время боролась сама с собой, вперяя свои взоры в догоравшие на алтаре остатки жертвоприношения — затем решительно схватила Ясона за руку и подошла с ним к священному пламени.

— Именем этой страшной богини поклянись мне, что будешь иметь меня в Элладе законной женой и матерью твоих законных детей и не бросишь меня, что бы ни случилось!

Ясон поклялся.

— Отныне мы — муж и жена: помни же клятву! Теперь — краткая разлука, а затем — соединение навсегда.

…Когда Ясон на следующий день вошел в царскую палату, Ээт его уже ждал. «Поздненько поднялся ты, витязь, — сказал он ему. — Надеюсь, никто не тревожил твоего сна. Пойдем, однако». Он показал ему участок, который надлежало вспахать, и стоящий наготове плуг, а затем повел его к стойлам. Они были каменные, а огромные двери из чистой меди. Он передал Ясону ключ.

— Все, что надо, ты найдешь сам; мне некогда. Итак, до вечера? — прибавил он с недоброй улыбкой и ушел.

Не без труда открыл Ясон тяжелые двери; один их лязг мог наполнить страхом сердце неподготовленного человека. В стойле было темно, только в одном углу горели точно две жаровни. Ясон понял, что это были морды чудовищ. Он подошел к ним. Послышался двойной глухой рев, и жар стал еще явственнее. При этом багровом свете он заметил и медную цепь, свешивающуюся с гвоздя; он ее схватил левой рукой и подошел еще ближе. Тогда быки, до тех пор лежавшие, поднялись, бросились на него и пустили в него каждый по снопу пламени. Но пламя не коснулось его кожи: оно, двоясь, расходилось перед ней и опять воссоединялось за его спиной. Кто бы на него посмотрел со стороны, невольно бы залюбовался, видя его окруженным как бы водометом огненных брызг среди глубокого мрака стойл. У Ясона сознание, что чары Медеи действуют, удвоило бодрость. Схватив первого быка за рога, он старался связать его медной цепью. Долго это ему не удава-лось: бык вырывался, становился на дыбы, силясь ударить его своим медным копытом, обдавая его целым фонтаном огня — Ясон уступал ему, где надо было, желая беречь свои силы и дожидаясь, пока противник не израсходует своих; наконец чудовище присмирело, истощив запас сил и огня. С другим работы меньше было: видно, он был удручен примером товарища. Связав обоих, витязь подвел их под ярмо плуга; укрощенные, они более не сопротивлялись и исполнили требуемую работу. Отведя быков обратно, Ясон вернулся в царскую палату. Ээт едва не упал со стула, когда витязь, живой и невредимый, предстал перед ним с ключом в руках.

— Задача исполнена, — сказал он ему спокойно. — Значит, завтра я могу отправиться за руном в змееву рощу?

— Конечно, завтра, — ответил царь, бросая гневный взгляд на сидящую тут же дочь, — а теперь подкрепись — и на покой.

Проходя к себе, Ясон был свидетелем страшного зрелища. Было темно; луна еще не успела взойти. Вдруг с вышки у стены дворцовой ограды поднялся ослепительный столб пламени, простоял несколько мгновений, рассыпаясь мириадами искр, и столь же внезапно потух. Что бы это могло значить? Долго, однако, он не мог об этом думать: подвиг с быками его изрядно утомил, и он сразу заснул крепким сном.

Его опять разбудил стук в дверь. Этот раз это была сама Медея.

— Торопись, — сказала она ему. — Идем добывать руно.

— Это будет завтра, — заметил Ясон.

— Не завтра, а сейчас; одна только эта ночь в нашем распоряжении. Царь огненным сигналом созвал свою рать: он хочет сжечь вашу «Арго» и перебить всю вашу дружину, тебя же отправить рабом в каменоломни. Некоторая отсрочка, однако, будет, — прибавила она тихо, — но не далее, как до утра.

Они вышли во двор, залитый светом все еще полной луны. Отчетливо выделялся белый фасад царского дворца; Ясону показалось, что оттуда доносятся жалобные крики и плач.

— Да, — повторила она зловеще, — некоторая отсрочка будет…

Ясон только теперь, при луне, заметил, что ее черты как бы исказились; куда девалась вчерашняя красота!

— Медея, — спросил он, — что это у тебя за красная капля над правой бровью?

— Где? Где? — испуганно спросила она и принялась усиленно тереть указанное место. — Сошла теперь?

— Нет, еще ярче стала.

Ее рука опустилась, она умолкла.

В глубоком молчании дошли они до нагорной рощи. Ее образовали вековые дубы; но тот, что возвышался посередине, был вдвое выше остальных. В роще царил мрак, и лишь два маленьких, но ярко-багровых огонька виднелись близ ствола срединного дуба.

— Это — огненные зеницы неусыпного змея! — пояснила царевна. — А внизу, это бледное зарево — это и есть золотое руно.

Посмотрел Ясон — и вдруг какой-то безотчетный страх сжал ему сердце, страх, подобно которому он с детских лет не испытывал. Какие-то образы выглядывали из-за деревьев, то грозные, то умоляющие; какие-то голоса хрипло перекликались, не то людей, не то чудовищ. Он остановился и осенил глаза рукой. «Полно, витязь! — укоризненно шепнула ему Медея, разгадав его состояние. — Быкам Солнца стыдно будет своей вчерашней покорности, если они увидят своего укротителя таким робким». Ясон ей не ответил: он не хотел признаваться ей и себе в том, что как ни страшны были и змей и призраки рощи, но еще страшней была для него его спасительница и… жена.

Все же он поборол свою робость и пошел дальше. Змей их сразу заметил: он поднял голову и, устремляя вперед свои огненные взоры, грозно зашипел.

— Пусти меня вперед, — сказала волшебница.

Громко читая связующие заговоры, она подошла к нему, неся перед собой чашу с какой-то жидкостью. Змей, уже приготовившийся было к прыжку, стал медленно опускать голову к чаше, затем принялся ее пить. Видно было, как постепенно ослабевало багровое пламя его зениц: темнело, темнело и наконец погасло совсем.

— Он заснул, но не надолго, — шепнула Медея, — бери руно и идем.

Во дворец они уже не возвращались и проследовали прямо лесными тропинками ко взморью, где, готовая к отплытию, стояла «Арго». Товарищи были уже на местах и только отборная горсточка — та самая, что вместе с Ясоном ходила к царю — оставалась на берегу в полном вооружении. Ясону она несказанно обрадовалась.

— Мы уже готовились к приступу, — сказал Полидевк, — огненный сигнал был виден отсюда и не сулил ничего хорошего. Ждали только тебя да Линкея.

— А где же Линкей? — спросил Ясон.

— Пошел на разведку, скоро ли нагрянет рать. Да вот и он.

— Нападение отсрочено, — издали возвестил Линкей. — Царю теперь не до нас. У очага своего дома он нашел сына своего Апсирта зарезанным и теперь оплакивает его.

— Аполлон-Отвратитель! Кто же его убил?

— Полагают, что это месть царевны Халкиопы за своего мужа Фрикса, которого Ээт убил, когда рождение Апсирта обеспечило его престол прямым наследником.

Ясон посмотрел на Медею; она стояла спокойная, вполне владея собой, но бледная, как труп; и капля крови над ее бровью еще ярче выступала на смертельной бледности ее чела.

Аргонавты вопросительно смотрели на Ясона; они ждали, что Медея уйдет и что им можно будет отправиться. Ясон заметил их недоумение.

— Мы можем уплыть тотчас, — сказал он, — все налицо, руно у нас, а свою жену Медею я, разумеется, беру с собой.

— Твою жену? — переспросил Пелей. — Когда же ты успел жениться?

— В прошлую ночь, у алтаря Гекаты.

— Гекаты, — задумчиво повторил Орфей. — Конечно, чем не богиня? Ну, что же — поздравляю!

— Поздравляю, — сказал за ним Полидевк, а потом и остальные, как бы нехотя. — Только если ей ехать с нами, то нужно спустить сходни; пойду распорядиться.

И, ухватившись за борт «Арго», он поднялся на палубу; за ним последовали и товарищи, оставляя Ясона и Медею одних. Оба молчали.

Но вместо ожидаемых сходней к ним спустился другой товарищ — Теламон. Ближайший друг отставшего Геракла, он, подобно ему, был прям и крут, и Ясон его особенно любил за его откровенность.

— Ясон, на пару слов… Ясон к нему подошел.

— Ясон, ты и сам замечаешь, что мы, твои друзья, очень не одобряем этого твоего скороспелого брака. Последуй нашему совету, пока не поздно отпусти варварку к ее отцу!

— Это было бы варварской неблагодарностью с моей стороны, — с горечью возразил Ясон, — без ее помощи я не добыл бы руна.

— Это то же самое, что совсем его не добыть. Отдай волшебнице роковое золото, и пусть с ним возвращается в палаты Ээта!

— Нельзя: я дал клятву.

Не отвечая ни слова, Теламон вернулся на палубу; через несколько мгновений сходни были спущены. Медея по ним поднялась, за нею Ясон с золотым руном. Вскоре «Арго» двинулась в обратный путь по залитым луной зеленым волнам Евксина. Ночь была тиха; Ясон с Медеей расположились на палубе. Но заснуть он долго не мог: под плеск опускаемых весел ему слышался похоронный плач из дворца Ээта, и шумящий в снастях ветер явственно нашептывал грустное слово: никогда, никогда.

 

20. ПЕЛИАДЫ

Небольшую горсть аргонавтов довез Ясон обратно до Иолка: остальные сошли, где кому было удобнее. Да и довезенные поспешили каждый в свой край, под разными предлогами отказываясь от гостеприимства своего вождя и друга. Предлоги были у каждого свои, а причина у всех одна, и Ясон ее знал.

Эсон и Алкимеда — так звали мать Ясона — сердечно обрадовались возвращению сына, которого они уже считали погибшим; не столь сердечно — новой невестке, но и с ней они примирились, когда Ясон им рассказал, что она сделала для него. Рассказал он им многое, но не все. Сама же Медея держала себя скромно, заботливо ходила за стариком и угождала свекрови, так что те ее даже полюбили.

При первой возможности Ясон со своей золотой добычей явился к Пелию:

— Я твое желание исполнил, — сказал он, — исполни же и ты свое обязательство.

Пелий поблагодарил и похвалил молодого героя, велел отнести руно в сокровищницу, а про передачу власти сказал, что он ее осуществит, но что ему нужно время для окончания некоторых начатых дел. Ясон согласился; но это время тянулось до бесконечности. Хитрый Пелий уже за время его отсутствия посулами и лестью отбил у него многих его приверженцев; теперь он действовал еще успешнее, спрашивая у остальных, желают ли они, чтобы их царицей была варварка и, как говорят, волшебница. Желающих было мало. А тем временем подрастал его собственный сын, Акаст, и народ привыкал в нем видеть наследника; одним словом, Ясон убедился, что теперь, после своего колхидского подвига, он много дальше от престола, чем тогда, когда он вернулся из пещеры Хирона.

Прошло несколько лет, во время которых Эсон с Алкимедой умерли, а у Ясона с Медеей родились один за другим два красавца сына. Дети и родителей сблизили между собою; Ясон часто совещался с женой и всегда оставался доволен ее умными советами. В его заботах о престолонаследии она тоже принимала живое участие. Она знала, что главной помехой была она сама; но именно поэтому она и считала своим долгом помочь своему мужу. «Варварка, волшебница, — говорила она про себя, — пусть! Я оправдаю их ожиданья!»

Обладая даром располагать к себе людей, она подружилась с дочерьми самого Пелия. Только младшая, Алкеста, тогда еще девочка, чуждалась и боялась ее; старшие же три охотно ее посещали и присматривались к ее работам по хозяйству. Зная, что она волшебница, они просили ее показать им свою силу. Но Медея отказывалась.

— Совсем я не так уж мудра, — говорила она. — Ваша Фессалия славится своими колдуньями; обратитесь к ним, они много сильнее меня.

Но Пелиады не отставали: то были отвратительные старые ведьмы, их они боялись.

— Ну что ж, покажу вам одну вещь, — сказала наконец Медея, сдаваясь. Она развела большое пламя и поставила на него треножник с глубоким емким котлом. Наполнив его водою, она бросила в него горсть могучего зелья, которое она в ночь перед тем нарвала в соседнем лесу. Затем она велела привести старого, дряхлого барана, зарезала его, выпустила из него всю его кровь, изрезала тушу на части и опустила их в кипящую воду. Видно было, как эти части наполнялись живительным соком, свежели, срастались между собой — и наконец молодой баран выпрыгнул из котла и, блея и резвясь, побежал к стойлам.

Пелиады восхищенно переглянулись:

— Медея, милая, верни молодость нашему отцу!

Ей, разумеется, только того и хотелось, чтобы они ее об этом попросили: ради этого она и придумала опыт с бараном. Но согласилась она не сразу — дело, мол, трудное, — а когда согласилась, то поставила свои условия: чтобы чары происходили ночью, в царской спальне, без посторонних свидетелей, и что изрезать старческое тело они должны сами. Те, сгорая любовью к своему отцу и желанием вернуть ему молодость, пошли на все.

Когда намеченная ночь наступила, Медея, ни слова не говоря Ясону, пришла к задней калитке дворца Пелия; его дочери, согласно уговору, ее впустили так, что никто не заметил. В большой хороме был разведен огонь и поставлен самый большой треножник с котлом, полным воды. Медея бросила в воду бессильного зелья и сказала Пелиадам:

— Теперь за вами дело.

Царская спальня была тут же рядом, и в ней горел светильник. Пелиады ушли; ни крика, ни стона; старик был сразу прикончен. Но продолжать страшное дело Пелиады уже не могли:

— Иди ты! — сказали они Медее.

Та отказывалась, ссылаясь на уговор. Пришлось несчастным самим кончать, что они начали. Бледные, шатаясь от испытанного ужаса, стояли они у котла, дожидаясь чуда. Вода кипела, бурлила, но чуда не наступало.

— Когда же он оживет?..

— Оживет ли он?..

— Не знаю, — холодно отвечала Медея, — я вам говорила, что дело это трудное…

— Злодейка! — крикнули Пелиады. — Ты убила его!

— Не я, — возразила она — и покинула хорому.

Пелиады в отчаянии кинулись к брату своему Акасту; дворец огласился криками. К утру на площади собрался народ. Акает к нему вышел, ведя с собой невольных отцеубийц. Те, не жалея себя, во всем покаялись. Народ их не оправдал — скверна отцеубийства все-таки нависла над ними, и они должны были отправиться в изгнание. Но и Медею не пощадили: не помогло ей и то, что ее собственные руки были чисты от крови. Народ требовал ее выдачи; вместо нее явился к нему Ясон.

— Скажи, знал ты о деле? — спросил его народ.

Ясон имел полное право отвечать: нет; Медея действовала без его ведома. Но он вспомнил свою клятву: «…не бросать тебя, чтобы ни случилось».

— Она — моя жена, — сказал он уклончиво, — и отвечаю за нее я.

— Тогда вы прокляты оба! — крикнул народ. — Нет вам в Иолке ни крова, ни огня, ни пищи, прокляты вы и всякий, кто примет вас и заговорит с вами! Немедленно покиньте нашу страну!

…И потянулось по дороге, ведущей к Фермопилам, скорбное шествие: впереди мужчина с ребенком на руках, за ним женщина, ведущая за руку мальчика, позади несколько рабов и рабынь с поклажей. Это был блестящий вождь аргонавтов, его семья и свита.

 

21. МЕДЕЯ

Нить событий довела нас наконец до города Коринфа — того города, который, находясь на узком перешейке, отделяющем южный полуостров от Средней Греции, дал свое название глубоко врезающемуся между обоими Коринфскому заливу, того города, который был родиной Беллерофонта, победителя Химеры. В то время, о котором мы говорим, им правил некто Креонт, старинный кунак покойного Эсона. К нему и направился Ясон, в надежде, что он не оставит своим покровительством сына своего кунака. И он не ошибся: Креонт его принял и назначил ему жительством домик на окраине города. Он слышал о смерти Пелия, но Ясона виновным не считал: он сразу понял, что его молодой друг благородно взял на себя преступление своей жены. Его он поэтому часто приглашал к своему столу или давал ему поручение, как это было принято в отношениях царя-хозяина к его молодым гостям; но Медеи не приглашал никогда.

И жизнь Ясона раздвоилась.

У царя он чувствовал себя эллином, родственником, своим. Не раз, после старательно исполненного поручения, они садились вместе в малой хороме у стола; приносили вина; за кубком разговор шел вдвое приятнее. Жены у Креонта уже не было, сыновей он тоже не имел; зато к ним часто приходила его единственная дочь, царевна Креуса, уже дева, со своей прялкой. Тогда разговор менялся: Ясон рассказывал о своих приключениях, о далеких странах и народах, их жизни и нравах. Рассказывал он живо и увлекательно, и Креуса не спускала с него своих голубых глаз. И Ясон не мог не сказать себе, что здесь он имел бы прочное, почетное, завидное положение, если бы…

А дома он был изгнанником, нищим и полуварваром. И что всего больнее — он знал, что для такого же положения он воспитывает и своих сыновей. На что, в самом деле, мог он рассчитывать? Креусу не сегодня-завтра выдадут замуж; тогда у Креонта будет зять, и он займет у него то положение почти сына, которое он ныне предоставляет ему, Ясону, — о нем забудут, а об его детях подавно. И когда его дети ласкались к нему, слезы навертывались на его глаза: он так их любил и все-таки ничего для них сделать не мог. А между тем подумать только, что бы было, если бы здесь с ним не было Медеи. Креусу бы, конечно, выдали за него, в этом он не сомневался. Положим, у них бы со временем родились и свои дети, из коих старший, как внук Креонта, стал бы наследником. Да, но они были бы родными братьями его теперешним сыновьям от Медеи, и те стали бы уже не изгнанниками, нищими, поселенцами, а первыми вельможами в царстве. И когда он переводил свои взоры с детей на жену, вражда и досада пылали в его глазах. Неужели она не понимает, спрашивал он себя, что она стоит поперек дороги счастью собственных детей?

Но Медея этого не понимала. Она понимала только, что она любит Ясона больше собственной души, что она ради него оставила свой дом и свою родину, что она ради него дважды уже стала преступницей и станет таковой еще сколько угодно раз — и что он поклялся ей не бросать ее, что бы ни случилось.

Однажды Креонт спросил его:

— Как гласила та клятва, которую ты дал тогда, перед алтарем Гекаты?

Ясон ее повторил. И Креонт ему ответил:

— Исполнение первого условия от тебя не зависит, у вас в Фессалии полное беззаконие, но у нас закон есть, и он не признает брака эллина с варваркой. Медея тебе здесь — не законная жена и даже вообще не жена: ты развелся с ней в тот самый миг, когда ты переступил границу коринфской земли.

Вскоре затем Ясон объявил Медее, что царь, чтобы удобнее пользоваться его помощью, требует его переселения к себе во дворец. Медея, пораженная, встала со своего места и подошла к нему:

— А мы? — тихо спросила она, вперяя в него глубокий, пристальный взор.

— Вы останетесь здесь, — смущенно ответил ей Ясон, — но не бойся; у вас будет всего вдоволь, и я часто буду вас навещать.

— Ясон! — продолжала Медея дрожащим голосом. — По нашим варварским законам муж не навещает жену, а живет с ней.

— По нашим эллинским — тоже, — ответил Ясон с ударением — и, расцеловав детей, ушел.

Прошло еще некоторое время. И вот однажды, когда Медея была занята по хозяйству во внутреннем помещении дома, ей показалось, что на улицах города она сначала издали, затем все ближе и ближе слышит ликующие клики: «Гимен, Гименей, Гимен!» «Какая-то свадьба в Коринфе, — подумала она. — Мне какое дело? Да, все ближе, все явственнее. Детей бы убрать от толпы, — подумала она, — они как раз играют на площадке перед домом». Вдруг, весь радостный, к ней вбегает старший.

— Мама! — кричит. — Выходи скорей! На золотой колеснице едет наш отец — такой нарядный, такой прекрасный!

У Медеи подкосились ноги; все же она собралась с силами, выбежала на улицу. Колесница уже миновала дом, но она узнала Ясона, и рядом с ним…

— Проклятье! — крикнула она и, не помня себя, побежала вслед за колесницей. Соседки схватили ее и насильственно увели в дом. Долго билась она в их руках, произнося проклятья и угрозы, и против мужа, и против его новой жены, и против тестя; наконец силы ее оставили, и она впала в тупое забытье.

Никто в свадебном шествии не заметил появления покинутой; громкие звуки песни заглушили ее отчаянный крик. Но царю донесли про ее угрозы, и он призадумался. Одинокая женщина ему не была страшна; но эта женщина была волшебницей: он стал ее бояться. В первый раз со времени ее прибытия он преступил порог ее дома — и объявил ей, что он не разрешает ей долее оставаться в Коринфе:

— Ты немедленно заберешь детей и пойдешь искать себе нового пристанища; я не уйду отсюда, пока ты не исполнишь моей воли.

Медея пала к его ногам; ну да, она погорячилась, но пусть и он войдет в ее положение. И она уйдет, если нужно, но все же не сразу: пусть он дарует ей только один день, чтобы она могла приготовиться, сообразить, куда ей, варварке, обратиться, да еще с детьми… Побежденный ее мольбами, царь наконец уступил:

— Пусть один день, но не более. С этими словами он ушел. Медея тотчас вскочила на ноги:

— Спасибо! Один день — больше, не нужно для Медеи. Один день — и она отомстит вам за все, также и за это последнее унижение!

Узнал и Ясон о суровом решении царя, и совесть шевельнулась в нем; он отправился к Медее. Та встретила его градом проклятий. Он дал успокоиться ее ярости и затем ей спокойно ответил:

— Богами клянусь, Медея, что я решился на этот шаг только ради своего дома, своих детей.

Он описал ей то положение, которое им грозило раньше, и то, которое он может создать для них теперь:

— Не бойся, я не брошу ни их, ни тебя. Вы все вернетесь, а пока вам даст убежище благочестивый Амфиарай, мой товарищ по плаванию. Живет он близко, в Аргосе; ты передашь ему это письмо…

— Ты лжешь, ты лжешь! — крикнула ему Медея в ответ. — Лжешь здесь так же, как лгал там, в Колхиде, перед алтарем Гекаты. Полюбились тебе голубые очи царевны, ты и предал меня! И не надо мне твоих услуг!

Она бросила ему под ноги его письмо и вышла на улицу.

Но здесь она неожиданно встретила старого знакомого; то был Эгей, царь афинский, человек уже немолодой, которого она видела в Иолке гостем царя Пелия. Удивился и Эгей, найдя ее здесь, в Коринфе. Она рассказала ему про свои несчастья. «Но ты что делаешь?» — спросила она. Начал рассказывать и он: он был в Дельфах, вопрошал бога о том, как бы ему иметь детей. До сих пор у него таковых не было: он даже развелся с женой и взял другую, но боги все не посылают детей. Теперь Аполлон дал ему оракул, да такой мудреный, что он за его разрешением обратился к мудрому царю Трезена Питфею. И вот теперь обратный путь из Трезея в Афины ведет через Коринф. Но Медея рассеянно слушала последнюю часть его рассказа.

— Постой, — сказала она, — ты развелся с женой, говоришь ты. Да разве ты ее не любил?

— Любил, да что толку? Главное — это все-таки дом.

— Этого я не понимаю, — ответила Медея, — по-моему, главное — это любовь.

— И все-таки это у нас так, Медея: мы живем для дома; любовь мы тоже ценим, но лишь как средство, чтобы построить наш дом. Но что ты думаешь предпринять?

— Я изгнана, — ответила Медея, — и убежища у меня нет; могу я его найти у тебя в твоем… доме?

— Конечно, да; дверь моя всегда для тебя будет открыта.

Медея вернулась к себе; разговор с Эгеем произвел в ней полный переворот. Значит, Ясон говорил правду? Значит, он действительно ради своего дома сделал то, что сделал? Но если так, то что же дальше?.. Был у нее маленький кумир ее родной богини Гекаты, взятый ею с собою из Колхиды в Иолк и из Иолка в Коринф; она поставила его в своей комнате за домашним жертвенником, бросила в огонь щепотку фимиама и стала, пока синий дым заволакивал кумир, шептать слова своего самого страшного заклятья. Густой мрак наполнил комнату. Медея продолжала шептать. Раздвинулись плиты пола; медленно, медленно поднялся призрак отрока с ножом в груди: он поднял руку против волшебницы, она отшатнулась — но рука беспомощно повисла, и он снова опустился под землю. Медея продолжала шептать. И снова раздвинулись плиты; медленно, медленно поднялся призрак, призрак старца с седыми усами, седыми бровями. И он угрожающе поднял руку, но слова заклятья и его заставили вернуться в свою подземную обитель.

Когда Медея снова вышла в общую хорому дома, ее глаза горели, ее руки дрожали, мрачная решимость наполняла все ее существо. «Тише, тише, сердце! — говорила она себе самой. — Еще не выдавай себя — еще притворяйся смиренным — так надо. О, Ясон, я понимаю тебя. Я убила брата, бежала от отца, разрушила дом Ээта для любви — на то я варварка. Ты, эллин, пожертвовал любовью ради дома — хорошо же, не будет тебе ни дома, ни любви… ни дома, ни любви».

Она призвала старую рабыню, последовавшую за ней из Иолка:

— Скажи Ясону, что я должна его видеть… ради детей.

Ясон тотчас пришел. Медея встретила его смиренно и ласково:

— Не обижайся на меня за те мои слова; я передумала все и убедилась, что ты был прав. Но я хочу, чтобы дети остались при тебе. Сведи их к своей новой жене, пусть она упросит своего отца не изгонять их вместе со мной. Отправлю же я их не с пустыми руками, а с драгоценным убором, который некогда сам Гелий подарил своей внучке.

Ясон охотно взялся отвести детей к Креусе: ему и самому было приятно, чтобы они остались при нем. Креуса вначале неласково встретила своих пасынков, но подарок обрадовал ее: такого не было во всей казне ее отца. Она едва могла дождаться, чтобы дети с рабыней отправились домой, а Ясон ушел по делам: надела убор и стала в нем расхаживать по комнате, любуясь на свое изображение в ручном зеркале…

Внезапно она вскрикнула и выронила зеркало: из убора вспыхнуло пламя и стало охватывать ее голову, грудь, все ее тело. Она замотала головой, забегала, стараясь стряхнуть убор и огонь — тщетно: от движения он еще больше разгорался. Вскоре она запылала вся — и, бездыханная, упала на землю. И лишь вместе с жизнью огонь оставил ее обуглившееся тело.

Ее крик услышал отец; но когда он прибежал — на земле лежало дымящееся, неузнаваемое нечто. Он бросился на этот несчастный ком тлеющей плоти — и с криком отпрянул. Нет, он хотел бы отпрянуть, но не мог: ком горячей плоти прильнул к нему, впился в него, никакими усилиями не удавалось ему от него освободиться. И снова вспыхнул тот же огонь, почуяв новую пищу — и вскоре трупы отца и дочери, сросшись вместе, представляли собою одну общую, неразличимую массу.

Тем временем Медея, стряхнув бремя притворного смирения, всецело превратилась в жрицу страшной Гекаты. С дикой радостью выслушала она рассказ о гибели ненавистной разлучницы и ее отца; но это была только половина ее задачи.

— Я должна разрушить твой дом, весь твой дом, — твердила она, — чтобы отомстить за свою разрушенную любовь. Подите сюда, дети Ясона!

«И мои… — тихо подсказало ей сердце. — Нет, мои — потом, а теперь — дети Ясона, только Ясона, его дом, ради которого он предал меня.

— Идите сюда!

Она увела их в свою комнату, к жертвеннику Гекаты.

— Мама, мама! — заголосили дети. Кинжал сверкнул в руке исступленной — они не повторили крика.

Как она исчезла с обоими трупиками, того никто не видал; прибежавшему Ясону челядь могла только рассказать о последнем крике его детей.

Он побрел, сам того не сознавая, по направлению к морю; солнце уже закатилось, когда он услышал шум его волн. И тут в вечерних сумерках что-то исполинское представилось его взорам: точно остов морского чудовища, выброшенный волнами на сушу. Но спереди что-то сияло во мраке; он узнал позолоченный образ Геры — и по нему узнал «Арго», свою «Арго», памятник своей незакатной славы. О владычица! Это ли исход всему?.. Но как она попала сюда? Ах, да, он забыл: он сам по приезде в Иолк посвятил ее здесь Посидону Истмийскому.

Это ли исход? И теперь только он почувствовал, как он был утомлен. Не раз во время плавания они, вытащив корабль на берег, ложились спать на землю под сенью его широкого кузова.

Так он решил сделать и теперь: в последний раз почувствовать себя аргонавтом.

Скоро сон смежил его глаза; но его душа не могла заснуть. Длинной вереницей носились перед ним видения прошлого: и воспитание у Хирона, и возвращение к Эсону, и постройка «Арго», и съезд товарищей, и ласковое царство Ипсипилы, и исчезновение Гиласа, и бой с Амиком, и освобождение Финея, и золотое руно, и смерть Пелия, и… исход. Вдруг оглушительный треск заставил его проснуться — но лишь на мгновенье; вслед за тем его вторично осенил сон — всего, с телом и душой.

Когда на следующее утро работники Посидонова храма вышли на взморье, они нашли берег усеянным обломками обветшавшего и развалившегося судна. Кумир Геры, все еще сверкая позолотой, гордо возвышался посреди них, незыблемо стоя на груде развалин. Прибывший жрец Посидона признал тут чудо и приказал окружить место изгородью, посвящая его Гере Олимпийской; но никто не знал, что эта изгородь окружала также могилу вождя аргонавтов.

 

Глава IV ГЕРАКЛ

 

22. АМФИТРИОН И АЛКМЕНА

В рассказах об аргонавтах у нас промелькнул тот муж, в котором древние эллины видели своего самого главного и славного богатыря, — промелькнул и исчез Геракл. О нем я хочу теперь рассказать обстоятельнее.

Для этого нам нужно вернуться в Арголиду.

Долго и славно правил царь Персей с царицей Андромедой, и детей им послали боги немало; но мы здесь займемся только двумя сыновьями, старшим и младшим, Электрионом и Амфитрионом. Электрион был уже немолод, когда ему пришлось занять престол своего отца; сыновей было у него много, один другого лучше, и при них красавица дочь, Алкмена. Казалось, все было хорошо, но вот однажды на страну нагрянули тафийцы. Это были морские разбойники, жившие на островах у самого входа в Коринфский залив, там, где знакомая нам уже река Ахелой вливается в море; их царем был Птерелай, внук Посидона, человек непреоборимый: его божественный дед подарил ему золотой волос, и пока этот волос был цел на его голове, никакая сила ему вредить не могла.

Итак, Птерелай со своими тафийцами нагрянул на землю Электриона и стал ее разорять и уводить скот. Послал против него Электрион своих сыновей; дрались они храбро, многих тафийцев уложили, но и сами все до одного полегли от руки Птерелая. И стал Электрион в один день из благословенного отца бездетным, при одной только дочери. Ее у него уже давно сватал его младший брат Амфитрион — греческие обычаи позволяли такие браки. Теперь Электрион согласился, но поставил условием, чтобы его брат и зять отомстил Птерелаю за смерть его сыновей и начал супружескую жизнь с Алкменой не раньше, чем эта месть будет исполнена: Амфитрион тотчас отправился; сразиться с Птерелаем ему не удалось — он успел уже сесть на судно — но угнанный скот он нашел и привел обратно. Для начала это было хорошо; победитель пригласил тестя принять от него вызволенное стадо. Электрион пришел. Вдруг одна из коров, отбившись от стада, стала уходить. Амфитрион бросил в нее палицей, которая у него была в руках, но палица, отскочив от рогов животного, угодила прямо в лоб Электриону и уложила его на месте.

Как вы уже знаете, пролитая родственная кровь пятнает убийцу независимо от умышленности или неумышленности убийства; и Сфенел, второй сын Персея, воспользовался случившимся несчастьем, чтобы изгнать Амфитриона с Алкменой из Тиринфа и самому завладеть престолом. Амфитрион понимал, что ему надлежит прежде всего «очиститься». Он обратился с этой просьбой в Фивы, царем которых был тогда Креонт — о нем у нас речь впереди. Будучи очищен Креонтом, он оставил у него Алкмену и, верный данной Электриону клятве, отправился против Птерелая. Поход затянулся — Птерелай с его завороженной жизнью был непобедим. Но пока Амфитрион осаждал город Птерелая, его заметила с террасы дворца его дочь Комето — заметила и безумно полюбила. Надеясь, что за великую услугу и он не откажет ей в своей любви, она ночью украдкой вырвала у спящего отца его золотой волос, талисман его бессмертия. Тогда сила оставила Посидонова внука. Ничего не подозревая о случившемся, он вышел сразиться с ратью Амфитриона — и в единоборстве пал от его руки. Тогда город сдался… Комето вышла навстречу победителю и, гордая, стала ему рассказывать, что он ей обязан своей победой. Амфитрион, отвернувшись, приказал своим воинам прикончить отцеубийцу и затем, разделив добычу между товарищами, вернулся в Фивы.

Но здесь до его прихода случилось следующее.

Исполнилось время, когда богам надлежало дать последний бой Гигантам, сынам Земли, и либо, погибши от них, похоронить заодно с собой и все человечество с его выстраданной культурой, либо, победив их, навсегда обеспечить свое царство и дальнейший трудовой прогресс человечества. Давно уже знал об этом Зевс; знал и о старинном загадочном вещании Земли, которое его Селлы разобрали в шуме листвы додонского дуба и в ворковании его голубиц, — что победа суждена богам только под условием содействия человека, но человека божьей крови. И направил Зевс свои помыслы на создание такого богатыря — «боготвора». Уже много раньше, когда его власть была еще свежа, он вошел к нимфе Ио, дочери бога аргосской реки Инаха, и она после долгих скитаний родила ему героя — родоначальника аргосских царей Эпафа. В потомстве Эпафа возник тот Акрисий, дочь которого, Даная, как мы видели, стала второй избранницей Зевса и родила ему сына Персея, еще более могучего богатыря. Теперь предстояла третья закалка Зевсова меча: владыка Олимпа обратил свои взоры на Алкмену. Но он знал: победитель беззаконных Гигантов сам должен был быть бойцом закона и правды на земле, а для этого было необходимо, чтобы и его мать была чистой из чистых, была бы верной супругой человека, которому она отдала свою руку. Зевс поэтому явился к ней, приняв на себя вид Амфитриона, ее отсутствующего мужа.

Амфитрион, конечно, не знал, что, пока он сражался с Птерелаем, его образ уже был в его фиванском доме, при его жене; когда он вернулся победителем в этот свой дом, он более всего удивился тому, что Алкмена вовсе не была удивлена и обрадована его прибытием. Он ее спросил, почему это так, — и тут только она удивилась. «Да ведь ты уже был здесь со мною, — спокойно ответила она, — и только недавно почему-то ушел». Амфитрион не верил своим ушам. Слово за слово — он узнал от Алкмены все то, что знала она сама. Ее рассказу он, конечно, не поверил; для него было ясно только одно — что во время его отсутствия другой занял его место в его доме, что Алкмена нарушила обет супружеской верности и нанесла ему величайшее оскорбление, которое жена может нанести мужу.

В Греции вообще муж не имел власти над жизнью своей жены; но ее неверность отдавала ее всецело в его руки. Алкмена, со своей стороны, чувствуя себя невинной, не верила запирательству Амфитриона. Его образа действий она не понимала, для нее было ясно только одно, что он по той или по иной причине хочет ее погубить. Чтобы спасти себя, она бежала к алтарю Зевса Ограды, стоявшему во дворе Амфитриона. Право убежища было священно — но обходы были возможны, и Амфитрион, убежденный в виновности своей жены, счел себя вправе к таковому прибегнуть. Не решаясь силой увести жену от алтаря — это было бы прямым нарушением права убежища — он велел окружить его костром и этот костер зажечь. Тогда Алкмене оставалось бы одно из двух: или добровольно покинуть алтарь — или задохнуться в пламени и дыме костра.

Костер был сооружен; разгневанный Амфитрион сам схватил факел и поджег его. Вмиг запылал огонь. Но в следующий миг над двором разразилась страшная гроза: небо почернело от туч, полил дождь, забушевали ветры — пламя костра потонуло в дождевой воде, поленья расшвыряло по всему двору, засверкали молнии, и три перуна, один за другим, под оглушительные раскаты грома пали к ногам Амфитриона. Алкмена была спасена.

Да, на время спасена; но положение ее не стало яснее. Озадаченный Амфитрион решил обратиться к такому человеку, который бы ему истолковал волю богов. Таковым в Фивах все еще был Тиресий; получив от Пал-лады в свое время и пророческий дар, и долгую жизнь в возмещение утраченного зрения, он пережил четыре поколения фиванских царей и теперь пророчествовал при пятом, окруженный безграничной любовью и уважением всего народа. Он охотно пришел, ведомый своим мальчиком; его усадили на почетном стуле, покрытом оленьей шкурой; Амфитрион и Алкмена оба предстали перед ним, оба рассказали ему, что кто знал. Тиресий, внимательно выслушав их, погрузился в свои думы. Радость озарила его лицо; он поднял голову и сказал:

— Амфитрион, подай руку своей жене: она невинна перед тобой. Пророки не вольны раскрывать смертным тайные помыслы богов. Знай одно: совершилось неисповедимое чудо. По исполнении времени Алкмена родит двух младенцев-близнецов. Из них один будет твоим сыном: он будет могуч и добр, как ты. Но другой будет сыном Зевса и превзойдет всех до него живших богатырей. И назовешь ты его во ублажение Геры, его небесной гонительницы, — Гераклом.

— Гонительницы? — испуганно переспросила Алкмена.

— Да, — продолжал Тиресий, — замыслы Зевса не для одних только смертных таинственны: их смысл недоступен также пониманию и других богов Олимпа. Гере неведомы тайны рока; она, строгая блюстительница единобрачия, недружелюбными очами смотрит на избранниц своего супруга и на их порождения. Да, гнева Геры вам не миновать: она и тебя будет преследовать и твоего сына. И все-таки бояться ты не должна. Правда, его божественный отец никакой помощи ему оказать не может: таково условие рока. Ничем, кроме рождения, не должен быть обязан Зевсу тот, от которого сам Зевс ждет себе помощи. Но дочь Зевса, Паллада, и помимо его воли будет поддерживать его в трудные минуты, как она поддерживала раньше и Персея; она — воплощенная мысль своего отца. И хотя все невзгоды, которых немало испытает твой сын, будут исходить от его небесной гонительницы Геры, все же они-то и будут источником силы для него, в них окрепнет и закалится его дух, они его прославят. А потому вы и должны назвать его Гераклом; это значит — «прославленный Герой».

 

23. РОЖДЕНИЕ ГЕРАКЛА

На вершине Олимпа, где среди неприступных для смертного утесов разбит заповедный сад богов, под кущами вечно зеленых деревьев пировали небожители. Не чувствовалось здесь ни стужи, ни зноя; с моря дул свежий ветер, наполняя воздух душистой прохладой, и не палящие лучи солнца, а мягкая белая заря заливала обитель блаженных своим ласковым сиянием. Там, глубоко у подножия святой горы, земля отдыхала от долгих военных и земледельческих трудов; воин повесил свой щит над очагом, крестьянин отпряг своих волов от плуга; ткацкий челнок, и тот перестал жужжать между нитями основы и тихо дремал, повисши на утоке. Было повсюду торжественное предпраздничное настроение.

Зевс задумчиво смотрел вдаль; но радостны были волновавшие его думы. Еще стонали в черной бездне Тартара низверженные Титаны, еще клевал исполинский орел печень богоборца Прометея — да, это еще есть, но скоро этого не будет. Скоро, скоро пробьет час свободы и примирения — пусть только отшумит эта последняя роковая битва, пусть Гигантомахия из грозы будущего станет воспоминанием прошлого. И обновленное царство богов навеки укрепится над умилостивленной Землей. Скоро, скоро спаситель увидит свет дня…

— Послушайте, что я вам скажу, боги и богини: тот младенец моей крови, который вскоре родится в потомстве Персея-боготвора, ему я заранее вручаю власть над Аргосом и всеми народами окрест.

Дрогнул кубок нектара в руках у Геры, пурпурная влага оросила белый мрамор стола.

— Не верю твоему слову, Олимпиец, — сказала она, — не сдержишь ты его!

Посмотрел на нее владыка богов взором из глубины своих лучистых очей, и улыбка полусострадательная, полунасмешливая заиграла на его полных губах. Если бы он оглянулся, он заметил бы позади себя, на ветви дуба, крылатое женское существо, злобно щурившее свои и без того маленькие глаза. Но он не оглянулся.

— Умна ты, Гера, очень умна, но все же и от твоего ума многое скрыто, и ты напрасно мне прекословишь. А то свое слово я исполню — клянусь водой Стикса!

Стиксом называлась одна из рек подземного царства, водопадом свергающаяся туда с долины среди аркадских гор. Ее водой клялись небожители, и это была страшная клятва: она незримо и властно притягивала клятвопреступника к себе, в свою безрадостную, мрачную обитель.

Ни одна черта не шевельнулась на беломраморном лике царицы небесной, но в душе она возрадовалась, Ни слова не отвечая мужу, она спустилась с Олимпа на землю. Быстро движутся бессмертные; стоит им подумать: хочу быть там-то, — и они уже там. Пожелала богиня быть в Фивах — и принял ее дворец Амфитриона, и задержала она предстоящие роды Алкмены. Пожелала быть в Микенах — и очутилась во дворце Сфенела, того второго сына Персея, который захватил престол нечаянно убитого Электриона. И здесь она поторопила роды царицы, и увидел свет ее слабый, хилый, жалобно плачущий ребенок.

И когда на следующий день боги опять собрались вокруг олимпийской трапезы, Гера подняла кубок с нектаром; радость светилась в ее глазах.

— Поздравляю тебя, мой супруг, с новым царем над Аргосом и всеми народами окрест. Младенец твоей крови родился в доме Сфенела, сына твоего сына Персея; Еврисфеем назвали его родители. Смотри же, сдержи свою клятву — клятву страшной водой Стикса!

Черной мглой заволоклось сияющее лицо Олимпийца, и он ясно услышал злобное хихиканье на дубовой ветке за ним. Простерши свою руку, он схватил маленькое, но извивающееся, подобно змее, крылатое женское существо.

— А, это ты, А та! Тебе любо смущать ясную поверхность мысли небожителей обманными образами, порождениями твоего коварного ума! Но это будет твоим последним торжеством.

И, сорвав с Аты ее нетопырьи крылья, он взошел на утес Олимпа и свергнул ее в обитель смертных на землю. И с тех пор она не возвращалась более к гостям олимпийской трапезы и, вращаясь среди людей, устилала заблуждениями и грехами их бедственный жизненный путь.

А своей супруге Олимпиец сказал голосом, дрожащим от жалости и обиды:

— Гера, Гера зачем разрушаешь ты в угоду своему мелкому, узкому самолюбию непонятные для тебя замыслы моей прозорливости? Ведай среди смертных твое великое и благодетельное дело, но не подчиняй его условиям того, кто силой своего творчества перерос и его и тебя. Теперь я с заботой и тревогой буду следить за тернистым путем жизни моего сына. Но горе — знай это! — горе и мне, и тебе, и нам всем, если враждебные силы погубят его прежде, чем он исполнит задачу, для которой я его родил!

Настала ночь и на земле и на Олимпе, но она лишь продолжала царить в той глубокой пещере, в которой Миры при свете неугасимой лампады пряли и пряли, выводя бесчисленным сынам смертных нити их жизни. Хотела Клото схватить клок золотой шерсти из своей пряжи, но Лахесида, старшая сестра, остановила ее.

— Нет, Клото, ты ошибалась: возьми той серой шерсти, что рядом, да побольше: на редкость могучей и прочной должна выйти та нить, которую ты начинаешь теперь.

А Атропа, глядя на работу сестер, отложила в сторону свои ножницы и тихим голосом запела:

— Ликует мачеха, кручинится отец: на какую долю, мой сын, родил я тебя? Высоко мнил я тебя поставить надо всеми народами, а отдал тебя на рабскую службу худшему человеку. Не ликуй, мачеха, измышляя и внушая микенскому владыке гибельные задачи для ненавистного тебе сына Зевса; не кручинься, отец, что твой сын изведает всю горечь подневольной жизни! Не на вершинах власти и счастья — на низинах нужды и страды закаляется сила, возводящая человека на Олимп.

Так пела Атропа. А на земле в эту минуту родился — Геракл.

 

24. У РАСПУТЬЯ

Прошло восемь месяцев. Алкмена уложила спать обоих своих младенцев, Геракла и родившегося вместе с ним Ификла — уложила их в емком щите Амфитриона, чтобы сила богатыря-отца переселилась в детей. Она коснулась их головок благословляющей рукой:

— Счастливо вам заснуть, счастливо увидеть зарю!

Вскоре затем и она с мужем удалилась на покой в смежную комнату.

Все спали; не спала лишь Гера, суровая супруга-единобрачница, ненавидевшая Алкмену и ее сына Зевсовой крови. По ее воле две змеи направились к дому Амфитриона в Фивах, скользнули по-змеиному между стеной и косяком закрытой двери, вошли в детскую комнату — бледный свет внезапно ее озарил, облегчая их дело. Они увидели лежащий на земле щит Амфитриона; подползли к нему — холодом пахнуло на детей, они проснулись и увидели над собой, поверх края щита, две страшные головы, две пасти, из которых с шипом высовывались длинные, черные, раздвоенные языки. Ификл закричал, разметал пеленки и быстро, на четвереньках, стал удаляться от опасной колыбели. Змеи оставили его в покое: по его бегству они поняли, что они не против него были посланы. Забравшись в щит, они обвили своими кольцами тело маленького Геракла и принялись его душить.

На крик Ификла проснулась Алкмена:

— Мне чуется недоброе, — сказала она мужу, — ребенок кричит, и детская так странно освещена.

Амфитрион схватил свой меч, висевший над изголовьем постели, и они вместе отправились в детскую. Ификл, забившись в отдаленный угол, жалобно кричал; но Геракл, схватив своими ручонками обеих змей за горло, смеясь, потрясал ими; они, барахтаясь в предсмертных судорогах, то свивали, то развивали свои кольца и наконец беспомощно повисли на победоносных дланях. И в тот же миг призрачный свет погас.

Разгневалась Гера. Она отвернулась от Фив и с удвоенной любовью стала оберегать Микены, близ которых стоял ее самый прославленный в Греции храм. Царевич Еврисфей был окружен ее лаской; правда, ни силы, ни красоты, ни ума она этому бедному пасынку природы дать не могла, но власть, которой она располагала всецело, она ему дала в обильной мере, готовя в нем будущего гонителя для Геракла. И вот его отец Сфенел умер; молодой еще Еврисфей унаследовал его престол. По внушению Геры, он отправил посла в Фивы с приказанием Гераклу явиться в Микены и предоставить себя в его распоряжение.

Геракл был тогда первым среди юношей в Фивах; любимый всеми гражданами, он особенно подружился с одним из своих ровесников, с фиванцем Иолаем. Неохотно его отпускали граждане, но особенно был огорчен Иолай. Можно ли было сравнить каменистую, безводную Арголиду с благословенной равниной Фив? А там его ждала многотрудная, безрадостная жизнь под произволом надменного тирана, в то время как здесь…

— О, подумай, Геракл! Недаром мы признаем нашей главной богиней Афродиту, мать нашей родоначальницы Гармонии. Здесь ты найдешь привольную, легкую жизнь; сам царь Креонт рад будет выдать за тебя свою дочь, красавицу Мегару. И станешь ты первым из фиванских вельмож, и уготовишь почетную старость твоей матери Алкмене, и будешь приносить установленные возлияния на могилу твоего отца, Амфитриона. Не слушайся посла Еврисфея, оставайся у нас!

Призадумался Геракл: и хотелось ему исполнить просьбу Иолая, и какой-то ему самому непонятный голос все-таки звал его в Микены. С неразрешенной думой в уме отправился он на покой.

И тут ему приснился вещий сон. Ему показалось, что он стоит у распутья, не зная, которую ему избрать из двух дорог, лежащих перед ним. И вот он увидел, что по той и по другой к нему приближаются женщины, обе выше человеческого роста, одна — стройная, в белых ризах, со скромной осанкой, с лицом, дышащим отвагой, деятельностью и достоинством; другая — полная, в пестром наряде, набеленная и нарумяненная, с подведенными глазами. Шла эта вторая медленно, озираясь на свою тень, чтобы убедиться, идет ли к ней ее наряд и походка; но, завидев соперницу, она быстро подбежала к юноше и сказала ему: — Пришла я, Геракл, чтобы разрешить твои сомнения. Если ты изберешь мой путь, тебе достанутся все радости земные, а заботы и горе останутся в стороне. Не придется тебе отягчать себя трудами и войной: поднимаясь с мягкого ложа, ты будешь думать лишь о том, какого удовольствия тебе отведать в этот день, каким вкусным блюдом или напитком утолить голод и жажду, чем усладить взор и слух, какими благовониями пропитать окружающий тебя воздух и, — прибавила она вкрадчиво, понижая голос, — с какой красоткой провести сладкие вечерние часы. Вся жизнь твоя пройдет как легкий чарующий сон, и ты ее покинешь с благодарностью, как гость покидает приятную трапезу.

Затрепетало сердце у Геракла.

— Кто ты, ласковая? — спросил он женщину, вперяя в нее свой жаждущий взор.

— Имя мне Нега, — отвечала та, — и ты не должен верить моим врагам, зовущим меня Порочностью.

Тем временем подошла и другая женщина; не давая себя смутить недружелюбным взором, каким ее встретил юноша, она сказала ему:

— Пришла и я к тебе, сын благородных родителей, в уверенности, что твоя добрая природа вынесет слово истины, не приправленное ни лестью, ни обманом. Жизнь ваша устроена так, что ни одно истинное благо вам не достается без труда. Хочешь плодов земли — обрабатывай землю; хочешь властвовать — изощряй тело для войны и ум для совета; хочешь любви от друзей, почета от сограждан, славы от Эллады и человечества — трудись для друзей, сограждан, Эллады, человечества; хочешь милости богов — служи богам.

— Ты слышишь, Геракл, — оборвала ее Нега, — как труден путь, на который она тебя зовет, и как легок и приятен тот, по которому я собираюсь тебя повести к радостям жизни?

— Несчастная! — возразила другая. — Тебе ли говорить о радостях? Даже чувственные блага, которыми ты гордишься, отравлены у тебя пресыщением; юноши тебя еще выносят, но каково старцам? Прошлого они стыдятся, настоящим отягчены; все хорошее — в воспоминании; в действии — одно только тяжелое. У меня же юноши гордятся похвалой старших, старцы радуются почету от юношей. Пройденная жизнь лежит перед ними как чистая скрижаль славы, и еще на смертном одре их утешает мысль, что любовь и почтение их близких проводят их в могилу.

Чем дальше, тем больше, казалось Гераклу, преображались ее черты. Он уже хотел спросить ее, кто она — но увидел шлем на ее голове, щит и копье в руках и голову Горгоны на чешуйчатой эгиде, покрывавшей ее грудь. «Паллада!» — воскликнул он — и проснулся.

Иолай стоял перед ним, озабоченно всматриваясь в его лицо.

— Ты останешься у нас? — робко спросил он его.

Геракл рассказал ему свой сон.

— Что же ты посоветуешь мне теперь? — спросил он его.

Иолай пожал ему руку.

— Ты пойдешь к Еврисфею, — сказал он ему, — и я пойду с тобой.

 

25. В ТЕСНОМ КРУГУ

Еврисфей, окруженный своими царедворцами, надменно принял своего двоюродного брата.

— Клятвою Зевса, — сказал он ему, — мне вручена власть надо всей Арголидой, и прежде всего надо всеми потомками Персея, среди которых я по происхождению старший. Каждый служит мне, чем может; тебе боги дали необузданную силу, ты будешь служить мне своей силой. В нашей земле есть славный храм Зевса в Немее; его настоятель — благочестивый Ликург. Но в последнее время паломники уже не посещают его с прежним усердием: их пугает чудовищный лев, избравший себе местом пребывания немейскую рощу. Я считаю своим первым долгом очистить от этого непрошеного гостя обитель нашего общего родоначальника — и требую этого подвига от тебя. Твои стрелы, — насмешливо прибавил он, — тебе вряд ли при этом помогут: чудовище слывет неуязвимым. А впрочем, твое дело.

Насмешка Еврисфея была вызвана внешним видом Геракла, действительно несколько странным для витязя. Все оружие Амфитриона он счел долгом оставить своему брату Ификлу; его собственное оружие было самодельное: лук, да стрелы в колчане да огромная палица, которую никто не мог поднять кроме него.

Иолай дожидался Геракла у ворот дворца; но Геракл попросил его отправиться к их микенскому кунаку и в Немею пошел один. Крестьяне посада взмолились к нему, как к своему освободителю; он приказал им готовить жертву Зевсу-Спасителю и пошел дальше к указанной ему роще. Вскоре рычание зверя еще лучше указало ему путь — и еще через некоторое время он сам вышел к нему навстречу, гневно бичуя свои бока своим могучим хвостом. Львы были тогда редкостью в Греции — потом они и совсем перевелись — но этот был из породы чудовищ, взлелеянных Гигантами для решающей битвы с богами. Геракл этого не знал. Увидев противника, присевшего для убийственного прыжка, он схватил свой лук и пустил в него самой острой из своих стрел. Но Еврисфей был прав: зверь был неуязвим. Он прыгнул; но Геракл ловко уклонился в сторону и, подняв свою палицу, опустил ее изо всех сил на голову врага. И палица беспомощно отпрянула; все же лев почувствовал боль и, отказавшись от дальнейшего боя, стал медленно уходить. Но Геракл его настиг и, схватив его своими могучими руками, стал ему давить горло. Сколько он ни метался — Геракл держал его крепко в своих железных объятиях и не выпускал до тех пор, пока тот не распростился с жизнью.

Вскинув себе огромную тушу на плечи, он вернулся прежде всего к крестьянам и вместе с ними принес благодарственную жертву Зевсу-Спасителю: она и до позднейших времен справлялась там же в его честь, затем, напутствуемый их благословениями, он проследовал дальше в Микены. Царедворцы в ужасе разбежались, когда он стал приближаться со своей ношей на плечах. Он вошел в царскую хорому, но и она была пуста. Долго бродил он туда-сюда по комнатам и дворам — наконец ему показалось, что он слышит жалобный писк, исходящий как бы из-под земли. Подойдя ближе, он увидел огромный, зарытый в землю чан, служивший зимой цистерной для дождевой воды. Теперь он был пуст, и на его дне, прикорнув, сидел Еврисфей. Геракл нагнулся через край чана, чтобы лучше его разглядеть, причем голова убитого льва показалась на его плече, рядом с его собственной головой. Еврисфей, увидя ее, неистово закричал от испуга.

— Да он мертв, не укусит! — смеясь, утешал его Геракл.

Но тот и слышать не хотел.

— Уходи, уходи! — крикнул он ему, махая руками. — И вообще никогда более не входи ко мне во дворец; мои распоряжения будет тебе передавать мой глашатай.

— Хотел тебе поклониться шкурою зверя, — добродушно ответил Геракл, — но если тебе не угодно — тем лучше: она останется мне.

Он отправился к Иолаю; там друзья общими силами содрали шкуру с чудовища, и Геракл, выдубив ее, стал с тех пор носить ее вокруг тела, как лучший оплот против вражеского булата; она заменяла ему и броню и щит. Но пока они сидели за дружеской трапезой, вошел Копрей — так звали глашатая Еврисфея — и обратился к Гераклу:

— Царь повелевает тебе идти к источнику Лерне, близ Аргоса, и убить засевшую в его болоте гидру, опустошительницу тамошней местности.

— Этот раз ты, надеюсь, возьмешь меня с собой, — сказал ему Иолай. — Мы поедем туда на колеснице, и я буду твоим возницей.

— Согласен, — ответил ему Геракл, — под условием, чтобы ты там удовольствовался ролью зрителя: один на одного, таков мой устав.

Они доехали, Лерной назывался источник чистой и прохладной воды; но питаемый им ручей, не имея естественного стока, образовал болото, в котором и загнездилась гидра. Не без труда отыскал ее Геракл на дне ямы, из которой она выдавалась только своими девятью головами. Незадолго перед тем она похитила у аргосского пастуха овцу и, проглотив ее своей средней головой, переваривала ее, не обнаруживая ни малейшей охоты завести с пришельцем более близкое знакомство.

— Ну, уж это как ты там хочешь, почтенная, а я ждать не намерен, пока ты опять проголодаешься! — сказал про себя Геракл.

Добыв из сумы принесенное огниво, он зажег смолистый факел и воткнул его в землю. Затем он натянул свой лук, вынул из колчана стрелу, подержал ее конец в огне факела и пылающей выстрелил в гидру. С шипом вонзилась она в шею чудовища; ей ответили девятикратным шипом все головы. За ней Геракл пустил вторую, потом третью; и действительно, гидра зашевелилась. Медленно, медленно подползла она к нему своим гладким, лоснящимся телом и обвила его левую ногу, окружая его целым лесом шипящих голов. Тому только этого и нужно было. Свой нож он держал наготове; замахнувшись, он ловким ударом отрубил ближайшую из них.

— Одной меньше! — весело крикнул он. Но его веселью быстро пришел конец: едва успела иссякнуть полившаяся из раны черная кровь, как в ней что-то закопошилось, — и через несколько мгновений взамен отсеченной головы появились две новые.

— Нет, одной больше! — Он отрубил другую — то же явление: теперь уже одиннадцать голов извивалось вокруг него. Что тут было делать? Пока он обдумывал свое положение, стараясь всячески уберечься от укусов и подставляя жадным пастям неуязвимую шкуру немейского льва, — он почувствовал острую боль в пятке левой ноги. Он оглянулся и увидел довольно большого рака, схватившего его пятку своей клешней.

— Условие поединка нарушено! — крикнул он со смехом. — Против двоих и Геракл бессилен. Нет, почтенная, так не годится: коли ты привела себе союзника, то и мне не грешно. Друг Иолай, пожалуй сюда!

В одно мгновение верный Иолай был уже при нем.

— Схвати этот факел и, когда я отрублю следующую голову, прижги рану огнем.

Иолай поступил по его словам; кровь зашипела, смрад поднялся отчаянный, но новых голов уже не вырастало. Гераклу вздохнулось свободнее. За первой головой последовала вторая, за ней третья и так далее. Когда последняя пала под ножом витязя, кольца гидры распустились, и она рухнула к его ногам.

К его великому счастью черная кровь, полившаяся из средней раны, не коснулась его тела; зато все травы, которые она забрызгала, вмиг почернели и завяли.

— Вся ее кровь ядовита, — сказал он другу, — но всего ядовитее, конечно, желчь.

Осторожным ударом ножа он рассек живот чудовищу и вынул желчный пузырь; положив его перед собой, он стал в него втыкать свои стрелы, одну за другой.

— Против этой силы никакая сила не устоит! — сказал он другу.

А средняя голова все еще продолжала жить, хотя и лежала отсеченная на земле; ее зрачки злобно вращались, язык то высовывался, то опять уходил в пасть, а в ее шипении герою почудились слова: на себя, на себя!

— Мне все-таки боязно, — ответил ему Иолай. — Ты сам, помнишь, со слов твоего отца Амфитриона передавал мне предостережение Гермеса твоему прадеду Персею: смертные гибнут не только от недостатка, но и от избытка силы. Персей послушался его — и был счастлив до конца дней своей долгой жизни.

— Не бойся! — бодро ответил Геракл. — Я поручаю себя заботам моей великодушной заступницы, Паллады. — Ты молчи.

Последние слова были обращены к пасти, продолжавшей шипеть на черной мураве. Друзья зарыли гидру под грудой камней, Геракл осторожно уложил свои стрелы обратно в колчан, и они вернулись домой.

 

26. В СРЕДНЕМ КРУГУ

Арголида была очищена; Геракл и Иолай круглый год наслаждались полным спокойствием у своего микенского кунака, теша себя охотой и состязаниями. Но когда год исполнился, к Гераклу опять явился глашатай Копрой.

— Под склонами северных аркадских гор, — сказал он, — стала появляться среброкопытная лань; ее крестьяне называют Керинейской, по имени города, который ее впервые увидел. Она причиняет им много вреда, разрушая их насаждения и виноградники. Аркадия нам не подвластна, но наш мудрый царь своими заботами объемлет весь полуостров от Истма до Тенара. Он повелевает тебе привести ему лань живьем и надеется, что ты оценишь его кротость: для победителя немейского льва и лернейской гидры безобидная лань — сущая игра! С этими словами Копрей ушел. У Геракла же заблистали глаза.

— Еврисфей, — сказал он Ио-лаю, — сам не имеет понятия о трудности и величии подвига, который он на меня возложил; и я вижу тут не его руку, а руку моей небесной гонительницы — Геры. Крестьяне, обратись к Деметре, перестали почитать Артемиду; за это она разгневалась на них так же, как и на Энея; это ясно. Но почему мне велено не убить лань, а привести ее живой? Я тебе скажу. До сих пор гора была недоступна для людей. Лишь под горой ютились они, в равнине и на пологих склонах; но их пугали кручи и стремительные потоки, бурлящие между отвесными берегами. Особенно страшна та горная цепь, которая отделяет Аркадию от северной приморской полосы: ни один смертный через нее еще не переходил. И вот здесь должны мы проложить себе путь, чтобы поймать чудесную лань. За нами со временем потянутся охотники, прельщаемые обильем горной дичи; за нами потянутся и пастухи, чтобы в жаркое время лета променять на сочные горные пастбища выжженные солнцем луга подгорья; за нами потянутся и поэты, а зачем, это ты сам увидишь. Я предполагаю, что мы пойдем вместе!

И они пошли. Вместо ненужной палицы Геракл взял с собой топор, пилу, лом и нож; лук с колчаном тоже взял, но стрелы простые, не отравленные.

Как они странствовали, что совершили — об этом можно написать целую книгу. Главною трудностью было проложить себе путь. То приходилось рубить ступени в неприступной скале, то сооружать висячие мостики из деревьев вдоль стен ущелий, то проходить среди лета снеговые поляны, то прыгать в воду шумящих потоков; ночевали они на голой земле, питались кореньями, или желудями, или настрелянной и зажаренной дичью. Зато что это был за восторг, когда они встречали восход солнца на вершине, смотря вниз, на окутанную туманом долину, или слышали под собою громы свесившейся с их горы грозовой тучи, имея над собой безоблачную синеву неба! Тут Иолай понял слова Геракла о том, что и поэты пойдут по их следам. И им казалось, что и пламя их дружбы ярче пылает в этом чистом воздухе гор, что яснее блистают их очи над загоревшими от горна солнца щеками. Лань при этой их работе то появлялась, то вновь исчезала; словно понимая, чего они хотят, она, уходя, вызывающе на них смотрела из-за выступа скалы, быстро скрываясь при первом их движении. Охотиться за ней было немыслимо, пока гора не стала доступной на всем ее протяжении. Но вот наконец после года тяжелой работы день охоты настал. Сговорившись с Иолаем, Геракл осторожно пошел, карабкаясь и скользя, в том направлении, в котором он рассчитывал найти чудесную лань. Действительно, он увидел ее, насмешливо смотрящую на него с вершины скалистого бугорка. Она подпустила его, безоружного, довольно близко и затем бросилась бежать, причем ее серебряные копыта звонко стучали по поверхности скалы. Но вдруг она остановилась как вкопанная: на другом конце узкой тропинки стоял перед ней Иолай. Мгновенно она повернула, мчась между крутизной и пропастью — и попала прямо в объятия Геракла. Он обвязал ей вокруг рогов заранее заготовленную веревку — и оба друга, ведя с собою красивое животное, собрались уйти из пустынного царства опять к душным жилищам людей.

Все же это им удалось не сразу. При одном из поворотов им внезапно вышла навстречу женщина выше человеческого роста, одетая по-охотничьи, с луком в руке и колчаном за плечами; глубокая грусть была запечатлена на ее лице. Геракл узнал Артемиду.

— Ты ликуешь, — укоризненно сказала она ему, — ликуешь, что изгнал покой и тайну из их последней обители на Земле! Зачем ты это сделал? О ненасытные смертные! Ужели вам мало было тех огромных пространств, которые вы уже заняли на равнинах широкогрудой Земли? Надо вам было проникнуть и в чистую пустыню моего заповедного царства?

— Прости нас, богиня, — сказал Геракл, — но твои опасения напрасны. Не для жадности и разврата открыл я этот край: их не прельстят твои заповедные высоты. Они по-прежнему будут гнездиться на долах жизни; сюда же взойдут только те, чья душа будет так же чиста, как и ветер твоих полян. О, не бойся: на горе нет и не будет греха!

Взоры богини участливо покоились на лике юноши, так и горевшем пламенем вдохновения; она улыбнулась.

— О да, ты чист, как ветер моих полян, — сказала она ему, — и любишь ближних до забвения самого себя; а знаешь ты, в чем награда этой любви? Так же и Прометей любил людей; а вот он и поныне прикован к угрюмой кавказской скале, и орел каждодневно пожирает его отрастающую печень.

— Знаю, богиня, — восторженно воскликнул Геракл, — но знаю также, что время кары и злопамятства скоро кончится и что мне суждено положить ему конец и открыть век примирения и любви! Тиресий мне открыл будущее: я убью хищного орла, я освобожу благородного друга Зевса и человечества!

— Тиресий тебе открыл не все. Прометей уже был жильцом подземного царства; Аид его отпустит на свободу лишь тогда, если другой бог согласится променять свое вечное блаженство на вечное пребывание в его безрадостном царстве. А как ты думаешь, найдется ли такой?

Легкая мгла покрыла чело Геракла, но ненадолго; оно вскоре прояснилось опять.

— Не знаю, как это будет, но слово Тиресия необманно.

Богиня все более и более любовалась на него; она подошла к нему и положила свою руку на голову лани.

— Бедный друг, — сказала она ей, — недолго было тебе суждено наслаждаться чистым воздухом наших гор. Но не бойся: твоя душа вернется ко мне, и мы увидимся в рощах нашего гиперборейского рая!

С этими словами она исчезла, простившись с обоими юношами ласковым кивком головы.

Придя в Микены, Геракл, по особому желанию Еврисфея, показал ему свою добычу — лани трусливый царь не боялся — затем принес ее в жертву Артемиде. Несколько времени его оставляли в покое, — по крайней мере, люди; но не давали ему покоя мысли, которые в нем всколыхнуло откровение Артемиды. Освободить Прометея было его давнишним пламенным желанием; но какой бог согласится променять свое бессмертие на безрадостную обитель Аида?

Разрешение этой загадки было, однако, ближе, чем он предполагал.

Однажды, когда он, по обыкновению, сидел с Полаем за кружкой вина, в горницу вошел все тот же Копрей и передал ему очередное приказание Еврисфея: изловить эриманфского вепря. Геракл нахмурился.

— Что же? — спросил Иолай. — Разве это труднее, чем лев или гидра?

— Нет, — отвечал Геракл, — но приступ к Эриманфу охраняют кентавры, занимающие всю западную цепь гор нашего полуострова.

— А что такое эти кентавры?

— Расскажу тебе то, что сам узнал от Тиресия. Был некогда царь Иксион; он первый среди смертных осквернил себя родственной кровью. Не желая уплатить своему тестю вена за жену, он повел его поверх волчьей ямы, наполненной раскаленными углями; в ней тесть погиб. В жажде очищения Иксион обратился к самому Зевсу; Зевс пожалел его, очистил и приблизил к своей олимпийской трапезе. Но Иксион и ему отплатил неблагодарностью: он осмелился поднять свои смертные взоры на его божественную есть. Предстоит освобождение Прометея; но владыка подземной тьмы не согласен отпустить его без замены. Готов ты отдать мучительный для тебя свет дня за всеуспокаивающую обитель Аида?

Хирон пожал ему руку.

— Готов, — шепнул он. Дрогнула земля — тихий покой разлился по страдальческому лику раненого, и душа оставила его тело.

Геракл с Фолом внесли мертвого в пещеру. Фол вынул стрелу из его раны.

— Так вот он, этот страшный враг! — сказал он, улыбаясь. — Не верится, чтобы такая маленькая деревяшка могла быть причиной смерти таких огромных существ!

— Верь или не верь, но будь осторожен, — ответил Геракл.

Тот, смеясь, посмотрел на него — и в этот миг стрела, выскользнув из его рук, попала ему в ногу. Не успев даже вскрикнуть, он упал мертвый; даже смех не оставил его помертвевшего лица.

Жутко было: два чудовищных трупа среди остатков недавней трапезы. Геракл вышел из пещеры и камнями заделал вход в нее. «Пусть она будет вашей гробницей», — подумал он. После этой битвы с кентаврами — «первой кентавромахии», как мы ее называем в отличие от второй, фессалийской, о которой будет рассказано ниже — он пошел дальше на Эриманф исполнить возложенный на него подвиг. В сравнении с только что совершенным он показался ему сущим пустяком: он поймал вепря, отвел его в Микены, показал — не Еврисфею, который опять забился в свой чан, а глашатаю — и затем заклал в честь богов и на угощение народу.

Но смерть Хирона оставила глубокий след в его душе; чтобы развлечься, он принял предложение Ясона участвовать в походе аргонавтов. Это участие не принесло ему утешения: мы видели, как грустно оно кончилось для его любимого ученика Гиласа, которого родители незадолго перед тем передали ему для товарищеского воспитания. Нет, говорил он себе, не сходит даром вражда богов: из-за ненависти ко мне Геры я стал источником несчастий для самых любимых мною людей! Он даже Иолая стал избегать, хотя и любил его, пожалуй, еще больше прежнего; и он твердо постановил не брать его более с собою ни на один подвиг.

Подвига же он ждал теперь даже с некоторым нетерпением и прямо-таки обрадовался приходу Копрея. Но само требование Еврисфея его этот раз прямо возмутило.

— Царь, — сказал Копрей, — повелевает тебе в один день очистить от помета конюшни элидского царя Авгия.

— Тебе бы он лучше поручил, — сердито буркнул сидевший тут же Иолай, — у тебя, кстати, и имя подходящее. — A Kopros по-гречески действительно значит «навоз».

— Тише, Иолай, нельзя оскорблять глашатая, — строго его оборвал Геракл. — Тут скрывается что-то для меня непонятное, — прибавил он, когда тот ушел. — Не думаю, чтобы царь хотел только уязвить меня, превращая меня в Копрея. Увидим.

У Авгия действительно паслись целые табуны в плодородной долине верхнего Алфея, и его конюшни, по целым годам не чистившиеся, были полны навоза. Придя к нему, Геракл потребовал себе лопаты; Авгий, смеясь, велел дать ему таковую.

— Посмотрю я, — сказал он ему, — как ты с помощью лопаты в один день очистишь мои конюшни!

Но Геракл и не думал выносить навоз: лопатой он вырыл для Алфея новое русло и к ужасу Авгия направил реку прямо в его конюшни, широко распахнув их двери. Работа живо была сделана; правда, что и от самих конюшен при такой решительной расправе немного осталось — и потомки навсегда запомнили, как смелые и сильные люди расчищают Авгиевы конюшни.

Но Геракл верно предчувствовал, что за этим если не легким, то безопасным подвигом скрывалось нечто более серьезное. Авгий был в сговоре с Еврисфеем; видя, что Геракл так просто и быстро исполнил порученное ему дело, он велел своим племянникам устроить ему засаду на его обратном пути. Эти племянники слыли сыновьями его младшего брата Актора и назывались странным образом по материнству Молионидами; по-настоящему же их отцом был Посидон, и ему они были обязаны своим исполинским ростом и своим необузданным нравом. И вот, проходя тесной долиной Аркадии, Геракл внезапно натолкнулся на засаду. Он невольно подался назад — не подозревая коварства, он не взял с собою оружия, а в руках своих врагов он видел палицы. Он уже считал себя погибшим — как вдруг чья-то рука дружелюбно опустилась ему на плечо. Геракл оглянулся.

— Иолай! — радостно воскликнул он.

Тот засмеялся:

— Прости, друг, что я ослушался тебя, но ты видишь сам: условие поединка нарушено, а один против двоих и Геракл бессилен.

С этими словами он вручил ему его палицу, а сам взял наперевес свое копье.

Молиониды были удивлены, увидя против себя вместо одного безоружного врага двух вооруженных. Но Геракл и Иолай не дали им времени опомниться: быстро они нагрянули на них — и не прошло и минуты, как оба злодея покрыли землю своими исполинскими телами.

Возмущение Геракла, однако, не унялось. «Нельзя, — сказал он, — карая орудие, оставлять безнаказанным виновника. Идем в Элиду: пусть знают люди, что призвание Геракла — очищать землю от всякого беззакония и в зверином и в человеческом образе».

И они пошли в Элиду. Царь Авгий вначале храбрился: велика важность, два воина против всей его рати! Но его рать, знавшая о его вероломстве, его защищать не пожелала; вынужденный один на один сразиться с Гераклом, он скоро и сам был убит.

Элейцы толпою вышли навстречу двойному победителю, ожидая от него решения своей участи. Многие убеждали его занять престол самому: они чувствовали бы себя хорошо под его могучей охраной. Но Геракл с негодованием отверг это предложение.

— Я сразил Авгия, — сказал он, — за его беззаконие, а не для того, чтобы завладеть его царством. Есть у Авгия сын, ни в чем не провинившийся перед богами; его вы призовите править вами, когда мы уйдем. Но вначале я хочу принести благодарственную жертву Зевсу Олимпийскому в его роще на берегу Алфея!

Все элейцы приняли участие в этой жертве, пригнав со своих лугов целую гекатомбу, то есть сто голов скота, преимущественно быков и баранов. После нее Геракл объявил состязания с призами для победителей. К вечеру начался пир; вино лилось рекой, лились повсюду песни, прославляющие Зевса с прочими богами, и Геракла с Иолаем, и победителей того дня. И полная Луна взошла над ликующими; и все потонуло в ее мягком свете.

Геракл поднялся. Возлияв немного вина в честь Луны, он сказал пирующим:

— Дорогие сотрапезники, я желал бы, чтобы наше сегодняшнее торжество положило начало настоящим играм в честь Зевса Олимпийского в этой его приалфейской роще, которую вы, слышу я, уже называете Олимпией. Если вы согласны, дадим обет, что мы через четыре года вновь соберемся здесь и будем вновь праздновать учреждаемые нами сегодня олимпийские игры.

Все собравшиеся с восторгом приняли его предложение. Но сидевший рядом с ним элидскии старейшина поднялся, в свою очередь, и сказал:

— Ты видишь, славный витязь, что мы все благодарны тебе за твой почин. В одном только хотел бы я поправить твое слово: мы сегодня не учреждаем олимпийские игры, а только возобновляем память по учрежденным уже поколением раньше и впоследствии забытым».

Это было новостью для всех; ни Геракл, ни местная молодежь ничего об этом более раннем учреждении не знали. Все попросили старца рассказать, как было дело; и он рассказал им нижеследующее.

 

27. ПЕЛОП И ИППОДАМИЯ

Вы все слыхали о богатстве и о славе лидийского царя Тантала: сам Зевс приблизил его к своей трапезе, и он, человек, вкусил нектара, напитка бессмертных. Но не сладок был ему кубок неземного блаженства, когда он думал о своих друзьях, покинутых им в земной недоле.

— Это и были те «муки Тантала», о которых столько говорят? — спросил Геракл.

— Твой вопрос глубоко справедлив, витязь, и я с тобой согласен; но послушай, что говорится дальше. Он скрыл кубок под полой и, вернувшись на землю, поделился с друзьями похищенным нектаром; и Зевс его с тех пор уже не приглашал к небесной трапезе. Вознегодовал Тантал в своем честолюбивом сердце; желая отомстить богам, он, в свою очередь, пригласил их на честный пир в свою столицу — а ею был тогда Сипил. Боги пришли. И тут — верьте не верьте — рассказывается следующее. Желая сделать богов нечестивыми, он зарезал собственного отрока сына, Пелопа, и примешал его мясо к подаваемому богам брашну. Но его деяние не осталось скрытым. Гневным ударом ноги Зевс опрокинул оскверненный стол, вернул Пелопу жизнь, а Танталу назначил отныне другой, вечный пир. Отправленный в царство Аида, он стоит по пояс в прозрачной воде, и ветвь яблони, отягченная сладкими плодами, свешивается над его головой. Но всякий раз, когда он, томимый голодом, хочет сорвать яблоко, ветвь поднимается вверх; и всякий раз, когда он, томимый жаждой, хочет нагнуться, чтобы напиться воды, — река мгновенно осушает свое русло. И когда говорят о «муках Тантала» — разумеют обыкновенно эти.

— Я больше понимаю те, — тихо вставил Геракл.

— Такова была участь Тантала, — продолжал старец. — Про его дочь, Ниобею, вы, конечно, слышали; я расскажу о Пелопе. Когда он вырос, пришлось ему подумать о выборе жены. Узнал он, что в нашей Элиде живет царь Эномай и что у него есть красавица дочь Ипподамия, но что он, встревоженный оракулом, предвещавшим ему смерть от зятя, ни за что не хочет выдать ее замуж. При всем том Эномай, чтобы не возбуждать нареканий, не пожелал, подобно Акрисию, держать свою дочь взаперти; нет, он обещал выдать ее, и даже без вена, но только за того, кто победит его в ристании колесниц. А условия у него были такие: жениху он разрешал тронуться раньше и затем лишь всходил на колесницу сам; но настигши его, он имел право пронзить его своим копьем. А настигал он его всегда, так как у него была чудесная четверка коней, подаренная ему его божественным отцом Аресом.

Так вот, к нему и явился Пелоп и объявил ему о своем намерении сватать его дочь. Эномай принял его очень любезно и ввел в свой дворец. Его фасад был украшен головами тех несчастных, которые уже вступили с ним в состязание и пали от его копья; Эномай и эти головы предупредительно показал своему гостю и прибавил: «Как видишь, тут еще место есть». И конечно, его слово бы оправдалось, и русая голова Пелопа заняла бы место рядом с головами его предшественников, если бы не одно обстоятельство, на которое Эномай не рассчитывал.

Дело в том, что Пелоп был юношей поразительной красоты; едва его увидела Ипподамия, как она прониклась непреоборимой любовью к нему, и ей показалась невыносимой мысль, что и он, подобно прочим, заплатит жизнью за свое желание получить ее в жены. И вот она вступает в переговоры с Миртилом, возницею своего отца; нельзя ли, мол, устроить дело так, чтобы колесница Эномая не настигла колесницы Пелопа? «Можно, — отвечал Миртил, — но какая мне будет за это награда?» — «А какой тебе нужно?» — переспросила красавица, заранее готовая исполнить всякое условие. — «А вот какая. Ты у отца единственное дитя?» — «Да». — «Значит, после его смерти царство через тебя перейдет к твоему мужу?» — «Да». — «Так вот, полцарства мне — и Пелопу достанется и победа и невеста». — Ипподамия согласилась, думая про себя: пока еще умрет Эномай — воды немало утечет.

Но коварный Миртил знал, что говорил и на что шел; да и посторонний мог бы сообразить, что он не для того готовит предательство против своего господина, чтобы его самого оставить в живых на неизбежную кару себе. Но влюбленные — что тетерева на току. И вот, перед тем как Эномай взошел на колесницу, Миртил незаметным ударом вышиб болт, прикреплявший чеку к ее оси. Как только начался бег, чека отскочила, вслед за ней и колесо; Эномай упал, запутался в вожжах, и кони разнесли его. С проклятием на устах он умер.

Его престол унаследовал Пелоп. Но Миртил все-таки не получил выговоренной награды за свое предательство: он был вдвойне неудобен Пелопу — и как свидетель преступления его жены и вследствие своих притязаний на его царство; и он однажды, улучив удобный момент, его самого сбросил с своей колесницы. Но это случилось лишь впоследствии. Теперь же Пелоп прежде всего блистательно отпраздновал свою свадьбу с Ипиодамией; сами боги почтили эту свадьбу своим присутствием, и все окрестные цари послали молодой чете свои свадебные подарки. Пелоп же, памятуя, что он и сам добыл невесту и царство благодаря победе в состязании, украсил свою свадьбу состязаниями в Олимпии — это-то и были те первые олимпийские игры, витязь, о которых я давеча упоминал.

— Но почему же, — спросил Геракл, — они впоследствии пришли в забвение?

Это было а связи с судьбою самого Пелопа и его рода, В начале они была блестяща: имея в своем распоряжении казну богатой Лидии, царем которой он оставался, он затмил своим блеском всех эллинских царей. Ипподамия подарила ему многочисленное потомство; своих сыновей он мог обеспечить городами в различных местностях полуострова, дочерей выдать замуж за других царей — весь полуостров стали тогда называть «островом Пелопа», Пелопоннесом. Но боги, хотя и поздно, а обнаружили истину: раскрылось его преступление против Миртила, а затем и коварство Миртила, поведшее к гибели Эномая. Пелоп был вынужден покинуть Элиду, ее престолом овладел Авгий — и Олимпия была позабыта.

 

28. В СРЕДНЕМ КРУГУ

(Окончание).

Так рассказывал старец. Когда он кончил, все почтили Ночь последним возлиянием и разошлись на отдых; а на следующее утро Геракл воздвиг в олимпийской ограде гробницу-памятник для Пелопа и алтари двенадцати высших богов, определив, чтобы каждый раз при праздновании олимпийских игр приносились поминальные дары первому и жертвы вторым. Все же, как постоянный праздник, эти игры тогда еще не удержались; как они вторично были возобновлены и стали прочтете в другом месте.

В Микенах слава о подвигах Геракла уже опередила его; он мог прямо отправиться с Иолаем в Тиринф к своей матери. И опять некоторое время его оставили в покое. Но, конечно, о нем не забыли; и в один прекрасный день за его трапезой, и этот раз как-то особенно насмешливо, зазвучал крикливый голос Копрея:

— Царь вместо очередного подвига посылает тебя поохотиться на диких уток или что-то в этом роде. На Стимфальском озере в Аркадии завелись птицы, именуемые Стимфалидам и; их ты должен перестрелять — вот и все.

— Тут опять что-то таится, и опять не знаю, что, — сказал Геракл Иолаю, когда Копрей ушел, — Про Стимфалид я слышал; это — птицы чудовища, много больше коршунов; их главная сила, однако, не в клюве и не в когтях, a в их острых перьях, которые они мечут словно стрелы. И все-таки я думаю, что настоящая опасность не в этом; а в чем — увидим.

— Это ты хорошо сказал, — ответил ему, смеясь, Иолай, — вижу, что этот раз ты уже не рассчитываешь, чтобы я без тебя остался здесь один. Итак, идем!

Стимфальское озеро лежало хотя и в Аркадии, но недалеко от пределов Арголиды; после двух дней странствий по горным тропинкам друзья уже были там. Оно наполняло собою дно мрачной котловины; питаясь водой ручьев, стекавших с окружающих гор, оно само посылало излишек своей воды через недоступную пещеру под землю, в царство теней. Рядом с пещерой находилась роща черных тополей; здесь, очевидно, было местопребывание чудовищных птиц. Геракл с Иолаем с утра засели на противоположном берегу, держа свои луки наготове; но птицы не показывались. Озеро расстилалось совершенно гладкой, зеркальной поверхностью у их ног; какая-то вяжущая тишина лежала на нем и на всей природе вокруг. У Геракла дух спирало.

— Не понимаю, что со мной творится, — сказал он Иолаю, сидевшему за ним и подальше от воды. — Точно отравленная мгла преисподней, выдыхаемая этой пещерой, ползет по поверхности озера, взбирается на берег, вливается в мои члены. О горы наши, горы, на которых мы охотились за Керинейской ланью! То было предвкушенье рая; здесь я предвкушаю узы и жуть подземного царства. О Зевс, отец мой, дай мне хоть умереть на горе!

Мгла преисподней все гуще и гуще вливалась ему в тело; его щеки горели, его жилы дрожали, его голос обрывался — а он все страстнее и страстнее бредил про горы, про Керинейскую лань, про Артемиду. Ноги и руки у него отнялись совсем; он уже не был в состоянии ни схватить лук, ни встать с места.

И тогда с тополевой рощи поднялась громадная черная тень, за ней другая, третья, много. Длинной вереницей скользнули они по воздушному пути над наозерной мглой, заслоняя солнце, и стали приближаться к обоим друзьям. Те не шевелились. Еще минута — и град стрел посыпался бы с их чудовищных крыльев, хороня обоих друзей навеки в отравленной тишине Стимфала.

Вдруг какой-то предмет звякнул, падая на землю в непосредственном соседстве с Иолаем. Точно проснувшись от этого звука, он Поднял его.

— Погремушка! — крикнул он.

И он стал неистово ее трясти. Геракл тоже встрепенулся, его оцепенение мгновенно прошло. Схватив свой лук, он выстрелил в первое чудовище — раздался пронзительный крик, и оно, упав, потонуло в пучине. За ним последовало другое, третье; Иолай тоже вспомнил о своем луке. Вдвоем работа пошла быстро. Стимфалиды отвечали, но их пернатые стрелы не долетали до друзей или же беспомощно отскакивали от шкуры немейского льва, в которую закутался Геракл.

Вскоре воздух был чист, а солнце по-прежнему заливало поверхность уже не дремлющего, а бушующего и кипящего озера.

— Уйдем, однако, скорее, — сказал Геракл, — чтобы нас опять не заволокло этой ядовитой мглой. Слава Пал-ладе! Не иначе как она послала нам эту спасительницу — погремушку. Уйдем, уйдем поскорее!

Чем более они удалялись от заклятого места, тем бодрее они себя чувствовали. Но еще долго странная истома в их мышцах и костях напоминала им об опасных чарах Стимфальского озера.

 

29. В ШИРОКОМ КРУГУ

Стимфалиды были последним остатком от эпохи чудовищ в Пелопоннесе; после их истребления и он уже мог считаться замиренным. А так как власть Еврисфея дальше его пределов не простиралась, то Геракл решил, что его служба ему кончена и что можно подумать об устройстве своей собственной жизни.

Ему тогда было уже за тридцать лет; вечно или совершая подвиги, или ожидая таковых, он не мог обзавестись собственным очагом и зажить общегражданской жизнью. И теперь его сердце стосковалось по том и по другом.

— Знаешь, — сказал он однажды Иолаю, — что мне привиделось тогда, в этот страшный день, на Стимфальском озере? Мою душу непреоборимо тянуло туда, в пещеру, к ниспадающим водам. Вместе с ними и она вступила в подземную обитель, на тот поросший бледным асфоделом луг, о котором нам говорят наши пророки. Много меня тут окружило призраков, но среди всех один выдавался своим ростом и своей красотой. «Кто ты, — спросил я его, — могучий среди витязей?» Он назвался Мелеагром калидонским и рассказал мне, как он погиб от гнева своей матери Алфеи. Я все время восхищался его видом и его богатырскою речью. «Не оставил ли ты, — спросил я его дальше, — сестры на земле, сестры, достойной такого брата?» — «Была у меня сестра, — ответил он, — нежноокая Деянира; она носила еще хитон девочек, когда я умирал», — «Согласен ты, — спросил я его напоследок, — чтобы она стала моей женой?» Он кивнул головой, дружелюбно улыбаясь, и протянул мне руку; я хотел ее пожать, но моя рука повисла в воздухе, и в это мгновение резкий звук погремушки внезапно вызвал мою душу обратно, в ее телесную оболочку. Но наш уговор я все-таки считаю заключенным и иду сватать Деяниру у ее старого отца Энея.

Через несколько дней он уже был в Калидоне. Эней после смерти Алфеи женился на другой и имел от нее отрока сына Тидея; Деянира была невестой, и весь дворец был полон женихов. Но их настроение было самое печальное; объявился жених гораздо могучее их всех — бог калидонской реки, Ахелой — и требовал девы для себя; Эней был не волен ему отказать. Почему был не волен, среди женихов об этом рассказывалось различно; наиболее вероятным представлялся следующий рассказ. В былые дни Эней возвращался с охоты домой; переходя вброд через русло Ахелоя, он позабыл, как этого требовало благочестие, омыть свои руки водой и свою душу молитвой. Вмиг его окружили гневные волны реки. Он воззвал о прощении, обещая откупиться ценою, какою бог прикажет. «Дай мне то, чего дома не знаешь!» — ответил Ахелой. Эней согласился. Когда он вернулся невредимый домой, ему поднесли новорожденную дочь — Деяниру.

И вот теперь Ахелой явился за невестой — получеловек, полубык, с длинной бородой, струившей обильную речную воду. Деянира была в отчаянии при виде своего чудовищного жениха; Эней, убитый ее и своим горем, обещал ее руку тому, кто ее освободит от него. Как раз перед тем пришел Геракл; нимало не колеблясь, он принял условие. На току перед городом состоялся бой. Ахелой тщетно менял свои образы, являясь то человеком, то змеем, то быком, — Геракл во всех образах его победил, под конец у него выломал его бычачий рог и заставил его, посрамленного, вернуться в свое русло.

Все были счастливы; женихи-зрители, и те не завидовали столь заслуженной награде. Геракл женился на Деянире и после краткой побывки у тестя взял ее с собой в Тиринф. Без приключений дело все-таки не обошлось. Они пришли на своем пути к другой этолийской реке, Евену; она была как раз очень полноводна; Геракл один мог бы ее перейти вброд, но перенести Деяниру и для него было невозможно. Вдруг примчался к нему кентавр Несс — тот единственный, который избег погрома в предгорьях Эриманфа. Геракл его не мог узнать — мало ли было кентавров! — но тем лучше узнал тот истребителя своих братьев. Он объявил Гераклу, что состоит перевозчиком и готов перевезти его жену на своей широкой конской спине. Геракл согласился. Но едва очутился он со своей прекрасной ношей в реке, как бросился бежать — имея Деяниру на своей спине, он считал себя в безопасности от стрел своего врага. Но он ошибался: Геракл все-таки послал ему вдогонку стрелу, отравленную желчью гидры, и у него едва хватило сил донести красавицу на тот берег. Он еще шепнул ей несколько слов, на что Геракл тогда не обратил внимания, и затем скончался.

Вернувшись в Тиринф, Геракл представил свою молодую жену матери и познакомил ее с Иолаем, и они зажили тесной, дружной семьей в его скромном домике. Но недолго мог он наслаждаться своим новым счастьем. Копрей все-таки явился, и в его голосе опять зазвучала насмешка, хотя и в другом роде, чем раньше.

— Твоя доблесть, могучий витязь, слишком велика, чтобы ее ограничить пределами Пелопоннеса. Мой повелитель желает, чтобы ее благодеяние испытал весь обитаемый мир в своих четырех концах, северном, южном, восточном и западном. Чтобы начать с юга, он приказывает тебе укротить критского быка и привести его к нему в Микены.

— Этот раб, — сказал Геракл после его ухода своим, — сам не знает, чему смеется; но его устами говорит Еврисфей, устами Еврисфея — Гера, а устами Геры — Рок. Мне вспоминается слово Паллады, прозвучавшее в моем вещем сне; «если хочешь славы от Эллады, от человечества — трудись для Эллады и человечества». До сих пор меня знала только Эллада; но я чувствую, с нынешнего дня начинается новая полоса в моей жизни. Моя задача — умиротворение земли, истребление чудовищ в зверином и человеческом образе, искоренение беззакония, восстановление почестей богов там, где они забыты вследствие нерадения и нечестия людей. Критский бык — это только начало, и даже не начало; я предвижу иное за этим неважным подвигом.

Но все-таки, что это за бык? — спросила Деянира.

Слышала ты об Агеноре, царе финикийском, его сыне Кадме и его красавице-дочери Европе, той, которую увез в море белый, прекрасный бык?

— Так это тот самый?

— Говорят, да; послал его в Финикию сам Зевс и велел ему перевезти Европу на остров Крит, тогда еще пустынный, для того, чтобы там с нею жить как муж с женою. Она родила ему трех могучих сыновей: Миноса, мудрого законодателя, Радаманфа, справедливого судью, и Сарпедона, который, впрочем, переселился в малоазиатскую Ликию. И Крит расцвел при Миносе и украсился ста городами; но бык, сослужив свою службу, одичал и стал грозою благоустроенного острова. Что ж, отправлюсь за ним — тебя же, Иолай, попрошу охранять в мое отсутствие мою молодую жену и старую мать.

Но, как и предполагал богатырь, за критским подвигом скрывался другой, гораздо более опасный. Его финикийский корабль бурей отбросило от берегов Зевсова острова; долго скитался он по волнам, пока не достиг странной местности, со странными деревьями, листья которых развевались точно исполинские перья, и еще более странными обитателями. От пловцов своего корабля он узнал, что страну зовут Ливией, а правит ею великан Антей, сын земли. Они отправились к нему.

— Дам что угодно тому, кто меня осилит в борьбе, — сказал Антей.

— Долг гостеприимства, — ответил ему Геракл, — велит хозяину не бороться с гостями, а помогать им.

Но так как неласковый туземец настаивал на своем, то Геракл выступил против него. После упорной схватки он его повалил; но едва коснувшись земли своим телом, великан опять быстро прянул на ноги. То же случилось и во второй и в третий раз.

Тут Геракл понял, что сын Земли из прикосновения к ней черпает новую силу; победив его и в четвертой схватке, он поднял его на воздух и держал его в железных тисках своих объятий до тех пор, пока он не испустил духа.

Ехать обратно было невозможно; поврежденный уже бурей корабль разбился о береговые утесы. Пришлось пловцам шествовать берегом через луга и пески; сколько тут Геракл поборол диких зверей и жестоких людей, мы перечислять не будем. Но вот они пришли наконец в страну, по-видимому, благоустроенную; по крайней мере, возвышавшийся на берегу моря алтарь свидетельствовал о благочестии жителей.

— Это — Египет, — сказали товарищи, — народ здесь умный и дельный, но не гостеприимный.

Действительно, пришедшие вооруженные люди объявили их пленниками и отвели к царю Бусириду.

— Как раз вовремя, — засмеялся царь, — будет кого принести в жертву Зевсу в его праздник.

— Зевс гнушается человеческих жертвоприношений, — ответил возмущенный Геракл.

Царь презрительно на него посмотрел:

— Мы, египтяне, все народы превзошли в благочестии, и ты хочешь нас учить?

— Ваше благочестие богам противнее, чем нечестие невежественных дикарей!

— Хорошо, продолжай! В награду за твою дерзость ты первый будешь заклан.

Геракл выждал минуту, когда его в узах подвели к алтарю; тогда он внезапно разорвал связывающие его ремни, убил безбожника-царя, освободил своих товарищей и, не тронутый пораженными ужасом египтянами, проследовал дальше.

В гавани они нашли финикийский корабль, который и доставил их на Крит. Исполнение самого подвига, ради которого он был послан, как он это и предвидел, не было для него особенно трудным. Царь Минос охотно предоставил в его распоряжение и сети и облаву, а потом, когда заверь был пойман, и корабль, на котором он переехал в Навплию, гавань Еврисфея. Геракл самолично отвел быка в царские стойла; но пастух, по неопытности и робости, его выпустил, и мы с ним еще встретимся.

В Тиринфе Геракла ожидала радость. Деянира привела его к колыбели, в которой лежал родившийся в его отсутствие его первенец Гилл (Hyllos). Но долго ею наслаждаться он опять не мог: Копрей не замедлил явиться и отправить его на новый, числом восьмой, подвиг.

— За югом — север: царь повелевает тебе доставить ему в Микены коней фракийского царя Диомеда.

«Странный приказ, — подумал Геракл, — похищение чужих коней у них входит в умиротворение вселенной».

Однако он повиновался. Проследовав через Истм в Фивы, он посетил старого царя Креонта и прежних своих друзей; затем двинулся дальше, вдоль Евбейского и Малийского заливов к Фермопилам и через эту теснину в Фессалию. Тут его принял радушно царь Адмет. Чтобы не омрачать его побывки, он скрыл от него постигшее его в этот день семейное горе; все же Геракл узнал о нем от его челяди. Состояло оно в следующем.

Аполлон, желая явить людям яркий пример очищения от пролитой крови, пожелал сам годичной службой искупить кровь змея Пифона, которого он убил, основывая свое дельфийское прорицалище. По его воле его отец Зевс отдал его в рабскую службу именно нашему Адмету. Это было хорошее время для фессалийского царя: его стада процветали под чудесным надзором бога, но и его самого он любил за его благородство и кротость. И он пожелал дать ему награду, какой еще ни разу не был удостоен смертный: спустившись в подземную обитель Мир, он уговорил Атропу отсрочить день смерти его хозяина.

— Согласна, — сказала Атропа, — Адмета минует Смерть, если в назначенный день его кончины найдется охотник умереть за него.

Аполлон принес царю это условие, и тот обрадовался, не подозревая, какое горе в нем таилось. Назначенный день наступил; кто согласится вместо Адмета променять свет солнца на безотрадную ночь обители Аида? Ни старик отец, ни старуха мать не пожелали остатком своих дней выкупить цветущую жизнь сына; согласилась это сделать молодая жена, царица Алкеста…

Мы ее уже знаем: это та самая дочь Пелия, которая, одна из сестер-Пелиад, не участвовала в невольном отцеубийстве. Как чистая, она могла оставаться в Иолке, и унаследовавший отцовский престол Акает со временем выдал ее за своего соседа, нашего Адмета.

Итак, Алкеста объявила, что согласна умереть за мужа. Пришедшая за душою Адмета Смерть увела с собою душу Алкесты, оставляя мужа в безутешной скорби. Теперь только он понял, какой горечью был отравлен сладкий дар жизни, принесенный ему от Атропы; он охотно бы отказался от него, но было уже поздно. И тем не менее он не только гостеприимно принял Геракла, но даже, чтобы тот не отказался от его гостеприимства, запретил рассказывать ему о том, какая жестокая потеря его постигла. Но исполнить это оказалось невозможным: нельзя было лишить челядь, боготворящую свою госпожу, права оплакивать ее смерть, а от челяди и Геракл узнал о случившемся. Он вполне оценил благородство своего хозяина, а так как ему, сыну Зевса, мир демонов был открыт, то он рассчитывал найти возможность вырвать Алкесту из цепких рук ее похитительницы Смерти. Его расчет оправдался, и он вернулся к Адмету, ведя за руку женщину, укутанную в густое покрывало.

— Сбереги мне ее, — сказал он ему, — она мне досталась в награду за тяжкий бой.

— Уведи ее к другим, — упрашивал его Адмет, — в мой дом уже не должна входить женщина после смерти моей Алкесты.

— Как? Неужели ты, человек еще молодой, предполагаешь всю жизнь провести вдовцом?

Адмет стал уверять его, что он до смерти соблюдет верность своей первой и единственной жене — и Геракл радовался при мысли, как приятно неузнанной Алкесте слышать эти слова. Наконец, кончая испытание, он сорвал с нее покрывало — и оба супруга вновь соединились для новой, уже ничем не омраченной жизни.

От своих хозяев Геракл узнал и подробности о конях Диомеда. Оказалось, что это были не обыкновенные кони, а чудовища, достойные своего чудовищного господина. Их ясли были забрызганы кровью: Диомед питал их человеческим мясом тех несчастных, которых судьба отдавала в его руки. При этих условиях и Геракл не считал возложенного на него подвига похищением чужого добра. Особой трудности он для богатыря не представлял: изверга-царя он убил, коней увел и доставил их Еврисфею.

Его наградой был второй сын, родившийся вскоре после его возвращения в Тиринф. Но почти одновременно с ним пожаловал и другой гость, гораздо менее желанный: Копрей. «После севера — восток, — возгласил он. — Царь посылает тебя в Фемискиру, что на Фермодонте, за поясом Ипполиты, царицы амазонок: он обещал его своей дочери, жрице нашей микенской Геры». И он ушел.

— Этот пояс, — спросила Деянира, — вероятно, золотой, украшенный самоцветными каменьями?

— Нет, это с виду простой кожаный пояс; но вместе с тем и победный талисман необычайной силы. И в этом приказе я опять узнаю Геру.

Все присутствовавшие пожелали узнать, как он понимает его. И он продолжал:

— Изо всех народов на земле только мы, эллины, соблюдаем заповедь Геры о равном браке. У нас хозяйство поделено поровну между мужем и женой: мужу — внешняя, жене — домашняя работа; муж — глава, но не господин семьи; у мужа — мужские, у жены — женские праздники, и перед богами и мужчина-жрец, и женщина-жрица чувствуют себя равными. У большинства народов женщина пребывает в рабстве у мужчины, и он имеет жен столько, сколько хочет. Есть, однако, и такой народ, у которого порядки обратные: это амазонки. У них власть принадлежит женщинам: они и пашут, и управляют, и воюют. С мужчинами они заключают лишь краткосрочные браки, чтобы иметь от них детей: раз в году в Фемискире празднуется общая свадьба амазонок с пленными мужчинами, — а затем у этих несчастных за кратким пылом любви следует долгий холод смерти. Гере оба излишества одинаково противны: и женщина-раба, и женщина-владычица. Но то, первое, для нас безвредно; народы, поработившие женщину, на войне бессильны, и не им нас, а нам их суждено победить, чтобы подчинить их со временем заповеди Геры. Напротив, амазонки — народ побеждающий: они идут с Дальнего Востока и уже покорили значительную часть Азии, всюду вводя свои мужененавистнические нравы. Видя в нас справедливо своих главных врагов, они даже с народами — поработителями женщин заключают коварные союзы против нас. И уже раз они переправились через Архипелаг и осадили Афины; и город Паллады пал бы, если бы его не спас Фесей. И всему виной могучий талисман победы, пояс царицы Ипполиты. Понимаете вы теперь, почему Гера требует его для своей жрицы?

— Постой, — спросил Иолай, — ты сказал, что Фесей спас Афины от амазонок? Как же это было?

Геракл покосился на Деяниру: «Не следовало бы мне это при тебе рассказывать, но уж так и быть, — сказал он с улыбкой. — Пояс царицы амазонок побеждает во всяком бою, но он бессилен против чар любви. Амазонки переправились через Архипелаг, нагрянули на Афины, осадили Акрополь; их твердыней была возвышающаяся против Акрополя скала, которую они посвятили своему богу-покровителю Аресу, почему она и поныне называется Ареопагом. Еще недолго — и Афины были бы взяты, и был бы у амазонок оплот в самой Элладе. Но у Ипполиты была среди амазонок любимая подруга, красавица Антиопа. Она приглянулась Фесею, молодому царю афинскому. Это бы еще ничего; но и амазонке приглянулся Фесей. Страшно стало Ипполите за свой пояс; она сняла осаду и увела свою рать обратно в Фемискиру».

— Вижу, — сказал Иолай, тоже улыбаясь, — что этот поход обставлен особыми условиями; что скажет наша хозяйка?

— Ничего, — ответила Деянира, с нежностью смотря на мужа, — в Геракле я уверена. Но мне страшен талисман победы; ты с ним поедешь, Иолай?

— Конечно, — продолжал он шутить, — хотя и не думаю, чтобы мог быть ему особенно полезен. Но не взять ли нам с собою… Фесея?

Все одобрили его мысль, и он сам взялся отправиться вестником к Фесею; тот, давно желавший подружиться с тиринфским витязем, с восторгом принял его предложение. Набрав еще товарищей, они сели на корабль и поплыли. Много они изведали разнообразных приключений; но главное их ожидало на берегу Геллеспонта, в самом могущественном городе тамошней Азии, Трое.

Ею управлял царь Лаомедонт, один из самых надменных царей своего времени. Желая его испытать, оба бога — покровителя его страны, Аполлон и Посидон, обернувшись людьми, нанялись помогать ему при постройке городских стен. Лаомедонт воспользовался их услугами, но обещанного вознаграждения не выдал ни им, ни их товарищам по работе. Тогда они решили наказать его, и Посидон выслал из морской глубины чудовище, которое стало безжалостно разорять страну. Царь призвал своих волхвов: те ему сказали, что чудовище успокоится не раньше, чем царь отдаст ему на пожрание свою дочь Гесиону (Hesione). Пришлось, по требованию народа, оставить деву на морском берегу, привязав ее к утесу.

Как раз тогда Геракл с товарищами причалил к троянскому побережью; узнав о гневе богов и его причине, витязь пожелал убедиться, исцелило ли Лаомедонта постигшее его несчастье от его заносчивости и вероломства. Он обещал ему поэтому сразиться с чудовищем и спасти его дочь, но выговорил себе в награду четверку его славных коней. Под гнетом нужды Лаомедонт согласился; но когда Геракл исполнил свое обещание, ему стало жаль коней, и он приказал ему немедленно покинуть его страну. Связанный возложенным на него подвигом, Геракл не мог ему сразу отомстить; он ушел, но с угрозой: его вероломство припомнится ему.

Фемискира лежала недалеко от моря в задней части Малой Азии; пришлось кораблю Геракла плыть по следам славной «Арго». С грустью увидел он место, которое было свидетелем гибели его прекрасного друга в предательских волнах родника. Затем они переплыли Пропонтиду, Босфор, миновали ставшие уже безопасными Симплегады и выплыли на широкую, зеленую гладь Евксина. И еще несколько дней длилось плавание; направо показалось устье широкой реки Галиса и вскоре за ним другое, поменьше. Это и был Фермодонт; поднявшись по его течению, пловцы увидели перед собою стены Фемискиры.

Ворота были заперты; перед ними стояла амазонка-стражница. Кожаный шлем, короткий хитон, небольшой щит формы луны на ущербе и двулезвийный топор. Она спросила пришельцев о цели их прибытия; Геракл ей изложил дело, прибавив, что они согласны выслужить требуемый пояс. Амазонка удалилась.

— Сразиться готов я с какой угодно силой, — сказал Геракл Фесею по ее уходе, — мне не будет страшно; но против чар пояса действительны только другие чары, а ими располагаешь ты, а не я.

Амазонка вернулась с известием, что царица приглашает Геракла и его славную дружину на веселый пир.

— Общая свадьба! — шепнул Геракл своим. — Держаться вместе, товарищи, не то мы погибли.

На площади перед дворцом Ипполиты были расставлены столы; во главе одного сидела Ипполита, во главе другого — Антиопа. Она побледнела, узнав Фесея; последнему удалось незаметно шепнуть ей несколько слов. После пира царица пригласила эллинов остаться у них в Фемискире; но Геракл просил разрешить им вернуться на эту ночь к своему кораблю для принесения благодарственной жертвы Посидону за счастливое плавание. Все эллины покинули город — кроме Фесея, неизвестно как и куда исчезнувшего.

Наступила ночь, темная, холодная; воины роптали, что Геракл заставил их провести ее у корабля. Пришло утро — и пришел Фесей: заветный пояс был у него в руках. Но вскоре затем пришла и вооруженная рать амазонок и начался жаркий бой. На стороне амазонок было огромное численное превосходство; но после потери волшебного пояса оно перестало быть опасным для эллинов. Много их пало, в том числе и их царица; некоторые попали в плен, в том числе и Антиопа — нечего говорить, что она была присуждена Фесею. Амазонское царство продолжалось в Фемискире, но опасность его распространения была предотвращена.

Геракл, однако, не забыл и Лаомедонту его вероломства; передав Еврисфею пояс Ипполиты, он стал набирать дружину для похода против его Трои. Первым делом он обратился к тому витязю, с которым он особенно подружился на «Арго» — к Теламону. Тот был царем маленького острова Саламина, — будущего носителя одной из величайших слав всемирной истории, в заливе, близ Афин, — и как раз переживал свой медовый месяц с прекрасной афинянкой Эрибеей. Геракл застал молодых за трапезой. Теламон протянул другу кубок с вином. «Возлияй отцу своему Зевсу!» Геракл отошел, поднял глаза к небесам — прекрасен и грозен был его вид, как он стоял, причем львиная пасть осеняла его голову и шкура неуязвимого зверя развевалась вокруг его могучих плеч. «Если ты когда-либо, отец мой Зевс, выслушивал охотно мои молитвы — теперь прошу тебя: дай этому моему другу смелого сына от Эрибеи, несокрушимого, как этот зверь, чья шкура меня обвивает, трофей моего первого подвига в твоей Немее!» Едва успел он произнести эти слова, как в вышине появился орел, повис над его головой и снова исчез в эфире. «Будет тебе сын! — радостно сказал он своему хозяину. — Ты его в честь появившегося орла (aietos) назови Аянтом — он будет первым в трудах и опасностях войны».

Набрав дружину, Геракл двинул ее на Трою. Долго тянулась осада; все же под конец город был взят, Лаомедонт пал в бою; Геракл, однако, и этот раз призвал на царство сына убитого — Приама. Города он не разрушил, но товарищей вознаградил добычей, причем пленную Гесиону получил Теламон. Сам он не взял ничего.

Опять он вернулся домой; но его приход мало обрадовал Деяниру. Она уже третьего сына качала на руках.

— Ты навещаешь свою семью, — сказала она ему, — точно земледелец свою зарубежную ниву: раз в году, к жатве и посеву.

— Не кручинься, милая, — утешал ее муж, — надеюсь, теперь скоро настанет конец моим трудам. Но пока что действительно приходится ждать Копрея со дня на день.

Он не долго заставил себя ждать.

— За тобой еще запад, могучий богатырь, — сказал он Гераклу, — царь желает, чтобы ты привел ему стадо быков пурпуровой шерсти, пасомое Герионом на острове Эрифее (то есть Чермном), где солнце заходит.

Деянира всплеснула руками:

— На край света он посылает тебя, — заголосила она, — куда еще смертная стопа не проникала!

— Гераклу не стыдно быть первым, — ответил ей муж и беспрекословно отправился к указанной цели.

— А этой целью было — «где солнце заходит». Истм, Парнасе, Этолия — это были еще знакомые места. Оттуда вверх по Ахелою к бурной Додоне, где вещий дуб Матери-Земли и Селлы, пророки Зевса; он узнал от них, что день, «когда кончатся труды Геракла», уже не особенно отдален. Потом бесконечное странствование вдоль моря, по склонам снеговерхих гор; потом широкая, благодатная равнина и в ней река о тихом течении, Эридан. Здесь тополи стоят на берегу реки, их слезы стекают в ее пучину и в ней превращаются в янтарь…

«Засни, Геракл, под тихий шум наших ветвей; мы расскажем тебе сказку про того, о ком мы плачем.

Мы — сестры Гелиады, дочери светлого бога, чья колесница ристает по небесной твердыне. Жарко пылает сердце вышнего возницы, многих любило оно, но никого так, как прекрасную Климену, позднейшую жену эфиопского царя Меропа, жившего там, где солнце заходит. И родила она в этом браке младенца дивной красоты светлого Фаэтонта. Когда он вырос, никто не мог смотреть на него, чтобы не полюбить. Сама царица любви, Афродита, была бессильна против его чар; она послала своего слугу, Геспера, вечернюю звезду: когда будешь заходить, скажи царю Меропу, что я люблю его сына и хочу, чтобы он был моим мужем. Обрадовался Мероп словам богини и велел Фаэтонту готовиться к свадьбе; но скромный юноша испугался: мне ли, сыну смертного, быть мужем богини? Нет, отец, уволь, не в прок брачущимся неравные браки. Мероп только разгневался и повторил свое приказание; тогда Фаэтонт обратился к матери. Но та улыбнулась: не бойся, мой сын, не смертный твой отец, а сам Гелий, ристатель небесной тверди! Что говоришь ты, макушка! Не верится мне. — Поверишь. Когда ты родился, он подарил тебе одно желание… только одно. Иди к нему в его багровый дворец, там, где его пылающая колесница погружается в море; скажи ему твое желание — и по исполнению ты убедишься, что он ивой отец.

И он пришел в наш дворец, и мы, Гелиады, впервые увидели нашего брата и, увидев, полюбили более всего на свете. И он сказал отцу свое желание — увы, роковое, безумное: если к тебе сын, дай мне день один, вместо тебя, управлять твоей колесницей! Тщетно отговаривал его отец: несчастный юноша стоял на своем. Тогда он напутствовал его благими сове-ами о том, как ему следует держать путь, и приказал нам, Гелиадам, запрячь светлую колесницу. Вначале смелому юноше удавалось обуздывать пыл ретивых коней: но когда первая четверть неба осталась за ним и стал приближаться полдень, они взъярились и понесли колесницу вне установлений колеи. И нарушен был вековой порядок природы: растаяли снега неприступных вершин, загорелись деревья нагорных рощ, закутанный в тюленьи шкуры житель далекого севера почувствовал непривычный жар, дремучая вода Сиртов подернулась льдом. Застонала из своих вещих глубин Мать-Земля, услышал Зевс ее жалобный голос. Его перун сразил Солнцева сына; прекрасный Фаэтонт пал обугленный в тихий Эридан. И нам с тех пор стали постылы небесные пути: став тополями на берегу сонной реки, мы льем слезы в ее воды и поем песнь плача о погибшей красоте, наши слезы, стекая в реку, становятся янтарем; и наш плач, стекая душу смертных, становится сказкой.

Так пели Гелиады Гераклу на берегу тихого Эридана. И ему показалось, что он вошел в царство сказки и что здесь все будет по-иному, по-чудесному.

Достигнув верховьев Эридана, он увидел по цепи неприступных гор перед собой, и справа и слева. Здесь нет пути; моря бы достигнуть, моря! Оно должно быть налево, где есть перевал; итак, к морю, в море! Но из моря вынырнул великан, получеловек, полурыба:

— Куда ты, дерзкий? Здесь нет пути для смертной стопы!

— Гераклу не стыдно быть первым, — крикнул герой и бросился на великана, в котором он узнал гневного Тритона, слугу морского владыки.

Тритон, побежденный, отступил:

— Иди, смертный, похваляйся, что сделал доступными эти заповедные воды — недалеко ты зайдешь.

Идет Геракл взморьем, то плоским, то приглубым, идет день, два, много дней — и все нет места, где солнце заходит. И вот перед ним смыкается море, гора справа, гора слева сдвинулись, и над их стыком, как в насмешку, солнце опускается куда-то, в загорную страну. Но Геракл не унывает: он окрылен сказкой. Где-то здесь должен быть ключ смыкающегося моря; где он? Уж не этот ли камень? Или этот? Пробует, колеблет один за другим — и вдруг грохот, пламя, стык обваливается, столб направо, столб налево, и между ними море с шумом вливается куда-то-в море морей. Вот он, Океан! И он пробил к нему путь! Да, будут помнить потомки до последних поколений Геракловы столбы!

Здесь Океан; здесь подлинно Солнце заходит. Но где же Эрифея? Ночь настала; надо послушаться Ночи. И снова день — утро, полдень, вечер. Вот он, огненный гигант, явственно спускается на своей пылающей колеснице… Жар нестерпимый; уж не хочешь ли ты меня испепелить своим огнем? Верегись, я сын Зевса — а от моих стрел и боги теряют любовь к бессмертию! — Геракл натянул лук, наложил на него стрелу, отравленную ядом гидры, прицелился в бога — и вмиг посвежело вокруг него. Он опустил лук. И вновь жар стал расти, кровь закипела, виски заныли… Опять? Я не шучу! — Лук поднят, жар спадает; теперь довольно? — Нет? Но если я в третий раз подниму лук — я его уже не наклоню к земле, не спустив стрелы! Нестерпимый свет заставил его закрыть глаза; когда он их открыл, Гелий, сойдя с колесницы, стоял рядом с ним.

— Ты мужественен, сын Зевса, и я готов тебе помочь. Здесь действительно то место, где я «захожу», в Океан; и ты видишь, здесь уже ждет меня золотая лодка-кубок, чтобы перевезти меня по кругосветной реке на восток, к месту моего «восхода». Эрифея — остров среди Океана; садись со мной, я повезу тебя.

Огромная лодка-кубок приняла и Гелия с его колесницей, и Геракла; вскоре среди волн показался Чермный остров… Геракл сошел, поблагодарил светлого бога за его милость… Поистине Чермный: все здесь окрашено в багровый цвет: багровые скалы, багровые пески, багровые стволы деревьев, красиво одетые в темно-зеленую листву. Пока золотая лодка еще виднелась среди волн Океана, Геракл рассматривал чудеса острова; когда же она скрылась, темная ночь его окутала: он лег на землю, покрыл себя львиной шкурой и заснул.

Спал он крепко; проснулся лишь на другое утро от глухого хриплого лая. Он открыл глаза — и при свете дня увидал над собой кудластую морду огромного багрового пса. «Страж стада!» — мелькнуло у него в голове. Это едва не было его последней мыслью: заметив, что Геракл проснулся, пес бросился на него, чтобы вцепиться ему в горло. К счастью, верная палица Геракла лежала тут же, у его правой руки; могучий взмах — и свирепый страж с разбитым черепом лежал на земле.

Геракл встал; но не успел он оглянуться, как уже новый враг огромного роста примчался с опушки багрового леса. Витязь тотчас признал в нем пастуха; но и рубаха, и волосы, и борода были ярко-багрового цвета. Выкрикивая что-то непонятное, он размахивал своим посохом, а этим посохом было целое дерево. Геракл дал ему подойти; одним ударом палицы он вышиб посох у великана, другим уложил его самого.

Теперь, подумал витязь, стадо можно будет забрать. Он направился к опушке леса — но там он увидел рядом с багровым стадом другое, черное, и охранявшего его другого пастуха в черной рубахе и с черными волосами и бородой; как он позднее узнал от Гелия, это был пастух, пасший стада Аида, царя подземной обители. Увидев приближающегося Геракла, он с громким криком умчался в лес; и в ответ оттуда послышался тройной протяжный рев, и из-за деревьев выкатилось новое чудовище, подобного которому Геракл еще не видал. В нем срослись тела трех мужей; один только живот был общий — огромный, точно винный чан на народных игрищах. Из него вырастало вверх три туловища с шестью руками и тремя головами, а вниз три пары ног. Быстро перебирая этими ногами, точно гигантское насекомое, он мчался по направлению к Гераклу.

Тот поднял лук — стрела со свистом пронзила Гериону (конечно, это был он) грудь переднего тела. Тотчас одна голова склонилась набок, две руки беспомощно повисли, две ноги, недвижные, стали бороздить мураву своими носками. Но для второго выстрела уже не было времени: чудовище находилось совсем близко, держа огромный камень в руках среднего тела. Геракл успел только поднять палицу и грузно опустить ее на среднюю голову. Мгновенно и она склонилась, и камень выпал из отяжелевших рук, и вторая пара ног сникла на землю. Оставалось третье тело, безоружное. Геракл и сам отбросил палицу и сцепился с ним грудь с грудью. Герион был телом вдвое больше своего противника, но его отягчали оба мертвеца, от которых он уже не мог освободиться; вскоре и он испустил дух в крепких узах Геракловых рук.

Подвиг был совершен; оставалось увести стадо. Черный пастух не препятствовал; в руках красного герой нашел свирель, знакомые звуки которой легко выманили стадо на берег Океана. Когда к вечеру Гелий пригнал золотую лодку-кубок к Чермному острову, Геракл со стадом его уже дожидался.

— Что же, опять подвезти тебя, сын Зевса? Этот раз дело для меня убыточно, придется возвращаться назад, и что скажут боги, если Солнце взойдет не вовремя? Ну, пусть меня выручает твоя заступница, Паллада; веди свое стадо и садись сам!

Он довез его до обоих столбов — и начался томительный обратный путь. Много раз отбивался то один, то другой из своенравных быков, много раз их старались увезти беззаконные люди. Италия сохранила память об этих скитаниях; и алтарь Геракла на Говяжьем рынке в Риме до позднейших времен рассказывал о них людям. Так и на западе путь умиротворителя вселенной был запечатлен подвигами, гибельными для злых людей. Но долг свой он исполнил: все стадо было в сохранности, когда он по возвращении в Микены передал его пастухам Еврисфея.

— Вернулся из самого царства сказки, — весело сказал он жене, входя в свой уютный тиринфский дом.

— Сказкой встречаю, — ответила жена и показала ему увитую в пеленки русокудрую девочку, первую после трех сыновей.

— Да это блаженство! — воскликнул отец, и это имя осталось за ней — имя Макария.

 

30. АД И РАЙ

Блаженство это оказалось не очень продолжительным: злоименный гость все-таки пришел в Тиринф с новым приказом от микенского царя. Этот раз на его лице не было обычного насмешливого выражения.

Геракл вскочил с места при его появлении. «Как? — воскликнул он. — Еще поручение? Да разве есть на земле конец, еще не причастный труду и славе моих подвигов?»

— На земле нет, — угрюмо ответил Копрей, — но под землей и над землей есть. Этот раз царь Ефрисфей приказывает тебе привести ему Кербера, пса-стража преисподней. — И он ушел, не дожидаясь дальнейших вопросов.

Все почувствовали, что ледяной ужас сковал их члены. Спуститься заживо в обитель мертвых! Да есть ли смертный, отважившийся на подобное дело?

— Про одного я знаю, — сказал Геракл.

— А я про другого, — тихо и мрачно прибавил Иолай. — Но кого ты имеешь в виду?

— Орфея, моего товарища по походу аргонавтов. Была у него невеста, Евридика; ее в самый день свадьбы ужалила змея, и она должна была преждевременно последовать за Гермесом, проводником душ, в подземное царство. Не вынес потери Орфей; со своей волшебной кифарой в руке он пошел за ней. Своей дивной игрой он зачаровал Кербера, зачаровал всех духов преисподней, зачаровал даже ее владык, Аида и Персефону: они разрешили ему увести обратно свою невесту под тем условием, однако, чтобы он не оглядывался на нее, пока не достигнет поверхности земли. Сгорая нетерпением любви, он оглянулся — и вторично и окончательно лишился Евридики. В утешение смертным, вспоминая виденное им в подземном царстве, он учредил свои орфические таинства; их смысл — любовь, дающая воссоединение. Он предлагал и мне поступить в число посвященных; но я, смелый в своей тогдашней молодости, не воспользовался его предложением. А теперь уже поздно: когда я был во Фракии, мне говорили, что Орфей погиб таинственным образом на горе Пангее, растерзанный вакханками.

Он подумал немного и продолжал:

— Но я могу приобщиться элевсинских таинств и сделаю это. Завтра же иду в Афины. Рассчитываю в этом деле на помощь Фесея, нашего товарища по походу на амазонок.

— И я советую тебе это сделать, — сказал Иолай, — но Фесея ты в Афинах уже не найдешь. За время твоего отсутствия он подружился с опасным человеком — с Перифоем фессалийским, сыном того Иксиона, который в своем безумном самомнении отважился похитить Геру с олимпийской трапезы. Страдая тем же безумием, Перифой задумал увести Персефону из подземного царства. Он уговорил своего друга Фесея помочь ему в этом нечестивом предприятии; они спустились — и не вернулись обратно.

— Если бы я знал об этом раньше, я бы не стал дожидаться приказа Еврисфея. Фесей также и мой друг; я не могу его покинуть в его нужде. Итак, завтра в Афины, а затем — дальше.

Деянира плакала всю ночь, но к утру она предстала перед мужем с разъясненным лицом — не потому, чтобы ей стало легче, нет; но она не хотела слезами и жалобами создавать дурной приметы для трудного пути Геракла. Они простились.

В Элевсине Геракл был принят с честью: удостоенный его таинств, он бодро, под сенью божьей благодати, отправился на свой подвиг. Его намерением было спуститься в преисподнюю через пещеру в Тенаре, самом южном мысе Пелопоннеса. Он достиг ее после целого дня утомительного пути; так как был уже вечер, то он лег спать перед ней, откладывая начало спуска на следующее утро.

Засыпая, он думал с удивлением о том, почему путь минувшего дня его так утомил. Правда, ему было уже около пятидесяти лет, но до тех пор он не замечал убыли своих сил. Неужели и для него наступает уже пора увядания? Заснул он крепко; в течение всей ночи образы прошлой жизни чередовались перед глазами его души; казалось, что тенарская пещера высылала к нему призраки убитых чудовищ и беззаконников, от немейского льва до Гериона и разбойников италийских дорог. Но затем явился новый образ — слабый, но, как это ни было странно, сильный своей слабостью.

Это была женщина глубокой старости, но старости безотрадной и безобразной. Почти все волосы повылезли на ее голове, лишь сзади беспомощно болталась жиденькая седая косичка. Кожа лица тысячью морщин окружала ее впалые, потухшие глаза; рот выступал узкой бледно-синей чертой между стиснутыми за отсутствием зубов скулами. Не способная ходить, она ползла на четвереньках; доползши до спящего Геракла, она обхватила его своими тощими руками, с которых вместо мышц свешивались пустые мешки кожи. Казалось, ребенок мог бы сбросить с себя эти бессильные объятия; но Геракл, покоившийся в оцепенении дремоты, не мог даже пальцем двинуть, даже головой шевельнуть. Обвив его ноги своими руками, она поползла все выше и выше по его телу и уже приближала свой рот к его лицу, уже готовилась влить ему между губ отраву своего естества…

Вдруг сильный голос к нему воззвал:

— Геракл! Проснись!

Он вмиг встрепенулся, небрежным движением левой руки смел со своего тела гнусный призрак и вскочил на ноги. Увидев, кто перед ним, он молитвенно поднял правую руку:

— Радуйся, благодатный Гермес!

— Радуйся и ты, сын Зевса! Старость ты благополучно стряхнул, но молодость еще впереди. Пока же меня послала царица преисподней, таинств которой ты приобщился в Элевсине, чтобы быть мне твоим проводником по ее царству. Идем.

Они вошли в пещеру. Там их уже дожидались души, бесплотные призраки людей. Гермес, касаясь каждой своим золотым посохом, определял, к какому из трех отрядов ей пристать. Направо он поставил посвященных и достойно Деметры проведших свою ^жизнь; посредине — сонм обычных душ, не отличавшихся ни в правде ни в неправде; налево — неисправимых грешников. Взяв Геракла за руку, он повел его вперед через белесоватый сумрак пещеры. Вскоре ее своды поднялись и расширились; с левой стороны появились высокие известковые скалы, подножие которых омывала сонная, поросшая бледными водорослями вода.

— Это Левкада, белая скала, — пояснил Гермес, — и тихая Лета под ней. Здесь непосвященные теряют память о своей земной жизни: и Левкада ее всасывает, и глоток Леты ее затопляет.

Действительно, и Геракл, проходя мимо Левкады, почувствовал какую-то таинственную тягу своих мыслей к ней; но только средний отряд, запивший эту тягу усыпляющей водой Леты, испытал окончательное забвение всего. Уже не раздавалось среди него ни стонов, ни вздохов; в немой безучастности продолжал он свой путь.

Река Забвения впадала в другую, мутную и тинистую — Ахеронт, как пояснил Гераклу Гермес. Ахеронт, расширяясь, образовал озеро Ахерусию, преградившее путь отрядам душ. Но у берега стояла емкая лодка, и перевозчик при весле уже дожидался пришельцев.

— Здравствуй, Харон! — воскликнул Гермес. Все души повторили его привет.

Харон молча указал каждой ее место в лодке. При виде Геракла он вопросительно посмотрел на Гермеса. «Волей царицы», — ответил ему тот. Он кивнул головой, Геракл вошел, и лодка отвалила. Тихо журчала вода под легким прикосновением весла и легким движением киля; лодка скорее скользила, чем шла, и трудно было определить, медленно ли или быстро она движется. Вскоре берег был достигнут; Геракл увидел рощу из ракит и черных тополей, в которых реяли, тревожно носясь туда и сюда, призраки людей, многие с зияющими ранами в груди.

— Тени непохороненных, — сказал Гермес, — посмотри, не узнаешь ли кого-либо из них. Геракл принялся их рассматривать.

— Боги! — воскликнул он. — Не Тидея ли я вижу, младшего брата моей Деяниры? А это не Капаней ли? А здесь ты, Иппомедонт? Ты, Парфенопей, смелый сын Аталанты? Почему вы здесь?

— Прибавь Полиника, Эдипова сына, — сказал ему Тидей, — Мы были в числе Семи, пошедших войною на Фивы; мы пали в бою, и победоносный фиванский царь запретил нас хоронить. Когда будешь опять на земле, не забудь напомнить ему об общеэллинском законе!

Геракл обещал ему так поступить и пошел дальше.

За рощей возвышалась огромная черная стена; дорога душ вела к широким медным воротам. Оба их створа были открыты; но с внутренней стороны Геракл увидел внушительной величины собачью будку, а перед ней исполинского пса, трехглавого стража преисподней. Гермеса он встретил, как своего, и даже лизнул ему ногу одним из своих трех языков; но и к Гераклу он отнесся дружелюбно, опустив все свои шесть ушей и вильнув хвостом.

— Он еще не почуял в тебе своего врага, — сказал Гермес, — впрочем, это благодушие он проявляет ко всем входящим в начинающееся именно здесь царство Аида. Зато к пытающимся уходить он суров и злобен; яростно лает на них и норовит вцепиться им в икры всеми зубами своих трех пастей. Свой подвиг ты, конечно, отложишь до возвратного пути; я мог бы уже теперь передать тебе разрешение Аида и Персефоны, но ты, вероятно, пожелаешь увидеть их самих.

— И не только их, — прибавил Геракл.

За воротами расстилался необъятный луг, поросший бледным лозовидным растением — асфоделом, как его звали на земле. Здесь было главное сборище душ; здесь они встречались, здесь разговаривали — тихо, бесстрастно; это было точно чириканье пташек или стрекотание кузнечиков. Ни радости, ни страдания не было видно на их лицах; но не было также и выражения скуки. Было полное отсутствие какого-либо волнующего сердце чувства. Геракл узнал здесь многих, но его не узнавал никто. Послышался легкий топот; Геракл повернул голову в его сторону, удивленный, что здесь есть и всадники. Но это был кентавр Хирон; Геракл протянул руку к нему, но он безучастно посмотрел на него и промчался мимо.

— Мне грустно, — сказал Геракл, — что ни один из них меня не узнает. Отчего это так?

— Глоток теплой крови им возвращает сознание, — ответил Гермес — Если бы хоть один из них был тебе нужен, мы бы пригнали сюда черную овцу, заклали бы ее так, чтобы ее кровь стекала в нарочно вырытую яму, и души бы слетелись на запах этой крови. Впрочем, за Хирона ты можешь упросить Персефону, чтобы она приняла его в число блаженных своего рая; хоть он и не был посвящен, но своей благочестивой жизнью он заслужил эту награду, а твоя просьба может заменить посвящение.

Геракл постановил про себя это непременно сделать и стал размышлять о путях загробной справедливости — о посвящении и заслуге и о действии просьбы, заступничества, любви. За Асфоделовым лугом показался дворец, очевидно, царей подземного царства. Но Гермес повел своего гостя дальше, к реке, бурно катившей свои черные волны по наклонному руслу и в дальнейшем течении низвергавшейся в бездну; издали был слышен тяжелый шум ее падения.

— Это Стикс, — сказал Гермес, — третья река преисподней, вода страшной клятвы для богов. Почему она такая, это ты поймешь, когда увидишь место, куда она стекает.

Он повел его дальше, и они достигли края бездны. Обрыв был отвесен, даже серна не могла бы спуститься. Но Гермес подхватил Геракла и, неся его по пустоте, плавными кругами с ним спустился на дно обрыва. Здесь исчезли уже последние отблески дневного сумрака: кругом была черная ночь. Но вдали показался другой, багровый свет.

— Где мы? — спросил Геракл.

— В недрах Аидова царства, — ответил ему Гермес, — в бездне грехов и мучений. Эта река пламени, к багровому руслу которой мы приближаемся, — это Пирифлегетонт; та, другая, от которой нас обдает туманным холодом, это Кокит. В Пирифлегетонте терпят телесные мучения грешники озверелые, заглушившие свою душу своими преступлениями; на Коките испытывают душевные муки те, которые отравили свою душу своей неправедной жизнью.

— И все эти мучения вечны? — спросил Геракл, содрогаясь.

— Не для всех. Совершившие тяжелые преступления, но не окончательно заглушившие и отравившие свою душу, получают разрешение раз в год выплывать по Стиксу на озеро Ахерусию. Туда к ним приходят те, против которых они провинились, напившись предварительно крови, чтобы вернуть себе сознание. Их они должны умолить. Получат прощение — пойдут с ними, напившись Леты, на Асфоделов луг. Не получат — возвращаются на дальнейший год к месту своей пытки.

И опять Гераклу представился случай размышлять об искупительной силе просьбы и любви. Медленно проходили они, спускаясь все ниже и ниже, от одного места пытки к другому. И он узнавал многих, и его узнавали — эти ведь не пили из реки Забвения. На самом дне была воронка; спустившись также и в нее, они опять погрузились в царство темной ночи. Вдруг Геракл почувствовал, что они хотя не изменили направления, но уже не спускаются, а поднимаются, ипритом быстро; но это происходило оттого, что Гермес подхватил его своими могучими руками.

Вдали забрезжил как-будто свет — не багровый, дневной; чем дальше, чем выше, тем он становился явственнее, сменяясь, однако, по временам и мраком. Наконец, вероятно, после многих дней и ночей пути, они вышли на поверхность, такую же, как и у нас, и с таким же солнцем наверху, как и у нас. И все-таки она была не наша: иные деревья, иные травы; и птицы по-иному поют, и цветы по-иному пахнут. Но все поет, все пахнет, повсюду разлито блаженство.

Он уже знал: здесь избранники Деметры и Коры, легкие тени; они плавно реют под кущами зеленых деревьев, любуясь на хороводы дев, внимая песням вдохновенных певцов. Вот особенно численный сонм: ему Орфей поет про Евридику и про свою любовь, победившую смерть. Но Гермес не позволяет приближаться: издали смотри, издали внимай! Это блаженство не про тебя: тебе суждено другое, если ты не падешь… Гермес ли это говорит? Нет, он сам это чувствует. Издали, издали! Кто этот почтенный старец с белой бородой, приветливо посылающий ему рукой знак признания? Ты это, Амфитрион? Но кто это рядом, эта прекрасная молодая женщина в белом покрове, ласкающая его грустно приветливым взором своих нежных очей? Она? Быть не может! «Деянира — ты здесь?..»

Гермес стоит рядом, он его держит за руку. «Издали, издали!» Гермес ли это шепчет, или он сам себе? Страшное испытание! Но долг побеждает. Они идут дальше. Много полян, много сонмов блаженных. Вот и солнце заходит; ночь кругом, темная ночь.

Страшно было испытание; зато страшна и сила, наполнившая его. Слушай, — говорит он Гермесу. — В Элевсине мой ум прозрел. Я знаю волю моего отца, ту волю, которой он никому доверить не может — даже тебе, даже своей первородной дочери Палладе, моей заступнице — и сестре. Я знаю его волю: эта воля — примирение. Предстоит великий, решающий бой; но в этом бою мы не можем победить, пока там, в Тартаре, страдают Титаны, пока их стоны ложатся свинцовой тяжестью на грудь Матери-Земли. Ты видишь, я поборол все земное, и неземная сила наполнила меня. Хочу идти к Титанам, хочу принести им примирение и освобождение. Можешь ты меня к ним проводить?

— Могу проводить тебя до врат Тартара, но там кончается моя сила.

— И там начинается моя! — вдохновенно воскликнул Геракл. — В путь, мой брат! Исполним волю, хотя и необъявленную, нашего отца.

Гермес обхватил его стан своей рукой, и они стали подниматься или спускаться, этого он уже не мог разобрать. Долог был ночной перелет в беззвездном пространстве; наконец нижний предел мироздания был достигнут. Чернее черной бездны зачернела перед ними черная стена; но в ней ярым пламенем горели медные врата; а перед ними, расположившись на широкой полосе черной тверди, дремали сторукие исполины, стражи мировой темницы. Почуяв пришельцев, они поднялись на ноги и грозно замахали тремя сотнями рук.

— Дорогу, Котт, Бриарей, Гиетт! Вы видите, я вас знаю. Именем Зевса его сын вам приказывает — дорогу!

Станицы рук опустились, чудовищные тела сникли, ни одна тень не омрачала ярого пламени медных врат.

— Врата Тартара, обители предвечного ужаса, неисповедимая гроза уходящих времен! Именем Зевса, чью волю я исполняю, я его сын, вам приказываю — расступитесь!

Собрав свои силы, он поднял палицу и ударил ею в медные створы пылающих врат; дрогнули створы, но врата выдержали напор. Он ударил вторично — гул раздался по всему мраку эфира и долетел до сиявшей в небесной высоте Земли, но врата по-прежнему стояли непоколебимо. Тут он все силы своей жизни перелил в свои мышцы и в третий раз ударил в створы; послышался лязг разбитых засовов, и врата распахнулись.

Геракл заглянул внутрь; но то, что он увидел, было подобием грозовыхтуч, вырастающих в исполинские тела, — и взоры что молнии, и голоса что гром.

— Вы свободны, Титаны! — крикнул им Геракл. — На скале Кавказа вы найдете вашего брата; возвестите и ему близкую свободу. Ждите освободителя под скалой Кавказа!

Он схватил руку Гермеса и уже не выпускал ее, пока они оба не очутились перед дворцом Аида.

— Теперь, — сказал ему Гермес, — не ты у меня, а я у тебя буду искать помощи: ты перерос меня.

— Еще я человек, — ответил ему Геракл, — и даже тот подвиг, на который я сюда послан, не совершен… Но что я вижу здесь?

На скале перед дворцом сидели два мужа средних лет и вели дружеский разговор между собой; один был, по-видимому, свободен, но другой прикован медными цепями к своему месту. Геракл подошел к ним.

— Фесей! — вскрикнул он изумленно.

— Да, Фесей, — грустно ответил свободный, — твой товарищ, в походе на Фемискиру.

— И, надеюсь, также в тех, что мне еще предстоят, — бодро продолжал герой, пожимая ему руку. — Конечно, я тебя здесь не оставлю. Ты, вижу я, свободен, а страж преисподней нас не задержит — он и сам за нами последует!

— Нет, Геракл, ты ошибаешься: я тоже прикован.

— Как прикован? Я цепей на тебе не вижу.

— Я прикован незримыми цепями чести, — тихо ответил Фесей, указывая на своего товарища.

— Перифой, догадываюсь я? Я и его освобожу; я только что разбил засовы покрепче его цепей!

Сказав это, он схватил цепь Перифоя и дернул ее — земля затряслась под его ногами и глухой гул пронесся под ней.

— Нет, Геракл, — грустно сказал узник, — против цепей карающей Правды и твоя сила бессильна. Идите, друзья, и предоставьте злоименного сына Иксиона проклятию его отца!

— Этому не быть. Фесей прав — против чести не идут. Но путь силы не единственный, есть и другой — путь благодати. Подождите меня здесь: мне еще предстоит беседа с владыками этого дворца.

В сопровождении Гермеса он вошел во дворец. Велика была честь, оказанная ему Аидом и Персефо-ной.

— Гул разбитых врат Тартара донесся и до нашего слуха, — сказал ему Аид. — Пока ты здесь, этот престол принадлежит тебе, а не мне.

— Нет, — сказал Геракл, — я — человек и выше человеческой доли не возношусь, и врата Тартара уступили не моей силе, а воле моего отца. Но если вы хотите оказать мне милость, у меня к вам три просьбы.

И он их изложил: первую — о Кербере, вторую — о Хироне, третью — о Перифое. На первые две Персефона тотчас изъявила согласие; третью она дала на решение мужа.

— Он тяжко провинился, — решил Аид, — но твоя подвижническая жизнь покрывает и его вину, и всех, а кого ты попросишь.

После этих милостивых слов Геракл с Гермесом покинули дворец.

— Прощай, мой брат, — сказал Гермес своему товарищу, — я тебе более не нужен, а Хирону нужен проводник в хороводы блаженных. Но мы скоро увидимся.

С этими словами он исчез среди теней Асфоделова луга.

Геракл опять подошел к скале обоих друзей, опять дернул за цепь Перифоя — и она точно соломинка разорвалась в его руках. Возвращаясь по знакомому Гераклу пути, они дошли до ворот Аидовой стены. Кербер по-прежнему лежал перед своей будкой; но, увидя подходящих людей, он вскочил на ноги и угрожающе зарычал.

— Вы будете лишь зрителями, — сказал Геракл друзьям, — хотя у него три головы, но весь он все-таки сходит за одного.

С этими словами он подошел к Керберу и, подставляя ему левую руку, укутанную в шкуру немейского льва, правой стал искать места, где его три шеи срастались. Пес всеми зубами всех своих пастей впился в подставленную ему руку, но его зубы беспомощно скользили по гладкой и твердой, как медь, львиной шкуре. Разъяренный неудачей, он с возрастающим остервенением стал кусать неуязвимую руку — а тем временем Геракл, нащупав опасное место, со всех сил сдавил его своей могучей десницей. Кербер выпустил добычу, зашатался и осел; Геракл набросил ему на шею цепь Перифоя, и чудовищный пес послушно за ним последовал.

Выйдя в тополевую рощу, он простился с Тидеем и прочими витязями, павшими под Фивами, подтвердив им, что исполнит свое обещание. Затем они дошли до Ахерусии. Ужаснулся Харон, увидев Геракла в столь внушительном обществе; беспрекословно он доставил всех на другой берег, к устью Ахеронта. Идя дальше, они, однако, сбились с пути: избранная ими дорога привел их не в Тенар, а более длинными обходами к незнакомой им местности. По расспросам оказалось, что они в Гермионе, в роще богини Земли.

— Тем лучше, — сказал Фесей. — Отсюда недалеко до Трезена, где я родился; там я удобнее всего могу узнать, как в Афинах сложились дела в мое отсутствие.

— И мне лучше, — подтвердил Геракл, — отсюда и до Микен недалеко. Но ему даже не пришлось туда отправляться: весть о Кербере быстро была доставлена в Микены и оттуда на крылах ветра прилетел Копрей с приказом от царя ни в каком случае не приводить в Микены страшного зверя, а немедленно отпустить его обратно. Геракл засмеялся; он снял с Кербера цепь.

— Иди, почтенный, — сказал он ему, — жди храброго царя перед своей будкой!

Кербер вмиг умчался и исчез в сумраке пещеры.

Геракл проследовал прямо в Тиринф. Там он узнал, что его отсутствие продолжалось три года; что еще до истечения первого Еврисфей повсюду стал распространять слухи о его гибели: из обители, мол, Аида не возвращаются; что, боясь его преследований, его семья с верным Иолаем отправилась в фессалийский Трахин, что над Фирмопилами, под защиту его кунака, трахиниского царя Кеика; что Деянира там скончалась, пораженная незримой стрелой Артемиды, но Алкмена, Иолай и дети живы и здоровы.

Узнав об этом, он и сам собрался в Трахин; но накануне назначенного для сборов дня в Тиринф опять явился Копрей и передал ему новый приказ Ефрисфея. «В роще Гесперид, — гласил он, — растет дивная яблоня, отягченная молодильными яблоками, — дар Гере от Матери-Земли в день ее брака с Зевсом; стережет их стоглавый змей Ладон; Еврисфей приказывает тебе побороть змея, а яблоки сорвать».

Геракл удивленно посмотрел на глашатая.

— Повтори приказ, — сказал он ему.

Копрей повторил приказ теми же словами.

— «…а яблоки сорвать», — повторил за ним Геракл. — И больше ничего?

— Больше ничего.

— Он не сказал: «Сорвать и принести ему»?

— Нет, но это разумеется, полагаю я, само собой.

— Дело глашатая, — сухо возразил Геракл, — передавать поручения, а не толковать их. Скажи твоему господину, что я исполню его слова в точности.

«Царь Еврисфей, — подумал он по его уходе, — бессмысленно лопочет ему же непонятные слова; я вижу, однако, что моя небесная гонительница отвернулась от него и свой гнев на меня переложила на милость. Она приказывает мне сорвать молодильные яблоки с дерева, которое было ей свадебным даром от Матери-Земли. Будь благосклонна, царица Олимпа! Геракл, «Герой прославленный», и ее прославит до конца времени… Матушка, дети, друг — вы уже не увидите меня более в моем человеческом естестве. Я поборол в себе все земное: издали благословляет вас Геракл… издали, издали…»

Из Тиринфа он через Истм проследовал прежде всего в Фивы. Перед городом расположилась афинская рать с требованием похорон для павших аргосских вождей. Царь Креонт, возмущенный ее непрошенным вмешательством, упорствовал, но Геракл его уговорил исполнить общеэллинский закон. Идя дальше, по отчасти уже знакомым путям, он прошел Италию, затем Ливию и достиг наконец высокой горы. Видит, на вершине стоит исполин, небесная твердь опускается на его плечи. Он уже знал — это был Атлант, брат Прометея; от него он узнает, где сад Гесперид.

Атлант не сразу исполнил его просьб)':

— Подержи за меня небосвод, а я принесу тебе яблоки.

Но Геракл понял его коварство: передаст — и оставит меня на все времена.

— Не могу, — ответил он ему, — мне приказано самому и змея побороть, и яблоки сорвать. Научи меня, а я тебя тоже утешу откровением.

Атлант ему сказал все требуемое, и о пути, и о роще.

— А в чем же откровение? — спросил он.

— Близок час великой битвы, а за ней великого примирения, — ответил Геракл, — иные законы наступят для мироздания, и ты будешь освобожден от своей многовековой работы.

За Атлантовой горой высилась другая: на ее вершине и лежала роща — Гесперид. Уже издали Геракла очаровало дивное пение четырех девичьих голосов; он понял, что это были четыре нимфы, Геспериды. Приблизившись, он их увидел, увидел и стоявшую посередине яблоню с золотыми яблоками в темно-зеленой листве, но увидел также и извивавшегося вокруг яблони змея — такое же дерево, со столькими же головами, сколько на том было яблок. Вмиг пение прекратилось; нимфы озабоченно бросились под сень яблони, и змей их покрыл частью своих голов.

— Кто ты, чужестранец? Зачем ты пришел тревожить наш покой? Здесь не место для человеческой стопы; сюда только Плеяды залетают, дочери Атланта, чтобы зачерпнуть амбросии для трапезы богов.

— Меня шлет Гера, ваша владычица; я должен побороть змея и сорвать три яблока.

— Ты не можешь побороть змея, он бессмертен.

Геракл поднял свой лук.

— Хирон тоже был бессмертен, — сказал он, — и все же пущенная из этого лука стрела склонила его променять на преисподнюю веселый свет дня. То же и с вашим змеем будет. С этими словами он вынул из колчана стрелу, отравленную ядом гидры. Нимфы вскрикнули:

— Не вноси ужасов смерти в нашу блаженную обитель; мы сами своею песней усыпим змея.

И они запели песню такую чудную, какой Геракл еще никогда не слыхал. Замолк ветер, шумевший в листве яблони; замолк ручеек, журчавший у ее подножия. Одна задругой головы змея поникли и заснули; когда погасла последняя пара зениц, Геракл подошел к дереву и сорвал три золотых яблока…

Совершен двенадцатый подвиг, последний из тех, которые на него были возложены Еврисфеем! Он это знал — додонский оракул был ему памятен. И ему показалось, что все утомление всех двенадцати вдруг им овладевает; заложив руку с яблоками за спину, он склонил голову и глубоко задумался.

А Геспериды все пели и пели, и вся гора благоговейно молчала, внимая их райским напевам. Эта песнь тихо, сладко баюкала душу; продлить бы ее до бесконечности, заснуть, как вот этот змей, но заснуть навеки.

Но кто-то не спит, чей-то полет едва-едва, но слышится среди глубокой тишины райской песни. Не спит время; полет его тихих крыл сопровождает течение звуков по неподвижности эфира. Время не ждет; земные подвиги кончились, но час небесного настал: достигнут рубеж, отделяющий человеческую жизнь от вечности богов…

Перейти ли? Или отказаться от всего, забыться там, внизу, в тихом сумраке Асфоделова луга? Лучше забыться: он ведь так утомлен…

Чу, что это? Еще какой-то шум. Солнце ли сорвалось с небесного свода? Нет, это пылающая колесница несется на его гору, и в ней двое: Гермес и Паллада. Геспериды прекратили свою песнь; змей проснулся, вся гора проснулась.

Паллада подошла к Гераклу:

— Радуйся, мой брат, и следуй за нами: нас ждут.

Геракл посмотрел на нее утомленным взором и протянул ей руку с яблоками:

— Радуйся, владычица! Но для кого сорвал я их?

— Ты сорвал их для себя; отведай их, побори последнюю слабость! И следуй за нами: нас ждут.

Геракл исполнил ее слова. От первого яблока исчезло его великое утомление, последняя немощь его земных трудов; от второго — сгладились глубокие морщины, изрывшие его чело, окрасилась в русый цвет его седина, блеснули пламенем солнца его очи, и он опять стал таким, каким его познал немейский лев; от третьего — неземная сила и бодрость наполнила все его естество.

Он подал руку Палладе, взошел с ней к Гермесу на колесницу, и они умчались к порогу небес, где Зевс с перуном в руке ждал своего обоготворенного сына.

Что затем свершилось, того никакое смертное перо никогда не возможет описать. Туманы поднялись с земли на небо, заволакивая его снизу: чудовищные образы с ногами в виде змей замелькали в них. Все выше и выше. Вот уже и солнца не видно; мрак окутал землю. Люди жмутся в своих жилищах: настал последний день, — нет, последняя ночь мироздания. Мрак везде, черный мрак. Лишь молнии его изредка прерывают; и при их свете виден Зевс на колеснице с перуном в поднятой руке, а рядом с ним кто? Львиная шкура обвивает его юношеский стан и лук в его руках. И шум стоит повсюду, треск, грохот, лязг. Чаще засверкали молнии: вот Паллада на колеснице, она потрясает своей победоносной эгидой; вот Аполлон, вот Дионис. А снизу взлетает град камней и скал, сорванных с горных вершин. Да это последняя ночь мироздания — Гигантомахия.

Долгая мучительная ночь. Но наконец и для нее наступило утро.

Солнце взошло на востоке и озарило кавказскую скалу, на которой полустоял, полулежал прикованный страдалец веков. У подножия скалы расположились освобожденные Титаны; они страдальцу принесли весть близкого освобождения. Влажная ночь облегчила его муки, но ненадолго: придет освободитель, но еще раньше прилетит мучитель.

Пока его нет, он рассказывает им о своих мучениях — и на надокеанской скале среди сонма приветливых дочерей кругосветной реки, и в преисподней между великими грешниками, снова здесь в кругу гор ледовитого Кавказа. Внемлют Титаны: как теперь изменилась жизнь, как выросло в своей силе и своей смелости человечество! Да, дар Прометея, многоискусный огонь…

Пара огромных крыл заслонила нет: прилетел мучитель; участливая речь умолкла, ее сменили стоны мучимого, жалобы зрителей. Стоны, жалобы — и глухой шум разрываемой плоти.

Но вот новое солнце примчалось навстречу тому прежнему: пылающая колесница показалась в кругозоре скалы. Быстро несется она, но еще быстрее летит пернатая стрела с лука ее возницы. Жалобный клекот послышался с вершины скалы: в последний раз взмахнули исполинские крылья, и что-то тяжелое грохнулось о приморский песок Евксина.

— Ты свободен, Прометей! — воскликнул молодой лучник.

Лук брошен, поднялась палица — и стальная цепь, разбитая, скатилась со скалы на прибрежный песок Евксина.

— Ты свободен, Прометей! — воскликнул владыка палицы, — Вы все, Титаны, отныне гости олимпийской трапезы. Великое примирение наступило!

Золотые столы сияют на ясной вершине Олимпа; их больше, чем бывало раньше: будет общий пир гостей старого и нового мира. Одни ждут, другие подходят; ждет Гера впереди ждущих на пороге светлой обители, а по ее правую руку девственная богиня с золотыми кудрями, воплощенная Младость, прекрасная Геба. А впереди подходящих Паллада; она ведет за руку молодого витязя, того, которого на земле звали Гераклом.

— Радуйся, мною гонимый, мною прославленный, мною вознесенный! — говорит ему Гера. — Отныне ты и мой сын, как супруг моей дочери, царицы юности Гебы!

Она обнимает гостя и прижимает свои губы к его челу. А Геба наливает жениху кубок нектара, напитка бессмертия, чтобы вечной стала та молодость, которую он нашел в роще Гесперид.

 

31. НЕИСТОВЫЙ ГЕРАКЛ

В малой хороме царя Еврисфея велась тревожная беседа. Шестидесятилетний хозяин, тщедушный, но живучий, старался всячески охранить от чьих-либо посягательств остаток своей безрадостной жизни. Сыновей у него не было; его законным наследником был Геракл; но он ни за что не хотел оставить ненавистному сыну Алкмены своего микенского царства. Чтобы он не мог питать на него каких-либо надежд, он призвал двух сыновей Пелопа — это были Атрей и Фиест — и пока отдал им во владение подчиненный ему городок Мидею, всем давая понять, что признает их обоих своими наследниками. Именно обоих. «Один против двух и Геракл бессилен», — утверждал он, злорадствуя.

Теперь он совещался с ними о настоящем положении вещей.

Кроме их троих присутствовал еще Копрей, которому царь велел рассказать обоим царевичам о последних словах Геракла.

— Вы видите, — сказал он им, — он решил воспользоваться моей оплошностью и не приносить мне в Микены сорванных им яблок. Но какая судьба постигла его самого? Вероятнее всего, что он погиб от стоглавого змея — такого противника он еще не имел. Но я хочу знать, не известно ли вам чего-нибудь о его участи. Говори ты первый, Фиест.

— Расскажу тебе, царь, что слышал сам от своих сикионских друзей.

— Покинув Тиринф, Геракл отправился в Фивы к своему старому кунаку, царю Креонту. Фивы незадолго перед тем вынесли трудную войну с семью аргосскими вождями, в которой погиб их царь Этеокл, после чего Креонт — всего в третий раз — занял царский престол. А тут стало им угрожать еще новое столкновение с Афинами из-за трупов павших аргосских военачальников, которых озлобленные фиванцы не хотели предавать земле. Тогда именно пришел Геракл; явившись посредником между Афинами и Фивами, он уговорил фиванский народ не противиться исполнению общеэллинского закона; а так как Креонт и подавно не возражал, то трупы были выданы афинянам, которые похоронили их у себя в Элевсине, и война была предотвращена. Обрадованный Креонт выдал за Геракла свою дочь Мегару, и он остался у него как зять и ближайший друг его сыновей.

Еврисфей и прочие удивленно переглянулись. Фиест заметил их недоумение и колко продолжал, косясь на злорадствующего брата:

— Я рассказываю то, что слышал сам: сколько тут правды, это, царь, решит твоя собственная мудрость. Прошло со времени его женитьбы несколько лет; Мегара родила ему троих сыновей, из коих он старшему хотел оставить твое микенское царство, среднему — материнское фиванское, а младшему то, которое он предполагал завоевать в Евбее. В Тиринф он наезжал изредка, чтобы получать твои приказы и исполнять те поручения, которые ты на него возлагал, а затем каждый раз возвращался в Фивы. Но вот ты послал его добывать Кербера; это приключение затянулось, и распространились слухи, что он погиб. Узнал о них и евбейский царь, Лик, потомок того, что некогда и сам правил в Фивах, пока его от царства не отрешили сыновья его племянницы Антиопы, Амфион и Зет.

Чтобы осуществить свои притязания на Фивы, а заодно и отомстить за покушение Геракла против Евбеи, над которой он хотел завоевать царство для своего младшего сына, Лик Младший нагрянул на город Кадма, убил Креонта и его сыновей и сам завладел престолом.

Оставались Мегара с сыновьями и Амфитрион — повторяю, я рассказываю, что слышал, — то есть старик, женщина и дети, как раз те, которых общеэллинский закон велит щадить, Но Лик был прежде всего трусом.

Еврисфей поморщился.

— Он боялся, как бы сыновья Геракла, выросши, не пожелали отомстить за смерть деда и дядьев. Почуяв опасность, семья Геракла бросилась к алтарю Зевса Ограды. Но Лик их и тут не пожалел. Правда, увести их насильственно он не посмел; но он велел обложить алтарь кострами, чтобы их жаром умертвить просителей или заставить их бросить свое убежище. Отчаявшись в спасении, Мегара согласилась отдать на казнь и детей и себя; она просила только дать ей немного времени для того, чтобы обрядить детей для похорон. Лик, обрадованный ее покорностью, согласился.

Одев детей во все темное, Мегара и не покидавший ее Амфитрион вышли на площадь перед домом, чтобы выждать возвращения палача. Но вместо его пришел некто другой: лук, палица, львиная шкура… Они не верили своим глазам, и все-таки это был он, Геракл, их глава и спаситель: оставив пса преисподней в Гермионе, он, встревоженный приметой, прежде всего пришел проведать семью. Мегара бросилась ему на шею, дети прильнули к его хитону, к его рукам — радости не было конца. «Но отчего, — спросил вернувшийся, — дети в трауре?» Отец и жена рассказали ему о том, что случилось в его отсутствие. Разъяренный, он хотел один броситься во дворец, убить Лика да заодно и фиванцев за их трусливое попустительство; ему мерещилась грозная расправа Персея с Полидектом и серифийцами. Не без труда Амфитрион уговорил сына войти с ними в дом: палач, мол, и сам туда придет, чтобы забрать свои жертвы.

Он не ошибся; Лик пришел, не подозревая ничего о возвращении Геракла. Нечего говорить, что последний его немедленно прикончил. По Фивам одновременно распространились две радостные вести: и о гибели Лика, и о возвращении Геракла. Повсюду начались жертвоприношения, пиры, хороводы; все были уверены, что зять Креонта займет его опустевший престол и Фивы при новом царе расцветут, как некогда при Амфионе.

Но сам Геракл не торопился. Ему хотелось прежде всего поблагодарить богов за благополучное возвращение, заодно и смыть с рук и души пролитую кровь: хотя Лик и не был ему родственником, ни даже согражданином, все же он полагал, как человек благочестивый, что всякая пролитая во время мира кровь оскверняет, и хотел ее искупить, прежде чем думать о дальнейшем. Итак, он назначил в своем доме торжественное жертвоприношение при участии всей семьи и всей челяди. Уже был разведен огонь на алтаре, состоялось окропление присутствующих освященной водой, были брошены в пламя обычные начатки; вдруг…

— Ну?

— Рассказ мой двоится. Кто говорит, что память о виденных в преисподней ужасах, ядовитая вода Стикса, укусы Кербера — именно теперь, когда улеглось первое волнение, помутили ум витязя; а кто, что его гонительница Гера сама наслала на него Лиссу, богиню безумия. Как бы то ни было, но Геракл, уже собираясь заколоть жертвенное животное, внезапно остановился, посмотрел на отца и громко рассмеялся.

— Рассмеялся? Почему?

— Прости, великий царь, но тот бред безумца, о котором мне придется рассказывать, не может смутить твоего покоя. «Преждевременная это жертва, — сказал он. — Мелкого злодея я наказал, а большого оставил невредимым. Вот когда убью Еврисфея, тогда вместе принесу искупительную жертву и за него и за Лика». И он принялся кружиться по хороме, воображая, что идет в Микены. Остановился перед старшим сыном. «Вот, — говорит, — уже вижу одного из Еврисфеевых щенков». Схватил лук, и мальчик, пораженный стрелой, упал мертвый на землю. Другого он тут же прикончил палицей. Третьего схватила Мегара и с ним вместе заперлась в смежной комнате. «Микены! — крикнул исступленный. — На приступ!» И стал ломать дверь. Дверь не выдержала, он ввалился в комнату и сразу убил обоих. Оставался Амфитрон. «Еврисфей! — завопил убийца. — Теперь ты ответишь мне за все». И он бросился на него. Но тут Паллада, желая предупредить самый страшный грех — отцеубийство, — бросила в него камнем; он упал навзничь, и им овладел глубокий сон.

Со сном и безумие его покинуло. Проснувшись и увидев себя окруженным трупами, он подумал было, что он все еще находится в подземном царстве. Все же Амфитриона он узнал — и от него услышал, что им содеяно… не им, а его руками в отсутствие его разума. В глубокой печали он задумался: возможно ли жить, осквернив себя таким ужасным злодеянием, потеряв все, что он наиболее любил на земле?!

Из этого мрачного раздумья его вывел приход друга. Фесей, которого он освободил из подземного царства, узнав о произведенном Ликом перевороте и об опасности, грозившей семье Геракла, тотчас по своем приходе в Афины выступил со своей дружиной на помощь и ей и угнетаемым Фивам. Увидев детей и Мегару в крови, он уже стал думать, что опоздал, — но Геракл, к которому он подошел, дал ему понять, что действительность еще много безотраднее его опасений. Итак, что же делать? Не лучше ли добровольно отказаться от жалких остатков разрушенной жизни? Но Фесей своими дружескими речами убедил его, что такой исход был бы достоин труса, а не Геракла. «Ты должен вытерпеть жизнь», — сказал он ему. Долго сопротивлялся несчастный, но наконец, сломленный его убеждениями, уступил. «Но здесь, — продолжал Фесей, — тебе жить нельзя, это верно; ты пойдешь со мной в мои Афины. Там ты найдешь убежище на те годы, которые Миры тебе еще судили прожить на земле».

Геракл последовал за Фесеем. И теперь он проживает где-то в Аттике: кто говорит, в Марафоне, кто — в афинском предместье Диомее, кто называет еще другие места. Но это неважно: для мира он умер, его лук и палица уже не заставят дрожать без-законников, и когда он окончательно угаснет — никто об этом даже не узнает.

Вот что мне рассказали мои сикионские друзья, — заключил Фиест, — а сколько тут правды, этого я, еще и еще раз повторяю, сказать не сумею.

Еврисфей призадумался.

— Было бы хорошо, — сказал он, — если бы все это была правда; но тут очень много несообразностей с временами и лицами. А ты, Атрей, что знаешь?

И Атрей начал.

 

32. НЕССОВ ПЛАЩ

Вы уже знаете, что женою Геракла была Деянира, дочь калидонского царя Энея. Ее он добыл, поборов речного бога Ахелоя, сватавшего ее у ее отца, ее он отбил вторично у вероломного кентавра Несса, предложившего ему перевезти ее через полноводную реку Евен. Пораженный его смертоносной стрелой, кентавр донес ее до другого берега и перед смертью успел ей еще шепнуть несколько слов, на что Геракл тогда не обратил внимания.

Вы знаете, что Деянира, живя с мужем в Тиринфе, родила ему нескольких сыновей, из них старшего — Гилла, и красавицу дочь Макарию. Но вот чего вы не знаете, что вообще известно лишь очень немногим. В одном из своих многих странствий, которые этот неутомимый человек предпринимал и сверх возложенных на него Еврисфеем подвигов, он завернул в город Эхалию на Евбее, царство Еврита; пригласил его туда старший царевич Ифит, его кунак по одному из прежних походов. С честью приняли славного гостя и Еврит и его сыновья; но вот, когда кончилась трапеза, из женского помещения вышла для исполнения торжественного пэана при возлиянии единственная дочь царя, Иола. Уж тут я не умею вам сказать: налила ли она ему любовного напитка, желая приворожить величайшего в Элладе богатыря, или очаровала его своей поразительной красотой, а только этот чистый из чистых, хранивший до тех пор своей Деянире неукоснительную верность, внезапно влюбился в Иолу так, что не мог жить без нее.

Пришлось, однако, на первых порах расстаться. Иола была невестой: в женихах, понятно, недостатка не было, только выбирай. Еврит, сам страстный стрелок и научивший своему искусству своих сыновей, объявил, что выдаст свою дочь за того, кто победит в стрельбе и их и его. И вот, когда день состязания наступил, среди состязующихся появляется и Геракл. Еврит покачал головой; ему показалось, что витязь из тщеславия хочет участвовать в деле, и это ему не понравилось.

Вам известно, что стрелы Геракла были смазаны желчью лернейской гидры и поэтому убивали всех, в кого попадали; но в Трахине рассказывали, кроме того, что и лук у него был волшебный и никогда не давал промаху. Понятно, что, обладая таким луком, он победил своих соперников; но Еврит, все более и более недовольный, ушам своим не поверил, когда муж Деяниры стал у него требовать его дочери Иолы! Чтобы иметь повод отказать ему, он заявил, что с волшебным луком участвовать в честном соревновании нельзя, и когда тот настаивал, приказал ему оставить его дом. С двойной раной в сердце вернулся он в Тиринф.

Вскоре затем произошло то странное событие, о котором у нас люди только шепотом рассказывали друг другу.

У Еврита ловкий вор Автолик увел табун его лучших коней. Отправленный на разведки Ифит пришел на правах кунака к Гераклу, не может ли он ему помочь советом. Геракл, видевший в нем только сына Еврита, с виду согласился, повел его на вышку тиринфской стены, якобы для того, чтобы показать ему направление, и внезапно сбросил его в пропасть. Тиринфские стены, как вы знаете, таят в себе жуткие казематы; в одном из них он похоронил труп, так что никто из смертных не заметил злодеяния. Но заметил его своими зоркими очами отец наш Зевс; по его приказу Гермес спустился к Гераклу объявить ему, что он должен годичным рабством искупить пролитую кровь кунака, а его семье, что она не может долее оставаться на том месте, где лежит вероломно убитый ее главой муж. Тогда семья Геракла переселилась в Трахин, его же самого Гермес продал рабом лидийской царице Омфале.

Геракл и это унижение поставил в счет Евриту. Когда год его службы кончился, он кликнул клич — кто желает с ним вместе отправиться в поход против Эхалии? Имя Геракла всегда привлекало охотников; с ним были уверены не только в успехе и победе, но и в правоте задуманного дела — так бывало до тех пор. И теперь ему без труда удалось набрать вольницу; с ней он осадил Эхалию и после немногих месяцев взял ее. Еврит с сыновьями были убиты, город разрушен, и Иола попала в плен к победителю. Вместе с прочей добычей он приказал своему глашатаю Лихасу отвести ее в Трахин.

Да, в Трахин, к Деянире. Я не сужу и не осуждаю, а только рассказываю то, что слышал. Он и не думал забывать свою семью: Деяниру он любил, но в Иолу был влюблен. Лихас, не имевший представления о законной жене своего повелителя, решил, что она, во всяком случае, достойна того, чтобы ей изменяли: без утайки рассказал он вышедшим ему навстречу трахинцам, кто такая Иола и чем ей придется быть. Затем только, приведя пленниц и добычу в дом Геракла, он увидел его нежноокую хозяйку, и ему стало невыразимо жаль ее и стыдно своих прежних слов… Ему захотелось скрыть от нее новую любовь Геракла; про Иолу, на которую Деянира не могла не обратить внимания, он сказал, что она просто пленница, про поход — что он был вызван нанесенным оскорблением. Но было поздно; один из трахинцев, слышавший прежние речи Лихаса, ей про все рассказал. Итак, у нее есть соперница — нет, хуже, преемница; она, мать детей Геракла, отдавшая ему свою молодость, забыта — он пленен новой, еще только что распустившейся красотой.

Но что делать? Отомстить? Нет, она, не ревнива; она только не хочет пожертвовать любовью своего мужа. Возможно ли, чтобы он, ее верный Геракл, ей изменил, полюбил другую? Нет, если это случилось, то потому, что та приворожила его своими любовными чарами. Несомненно, это было так. А если это было так — то почему бы и ей не прибегнуть к таким же чарам, не для мести, а для того только, чтобы вернуть себе свое? И она припомнила предсмертные слова Несса. Этот кентавр все-таки, будучи поражен насмерть, донес ее ценою своих крайних усилий до берега. «Моей последней наезднице, — сказал он, — мой последний дар; возьми ком моей крови, запекшейся вокруг Геракловой стрелы; он будет тебе талисманом для любви твоего мужа, от которого он уже ни одной женщины не полюбит после тебя». И, сказав ей еще, как с ним обращаться, он испустил дух.

Теперь, очевидно, настало время воспользоваться этим талисманом. Геракл, рассказывал Лихас, задержан благодарственным жертвоприношением на евбейском мысе; Лихаса он выслал вперед с добычей и требует его обратно. Она пошлет с ним тот плащ своего обета, который она выткала в его отсутствие; но этот обетованный плащ она намастит Нессовым талисманом, комом его крови, запекшейся вокруг острия Геракловой стрелы.

Плащ передан Лихасу; Лихас двинулся в обратный путь; значит, все к лучшему! Геракл забудет о той и вернет ей свою любовь. Все же она неспокойна. Что-то неладное творится с тем клоком шерсти, которым она смазывала плащ. Она бросила его на солнцепек — и он стал таять, крошиться, покрылся бурой пеной… Непохоже на любовные чары. И как гласили слова Несса? «Ни одной женщины не полюбит после тебя». Боги! Да разве это значит непременно возвращение любви? Это значит смерть! И с чего стал бы кентавр так нежно заботиться о ней, причине своей смерти? Ему хотел он отомстить, ему, своему убийце! И тот ком крови, запекшейся вокруг острия стрелы, — разве это любовный талисман? Ведь это острие было пропитано желчью гидры, сильнейшим из земных ядов, сведшим даже бессмертного Хирона в преисподнюю!

О нет, не любовь, а смерть послала она своему мужу! Но если ему, то и себе.

Не любовь, а смерть; да, это подтверждает и ее старший сын, отправившийся искать отца, — юный витязь Гилл. Он его нашел, он был свидетелем этого страшного жертвоприношения на евбейском мысе.

Что это было за торжественное, радостное начало! Целая гекатомба была подведена к алтарю, кругом и войско, и целая толпа народа. Приходит Лихас, приносит дар от верной супруги, нарядный плащ, обнову к победному обряду. Геракл надел его: и наряд красив, и еще отраднее ласка жены. Разгорается жертвенное пламя, проникает его своим жаром, пот выступает на его теле. И вдруг — острая боль, как от укуса гадюки. И еще, и еще, сильнее, сильнее. Хочет сбросить плащ — и не может, он прирос к его телу, жжет его, режет его, высасывает из него всю живую кровь.

— Лихас! Что это за плащ?

— От твоей жены; ее приказу.

Опять судорога, еще сильнее всех прежних. А-а! Он хватает Лихаса за ногу, швыряет его о выступ возвышающегося из моря утеса — с разбитым черепом падает несчастный в пучину. Убит глашатай, товарищ, Друг — а убийца безумен.

Он уже ничего не видит, не слышит; сын мой, только отсюда меня уведи, не дай мне умереть на этой злорадствующей вражеской земле! С трудом его укладывают в лодку; он мечется, тонет, кричит. И вот он в Трахине, в доме, приютившем его жену. Где она, его убийца? Он всю жизнь был грозой беззакония, он и в минуту смерти сумеет его наказать. Сын мой, доставь мне ее сюда; забудь, что она твоя мать, помни одно, что она убийца твоего отца!

— Ее уже нет.

— Убита? Кто же ее казнил?

— Она сама.

Дверь отворяется, на погребальном одре лежит нежноокая — теперь уже никого не приласкает свет ее очей.

— Как она погибла?

— Казня себя за невольный грех.

— Невольный?

— Да; только твою любовь хотела она себе вернуть, увидев разлучницу в своем доме.

— Любовь? Кто же этот мудрый знахарь, давший ей талисман смерти вместо талисмана любви?

— Его уже нет; это был кентавр Несс.

Теперь все ясно. И додонский оракул ясен: к этому дню обещал он Гераклу конец его трудов — так оно и сбывается, мертвые не знают трудов. Но не здесь хочет он умереть, не в сырой долине — он умрет на горе, там, где Эта возвышается своей вершиной над Фермопилами и над морем, вершиной, освященной заповедным лугом Зевса. Там пусть соорудят для него огромный костер; вместе с его дымом и его душа пусть растворится в эфире. Это его первый наказ сыну. А за ним — второй. Его дом должен его пережить: Геракла не станет, но Гераклиды бессмертны. Пусть же порода их будет достойна бессмертия, пусть красавица Иола станет женой его сына и матерью его внуков.

Заповедный луг Зевса на поднебесной Эте принял непривычных гостей: тут и Гилл с Иолой, и дружина. Костер сооружен, на нем ковры и ткани, на них страдалец. Жестокие судороги, терзавшие его, улеглись, но ненадолго; надо воспользоваться минутой передышки для благоговейной разлуки с жизнью. Кто же зажжет костер? Ты, Гилл, мой сын? Ты, Иола, некогда моя любовь? Вы, мои соратники? Все отказываются, всем страшно. Они жестоки из чрезмерного благочестия; кто же будет истинно сострадателен? нашелся один, совсем молодой; он из этих мест, полувитязь, полупастух. Преданный поклонник Геракла, он согласился оказать ему эту последнюю страшную услугу.

— Как твое имя, мой сын?

— Филоктет, сын Пэанта.

— Будь благословен, Филоктет; дарю тебе на память мой лук, береги его!

Филоктет хватает факел, зажигает смолистый хворост, вложенный между брусьями костра. Столбом вспыхивает пламя, яркой стеной заслоняя от друзей тело преставленного. Все молчат, благоговейно подняв правые руки, — Геракл запретил плакать и стонать. Солнце заходит за горами запада; когда оно взойдет над восточным морем, дочь Геракла, Макария, подойдет к догоревшему костру, соберет в погребальную урну белую золу — останки ее отца. Страданиям Геракла конец — страдания Гераклидов впереди.

 

33. ГЕРАКЛИДЫ И ПЕЛОПИДЫ

Атрей невольно воодушевился, передавая трахинский рассказ о смерти Геракла; но Еврисфей с возрастающим неудовольствием ему внимал.

— Умереть мне на месте, — сказал он, когда тот кончил, — если я верю хоть одному слову во всей этой вести, кроме последнего. Геракла уже нет, и слава богам! Но Гераклиды еще живут, и пока они не последовали за своим отцом, они — постоянная угроза не только для меня, но и для вас.

Никогда не откажутся они от своих притязании на мое микенское царство. Вы же знаете, что я хочу предоставить его вам, Пелопидам; отсюда ясно, что истребление этой змеиной породы — необходимое условие для вашего и моего благополучия. Иди же, друг Копрей, первым делом в Трахин, скажи его царю Кеику, что я требую Гераклидов в Микены для суда за… ну, хоть за убийство Ифита их отцом, хотя я и сам ему не верю. А раз они — мои подсудимые, то он не имеет права давать им убежища у себя. То же самое говори везде, куда бы они ни обратились. Имя Микен звучит грозой по всей Элладе… между нами говоря, благодаря подвигам того же Геракла. Их немилость — достаточная острастка для Кеика и прочих.

Расчет Еврисфея оказался правильным. Царь Кеик смалодушествовал и объявил Гераклидам, что он, как царь своего народа, не может подвергать его опасности войны с могущественным микенским царем, а поэтому должен отказать им в гостеприимстве. Пришлось им отправиться в новое изгнание, а с ними и их бабке Алкмене и неизменно верному старцу Иолаю. Тот же ответ был им дан в Орхомене, в Феспиях, в Фивах — везде приход Копрея имел последствием отказ и новые скитания.

Наконец дошли они и до Афин; там правили в это время оба сына Фесея, юноши Демофонт и Акамант. Придя скорбным шествием на афинскую площадь, Гераклиды расположились с просительскими ветками у алтаря Милосердия. Послали за царями; но еще раньше их пришел усердный Копрей. Опьяненный прежними успехами, он до того возгордился, что, не дожидаясь прихода царей, наложил руку на Ио-лая, чтобы силою оторвать его от алтаря. Иолай, слабый старец, упал. В это мгновение подоспел Демофонт. Он был благороден, как истый Фесид, но молод и горяч. Оскорбление, нанесенное Копреем его алтарю, разгорячило его; не помня себя, он ударил Копрея своим царским посохом по голове. Удар был даже слишком хорош: Копрей упал навзничь и испустил дух.

Положение стало грозным. Особа глашатая охранялась общеэллинскими законами: даже провинившись, он непосредственному наказанию со стороны чужой власти не подлежал. Еврисфей объявил Афинам войну и сам во главе своего войска — но, конечно, не как военачальник, а только как зритель — двинулся через Истм в пограничную мегарскую область. Это бы еще полбеды. Но и боги были недовольны. В Афинах глашатаи состояли под покровительством обеих элевсинских богинь, Деметры и Коры-Персефоны. И вот их пророки приказа-ли участвующим в торжественном шествии юношам наложить траур по смерти Копрея на десять веков, а для предстоящей битвы обещали Гераклитам и афинянам победу под условием, чтобы Персефоне была принесена в жертву дева знатной крови. Это было тяжким ударом. У самого Демофонта ни сестры, ни дочери-девы к было; о том, чтобы какой-нибудь вельможа согласился предложить свою, думать было нечего; они и без того были недовольны вспыльчивостью молодого царя, затмившего добрую славу афинского благозакония. Иолай это понимал; как это ни было горько, но приходилось отказаться от афинского гостеприимства и уйти куда глаза глядят.

Тут к совещающимся подошла Макария; узнав об условии богини, она с грустью сказала: «Изгнанница все равно не невеста. Отец и мне оставил в наследство долг подвига; я согласна отдать себя Персефоне за братьев и за благополучие приютивших нас Афин». По ее желанию ее окружили местные жрицы; она простилась со всеми — и вскоре затем, на алтаре царицы преисподней, пало под жертвенным ножом Гераклово «блаженство».

…Пало на земле. А там, по ту сторону подземных бездн, на счастливых полянах Амфитрион и Деянира приветствовали новую молодую тень — ту, которой пример отцовских подвигов открыл дорогу к вечному блаженству.

Теперь битва могла быть дана. Под главенством опытных военачальников микенская рать вошла из Мегариды в аттическую землю; а с другой стороны Демофонт и Гилл строили войско Паллады. Иолай и сам надел латы; но его старческое тело с трудом выносило их тяжесть, и, когда афиняне стали теснить отступающего врага, он уже не мог за ними поспевать. Стыд защемил ему сердце. Воздев руки к небу, он стал молить богов, чтобы они только на один этот день вернули ему молодость, соглашаясь заплатить за нее всем остатком своей жизни. Слышавшие его молитву ратники стали смеяться: не видать тебе юности дважды! Но Иолай продолжал молиться с глубокой верой в ожидаемое чудо. И вдруг мрак осенил его; и в этом мраке, прямо над его головой, появились две яркие звезды. Голос сердца ему сказал, что это — его обоготворенный друг со своей супругой, богиней юности Гебой. И когда мрак рассеялся, никто Иолая не узнал, он же вновь почувствовал себя таким, каким он был в тот день, когда он помог Гераклу истребить возрождающиеся головы лернейской гидры. Крикнув рати громовым голосом, чтобы она следовала за ним, он бросился вперед, рубя направо и налево, пока не настиг самого убегающего Еврисфея. Заставив его принять свой вызов, он его скоро уложил, казня его за ненасытность его злобы, проявленной уже не на отце, а на детях. После гибели царя микенская рать ушла на родину, предоставляя афинянам поле сражения и несметную добычу.

Зашло солнце, знаменуя конец бранного дня. На самом выдвинутом месте, впереди даже передних рядов, нашли бездыханное тело старого Иолая. Никто не мог объяснить, как он туда попал; еще менее, от кого или от чего он погиб. На его теле были одни царапины, но ни одной раны, и счастливая улыбка озаряла его лицо. Его с честью отнесли в его родные Фивы; его смерть осталась бы загадкой также и для нас, если бы ее не выяснил дельфийский оракул, приказав фиванцам учредить в честь любимца богов ежегодный праздник Иолаии.

Теперь Гераклиды могли жить где им угодно было; все их взапуски приглашали. Но они предпочли отправиться к царю соседней с Трахином Дориды, Эгимию, с сыновьями которого они ввели крепкий государственный строй в немногочисленном, но храбром народе дорийском, три колена которого унаследовали их имена и стали называться гиллейцами, диманцами и памфилийцами. Здесь же Гераклиды стали дожидаться событий, которые бы им позволили вернуться в наследственное царство их отца, в Микены и подчиненные им области; а как это случилось, об этом вы прочтете в начале следующей, второй части.

Пока же наследниками Еврисфея в Микенах стали оба Пелопида, Атрей и Фиест. Они быстро поссорились между собой. Собственно, царем считал себя Атрей, так как в его руках было благословение Зевса, златорунный агнец; но Фиест, обольстив его жену Аэропу, с ее помощью выкрал у него этого агнца и показал микенцам в подтверждение своих прав. Зевс небесным знамением обличил его обман и заставил его бежать. Но мстительный Атрей и этим не удовлетворился; узнав об измене Аэропы, он умертвил ее, а брата постановил покарать самой ужасной карой, которую только может придумать человек. Заманив его к себе под предлогом примирения, он его угостил плотью его собственных малолетних детей. Это был тот «Фиестов пир», от которого, говорят, солнце отвернулось, окутывая землю мраком среди дня. С тех пор Аластор, дух зла, поселился в микенском дворце Пелопидов, делая его свидетелем все новых и новых преступлений. О них вы узнаете, когда я буду вам рассказывать о великой Троянской войне.

 

Глава V ЛАБДАКИДЫ

 

34. ЦАРЬ ЭДИП

С Гераклидами мы дошли до крайних пределов сказочной древности; теперь нам предстоит вернуться далеко назад. Забудьте пока то, что вы читали в моих последних рассказах о фиванском царе Креонте, об Этеокле и о походе Семи против Фив; перенеситесь мысленно в те же Фивы, но в тот момент их жизни, когда гордая Ниобея, сломленная потерею всех своих детей, застывала холодным камнем на развалинах своего счастья.

Вы помните, что она была женою Амфиона, который волею Зевса правил Фивами вместо законного царя Лаия, сына Лабдака, жившего тогда в изгнании; теперь, когда Амфион со своим домом погиб, Лаий счел возможным вернуться. С него начинается правление Лабдакидов в городе Кадма. Перед возвращением он вопросил дельфийского бога, будет ли его воцарение на счастье Фивам. Бог ответил: «Да, если не родишь себе наследника».

Это звучало угрозой; все же нельзя было царю не жениться — царица была нужна царству, хотя бы для исполнения женских обрядов перед богами. Лаий наметил себе супругой фиванку знатного рода, происходившую от одного из «спартов», Иокасту, сестру Креонта. Перед свадьбой он опять обратился к оракулу с вопросом, будет ли его брак на счастье городу, и опять оракул ответил: «Да, если ты не родишь себе наследника». Долго он оставался бездетным: но однажды все-таки Иокаста ему объявила, что рождение ребенка не за горой. Лаий в третий раз послал в Дельфы, и бог ему ответил: «Если тебе родится сын — он станет твоим убийцей, и весь твой дом погибнет в крови».

И действительно у него родился сын. Встревоженный оракулом, он передал младенца одному своему пастуху, Форбанту, и велел его отнести на верхнюю поляну Киферона, чтобы он там погиб. Киферон тогда отделял фиванскую область от коринфской; здесь поэтому на горных пастбищах сходились фиванские и коринфские пастухи. Один из последних, Евфорб, увидев у Форбанта на руках прекрасного малютку, выпросил его для себя; и Форбант, сжалившись над своим маленьким царевичем, исполнил его просьбу; чем ему погибать, подумал он, пусть лучше растет коринфским пастухом.

Евфорбу, однако, младенец был нужен не для себя: у его царской четы, Полиба и Меропы, как раз тогда родился мертвый ребенок. Они охотно приняли живого на его место, и Эдип — так они назвали его — вырос коринфским царевичем. Вырос — и стал прекрасен, как никто, прекрасен и телом и душою. Все же тайну его происхождения не удалось скрыть: Евфорб ли проболтался или Меропа, а только однажды, когда юные вельможи пировали вместе, один из них в ссоре назвал царевича «поддельным сыном своего отца». Зарделся Эдип, разгневался, но не ответил ничего. А на следующий день он отправился к родителям и спросил их, сын ли он им или нет. Те строго наказали обидчика и успокоили его; действительно, их любовь была так очевидна и так велика, что нельзя было не успокоиться. Все же дело получило огласку; Эдип заметил, что сплетня, хотя и опровергнутая царской четой, продолжает ему вредить. Чтобы заставить ее умолкнуть окончательно, он отправился в Дельфы: пускай, мол, бог торжественно перед всей Элладой засвидетельствует, что коринфский царевич — подлинный сын коринфского царя.

И вот Эдип в Дельфах перед лицом Аполлона; но прямого ответа на свой вопрос он не получил. Зато бог сказал ему следующее: ты убьешь своего отца и женишься на своей матери. Эдип обледенел. Как, он убьет Полиба, осквернит нечестивым браком Меропу и себя? Нет, лучше ему уже не возвращаться в Коринф. И он побрел на восток, куда глаза глядят.

Бредет он, бредет, погруженный в свои невеселые мысли, — вдруг распутье, с одной из двух дорог сворачивает повозка, возница его грубо окликает. Смотрит Эдип — в повозке сидит старик, с ним пятеро провожатых. Идет дальше, сам, мол, посторонись! Дороги в Греции узкие, разойтись не всегда легко. Возница его еще грубее окликает: почем ему знать, царевич ли перед ним или простой смертный? Разгневался Эдип и ударил возницу. В отместку сидевший в повозке старик нанес ему удар посохом по голове… Не помня себя от ярости, Эдип ответил ему тем же — но слабый череп старика не вынес сотрясения, он мертвый скатился с повозки на дорогу. Тогда провожатые все вместе набросились на убийцу; но Эдип был богатырем, четверых он убил, пятый бежал.

В те времена кровавые встречи на больших дорогах не были редкостью; и для Эдипа расправа у дельфийского распутья не была единственной. Вскоре он о ней даже позабыл. Идет дальше все по той же дороге, все на восток. Вот Херонея, вот Лебадея, вот Феспии, а вот и царственные Фивы. Но в Фивах смятение, горе, в редкой семье не оплакивают потери мужа или сына. Что случилось? На соседней горе появилось чудовище, Сфинкс, крылатая дева-львица; она ежедневно похищает кого-нибудь из населения. Освободиться от нее можно только разрешив ее загадку, а этого никому не удается. Странно; но что же царь? Царь убит шайкой разбойников; страной правит его шурин Креонт, и он обещал руку своей сестры, царственной вдовы Ио-касты, а с нею и царство тому, кто освободит Фивы от Сфинкса. Эдип призадумался: на родину все равно возврата нет; не попытать ли счастья здесь?

Пошел он на указанную ему гору; страшная львица сидела на высокой скале — страшная, но красивая: от такой и умереть не стыдно. Заговорила человеческим голосом. «За загадкой пришел?» — «Да». — «Ну, слушай же». И она запела:

Есть существо на земле: и двуногим, и четвероногим Может являться оно, и трехногим, храня свое имя, Нет ему равного в этом во всех животворных стихиях. Все же заметь: чем больше опор его тело находит, Тем в его собственных членах слабее движения сила.

Эдип улыбнулся. «Складно и я умею сказать», — подумал он и после некоторого размышления ответил:

Внемли на гибель себе, злоименная смерти певица, Голосу речи моей, козней пределу твоих. То существо — человек. Бессловесный и слабый младенец Четвероногим ползет в первом году на земле. Дни неудержно текут, наливается тело младое; Вот уж двуногим идет поступью верною он. Далее старость приспеет, берет он и третью опору — Посох надежный — и им стан свой поникший крепит.

Певица слушала. По мере того как юноша говорил, ее яркие очи гасли, мертвенная бледность покрывала ее лицо; под конец ее крылья повисли, и она бездыханная скатилась в пропасть.

Город был освобожден от ужасной дани. Народ с восторгом приветствовал своего спасителя; всем сходом отвели его во дворец, к Креонту, к царице. Та, конечно, была уже не первой молодости, но кровь змея живуча: дочери спартов не скоро старились, а о красоте и говорить нечего. Эдип был счастлив, Иокаста тоже: наконец ей будет дозволено быть матерью! Действительно, она не замедлила стать таковой. О своем первом ребенке она не говорила мужу, желая навсегда схоронить эту грустную тайну, но думала о нем постоянно; и когда боги посла-: ли ей дочь, она дала ей загадочное для всех имя Антигона, что значит: взамен рожденная. Вторую отец из благодарности к реке-кормилице своей; новой родины назвал Исменой; за ними последовали один за другим два сына, Полиник и Этеокл, Велегнев и, Истослав по-нашему. Царский дом казался упроченным навсегда.

И вдруг над Фивами разразилась чума.

Чума у древних эллинов считалась карою Аполлона, загадочным действием его незримых стрел. Карой за что? Чаще всего за какое-нибудь религиозное упущение. А если так, то следовало обратиться к нему же, он укажет, какими обрядами можно умилостивить божий гнев. Так Эдип поступил и теперь: по его просьбе Креонт отправился в Дельфы. На этот раз бог не обрядов потребовал его; приказом было: отомстить за Лаия, карая смертью или изгнания его убийцу.

Да, это было важное упущение пусть же знающие укажут Эдипу это го убийцу! Но знающих не было: известно было только одно: что Лай погиб от целой шайки разбойники Кто это сказал? Единственный уцелевший из его свиты. Недурно бы его допросить… но нет, Креонт предлагая средство понадежнее. Живет в Фивах уже пятой жизнью мудрый прорицатель Тиресий. Он и знает истину, скажет ее. Пошлем же за Тиресием. Не приходит. Пошлем еще раз! Пришел в гневе; но благородство царя его обезоруживает. Нет, он ничего не скажет. Как? Почему?.. Слово за словом гневается Эдип, гневается и Тиресий, дает понять царю, что он его щадит. А, ты меня считаешь убийцей?.. И вдруг его озаряет ослепительно яркая… да, и ослепляющая мысль. Кто был до него правителем? — Креонт! — Кто станет им вновь, если его постигает несчастье? — Креонт! — Кто принес оракул из Дельфов? — Креонт! — Кто советовал обратиться к Тиресию за разъяснением? — Креонт! — Дело ясно, оракул вымышлен, все подстроено Креонтом по уговору с Тиресием для того, чтобы его, пришельца, изгнать из страны. Но он предупредит их козни: Креонт, свойственник-предатель, будет им казнен. Но Креонт не сдается: чувствуя себя невиновным, он хочет оправдаться перед зятем. Происходит спор; к спорящим выходит Иокаста. Ласково, но решительно она требует от Эдипа, чтобы он поверил клятве ее брата и отпустил его; а затем она спрашивает его о причине спора. Причина — оракул и пророк. Иокаста вспыхивает: как, ты еще веришь в оракулы? Послушай, что я тебе расскажу.

И она ему рассказывает про оракул, данный некогда ее первому мужу, что он будет убит своим сыном: от нее. И что же? Оправдался оракул? Нет! Несчастный ребенок погиб в ущелье гор, а Лаия много позднее убила шайка разбойников у дельфийского распутья…

Эдип вздрагивает… «Где, где? У дельфийского распутья; чем же это страшно? — Так страшно, что и представить себе нельзя: распутье… оклик возницы… старик в повозке… кровавый исход… Он спрашивает про подробности: все его уличают, кроме одной, важной, спасительной: Лаия все-таки убила шайка разбойников, а он, Эдип, был одиноким путником. Но кто рассказал про эту шайку? — Единственный спасшийся. — Пошли же за ним!»

…Приподнимем здесь завесу… Этим спасшимся был Форбант, тот самый, который некогда отнес младенца Эдипа на Киферон. Но почему он показал на целую шайку разбойников? — Подумайте: мог ли он поступить иначе? Ведь если бы он признался, что они впятером не могли защитить царя от одинокого путника — он был бы растерзан народом! Он должен был выдумать эту шайку, чтобы выгородить себя, — а Эдип, слыша с самого начала, что Лаия убила шайка, не мог даже заподозрить, что виновный — он.

В ожидании прихода Форбанта Эдип терзается сомнениями. А что, если Тиресий был прав? А что, если Лаия убил он? Лаия, царя, первого мужа своей жены — о прочих ужасах он пока не думает: он ведь сын Полиба и Меропы… Любящей душе Иокасты его муки невыносимы; она выходит помолиться Аполлону.

Молитва как будто услышана: является чужестранец, вестник из Коринфа. Эдип избран царем этого города. — Как? А Полиб? — Умер. — Умер? Естественной смертью? Он, которого, по оракулу, должен был убить его сын, Эдип, он, ради которого его сын столько лет чуждался своей родины? Где вы, вещания богов?..

…Опять приподнимем завесу. Этот вестник — Евфорб. Вполне понятно, почему именно он принес известие: для него выгодно, чтобы новый коринфский царь вернулся в свое царство, которым он обязан ему, Евфорбу. Знать важную тайну бывает полезно… когда это не бывает опасно.

Известие передают Эдипу; он потрясен, потрясен вдвойне. Жаль старого отца, который его так любил; но все же одной обузой стало меньше. Только одно: страшный оракул о матери еще не опровергнут. Вернуться в Коринф? Нет, нет; при ее жизни — нет.

Евфорб озадачен: «Не вернешься в Коринф? Из-за оракула? О ком? О Меропе?» — «Ну да, о матери, о Меропе». — «Только-то всего? Так знай же, мой сын: Меропа тебе вовсе не мать». — «Как не мать?» — «И Меропа не мать, и Полиб не отец. Они приняли тебя от меня; а я тебя нашел на Кифероне, то есть, собственно, не нашел, а получил от здешнего, от фиванского пастуха; а кто он такой, это вы, здешние, лучше моего знаете».

Все это Евфорб говорит Эдипу; Иокаста его слышит, она одна понимает все. Да, сомнений нет: этот ее младенец, что был отнесен в ущелье Киферона, — это Эдип; он — и сын Лаия, и его убийца; и сын ее, и муж. С этим сознанием ей жить долее невозможно, — но пусть хоть он не узнает ничего! Довольно того, что несчастна она. — Но Эдип не согласен оставаться в неизвестности: он ждет Форбанта, в котором он признал того пастуха, что отдал его когда-то Евфорбу.

Тем временем Иокаста бросается в отчаянии в свой терем к своему ларцу. Она ищет, ищет… чего? А, вот оно, ожерелье Гармонии, роковой убор фиванских цариц! Нет, тебя не надо, ты уже сделало свое дело. Нужно другое — вот этот пояс: он и тонок и крепок…

О том, что случилось далее, вся Эллада во все времена рассказывала с ужасом. Эдип у трупа повесившейся Иокасты… ее золотая пряжка в его руке… Проклятье вам, мои глаза, не видевшие того, что следовало видеть! — Вытекли глаза страдальца под золотой иглой, пошел он, слепой, искать вечного отдыха в ущелье Киферона.

Было в Аттике, в афинском предместье Колоне, красивое преданье. Рассказывали, что туда явился однажды слепец, ведомый молодой девой; это были Эдип и его дочь Антигона. Узнав, что он случайно забрел в рощу Эриний, своих страшных гонительниц, он уже не пожелал ее покинуть: в ней Аполлон предвещал ему упокоение. И кончина его была чудесна: земля заживо приняла его в свое лоно, и он живет в ней поныне, как благой дух-хранитель приютившей его страны.

 

35. НАЧАТОК РОКА

После ухода Эдипа фиванский престол вторично занял Креонт, как представитель страны за малолетних его сыновей, Полиника и Этеокла; но когда они выросли, он передал им власть. Недолго жили они в мире: Этеокл, более деятельный и ловкий, изгнал своего старшего брата; тот, чувствуя себя обиженным, обратился за помощью к аргосскому царю Адрасту. Адраст стоял как раз станом перед своим городом; Полиник перед входом в стан встретился с другим таким же странником, таким же изганником, как и он сам; дело было ночью, и у них естественно возникла ссора, а за нею и поединок. Царская стража их разняла: словно дикие звери дерутся из-за логова! Доложили царю. Царь к ним вышел; признав обоих царевичей — другой был знакомый нам уже Тидей, брат Мелеагра и Деяниры, изгнанный из Этолии врагами своего отца, — он вспомнил об оракуле, советовавшем ему выдать своих дочерей за вепря и льва. Он их принял гостеприимно и женил на своих дочерях. Но конечно, не для того, чтобы они всю жизнь ели его хлеб как изгнанники: он хотел упрочить их власть, чтобы они стали затем для него драгоценными союзниками. Он решил сначала вернуть Полинику фиванский, а затем Тидею — калидонский престол.

Этот Адраст был внук того Бианта, 0 счастливой женитьбе которого я рассказывал вам раньше; его сестра Эрифила была выдана за Амфиарая, царственного пророка, которого мы уже знаем как аргонавта. Пылкий и властный Адраст не всегда ладил с этим своим зятем; в предупреждение размолвки у них был заключен договор, чтобы все ссоры между ними были разрешаемы одинаково ими уважаемой Эрифилой.

Решив предпринять поход против Фив, Адраст стал собирать витязей. Согласились гордый Капаней, могучий Иппомедонт, юный и прекрасный Парфенопей, сын знакомой нам уже Аталанты, нашедшей себе в Аркадии другого мужа вместо героя калидонской охоты. Но более всех дорожил Адраст участием в походе своего зятя, аргонавта Амфиарая; и именно его ему не удалось уговорить. По мнению Амфиарая, Полиник был прав, быть может, против Этеокла, но был, безусловно, не прав против своей родины. «Никакая правда не оправдывает удара, наносимого матери, — говорил он, — а неправде боги победы не пошлют». Ввиду его упорства Полиник решился употребить крайнее средство. Уходя из Фив, ему удалось захватить с собою наследие своей матери, ожерелье Гармонии; его он предложил теперь Эрифиле. Не устояла душа женщины против блеска самоцветных камней в золотой оправе; призванная судьей между мужем и братом, она решила, что первый должен подчиниться последнему. Закручинился Амфиарай: он знал, что жена продала его, знал, что она отправляет его на гибель, и, что для; его правосудного сердца было тяжелее всего, на гибель в неправом деле. Но делать было нечего: в силу уговора он должен был подчиниться. Перед отправлением в поход он призвал к себе своего малолетнего сына Алкмеона и сказал ему, что он идет на верную гибель и что его убийца — Эрифила. Алкмеон запомнил его слова.

Амфиарай дополнил собою седьмицу витязей, собравшихся в поход против Фив; остальными были Адраст, Полиник с Тидеем и вышеназванные трое: Капаней, Иппомедонт и Парфенопей. От них этот поход и назван походом Семи против Фив; после калидонской охоты и похода аргонавтов это было третье крупное общеэллинское дело. Рать двинулась из Аргоса, поднимаясь из равнины в горы; миновала суровую микенскую твердыню — и вот перед ней на холме открывалась благословенная Немея, роща Зевса. Впереди, на всевидном месте, его храм, дальше небольшой посад, а между храмом и посадом скромный двор настоятеля храма, богобоязненного жреца Ликурга. Все это было заранее известно Амфиарию, естественно заведовавшему обрядностью похода; при переходе войска в другую область необходимо жертвоприношение, а для жертвоприношения — проточная вода. Кто же укажет таковую в «многожаждущей» Арголиде? Скорее всего, эта женщина, которая с ребенком на руках выходит из Ликургова дома. Он подходит к ней — боги, что это? В скромном убранстве рабыни перед ним стоит ласковая хозяйка аргонавтов, лемносская царица Ипсипила.

Мы потеряли ее из виду с момента отплытия аргонавтов. Вначале все шло хорошо; она стала матерью двух близнецов, из коих она одного назвала Ев-нем в память о «прекрасном корабле» его отца, а другого по имени ее собственного отца Фоантом. Но затем случилась беда: когда она была одна на берегу, на нее напали морские разбойники, увезли, продали в рабство — и вот она служит Евридике, жене Ликурга, и нянчит их младенца-сына Офельта. Все это она рассказала Амфиараю и прибавила, что Ликург в отлучке, дома только Евридика да еще двое юношей, пришедшие как раз сегодня по неизвестному ей делу. Просьбу Амфиарая об указании им источника она не сразу согласилась исполнить. Она рада бы услужить старому знакомому и аргонавту, но как быть с ребенком? После некоторого колебания она решила взять его с собой; а если госпожа рассердится на нее за ее своевольную отлучку, пусть выручит Амфиарай… Госпожа! Рассердится! Да что она, раба или лемносская царица? Как ни сломила ее судьба, но сегодня, перед этим аргонавтом, она чувствует себя прежней Ипсипилой. Итак, идем!

Идут: он, она и еще несколько ратников с ведрами. Тропинка вьется горным ущельем, через рытвины и промоины; ей трудно с ребенком на руках. Но вот зеленая мурава, вся благоухающая тимьяном; ключ уже недалеко, но все же придется прыгать через валуны и колоды. Пусть же Офельт посидит в траве на солнышке, без него ей будет ловчее. Вот уже и ключ; товарищи зачерпнули воды, сколько надо было, можно возвращаться. Сейчас будет луг, на котором она оставила мальчика на траве среди тимьяна; как бы его не ужалила пчела!.. Что это? Где мальчик? Офельт! Офельт!.. Боги! Огромный змей ускользает вдаль по сухому руслу зимнего потока, и в извилинах его тела, с опрокинутой головкой и беспомощно поднятыми ручками, ее питомец, радость родителей Офельт! Амфиарай его видит, он уже метнул дрот — чудовище поражено насмерть, кольца медленно распускаются… поздно! Не вернется в маленькое тельце улетевшая душа.

Опять Ипсипила с ребенком на руках; одиноко, уныло бредет она домой. Надо принести госпоже ее убитого сына — что-то скажет она нерадивой няне? Надо ли? Ей ведь жизни не спасти: за смерть ребенка рабыне казнь, это несомненно. А спастись бы можно: Амфиарай связан священными узами гостеприимства со своей лемносской хозяйкой. Итак, положить мертвого ребенка на порог дома и уйти, пока не поздно! Уйти? И оставить Евридику в слезах и горе? И это сделает Ипсипила? Разве она сама не была матерью? — Нет, Ипсипила этого не сделает. Она пойдет к Евридике с повинной: ребенок твой убит, и причина его смерти, хотя и невольная, я.

Она пошла к Евридике, принесла ей мертвого ребенка. Евридика в отчаянии: погибла радость, погибла надежда дома! Но отчаяние сменяется гневом. Одно утешение в горе — месть его виновнице. Уж в нем она себе не откажет; и душе мальчика будет легче, если его обидчица тоже пострадает. Ипсипила будет казнена; ее робкие просьбы отвергнуты; она будет казнена немедленно. О Ясон, о «Арго»! Вот исход всему!

Ипсипилу ведут на казнь; сама Евридика желает быть ее свидетельницей. Но вот к ней подходит аргосский гость, Амфиарай; он ей приносит постановление Семи. Не Ипсипила виновница смерти ребенка: боги хотели послать грозное знамение всему походу. Не будет нам победы, не доведется нам делить добычу города, не придется отпраздновать радостный возврат к своим. Офельт, носитель знамения, уже не Офельт, простой умерший ребенок: он отныне Архемор, «начаток рока», ждущего участников злополучного похода. Его боги удостоили приобщения к лику «героев», чествуемых не семьями, а общинами и народами. В мести утешение? Нет, Евридика: высшее утешение в красоте. Красота немейских игр, учреждаемых сегодня в честь Архемора, учреждаемых на все времена, прославит и твоего сына, и горе твоей утраты.

Евридика горячо пожала руку своего гостя эллинка, она поняла и оценила значение слова: утешение в красоте. Тотчас трубой был дан знак к началу заупокойных игр в честь Архемора; Евридика, заменяя отсутствующего мужа, сидела на помосте, с нею Амфиарай и прочие из числа Семи. Как ни было огорчено ее сердце, все же она чувствовала гордость при мысли, что так и на будущее время витязи со всей Эллады будут собираться сюда ради победного венка, чествуя ее сына, безвременно погибшего Офельта-Архемора, «начатка рока» Семи вождей.

Когда солнце стало клониться к закату, игры были кончены; новый сигнал трубой напомнил зрителям, что начнется раздача венков победителям. И вот выступил вперед глашатай войск; зычным голосом он провозгласил: «Победил в борьбе Евней, сын Ясона, из Мирины лемносской победил в беге Фоант, сын Ясона, из Мирины лемносской! Победил в метании диска…»

Ипсипила не дослушала остального. В глазах у нее помутилось. Ев-ней, Фоант — сыновья Ясона — ее сыновья! Откуда они? Где они? Вот они входят на помост, вот Евридика венчает одного, затем другого зеленым венком… Боги! Да ведь это те юноши, которых она сама ввела сегодня в дом Ликурга! Ее сыновья… подлинно ли сыновья? Или это злая насмешка неумолимых богов? Она стоит, вперяет взор в этих молодых красавцев: радость и сомнение борются в ее душе.

Солнце заходит; зрители разбрелись, кто в стан, кто в посад. Евридика тоже ушла к себе: рабу она простила, но жить с ней не хочет, не может — это так понятно. Амфиарай с обоими юношами подходит к ней: «Евней, Фоант, вот вам вторая, высшая награда: обнимите вашу мать!»

Обнять! О, как охотно… только они ли это? Юноши видят ее сомнение, но только улыбаются ей. «Успокоим тебя, родная!» На плече у обоих золотое пятнышко в виде виноградной лозы, знак Диониса — родоначальника для всего его потомства. Да, теперь сомнения нет. Итак, куда же? Конечно, на родину, в Мирину лемносскую; там женское царство уже прекратилось, опять правит Фоант Первый; он и отправил внуков на поиски своей матери. Испытания кончились; впереди — безоблачное счастье.

Так, несмотря на все, расцвел дом Ясона на далеком Лемносе, — а его тело лежало в неведомой могиле под золотым кумиром Геры среди развалин его чудесного корабля.

 

36. СЕМЬ ПРОТИВ ФИВ

Спустившись с немейских высот, аргосская рать двинулась дальше через Истм и Мегариду и дошла наконец до Киферона, где начиналась фиванская область. Настроение у всех было подавленное: гибель Архемора не предвещала ничего хорошего. Заметив это, Тидей, душа похода, предложил отправить его послом к Этеоклу. Адраст согласился.

Этеокл сидел в своем царском совете, когда глашатай ввел к нему Тидея. «С чем пришел?» — «С предложением мира. А условие: ты уступаешь власть Полинику и покидаешь Фивы». Этеокл презрительно улыбнулся: «Если ваши Семь так же сильны доблестью, как умом, то нам их бояться нечего». — «Это ты можешь изведать сейчас же, — бойко ответил Тидей. — Самый слабый из Семи — я; кто из вас пожелает вступить в единоборство со мной?» Вызвалось десять фиванских витязей; площадь совета мгновенно была превращена в арену боя. Сражались копьями и мечами; один за другим выступали фиванские витязи против Тидея, один за другим они от него полегли. Узнав об этом, часть молодежи возроптала; нельзя допустить, чтобы он победителем вернулся во вражеский стан! И они устроили ему засаду в ущелье Киферона. Но Тидей и тут не оплошал: засевших он всех перебил, кроме одного, которого он отправил недобрым вестником обратно в Фивы…

С умилением и радостью взирала Паллада с небесных высот на удаль и силу калидонского героя. «Так продолжай, — подумала она, — и награда не заставит себя ждать».

Рассказ Тидея о своем приключении поднял упавший дух аргосцев; они бодро спустились с Киферона и обложили Фивы. Один только Амфиарай не разделял всеобщей радости. «Против брата прав, против родины не прав, — продолжал он твердить, — а неправде боги победы не пошлют». В Фивах царило уныние: если один Тидей таков, то каковы же они все? Более всех был озабочен Креонт. Было у него два сына; старший, Гемон, был женихом Этеокловой сестры Антигоны; младший, Менекей, был еще отроком. Его он послал за старым Тиресием, доживавшим тогда уже последние дни своей чрезмерно долгой жизни. Тиресий пришел, ведомый за руку своим мальчиком. «Что ты нам скажешь?» — спросил его Креонт. «А где, — переспросил Тиресий, — тот, что ходил за мной, отрок Менекей?»

— Он здесь, с нами.

— Пусть удалится.

— Мой сын, — гордо ответил Креонт, — фиванец и спарт, дело его родины также и его дело.

— Как знаешь. Итак, слушай! Дела наши у богов были хороши, а теперь стали хуже. Паллада уже не за нас, она там, где доблесть, а доблесть там, где Тидей. Одно средство есть, средство верное; его я пришел тебе поведать. Против аргосского орла надо двинуть фиванского змея — того страшного змея, которого убил Кадм. Его дух все еще враждебен нам; надо его умилостивить его же кровью, кровью его потомка, спарта, но не женатого и не помолвленного, а отрока. Ты меня понял?

Креонт побледнел.

— Понял, — прошептал он.

— Тогда я свой пророческий долг исполнил. Мальчик, веди меня домой!

Когда он ушел, Креонт бросился обнимать Менекея. «Беги, мой сын, беги немедленно, пока можно. Твоя жизнь в опасности, как только фиванцы узнают об этом ужасном вещании…»

— Конечно, отец мой, бегу. Куда прикажешь? В Орхомен? В Дельфы? В Додону?

— В Орхомен, в Дельфы, в Додону, везде у меня есть кунаки, везде тебя примут как своего. Сейчас принесу тебе таблички к ним.

Менекей с нежностью посмотрел ему вслед. «Твой сын — фиванец и спарт, дело его родины также и его дело. Против твоей воли, бедный отец, он тебе докажет, что ты был прав».

Там, где Амфионова стена пересекает Дирцею, у старинной пещеры Змея было отгорожено место, покрывавшее его могилу. Туда, по стене, направился Менекей с мечом в руке. Сверкнул меч — и струя крови окрасила бурый камень ограды. Никто не был свидетелем этой одинокой жертвы; лишь страж, обходя стену, набрел на бездыханное тело и принес его отцу.

Аргосцы тем временем охватили кольцом весь семивратный город; фиванские лазутчики, ловко подслушав их совещание, донесли о нем Этеоклу и всему военному совету.

— Аргосцы, — доложили они, — решили повести приступ сразу против всех семи ворот, распределив их между своими семью вождями. Тидею выпали на долю Кренидские ворота…

— Ставлю против него нашего витязя Меланиппа, — сказал Этеокл.

— Адрасту — Омолойские, Капанею — Старые, Амфиараю — Претидские, Иппомедонту — Онкейские, Парфенопею — Электрины…

Этеокл последовательно называл фиванских витязей, назначенных охранять поименованные ворота.

— …и, наконец, Полинику — Верхние.

— Против него я выступлю сам, — твердо сказал Этеокл.

— Одумайся! — испуганно воскликнул Креонт. — Иль ты забыл старинный оракул Аполлона Лаию, истолкованный Тиресием? Всему его дому суждено погибнуть в крови, и вам — пасть друг от друга в нечестивом взаимоубийстве!

— Я обдумал все и потому иду, — спокойно ответил юный царь, смотря в глаза разгневанному дяде.

— Ослепленный! Безумец! Ты идешь на верную гибель!

— Кто ослеплен и безумен? Мой дед Лаий, мой отец Эдип делали все возможное для того, чтобы уйти от рока; и каждый шаг их к нему приближал. Вы хотите, чтобы я следовал их примеру? Нет, будь что будет: не хочу вилять перед роком… Но враг не ждет; идем каждый к своему посту.

Зазвучала аргосская труба, посылая осажденным угрозу своего резкого медного звона. Защитники высыпали на стену, сверху засыпая градом стрел и камней штурмовавших запертые ворота. Один только Этеокл, видя приближающийся отряд Полиника, велел настежь открыть свои и выступил против него в поле. Полиник, узнав его, невольно отступил.

— Не ожидал? — насмешливо крикнул ему брат. — Не взыщи, я таков — не люблю прятаться за спиной других. Ты хотел получить мою власть: вот она!

С этими словами он метнул свое копье; но и Полиник, лишь на мгновение опешивший, одновременно метнул свое. Оба были хорошо направлены — смертной ли рукой или Аластором, неизвестно; оба достигли своей цели. Но фиванцев смерть вождя разъярила, аргосцев заставила пасть духом: завязался долгий бой, но фиванцы в нем имели преимущество, шаг за шагом оттесняя аргосцев от той кровавой поляны, где лежали оба тела, каждое с братским копьем в груди…

У других ворот не знали, что произошло у Верхних. Тидей творил чудеса храбрости у кренидских; Меланипп должен был послать за запасным отрядом, так как его первый был уже поголовно избит этолийским вождем. Паллада с участием смотрела на него; «Никогда, — говорила она себе, — я ни одного смертного так не любила». Все же прибытие к врагу новых сил заставило его несколько отступить.

— Вперед, друзья! — крикнул он своему отряду. — Перебьем и этих, как перебили первых!

Но Меланипп, зорко за ним наблюдавший, улучил эту минуту, когда он обернулся к своим, и, коварно направляя свое копье между его щитом и телом, стремительным ударом поразил его в живот. С громким криком пал Тидей и заметался в предсмертных судорогах.

— Будет утешение, — злобно крикнул Меланипп, — и сегодня и раньше убитым тобою витязям.

У Тидея внезапно прошло сознание и боли, и приближающейся смерти; жажда мести обуяла его всего.

— Вперед, друзья! — крикнул он своим, ползая по заливаемой его кровью земле. — Вперед!

Аргосская рать исступленно двинулась на врага, оттеснила фиванский отряд; Меланипп был окружен, сверкнул десяток мечей — и его голова, брызжа вокруг себя кровью, полетела прямо в руки Тидею. Умирающий зарычал от дикого восторга, схватил ее и…

В эту минуту Паллада, покинув небесные высоты, подходила к своему любимцу с чашей нектара в руках. Она увидела его на земле, с головой Меланиппа в руках и… вцепившегося зубами в его череп. В отвращении она отшатнулась, чаша выпала из ее рук — и мрак смерти осенил очи Тидея.

Не менее яростный бой кипел у Старых ворот, у ограды старого змея; но фиванский вождь не разрешил своим воинам спускаться со стен; сверху поражали они штурмующих градом камней, дротиков и стрел. Наконец пылкому Капанею стало невтерпеж.

— Лестницу сюда! — крикнул он. Вскоре штурмовая лестница была принесена.

— Сюда ее ставьте! — продолжал он, не замечая, что переступает ограду и попирает ногами свежую землю.

Но дух змея заметил его — и проник его своим безумящим ядом. Лестница стоит, грозя пасть своим верхним концом на головы защитникам стены. Капаней хватает факел, взлетает на лестницу.

— Сожгу ваш город! — бешено кричит он им. — Сожгу его, с богами или против богов!

Капаней на верху лестницы с факелом в руке, рея на воздухе, точно гений приступа; лестница наклоняется, защитники в испуге разбегаются.

— С богами или против богов! — повторяет он громовым голосом.

Но еще более громовой голос раздался высоко над ним — и сверкнувшая с грозовой тучи молния поразила его в голову. Он выронил факел, простер руки — и его тело, крутясь, точно колесо Иксиона, покатилось вниз и ударилось о бурую скалу, обагренную отроческой кровью.

— Зевс за нас! — крикнули фиванцы — и, открыв ворота, нагрянули на аргосцев. — Зевс за нас! Зевс за нас!

Этот крик, словно лозунг победы, обежал всю стену Амфиона, передаваемый от ворот к воротам. Везде фиванские бойцы выступили на поле, везде стали они теснить, обращать в бегство, преследовать оробевшего врага. Пали Иппомедонт, Парфенопей; пал бы и Адраст, но его чудесный конь унес его в пределы, недосягаемые для фиванских дротов и стрел. Менее счастлив был Амфиарай; правда, ему удалось бежать от Фив до самых Потний, но тут его настиг его фиванский противник. Он уже поднял копье, — но внезапно земля разверзлась под бегущим и приняла его с колесницей и конями в свое всеуспокаивающее лоно.

 

37. АНТИГОНА

После одержанной фиванцами победы Креонт в третий раз принял бразды правления в свои испытанные руки; правда, после Этеокла остался сын Лаодамант, но он был еще младенцем. Ожесточение победителей против аргосцев было так велико, что Креонт, угождая ему, запретил хоронить трупы Семи; тогда их матери и жены отправились с просительскими ветками в Элевсин и упросили Фесея потребовать от Креонта исполнения общеэллинского обычая. Креонт счел это вмешательство оскорбительным и еще более уперся; но Геракл, как раз тогда у него гостивший, вступился за заповедь благочестия, и трупы были отпущены. В Элевсине им были устроены торжественные похороны, всем на одном братском костре, кроме Капанея, которого, как освященного перуном Зевса, Фесей велел сжечь отдельно. Его жена, красавица Евадна, опоздала к омовению мужа и увидела его труп уже тогда, когда огонь костра окружил его своей сияющей стеной. Не будучи в состоянии вынести разлуки с ним, она бросилась к нему на костер и умерла, обхватив его руками.

К похоронам пришли и сыновья Семи; все они дали клятву, что, выросши, отомстят за поражение и гибель своих отцов. Заключили они для этого тесный союз дружбы, и их назвали Эпигонами, то есть «после рожденными». То были: сын Адраста Эгиалей, сын Амфиарая Алкмеон, сын Полиника Ферсандр, сын Тидея Диомед — остальных нет надобности называть. Но об Эпигонах у нас речь впереди.

Прощение запрета похорон не относилось, однако, к трупу Полиника; его, как природного фиванца, даже Фесей не решился требовать у Креонта. И вот, в то время как тело Этеокла, защитника своей родины, павшего в бою за нее, было с величайшей честью похоронено в гробнице Лабдакидов, труп Полиника, обнаженный и обесчещенный, лежал на голом поле, дожидаясь, пока псам и хищным птицам не будет угодно стать его живыми могилами.

Креонт даже стражу к нему приставил, чтобы никто не смел ослушаться его запрета, и объявил, что ослушнику наградой будет казнь.

К чему такая жестокость? В сущности, из преувеличенного чувства правосудия. Смерть сравняла Этеокла и Полиника, защитника и врага своей родины, подвижника и преступника; справедливо ли это? Креонт решил, что нет. Пусть им хоть на том свете будет воздано по заслугам: пусть Этеокл найдет себе упокоение на Асфоделовом лугу, а душа Полиника скитается в бесчестье, не допущенная в обитель Персефоны; пусть их неодинаковая участь послужит уроком для живых ныне и во все времена.

Фиванцы покорились приказу царя; не покорилась ему одна Антигона, сестра обоих павших во взаимоубийстве. Для нее все соображения государственного правосудия и государственной пользы отступали перед одним: что убитый был ее братом, что Креонт ее брата предал бесчестью. Правда, она не единственная сестра Полиника; носительницей того же долга и того же права была и вторая дочь Эдипа, Йемена. Она идет к ней: хочешь со мной вместе похоронить нашего брата? Та, добрая, но робкая, отступает: похоронить Полиника? Но ведь это запрещено! «Да, конечно, но имел ли запретивший право нам это запретить?»

Вот где завязка. Правда, Креонт — представитель государства и исходящей от государства власти; так что же, беспредельна ли эта власть? Или же есть в глубине нашего сердца область, куда даже она вторгаться не вправе?

Йемена душой за сестру, но она слаба: нет, против власти она не пойдет. Придется, значит, Антигоне одной исполнить свой подвиг. Одна она не снесет тела своего брата в гробницу Лабдакидов, но религиозный долг этого и не требует. Она бросит несколько пригоршней земли на его обнаженное тело, совершит положенное возлияние, даст ему дань своих слез — это спасет его от бесчестия на этом и на том свете.

С этим она и удаляется на скорбное поле. Стража не заметила ее появления — внезапно поднявшийся ветер нанес ей пыли в глаза — но перемену, происшедшую с телом, нельзя было не заметить. Итак, царский приказ нарушен; необходимо об этом доложить царю. Тот возмущен; очевидно, это дело его врагов, желающих подорвать обаяние его власти у народа; но он сумеет обезвредить их козни. Страже дается приказ под страхом казни изловить ослушника.

Это ей удается, ослушник приведен к царю. Тот глазам своим не верит. Как, Антигона, дочь его сестры, невеста его сына — она против него? «Но ты, может быть, этого не сделала?» — «Нет, сделала». — «Но ты, может быть, не знала, что это запрещено?». — «Нет, знала». — «Почему же ты это сделала?» — «Потому что не Зевс был тот, который мне это запретил; потому что твои приказы не сильнее божьей правды».

Итак, преступление совершено в полном сознании; на него положена казнь — не может он сделать исключения для племянницы, для снохи. Тщетно за нее заступается ее сестра Йемена: если он даже в собственной семье допустит непослушание — чего же ему ожидать от других? Нет, приказ будет исполнен до конца: прежде всего государство, народ.

Народ… подлинно ли он весь за своего царя? Нет, от его имени приходит к царю его старший и ныне единственный сын, Гемон, жених Антигоны. Нет, поступок Антигоны завоевал ей сердца: все ее жалеют, что ей придется погибнуть за ее благородство, за ее любовь? Любовь? А закон? А государство? За него никто не заступается? Тем более лежит этот долг на нем. Он не даст себя сбить с правого пути. Антигона будет казнена — не мечом, во избежание скверны от родственной крови; ее заключат в подземелье и там она умрет — сама.

Семья отшатнулась, народ отшатнулся; зато он знает, боги за него, и прежде всего Зевс, покровитель царской власти. Но вот раздается мерный стук старческого посоха о камни улицы — это старый Тиресий, он сам пожаловал на этот раз. Тогда он верно пророчествовал о жертве змею; хотя и ценою тяжелой утраты, но царю удалось спасти государство и народ. Пусть же он и теперь ему поверит. Боги отвернулись от него и от предоставляемого им государства: он провинился дважды, держа на земле того, кого следовало отправить под ее поверхность, и послав под землю живую, которой место на земле. Как, боги отвернулись от него, который охранял их храмы, карал их врага? Не может быть; а хитрые и продажные прорицатели — это другое дело. «А, я продажен? Так знай же: за мертвого падет жертвой — живой, и стоны в твоем дворце будут ответом на эти твои слова».

Угроза из непреложных уст пророка сломила упорство царя. Пожертвовать вторым сыном, потеряв первого? Нет, это слишком. Он готов исполнить требование Тиресия, он похоронит Полиника, он освободит Антигону… Поздно. Когда он входит в подземное помещение, он видит деву в роковой петле, а у ее трупа своего сына… живого, да, но ненадолго. Перед глазами отца он сам себя закалывает над телом своей мертвой невесты. Креонт остался один во дворце — с ним лишь его неотвязчивая гостья, сирая и безрадостная старость.

 

38. ПОХОД ЭПИГОНОВ

Прошли годы. Тиресий умер, прожив шесть человеческих поколений; но даже смерть не помрачила его ясного сознания. Белая скала и мутная Лета были бессильны против него, он сохранил его даже среди теней Ас-фоделова луга. Свою пророческую вышку в Фивах он передал своей молодой и прекрасной дочери Манто. Умер и Креонт; престол Лабдакидов унаследовал Лаодамант, молодой сын Этеокла.

Но вместе с Лаодамантом подросли и Эпигоны; настало время исполнения данной на похоронах отцов клятвы. Адраст был еще жив, но по своей старости он мог быть скорее почетным главою нового войска, чем ее деятельным вождем. В таковые годился скорее его сын Эгиалей; но Эпигоны с Эгиа-леем включительно желали поручить эту должность Алкмеону, сыну Амфиарая. Алкмеон жил с Эгиалеем в тесной дружбе, но от похода он охотнее всего уклонился бы вовсе. Не из трусости — он был храбр, как лев, — и не по той причине, как некогда его отец. Нет; но на нем лежал долг другой, страшной мести, которую он откладывал со дня на день. Когда он был еще мальчиком, его отец, навсегда прощаясь с ним, сказал ему, что он идет на верную гибель и что его убийца — Эрифила, его жена и мать Алкмеона. Он знал, что его отец и на том свете томится в горе, пока за него не совершена месть — и что этой мести он ждет от него, своего сына. И вот несчастный мечется, подобно травленому зверю. Он идет в Потнии, где подземная обитель его отца: разрешает ли он ему идти с Эпигонами против Фив? «Сначала месть, а затем уже поход». Так решил Амфиарай, справедливейший из смертных. Он идет в Дельфы вопросить бога: сужден ли успех оружию Эпигонов? «Да, если их вождем будет Алкмеон». Так решил Аполлон, провидец среди богов. Все выходы преграждены, никакая сила не спасет его от ужасного долга. Он вернулся в Аргос как бы на казнь; действительно, ему пришлось казнить свою чистоту, свое благочестие, свою любовь. И на следующий день аргосцы со страхом жались друг к другу при его появлении и повторяли слова, которые отныне уже срослись между собою; слова проклятия: «Алкмеон — матереубийца».

Говорят, что пролитая родная кровь вызывает из преисподней страшных богинь-мстительниц, Эриний; но нет, никто и ничто его не тревожит. Эпигоны приходят за ним, требуют, чтобы он был их вождем — он, матереубийца! И он идет с ними и правит войском, и боги и люди не возмущены. При городке Глисанте против них выходит фиванская рать с молодым Лаодамантом во главе; против Лаодаманта выступает смелый Эгиалей, происходит между ними жаркий поединок — и Эгиалей падает от руки Лаодаманта. Смерть его лучшего друга вырывает Алкмеона из его забытья, он бьется с Лаодамантом — боги посылают победу матереубийце. Лаодамант гибнет от его руки. Фиванская рать бежит, народ уже не надеется на спасение, он выговаривает себе только право безопасно покинуть город Кадма и Амфиона. Эпигоны это разрешают. И вот в ту же ночь фиванцы снаряжают фургоны, берут с собою своих жен и детей и что у кого было наиболее ценного и уходят, разделяясь по деревням; когда на следующий день Эпигоны входят в Фивы, город уже пуст. Добычи еще осталось много, она будет разделена между победителями; пока все выносится наружу. На вышке Тиресия находят Манто: как быть с ней? Вспоминают данный обет: самую прекрасную добычу посвятить Аполлону. Решают отправить вещую деву к вещему богу в Дельфы.

Теперь уже ничего в городе не остается, кроме стен — стен городских, стен домов. Огонь и булат довершают дело разрушения. Теперь только Аластор Лаия окончательно изгнан: он покинул долину Йемена вместе с дымом его города. Нет Кадмеи, нет семиврат-ного вала; если новый змей пожелает занять пещеру Дирцеи — ему никто препятствовать не будет.

Но одно — Фивы, другое — фиванская область. Власть над нею Семь вождей прочили Полинику, ради которого состоялся их поход; теперь естественно было ее предоставить его сыну Ферсандру. А мало-помалу под холмом Кадмеи образовался посад — не город, а именно посад. Его стали называть «Нижними Фивами» Ну-pothebai. В этом положении находились дела, когда разыгралась Троянская война и прочие события, которые будут рассказаны в дальнейших очерках. И лишь к началу следующей эпохи — той, которой будет посвящена вторая часть этой книги, — после переселения северных племен в Среднюю Грецию и Пелопоннес, кремль на Кадмее был снова укреплен и вновь возник город, который стал называться Фивами. И он расцвел и окреп и подчинил себе прочие города Беотии от Орхомена до Киферона; а с ним воскресла и слава былых времен, слава Кадма, Амфиона, Эдипа — и эта слава уже не померкнет никогда.

 

39. ОЖЕРЕЛЬЕ ГАРМОНИИ

Пируют победители на тризне Эгиалея при дворе царя Ферсандра, наскоро возникшем из крестьянской избы; гремят игры в честь героя и в утешение его убитому горем старому отцу Ад-расту. Все Эпигоны приняли в них участие, все одержали победы, кто в том, кто в другом состязании; никто столько, сколько Диомед. Паллада ему явно покровительствует: он и в битве при Глисанте отличился, и здесь. Видно, она на него перенесла ту любовь, которую питала раньше к его отцу Тидею.

Но где же главный победитель и в то же время лучший друг чествуемого героя — где вождь Эпигонов, Алкмеон? Его уже никто не видел с того утра, когда аргосская рать вошла в Амфио-новы стены. В самом деле, где Алкмеон?

Адраст поднимает свою поникшую голову:

— Обезумел.

— Как обезумел? Почему?

— Его наконец настигли Эринии его матери, моей сестры Эрифилы. Аполлон его оберегал до тех пор, пока он был нужен как вождь в вашем походе; со времени вашего победоносного входа в покинутый город эта служба кончилась, и он уже не мог уклониться от кары. Да, справедливы приговоры богов! И я наказан за то, что, будучи братом злодейски умервщленной, разделил труды похода с ее сыном-убийцей!

После этих слов он покрыл голову плащом и уже не прерывал своего понурого молчания.

У южного подножия Эриманфа расположен в дикой гористой местности среди дремучих дубовых лесов аркадский город Псофида. Туго приходилось его жителям от их буйных соседей, беззаконных кентавров, переселившихся с фессалийского Пелиона в предгория Эриманфа; и лишь недавно, с тех пор как Геракл их перебил, мирная жизнь стала возможна и здесь. Все же и теперь сюда почти никогда не заглядывал чужестранец; нелегко было пробраться через окружавший Псофиду лес, да и ни к чему: жители были скромными пастухами, даров Деметры не знали и свое козье молоко закусывали лепешками из желудевой муки. Правил этим городом по-отечески царь Фегей. Сам он был стар, но ему помогали в делах правления и хозяйства его два крепких сына, Проной и Агенор, и его дочь, кроткая красавица Алфесибея. И вот сидят они однажды в зимний вечер — а зимы здесь люты — и греются у огня — трое мужчин и четыре женщины, мать, дочь и две снохи. Вдруг слышат, кто-то стучится в дверь. Агенор отворяет. Входит юноша, бледный, жалкий, с блуждающими глазами, с всклокоченными волосами. Беспокойно озирается кругом — и бросается к очагу, к ногам царицы.

— Встань, мой гость! Не бойся: здесь никто тебя не тронет.

— Пусть бы тронули, пусть бы убили; но только не это, не это!

— Да кто же тебя преследует?

— Они… те страшные, которых и назвать нельзя. Они и теперь со мной, только к вашему очагу приблизиться не смеют; вы их не видите, но я их вижу…

— Да чего же ты ищешь?

— Очищения! Всю Элладу обошел, весь Пелопоннес — везде отказывают. О, сжальтесь, дайте мне очищение!

— Да кто же ты? И в чем твой грех? Пришелец выпрямился, оставаясь, однако, на коленях у ног царицы; он обвел хозяев беспокойным взором, и горькая улыбка искривила его уста.

— Не узнаете? Иль есть в Элладе такое место, куда бы не проникла весть об Алкмеоне-матереубийце?

Царь Фегей грустно покачал головой: хотя Весть и богиня, а все же нелегко ей пробраться через наши дремучие леса.

Но Проной строго посмотрел на странника:

— Ты ее принес, ты и унеси! Мы живем в мире с богами и не желаем знать тех страшных, которых ты назвать боишься.

Агенор присоединился к брату:

— Оставь нас, не оскверняй нашего чистого очага!

Но царица положила пришельцу руку на голову и кротко, по-деревенски, погладила его по его жестким волосам:

— Оставьте его, он мой проситель. И я требую, чтобы мы прежде всего выслушали его рассказ.

Алфесибея принесла еще стул, покрыв его медвежьей шкурой. Алкмеон опустился на него, но рукой продолжал держаться за очаг и не сводил глаз со стены входа, где он видел нечто, невидимое для других. Он начал свой рассказ со своего детства, с прощальных слов своего отца, которые он запомнил, еще их не понимая. Рассказал, как мало-помалу в нем пробудилось сознание страшного долга, возложенного на него его отцом, как оно отравило ему все его отрочество, которое он провел при матери, чуждаясь ее нежности и чувствуя себя ее намеченным убийцей. Рассказал, как он старался уйти от долга, обращаясь к отцу, к Аполлону, — тщетно. Рассказал и то, что было последствием и завершением. Оба брата, вначале прерывавшие его строгими вопросами, мало-помалу умолкли; Алфесибея не промолвила ни слова, но ее кроткий взор неустанно покоился на несчастном, и под влиянием этого взора и его душа стала спокойнее, точно под мягкими лучами летней луны.

Когда он кончил, воцарилось долгое молчание. Наконец Фегей, все время молчавший, поднял голову.

— Мой дух говорит мне, Алкмеон, что ты скорее несчастный, чем преступный человек… и что Эрифилу убил не ты, а твой отец и Аполлон. А вы, мои сыновья, что скажете?

Проной и Агенор переглянулись.

— Нам все-таки боязно, отец; но решать — дело твое, а исполнять — наше.

— Мнение других я угадываю. Итак, Алкмеон, ты проведешь эту ночь под святою сенью очага, а завтра я совершу над тобой установленный Аполлоном обряд очищения.

— Отец мой! — прошептал благодарный Алкмеон, целуя руки старца. Алфесибея удивилась, но тотчас вспомнила, что очиститель, по эллинскому обычаю, очищаемому вместо отца. Но она заметила тоже, что и сразу то слово ей вовсе не было неприятно, — и покраснела.

На следующее утро был принесен поросенок, и таинственный обряд очищения состоялся. Алкмеон успокоился, здоровый румянец покрыл его щеки — и тут только все увидели, как он был прекрасен; рядом с обоими сыновьями Фегея он производил впечатление сошедшего с Олимпа бога. Он часто отправлялся на охоту с ними, особенно на медведей, которых было много в лесах Эриманфа, — и всегда выходило, что не он у них, а они у него учились. Алфесибея все чаще на него засматривалась, все чаще краснела: при простых нравах этой глухой Аркадии она и не старалась скрывать свою тайну, и все видели, к чему дело клонится. Но именно поэтому братья сочли своим долгом выразить свое неудовольствие.

— Прости, отец, — сказал Проной со своей обычной деревенской прямотой, — но разве ты забыл, что ты имел в виду, когда давал нашей сестре имя — имя «умножающей стада коров»? Ты рассчитывал на вено, которое получишь за нее. Коров у нас мало, все только козы; а вена нам аргосский изгнанник, конечно, не даст.

Алкмеон улыбнулся; он отстегнул свой пояс и добыл из его полости одну вещь.

— Проной, во сколько коров ценишь ты это украшение?

У Проноя широко раскрылись глаза. На его коленях лежало ожерелье невиданной красоты. С крученого золотого обруча спускались семью треугольниками семь золотых сеток; каждая кончалась золотой пластинкой с багровым камнем, только седьмая была украшена сверкающим алмазом.

— Думаю, что во всей Аркадии такого числа не найдется, — сказал он, улыбаясь.

— Позволь же, мой отец, вручить тебе его как вено за твою дочь, если ты считаешь меня достойным быть твоим зятем.

Слезы радости брызнули из глаз старика.

— Мне оно ни к чему и будет гораздо больше на своем месте здесь, — сказал он, обвивая ожерельем белую шею Алфесибеи.

Та не говорила ничего, но румянец ее щек соперничал с багровым сиянием шести самоцветных камней, а блеск ее глаз со сверканием седьмого.

Прошел год ничем не омраченного-счастья; но второй уже принес с собой зародыш разочарования. Отчего, в самом деле, боги не посылают детей Алкмеону и Алфесибее? Никто этого вопроса открыто не ставил, но у каждого были свои мысли, а у обоих братьев самые определенные: детей — матереубийце! Но ведь он был очищен! Да, указанный Аполлоном обряд смывает родственную кровь; но — кровь матери?

Значит, очищение было неполным?

Однажды Алкмеон проходил с женой по темной сени дома — вдруг его точно отбросило назад; он застонал и покрыл глаза рукой. «Алкмеон, что ты?» — «Ничего, так, воспоминание». Но его веселость с тех пор исчезла. Он просил Алфесибею не отлучаться от него и смотреть на него своими кроткими глазами: от них, говорил он, исходит какое-то голубое облако, и ему в нем хорошо. Все чаще и чаще вздрагивал он, вперяя свои взоры в какую-то точку, говорил с кем-то — в первое время тихо, невнятно, но чем дальше, тем громче и исступленнее: «О матушка, зачем ты натравливаешь их на меня!» Потом он приходил в себя, несколько дней все было хорошо; потом опять.

— Послушай, Алкмеон, — сказал ему однажды Проной, видя, что он опять успокоился, — ты замечаешь и сам, что твоя болезнь усиливается. Пока ты не дошел еще до того состояния, в котором ты тогда пришел к нам, пока твои здоровые дни еще преобладают — отправься в Дельфы, обратись за советом к богу, подвинувшему тебя на это дело.

Трудно было убедить Алфесибею, чтобы она согласилась на эту разлуку; но ее необходимость была слишком очевидна. «Иди, мой любимый, и вернись здоровым!» И он ушел.

У порога дельфийского храма его встретила Манто; посвященная Аполлону, она служила ему пифией в дни вещаний. Пленница Эпигонов узнала их бывшего вождя: «Чего требует от меня мой господин?» — «Твой господин, — грустно ответил ей Алкмеон, — просит тебя узнать у его и твоего общего господина, как ему исцелиться от наваждения Эриний». Но Манто покачала головой. «Аполлон сделал, что мог, но в дальнейшем он бессилен; над Эриниями властвует только одна богиня, самая древняя и могучая из всех — Мать-Земля. В До-доне шумит ее дуб, воркуют ее голубицы, пророчествуют Селлы; иди в Додону, вопроси долговечных Селлов; чего они не знают, того не знает никто».

Алкмеон отправился в Додону; Эринии, заснувшие было перед обителью Аполлона, с удвоенной яростью набросились на него. Неустанно травимый ими, он скорее мчался, чем шел; но, видно, какой-то бог направлял его шаги. И вот перед ним бурная Додона. Храма здесь нет, и даже дома нет: божественная сила обитает в дубе, глубоко запускающем свои корни в самые недра Матери-Земли; а жрецы — Селлы — не нуждаются в жилище: их ложе и в ведро и ненастье — нагая грудь той же Матери-Земли. Они внимательно выслушали страдальца; Эринии почтительно остановились перед оградой Матери-Земли и замолкли: долгое время ничего не было слышно, кроме шума бурного ветра в густой листве и тихого воркования голубиц. Наконец старейший из старцев заговорил:

— Мать-Земля блюдет священное право матери: она вся, поскольку она осквернена твоим преступлением, отказывает тебе в убежище. Если ты найдешь такую землю, которая еще не была его свидетельницей, — там ты можешь найти успокоение; но только там.

У несчастного подкосились ноги:

— Я, значит, навеки отвержен, навеки отдан этим мучительницам и на этом свете и на том! Земли не рождаются с года на год, подобно лозам и детенышам зверей!

— Все забудь, — ответили Селлы, — а это помни: только такая земля, которая еще не была свидетельницей твоего греха, может тебе дать успокоение. Больше мы ничего не имеем тебе сказать.

Алкмеон спустился с додонской горы. Эринии немедленно вцепились в него.

С суровых гор Эпира, среди которых расположена Додона, стекает к южному морю Ахелой, отец эллинских рек. Алкмеон, исступленный, бежит по его течению, все дальше и дальше, куда — не знает сам. Бежит, бежит — и вдруг слышит, что кто-то его окликает:

— Алкмеон, куда спешишь? Иди ко мне!

Смотрит, видит — на широкой отмели посредине реки сидит под олеандрами девушка и удит рыбу; пред ней на корточках мальчик — рыбачок, видно, или пастушок.

— Как ты меня узнала?

— Кто тебя на знает! Иди сюда вброд, не бойся замочить ноги. Уж очень безлюдно здесь. Отец по целым дням пропадает, завела этого мальчишку, да больно он глуп. Со скуки даже рыбу начала удить; но теперь поймала тебя, и мне уже не скучно… не так скучно, — шаловливо поправилась она, смотря в глаза скитальцу.

И, схватив стоявшее перед ней ведро с пойманными рыбками, она вылила его содержимое в реку: плывите, почтенные, и не поминайте лихом Каллирою.

К своему собственному удивлению, Алкмеон улыбнулся; вообще ему как будто легче стало с тех пор, как он перешел через рукав реки.

— А теперь изволь рассказывать.

Лицо Алкмеона опять нахмурилось. «Я мать свою убил», — тихо начал он.

— Знаю; вы, люди, мастера отравлять себе жизнь. Рассказывай, что дальше было.

Он рассказал ей про поход, про битву при Глисанте, про взятие и разрушение Фив и про то, как им тогда овладело безумие:

— И вот с тех пор скитаюсь, преследуемый этими мучительницами.

— Но где же ты скитался?

— Кажется, везде.

— Рассказывай по порядку, где был… Или не помнишь? Ничего не помнишь?

— Нет, одно запомнил: слова самой Матери-Земли, явленные в Додоне: только такая земля, которая еще не была свидетельницей моего греха, может мне дать успокоение.

— Видишь, как хорошо, что я тебя окликнула, — ты бы так и пробежал мимо. Это — та самая земля, на которой мы с тобой сидим. Она не старше этих олеандров, запах которых мы вдыхаем: мы, речные нимфы, нанесли ее всего за последние годы. Сосчитай по пальцам; ее еще не было, когда ты убивал свою мать. Да и считать нечего: сам видишь, что Эринии отстали от тебя. Сюда они не придут. Итак, ты остаешься здесь, это ясно. Вечером пожалует и мой отец Ахелой — не бойся, он уже не любит появляться в своем бычачьем естестве с тех пор, как Геракл выломал у него один его рог. Он тебя очистит, а затем нас поженит: и тебе будет покойнее и мне нескучно… Этот буян мы обработаем с помощью вот этого мальчишки Актора; как он ни глуп, а в работники годится. Затем у нас пойдут дети, и будет чем наполнить жизнь.

Чем больше ее слушал Алкмеон, тем светлее у него становилось на душе: ярким солнцем блистало сознание, что прекратилась власть над ним его мучительниц. И вышло так, как говорила Каллироя: для Алкмеона настала новая жизнь, трудовая. Мало-помалу эти две части — воинская до взятия Фив и земледельческая со времени женитьбы на Каллирое — срослись между собою; вся середина — кровавый туман с мелькающими в нем страшными ликами Эринии — понемногу опускалась в небытие.

Прошел год. Алкмеон сидел с Каллироей на скамье перед хижиной. Вечерело.

— Вот и Арктур показался, — сказала она, — наступает осень. Надо готовиться к зиме.

— Арктур? — удивленно спросил Алкмеон, следя за направлением ее руки, — у нас его называют Боотом (то есть пастухом).

— Называют невежды; а он Арктур. Видишь, как грозно он поднял копье, замахиваясь на Арктос (то есть Медведицу)? Оттого ему и имя дано с тех пор, как Зевс обоих перенес на небеса.

— А ты знаешь, как это было?

— Знаю; мне покойница мать в назидание рассказывала. Послушай. Была однажды у Артемиды любимая нимфа по имени Каллисто. С нею ей всего приятнее было охотиться в лесах Эриманфа.

— Ты сказала: Эриманфа?

— Ну да, Эриманфа; а тебе что?

— Так; мне это имя вдруг показалось знакомым; не могу припомнить почему. Итак, ты сказала, что они вместе охотились на медведей в лесах Эриманфа?

— Я не сказала, что на медведей.

— Мне послышалось; все равно, рассказывай дальше!

Итак, они любили друг дружку без памяти. И Каллисто спросила Артемиду: «Богиня, будешь ты меня вечно любить?» И богиня ей ответила: «Буду, пока останешься девой». И Каллисто засмеялась: «Значит, будешь любить вечно». Но кто-то другой засмеялся еще звонче: это был Зевс. В ту пору — это было до великого примирения — он часто спускался к нимфам и смертным женщинам то в одном образе, то в другом, чтобы давать жизнь витязям-боготворам. И вот он обернулся прекрасным юношей и предстал перед очи Каллисто. Для нее действительно нужна было сверхземная красота: она ведь была не то, что я…

Она шаловливо посмотрела на Алкмеона, но тот даже не улыбнулся; какие-то мысли роились у него в голове.

— Алкмеон, ты меня не слушаешь?

— Очень слушаю, ты только продолжай. Итак, он вошел в ее дом, припал к ее очагу — ну, а дальше что?

— Какой там дом, какой там очаг? Дело происходило в дубовой роще. Ну она, понятно, не могла ему отказать. И отстала Каллисто от своей подруги и сонма ее нимф. Прошел год, и Зевс покинул ее. Хотела бедняжка вернуться к своей божественной подруге, но та сказала ей: «Ты нарушила свое обещание — я тебя более не знаю». Покинутая Зевсом, покинутая Артемидой, побрела Каллисто в лес. И тут над покинутой получила власть ревнивая Гера: мстя сопернице, она превратила ее из прекраснейшей женщины в безобразнейшего зверя — в медведицу. А затем — а затем свершилось чудо: от медведицы родился человеческого вида, и притом прелестнейший, младенец. Нашли его пастухи и назвали его, как сына медведицы (arktos), — Аркадом. Аркад вырос и стал лихим охотником. Но вот однажды он на охоте встретился с той медведицей, что была ему матерью. Он замахнулся копьем на нее; но Зевс, чтобы предупредить матереубийство, перенес их обоих на небеса, ее как Медведицу, его как Арктура. Но Гера все еще не могла простить ей прошлого; отправившись к отцу Океану, она упросила его, чтобы он ей одной не разрешал освежать себя его волнами. И вот почему Медведица одна… но, Алкмеон, ты о чем-то другом думаешь и меня совсем не слушаешь.

— Нет, Каллироя, слушаю, и даже очень внимательно. И жалею, что боги не всегда считают нужным предупредить матереубийство. Но скажи мне: не от этого ли Аркада получила свое имя Аркадия?

Конечно, от него; не умею тебе сказать, когда он успел стать отцом семейства, но его потомками были основаны аркадские города. И нынешние цари Аркадии все происходят от него: и Алеады в Тегее, и Промах в Стимфале, и Фегей в Псофиде…

— Фегей в Псофиде… да, да, вот этого имени я все не мог припомнить. Фегей… да, да… И сыновья у него — Проной и Агенор… теперь припоминаю. И дочь — Алфесибея, моя жена…

Каллироя вскочила с места:

— Что такое? Алфесибея псофидская твоя жена? — она схватила его за плечи. — У тебя есть тайна от меня: рассказывай, как это было!

— Мне самому трудно припомнить; это был краткий просвет между двумя стенами мрака; стены сдвинулись и теперь только медленно раздвигаются. Лучше бы сдвинулись опять! Она была моей женой, но Эринии расторгли наш брак.

— Если совсем расторгли, то хорошо; но совсем ли? Скажи, — она недоверчиво посмотрела на него, — у тебя ничего не осталось от нее?

— Ничего.

— А у нее от тебя?

— Тоже ничего: я ведь пришел к ней скитальцем, преследуемым, в одном хитоне препоясанном… Нет, постой: в поясе было ожерелье Гармонии; его я отдал ей.

Каллироя выпрямилась и отняла свою руку от его плеча.

— Если так, то ваш брак не совсем расторгнут. И пока этого не случилось — я тебе не жена.

И она ушла.

На небе показалась луна. К сидящему в глубоком раздумье подошел Ахелой. «Моя дочь вообще своенравна, — сказал он, — но тут она права; твой долг — принести ей ожерелье Гармонии».

— Как же я покину буян? Только здесь и разрешает мне жить Мать-Земля. Перейду на берег — тотчас в меня вцепятся Эринии.

— Не в первый раз тебе от них терпеть. А чтобы с тобой чего не случилось, я дам тебе в провожатые Актора. Только без ожерелья не советую приходить: Каллироя не уступит.

Опять зима покрыла своим холодным туманом скромный двор псофид-ского царя; опять его семья грелась у пылающего очага, но ей уже не весело: горе молодой вдовы на всех навеяло душевный туман, еще холодней того, который окутал их двор.

— С этим пора покончить, — угрюмо говорил Проной. — Уверяю тебя, сестра, Алкмеон пропал без вести. Я был в Дельфах, был в Додоне; до нее ведут его следы, затем они теряются. Там же, недалеко, река Ахеронт и вход в подземное царство; думаю, что Эринии туда же его и загнали.

Но Алфесибея покачала головой.

— Нет, мой брат, сердце мне говорит иное. Ждала я долго, но буду ждать еще. И я верю, будет такой же вечер, как и тогда: мы будем сидеть у огня, и через порывы зимнего ветра послышится знакомый стук…

Через порывы зимнего ветра послышался знакомый стук.

С криком радости Алфесибея вскочила, побежала ко входной двери, распахнула ее — и, схватив гостя за руку, ввела его в хорому.

— Вот он! Вот он! О, я знала, он — верный, не забыл своей Алфесибеи… Но зачем ты такой бледный, такой грустный? Видно, не дают тебе покоя эти злоименные?

Еще не дают, Алфесибея, но скоро я надеюсь освободиться от них. Здравствуйте, отец и матушка, здравствуйте, шурья и невестки. Приютите моего мальчика; он ходил за мною во время моего странствия; мне его дали… добрые люди. Нас обоих приютите на одну ночь; завтра мне предстоит новый путь… последний.

Алфесибея всплеснула руками: опять в путь? И уже завтра? Отдохнул бы с нами!

Нельзя, Алфесибея. Да и что пользы? Разве они дадут мне отдохнуть? Да, и еще должен я тебя огорчить. Я был у Аполлона в Дельфах; он обещал мне освобождение от моих мучительниц, но под условием, что я посвящу в его храм то ожерелье, за которое моя мать продала свою душу Полинику. Ты мне его дашь?

Конечно, дам; разве для меня может быть украшение дороже твоей жизни? Но зачем ты так холоден со мной?

— Не обижайся, дорогая, лучше сама держись подальше от меня: дыхание Эриний на мне. Я лягу здесь, у очага — помнишь, как тогда.

Он провел ночь у очага, а Актора взяла к себе челядь. Дали ему и наесться и напиться; ел он охотно, а от питья даже разговорчив стал. Челядь хохотала до упаду над его глупыми рассказами; но под конец он наговорил таких вещей, что решили призвать царевичей. Проной и Агенор пришли — затем взяли Актора к себе — затем вернулись к челяди, но уже без него. «Вам грешно было смеяться над этим несчастным, — сказал Проной, — Эринии коснулись и его и повредили его ум. Забудьте лучше его безумные речи».

Но спать они не пошли; и когда на заре следующего дня Алкмеон хотел проститься с ними, их не было дома. Он подал руку остальным и ушел, унося ожерелье Гармонии в полости своего пояса.

Солнце не показывалось в этот день. На дворе моросило; все удивлялись, куда и зачем царевичи ушли. Около полудня две тени стали вырисовываться из окружающего тумана; вскоре затем Проной и Агенор вошли в большую хорому. У первого в руках было ожерелье.

— Ты отомщена, сестра, — сказал он, бросая его на стол.

— Проной! Агенор! Что это значит? Где мой муж?

— Твоего мужа, бедняжка, давно уже нет; Алкмеон же, муж речной нимфы Каллирои, понес кару за свою измену у переправы через Метавр.

Опустились руки у Алфесибеи, мертвенная бледность покрыла ее лицо. Не говоря ни слова, она отвернулась от братьев и вышла через открытую дверь. Некоторое время еще виднелась ее тень, но затем и она слилась со все более и более сгущающимся туманом.

А когда наступил вечер и огонь запылал на очаге Фегея, последний алмаз рокового ожерелья окрасился в тот же багровый цвет.

— Привет владыке Аполлону от всего дома псофидского! Он просит его принять в свою сокровищницу этот дар, слишком ценный для скромной человеческой доли!

Пророчица Манто приняла из рук жертвователя его драгоценность — и грустно улыбнулась, узнав в ней роковой убор фиванских цариц.

— Нерадостное наследие оставила божественная родоначальница своим преемницам! — сказала она, опустив свои взоры на багровые алмазы. — Семела… Агава… Дирцея… Ниобея… Иокаста… Эрифила… Алфесибея… семь ясных камней должно было побагроветь, семь цветущих жизней погибнуть во мраке и муках, чтобы люди поняли наконец силу проклятья, воплощенного в золоте змея. И на вас, друзья, лежит скверна родственной крови; и вам надлежит очиститься, чтобы вновь получить доступ к очагам людей и жертвенникам богов. Но когда вы вновь станете чистыми — старайтесь, чтобы эта наука не пропала даром. Мать-Земля вас и кормит, и одевает, и хранит — не отнимайте же у нее того, что она любовно скрыла в своих недоступных глубинах, это марево радости, таящее грех, и муки, и смерть в своем обманчивом блеске.

 

Глава VI АФИНЫ

 

40. ЭРЕХФИДЫ

Имена Афин и их витязей уже не раз мелькали в предыдущих рассказах: мы встречали Эгея в Коринфе перед домом покинутой Медеи, мы еще чаще встречали Фесея в обществе Геракла. Теперь мне предстоит познакомить вас ближе с городом Паллады — и прежде всего рассказать вам, как он стал таковым.

Своим древнейшим царем Афины считали Кекропа (Первого), впервые занявшего возвышающийся над городом холм, называемый Акрополем (или кремлем). Это было в то время, когда эллинские боги распределяли между собою эллинские города, кому где быть покровителем: Гера избрала Микены и Аргос, Афродита — Фивы, Деметра — Элевсин и так далее.

Из-за Афин заспорили двое, Посидон и Паллада; по предложению Зевса они решили предоставить царю Кекропу и его гражданам самим избрать того из них, кого они желают им покровителем. Кекроп созвал своих старейшин на Акрополь; пришли и Посидон и Паллада. Посидон, желая показать людям свою силу, ударил своим трезубцем в голую скалу — из скалы брызнули три струи морской воды. Паллада коснулась почвы своим копьем, и почва произвела лозу маслины, лоза стала расти и расти и покрылась сотнями сочных янтарных плодов. Кекроп и его старейшины решили, что божественность не столько в силе, сколько в благости, и присудили победу Палладе. Следы трезубца Посидона так и остались на скале; вы и теперь можете их там видеть, хотя брызнувшие из них струи уже давно иссякли. Созданная Палладой маслина тоже была очень живуча; после многих веков она согнулась от старости, почему ее и называли «всесогбенной маслиной»; от ее ростков произошли другие маслины, росшие там и сям в долине афинской реки Кефиса, так называемые мории; из них многие живут и поныне.

Сына-наследника у Кекропа не было; его дом с ним делили его три дочери, в которых афиняне видели позднее божественных распределительниц своей небесной росы, очень благодетельной в их малодождной стране — три девы-«росяницы», Аглавра, Герса и Пандроса. Однажды к ним пришла Паллада и вручила им обвязанный ковчег, строго запрещая им его открывать. По ее уходе любопытство одолело обеих старших: посмотреть бы, что тут за тайна хранится! Пандроса не одобряла их непослушания, но, не будучи в силах им противодействовать, ушла. И они вскрыли ковчег и, к своему ужасу, увидели в нем живого младенца, обвитого двумя змеями. Змеи бросились на ослушниц; они в безумном страхе бежали, сорвались с отвесной скалы и погибли. Паллада тотчас почуяла, что случилось недоброе. «Безрассудные! — сказала она Пандросе. — Я хотела сделать бессмертным этого младенца, вашего будущего царя. Твои сестры разрушили мои чары: бессмертным он не будет, но моя милость все-таки будет на нем и через него на вас». Младенец был назван Эрихтонием (или Эрехфеем Первым); его потомки — Эрехфиды.

Эрихтоний принял власть от Кекропа и после долгой жизни оставил ее своему сыну Пандиону (Первому). При нем еще ярче засияла милость богов над страной Паллады: и Деметра, и Дионис принесли ей свои дары. Но его семейная жизнь была отравлена несчастной судьбой его дочерей, Прокны и Филомелы… Первую он выдал за своего союзника Терея, царя дикой Фракии — северного побережья Архипелага. Но варвар, имея уже от Прокны младенца-сына Ития, воспылал нечестивой страстью к ее прекрасной сестре. Последствием его необузданности была кровавая драма, Которой я здесь пересказывать не буку; Прокна в безумии убила собственное дитя, а боги, желая предотвратить дальнейшие ужасы, обратили их всех h птиц — Прокну в соловья, Филомелу в ласточку, а Терея в удода. И поныне Прокна-соловей в летние ночи забивается песнями, зовет своего сына — Ития, Ития; для эллинов и она, и Ниобея стали настоящими символами материнского горя…

Власть Пандиона унаследовал Эрехфей (Второй). И его дом был богаче дочерьми, чем сыновьями: при трех красавицах, Прокриде, Орифии и Креусе, рос один сын, Кекроп (Второй).

Прокрида была выдана за молодого местного вельможу, Кефала, очень прекрасного собой; но именно эта его красота стала причиной их гибели. [Его полюбила Заря и хотела увлечь в [свой терем; когда же он ссылался на [клятву в верности, которой он и Прокрида связали друг друга, богиня объявила ему, что та ее нарушит первая. После этого она изменила его наружность и отпустила его домой. И действительно ему удалось в измененном виде приобрести любовь не узнавшей его жены; убедившись таким образом в ее неверности, он ее бросил. Но [Прокрида искренне раскаялась в своим увлечении; желая его искупить, она отправилась на Крит и рабской службой выслужила у его царя его чудесный дрот-прямолет, бивший без промаха. Им она вернула себе любовь Кефала, который был страстным охотником. Однажды он на целую ночь пошел в нагорную рощу, чтобы выждать появления оленя. Прокрида, боявшаяся, как бы его опять не стала заманивать Заря, тайно пошла за ним. Всю ночь она прождала, притаившись в кустах; но когда небо заалело в предрассветном сиянии — ей показалось, что это ее божественная разлучница спускается к ее мужу. Она шевельнулась и кустах; Кефал, думая, что это олень, метнул свой чудесный дрот — и Прокрида пала мертвая на траву.

Вторую дочь Эрехфея, Орифию, похитил северный ветер Борей в свою туманную обитель. Ее детей мы уже знаем — Калаида и Зета, обоих аргонавтов, и прекрасную Клеопатру, подругу Вьюг, выданную за местного царя Финея.

Третья дочь, Креуса, осталась при отце; ей был дан мужем пришлый витязь, Ксуф, и ее сыном был Ион, отцом которого, впрочем, многие считали Аполлона. Почему, однако, престол Эрехфея унаследовал этот его внук, а не его сын Кекроп, для этого мы достаточной причины не находим. Кекроп же проживал в соседней Мегаре, как равно и его сын Пандион (Второй). Даже после того, как Ион оставил Афины и заселил острова Архипелага народом, которому он дал имя ионийцев, Пандион не мог вернуться: власть захватили его родственники, Метиониды, и пользовались ею, притесняя народ. Один из них, впрочем, был очень замечательным человеком; это был Дедал, родоначальник греческих ваятелей. Но о нем у нас речь будет особо.

То, чего не мог исполнить Пандион, исполнили его сыновья; их было четверо, но для нас имеют важность только двое, Эгей и Паллант. Они набрали рать, вторглись в Аттику и разбили Метионидов; затем они поделили между собою страну, причем Эгею досталась ее лучшая часть, обе равнины, элевсинская и афинская с марафонским Четырехградием, а Паланту вся загиметтская область с главным городом Палленой.

Все это, как менее важное, я рассказал вам кратко и сухо; с воцарения же Эгея у нас пойдут уже более обстоятельные и, надеюсь, более интересные рассказы.

 

41. ОТЦОВСКИЙ МЕЧ

Если удел Эгея был завиднее того, который достался его брату, то в остальном судьба гораздо более благоприятствовала последнему. У Палланта что ни год, то рождался сын; его дом расцвел, и он вскоре был окружен целой ратью «Паллантидов», верною опорой его трона. Напротив, Эгей был бездетен. Никакие жертвоприношения, никакие обеты не помогали; он даже развелся со своей первой женой и взял за себя другую, но и с ней его надежды были обмануты: чем он прогневил Афродиту, этого он понять не мог, но детей она ему не посылала.

Прошла юность, наступили годы возмужалости — детей нет и нет. Весь отдавшийся этому желанию, царь отправился в Дельфы, вопросить Аполлона; бог дал ему ответ на его вопрос — по-видимому милостивый, да такой мудреный, что он его сам уразуметь не мог. Славился тогда в Пелопоннесе своей мудростью один из сыновей Пелопа, Питфей; был он царем Трезена в Арголиде на берегу Саронического залива. Питфей прочел оракул, улыбнулся, но истолковать его Эгею не пожелал; сам же он понял, что бог благословил ближайшее супружеское сожительство Эгея.

В то время обладание хорошим сыном или внуком считалось величайшим из благ земных; Питфей постановил устроить дело так, чтобы эта благодать не миновала его дома. Он попросил Эгея остаться на время его гостем в Трезене и поселил его вместе со своей дочерью Этрой, так что они жили, как муж с женой. Эгей действительно загостился у радушного царя; когда же наступило наконец время разлуки, он повел Этру в поле, где одиноко возвышался огромный камень-валун. Своей богатырской силой он сдвинул его, положил под него свой меч и опять вернул его на прежнее место. Этре же он сказал: «Если у тебя родится сын, обожди, пока он будет в состоянии сдвинуть камень и добыть этот меч — а затем пусть идет ко мне в Афины».

Вернулся Эгей домой. Проходят годы; детей по-прежнему нет. А у Палланта их все больше и больше. И свыклись Паллантиды с мыслью, что владыка Афин так и умрет бездетным и что его удел унаследуют они. Живет он по-божески и правит государством по заветам отцов, но еще более им правит его новая царица. Вы ее уже знаете: та, что, бежав из Коринфа, согласно его обещанию, нашла у него убежище: Медея. Женщина умная, она заставила себя уважать, но не любить… Ничего не поделаешь: такого прошлого из памяти не изгладишь.

Отсутствие витязя-наследника при стареющем царе давало себя иногда знать. Вы не забыли того критского быка, которого Геракл по приказу Еврисфея привел в Микены; царские пастухи выпустили его из стойл, он бежал в горы, затем через Истм в Аттику и прочно засел в марафонской низменности, наводя ужас на тамошнее население. Эгей, слыша жалобы поселян, обратился к своей молодежи: «Вот вы состязаетесь в борьбе и беге, в метании диска и копья, одерживаете победы и получаете венки — и никому от этого никакой пользы нет. Что бы лучшему среди вас сразиться с этим быком и освободить Марафон от его мучителя?» В это время гостил в Афинах Андрогей, молодой сын критского царя Миноса; сильный, ловкий и смелый, он в состязаниях побеждал всех. «Дозволь, великий царь, — сказал он Эгею, — и мне выступить против быка; он — мой земляк и по праву принадлежит мне». Царь его обнял и благословил. Пошел Андрогей с копьем в марафонскую равнину — и уж более не вернулся: бык его поднял на рога, и он тут же испустил дух.

Велика была печаль в Афинах: все успели полюбить храброго и благородного юношу. Эгей оплакивал его точно родного сына и похоронил с величайшей почестью. Но Миносом, когда он узнал о его гибели, овладела не столько печаль, сколько ярость: он был убежден, что афиняне извели его сына из зависти и досады, видя, что он побеждает их всех. Не веря убеждениям их послов, он снарядил крупный флот — первый военный флот, о котором знает Эллада. Велика была сила владыки «стоградного» Крита; не могли маленькие тогда Афины сопротивляться ей. Он высадил свои войска, пошел на город Паллады и обложил его; и когда афиняне выразили готовность подчиниться его требованиям, он им сказал: «Вы будете уплачивать мне ежегодную дань, а этой данью будут семь отроков и столько же дев, которых вы будете мне присылать на съедение живущему у меня чудовищу — IМинотавру».

Возроптали афиняне, но делать было нечего. И суровый царь тотчас забрал с собою первые две седьмицы — четырнадцать цветущих молодых жизней, радость и гордость родителей, на самую горестную, самую мучительную гибель!

Вскоре затем, однако, в Афины стали доходить удивительные слухи. Дорога из Пелопоннеса через Истм проходила большею частью между горами и морем по краю крутых обрывов; там было много мест, удобных для разбойников, и, конечно, за разбойниками дело не стало: вы уже знаете, что вследствие расщепленности эллинского народа безопасность на больших дорогах была невелика. Близ Эпидавра, по ту сторону Саронического залива, наводил ужас на путников некто Перифет: будучи слаб ногами, он отличался невероятною силою рук и убивал проезжих своей тяжелою палицей из литого железа. Близ Коринфа подвизался Синис, по прозвищу Сосносгибатель, устроивший себе такую потеху: он наклонял друг к другу две близкие сосны, привязывал к ним руками и ногами попадавшихся ему путников и затем отпускал деревья, так что несчастные разрывались пополам. Близ Мегары на выступе скалы засел Скирон: когда ему доставался добычей странник, он заставлял его из лоханки умывать ему ноги и во время этой унизительной службы внезапным ударом сбрасывал его в пропасть, а внизу огромная черепаха-людоедка пожирала его разбитое тело. Близ Элевсина оказалось даже два таких благодетеля. Один, Керкион, забавлялся тем, что вызывал прохожих бороться с ним и, будучи чудовищной силы, за борьбой их убивал. У другого, Полипемона, имелась настоящая мастерская пыток — две кровати, одна побольше, другая поменьше. Тех путников, что были малого роста, он клал на большую и растягивал до тех пор, пока они не заполняли ее длины (почему его и называли Прокрустом; напротив, рослых он клал на короткую и отпиливал у них перевешивающий излишек. — Так обстояли дела. И вдруг слышат афиняне: какой-то юноша убил Перифета и забрал у него его палицу; разорвал Синиса между его собственными соснами; сбросил Скирона со скалы на съедение его союзнице-черепахе; поднял Керкиона на воздух и швырнул его с размаху о землю; приспособил Полипемона к его собственному Прокрустову ложу. Кто бы он мог быть? Этого он не говорит никому и на все вопросы отвечает, что идет в Афины.

В Афины, прекрасно; но с добром ли? Многострадальный город, естественно, стал недоверчивым: возникали слухи один другого тревожнее. Медея, та не колебалась: она сразу поняла, что приход молодого гостя не сулит ей ничего хорошего, что с его поселением во дворце ее царству наступит конец. Эгей ей во всем верил и повиновался; этим она решила воспользоваться. Она убедила его, что пришелец задумал свергнуть его с престола, что необходимо предупредить его козни… «Когда он к тебе придет, ты ему предложишь чашу вина, как хозяин гостю, — а я уже позабочусь о том, чтобы она стала для него последней».

Действительно, юный витязь не замедлил прибыть в Афины; там он отправился сразу в «дом Эрехфея» на Акрополе. В малой его хороме он застал царя и царицу. По эллинскому обычаю сначала предлагали гостю угощение, а затем уже спрашивали его имя. Царь милостиво пригласил юношу к столу и протянул ему приготовленную чашу. Исполняя и со своей стороны эллинский обычай, юноша отстегнул свой меч и положил его перед царем на стол. Затем он принял от него чашу и, возлияв из нее несколько капель, стал подносить ее к своим губам.

Взоры царя упали на лежавший перед ним меч. Какое-то давнишнее воспоминание озарило внезапно его уже помутневший ум.

— Мой меч… мой сын!..

И, вскочив мгновенно на ноги, он тем же мечом вышиб чашу из рук удивленного юноши. Еще мгновение — и он держал его в своих объятиях, все приговаривая:

— Мой сын, мой сын… Вскочила на ноги Медея.

— Кончено! — прошептала она.

Пользуясь тем, что никто не обращает на нее внимания, она ушла из хоромы, из дворца, из Афин.

Куда она ушла и что с ней случилось, этого уже никто не знал.

 

42. МУДРОСТЬ ДЕДАЛА

Оставим, однако, отца и сына в объятиях друг у друга под улыбкой их нового, для старца неожиданного счастья; события требуют нас на остров Крит, к царю Миносу. Вы знаете уже, что он был сыном Зевса и той финикиянки Европы, которую чудесный бык — тот самый, который все еще опустошал окрестности Марафона, — перевез из ее родины на этот тогда еще очень дикий остров. Дикий — да, но священный: здесь сам Зевс был некогда вскормлен в пещере Диктейской горы, здесь жили потомки людей, тешивших своей пляской его детские очи. Жили, но как? Подобно диким зверям ютились они в пещерах и логовищах своих необозримых кипарисовых лесов; в то время как в материковой Элладе возникали город за городом, прививался гражданский строй жизни, охранялись права собственности — здесь, на Крите, царствовал произвол сильного, никому не было обеспечено то, что он добыл ценою своего тяжелого труда.

Выросши, Минос решил положить этому конец. Он поднялся на Диктейскую гору, вошел в ее пещеру и горячей молитвой упросил своего отца спуститься к нему. И Зевс внял его молитве. В течение девяти лет спускался он к нему в пещеру, взлелеявшую его детство; и когда, по прошествии этих девяти лет, Минос ее покинул, у него было девять скрижалей, исписанных законами, первыми в Элладе писаными законами. И память потомства прославила законодателя Миноса, «девятилетнего собеседника великого Зевса».

Выйдя из пещеры, Минос стал созывать сходы людей и спрашивать их, желают ли они подчиниться данным его отцом Зевсом законам: Чудеса и знамения сопровождали его появление; сияние окружало его голову, когда он говорил среди народа. Все были согласны. Он собрал их из всеобщего разброда, поселил их в городах, предложил им выбрать носителей власти, чтобы они, выбранные ими, отныне повелевали ими, но не по своей прихоти, а во имя и в пределах закона. Сто городов возникло на большом и благодатном острове; один из них, Кнос, сам Минос избрал своим местопребыванием. Кипарисы, которыми Крит был так богат, пошли на постройку кораблей; вскоре и прочая Эллада познала силу критского царя. Блистательный брак завершил счастье и величие его жизни: ему была дана женой Пасифая, дочь Солнца.

Но и здесь оказалось, что слишком великое счастье превосходит силы смертной природы. Минос возгордился, считая себя равным уже не людям, а богам; его властная воля подчинила себе его ясный разум; законодатель для других, он собственный произвол поставил законом для себя. Тогда Зевс послал ему страшное знамение: у него родился после ряда прекрасных детей уродливый младенец с человеческим телом, но бычачьей головой. Его появление вызвало чудовищные рассказы среди людей, которых я повторять не буду; смысл его и так ясен. Бычачья голова на человеческом теле — это истинное подобие для того, кто сделал звериный произвол головой своего естества.

Но что было делать? Уродов у родителей отнимают власти, чтобы быстрой смертью пресечь их несчастную Жизнь — если они не умирали сами.

Над Миносом власти не было; сам же Кон не мог истребить существа, которое как-никак было ему сыном. А умирать урод вовсе не собирался, напротив, он рос в объеме и силе, гнушался растительной пищи, а всякой мясной предпочитал человеческую. И вместе с ним рос позор его родителей. Скрыть бы его, по крайней мере, чтобы хоть глаз людских не мозолил этот Минотавр — так, быком Миноса, прозвали критяне этого его чудовищного сына. Скрыть, да, но как?

Он обратился с этим вопросом к человеку, который уже был некоторое время гостем его дворца, — к Дедалу.

Мы его уже знаем: афинянин и Метионид, он, однако, не принимал участия в преступной власти своих сородичей; на Акрополе он устроил себе мастерскую и в ней занимался ваянием. Статуи уже до него умели делать; но это были обрубки, чурбаны с ногами, как бы сросшимися между собой. Дедал первый внес некоторую жизнь в свои изваяния тем, что отделил у них ноги друг от друга. Нас бы он этим не удивил, но для тех времен и это было уже много, и афиняне с восхищением говорили про своего мастера, что он творит «ходящие» и даже «убегающие» статуи.

Среди его учеников самым способным был его племянник. Вначале он радовался успехам юноши, но потом стал на них смотреть с завистью, тем более что и тот возгордился и стал пренебрежительно обращаться с дядей. Часто между ними возникали ссоры — и вот в одной из них Дедал схватил племянника и сбросил его со скалы Акрополя. Юноша испустил дух — и на Дедале лежала отныне скверна пролитой родной крови… Он должен был покинуть Афины и отправился на Крит, к Миносу, который и очистил его, и женил на критянке, родившей ему вскоре сына — Икара.

К нему он обратился теперь, требуя, чтобы он выстроил для Минотавра особый дом. Дедал исполнил его желание. В новом доме срединное помещение было, собственно, жилищем чудовища, но ведущие к нему ходы были устроены с таким расчетом, чтобы человек из них обязательно попадал в срединное помещение, но из него уже никак не мог добраться до входной двери. Теперь цель была достигнута: Минотавр был скрыт, и питание ему было обеспечено. Дверь лабиринта — так был назван дом блужданий — была все время открыта; в любопытных, понятно, недостатка не было; они, войдя, попадали в пасть Минотавру, а если кому и удавалось спастись от него, он все равно не мог покинуть здания и рассказать людям о его ужасах, а умирал с голода в его запутанных темных ходах.

Прошло много лет. Как тем не менее чудовище было убито и страшный лабиринт опустел — это вы прочтете в следующем очерке. Теперь я хочу вам рассказать о дальнейшей судьбе Дедала и Миноса.

Прошло, сказал я, много лет. Жена Дедала умерла, его сын Икар подрос. Ладить с Миносом становилось все труднее — он и так был властен, а старость и бегство дочери, о которой я вам еще расскажу, сделали его совсем угрюмым и недоступным. Дедал просил его дать ему волю, но Минос об этом и слышать не хотел: художник был ему нужен, и он строго запретил своим подданным принимать его у себя, — а тем более перевозить его куда бы то ни было на корабле. И видел Дедал, что ему всю жизнь придется провести на ставшем ему ненавистным острове. Часто стоял он на морском берегу, завидовал тучам небесным, свободно гулявшим по ясной лазури, завидовал воздушным птицам, что они могли подняться с острова и полететь куда угодно.

Да, птица может, а человек — нет. Почему? Природа не дала ему ее крыльев. Так что же? Она не дала ему также косматой шкуры зверя, чтобы спастись от стужи, — а ведь сделал он себе платье. Она не дала ему острых когтей, чтобы защищаться от врага, — а ведь сделал он себе меч. Отчего же ему не сделать себе крыльев? И стал художник мечтать и мечтать, работать и работать — пока не домечтался и не доработался до того, что ему нужно было. Немало потратил он и перьев, и воску, и еще мало ли чего; но цели он достиг — и две пары огромных крыльев покрыли пол его заповедной мастерской. Конечно, чтобы ими управлять, требовались огромные силы; но люди тогда вообще были не то, что ныне.

Еще до зари перенесли они с Икаром крылья на берег морской и там только их надели. «Следуй за мной, мой сын, — учил старик юношу, — не слишком низко, чтобы перья не отяжелели от морской сырости, но и не слишком высоко, чтобы солнце не растопило их воска. Средний путь и здесь самый надежный!» И они полетели на запад, все на запад. Вначале все шло прекрасно; птицы дивились своим новым товарищам, дельфины высовывали свои острые морды из пучины морской — Дедал чем дальше, тем больше радовался своему изобретению. На запад, все на запад! Но Икару, вначале следовавшему наставлениям своего отца, мало-помалу его осторожность надоела. Молодость вообще трудно понимает выгоды и разумность среднего пути. Там, в высоте, и воздух был чище, и солнце ярче; любо ему было туда взлетать взапуски с реющими орлами и плывущими тучами. И случилось то, что предвидел отец: воск его перьев растаял от слишком горячих лучей, перья посыпались, и бедный Икар стремительно полетел в морскую пучину.

Дедал один достиг сицилийского берега. Первое, что от сделал, было — насыпать могилу для погибшего в море сына, чтобы его душа имела пристанище на земле. Так эллины всегда поступали для упокоения погибших в море; такие «пустые могилы» назывались кенотафиями. Для кенотафия Икара отец избрал место под высоким кипарисом; к нему он привязал и свои крылья, посвящая их своей вдохновительнице Палладе… «Вот вам пример и стрекало, смертные, источник творческой тоски. Немало пройдет веков, немало погибнет смелых Икаров, пока воздушные пути станут доступны и вам!»

Исполнив долг благочестия, Дедал подумал и о том, чтобы найти пристанище также и для себя. Конечно, такого мастера все приняли бы охотно; но Дедал, боявшийся преследования со стороны Миноса, нарочно избегал больших городов. Он обратился в маленький городок Камик и был радушно принят его царем Кокалом и его дочерьми, которым он вскоре изготовил столько диковинных украшений, что те только диву давались.

Дедал угадал верно: Минос не думал мириться с его побегом. От рыбаков он узнал, что они с сыном улетели на запад; «Значит, в Сицилию», — сказал он себе… Взяв для большей внушительности часть своего флота с собою, он тоже отправился в Сицилию и принялся его искать. Тут-то предосторожность Дедала и дала свои плоды: где-где, а в этом маленьком Камике он его не подозревал. Но Минос не отчаивался. Он снарядил глашатая и велел ему трубить повсюду: царь Минос обещает столько-то золота тому, кто разрешит поставленную им задачу.

А задача состояла в том, чтобы, отломив острый конец домика улитки, продеть нитку через его круглые ходы, не повреждая перегородок.

Захотелось и Кокалу получить царское золото; недаром же, думал он, дал я приют величайшему в мире искуснику. Он обратился к Дедалу. Не выдержала соблазна душа изобретателя. «Нет ничего проще», — сказал он царю. Поймав муравья, он прицепил к его спине нитку и впустил его через дырку в нижнем конце пустого домика улитки. Муравей пополз по извилинам, протягивая нитку за собой, пока не вышел через его широкое верхнее отверстие. Кокал отправил раковину с продетой ниткой к Миносу и получил награду; «Теперь я знаю, где Дедал», — подумал тот.

Вскоре после этого старый царь сам отправился к Кокалу и напрямик потребовал выдачи его гостя. Не осмелился властитель маленького Камика прекословить тому, к услугам которого «были силы стоградого Крита. «Ну, теперь спасайте меня, девы!» — сказал мастер царевнам. «И спасем!» — ответили те. Высокого посетителя необходимо было угостить, а для этого предварительно — предложить ему взять теплую ванну. Царевны сами приготовили ему купель, поставили перед ним и шайку с холодной водой. Выкупавшись, Минос пожелал окатиться; но пока он купался, царевны сумели незаметно подменить шайку. Он вылил себе на голову целую волну кипятку — и, бездыханный, упал на землю.

Так бесславно кончил свою долгую жизнь первый законодатель Эллады, «девятилетний собеседник Зевса»! Не внешний враг сломил его силу — ее сломил его собственный произвол, то, кто он чувствовал себя выше им же данных законов.

 

43. АРИАДНА

Мы, однако, забежали далеко вперед; возвращаемся к моменту, которым кончился предпоследний рассказ, — к радостной встрече отца и сына над разбитой чашей отравы.

Когда Фесей — так звали юношу — рассказал отцу про свои приключения и сам услышал от него про опасность, угрожавшую его жизни, он призадумался.

— Два дела, вижу я, — сказал он, — мне предстоят в ближайшее время: первое — это марафонский бык, второе — это позорная дань Минотавру. За первое примусь завтра же, за второе, когда жестокий царь приедет за своей добычей.

Действительно, он отправился в Марафон — и свирепый бык, уже изведавший силу Геракловых рук, должен был сказать себе, что его новый противник мало чем уступает старому. Впрочем, Фесей не дал ему много времени для сравнения: тяжелый удар железной палицей Перифета положил конец его жизни.

Этот подвиг несколько поднял обаяние Эгея в Афинах, сильно пострадавшее от его несчастного мира с Миносом; но именно только несколько. Когда настало время жеребьевки обеих седьмиц, ропот и жалобы возобновились. Чтобы утешить отцов и матерей, Фесей объявил, что он без жеребьевки включает себя в седьмицу отроков. Действительно, ропот и жалобы умолкли, но страх за своих детей продолжал сжимать сердца родителей.

В положенный день Минос явился за обеими седьмицами и увез их на своем корабле. Как среди юношей Фесей, так среди дев выдавалась своей красотой Эрибея, дочь афинского вельможи. Понравилась она критскому царю, и он, чувствуя себя господином обреченных, позволил себе нескромную шутку с ней. Вспылило рыцарское сердце молодого витязя. «Смерть мы примем, если боги нам ее пошлют, — сказал он царю, — но оскорблений я не потерплю. Если ты сын Зевса, то и я силен божьей милостью: меня еще с колыбели возлюбил владыка Трезена Посидон». — «Это мы еще посмотрим, — сухо возразил Минос — Если тебя действительно любит владыка моря, то он тебе, конечно, позволит добыть из его глубин вот это мое кольцо». С этими словами он бросил свое кольцо в море. Фесей, недолго думая, вскочил на борт и с него бросился в объятия голубых волн. Девушки и юноши всплеснули руками, а Минос громко засмеялся от удовольствия: неудобный свидетель и заступник был удален.

Но смелый юноша не погиб в волнах. Едва он опустился под их поверхность, как он увидел огромного дельфина, добродушно приглашающего его на свою широкую спину. Он сел — и дельфин с быстротою ветра понес его куда-то. Чудеса и чудища так и мелькали перед его удивленными глазами: и хищные акулы, и плоские шляповидные скаты, и пятителые морские звезды, и яркие кораллы, и отвратительные спруты… Наконец дельфин остановился перед дверью высокого дворца, голубым маревом выступавшего из голубого тумана моря. Фесей вошел. Ряды голубых колонн окружали просторную лужайку, где под сенью исполинских водорослей среброногие Нереиды резвились в дивной, чарующей пляске. Она прекратилась, однако, как только он вошел; одна из плясуний взяла его за руку и ввела его во внутреннее помещение. Там на голубых престолах сидели сам морской владыка и его жена Амфитрита. Они ласково призвали к себе юношу; он изложил свою просьбу. Посидон покачал головой: «Ты не слуга Миносу, чтобы добывать ему его кольцо; мы дадим тебе другое доказательство нашей к тебе милости. А за твое доверие и за твою смелость ты получишь от меня особую награду: исполнение трех твоих желаний в твоей дальнейшей жизни. Помни: только трех; будь рассудителен и обдумывай их здраво каждый раз, чтобы они были тебе на счастье, не на горе».

Тем временем отправленная Амфитритой прислужница вернулась с золотым венком в руке. Богиня возложила его на голову юноши: «Теперь иди, утешь своих товарищей». Фесей ушел; у порога его уже ждал его дельфин.

Минос приказал своим людям распустить весь парус и налечь на весла: ему хотелось уйти подальше от места, куда бросился отважный юноша. Отроки и девы толпились на корабле. Вдруг Эрибея воскликнула: «Смотрите, точно звезда показалась среди волн!» Звезда, сначала далекая, стала приближаться — из-под нее показалась знакомая русая голова — еще минута, и сам витязь, схватившись за рулевое весло, взобрался на палубу. Крики радости огласили корабль; один только Минос был мрачен и уже более не тревожил Эрибею.

Вскоре корабль достиг кносского берега. Минос приказал ввести обе седьмицы во дворец, чтобы угостить их прежде, чем отправить в лабиринт. Вся царская семья была в сборе: рядом с Миносом восседала Пасифая, гордая дочь Солнца, дальше их сыновья — Катрей, Девкалион, Главк и дочери — Ариадна и Федра. Последняя была еще совсем девочка, но Ариадна в самом расцвете своей молодости. Она с состраданием посмотрела на эти юные жизни, обреченные на такую ужасную смерть; особенно возбуждал ее участие, понятно, Фесей, блеск глаз которого еще затмевал сияние его золотого венка.

После угощения афинянам были отведены их помещения на их последнюю ночь. Но Фесею не спалось: он размышлял о том, что предстояло завтра. Минотавра он надеялся убить; но как выйти из лабиринта? Вдруг ему вспомнились его три желания; он вышел из своей комнаты во двор, чтобы помолиться Посидону. Ночь была темная, безлунная; витязь простер руки к звездам и горячею молитвой призвал Посидона. «Три желания ты мне даровал; мое первое — спаси нас из лабиринта!» Долго стоял он, смотря в небо, не сверкнет ли какой-нибудь знак с его свода; но он ждал напрасно, звезды по-прежнему мерцали, ничто не нарушало ночной тишины.

Он уже собирался уходить, когда чья-то рука, коснувшись его плеча, заставила его оглянуться. «Не осуждай меня, — шепнул чей-то голос, — я долго боролась, но непреодолимая сила влекла меня к тебе. Возьми этот моток: в нем твое спасение. Когда войдешь в лабиринт, начни его разматывать, давая нитке ложиться на землю; по лежащей ты без труда найдешь обратный путь. Теперь прощай; лучше, что ты меня не видишь». Но Фесей держал ее за руку и не выпускал; он приблизил свою годову к ней и при сиянии своего венка узнал царевну Ариадну.

Его сердце вмиг запылало. «Спасительница! Быть не может, чтобы ты решилась меня покинуть. Ты пойдешь s со мной в Афины, к отцу, к нашим гражданам, которые будут боготворить тебя, как свою царицу…» Много в этом роде говорил он ей; да и не стоило ему большого труда убедить ее в том, что она его любит — она это чувствовала и так — и что она должна последовать за ним… Они условились, что встретятся на взморье за пределами иосской гавани.

На следующий день Минос сам отвел афинскую молодежь к открытой двери лабиринта. Они вошли. Он подождал, пока шум их шагов не замер под гулкими сводами страшного здания, и затем ушел. «Минотавр будет доволен», — подумал он.

Он оказался прав. Фесей бодро шел впереди молодежи, постепенно разматывая свой клубок; его золотой венок освещал темные проходы. Путь был извилист, вел то направо, то налево, то вверх, то вниз, но никогда по направлению туда не двоился: ошибиться было невозможно. После долгого хождения глухой рев дал им понять, что срединное помещение близко. Вскоре показался и дневной свет, погасивший золотой свет венка; о том, что они при нем увидели, они еще долго вспоминали с отвращением и ужасом.

Это была круглая комната, крытая куполом, в самом ключе которого находилось довольно широкое отверстие. В комнату вело двенадцать ходов, совсем похожих один на другой. Стены и пол были забрызганы кровью; всюду валялись скелеты, черепа, разрозненные кости. В одном месте стены находилась ниша; здесь на подстилке из человеческих волос лежало чудовище. Его исполинское тело все обросло косматой шерстью; ноги и руки были человеческие, но с острыми когтями, точно у медведя. Но всего страшнее была вырастающая из мощной шеи бычачья голова, вся бурая, с парой огромных красных глаз и короткими и толстыми черными рогами.

Девушки отчаянно вскрикнули, когда Минотавр поднялся и вышел им навстречу; облизывая свои жирные мокрые губы, он как бы искал, какую жертву первую схватить. Но Фесей не дал ему времени долго выбирать: передав свой венок товарищу, он выступил против него и сразу, для первого знакомства, нанес ему увесистый удар кулаком в живот. Минотавр, очевидно, не ожидал такого начала; он заревел, подался назад — и, наклонив голову, бросился на дерзкого врага. Тому только этого и нужно было: быстро увильнув в сторону, он схватил его за устремленные рога и легким прыжком вскочил ему на спину. Минотавр выпрямился, заметался, желая всячески стряхнуть неудобную ношу; когда это ему не удалось, он остановился и вдруг стал медленно пятиться назад с очевидным намерением раздавить седока между своей спиной и каменными квадрами стен… Но Фесей, обвив руками его шею, схватил его за горло и сжал его так крепко, что у того дыхание сперло. Он попробовал было собственными руками сорвать убийственное ожерелье, но тщетно: Фесей не выпускал его горла, не обращая внимания на кровь, струившуюся из его рук под когтями чудовища. Наконец Минотавр стал задыхаться; силы оставили его, он выпустил руки врага, зашатался и грохнулся о каменный пол. Фесей и тут не выпускал его горла, пока не убедился в его окончательной смерти. Только тогда он оставил его.

Молодежь с криками радости окружила его, целуя его руки, плечи, кайму его одежды. Эрибея своим покрывалом перевязала его раны; радостный пэан в первый раз огласил своды лабиринта. Не теряя времени, они пошли обратно. В этом направлении путь ежеминутно двоился, троился; но благодаря лежащей на земле «Ариадниной нити» Фесей и его спутники всегда знали, куда им идти. Венок Амфитриты и тут освещал им мрак извилистых ходов; вскоре они могли полной грудью вдохнуть в себя живительный воздух полей.

Они направились ко взморью… да, а дальше куда? Корабль Миноса их, конечно, обратно не повезет. «Не бойтесь, все предусмотрено и условлено: нас примет афинский корабль, нарочно присланный за нами царем Эгеем». Отлично; вот и взморье. Но вот новая беда: кто-то за ними следит. «Мы погибли: это царевна!» Но Фесей опять улыбается, подходит к деве, снимает со своей головы золотой венок и украшает им ее. «Приветствуйте, друзья, мою невесту, вашу будущую царицу: это она нас спасла». Тут уже радости не было конца.

Но где же афинский корабль? Вот он уже мчится к ним; попутный ветер надувает его черный парус. У Фесея дрогнуло сердце: почему черный? Кормчий по прибытии судна разъяснил дело: все Афины облечены в траур. И царь Эгей распорядился, если корабль вернется без молодежи, — оставить черный парус; если же с нею, со спасенной, то заменить его белым, чтобы граждане, издали его увидя, успели снять покровы смерти с себя и со своих домов. Конечно, надо заменить; но не теперь: царь Минос может ежеминутно узнать про них, снарядить погоню. Первая забота — побег.

Корабль повернул, да и ветер повернул: так около полудня всегда бывает. Несутся по открытому «Критскому морю» все на север. Сидят на палубе, окружая Фесея и Ариадну, счастливые и их счастьем, и своим собственным. Да и только ли? А те, что остались, что с замиранием сердца ждут возвращения корабля? Думают о них и, думая, радостно улыбаются: радостнее всех — одна. «Ты за кого улыбаешься, Эрибея?» — «За родителей». — «А еще?» — «За братьев и сестер». — «А еще?» — «Не знаю». — «Неправда, знаешь, да и я знаю: за доблестного аргонавта, саламинского царя Теламона!»

Солнце заходит, погони не видно: безбрежное море кругом. Эту ночь придется провести на палубе. А наследующий день уже показываются острова: Фера, Иос, а к вечеру Наксос, остров Диониса. Эту ночь можно будет провести на берегу. Стелются для царевны — почетное ложе, для афинянок — другие, попроще, а юноши и на голой земле поспят. Заснули живо. Спят.

Спит и Фесей; но сон его неспокоен. Кто этот юноша, что к нему подходит, выше ростом и прекраснее, чем кто-либо из смертных? На голове у него плюшевый венок, оленья шкур; свешивается с его плеч поверх мягки) риз, и тирс колышется в его право руке; но и помимо этих примет, по влажному взору, по таинственной улыбке можно признать владыку острова, Диониса. «Умерь свои желания, Фесей, не требуй счастья выше человеческой доли. Не себе, а мне привез ты невесту: не афинский престол сужден Ариадне, а олимпийская трапеза. Смирись и не ропщи: на память о сегодняшней ночи афинские царицы и впредь будут праздновать таинство своего брака с Дионисом на благо себе и своей родине. Сон тебя покинет еще до рассвета: разбуди тихо своих спутников, садитесь тихо на свой корабль, все афиняне, а внучку Зевса и Солнца оставь здесь божественной супругой Диониса!»

Проснулся Фесей: о радость, как ты была скоротечна! — Но делать нечего: надо повиноваться слову бога. И корабль тихо, тихо ускользает по ночным волнам.

На заре проснулась Ариадна. Кругом все молчит; что это? Неужели еще спят? Встает — и молчаливо и пусто. Где же афиняне? Или все это ей только приснилось? Нет, здесь висит подаренный ей Фесеем венок, здесь заботливая рука оставила ей пищи и вина. Или охотиться пошли? Все? Невероятно. Да где же, наконец, корабль? Здесь он был привязан вчера; след его причала все еще виден на влажном песке… Уплыли, уплыли! Она покинута на этом пустынном берегу. Вот благодарность за спасение!..

Отчаяние сменялось гневом по мере того, как солнце, погасив утреннюю зарю, поднималось по небесной тверди; гнев сменялся унынием по мере того, как оно опускалось во влажные объятия моря. Заснула ее душа тихим сном забытья, в то время как ее глаза, широко открытые, безучастно смотрели на невозмутимую голубую гладь.

Вдруг что-то зазвенело за ней. Она встрепенулась — что это? На темном небе вырисовывается еще более темная тень горы; но звезды, усеявшие это небо, точно спускаются на эту тень, оживляют ее. Гора пылает мириадами звезд, и эти звезды движутся, они в пламенном потоке стекают все ниже и ниже, они уже в равнине, уже приближаются к ней. И звон все ярче, звон медный, перемешанный с напевами флейт и людскими голосами. Она уже различает голоса. Одни поют: «Эвоэ, эвоэ!» Другие: «Гимен, Гименей!» Третьи: «Дионис, Ариадна!» Ее имя и имя бога? Все ближе, все ближе: факелы горят, дымятся, несметная толпа юношей и дев в оленьих шкурах окружают колесницу, запряженную какими-то невиданными, страшными и все же ласковыми зверями, и на колеснице стоит он, весенний бог, с его таинственной улыбкой на устах.

— Радуйся, невеста моя. Чаша бессмертия тебя ждет на трапезе моего отца — и свадебный факел в руках моей матери озарит тебе путь в мой олимпийский чертог.

— Радуйся, владыка Дионис, и верни меня моему земному жениху. Он покинул меня, но я все же принадлежу ему с тех пор, как его венок меня осенил.

— Он покинул тебя по моей воле; забудь о нем! Его требует его народ для великого творческого дела; а творчество и счастье в земной доле несовместимы.

С этими словами он снял с ее головы золотой венок и бросил его вверх. Венок поднялся, расширяясь, все выше и выше, все ярче и ярче разгорались его золотые листья — и он повис, наконец, на озаренном небосводе близ головы Арктура.

Она с восхищением переводила взоры с венка на бога, с бога на венок.

— «Венец Ариадны» указует путь своей госпоже. Идем, моя невеста; в моем первом поцелуе пей забвенье своей земной любви…

Прошла ночь. Эгей уже с рассвета стоял на выступе скалы Паллады, на том месте, откуда открывался самый широкий вид на Фалер и омывающее Аттику море. Сегодня можно ожидать возвращения корабля, отправленного в Кносс за Фесеем и молодежью. Старческое сердце билось в его груди с непривычной силой. Что ему возвестит его парус? Смерть или радость? Бездна зияет под его ногами; здесь скала отвеснее, чем где-либо. Ему не страшно стоять на самом краю обрыва; его взоры устремлены на море. Там у берега черные движущиеся точки; это рыбацкие лодки снуют. Но гладь пустынна, и ничего не прерывает предельной линии между Эгиной и мысом Пояса, отделяющей море от неба.

Проходят часы. Вот уже солнце, огибая Гиметт, покинуло мыс Пояса; море ослепительно сияет, больно смотреть. Предельная линия потонула в белом тумане. Жарко; даже ящерицы попрятались в расщелины скалы; царь стоит и стоит.

Солнце огибает Эгину, предельная линия опять показалась. И на ней этот раз точка. Корабль! Сердце готово выпрыгнуть из груди. Точка, и только; надо подождать. Точка растет. Корабль, несомненно; но паруса еще не видно. Лучше поберечь глаза, не напрягая их бесполезно. Пусть отдохнут на черной скале Гиметта. Отдохнули. Скользят по его бурому, выжженному подножию, точно крадучись ползут направо, по его волнистому склону до мыса Пояса, до моря. Корабль, и парус виден. Белый? Да, конечно, белый! Или это ему только так кажется? А как бы выглядел черный? Да точно так же. Нет, еще рано решать; надо опять отдохнуть. Еще ничего не решено. Он закрывает глаза. Правда, зловещий голос шепчет: кабы был белый, уже было бы решено. Глаза закрыты. Еще потерплю немного; а там вдруг их открою — и увижу, что он белый, несомненно, белый.

Он схватился рукою за сердце: тише, ты! Открыть? Да, теперь можно. Открыл… черный, несомненно, черный. Парус черный. И море черное. И бездна черная. И все кругом почернело.

 

44. СЫН АМАЗОНКИ

По прибытии в Афины первой заботой Фесея было — похоронить в гробнице Эрехфидов разбитое тело своего отца; но вслед за тем настали другие. Фалерская гавань вдруг запестрела от кораблей; Фесей сначала подумал, что это флот царя Миноса — нет, это были амазонки. Афины были осаждены. Тщетно столб пламени, поднявшись с Акрополя, призывал на помощь загиметтских соседей, Пал-лантидов: Паллантиды не пришли. Как тем не менее осада была внезапно снята, это вы уже знаете.

А потому не пришли Паллантиды, что они ненавидели Фесея, ставшего поперек дороги их честолюбивым замыслам. Они ведь рассчитывали унаследовать жребий бездетного, как они думали, Эгея и были поэтому очень недовольны, когда у него объявился неожиданный сын. Все же они сидели смирно, все надеясь, что он погибнет — сначала от марафонского быка, затем от Минотавра и теперь от амазонок; когда же и эта, третья опасность миновала, они сами двинулись на Афины, заявляя, что Фесей не афинянин, а трезенянин, сын трезенской царевны Этры неизвестно от какого отца. В эту годину Фесею принес существенную помощь молодой царь фесса-лийских лапифов Перифой, смелый и доблестный сын первопреступника Иксиона. Паллантиды были побеждены и пали в бою, большинство от руки самого Фесея, и их жребий, загиметт-ская Аттика, был соединен со жребием Эгея. Все же Фесей не мог тотчас же приступить к упорядочению объединенной Аттики: пролитая кровь родственников требовала, согласно эллинским обычаям, очищения и годичного изгнания. Он уже хотел отправиться к своему деду Питфею в Трезен — но тут как раз явился от Геракла послом Иолай пригласить его к участью в походе против амазонок.

С похода Фесей вернулся не один: его корабль привез и его пленницу, красавицу амазонку Антиопу. Афиняне ничего не имели против того, чтобы они жили вместе, как муж с женой, но своей царицей они амазонку и варварку не признавали — даже и тогда, когда она родила Фесею прекрасного сына, которого она на память о своей погибшей подруге назвала Ипполитом. Впрочем, затруднение, созданное ее приездом в Афины, получило вскоре грустное, но окончательное разрешение: еще во время младенчества Ипполита его мать скоропостижно умерла — «пораженная незримой стрелой Артемиды», как говорили в подобных случаях эллины.

Начатую работу по упорядочению Аттики прервало приглашение Перифоя пожаловать на его свадьбу с лапифской красавицей Ипподамией. Это была особого рода свадьба. Ведь Перифой был сыном Иксиона — того самого, от которого вели свое происхождение фессалийские кентавры. Он счел поэтому своим долгом пригласить также и их. И общество было двойное — с одной стороны, гости-лапифы, родственники жениха и невесты и подруги последней; с другой — дикая рать этих полулюдей, полуконей. Вначале все шло весело, дружно и чинно, как полагается; но под влиянием обильно выпитого вина у кентавров помутился незначительный зародыш их ума, и они, точно по уговору, бросились на Ипподамию и ее подруг, чтобы увести их с собою в свои горы. Лапифы и прочие гости, конечно, вступились за похищаемых — и началась славная у позднейших битва (кентавров с лапифами, или вторая кентавромахия (в отличие от первой, в которой победил Геракл). На стороне лапифов, кроме Фесея, отличился еще и сын Нелея, Нестор, о котором у нас еще будет речь, в особенности некто Кеней. Про него рассказывали, что он раньше был девушкой и только милостью Посидона был превращен в мужчину, притом неуязвимого. Огромные копья-деревья кентавров были бессильны против него; сам же он своим длинным фессалийским копьем поражал их одного за другим. Наконец чудовища поняли, в чем дело: набрав сосен и камней, они вместе бросились на Кенея и раздавили его под их тяжестью. Но другие отомстили за его гибель, и сражение кончилось полным истреблением кентавров. Все же память о них долго жила в Элладе, и ее художники любили изображать схватку лапифов с кентаврами, красиво вплетая между собою линии человеческих и лошадиных тел. Общая опасность еще более скрепила узы дружбы между Фесеем и Перифоем; но на первых порах им пришлось расстаться. Фесей вернулся к своим правительственным заботам. Он желал сделать навеки невозможным отделение загиметтской Аттики от Афин; для этого он объявил Афины общей столицей, и всех граждан аттических городов — афинскими гражданами. Отныне и элевсинцы, и марафонцы, и бравронцы, и рамнунтцы — все имели право приходить в афинское вече и своим голосованием решать общие дела. Но это было только частью его труда, хотя и главной; он позаботился и о судах, и о дорогах, и обо всем, о чем только мог и должен был заботиться хороший правитель. И народ, уже полюбивший его за его подвиг, еще более его полюбил за его заботливое и разумное правление.

Одно только его заботило: у его царя все еще не было царицы. Как я сказал уже раньше, царица была в древней Элладе не только женою царя: на целом ряде празднеств, особенно в честь Деметры и Диониса, она была представительницей общины перед божеством. И старцы совета настаивали перед Фесеем, чтобы он наконец дал своему народу царицу. Неохотно внял он их уговорам: он не мог позабыть своей первой невесты, отнятой у него Ариадны, и, сверх того, боялся неприязненного отношения мачехи к его Ипполиту — а тот как раз тогда подрос и стал дивным юношей, прекрасным внешностью и чистым душой.

Все же он дал себя под конец уговорить. «Но пусть моя жена, — сказал он, — будет второй Ариадной. Когда я первый раз был на Крите, я видел рядом с ней ее сестру, еще маленькую Федру. Теперь она должна быть невестой. Пойду присватаюсь к ней».

И вновь, после долгого времени, афинский царский корабль направил свой путь к Кноссу; но этот раз его паруса были белые, и зеленый венок украшал золотой кумир Паллады на его форштевне. Царя Миноса тогда уже не было в живых; правил Критом его сын Девкалион. С честью принял он славного царя могучих Афин и с радостью согласился выдать за него свою сестру. Свадьба была отпразднована пышно; вскоре затем Фесей на том же корабле привез афинянам их новую царицу.

Все были довольны: красотою Федра не уступала своей обожествленной сестре и была так же обворожительна нравом. Особенно озабочивало Фесея отношение ее к пасынку и его к ней. Но и тут дело обошлось благополучно. Ипполит встретил свою мачеху, которая была немного старше его, с сыновней почтительностью, та его — с сердечностью старшей сестры. Фесей мог быть вполне доволен обоими.

Желал ли он детей от Федры? Да, конечно, но главным образом для ее счастья. И скорее девочек, во избежание столкновений с народной волей из-за престолонаследия, которое он хотел обеспечить своему любимому Ипполиту. Его поэтому даже не особенно обрадовало, когда она одного за другим принесла ему двух сыновей, Демофонта и Акаманта — тем более что народ, начиная с его приближенных, как он сразу мог заметить, стал видеть в них настоящих царевичей, уже не считая таковым юного «сына амазонки». И опять этот сын амазонки очаровал его своим любовным, братским отношением к этим малюткам; видно, честолюбие было совсем чуждо, его чистой душе.

Со своим фессалийским другом он не прерывал сношений; но его счастье скоро пошатнулось. Ипподамия умерла. Ее смерть была для него тяжелым ударом и вызвала в его душе гневный протест против богов. Вся мятежная натура Иксиона внезапно воскресла в его сыне. Какое право имел царь теней похищать его жену? Часто ставил о себе этот богохульственный вопрос — и, конечно, ответ на него давал отрицательный. А отсюда дальнейший, еще более богохульственный вывод: если он похитил то, что мое, то я име право похитить, что его; Персефону за Ипподамию! Чем далее, тем более безумие зрело в нем. «Персефону за Ипподамию!» — так твердил он себе каждый день — до тех пор, пока попытка этого похищения не стала для него необходимостью. А последствием было то, что она представила ему также и осуществимой. И он решил ее осуществить. Отправившись в Афины, он посвятил Фесея в свой план, рассчитывая на его содействие. Тщетны были старания афинско царя отвлечь его от этого и нечестивого и безумного намерения; но раз не мог его разубедить — он счел своим долгом разделить его грех и опасность. Он простился с женой и детьми, поручая Ипполита заботам Федры, а Федру — охране Ипполита, назначил местителя на время своего отсутствия — и они ушли.

Есть в Афинах близ предместья Колона — я о нем уже упоминал — глубокая пещера; называют ее «медный порог земли». Перед ней друзья, заклав черную овцу, на ее внутренностях дали друг другу клятву в вечной верности, после чего зарыли их в землю. Именно через эту пещеру они и спустились в преисподнюю. Благодарю фессалийским чарам, хорошо известным Перифою, им удалось избегнуть тяги Белой скалы и заставить Харона перевезти их на тот берег. Во дворце Аида их встретила стража. Они назвали себя и попросили провести их к царице. Им сказали, что угощение для них готово. Перифой уже торжествовал победу; но когда их пригласили сесть — он почувствовал, что прирос к скале, с которой его тотчас соединили стальные цепи. Фесей остался свободным; но он не решился покинуть своего несчастного друга.

Так они увеличили собою число наказанных грешников в аду.

В этой беде Фесей вспомнил про три желания, дарованные ему некогда Посидоном. Одно он использовал уже давно, на Крите, чтобы найти выход Из лабиринта; два остальных были еще не тронуты: полагаясь на свою собственную силу, он не хотел просить помощи у бога. Но здесь, очевидно, человеческая сила была недостаточна: обратясь лицом к Тенару, обители Посидона, он произнес свое второе желание — желание освободиться из подземной обители.

И опять, как тогда, исполнителем желания явился человек, друг: вы уже маете, что это был Геракл, отправленный в преисподнюю Еврисфеем за трехглавым псом Кербером.

Но туманы и страхи подземного царства не сходят безнаказанно для человеческой души: Фесей вернулся на свет, но вернулся уже не тем, чем был раньше. Выражение откровенности и мужества на его лице, приветливая улыбка, ласковый блеск глаз — все это исчезло; он казался мрачным, недоверчивым, злым. И у своих граждан он не заметил особой радости по поводу его спасения, и это еще усилило его мрачность. А дома его встретило несчастье.

Но, чтобы это понять, мы должны вернуться к моменту его ухода из Афин.

Вполне естественно, что граждане стали допытываться причины этого ухода; положительного ответа им не могли дать даже старейшины — Фесей никому ничего не сказал. И все-таки мало-помалу истина обнаружилась: и Перифой бывал неосторожен, и его разговор с другом был подслушан, и кто-то видел обоих спускающимися к «медному порогу» близ Колона. Ужас наполнил сердца афинян, когда они узнали, куда и зачем отправился их властитель; в ближайшие Элевсинии он был отлучен от таинств Великих Богинь, и страшное слово «нечестивец» нависло над его главою. Пока еще не смели открыто выступать против него ввиду его огромных заслуг перед народом и всего счастия и блеска его правления; но уже образовалась под влиянием Элевсина тайная партия, желавшая отрешения нечестивца и призвания на престол его ближайшего, хотя и дальнего родственника, Менесфея.

Пока что Аттикой управлял поставленный Фесеем совет при близком участии Ипполита и Федры; молодые люди — таковыми они ведь были — поэтому часто виделись между собою. Ипполит с мачехой обращался почтительно, но и только; ее общества он не избегал, но и не искал. Зато сын амазонки был страстным охотником, наездником и атлетом, но особенно охотником; его любимым местопребыванием были леса Парнета, он чувствовал там живое покровительство своей любимой богини Артемиды и даже иногда слышал ее голос. Но Федра не могла не замечать, что ее чувства к взрослому пасынку чем далее, тем менее были похожи на материнские. Только в его обществе она и чувствовала себя хорошо; ей доставляло удовольствие смотреть украдкой на него, как он гарцует на коне или состязается с товарищами в просторном дворе царя Фесея. А когда отсутствие Фесея стало затягиваться, когда его тайные противники распространили слух о том, что он погиб, она и подавно стала льнуть мысленно к нему, как к своей будущей опоре. И в конце концов она должна была сказать себе, что она любит Ипполита — любит не как своего сына, а как жениха и будущего желанного мужа.

Ей самой стало страшно при этой мысли. Такая любовь была нечестием — она это прекрасно сознавала. Она будет грешницей, преступницей, если уступит ей, Эриний она вызовет из подземной тьмы, ее отлучат от алтарей богов, от жертвоприношений и праздников. А ее дети? Каково будет им под гнетом материнского позора? Нет, лучше смерть! И притом сейчас же, пока страсть ее не опутала совсем, пока у нее есть еще силы для сопротивления. И она постановила не принимать пищи и угаснуть тихой, медленной голодной смертью, никому не говоря о причине… Пусть думают, что это Геката наслала на нее безумящие привидения ада.

Проходит день, другой — Федра голодает, молчит и чахнет. Ее бывшая няня, вывезенная ею из Крита, теряется в догадках, мучится и за нее и за себя — ведь и ее жизнь связана с жизнью ее питомицы, без нее она ничто. Она старается узнать скрываемую Федрой тайну, спрашивает ее и прямо, и обиняком; долго она трудится понапрасну, но настойчивость берет свое — Федра признается. «А, вот оно что: ты любишь Ипполита; конечно, это нехорошо, но все же из-за этого не дело лишать себя жизни. Фесей и впрямь погиб; а если так, то ты свободна. Пусть же Ипполит будет афинским царем и твоим мужем, а твои дети — его наследниками; это — лучший исход».

Льстивые речи старушки на минуту заворожили сомнения и страхи царицы; няня, не дожидаясь возвращения ее строгости, побежала заручиться согласием Ипполита. Тот как раз выходил из дворца на охоту. Он обомлел от ужаса. Как, ему предлагают в жены мужнюю жену, да еще жену его родного отца! Одною мыслью об этом он чувствует себя оскверненным. Он разражается потоком возмущенных и обидных слов против нее. Теперь она чувствует себя оскорбленной. Нет, это слишком, этого она не заслужила — она ведь готова была умереть, чтобы только не доводить себя до греха. Теперь, значит, ей уже и умереть нельзя в доброй славе, ее память будет опозорена, ее дети будут в течение всей жизни влачить клеймо своего происхождения от нее…

Вдруг она слышит: Фесей вернулся! Он скоро, скоро будет здесь… Да, надо действовать быстро. Конечно, Ипполит его встретил — конечно, он рассказал ему о происшедшем — конечно, афинский царь строго накажет неверную жену. Она умрет, это решено; но сначала она спасет от позора и своих детей, и свою собственную память и заодно отомстит своему слишком суровому судье, чтобы не гордился чрезмерно своей чистотой, не был чрезмерно неумолим к грешникам. Она пишет своему мужу предсмертное письмо, обвиняя Ипполита в том, в чем была виновата сама — а затем добровольно расстается с жизнью.

Таково было то несчастье, которое встретило Фесея в его доме. Не радость, не ликование по случаю возвращения хозяина и царя — стоны и плач услышал он, входя. О причине нечего было и спрашивать: в главной хороме лежал труп его жены. Как она умерла? Артемида ли ее поразила своей невидимой стрелой? — Нет, от собственной руки. — Почему? — Никто не знает; но, может быть, эти таблички, которые она сжимает в своей окоченевшей руке, раскроют тайну. Это ее предсмертное письмо мужу; вероятно, ее последняя просьба — не вводить мачехи к ее детям. Не бойся, дорогая, этого не будет… Нет, не об этом, что-то другое… О боги, боги!

Немыслимо, невообразимо… Ипполит, его любимый сын, покусился на честь своего отца! Быть этого не может! Нет, это так: недаром же она с собою покончила… Позвать Ипполита! Где Ипполит?

— Его в Афинах нет; уехал в Трезен.

— А, уехал, бежал от суда и справедливой кары! Он вне досягаемости для моего гнева, обида останется неотомщенной…

В эту минуту Аластор, дух подземной тьмы, шепнул ему: «Зачем? У тебя есть еще одно — третье желание!»

Гнев, горесть, отчаяние не дали Фесею времени для размышления. Подымая молитвенно руки, он воскликнул:

— Посидон! Убей моего сына!..

Ипполит как раз тогда на своей четверке ехал по взморью, направляясь к истмийской дороге. Вдруг видит — с Саронического залива катится на сушу огромная водяная гора, брызжа пеной вокруг себя. Докатилась, выкатилась — и выбросила на морской песок чудовищного быка. Бык мчится прямо на колесницу. Лошади испугались чудовища, понесли. Тщетным было все искусство Ипполита: колесница разбилась, он выпал, запутался в вожжах — кони продолжали бешено мчаться и остановились только тогда, когда возница, израненный, разбитый, уже едва дышал. Все же его удалось еще живым доставить в Афины, перед очи Фесея; правда обнаружилась — и отец понял, что он, поверив клевете, обрек незаслуженной гибели невинного, любящего, чистого душою сына.

После этого даже те, которые его раньше поддерживали, отшатнулись от него: всем было ясно, что он, нечестивец, призвал гнев богов на свою голову. Он и сам, впав в отчаяние, не противился тому, чтобы его власть была передана Менесфею. Но что было делать с детьми? Он запросил своих родственников в Евбее: детей согласны принять, его — нет. Послав к ним детей, он сам сел на корабль и отправился на остров Скирос, к своему старому кунаку Ликомеду. Тот его сначала радушно принял, но затем, испугавшись и сам божьего гнева, велел его сбросить в пропасть.

Много веков спустя, когда Афины после победы над нагрянувшим с востока насильником-врагом находились на вершине своего могущества и своей славы, они вспомнили о своем величайшем царе. Власть находилась тогда уже в руках народа; его вождь, Кимон, человек столь же благочестивый, сколь и храбрый, по указанию дельфийского оракула отправился на Скирос за останками Фесея. Найдя их, он их перенес в Афины. Похоронив их там, он выстроил прекрасный храм над могилой и учредил в честь «героя» ежегодные игры… Этим он и все Афины дали понять людям, что, хотя бы человеку и не удалось соблюсти до конца чистоту своей жизни — если в этой жизни были светлые дела и великие заслуги, его именно ими и следует поминать, прощая ему его вольные и невольные грехи.

 

45. ЭГИНА И САЛАМИН

Когда стоишь на скале Паллады, на том самом выступе, с которого царь Эгей выжидал появления возвращающегося с Крита корабля, перед глазами расстилается голубая полоса моря, а за нею целый лабиринт гор. Взоры сначала беспомощно блуждают среди них, но мало-помалу более близкие цепи начинают отделяться от более отдаленных. И различаешь на переднем плане мягкие волны саламинских холмов, а за ними — строгий профиль Эгины. Что дальше, то уже Пелопоннес.

Эти два острова Афины считали по праву своими; они им были нужны для беспрепятственного плавания по Сароническому заливу. Позволительно поэтому заняться их преданиями в связи с афинскими.

В те времена, когда Зевс считал нужным создавать себе от нимф и смертных женщин богатырей, борцов с беззаконием в зверином и человеческом образе, он остановил свои взоры на нимфе Эгине, дочери пелопоннесской реки Асопа. Он перенес ее на пустынный остров в самом центре Саронического залива, который получил впоследствии ее имя, и она дала жизнь младенцу Зевсовой крови — Эаку. Тоскливо было ему расти одному в безлюдии; стоя однажды перед огромным развесистым дубом, посвященным его отцу, он поднял руку к его небесной обители и взмолился к нему, чтобы он этих муравьев, которые в большом количестве ползли вверх и вниз по морщинистой коре дерева, превратил в людей. Зевс внял его мольбе, и Эгина была внезапно заселена людьми. Людей этих стали звать мирмидонянами, то есть муравлинами (от греческого слова myrmex — «муравей»).

Теперь было Эаку кем править — и правил он данным ему народом справедливо и мудро, и словом и делом вводя благозаконие в его нравы. И когда он умер, Аид назначил его своим сопрестольником в царстве теней и одним из трех судей над умершими. Обоими другими были два сына Зевса и Европы, Минос и Радаманф. Не удивляйтесь, встречая и Миноса среди них; помните, что он был законодателем своей родины, так же как Радаманф — ее судьей, и помните также слова, которыми я закончил свой предыдущий рассказ.

Но это случилось уже после смерти Эака: при жизни же он женился на мегарской царевне Эндеиде и стал от нее отцом двух сыновей, Пелея и Теламона. Мы обоих уже знаем как принявших участие в походе аргонавтов. Уже древние удивлялись тому что ни тот, ни другой не унаследовали отцовского царства; они объясняли это тем, что они убили — не то нечаянно, не то даже умышленно — своего сводного брата. Но умышленное братоубийство совсем не вяжется с характером этих добрых и честных витязей; нечаянное скорее можно допустить, так как это — несчастие, a не преступление. Но это вообще темная для нас история. Во всяком случае они оба покинули Эгину — причем Теламон перешел на соседний остров Саламин по приглашению его бездетного царя. В дальнейшем мы видим его самого царем этого острова. Остальное о нем вам известно: он женился законным браком на афинянке Эрибее, той самой, которая была зачислена в седьмицу отправленных на пожрание Минотавру дев и за которую так рыцарски заступился Фесей; от нее он имел сына Аянта. Он был также соратником Геракла в первом походе против Трои и получил от него в виде почетного дара дочь троянского царя, Гесиону; от нее он тоже имел сына, которому на память о происхождении его матери дали имя Тевкр (троян называли также тевкрами, по неизвестной нам причине. Оба сводных брата росли в теснной дружбе между собою под любовной опекой Эрибеи: она любила свое мужа и ради него относилась xoрошо также и к его незаконному сыну. Мы еще встретимся с обоими под стенами Трои.

Сложнее была судьба другого сына Эака, Пелея. Вы помните, как он, еще будучи аргонавтом, увидел в морских волнах дочь Нерея Фетиду и с тех пор не мог ее забыть. Ее образ сопровождал его всюду, делая его равнодушным к женской красоте и в. — ласковом царстве Ипсипилы, и в других местах его странствий. Убежище он нашел в феесальском Иолке уже после изгнания оттуда Ясона, при дворе Акаста, тут с ним случилось то же самое, что раньше с Беллерофонтом при дворе царя Прета: жена Акаста Асти-дамия пленилась его красотой и, не добившись взаимности с его стороны, оклеветала его перед мужем. Акаст ей поверил; все же он не решился прямо убить своего гостя, а постановил извести его иным способом. Он пошел с ним охотиться в леса Пелиона; и когда тот, утомленный охотой, заснул, он похитил у него меч и оставил одного. А в лесах Пелиона тогда еще обитали беззаконные кентавры — это было до их истребления Фесеем и лапифами и даже до ухода Хирона с частью их в Пелопоннес. Акает рассчитывал, что это дикое племя убьет безоружного гостя; и так оно бы и случилось. Но Зевс не покинул своего внука в его крайней опасности: спустившись к нему еще во время его сна, он положил рядом с ним другой, чудесный меч, работы самого бога-кузнеца Гефеста. Вскоре затем топот несметного числа копыт рассеял сон Пелея. Он проснулся и увидел себя окруженным толпою кентавров, угрожающе размахивающих огромными древесными ветвями. Но он увидел также лежащий рядом с ним меч; схватив его, он бросился на чудовищ и нескольких убил, после чего остальные разбежались.

Убедившись, что сами боги охраняют Пелея, Акает устыдился своего подозрения и покушения и предоставил ему пустынную, но плодородную область в предгориях Пелиона. Пелей, послав в Эгину, вывел оттуда часть ее жителей и вместе с ними основал здесь город Фтию. И наконец он дождался времени, когда его заветное желание исполнилось; но как, это вы узнаете из дальнейших рассказов.

 

Глава VII ТРОЯНСКАЯ ВОЙНА

 

46. ВЕЛИКОЕ ПРИМИРЕНИЕ

Золотые столы сияют на ясной вершине Олимпа; за ними пируют гости старые и новые, боги и титаны. Между Зевсом и Посидоном сидит Прометей, к первому обращена его речь, но слышит ее также и второй.

— То старое глубинное слово рока, которое мне поведала моя мать Фемида, которого никакие муки не могли исторгнуть из моей груди за весь этот ряд веков — его, мои друзья, я вам теперь добровольно выдам. Я знаю, Зевс, тебя пленила дочь Нерея Фетида не одной только своей красотой: ты усмотрел печать великого будущего на ее сияющем челе. Знаю, Посидон, что и тебя ее чары не раз заставили роптать против всепобеждающей воли твоего брата. Так знайте же оба: прикосновение Фетиды гибельно для вас. Ее рок — родить сына, который будет могущественнее своего отца. Если это будет сын Зевса или Посидона — в его руках засверкает оружие сильнее перуна или трезубца, и Олимп или море познают нового владыку. Нет, Фетида слишком велика — для божьей доли; только смертному она не опасна. Только смертный может желать себе сына превосходнее, чем его отец.

Оба пожали руку Прометею, благодарные за его совет.

— Но где, — спросил Зевс, — тот смертный, которого мы осчастливим рукою Нереиды?

— Поискав — найдем; теперь возможно то, что несколько веков назад было невозможно. Человечество значительно облагородилось с тех пор, как…

— С тех пор как ты ему принес огонь и с ним условия лучшего быта? Да, ты оказался прав: я тогда тебя не понимал, но теперь понимаю. Да, друг, ты имеешь право гордиться своим делом.

В эту минуту что-то нетерпеливо закопошилось и злобно захихикало у ног Зевса. Беседующие увидели какое-то странное существо. Ростом он был с карлика; его голова была заострена кверху и покрыта жидкой растительностью, его серые колючие глаза косили, на всем его лице был отпечаток хитрости и злобы — одним словом, это был Мом, дух хулы и отрицания.

— Никакого права не имеет он гордиться, — сердито вставил он, поднимая на беседующих богов свои колючие глаза, — конечно, с виду человек ничего себе, но зачем не смастерил он ему дверцу в груди, чтобы можно было заглядывать внутрь? Оттого-то вся фальшь пошла, все хитрости, притворства и прочее.

Посидон хотел ударом ноги отбросить непрошеного собеседника, но Зевс за него вступился.

— Оставь, он тоже приносит свою долю пользы. Итак, по-твоему, человек не совершенен; но зато, может быть, зверь совершеннее?

— Ничуть. Взять хотя бы его, — он указал на Посидона, — любимое животное — быка. Какой смысл в том, что рога у него приделаны к самой слабой части тела, к голове, да еще выше глаз, так что он даже не видит, куда бодает? Из плеч должны бы они были вырастать!

— Значит, даже среди зверей совершенства нет. А как же насчет нас? Посмотри, вот там сидит Афродита; какой недостаток найдешь ты у нее?

— Именно в том ее недостаток, что никакого.

Боги засмеялись.

— Тебе, вижу я, трудно угодить, — сказал Зевс.

— Это бы еще ничего. А вот приближается другая: постарайтесь-ка угодить ей!

Действительно, под поверхностью Олимпа послышался глухой шум, сначала тихо и глубоко, затем все громче, все ближе. Что это? Новый гигант приходит смущать покой и веселье богов? Разверзлась поверхность Олимпа широкой пещерой, и в ее глубине, в аметистовом сиянии, появился, лишь грудью выдаваясь из почвы, образ величавой жены. Ее глаза были закрыты; она говорила точно сквозь сон.

— Тяжело мне… Давят… Мое тело болит от их множества, моя душа изранена их преступностью… О Зевс олимпийский, о дева рамнунтская, помогите!

Аметистовое сияние исчезло; исчезло все видение. Умолк веселый шум олимпийской трапезы; шепот пробежал по рядам пирующих: Мать-Земля!

— В первый раз она приходит сюда, — сказал Зевс — Она требует своей доли от победителей, и эта доля — истребление чрезмерно размножившегося и ставшего преступным рода человеческого. Нельзя презреть ее святой воли. Но как ее исполнить? С твоей ли помощью, Посидон, послать новый поток на поверхность земли? Или с твоей, Прометей, испепелить его огнем?

Из-под ног Зевса раздался прежний, режущий голос.

— Все у вас, боги, крутые, стихийные меры: потоп, огонь. К чему это? Да разве есть у человека враг более лютый, чем человек? Взвесьте это и поступите соответственно!

— А что же, по-твоему, нужно, чтобы человек пошел на человека?

— Нужно не одно, а два: герой брани и предмет брани. Нужна сила превыше силы и красота превыше красоты. Из них возникнет брань превыше брани — и облегчится обуза Матери-Земли.

— А как создать и ту и другую?

О первом вы уже совещались: выдайте Фетиду за лучшего в мире витязя — ее намеченный роком сын, долженствующий превзойти своего отца, — это будет сила превыше силы. На второе указала сама Мать-Земля: это дело твое и рамнунтской Девы…

Боги продолжали свое совещание. И когда они кончили его — из праздника великого примирения богов выросли будни великой войны — во исполнение Зевсовой воли для облегчения обузы Матери-Земли.

Вскоре затем поляны фессалийской Фтии озарились несметными огнями: радостные напевы плыли по вечернему воздуху, хороводы вились, неумолчная беседа оживляла ряды мраморных столов. Это царь Пелей праздновал свою свадьбу с дочерью Нерея, Фетидой, венчая, наконец, исполнением свое давнишнее желание. Геракл ли на него указал, обоготворенный его товарищ по походу аргонавтов? Это навеки осталось тайной олимпийской трапезы. Но среди гостей был и он, и прочие небожители. Не было того, кто бы не поздравил жениха с его прекрасной невестой, невесту — с ее могучим женихом. Аполлон ударил в струны своей золотой кифары, чествуя пэаном будущего сына счастливой четы: не будет прекраснее, сильнее, прославленнее его…

Одного он ей не сказал, что сын, благородный Ахилл, падет в цвете лет от его, Аполлона, стрелы. Но и мы пока об этом забудем. Нам много грустного придется пережить вместе с героями нашего нового рассказа; отдохнем же душою на этой радостной свадьбе доблестного аргонавта с прекрасной дочерью морского царя.

Незримо для смертных, на выступе скалы, что над аттическим Рамнунтом, сидит суровая Дева, неумолимая Немезида; ее сопрестольница — Правда, ее прислужницы — Эринии. Она видит все людские дела и карает тех, кто в своей гордыне возносится над долей человека.

Однажды Зевс, покинув Олимп, странником прибрел к ее горной обители. Они долго совещались; долго сопротивлялась Дева, гнушаясь службы, которой он от нее требовал во исполнение святой воли Матери-Земли. Наконец, она склонила голову; вмиг белоснежные перья одели ее девичий стан, руки выросли в крылья — она вспорхнула и взвилась в небеса. Зевс последовал ее примеру; белыми лебедями они улетели — никто не знал, куда.

Пришло время — и в женской хороме дворца спартанского царя Тиндара свершилось чудо. Белая лебедь влетела в открытое окно и тихо опустила большое яйцо на колени сидящей тут же царицы Леды. Честно исполнила царица то, чего от нее требовали, берегла и холила чудесное яйцо — и когда исполнились дни, из него вылупился младенец, девочка — Елена. Ее многие считали, как то и было понятно, дочерью Тиндара и Леды и сестрою их старшей, Клитемнестры; более догадливые звали ее про себя дочерью Зевса и Леды; но лишь пророки, проникшие в сокровенные тайны богов, знали, что, собственно, она была дочерью Зевса и Немезиды.

 

47. СПАРТАНСКАЯ СВАДЬБА

Дом Тиндара полон гостей со всех концов Эллады: теперь впервые имя Спарты, его скромной столицы на берегу зеленого Еврота в юго-восточном Пелопоннесе, прогремело повсюду. Этой славой она была обязана не подвигам своего царя, а красоте своей царевны, Елены. Она знает об этом; отец и мать в подчинении у нее; ее мужем будет тот, кого выберет она сама. Да, но все-таки кто же? Женихов сошлось много, свыше тридцати. Отметим некоторых из них, отчасти знакомых нам, отчасти таких, с которыми стоит познакомиться. Мы узнаем Диомеда, Тидеева сына, славного Эпигона; другого Эпигона, Ферсанда, сына Полиника; афинянина Менесфея, занявшего Фесеев престол; Филоктета, сына Пеанта, оказавшего Гераклу предсмертную услугу, обоих Теламонидов, Аянта и Тевкра. Из новых остановят на себе наши взоры умный царь острова Итаки, Одиссей; сын Нестора пилосского Антилох; другой Аянт, сын Оилея из соседней с Парнассом Локриды; фессалиец Протесилай, не подозревавший, что он заплатит своей жизнью за это сватовство; Менелай, сын Атрея (старший Атрид, Агамемнон, тоже здесь, но не в числе женихов, а как муж старшей сестры невесты, Клитемнестры); наконец, Патрокл, близкий друг отсутствующего Ахилла.

Тридцать с лишком женихов, цвет эллинской молодежи.

…Оно, конечно, почетно; мир еще не запомнит такого собрания. Но оно также и убыточно: гости живут на счет хозяина, опустошая его амбары, кладовые и стойла ежедневными пиршествами. Если это ему неудобно — пусть решает дело поскорее. А решать его боязно: одного осчастливишь, тридцать с лишком оскорбишь, пылких и злопамятных молодых людей. Как тут быть? Исхода нет, а дни текут.

Нет, исход найден, и нашел его умнейший во всем сборище женихов, Одиссей. Он скоро убедился, что выбор Елены вряд ли падет на него. Положим, он был очень умен и знал это, но ведь молодым красавицам обыкновенно не это нужно, а по блеску он с другими соперничать не мог; да и его маленькая каменистая Итака, отдаленный островок Ионийского моря, вряд ли соблазнит спартанскую царевну. И, говоря правду, на что ему красота выше человеческой доли? Ему нужна жена верная, приветливая, хозяйственная; такую он высмотрел себе в лице дочери Икария, Тиндареева брата, — тихой, ласковой и посвоему тоже прекрасной Пенелопы. И вот он идет к Тиндару и говорит ему: «Добудь мне твою племянницу Пенелопу, и я укажу тебе такой выход из затруднения, при котором мы все, сколько нас ни есть женихов, окажемся твоими не врагами, а союзниками».

Тиндар с радостью согласился.

— Но, — спросил он, — что же это за выход?

— Свяжи всех клятвой, что мы, на кого бы ни пал выбор твоей дочери, будем помогать ему против каждого, кто бы ни оказался его обидчиком в деле брака.

— А если не согласятся дать клятву?

— Как не согласятся? Ведь каждый считает себя намеченным счастливцем, будущим избранником твоей дочери; а стало быть, и клятву — полезной для себя.

Одиссей оказался прав. Не один, подобно Тиндарею, беспокоился при мысли, что в случае успеха все отвергнутые женихи составят заговор против него; идея клятвы была поэтому принята с восторгом. Она была дана после жертвоприношения, в самой торжественной обстановке. После нее в хорому была введена Елена. У той выбор был давно решен, притом такой, который вполне соответствовал желанию ее семьи: войдя в хорому, она подала руку Менелаю, брату своего зятя Агамемнона. Это была только помолвка; после нее женихи разъехались — было бы жестоко требовать от них, чтобы они были свидетелями счастья своего победоносного соперника.

Одиссей тоже уехал, но не один: Тиндар дал ему возможность похитить его племянницу. Икарий, однако, вовремя хватился, снарядил погоню и настиг беглецов. Обращаясь к дочери, он спросил ее, за кем она намерена последовать, за отцом или за похитителем. Пенелопа, вместо ответа, покраснела и покрыла свое лицо, сдвинув края своего покрывала. Тут гнев Икария остыл; он благословил скромную беглянку и на месте встречи велел поставить кумир Стыдливости. Впоследствии примеру Одиссея стали подражать и другие, и в Спарте возник обычай «умыкания невест».

Когда дом Тиндара был чист от шумных гостей, начались приготовления к свадьбе Менелая и Елены; гостями были родственники жениха и невесты и именитые граждане Спарты. Агамемнон был тогда после смерти Атрея царем Микен, и не только Микен, но и всей Арголиды: Аргос ведь тоже к нему отошел, так как Адраст, потеряв своего единственного сына в походе Эпигонов, умер бездетным. Правда, был там еще Диомед, сын его второго зятя Тидея, которому обстоятельства все еще не позволяли вернуться в Калидон; и Агамемнон охотно позволял ему жить у себя, пользуясь бранными услугами этого несравненного витязя. Менелай, его младший брат, теперь, благодаря браку с Еленой, стал наследником спартанского престола: оба сына Тиндара, аргонавты Полидевк и Кастор, были бездетны и скоро умерли. Так росла сила и власть Агамемнона в Пелопоннесе.

Боги не были гостями спартанской свадьбы, но Зевс с понятным участием за ней следил. Так мирно, семейно складывались дела. Елена выходит за брата своего зятя — в чем же скажется роковое значение дочери Немезиды? Его супруга, единобрачница Гера, тоже была довольна выбором Елены, скреплявшим семейные узы и подчинявшим стремления сердца соображениям государственной власти. Довольна была и Паллада, покровительница всего разумно рассчитанного и исполненного. Зато очень недовольна была Афродита. Будучи сама богиней красоты и любви, она видела в Елене, прекраснейшей из смертных, свою избранницу, как бы вторую земную Афродиту. Менелай был дельным, честным и благообразным витязем, но не более: Елена избрала его не по личному влечению, а потому, что он был братом Агамемнона и что этого желала семья. «Ты еще не знаешь любви, моя дорогая, — подумала она, — но я сделаю так, что ты ее познаешь». И она постановила расторгнуть этот состоявшийся не по ее законам брак.

 

48. ЯБЛОКО РАЗДОРА

Царице троянской, Гекубе, приснился однажды зловещий сон: ей показалось, что она родила не младенца, а пылающий факел и что от огня этого факела загорелась вся Троя. Она рассказала об этом своему мужу Приаму; тот созвал вещателей. Все в один голос решили, что от сына, имеющего родиться от Гекубы, родине грозит гибель. Когда поэтому этот сын родился, Приам, как ни больно ему было, постановил его принести в жертву отчизне. Он справил все обряды, положенные по случаю рождения ребенка, назвал его Парисом и затем передал его верному слуге Агелаю для того, чтобы он бросил его в лесах Иды, возвышающейся над Троей горы.

Агелай исполнил требуемое; через несколько дней он опять пошел проведать ребенка: наверное, думает, дикие звери его растерзали. Но, к своему удивлению и страху, он увидел ребенка живым и сосущим вымя добродушной медведицы. Видно, подумал он, сами боги берегут это дитя. Царю, однако, он ничего не сказал и постановил не спускать глаз с младенца. Вскоре затем дитя нашли пастухи и по месту нахождения назвали Идеем; так он и вырос между ними пастушком. Прошли годы; Идей стал отроком. (Однажды на стада напали разбойники; робкие пастухи оплошали, но Идей отважно вступил с ними в бой и прогнал насильников. Тут они прониклись уважением к нему и дали ему почетное имя Александр. Оно значит «отражающий мужей»; здесь впервые появляется это позднее столь славное имя.

Александр стал юношей, но юношей, во многом отличающимся от своих сверстников. Те любили шумные попойки, драки, ухаживания за деревенскими девушками — Александр чуждался и их, и их подруг, и хотя он всех их превосходил своей красотой и многие на него засматривались, но сам он ни одной не удостаивал своей взаимности. Зато он любил охоту, лесное уединение, любил переклички птиц, шум деревьев и прочие голоса природы, столь непонятные и столь близкие нашему сердцу. И тут он увидел одну из дочерей природы — или она его увидела — нимфу Энону; она пленила его, и они сошлись. Прекрасная, как и все нимфы, она согласилась разделить с ним его убогий кров и еще более убогий стол, стала хозяйкой его пастушьей избы. И началась для обоих счастливая жизнь, такая счастливая, что можно было только желать ее продления до старости и тихой смерти. Александр так и умер бы идейским пастухом, мужем нимфы Эноны.

И опять пара прекрасных очей с недовольством взглянула с неба на безмятежное счастье смертных: в этом ли любовь? Нет, она в дерзании, в страдании — если надо, в грехе и гибели.

Однажды Александр, возвращаясь вечером со стадом домой к своей заботливой хозяйке, показался ей как-то странно озабоченным и расстроенным. «Что случилось?» — он долго не хотел ей признаваться. Но ее нежная настойчивость склонила его к откровенности. Он начал:

— Присел я, по обыкновению, под сенью дуба; близился полдень; было жарко; я заснул. Вдруг чувствую чье-то прикосновение; просыпаюсь, вижу — передо мной Гермес, он касается меня своим золотым жезлом. Я тотчас вскакиваю на ноги. «Не пугайся, — говорит он мне, — благодари богов за высокую честь, которую они тебе оказывают. Мы праздновали свадьбу Пелея и Фетиды; все боги были приглашены, кроме злоименной Эриды, богини раздора. Она обиделась и решила нам отомстить. Сорвав особенно красное яблоко, она нацарапала на нем слово «Прекраснейшей» и бросила его в наше собрание. И все подняли спор о том, кому оно должно принадлежать. Разумеется, богине, но какой? Поспорив, другие отказались; но три настаивали на своем превосходстве, а именно Гера, Паллада и Афродита. Зевс решил поручить смертному третейский суд о их красоте — и судьею назначил тебя».

Вижу — тут же недалеко с летучей золотой колесницы спускаются они, многочтимые, все три. У меня даже в глазах потемнело; так ослепительна была их красота. Подошла ко мне Гера, с ласковой улыбкой отвела в сторону. «Если ты, — говорит, — мне присудишь первенство — я подарю тебе власть над Азией и над Элладой». За нею и Паллада: «Если ты мне присудишь первенство, я тебя сделаю первым полководцем и в Азии и в Элладе, и ты удивишь мир числом и блеском твоих побед». И напоследок Афродита: «Если ты мне присудишь первенство, я дам тебе в жены прекраснейшую женщину в Азии и в Элладе».

Во время их ласковой беседы со мной я несколько освоился с неземным сиянием их красоты, и мой страх прошел; но он вернулся, когда покровы пали с божественных тел и они предстали передо мной, как сама, ничем не затемненная красота. Долго переводил я беспомощно взоры с одной на другую. Но надо было наконец решиться. Я взял у Гермеса принесенное им яблоко и передал его Афродите.

Гера и Паллада гневно сверкнули на меня очами и ушли, не удостоив меня ни одним словом на прощание; но Афродита, победительница, положила мне руку на плечо и сказала: «Снаряжай корабль и отправляйся в Спарту; там во дворце Менелая ты найдешь его жену Елену: она и есть та, которую я обещала тебе. Чем на небесах Афродита, тем на земле Елена. Итак, поезжай в Спарту и предоставь мне остальное». С этими словами она ушла. Затем ко мне подошел Гермес и опять коснулся меня своим золотым жезлом; я снова погрузился в глубокий сон, от которого проснулся лишь к вечеру.

Энона внимательно прослушала его рассказ; ее лицо не раз принимало не столько гневное, сколько озабоченное выражение. Но последние слова Париса ее, казалось, успокоили.

— Теперь для меня ясно, мой друг, что все это приключение тебе лишь приснилось. Какой там спор на свадьбе Пелея и Фетиды? Эта свадьба состоялась уже давно, и теперь у Пелея есть взрослый сын. И легко было Афродите посылать тебя в заморскую Спарту: не царевич же ты, право, чтобы по собственному желанию снаряжать корабль? Нет, не иначе, как «полуденный демон» тебя искушал картиной соблазна: он любит это делать. Но тут есть другая сторона, более важная: хотя и во сне, а все же ты согрешил против трех великих богинь, и притом трижды. Во-первых, ты приписал им недостойное небожителям тщеславие: подумать, что девственная Паллада, строгая Гера спорили с Афродитой из-за первенства в красоте! Во-вторых, они у тебя даже спорить не могли честно, а старались тебя подкупить подарками, да еще такими несообразно большими. А в-третьих, ты даже — в чем я особенно узнаю действие полуденного демона — заставил их сбросить свои покровы перед тобой! Такой сон оскверняет, мой милый, и я не буду спокойна до тех пор, пока ты не смоешь его проточной водой и не очистишь души молитвой оскорбленным тобой богиням.

— Ты права во всем, — грустно ответил ей Александр, — особенно же в том, что ты говоришь о корабле. Да, конечно, я не царевич, чтобы таковой снарядить. Забудем об этой безумной мечте.

Но сам он о ней забыть не мог. Жизнь потекла дальше тем же порядком, но прежней невинной веселости уже не было.

Пришел однажды к пастухам Агелай: царь, дескать, приказал ему выбрать лучшего быка из их стада и привести в Трою. Выбор пал на Александрова любимца, непорочного цвета белого быка. Жаль его стало отдавать; да на что он царю?

— Приближается, — ответил Агелай, — двадцатая годовщина рождения погибшего царевича Париса; царь хочет ознаменовать ее торжественными играми, и бык назначен наградой победителю.

У Александра отлегло: есть, значит, надежда получить обратно; надо только победить на играх.

В первый раз в жизни отправляется Александр в Трою. Место игр — под стенами, между Скейскими воротами и храмом Аполлона Фимбрейского. Сколько тут блеска! Гектор, как старший сын Приама, распоряжается играми, сам в них участия не принимая; среди состязующихся Деифаб и другие царевичи; затем близкий родственник Эней (Aineias), сын Анхиса и Афродиты, затем сыновья Антенора и других вельмож. Все любуются на красавца пастуха, расспрашивают его. Он, видя их хорошее к нему отношение, просит у них милости: чтобы ему позволили участвовать в играх. Деифоб возмущен его дерзостью: ему ли, рабу, тягаться со свободными, да еще с вельможами! Но Гектор его усовещивает: неужели он боится, что раб отобьет у него победу?

Дается сигнал к состязаниям: ко всеобщему удивлению, Александр побеждает в целом ряде их, и между прочим, в том, для которого наградой был бык. Досадно; но делать нечего. Происходит раздача наград: уж тут, надо думать, раб будет знать свое место? Да, он держит себя скромно; но, когда дело доходит до быка, он заявляет о своем праве. Деифоб вне себя: он подходит к зазнавшемуся и наносит ему удар. Раб — о ужас! — не остается в долгу. Тогда все с мечами бросаются на него — Александр ищет убежища у алтаря. Они и там не согласны его пощадить; но тут вмешивается старый Агелай и с трудом убеждает их передать дело на решение царя.

Все, уводя Александра, как пленника, отправляются в Пергам — так назывался троянский кремль. Приам, тронутый красотою юного пастуха, сначала готов отнестись к нему снисходительно, но нанесенный Деифобу удар возмущает и его. Нет, этого простить нельзя: раб, поднявший руку на царевича, должен быть казнен.

Агелай, с тревогой следивший за-царским судом, уже не может молчать, видя готовящееся преступление. «Царь! Ты не имеешь права его казнить». — «Не имею права казнить мятежного раба?» — «Он вовсе не раб». — «А кто же он такой?» — «Он I свободный… он — вельможа… он тот твой сын Парис, которого ты считаешь умершим…»

Это слово — что удар грома. Собирается вся царская семья — братья, сестра, сама царица Гекуба. Агелай рассказывает про исполнение царского поручения, про чудо с медведицей, про воспитание Париса-Идея, про [подвиги Париса-Александра. Все в восторге, Гекуба плачет от радости, братья обнимают признанного брата, Деифоб — первый. Вдруг поднимает голову одна из сестер, полоумная, как полагали, Кассандра; вместо крика радости вопль отчаяния вырывается из ее уст…

Кассандра не была полоумна. Прекраснейшая из дочерей Приама, она пленила своей красотой самого Аполлона, бога-покровителя своей родины, и он дал ей дар пророчества как награду за ее любовь. Но она, получив от бога этот дар, не ответила ему взаимностью. Данного он уже не мог отнять; но он прибавил проклятье, что никто не будет верить вещаниям вероломной девы.

Это оправдалось и теперь. Кассандра громким плачем нарушила общую радость; напомнив о сне Гекубы и его толковании, она твердила, что в лице новонайденного царевича Пергам свою собственную гибель принимает в свои стены. Все только пожимали плечами, а спрошенные вещатели ответили, что бояться нечего, так как сон уже исполнился: Парис уже был факелом для своей родины, внеся в нее пламя раздора. Успокоенный Приам принял его в свою семью.

И ему вспомнились слова Эноны: «Не царевич же ты, чтобы снаряжать корабль!» Теперь он был царевичем; мечта могла быть превращена в действительность. Сильнее и сильнее чувствовал он тоску по ней, по той, что была Афродитой на земле. Застучали секиры в лесах Иды; вскоре новый, роскошный корабль был спущен в море.

Эноны Парис не видел со времени своего возвращения; теперь он пошел проститься с ней. Со слезами радости бросилась она к нему:

— Александр! Я уже считала тебя погибшим!

— Ты не ошибалась, Энона; твой муж Александр действительно погиб, перед тобой — царевич Парис. Новое имя, новый сан, новая жизнь. Не поминай лихом того; а этот во исполнение своего рока уезжает завтра в Спарту.

Энона отошла от него и взглянула ему в очи глубоко, глубоко взором, Полным безотрадной грусти:

— Когда твой рок исполнится, вспомни, что я тебя жду.

После этого она ушла в свою девичью пещеру и уже не покидала ее до последнего дня.

 

49. ПОХИЩЕНИЕ ЕЛЕНЫ

Спартанской гаванью на южном коре был город Гифий, населенный наполовину греками-ахейцами, наполовину финикийскими торговцами и порфироделами. Морская торговля была в те времена в руках финикиян, а в море близ Гифия водилась раковина-багрянка, из которой те же финикияне умели добывать сок для окрашивания тканей, что и доставило им, к слову сказать, имя «финикиян», то есть багряных».

Этот Гифий среди своих многих кораблей принял и тот новый и нарядный, на котором Парис прибыл из Трои и который он предназначил для своей царицы-мечты. Оттуда пришлось царевичу и его свите следовать на повозках вверх по долине Еврота в. Спарту. Царь Менелай с почетом примял заморских гостей: имя царя Приама успело прогреметь на всю Элладу, и ни один из ее городов не мог сравниться по богатству и блеску с его родной Троей — или Илионом, как его тоже называли, — ни Микены, ни Спарта, ни Коринф, ни Афины, не говоря уже о некогда великих и в ту пору разрушенных Фивах. И вид царевича и его спутников вполне подтверждал славу о троянских богатствах: столько было на них золота, и камней, и драгоценных тканей.

С замиранием сердца ждал Парис появления своей царицы-мечты; оно при староэллинском гостеприимстве Менелая не заставило себя ждать. Трудно было ему себя сдержать, чтобы руки и голос не дрожали, и неуместный румянец не окрашивал щек, и подозрительный блеск не озарял глаз; Елена все замечала, но замечала тоже, что все к нему шло и что он ей нравится. И когда он стал рассказывать про свою юность — не все, конечно, — и про свои опасности, она за него боялась и торжествовала; и когда он описывал ей блеск троянского двора, ее спартанская жизнь показалась ей пресной и однообразной. Мало-помалу она убеждалась, что та любовь, которую она знала, любовь тихая и гражданская, ведущая к построению дома и продлению рода за пределы личной жизни, — не единственная; что есть другая, ведущая быть может, к греху и гибели, но и таящая в себе ключ неисповедимого блаженства. Она была счастливой женой Менелая, счастливой матерью Гермионы — и все же ее чем далее, тем более тянуло от той любви к этой.

Менелай, тот не замечал ничего; не потому, чтоб он сам по себе был недогадлив, а потому, что он слишком уважал своего гостя и свою жену, что его благородная душа вследствие своей собственной неспособности к предательству была также не способна подозревать предательство и у других. Когда поэтому семейные дела потребовали его отправления на Крит — его мать Аэропа, неверная жена Атрея, была внучкой царя Миноса, — он по староэллинскому обычаю поручил своего гостя заботам своей жены, а свою жену — охране своего гостя. На обоих покоились взоры Зевса, покровителя гостеприимной трапезы, и Геры, покровительницы чистого брака; чего же ему было опасаться?

Да, но на обоих покоились также и взоры Афродиты, сплетающей человеческие особи по своим природным, не гражданским законам; она давно назначила Париса и Елену друг для друга и теперь решила осуществить свое намерение. Начались тайные свидания между влюбленными при содействии старой няни Елены; начались разговоры о побеге, сначала внушавшие царице ужас, затем только смущение и под конец даже любопытство и тайное сладостное ожидание. Раньше невозможное стало возможным, желанным, необходимым. И когда троянские гости, наконец, оставили слишком гостеприимные хоромы Менелая — среди них находились и две новые женские фигуры — Елена и ее няня. Но как, спросите вы, их бегство могло остаться незамеченным? Ведь Спарта не была приморским городом, от нее до Гифия, где стоял корабль Париса, было довольно далеко. Как могла челядь не хватиться своей хозяйки? Как не дали знать Тиндару и Леде, которым нетрудно было снарядить погоню за беглецами?

Парис не забыл слова Афродиты, чтобы он «остальное» предоставил ей; она и позаботилась об этом остальном.

Никто ничего не заметил. Да, Елена мчалась с Парисом в крытой повозке по гифийской дороге; но Елена же по-прежнему давала приказания челяди, принимала отчет от ключницы, ласкала маленькую Гермиону. Елена качалась на корабле Париса по голубым волнам Архипелага; но Елена же с дочернею почтительностью принимала старого Тиндара и разговаривала с матерью Ледой об их микенской родне. И когда Менелай, покончив с критскими делами, вернулся к своему очагу — Елена его любовно встретила у порога его дома, Елена угостила его купелью и ужином, Елена постлала ему ложе в брачном терему, а затем, тихо удалившись в его внутренний угол, остановилась и уже не двигалась с места. Тщетно он звал ее, она не откликалась; и когда он, схватив светильник, к ней подошел, холод камня ответил на жар его руки, и нега Афродиты застыла в каменных глазах истукана.

В это время корабль Париса, подплыв к троянскому берегу, глубоко врезался в приморский песок между Сигейским и Ретейским мысами. Глашатай был немедленно отправлен в город; на мосту через Скамандр Гекуба с брачным факелом в руке, окруженная многочисленной свитой, встретила сына и его невесту. У храма Фимбрейского Аполлона было совершено брачное жертвоприношение; после этого толпа с радостными кликами вошла через Скейские ворота в город и поднялась на Пергам. Елена сияла красотой и счастьем; она сама казалась себе точно проснувшейся от долгого сна. Все были очарованы ею, как если бы богиня спустилась с небесных высот и внесла частицу своего блаженства в скромную долю однодневок на земле. Далеко за полночь затянулись шум, и песни, и веселье; всем казалось, что они переживают нечто новое, небывалое, единственное в своем роде.

А там в светелке пергамского дворца уединившаяся от всех «полоумная» царевна Кассандра изливала в унылой песне свое горе и свой страх за свою счастливую родину, вступившую в этот день на путь греха и гибели. Плачась алмазным звездам на небесной тверди, она посылала свою весть другой птице печали, той, которая в мраке идейской пещеры оплакивала быстролетное, невозвратное счастье своей молодости.

 

50. РАТЬ НЕМЕЗИДЫ

«Елена в Трое! Елену увез Парис! Парис осквернил гостеприимную трапезу похищением жены своего хозяина!» Эта весть пронеслась негодующим гулом с одного конца Эллады на другой.

Оскорбленный супруг Менелай обратился за советом к Агамемнону, своему старшему брату, владыке Микен и Аргалиды и первому по могуществу царю всей Эллады; он нашел деятельную союзницу в его супруге Клитемнестре, сестре похищенной. Несмотря на всю свою осторожность, к которой его обязывало его высокое положение, Агамемнон соглашался, что преступление должно было быть наказано. При других условиях это было бы затруднительно: Троя была могущественнее каждого греческого города в отдельности, и при несовершенных средствах тогдашней осадной войны осаждаемые могли не бояться даже превосходных сил противника. Только союз многих государств Эллады мог побороть могучего врага. Но именно этот союз был не только возможен, он был уже осуществлен: та клятва, которой Тиндар по совету Одиссея связал женихов Елены ^что они будут помогать ее избраннику против каждого, кто бы оказался его обидчиком в деле его брака, — она создала этот союз. И тут внезапно сказалась роковая сила дочери Немезиды: ее ведь красота привлекла молодых царей и заставила их дать клятву, они и составили рать карающей богини.

Но ее необходимо было собрать, начиная с того, кто был вдохновителем Тиндара в деле самой клятвы, с Одиссея. Царь Итаки жил в счастливом браке со своей молодой женой Пенелопой, имея в ней верную жену и отличную хозяйку. Своими и ее трудами он умножил свое достояние и расширил свою власть, подчинив себе и соседний разбойничий остров Кефаллению и побережье противолежащего материка а в последнее время боги завершили его счастье, послав ему младенца — сына Телемаха. Нечего и говорить, что для него было крайне нежелательно отправляться в поход, да еще такой далекий, кругом всей Эллады. Но Одиссей был очень умен: как бы он не нашел для себя какой-нибудь отговорки. Не полагаясь на собственные силы, Агамемнон взял с собою своего советника Паламеда. Это был сын Навплия, советника Атрея; Навплий, по имени которого была названа аргосская гавань, после смерти Атрея переселился на Евбею, но его сын продолжал быть другом его сына Агамемнона. Это был человек не только очень умный — ему приписывали ряд полезных изобретений — но и справедливый, а эти две силы, вместе взятые, полагал Агамемнон, неотразимы.

Итак, они вдвоем отправились к Одиссею. Тот тем временем успел вопросить оракул относительно готовящегося похода на Трою и узнал, что ему, в случае участия в нем, суждено вернуться лишь через двадцать лет одному, на чужом корабле. Это грозное предсказание усилило в нем решимость во что бы то ни стало уклониться от похода. Когда ему доложили о приходе Агамемнона и Паламеда, он без труда догадался, чего им от него нужно, и ушел vis дому. Гостей встретила Пенелопа и сказала, что ее муж, увы, обезумел: запряг в плуг быка и козу и пашет этой неравной парой поле. Они пожелали сами посмотреть на него; она пошла их проводить, взяв с собою своего младенца. Приходят, видят — подлинно, умный витязь гонит свою смехотворную пару, сам управляя плугом, и погружен в полное забытье: не замечает гостей, не здоровается с ними, не отвечает на их вопросы, а борозда стелется все дальше и дальше. Вдруг Паламед берет маленького Телемаха и кладет его на землю, прямо в направлении борозды: заметит ли или не заметит? Заметил! Рванул в сторону свою пару, погнал ее в обход ребенка. Вот оно, значит, каково его забытье и безумье! Паламед подошел к нему, хлопнул его дружелюбно по плечу и сказал: «Брось притворяться, вспомни о присяге и присоединяйся к товарищам!»

Пришлось Одиссею покориться. Агамемнону он с тех пор служил верно и честно, но Паламеда возненавидел, как своего злейшего врага и разрушителя всей его жизни, и дал себе слово, что жестоко отомстит ему, когда придет время. Его же судьба послужила эллинам назидательным примером мудрости, обращающейся против самого мудреца: сам придумал коварную клятву — и сам первый и наиболее чувствительным образом от нее пострадал.

Теперь ближайшей заботой было собрать остальных участников похода. Диомед уже был обеспечен, как вассал Агамемнона; Ферсандр, оба Аянта, Тевкр, Менесфей охотно согласились; критские силы их царь Идоменей представил в распоряжение своих родственников; с Антилохом вызвался пойти и его старый отец Нестор, прославленный своей мудростью. Оставалось отправиться за фессалийцами: Протесилаю как раз предстояла свадьба с прекрасной Лаодамией, дочерью Акаста иолкского; все же и он препятствий не чинил. Не чинил таковых и Филоктет, сын Пеанта, владелец Гераклова лука; но особенным было положение Патрокла. Своих владений у него не было; он имел еще в отрочестве несчастье убить нечаянно товарища, а так как всякое убийство оскверняет, то его отец Менетий был вынужден увезти его из страны. Он передал его своему другу Пелею, а тот воспитал его вместе со своим единственным сыном Ахиллом, который был несколько моложе его. Оба они заключили тесный союз дружбы. На это и рассчитывал Одиссей, чтобы привлечь к участию в походе тоже и Ахилла, о доблести которого он знал, а с ним и мирмидонские силы. Ахилл клятвою связан не был — по молодости он не находился среди женихов Елены, — увлечь его могли только дружба и жажда славы. С другой стороны, Пелей неохотно отпускал его от себя, своего единственного сына, опору своей старости; Фетида тоже была против его участия. «Перед тобою два пути, — сказала ему вещая, — либо тихая и долгая жизнь на родине, либо жизнь, полная блеска и славы, но короткая». И Ахилл выбрал последнюю.

Был ли он прав? Конечно, ставить славу выше долговечности — признак великодушия и благородства. Но тут был еще его отец Пелей, жизнь которого уже перевалила через межу расцвета. Пелею, поэтому, предстояла одинокая и безотрадная старость в случае ранней кончины своего сына. Он молчал, не стараясь отклонить своего сына от пути его славы; и сын не заметил немой укоризны его грустных очей. Он вспомнил о ней много спустя, когда было уже поздно.

Собираться товарищам было назначено в Авлиде, беотийской гавани на Евбейском проливе, в определенный день, чтобы вместе отплыть в Трою. И все собрались.

 

51. ЛЖЕИЛИОН

Греческое мореходство тогда еще переживало свое детство. Не было не только того, что теперь позволяет безошибочно ориентироваться — морских карт, компасов, возможности измерить скорость хода, — но и того, чем руководились в историческую эпоху античности — табели расстояний, розы ветров, выработанного долгой опытностью чутья. Где находилась Троя? В точности это не было известно. Надо было ехать на восток, мимо Андроса и Хиоса до азиатского берега, а там взять местного жителя и от него узнать дальнейшее. Нашли. «Знаешь Трою?» — «Нет». — «А Илион знаешь?» — «Тоже нет». — «А Пергам?» — «Пергам знаю». — «И прекрасно». Взяли его на адмиральское судно, пусть покажет, где надо высадиться. Показывает; высаживаются. Идут в глубь страны. Пергам там действительно был, но не троянский, а мисийский, на реке Каике, много южнее троянского; а перед Пергамом был город Тевтрания, царство Телефа, выходца из Аркадии. Телеф был силен и храбр: видя, что пришлые люди опустошают его страну, он со своей ратью вышел им навстречу, и завязался жаркий бой. В этом бою от руки Телефа пал Ферсандр, сын Полиника; Патрокл, поспешивший ему на выручку, получил от него же опасную рану. Это несчастье друга вызвало сильнейшую ярость Ахилла, для которого это сражение было первым в его жизни: потрясая своим могучим копьем из пелионского ясеня, которое некогда кентавр Хирон подарил его отцу Пелею, он настиг Телефа и ранил его в бедро. И конечно, мисийцы не выдержали бы натиска превосходных сил ахейской рати Агамемнона; но вдруг знакомый звук медной трубы дал сигнал к отступлению. Из разговоров с пленными недоразумение выяснилось: весь кровопролитный бой был дан напрасно: Троя была еще далеко.

Войско опять село на корабли; настроение у всех было подавленное. Конечно, всему виною была Ата, с двойной силой бесчинствующая среди людей с тех пор, как Зевс ее сбросил с Олимпа; но, видно, и боги не особенно благоприятствуют ахейцам, коль скоро допустили подобный грех. Но что же дальше? Конечно, надо ехать в Трою либо проливом между Лесбосом и материком, полным подводных утесов, либо огибая Лесбос. Предпочли последнее. Но тут ахейский флот застигнут был жесточайшим штормом, рассеявшим их корабли. С трудом могли земляки найти друг друга, да и то не досчитались многих, а о сборе всего флота в открытом море уже и речи быть не могло.

Так и разъехались по домам. Ахилл, впрочем, своей Фтии не достиг: его корабль занесло на остров Скирос. Там все еще правил Ликомед, тот самый, которого мы знаем как убийцу Фесея. Его остров вообще был на дурном счету у греков, как гнездо морских разбойников; но Ахилла он принял с почетом и дал ему сожительствовать со своей дочерью, красавицей Деидамией. Ахиллу была приятна эта передышка, но этого брака он ни законным, ни даже постоянным не считал; вскоре он стосковался по деятельной жизни и по первому призыву отправился к Атридам в Микены. Деидамия уже в его отсутствие родила сына, которого ему никогда не пришлось увидеть, — Неоптолема.

И вот Атриды опять в Микенах; возникает вопрос, что делать дальше. Менелай и Клитемнестра настаивают на возобновлении похода, но народ определенно против войны, начало которой оказалось таким неудачным. Агамемнон медлит: хорошо бы узнать волю богов. Был у него вещатель, лучший того времени, достойный продолжатель Тиресия, Орфея, Мелампа и Амфиарая — Калхант. «Никогда, — говорит он, — ахейцам не найти и не взять Илиона, если их проводником не будет… Телеф». Это предсказание оказало существенную помощь противникам войны: требовать услуг от Телефа, от врага?

Но тут произошло нечто неожиданное.

В Микены вошел какой-то хромой нищий; узнав, что во дворце одна только царица, а царя нет, он отправился туда и, припав к очагу, открылся ей. Он — переодетый Телеф, царь мисийский; рана в бедро оказалась незаживной: обратившись к оракулу, он получил указание, что «ранивший исцелит». Ранивший — это Ахилл; в надежде, что он его найдет здесь, он и пришел в Микены. Клитемнестре появление Телефа показалось подарком свыше: именно тот человек, который был им нужен, сам добровольно к ним является! Конечно, его положение было очень опасным: он был врагом ахейской рати, он убил Ферсандра — могли найтись мстители; ввиду этого он и переоделся. Она спросила его, согласен ли он, в случае если она исполнит его просьбу, быть их проводником в Трою; после утвердительного ответа с его стороны она научила его, как поступить. «Мой муж, — сказала она, — настроен нерешительно и скорее вместе с народом склоняется к тому, чтобы не возобновлять похода. Пророчество Калханта относительно тебя было для него удобной отговоркой: он поэтому вряд ли обрадуется твоему приходу. Ты должен поэтому прибегнуть к самому сильному виду «гикесии» (то есть просительства): когда он придет, схвати вот этого нашего маленького сына, Ореста, и с ним садись у алтаря, заклиная отца его головой, чтобы он исполнил твою просьбу». — «Хорошо, — сказал Телеф, — но ранивший меня — все-таки Ахилл; он на меня особенно гневен, потому что я едва не убил его друга Патрокла. Как же нам его уговорить, чтобы он согласился быть моим исцелителем?» — «Это, — ответила Клитемнестра с улыбкой, — будет моей заботой».

Когда Агамемнон вернулся в свой дворец, Телеф поступил по совету его жены; малютка Орест помог ему добыть покровительство могучего царя. Агамемнон протянул руку гостю: «Поддержу твою просьбу перед Ахиллом, но больше ничего тебе обещать не могу». А жене он сказал: «Мы ни на шаг не продвинулись вперед: никогда Ахилл не согласится исцелить человека, ранившего его друга Патрокла». Но Клитемнестра и ему дала тот же ответ, что и Телефу.

Ахилл вскоре явился, сгорая нетерпением удвоенною деятельностью искупить свою праздную жизнь на Скиросе. Клитемнестра уговорила мужа назначить по поводу его прибытия торжественный пир, к которому были приглашены и другие прибывшие в Микены витязи. И вот, когда еда кончилась и должна была начаться попойка, из женской хоромы вышла в сопровождении Клитемнестры и других женщин старшая царевна Ифигения, девушка неописуемой красоты. Она остановилась поодаль от гостей и, скромно опустив глаза, под игру флейтистки пропела застольный пэан в честь Зевса Спасителя. После этого она, не глядя ни на кого, тихими шагами удалилась обратно.

Все гости стали громко выражать свое одобрение красоте и скромности девы и поздравлять отца; один Ахилл сидел молча и в каком-то забытьи, очарованный только что виденным, точно явлением свыше: ему казалось, что это Артемида покинула Олимп и спустилась к их смертной трапезе. Вдруг он почувствовал чью-то руку на своем плече. Он оглянулся — то была царица и хозяйка, Клитемнестра. Он вскочил на ноги. «Тебе нравится наша Ифигения?» — «О, да!» — «Тебе бы не было зазорно стать зятем микенских владык?» — «О царица!.. Только где найду я во всей Фтии достойное вено за такую красоту?» — «Твоим веном будет одна лишь услуга, к тому же легкая: ты должен исцелить одного больного, лежащего в нашем чертоге». И она рассказала ему про Телефа. Ахилл сначала хмурился и согласился не сразу, но красота Ифигении превозмогла его гнев.

На следующий день должно было состояться исцеление Телефа, а затем и выступление войска. Много содействовало смягчению гнева войска на Телефа открытие, что он не мисиец и не варвар, а эллин из аркадской Тегеи. К тому же он успокоил своих новых товарищей не только своей готовностью быть их проводником, но и торжественной клятвой за себя и за свой дом — никогда не принимать участия в военных действиях против ахейцев. После этого Ахилл принес свое копье из пелионского ясеня, то, которое ранило Телефа, и приложил его к его ране. Тотчас течение крови остановилось; вскоре затем и мучения прекратились. Рану перевязали; но уже теперь в ожидании полного исцеления. Телеф мог встать и ходить, как здоровый.

Все это происходило на площади перед царским дворцом. Агамемнон простился с женой и детьми и уже хотел дать сигнал к выступлению — вдруг новое явление остановило на себе его внимание. Два орла, один совсем черный, другой черный с белым хвостом, опустились на дворцовую вышку; в когтях у одного из них была беременная зайчиха, и они тотчас же принялись безжалостно своими клювами потрошить ее и на глазах у войска пожрали ее со всем приплодом. Все потребовали Калханта: что означает это знамение? Удачу или неудачу? «Удачу, — ответил Калхант, — но не без тяжелой жертвы. Орлы — это оба Атрида; беременная зайчиха — это Троя со всем ее содержимым; нашим вождям суждено, значит, взять и разграбить этот город. Но все лесные самки перед родами находятся под особым покровительством богини, и охотникам благочестие велит отпускать таковых ради Артемиды; орлы, презрев это требование, заслужили ее ненависть, и я боюсь, что их появление сулит нам ее гнев — любит она Трою не менее своего брата Аполлона; боюсь, как бы она не потребовала от нас новой тяжелой, небывалой жертвы… Но да победит благо!»

Все с воодушевлением повторили его последние слова, и войско двинулось. Клитемнестра торжествовала, она не без основания считала поход делом своих рук и после пророчества Калханта уже не сомневалась в его удаче. Если бы она знала, сколь горьким будет для нее первый плод ее усилий — она прокляла бы и само дело, и свое участие в нем. Опять, как это было уже раз с Одиссеем, в Спарте, мудрость готова была обратиться на своего же носителя. Но никому не дано узнавать приближение Аты, незримо и неслышно шествующей по головам людей.

 

52. ГНЕВ АРТЕМИДЫ

Местом сбора была опять назначена та же Авлида, в Евбейском проливе. Собирались, понятно, довольно медленно — ведь участников было много. Наконец, когда все были налицо, Агамемнон принес гекатомбу олимпийским богам, за которой последовала, по обыкновению, трапеза людей, и на следующий день было назначено отплытие флота.

Но именно на следующий день благоприятные ветры, дувшие до тех пор, внезапно сменились противными: двинуться было невозможно. Стали ждать. Ожидание большого войска, сопровождаемое всеобщей праздностью, развращающе действует на души воинов: первоначальный пыл охладевает, появляется скука, недовольство, ссоры с товарищами, неповиновение властям. Остроумная выдумка Паламеда предупредила эти вредные последствия: он изобрел игру в шашки — точнее в «пессы», нечто среднее между нашими шашками и шахматами — и научил ей солдат. Но время уходило, запасы непроизводительно тратились, а главное — конца не было видно.

Опять обратились к Калханту: какой бог на нас разгневан? И как умилостивить его гнев? Калхант вопросил своих птиц, затем заклал богам овцу, внимательно стал наблюдать горение ее жертвенных частей и исследовал рисунок ее печени. Чем далее, тем мрачнее становилось его лицо.

Он отвел в сторону обоих Атридов и Одиссея.

— Все приметы, — сказал он, — сходятся в одном. Вы должны знать, что вся Авлида и прилегающее побережье посвящено Артемиде…

Дрогнули Атриды при этом имени: они вспомнили слова Калханта по поводу напутственного знамения в Микенах.

— И вот Артемида не дает нам попутных ветров и не даст их до тех пор, пока…

— Пока что?

— Пока ты, Агамемнон, не принесешь ей в жертву твоей старшей дочери Ифигении.

Слезы брызнули из глаз царя: негодуя, он ударил посохом о землю:

— Никогда этого не будет — никогда, никогда!

Никто не настаивал; присутствующие молча разошлись. На следующий день та же враждебность природы, тот же гнев богини. Распустить войско? Легко сказать: те же ветры, которые мешали плаванию в Трою, мешали и отплытию домой, — всем, кроме фессалийцев; как в западне сидели они в Авлиде. Настроение войска становилось прямо враждебным; попробуй он уйти — его бы не пустили. И видно, об одном они догадывались: что боги условием благоприятного ветра поставили то, чего царь исполнить не хочет.

Ничего не поделаешь; в предупреждение мятежа и братоубийственной войны необходимо исполнить требование богини. Агамемнон смиряется; как ни обливается кровью родительское сердце при мысли о предстоящем — неслыханная жертва должна быть принесена. Он посылает Одиссея со своим глашатаем Талфи-бием в Микены с письмом к Клитемнестре: «Я решил до отправления в поход отпраздновать свадьбу Ифиге-нии с Ахиллом; пусть же она придет сюда с моими послами». Она приходит, но вместе с ней и Клитемнестра. Счастливая мать не пожелала отказаться от своего права самой выдать замуж свою дочь, самой нести перед ней свадебный светоч.

И мать и дочь в палатке отца; он должен в довершение горя притворяться довольным, обрадованным, счастливым. «Когда же свадьба?» — «Завтра, но раньше я должен принести жертву Артемиде». — «И мне придется в ней принять участие?» — «Да, и тебе, тебе особенно…» Но сети обмана непрочны: старый раб Клитемнестры подслушал разговор правителей, он предупреждает свою госпожу: не* свадебный светоч, а нож жреца ждет ее дочь в Авлиде. Мать в отчаянии- к кому обратиться? Кто и мудр и честен? Один Паламед. Обманутая Одиссеем, она обращается к его злейшему врагу. Паламед, в свою очередь, извещает Ахилла: его невесту отправляют на заклание, пусть заступится! Но и Менелай не бездействует: он более всех будет посрамлен, если поход не состоится; он обращается к Одиссею. Теперь уже нечего соблюдать тайну: пусть войско узнает, что царь готов был исполнить волю богини и обеспечить хорошее плавание, а Паламед с Ахиллом ему препятствуют.

Да, теперь братоубийственной войны и подавно не миновать. И эта война будет не из-за Елены, проклятой всем ахейским народом: она будет из-за Ифигении. Что же должна была перечувствовать эта нежная, добрая, любящая дева? Вначале один только страх — страх перед ножом, перед смертью, перед мраком подземной обители. Об этом ли она мечтала, когда ее снаряжали сюда? Ей сулили свадьбу с прекраснейшим и доблестнейшим витязем всего войска, нечто невыразимо светлое, отчего ее сердце сладостно замирало… И вдруг — это… Нет, нет, это невозможно: все что угодно, но не это. И она стала цепляться за жизнь всеми силами своей молодой души.

Но вот она видит отчаяние отца. Он ли ее не любит? А все же он смирился, нужда сильнее его. Видит своего жениха; он, конечно, ее не покинет, заступится за нее — один против всех. И потечет кровь — из-за нее. Ужели это так страшно? А наградой — согласие друзей, победа, слава — слава, какой еще ни одна девушка не стяжала. Она держит в своих нежных руках судьбу войны; она может стать победительницей Илиона, если захочет.

И она этого хочет! За отчаянием страха — опьянение славы. Она добровольно отдает себя в жертву за отца, за войско, за всю Элладу — она дарит богине свою молодую жизнь.

Распря вмиг прекращается; все подавлены величием дочери Агамемнона. Алтарь стоит, пламя пылает. Окропление, возлияние, все по уставу. Вот и дева, одетая во все белое, поднимается по ступенькам на алтарь, окидывает всех прощальным взором… Такой была она и тогда, в Микенах, когда она исполняла застольный пэан перед друзьями своего отца; только тогда стыд, а теперь вдохновение окрашивает ее лицо. И Ахилл с таким же замиранием, как и тогда, следит за девой. Он во всеоружии; победоносное копье, пелионский ясень, в его руке, ей стоит призвать его — и он бросится на ее врагов. Но она и ему шлет ту же светлую, прощальную улыбку. Алтарь стоит, и дева на нем, у самого края пламени. Вот и жрец приближается, острый нож сверкает в его дрожащей руке. Он поднимает его — дева подставляет свою белую грудь — все невольно опускают глаза.

Вдруг — густой мрак; глухой шум вонзающегося в плоть ножа, глухой шум падающего тела. Мрак проясняется; за пламенной стеной что-то горит, но что — не видно. Свершилось; нет Ифигении. Агамемнон подавлен горем, у Клитемнестры отчаяние приправлено дикой, необоримой жаждой мести. Ее взоры как две стрелы вонзаются в сердце мужа: о, будешь ты помнить жертвоприношение в Авлиде!

А на небесах, высоко, незримо для смертных, мчится окрыленная колесница, унося с собою богиню и деву. «Радуйся, моя избранница! Пусть авлидский огонь пожирает лань, которую жрец, сам того не сознавая, заклал вместо тебя; ты же отныне сама мне будешь жрицей, живя у тавров на Евксине, при дворе их царя Фоанта, Леонова сына. Там, в моей обители, будешь ты ждать, пока не исполнится твоя судьба, пока, покорный воле богов, брат не вернет в Элладу своей далекой сестры».

 

53. ПИР НА ХРИСЕ

Верные ветры дули пловцам, и верно указывал им морские пути Телеф. Они уже на Хрисе: напротив виднеются угрюмые стены лемносских гор, а оттуда уже недалеко до Тенедоса, против самого троянского побережья. Главные трудности и опасности позади-, можно даровать отдых телу и развлечение душе. Все располагаются на мураве прибрежного луга; из трюмов кораблей выкатываются чаны с вином. Вся вторая половина дня будет посвящена пирушке.

Веселятся вожди… кто может, конечно. Не могут многие. Говорить приходится о важных и серьезных делах. Как начать военные действия?. Сначала, конечно, надо отправить посольство с предложением и условиями мира, но маловероятно, чтобы они были приняты. А затем — война. И она, конечно, затянется.

Троя уже не тот маленький городок, каким она была при царе Лаосмедонте, когда Геракл со своей вольницей мог ее взять в несколько месяцев. Широко растянулось царство Приама от Геллеспонта до лежащего против Лесбоса берега. Много ему подвластно городов. Но и это не все: он стал во главе союза, обнимающего многие народы, и в Азии, и в Европе, и даже, говорят, в Ливии. Неужели и в Ливии? — Да, царь Мемнон, сын Зари, его двоюродный брат, а правит он эфиопийцами: если долго будем медлить, он придет. — Каким это образом сын Зари ему двоюродный брат? — Заря, говорят, похитила однажды, прельстившись его красотой, Титона, брата его отца Лаомедонта. Она даже испросила ему у Зевса бессмертие, но забыла испросить ему также и вечную юность. И вот состарился Титон, сгорбился, сморщился, стал все меньше, все меньше — под конец богиня превратила его в кузнечика и пустила гулять по полям. — И это не единственный похищенный в их роде: другим еще раньше был Ганимед, которого Зевс за его красоту вознес на Олимп и сделал своим виночерпием, даровав ему также и вечную юность. — А Анхис, родной брат Приама! Ведь ни более ни менее, как сама Афродита пленилась его красотой и, превратившись в пастушку, жила с ним в лесах Иды; он долго так и не знал, что его пастушка — великая богиня. И плод этой любви — троянский витязь Эней, с которым вскоре нам придется познакомиться.

Но мы отвлеклись от союзников. Неужели у Приама и в Европе таковые есть? — Как же, фракийцы по ту сторону Геллеспонта, храбрый народ. — А в Азии кто? — Во-первых, мисийцы: один из их царей, наш проводник Телеф, женат даже на его сестре Астиохе и имеет от нее сына Еврипила. — Ну, этот с нами воевать не будет: клятву дал. — Он — нет, но другие мисийцы будут. А затем там разные племена ликийцев; одним правит Главк, внук Беллерофонта, другим — Пандар, третьим — могучий Сарпедон, сын самого Зевса. — Как, сын Зевса и Европы, брат Миноса? Да разве он может быть еще при жизни? — Как это объяснить, сам не знаю, а только он жив и называет себя сыном Зевса. Дальше — фригийцы, тоже во многих племенах. Да это только ближайшие соседи. Но, говорят, с ними в союзе также и амазонки в Фемискире на Фермодонте. — Да разве они не истреблены Гераклом и Фесеем? Нет. Те им только нанесли жестокое поражение. Они от него уже давно оправились, и их прекрасная царица Пенфесилея, конечно, не упустит случая отомстить за смерть Ипполиты. — Да, жаль, что у нас нет Геракла: пригодился бы он нам теперь со своим волшебным луком. — Геракла нет, но его лук с нами; владеет им храбрый Филоктет. Ведь правда, Филоктет? — Да где же Филоктет? — Ушел куда-то тайно, с загадочной улыбкой на устах. — Вот чудак! Уж не нашел ли он какой-нибудь красотки на пустынном острове? — Ну, пусть: его дело. — Чу, как будто какие-то стоны раздаются вот из этой рощи. Иль это мне послышалось? — Нет, и я слышу: стоны, несомненно стоны… что бы это могло быть?..

Так разговаривали вожди; воины расположились группами на лугу, каждая вокруг своего чана — и своего балагура. Но самая численная теснилась вокруг какого-то невероятно безобразного ахейца, которого даже воином назвать нельзя было; это был хромой, горбатый, косоглазый урод по имени Ферсит. Его страстью было злословить вождей; товарищи его и бранили часто за его дерзкие речи, и били иногда, но всегда слушали охотно, не веря ни одному слову: уж очень смешно он злословил. Про себя же он хвастал безудержно. Так и теперь: послушать его, так весь успех, вся надежда похода покоится на нем одном, остальные — ничто.

Признавайся, однако, что Ахилл похрабрее, а Одиссей поумнее тебя?! — Что такое? Ахилл, по-вашему, храбр? Как бы не так! Когда Одиссей за ним приехал, он тотчас к маменьке за подол: спрячь меня, мол, куда-нибудь! Она нарядила его девушкой и отправила к Ликомеду на Скирос: пусть с его дочерьми живет. Одиссей, однако, с Диомедом проведали, что он там. Отправились на Скирос. Ликомед им показывает своих дочерей: которая, мол, из них ваш Ахилл? Смотрят — никак узнать нельзя. Уходят и возвращаются, то есть возвращается один Одиссей, а Диомеда он с трубой поставил в отдалении. Прихожу, мол, проститься и прошу разрешения предложить царевнам подарки. Тот ничего не имеет против. Подарки раскладываются: прялки, зеркала, зонтики, наряды, но также щит и копье. Царевны роются в них, примеряют, любуются. Вдруг труба трубит тревогу. Девушки ну визжать, спасаться, а Ахилл бросается к щиту и копью. Одиссей хвать его за руку: узнал, голубчик, изволь идти с нами.

Ну вот, видишь, сам говоришь, что к щиту и копью; как же он, по-твоему, не храбр? — Опять же нет: он только неуязвим. Когда он был еще младенцем, та же его мать, Фетида, желая его сделать бессмертным, ночью держала его за пяту в огне очага, вниз головой. Но Пелей ее однажды подсмотрел, крикнул — она оставила и ребенка и его и вернулась обратно в дом своего отца Нерея. Бессмертным она его сделать не успела, неуязвимым сделала, кроме той пяты, за которую она его держала. Теперь скажите мне: какая же это храбрость? Так каждый будет храбрым, если он весь будет неуязвим, кроме какой-нибудь ахилловой пяты. — Так. Но к чему было Фетиде его прятать у дочерей Ликомеда, если он был неуязвим? — Да что вы ему верите! Разумеется, все вранье. — А Одиссей не умен? Видите, какую уловку придумал! — Может быть, и умен, а только не надо мне такого ума. — Как так? — Уж очень воровского происхождения. — Это еще что? — Сейчас увидишь. Чей он сын, по-твоему? — Лаэрта. — Как бы не так; но об этом потом. Ну, а мать его кто? — Говорят, Антиклея. — Уж это несомненно. А она чья дочь? — Почем мне знать! — Так я тебе скажу: дочь Автолика. А это был величайший вор и стяжатель в мире. Его отцом был Гермес; благословив его воровать, он позволил ему сколько угодно ложно клясться его именем: лги и клянись, не взыщу. Ну, и жену он нашел, достойную себя. Звали ее Местрой и была она дочерью Эрисихтона фессалийского. — Тоже вора? — Нет, зато страшного обжоры. Тесен стал этому Эрисихтону чертог для его кутежей; решил он построить себе другой, попросторнее, и для этого не придумал ничего лучшего, как срубить священный тополь Деметры. Богиня сама в образе своей жрицы пришла его усовещивать; так он и на нее замахнулся топором. «Хорошо же, — молвила она ему, — пес бесстыдный, строй себе чертог — немало придется тебе в нем пировать!» И действительно, почувствовал Эрисихтон с тех пор ненасытный голод. Чем больше ест, тем пустее желудок. Ест с утра до вечера; спит, и снится ему еда. Съел все свои стада, амбары, кладовые; продал скарб, дом, землю, все обратил в еду — мило. И вот осталась ему одна только дочь, Местра… — Он и ее съел? — Нет, лучше. Получила эта Местра от Посидона дар превращения; а за что получила, сами догадаетесь. Так вот он ее продает как рабыню — она обернется лошадью, или коровой, или чем угодно и вернется к отцу. Так он некоторое время кормился. Обратил на нее внимание наш Автолик; стал следить — и заметил, что она каждый раз, чтобы превратиться, хватается за перстень. Купил ее у ее отца и первым делом перстень снял — так она у него и осталась. — А что же после этого ел ее отец? — Самого себя! — Как так? — Очень просто: отрежет ногу и съест; затем другую; затем руку, левую, правую и так далее. Так в конце концов сам себя и съел, без остатка, даже хоронить было нечего. — Ну, опять пошел врать. Но при чем тут Одиссей? — Погоди, узнаешь. Итак, его дочь с чудесным перстнем осталась за Автоликом; у того дела еще лучше пошли. Не только самого себя, но и другие существа научился он превращать — бурую корову в белую, например; разбогател он благодаря таким проделкам неимоверно. Видит однажды — дело происходило в Аркадии, — приближается к нему человек, лицо знакомое. «Сисиф! Ты ли это?» — «Я». — «Да ты же умерши!» — «Я и был умерши, а теперь, как видишь, жив». — «Как же это?» — «Очень просто. Я уже давно наказал жене, чтобы она, когда я умру, никаких заупокойных обрядов по мне не справляла. Она меня послушалась. Иду к Аиду, жалуюсь: разреши, говорю, вернуться на свет, чтобы проучить ее. Разрешил. Ну, я, разумеется, не тороплюсь к нему возвращаться». Понравился он Автолику: давай-ка, говорит, поселимся вместе. Согласился. Живут они вместе; только видит Сисиф, его стадо с каждым днем тает; уж не ты ли, говорит он Автолику, уводишь моих коров? Тот божится Гермесом, что нет; а не веришь, говорит, посмотри сам. Смотрит Сисиф — подлинно своих не находит: тот, конечно, их всех перекрасил. Но все же подозрение у него осталось; и вырезал он остальным по клейму на нижней части копыта. Проходит день — опять корова пропала. Но Сисиф этот раз ее выследил по отпечатку клейма на песчаной почве; и выследил, и призвал, и уличил Автолика. Тот пришел в такой восторг, что расцеловал его. «Как жаль, — говорит, — что у меня нет второй дочери; быть бы тебе моим зятем. Но у меня только — одна, и ту я обещал выдать за Лаэрта итакийского». — «Обещал? Клятвенно?» — «Да, клятвенно». — «Именем Гермеса?» — «Нет, Зевса и Геры олимпийских». — «Это дело другое; но как ты ее к нему отправишь?» — «Под чьей-нибудь охраной». «Хочешь под моей?» — «Изволь». Понимаете вы теперь, откуда у Одиссея его ум? Уж очень не любит он, когда его называют сыном Сисифа. Но все-таки это так. От Сисифа по отцу, от Автолика по матери — вот вам и ваш хваленый Одиссей.

Стали перебирать остальных; про каждого Ферсит знал какую-нибудь обидную историю. Наконец, кто-то назвал Паламеда. Ферсит замялся. «Видите, — торжествующе вставил один из ратников названного героя, — про него он ничего даже сочинить не может». — «К нему не пристает, это верно. Тем хуже для него: недолго они его оставят живым». — «Ты лжешь!» — крикнул ратник, бросаясь на балагура. «Эй, ты, потише!» Стали их разнимать, поднялся шум. «Тише, тише! — крикнуло несколько голосов. — Слышите, какие-то стоны раздаются из этой рощи!..» И впрямь стоны… все ближе и ближе…

Относительно Филоктета тот шутник не был совсем не прав: только не смертную красоту приметил юноша, а нимфу, самое Хрису, владычицу острова. Или, вернее, она его приметила и тайно от других шепнула, чтобы он пришел к ней на свидание в ее заповедную рощу. Забыл Филоктет, что тот остров — уже вражеская земля; разыгралась его молодая кровь, пошел он, никому ничего не говоря, в указанном ему направлении. Едва вошел он в рощу, как послышалось тихое отдаленное пение: видно, это его нимфа поет и песнею его манит. Пошел еще бодрее. Песня все громче и громче, но и заросли все гуще и гуще, все непроходимее; приходится мечом разрезать ползучие растения, обвивающие его тело и не пускающие его вперед. И голоса слышатся через пение нимфы — знакомые, нежные, жалостные: «Не ходи, не ходи!» Но нимфа зовет; он идет все дальше и дальше. И вот, наконец, роща точно расступается; перед ним расстилается широкий зеленый луг, весь поросший цветами неописуемой красоты. Посередине луга точно ложе из дерна, на нем полусидит, полулежит прелестница. Завидя Филоктета, она еще громче, еще нежнее запела и простерла руки к нему: «Иди ко мне, мой прекрасный, мой желанный; здесь ждет тебя любовь…»

Сладостно затрепетало сердце у юноши; быстрым взмахом ножа он разрезал последнюю сдерживающую его ползучую лозу — ее концы со стоном опустились — и устремился вперед. Цветы ли это благоухают или тело богини? Он опьянен, он ничего не видит, не слышит, кроме нее. Вот он нагнулся над ней — пара жарких рук обвила его шею — пара медовых уст слилась с его устами…

И вдруг — адская, невыразимая боль охватила его ногу, его тело, все его существо. Смотрит — в него впилась своими зубами большая змея, зеленая, с багровым гребнем и огненными зеницами. Замахнулся мечом — поздно: она уползла и снова скрылась под ложем из дерна. Нимфа исчезла, цветов уже нет; обыкновенная лужайка среди колючих зарослей. Только рана не исчезла, все сильнее, все мучительнее ноет.

Надо возвращаться; но как больно, как невыносимо больно опираться на ужаленную ногу! Филоктет срубает своим мечом молодой ясень, чтобы он был ему посохом, и так, прихрамывая, плетется обратно. Куда ступит ногой, там остается след, сначала ярко-багровый, потом все чернее и чернее. Да, сначала кровь, а потом уже гной струится из раны. И вся нога распухла, окоченела — точно не часть его тела, а какая-то приросшая, посторонняя тяжесть. И зловоние поднимается от раны, заглушая вечернюю свежесть леса: он сам едва не задыхается в нем.

Вот уже и опушка роковой рощи; виден луг, на котором пируют ахейцы. Его стоны привлекают многих, но немногие отважились к нему приблизиться через окутывающий его покров зловония — да и те долго не выдерживают. Чередуясь, помогают ему подойти, но ложе стелют ему подальше от других. Врачи промывают, перевязывают ему рану, качая головой, — ничего подобного не доводилось еще видеть.

Ночь была беспокойна: крики больного мало кому дали заснуть. На следующее утро пришлось сняться без обычного жертвоприношения: крики нарушали благоговение, обязательное для молитвы и общения с богами. Поплыли; для спутников Филоктета это плавание было настоящей пыткой, его зловоние наполняло весь корабль, никакие морские ветры не могли его разогнать. Остановились у лемносского побережья, но не там, где некогда была царицей Ипсипила, а теперь правил ее сын, Ясонид Евней, а в необитаемой пустынной части острова. Оба Атрида и Одиссей устроили совещание: как быть дальше с товарищем, общение с которым стало невозможным и для богов и для людей?..

Когда Филоктет после позднего тяжелого сна проснулся на заре следующего дня, весь берег был пуст. Рядом с собою он увидел свой лук, предсмертный дар Геракла, несколько плащей и вдоволь съестных припасов. А на восточном горизонте в багровых лучах рассвета исчезали паруса последних ахейских кораблей.

 

54. ПРОТЕСИЛАЙ

За Лемносом — Тенедос, а там уже троянское побережье, долина Скамандра между Сигейским и Ретейским мысами с возвышающимся в отдалении холмом Пергама. Телеф исполнил свое дело, и его отпускают на его корабле; он не хочет, чтобы его, царского зятя, увидели трояне. А трояне тут же: они, с царевичем во главе, заняли побережье, готовые напасть на врагов при самой высадке. Но высаживаться они еще не намерены. Война не объявлена, надо попытаться предотвратить ее миром. Ахейцы желают послать послов к Приаму и троянам; Гектор согласен. Послами собираются быть двое: потерпевший Менелай и лучший ахейский вития Одиссей. По приказанию Гектора их окружают сыновья Антенора, первого троянского вельможи, и вводят в дом своего отца; Антенор, угостив их по обычаю, представляет их троянскому совету. Требования ахейцев очень умеренны, но главное и неукоснительное — возвращение Елены. Мнения совета разделяются; пусть решит дело народное собрание троян.

Народ собирается; на помосте, рядом с Антенором, ахейские послы. Засматриваются на них трояне, сравнивают между собой. Впечатление благоприятное. Собрание открывается; глашатай дает посох Менелаю. Менелай встает, смотрит на собравшихся — прямо, открыто… Его речь громка и немногбсловна. Есть два пути, путь правды и путь обиды; правда требует возвращения беззаконно похищенного; ужели трояне изберут путь обиды? За Менелаем поднимается Одиссей; глашатай вручает посох ему. Стоит Одиссей, начинает тихо, вперив взор в землю и сжимая в правой руке недвижный посох. Ну, думают трояне, этот похуже будет; смущен, бедняга! Видно, первый раз говорит он в собрании. Но Одиссей мало-помалу одушевляется, поднимает голос; говорит он о том же, о чем и Менелай, но как! И сравнения, и примеры, и наставления, и заклинания; голос, что раскаты грома, слова, что снежная буря в зимний день! Да, такого оратора еще не слышали трояне; они тронуты, потрясены, и если бы голосование состоялось теперь же — требование ахейцев было бы исполнено, война предотвращена. Но нет, надобно выслушать и обвиняемого обидчика — царевича Париса.

Он всходит на помост, встречаемый ропотом собрания. Говорить он не мастер, румянец смущения покрывает его щеки — как он все-таки прекрасен! Обида, похищение, возвращение — как будто дело шло о безвольной, бесчувственной вещи, а не о живом человеке! Елена добровольно за ним последовала, потому что любила; будем мы вторгаться в священные права любви? И какая жизнь ждет ее в доме покинутого мужа, среди граждан покинутого города, ее, опозоренную беглянку? Кому на радость, ей или мужу? Или ее не на жизнь выдают, а на смерть?.. Его голос дрожит, слезы не дают продолжать. Вот что значит любовь! Речь подействовала; многие, и притом молодежь, на стороне юноши. Взлетает даже на помост безумец, предлагающий убить обоих ахейцев: не послы они, мол, а соглядатаи. Его, положим, заставляют сойти, но при голосовании большинство высказывается за Париса. Предложение ахейцев отвергнуто; они, под охраной тех же Антеноридов, возвращаются на свои корабли.

Итак, высадка. Она затруднена — берег занят троянами. И тут еще смущающее вещание: чья нога первая коснется вражеской земли, тот падет первой жертвой войны. Робких оно смущает, но смелых — нет; а смелых большинство. Соскочили Ахилл, Диомед, другие в воду по пояс, вброд направляются к берегу, потрясая копьями; но всех ближе к берегу корабль Протесилая, он первый достигает земли, торжествующим криком возвещая о своей победе. Его бы окружили, но второй за ним — Ахилл со своим огромным копьем, пелионским ясенем. Трояне несколько подаются назад; но вот два их бойца протискиваются в передние ряды, два сына богов: Эней, сын Афродиты, и огромный Кикн, сын Посидона. Эней выступает против Протесилая, Кикн против Ахилла; остальные невольно замерли, следя за единоборством вождей. Храбро защищается Протесилай, но ему не сравняться с сыном богини: после нескольких безуспешных ударов он падает, сраженный Энеем. Война нашла свою первую жертву. Эней бы не прочь по праву победителя сорвать с него доспехи, но Ахилл, видя грозящее товарищу бесчестие, мощным ударом поражает Кикна и бросается против Энея. Остальные за ним; и труп Протесилая спасен, и побережье осталось за ахейцами.

Они с помощью вальков вытягивают свои корабли на сушу в один длинный ряд; с наступлением вечера они торжественно сжигают труп Протесилая, чтобы отправить его вдове урну с его прахом…

Этой вдовой была Лаодамия, молоденькая дочь Акаста иолкского, сына Пелия. Как таковая, она была племянницей знакомой нам Алкесты и нравом была вся в нее: подобно ей, нежно, до самозабвения любила своего мужа. Недолго она им насладилась: уже на следующий день после свадьбы он должен был отправиться в Авлиду. Отныне у нее было только одно утешение: статуя из воска, изображающая Протесилая, изделье лучшего в Элладе художника, ученика Дедала. Сходство было поразительное: если бы не неподвижность, его бы можно было принять за Протесилая.

И вот вестник от войска: «Пал твой Протесилай, мы приносим тебе его прах». Похороны, тризна, соболезнование родни, утешения Акаста. Она, в забытьи, безучастно и глядит, и слушает, и исполняет, что от нее требуют. А затем затвор, заповедный терем, где, весь убранный, стоит кумир Протесилая. Проходят дни; кончились месяцы траура, можно молодой вдове подумать о новой свадьбе… а если не ей, то ее отцу. Жених уже найден: назначен день для торжественного бракосочетания. Но Лаодамия только головой качает, и загадочная улыбка играет на ее устах: новый муж? Ей? К чему?

Фессалийская родина Лаодамии — страна колдуний: они многое знают и многому могут научить. А между изображением и изображаемым есть таинственные необоримые узы. Не все это знают, не все их умеют использовать, но кто умеет, тот может через изображение подействовать на изображаемого, где бы он ни находился, на суше или на море, на земле или под землею… На земле или под землей. Счастливая Лаодамия ничего не знала, но в горе она научилась и знает многое…

Отец недоволен ее отказом, пусть! Она удаляется к себе в терем, в заповедный покой, где в озаренном светильниками углу стоит весь убранный в зелень кумир Протесилая. Плюшевый венок покрывает его голову, небрида свешивается с плеча: он и Протесилай и Дионис. И Лаодамия надевает символ службы Дионису, плюшевый венок и небриду; тирс в одной руке, тимпан в другой: она — вакханка, прислужница Диониса. Пусть слышит дом ее песнь, шум пляски и звон тимпана: тем лучше, никто не посмеет к ней войти, священно действующей вакханке. И она начинает пляску перед кумиром — восторженную, безумящую пляску. Гудит тимпан, льется песнь: «Эвоэ, эвоэ! Явись, Дионис, явись… Протесилай!»

Долгая, безумящая пляска. Ее сознание тонет в этом вихре, рука выпускает тимпан, она падает, мрак заволакивает ей глаза. Но только на мгновение: она их подымает — что это? Рядом с ее Протесилаем стоит другой, такой же. Двоится у нее перед глазами? Нет. Такой же, да не совсем. Тот недвижен, а этот подходит к ней: «Радуйся, моя верная! Любовь сильнее смерти; песнь любви раскрыла врата Аида. Я твой и ты моя — на эту ночь…»

К утру старый раб подходит к терему Лаодамии: хозяйка должна выйти к нему, принять от него корзинку с плодами; так в доме заведено. Но она не выходит, и в терему все тихо. Что бы это могло значить? Старость имеет некоторые права: он заглядывает в щелку — и в ужасе отскакивает. Так вон она какова, эта прославленная верность! Вот оно, это безутешное вдовство! О женщины, женщины! — Идет к царю Акасту: «Ступай, царь, — посмотри на свой позор! Твоя дочь в терему, а с ней… стыдно сказать…»

Акает в ярости выхватывает меч и бросается к двери. Вот, значит, почему ей понадобились эти притворные Дионисии! Вот почему она отказывается от нового законного и честного брака! Он хочет уже ворваться в заповедный покой — вдруг его дверь сама отворяется и из нее выходит — любовник? Осквернитель? Нет, ее законный муж, его зять, Протесилай. Ярость сменяется ужасом, ужас — негодованием. Зачем ты здесь? Зачем из преисподней простираешь ненасытную руку на ту, которой место еще долго под лучами солнца? Призрак проходит мимо него с кроткой улыбкой на устах; он видит в тени Гермеса, пришедшего за ним. Но где же дочь? Где Лаодамия? Она сидит под кумиром Протесилая, заря блаженства на ее лице. Под кумиром — а, теперь он понял все. Чары тут действовали, нечестивые, вредные чары. Этот кумир был не только немым утешителем ее вдовства — он был звеном цепи, соединяющей ее с подземным миром. Но он уничтожит это звено, разобьет эту цепь, отвоюет свою дочь обратно для подсолнечного мира, который имеет все права на ее молодую жизнь.

По его приказу на дворе разводится костер: он сам идет за кумиром. Лаодамия в отчаянии: отдать его, залог дальнейших блаженных свиданий? Никогда! Ну что ж, в таких случаях позволительно и насилье; потом сама благодарить будешь. Кумир в его руках, он бросает его в костер. Вмиг беседка пламени окружает его; о, как ему больно, как исказилось его прекрасное, благородное лицо! Что это? Он стонет, зовет ее… Иду, иду… ты мой, и я твоя, не на этом, так на том свете! Опять ее руки обвили дорогое изображение, а ее — багровые змеи всепожирающего пламени.

Лаодамия не умерла; вечную молодость обрела она в огненной купели; вечной сказкой пережила она гибель своего народа. Она живет и среди нас, под различными именами — Леноры, Людмилы, Светланы. Все это — та же Лаодамия, та же сказка про жениха, возвращающегося из могилы к нежно любящей невесте, сказка про любовь, поборовшую смерть.

 

55. У АПОЛЛОНА ФИМБРЕЙСКОГО

Война затянулась. В венце своих стен трояне были неуязвимы: греки тогда еще не умели вести осадную войну. Единственным средством был измор; но до этого было еще очень далеко. В ожидании врагов трояне приготовили большие запасы, а израсходованное пополняли удачными вылазками. Правда, и ахейцы были неуязвимы в стоянке своих кораблей: вытянутые на берег, они образовали как бы те же стены, с которых было очень удобно поражать врага, если бы он ворвался в промежутки между ними. Правда, с припасами возникали серьезные затруднения: приходилось производить набеги на соседние села и города; добытая живность обогащала войсковые амбары, а прочее можно было сбывать на Лемнос или приезжающим торговцам в обмен на продовольствие.

Понятно, что в ахейском стане имя Елены пользовалось громкой славой; из-за нее ведь велась война. С другой стороны, трояне ни о ком так часто не говорили, как о победителе исполинского Кикна, почти всегдашнем предводителе набегов на соседние города. И вдвойне понятно, что оба героя обоюдосторонней молвы пожелали увидеть друг друга. Ахилл сообщил об этом своем желании своей матери Фетиде, охотно выходившей к нему в вечернее время из своего подводного терема; Елена — Афродите, часто навещавшей ее в хоромах Париса. Богини постановили удовлетворить их желание: они знали, что Ахилл и Елена были назначены друг для друга за пределами своей земной жизни.

Был вне троянских стен старинный храм Аполлона — называли его «фимбрейским» по имени соседнего города Фимбра, подворьем которого он был; при храме лавровая роща с родником. Туда до войны нередко отправлялись трояне, и в особенности троянки для совершения религиозных обрядов. Делалось это изредка и теперь во времена затишья. Афродита уговорила Елену пойти туда в сопровождении одной только прислужницы, вывезенной ею из Спарты; в тот же вечер и Фетида привела туда Ахилла. Они подали друг другу руки и долго друг на друга смотрели, но сердце не дрогнуло ни у него, ни у нее. Оба находились под впечатлением, что имеют перед собой совершенство, красоту без изъяна; но, видно, какой-нибудь изъян нужен сердцу для того, чтобы в нем могла расцвести земная любовь.

И они расстались в восхищении друг от друга, но без тоски.

Вскоре затем в военном совете ахейцев зашла речь об одной засаде с целью похищения одного троянского царевича с его отрядом. Мастером устраивать такие засады был Одиссей; Ахиллу, напротив, они претили, и он предпочитал открытый бой, в котором доблесть, а не хитрость дает победу. Его слово кольнуло Одиссея; хитрость хитростью, но если Ахилл думает, что в засаде можно обойтись без доблести, то он ошибается. Ведь там сплошь и рядом приходится одному или немногим иметь дело со многими, идя на неминуемую смерть в случае обнаружения. Все с ним согласились — и Ахилл почувствовал, что после его слов будет сочтено трусостью, если он уклонится от обсуждаемого предприятия. «Я согласен пойти, — сказал он, — где же предполагается засада?» — «В роще Аполлона Фимбрейского; тебя туда проведет мой перебежчик». — «Я пойду один». — «Ты ее разве знаешь?» — «Знаю».

Одиссей удивленно на него посмотрел и покачал головой.

С наступлением сумерек Ахилл взял с собою копье и щит и побрел по знакомой тропе вдоль русла Скамандра; было уже совсем темно, когда он достиг рощи и спрятался в ее зарослях. Вскоре со стороны города показался вооруженный отряд; впереди двое на колеснице, все залито призрачным светом молодой луны. Подъезжают к опушке рощи. Ждет Ахилл, копье наперевес, а с памяти не сходит то прежнее свиданье, величавая женщина, пришедшая той же дорогой… Что это? Воплощение воспоминания? Опять перед ним женщина, такая же величавая, только с кувшином на голове. Исчезла. А вот подходят те двое, что были на колеснице; в темной роще лиц не видно, но это, несомненно, они. Один из них царевич, неясно только, который; нет, теперь это ясно, сверкнуло золото. Время!

Раздался на всю рощу могучий, раскатистый голос, точно от множества людей — и в то же время пелионский ясень, пущенный могучей рукой, вонзился в грудь царевича. Дрогнул отряд, пустился бежать к городу. Теперь дело ясно; Ахилл помчится за ним, перебьет их всех одного за другим, затем вернется, положит труп царевича на колесницу и помчит ее к своим. Но его остановил протяжный женский стон. Все-таки женщина? Он подходит: над трупом стоит на коленях девушка, голосит и убивается: «Троил! Мой брат, мой Троил!» Он подходит еще ближе: куда исчез царевич? На земле лежит мальчик, нежный златокудрый мальчик. Или он мальчика убил? Копьем Хирона грудь пронзил мальчику? И кто эта дева? Как она прекрасна в своей печали! Здесь не так давно стояла Елена, недосягаемая в величии своей красоты; к той его не тянуло, а к этой тянет, и он готов все сделать, чтобы осушить эти слезы. «Кто ты, дева? Перед тобой Ахилл, но не бойся ничего; скажи только, кто ты?» — «Я — Поликсена, дочь Приама, священно-служительница этого храма; вызвала брата для общей службы Аполлону. Если ты — убийца мальчика, то мир не видал более гнусного подвига. Но я в твоей власти, повелевай, что мне делать». — «Не ты в моей, а я в твоей власти; твоего брата я убил нечаянно, не зная, что он мальчик. Я готов чем угодно искупить мой невольный грех; повелевай ты, что мне делать». — «Ты меня отпустишь в Трою?» — «Конечно». — «С трупом брата?» — «Да». — «Но как я управлюсь с ним?» — «Бери лошадей и колесницу». — «Не могу пожать твоей руки, обагренной кровью моего брата; но ты благороден, и я благодарна тебе».

Аполлон же с той поры возненавидел того, кто убил его священнослужителя в его же храмовой роще.

Один побрел Ахилл обратно к своим; два образа чередовались перед его внутренним взором: убитого мальчика и прекрасной царевны. Как он любит эту деву, и как бы она его любила, если бы не кровь ее брата!

В царском совете его встретили очень холодно: особенно мрачен был Одиссей. «Что же царевич?» — спросил он. «Убит». — «Напрасно, мальчика можно было живьем взять, выкуп был бы больше. Но где же ты оставил его тело и его коней?» Вкратце, нехотя Ахилл рассказал, как было дело. Одиссеем чем далее, тем более овладевал гнев. «Если это не измена, — процедил он сквозь зубы, — то нечто очень близкое к ней». Ахилл вспыхнул, но его предупредил Паламед. «Ахилл и измена несовместимы, — заявил он громко, — а в его неудаче виноват ты, Одиссей, не предупредив его, что он будет иметь дело с мальчиком». — «Так бы он и пошел», — тихо возразил итакиец, пронизывая Паламеда взором глубокой, жгучей, непримиримой ненависти.

Мы уже знаем: он видел в Паламеде своего главного врага, разрушителя всего счастья его жизни, как мужа, отца и царя. «Вернешься через двадцать лет, один, на чужом корабле»— он помнил эти страшные слова. Но взамен этой жертвы он требовал себе славы и победы, победы во что бы то ни стало, хотя бы ценою уничтожения тех, кто становился ему поперек пути. И он постановил не откладывать той мести, которую задумал на Паламеда.

 

56. ПАЛАМЕД

Нам предстоит прочесть о самом черном деле во всей жизни Одиссея. Извинения ему нет; да и простить его можно не теперь, а потом, после многих страданий, которые придется испытать его совершителю.

Кроме большого военного совета, в котором участвовали все вожди, в палатке Агамемнона собирался иногда и более тесный, состоявший обязательно из обоих Атридов и Одиссея; иногда к нему привлекали и других, чаще всего старого Нестора. И вот однажды в этот тесный совет является Одиссей. Он казался очень взволнованным. Он передает Агамемнону письмо, перехваченное, как он говорит, его лазутчиком. Письмо гласило так: «Привет Паламеду от царя Приама. То золото (вес был назван), которое ты потребовал, чтобы отдать в наши руки стан ахейцев и дать нам возможность поджечь их корабельную стоянку, надеюсь, уже в твоих руках. Укажи послу время, которое ты считаешь удобным для этого дела. Будь здоров!»

— Эта ужасная улика, — сказал Нестор, прерывая жуткое молчание, водворившееся после прочтения Агамемноном этого письма, — но именно поэтому она требует от нас удвоенной осторожности. Всякая распря между нами выгодна для троян; для них же выгодно погубить наветом нашего витязя, недоступного для их копья. Не сомневаюсь, доблестный Одиссей, что твой лазутчик действительно перехватил это письмо; но что, если оно нарочно написано Приамом или другим троянином, чтобы навлечь гибель на нашего товарища?

— Я тоже об этом думал, — хладнокровно продолжал Одиссей, — и потому полагаю, что, прежде чем предпринять что-нибудь, мы должны убедиться, правда ли здесь сказана или ложь. Но как в этом убедиться?

— Самое верное средство в подобных случаях, — сказал Нестор, — это обыск в палатке заподозренного.

— Но оно здесь совершенно неприменимо! — горячо воскликнул Менелай. — У кого хватит духу явиться к товарищу, к вождю, к Паламеду и сказать ему: мы подозреваем тебя в предательстве, дай нам обыскать твою палатку!

— Совершенно с тобою согласен, — заметил Одиссей. — Обыск, если мы сочтем его нужным, можно будет произвести только в отсутствие Паламеда. Если мы, как я уверен, ничего не найдем, он останется тайной между нами.

Так и порешили. На следующий день Агамемнон приказал войску покинуть стан и занять новую позицию на берегу Скамандра. Когда все собрались, те четверо, взяв с собою и других членов военного совета, незаметно вернулись в опустевший стан и вошли в палатку Паламеда. Перерыв ее и ничего не найдя, они опрокинули скромную подстилку, служившую витязю ложем; здесь их внимание было привлечено местом, очевидно недавно вскопанным. Стали копать и на небольшой глубине нашли кубышку с золотом как раз обозначенного в письме веса.

Никто, конечно, не мог догадаться, что эту кубышку незадолго перед тем там зарыл сам Одиссей, воспользовавшись отсутствием отправленного за добычей Паламеда.

Нестор грустно опустил голову; все были поражены. Теперь вся справедливость, которой славился уличенный, показалась сплошным лицемерием: старался, видно, заслужить добрую славу, чтобы тем дороже продать свою измену! Но осудить и казнить предателя могло только все войско; вожди могли только распорядиться, чтобы преступник во избежание побега был заключен в оковы.

Паламед сразу счел себя погибшим, как только узнал о деле. Был у него в стане младший брат, по имени Эакс (Оеах). К нему он обратился. «Беги, мой брат, — сказал он ему, — твоя жизнь здесь тоже в опасности. Все это — лишь козни Одиссея, его месть за то, что я обличил его притворное безумие. Он и золото зарыл, и письмо сочинил. Беги к нашему общему отцу Навплию на Евбею, скажи ему, как все было. И уходи скорее: меня ты все равно не спасешь, а лишь себя погубишь».

Эакс исполнил волю брата. Но как было доехать до Евбеи? Корабля ему бы, конечно, не дали. А пока он обежит море кругом, пройдет, очевидно, много времени. Начал он с того, что написал несколько писем одинакового содержания о судьбе своего брата, заключил их в глиняные бутылки и, закупорив их деревянною пробкой, бросил в море. Авось хоть одну Нереиды отнесут к эллинскому берегу, ее найдут и доставят старику Навплию. Затем он бросился в Геллеспонт, вплавь достиг другого берега, пошел дальше пешком из Фракии в Македонию, из Македонии в Фессалию, затем через Фермопилы к Фокиду, оттуда в Беотию и, наконец, в Евбею.

Тем временем Агамемнон снарядил суд над Паламедом. Первым обвинителем выступил Одиссей; говорил он очень скромно и деловито, рассказал, как он перехватил письмо, прочел его — и только. О дальнейшем рассказал один из членов царского совета, производивших обыск. Воины, слушавшие речь Одиссея с недоумением и отчасти с недоверием, тут пришли в ярость; послышались крики, проклятия; а когда на помосте появился сам обвиняемый, вожди с трудом могли добиться, чтобы ему дали защищаться. Но что мог сказать Паламед? Он был невиновен — и только; но могло ли его голословное запирательство идти в сравнение с уничтожающими доказательствами письма и обыска? Убедило его искреннее слово только одного. Правда, этим одним был Ахилл; но Ахилл не был мужем совета, не мог произносить хороших речей. Его выслушали, и это было все. Когда он кончил, приступили к голосованию; подавляющим большинством Паламед был признан виновным.

Предателю полагалась казнь, и притом через побитие камнями… Прибегали к этому главным образом для того, чтобы пролитая кровь гражданина не пятнала какого-нибудь одного лица: при таком участии всех нельзя было определить, чей камень был причиною смерти казнимого. Паламеда увели подальше от стана и там предали этой позорящей казни. Даже и хоронить его не пришлось: могилой была груда камней, выросшая над его бездыханным телом, — могилой проклятья, которую странник старательно и боязливо обходил, как жилище злого духа.

Нереиды верно исполнили поручение Эакса: задолго до его собственного прихода Навплий получил известие об участи своего сына. Немедленно сел он на корабль и отправился к ахейскому стану. Высадиться ему не дали, как отцу предателя; пусть со своего корабля говорит, что он имеет сказать. Все-таки слушать его собрались многие, впереди всех Агамемнон.

И старик говорил с увлечением, стараясь восстановить доброе имя своего сына, — больше он ничего сделать не мог, так как Паламеда уже не было в живых. Формально он требовал для себя виры, то есть уплаты ему известной суммы за смерть сына; но он делал это потому, что такая уплата была бы торжественным признанием невиновности, так как вира уплачивалась за убитого, а не за казненного… Он напоминал ахейцам о заслугах их жертвы, Агамемнону о преданности этого его лучшего друга, первого помогавшего ему собрать товарищей для похода. Агамемнон сидел, грустно опустив голову: его уверенность была расшатана: а что, если он действительно принес Одиссею в жертву своего лучшего друга?

Но ахейцев и Навплий не убедил: его вины он опровергнуть не мог — в вире ему было отказано. Тогда исступление им овладело. Проклятия посыпались из его уст против Одиссея, против Атридов, против вождей, против всех ахейцев, проливших невинную кровь его сына. Страшен был вид этого старца, как он стоял высоко на корме своего корабля, с блуждающими очами, с развеваемыми ветром белыми волосами и белой бородой, с простертой, трясущейся, проклинающей рукой. Никто не смел прервать потока его гневной речи — и жуткое молчание продолжалось, когда он кончил и велел своим товарищам распустить парус для обратного плавания.

И он сидел с тех пор духом мести на своих евбейских утесах, дожидаясь того дня, когда Эринии отдадут в его руки возвращающуюся на родину рать ахейцев.

 

57. ССОРА ЦАРЕЙ

Прошло девять лет с лишком. Заполнили их, конечно, не рассказанные в предыдущем немногие события, а длительная и бесцветная осадная война, прерываемая изредка набегами на подвластные Приаму или союзные с ним города. Тем временем у корабельной стоянки ахейцев возник целый посад. Прежние палатки царей были мало-помалу заменены домами, точнее — деревянными срубами, в две-три комнаты каждый с кладовыми для припасов и добычи. Воины ютились в шалашах между кораблями, а то и на голой земле под навесом их широких бортов.

Особенно прибыльным был набег на город Лирнесс, предпринятый Ахиллом в начале десятого года. Город был взят и разграблен, победителям досталась богатая добыча, в том числе молодая царица-вдова Брисеида и гостившая у нее Астинома, дочь Хриса, жреца Аполлона. Добыча была разделена по приговору выборных от всего войска; при этом Ахиллу была присуждена в виде «почетного дара» Брисеида, а Агамемнону, как военачальнику, Астинома.

Молодая пленница, покорившись своей участи, внесла в дом своего владыки тот порядок и женский уют, которого ему недоставало. Много приятнее прежнего стали его дружеские трапезы, в которых принимал участие кроме Патрокла еще и Феникс, его старый воспитатель, последовавший за ним из Фтии… Брисеида понравилась всем. Патрокл ее часто утешал, уверяя, что по возвращении во Фтию она станет законной женой своего владыки. А сам Ахилл? Он не переставал мечтать о своем видении в роще Аполлона Фимбрейского; но к Брисеиде он привязался, и она стала ему необходима.

И вот однажды в ахейский стан прибыл жрец Хрис с повозкой всяких дорогих сосудов и тканей; он предлагал их как выкуп за его пленную дочь. Ахейцы благосклонно отнеслись к почтенному старцу, но Агамемнон разгневался: он и слышать не хотел об отдаче Астиномы, хотя бы даже за выкуп. Пришлось Хрису покинуть стан без любимой дочери; но прежде чем покинуть его, он взмолился к своему богу: «Пусть твои стрелы накажут ахейцев за мои слезы!»

И внял ему Аполлон: под вихрем его невидимых стрел началась чума в ахейском стане. Не было конца смертям, не было передышки похоронным кострам, горевшим у пределов корабельной стоянки. Девять дней терпели ахейцы злое поветрие; когда же и после девяти дней никакого облечения не наступило, Ахилл собрал военачальников в собрание и обратился к Калханту с вопросом о причине гнева Аполлона — чума всегда считалась его наказанием — и о средствах умилостивить его. Калхант ответил на оба вопроса. Причина — оскорбление, нанесенное жрецу Аполлона Хрису; средство — возвращение ему дочери, но теперь уже без выкупа и с прибавлением жертвенной гекатомбы. Вспылил Агамемнон: значит, у него отнимают его почетный дар? Ну что ж, Астиному он отдаст, если так нужно, но пусть войско ему возместит его утрату.

Тут вы должны помнить, чтобы понять поведение Агамемнона, что во всяком рыцарском обществе понятие чести имеет великое значение и что на известном уровне культурности символ чести отождествляется с нею самой. Агамемнон не был жадным человеком; если бы Астинома досталась ему иным путем, он бы ею пожертвовал для общего блага. Но отнятие почетного дара показалось ему равносильным его обесчещению, а этого он допустить не мог. Нет, пусть войско возместит ему ее!

Поднялся Ахилл: «Откуда же возместить? Разделенной добычи больше нет, пусть подождет, пока возьмут Трою». — «Ждать? Нет, долго будет. Пусть поплатится кто-нибудь другой: Аянт, Диомед или хотя бы ты сам. Но об этом мы поговорим другой раз; а теперь важно снарядить к Хрису искупительное посольство. Кто его поведет? Аянт? Одиссей? Или — ты?»

Это означало: отбой. О возмещении — «другой раз»; теперь только его право признайте, не оскорбляйте его возражением — и дело само собой уляжется. Да, будь Ахилл другим человеком, менее пылким, менее честолюбивым! Но он во всей речи Агамемнона расслышал только одно слово — угрозу отнять его почетный дар, его Брисеиду, и эта угроза возмутила его до глубины души. Тщетно Нестор старается примирительной речью успокоить его взволнованную душу: он бросает посох на землю, покидает собрание, пусть попытаются обойтись без него, коли не умели его оценить!

Так начался роковой для ахейцев гнев Ахилла. Агамемнон исполнил свою угрозу: его глашатаи в тот же день отняли у него несчастную его пленницу, Ахилл же взмолился к своей матери, морской богине: она ведь сказала ему, что предстоит либо славная, либо долговечная жизнь, и он ту предпочел этой. Где же эта слава? Обесчестил его Агамемнон! Вняла Фетида его огорченной мольбе, отправилась на Олимп к отцу Зевсу. «Чего желаешь?» — «Удовлетворения!» Кивнул ей отец бессмертной главой, связал себя великой клятвой с силами преисподней: «Хорошо, удовлетворение ему будет».

Да, удовлетворение ему будет — ценою поражения и гибели его товарищей. Только будет ли он им доволен?

Наступает новый день. Надо Агамемнону показать, что он может обойтись без Ахилла — а для этого дать троянам бой. Не без трудности удается ему воодушевить своих: Ферсит мутит воинов, не на Ахилла и Одиссея направляет он теперь свои ядовитые стрелы, а на самого военачальника. Но красноречие Одиссея и Нестора берет верх над его злобой: войско выстроилось, движутся к Скамандру, через Скамандр на Трою. Трояне, однако, проведали, что страшного Ахилла среди сражающихся нет; пусть Диомед творит чудеса храбрости — есть и у них свои богатыри. Эней, Сарпедон, Асий и прежде всего сам Гектор. Им удается прорвать ряды ахейцев, отогнать их от Скамандра, за Скамандр, до самой корабельной стоянки. К счастью для ахейцев, заходит солнце; ну что ж, завтра продолжение! Пока трояне располагаются станом тут же, вблизи ахейских кораблей.

Тревожная то была ночь для ахейцев. Агамемнон подавлен стыдом и горем; он отказывается от своей гордости, отправляет посольство к своему пылкому противнику, предлагает ему и Брисеиду обратно, и еще много искупительных даров, но тщетно. Слишком сильно чувство обиды у Ахилла: дары врага ему ненавистны, он не может сражаться с ним вместе и за него… Чего же ему еще нужно? Он и сам этого не знает. Но Немезида это знает; придет время, она и его накажет неисцелимой раной в его собственном сердце.

 

58. ПАТРОКЛ

Зарделась кровавая заря — заря второго дня битвы. Этот раз и сам Агамемнон, до сих пор лишь руководивший военными действиями с кормы своего корабля, надевает оружие и бросается в бой. Диомед, Одиссей помогают ему; их дружными усилиями удается временно оттеснить упорного врага. Но ненадолго: один за другим они выводятся из строя, раненные кто копьем, кто стрелой. Опять напирают трояне.

Ахилл все время следил за сражением, стоя на своем корабле на самом краю корабельной стоянки. Самая битва происходила отчасти в центре, отчасти на другом краю; умный Гектор избегал приближаться к тому краю, где находился Ахилл, чтобы случайно не вовлечь его самого в бой. Он поэтому и не мог видеть поражения Агамемнона, Диомеда, Одиссея; на близкой ему части поля разыгрался лишь маловажный, но все же для него очень чувствительный эпизод.

Среди фессалийских витязей сражались также два сына Асклепия, обоготворенного врача, Махаон и Подалирий, храбрые, но все же второстепенные бойцы. Так вот первый из них был ранен стрелою Париса; находившийся вблизи Нестор взял его на свою колесницу и увез в свою палатку. Промчались они мимо корабля Ахилла, но все же не так близко, чтобы он мог признать раненого… Какое ему, в сущности, дело? Не он ли пожелал себе удовлетворения, хотя бы ценою поражения и гибели своих товарищей? А вот теперь у него сердце дрогнуло, когда он одного из них увидел раненым; он обращается к Патроклу, просит его пойти узнать, кто он такой.

Да, Немезида знала, чего ему нужно, чтобы отказаться от своего гнева. И все же это было лишь первое, легкое и ласковое предостережение.

Патрокл послушался друга. В палатке Нестора он застал и узнал Махаона — и уже готов был умчаться обратно к Ахиллу с этой вестью. Но Нестор, взявший его за руку, его не отпускает. С каких же это пор Ахилл так озабочен судьбой своих товарищей? А того он не знает, что им пришлось испытать… Он рассказывает молодому витязю про случившееся, рассказывает и о том, как он сам в юности, ослушавшись отца, принес помощь своим, способствовав их победе, — «и люди молились из богов — Зевсу, а из людей — Нестору». Пусть же и он это помнит. И если Ахилл сам не желает прийти выручать своих — пусть хоть его пошлет…

Тут только Нестор его отпустил.

Ударом ему хотелось уйти тотчас, лишь только он узнал Махаона: его сердце чуяло опасность от этой жизни, которой он до сих пор чуждался вместе со своим другом. Но теперь уже поздно: волна жизни задела его своим краем, он бежит к Ахиллу уже не только с извещением, но и с просьбой.

Тем временем трояне продолжали развивать свой успех. Сломив сопротивление ахейцев, они загнали их за ров, окружавший корабельную стоянку, и подошли к ряду кораблей. Первым был корабль Протесилая, первого героя войны; Аянт, стоявший на его корме, своим огромным копьем поражал всякого, кто к нему подходил. Во главе нападавших был Гектор. «Огня! — кричал он. — Огня! Сегодня Зевс даровал нам день, стоящий многих других дней!» Долго все попытки смельчаков были бесполезны; наконец Гектору удалось ловким ударом меча отрубить острие Аянтова копья. Аянт подался назад, и в следующую минуту высокий столб огня поднялся с корабля Протесилая.

Незадолго перед тем Патрокл, весь в слезах, вошел в палатку Ахилла. Не понравилось своенравному герою это явное сочувствие его врагам; но он терпеливо выслушал своего друга и разрешил ему то, о чем он его упрашивал. Говорил ли ему голос совести, что пора бы забыть о гневе и вспомнить об узах товарищества? Если и говорил, то его заглушал другой голос — голос гордости, все еще не перестававший ему нашептывать злопамятное слово об обиде, оскорблении, бесчестии. Они еще разговаривали, как вдруг показалось зарево подожженного корабля. Ахилл ударил себя руками по бедрам: «Скорей, Патрокл! Вооружайся, спеши!» Но и тут у него не хватило духу сказать: «И я пойду с тобой».

Надев доспехи Ахилла, Патрокл во главе мирмидонской рати бросился на троян; его задачей было отогнать их от корабельной стоянки, не более. Введя в бой свежие силы, он без особого труда освободил корабль Протесилая и потушил огонь; Гектора он там уже не нашел: сделав свое дело, тот поспешил на другое крыло. Патрокл не стал его искать; помня о данном ему поручении, он старался оттеснить троян за ров по всей линии кораблей. Это ему наконец удалось, и он уже намерен был кликнуть мирмидонян и вернуться в стоянку, как ему вышел навстречу один из главных троянских витязей, вождь ликийцев, сын Зевса Сарпедон.

Омрачились очи Олимпийца при этом зрелище: он знал, что поединок Патрокла грозит его сыну смертью. Не разорвать ли могучей деснице цепи рока? Не спасти ли чудом любимого сына от неминуемой судьбы? Но Гера воспротивилась: а где закон, царящий над богами? Что будет с остальными, если глава Олимпа первый подаст пример беззакония? И Зевс смирился; им овладело чувство немощи — божьей немощи перед законом и роком. Кровавая роса пала с неба на землю. Люди ей дивились; а были это слезы олимпийского владыки о своем сыне.

Поединок начался. Все кругом притихли в ожидании его исхода. Ждать им пришлось недолго: как ни был могуч Сарпедон, против одушевления своего молодого противника у него сил не хватило. Вскоре он грохнулся, подобно подрубленному дубу; Патрокл бросился на убитого, чтобы сорвать с него доспехи, но ликийцы и трояне устремились против него. Начался общий бой; исполинское тело Сарпедона покрылось трупами павших с обеих сторон. Тогда к нему незримо подошли посланные Зевсом два демона, Смерть и Сон, незримо похитили его и перенесли на родину, в Ликию, для честных похорон.

У Патрокла вскружилась голова. Опьяненный успехом, он забыл о заповеди друга; теперь он кликнул мирмидонян, но уже не для того, чтобы повести их обратно, нет, чтобы повести их на Трою. Все с восторгом за ним последовали. Вот уже и Скамандр — вот равнина за Скамандром, вот троянская стена. Не отвесная, а покатая, как вообще тогдашние стены; взобраться на нее можно, когда защитников нет. Или таковые есть? Патрокл уже взошел было на первый выступ, но кто мощным ударом в его щит отбросил его? Он во второй раз, в третий — то же самое. И голос послышался, подобный раскатам грома: «Назад, Патрокл! Не тебе суждено взять Трою!» Витязь побледнел: Аполлон!

Шатаясь, отступил он, слабо защищаясь своим щитом. И тут наконец против него выступил его роковой противник — Гектор. Опасность родной стены призвала его; он пылал злобой против того, который вырвал у него плоды победы этого славного дня. Новый поединок, еще более захватывающий, чем тот, первый, но еще менее продолжительный. Силы ахейского героя были на исходе, он не мог уже наносить своему противнику полновесных ударов, не мог, как следовало, ограждать себя от его копья. Вскоре он пал. И его душа покинула его тело, плача о потере молодости и силы.

Непродолжителен был поединок, но очень продолжительна была битва за тело убитого. Ближайшим ахейским витязем был Менелай; уступая другим силой, он был полон благородства и чувства долга, он помнил, что Патрокл пал за его, Менелая, честь, и решил не отдавать его тела на поругание врагам. Он держался, пока не подоспели другие, но тогда битва стала еще яростнее. Гектору все-таки удалось, пользуясь временным успехом, снять с Патрокла его латы; не дорожа особенно его телом, он не прочь был предоставить его ахейцам, но ликийцы уговорили его Завладеть им, чтобы им выкупить оставшееся, как они думали, за ахейцами тело Сарпедона. Таким образом, бой не прекращался. Ахейцам то удавалось пронести тело на некоторое расстояние, то опять они должны были бросать его и защищаться. Наконец, они убедились, что без помощи Ахилла им не справиться со своей задачей; оставив Аянта и Менелая у трупа, Антилох, сын Нестора, побежал к Ахиллу с печальною вестью: «Горе, Ахилл! Пал доблестный Патрокл! Мы сражаемся за его тело, но доспехами завладел Гектор!»

Тут черная мгла покрыла очи Ахилла; он грохнулся на землю, мучительная судорога сжала его грудь, наконец он испустил стон, такой громкий, такой раздирающий, что его услышала в морской глубине его мать. Она примчалась: «Дитя мое, кто опять обидел тебя? Ведь ты получил то удовлетворение, которое Зевс по твоей просьбе мне обещал?» — «Да, получил! О, если бы я сам перед тем погиб!»

Теперь у него одна великая забота — отомстить за друга. В бой вмешаться он не может; его доспехи, надетые Патроклом, во власти Гектора. За ночь Фетида обещала добыть ему новые у бога-кузнеца Гефеста. Но, чтобы спасти Патроклово тело, и не требуется личного участия в бою. Он взошел на насыпь рва, окружающего корабельную стоянку, крикнул сколько было силы в его могучей груди — трояне побледнели, подались назад. «Ахилл! Ахилл!» — послышалось в их рядах. Ахейцы воспользовались их замешательством, подняли тело Патрокла и донесли свою печальную ношу до палатки Ахилла.

Так увидел герой своего друга; такой был исход того посольства к Нестору, в которое он сам его отправил около середины дня. Захлестнула Патрокла волна жизни и похоронила под собой.

 

59. ГЕКТОР

Темная ночь и темные думы. О чем? О гневе, роковом гневе, загоревшемся от нанесенной Агамемноном обиды; о, слаще меда стекает он в душу человека, но потом, разрастаясь, душит ее, словно дым. — Да, это так: Патрокл был бы жив, если бы не тот гнев. — О, да погибнет вражда, от богов проклята и от смертных! — Да, это так: она бьет и врага и своего. А дальше что? — Месть! Месть за Патрокла его убийце Гектору! — А это не гнев? Это не вражда? Нет, молодая душа, ты еще не совсем прозрела: еще одно испытание впереди.

Заря приносит Фетиду и с ней выкованные Гефестом доспехи; затем — новое собрание ахейцев, созванное на скорую руку Ахиллом. Его цель — отказ от гнева, торжественное примирение с Агамемноном. Тот не уступает своему противнику в благородстве: он вновь предлагает ему те дары, которые обещал через своих послов, первым делом Брисеиду. Ахиллу — не до даров: «Ты можешь мне их дать, можешь и не дать — твоя воля». Но, конечно, Агамемнон их ему не даст. А затем — бой.

Трояне все еще занимают свой новый стан у корабельной стоянки; таково было желание Гектора, гордого успехами предыдущих дней, вопреки совету его благоразумного родственника Полидаманта — совету еще в течение ночи отвести войско за троянские стены, так как с появлением Ахилла пора победы прошла. Теперь Полидамант, оказывается, прав: трояне не выдерживают натиска ахейской рати, предводительствуемой Ахиллом, они бегут к Скамандру, в Скамандр; русло реки запружено телами — и убитых и барахтающихся в борьбе с волнами.

Стонет Скамандр: «Пощади, богоравный! Хоть в моем русле их не убивай!» — «И не буду, дай только перейти на другой берег». С этими словами он с высокого обрыва бросается в воду. Этого и хотел бог троянской реки. Грозно вздымаясь, он всем своим течением ударил в его щит. Подкашиваются ноги у витязя: он подается назад, сначала медленно, шаг за шагом, потом все быстрее и быстрее, вниз по руслу к морю. Удается Ахиллу выпрыгнуть на берег — Скамандр и туда за ним следует, нагоняет его, заливает своими струями. Уже недалеко то место, где Симоент вливается в него. «Сюда, сюда, мой брат! — кричит ему Скамандр. — Соединим наши волны, похороним под ними этого мужа, пусть наш песок будет ему могилой!» Тщетны усилия героя: гибели не миновать. Но зачем такую? Уж если пасть, то лучше под копьем Гектора, чем под волнами разъяренных потоков!

Но и об Ахилле не забыли боги. «Иди, мой сын, — говорит Гера Гефесту, — направь силы своей стихии против беззакония разъярившихся волн!» Вмиг поля по обе стороны реки вспыхивают; все сильнее, все ближе пламя, вся степь горит. Даже рыбам становится жарко в речной глубине; воды нагреваются, кипят… Стало невмоготу; взмолился Скамандр к царице небес: «Уйми своего сына, я покоряюсь твоей воле!» Вмиг пожар исчезает: Скамандр и Симоент текут в своих прежних руслах, Ахилл стоит, спасенный, на другом берегу.

Все же заступничество родной реки дало Гектору возможность остановить бегство своих и в большом порядке ввести их обратно в троянские стены. На стене сам царь Приам и с ним царица Гекуба; по его приказу Скейские ворота открыты, трояне входят, с наслаждением сгибая колени после битвы и бегства. Остается Гектору войти в ворота, а затем их можно будет закрыть. Но Гектор отказывается. «Вчера можно было, а сегодня поздно: трусом назовет меня Полидамант, разумным советом которого я пренебрег». Тщетно старый отец, старая мать просят его пожалеть и себя и их: он решает ждать врага у стены и сразиться с ним не на жизнь, а на смерть.

И вот этот враг наконец является: багровой гибельной звездой сверкает острие его копья, пелионского ясеня; но еще страшнее блеск его налитых кровью глаз. Тут прежняя решимость оставляет Гектора: закинув щит на плечи, он пускается бежать вдоль троянских стен. Ахилл за ним. Добрый муж бежал, но еще лучший его преследовал. С участием смотрит Зевс с высот Олимпа на это бедственное состязание. «Горе! — говорит он себе. — Любимого мужа, гонимого около града, вижу очами своими, и боль проникает мне сердце».

Не слабеет бегущий, но подавно не слабеет и преследующий. Уже третий раз свершает он круг около града: вдруг Гектор слышит дорогой голос, видит дорогой образ: «Ты ли это, мой брат Деифоб?» Да, это Деифоб, он вышел помочь брату в его решающем бою. Гектор останавливается. Ахилл на него, потрясая копьем. Гектор бросает в него своим, тщетно: оно отскакивает от выкованного Гефестом щита. Да, его копье погибло, но у Деифоба есть другое. Где же Деифоб?.. Его нет, он исчез: да и был ли он когда-либо здесь? Теперь, видно, конец: меч против копья — ненадежная защита. Да, конец: пораженный несокрушимым ясенем Пелиона, Гектор лежит в пыли, у подножия родной стены.

Так здесь и Патрокл лежал вчера, пораженный его копьем! При этом воспоминании дикая злоба овладевает душой победителя: он велит подать себе колесницу, привязывает к ней труп врага и мчит ее к ахейской стоянке под звуки победного пэана, исполняемого сотнями голосов его товарищей. Громко звучит пэан, но еще громче вопль отчаяния со стены у Скейских ворот…

Пока Приам с Гекубой смотрели на отступление троянской рати, Андромаха, жена Гектора, занималась своими домашними работами, ничего не зная о поражении своих. Вдруг ей показалось, что она слышит стоны со стены. Судорожно затрепетало в ней сердце: случилось ли что с ее мужем? Крикнув двум рабыням, чтобы сопровождали ее, она помчалась к стене, вбежала на нее — и видит, как Ахилл мчит убитого Гектора, привязанного к колеснице, по пескам и сугробам троянской равнины…

Здесь — плач, там — ликование; но также и плач. Патрокл все еще лежит не похороненный; сначала месть, а затем уже похороны: так, полагает Ахилл, будет приятнее душе его друга. Да, много полагает земной разум бессмысленного для познавшего тайны. Эта душа явилась ему во сне, среди тишины ночи, явилась с кроткой жалобой. «Ты забыл обо мне, Ахилл; похорони меня скорее, дай перейти врата Аида…» Забыл? Да о ком же он думал, как не о нем, когда преследовал троян и убивал Гектора? Думал, да, видно, не о том, что умершим служат делами любви, а не ненависти и злобы.

Струя белого тихого света влилась в багровое зарево мести, но только струя. Ахилл справляет своему другу торжественные похороны, украшая играми тризну по нем: труп Гектора тем временем лежит в бесчестии в сенях его палатки, в ожидании псов, которые растерзают его плоть. Игры заняли весь день; Ахилл утомлен до изнеможения, но ему не спится. Отчего не спится? Видно, его друг все еще не удовлетворен. Он встает, привязывает труп Гектора к своей колеснице, трижды объезжает на ней курган Патрокла — пусть возрадуется его душа на том свете, видя это поругание своего убийцы! Затем он возвращается в свою палатку; спать и подавно не хочется. На столе его ужин, нетронутый; ему не до еды. Грустно сидит он у стола, вперяя взоры в полумрак покоя, лишь слабо озаряемый мерцающим светом лучины.

Вдруг дверь тихо отворяется, входит старец — белые волосы, белая борода, вид почтенный, но признаки запущения на всем теле. Входит, бросается к его ногам, подносит его руку к своим бескровным губам. «Вспомни отца своего, богоравный Ахилл, старого, такого же, как и я. Верно, и его терзают соседи, нет с ним могучего сына, чтобы отразить их козни. Все же я еще несчастнее. Я вынес то, чего не выносил ни один смертный, — я поднес к своим устам руку, обагренную кровью моего сына!»

Сильнее, могучее льется тихая струя белого света; багровое зарево злобы и вражды по временам еще вспыхивает, но все реже, все слабее. Да, там, во Фтии, старится в одиночестве его отец, покинутый своим сыном; а что делает он здесь, его сын? Каков смысл его величайшего подвига, совершенного именно теперь? Этот смысл он только теперь понял, увидев перед собой старого отца своей жертвы. «Да, — говорит он, — мой отец там, а я здесь, чтобы мучить тебя и детей твоих». Наконец прозрела земная душа!

Приам пришел с выкупом за тело сына; его просьба будет исполнена. По приказанию Ахилла рабыни обмывают, намащают, обряжают его недавнего врага, кладут его на повозку, привезшую выкуп; а затем можно подумать и об угощении. Да, это поистине ночь тихих чудес: Ахилл в своей палатке угощает отца Гектора. Теперь только любовь победила; теперь только Ахилл имеет право сказать: «О, да погибнет вражда, от богов проклята и от смертных!»

И в предрассветном тумане троянская повозка тихо повезла к Скейским воротам тело лучшего витязя Трои, дабы оно было оплакано и с честью похоронено его родными, его женой, его друзьями.

 

60. ИЗ СКАЗОЧНЫХ СТРАН

А дальше что? Будет Ахилл опять сражаться с троянами, опять мучить Приама и детей его? Нет, после той тихой ночи это уже невозможно. Дело любви должно быть завершено делом мира; Ахилл это помнит — но на первых порах его отвлекают другие неотложные задачи.

Едва успели ветры рассеять дым, поднявшийся от костра Гектора, как равнина Скамандра забелела от несметного числа палаток. Это не трояне — они не выходили из своих стен и не выйдут. Таково было условие своей помощи, которое им поставил их новый союзник — Пенфесилея, царица амазонок.

Удалая рать с далекой Фемискиры на Фермодонте не забыла своих былых набегов, смелой осады Афин и бедственной утраты рокового пояса царицы Ипполиты. С того времени два поколения успело сойти в могилу; теперь наступил новый расцвет, и внучке покойной Ипполиты захотелось померяться силами с эллинскими витязями. Союз с Приамом был только предлогом, но вполне законным; главное — желание отомстить за Ипполиту.

Не только пол налетевшей рати — все в ней было ново. Ни колесниц, ни тяжелых лат — амазонки мчались верхом на небольших, но очень выносливых лошадках, удары отражали легкими луковидными щитами и наносили их, кроме копья, еще двулезвийными топориками, которыми действовали с изумительной ловкостью и быстротой. Но главное — было их полное пренебрежение к смерти. Немало их полегло в передних рядах в первый же день битвы; это нимало не останавливало следующих. С другой стороны, они, поражая сверху пеших воинов, имели известное преимущество перед ними, тем более что они и конем умели пользоваться как своего рода оружием: по их приказу он становился на дыбы и всей тяжестью своих передних ног обрушивался на врага.

Уже в первый день они оттеснили ахейцев за Скамандр; второй отдал в их распоряжение все поле до корабельной стоянки. Но Пенфесилея не была удовлетворена. Она искала глазами Ахилла — и не находила его: Ахилл уклонялся от боя по никому не известной причине. Разочарованная, она дала знак трубой и объявила, что ставит исход всего дела в зависимость от исхода своего поединка с Ахиллом: победит он — амазонки беспрекословно удалятся. Обратного обязательства она даже не потребовала, будучи и без того уверена в успехе.

Тогда ахейские витязи пошли к Ахиллу: может ли он и теперь продолжать свое бездействие, когда царица бросила свой вызов именно ему и когда его победа может прекратить всю эту кровопролитную и нелепую бойню? Нехотя им уступил богатырь: совсем не то было у него на душе.

Радостно засмеялась Пенфесилея, увидев приближающегося противника. Пришпорив коня, она помчалась ему навстречу — и на полпути внезапно остановилась, пораженная его красотой. «Иди с нами! — крикнула она ему. — В Фемискиру, на праздник роз!» Но Ахилл, не глядя на нее, угрюмо шел вперед, держа копье наперевес. Она подъехала еще ближе. Упрямый! Но все равно, она его не убьет, а только ранит, а затем пленником возьмет с собою. Увы! Ее копье скользнуло мимо его тела, и от копыт ее коня он ловко уклонился, а вслед за тем, не дав ей времени отпрянуть, своим копьем поразил ее под правую, беззащитную грудь. Поникла наездница головой и телом — и упала к ногам своего коня.

Тут только витязь взглянул на нее — взглянул и поразился ее единственной в своем роде, всепобеждающей красотой. Такова, вероятно, была Паллада в бою с Гигантами. Он стоял перед ней, грустно опираясь на копье, с острия которого еще стекала ее горячая кровь. Вспомнилась ему ночная встреча в роще Фимбрейского Аполлона; и зачем это ему выпало на долю быть разрушителем этой дивной красоты!

Тем временем ахейцы собрались вокруг своего бойца, благодарные за избавление от дальнейших боев. Никто, однако, не решился поздравить его или затянуть победный пэан; все уважали его печаль, хотя и не понимали ее причины. Один только Ферсит ее понял — правда, по-своему. Протиснувшись через ряды окружающих, он подошел к убитой. «Не горюй, витязь! — крикнул он насмешливо победителю, — Что толку в красоте! Посмотри, как недалеко от нее до безобразия!» И прежде чем кто-либо мог ему помешать, он со злобным хохотом вонзил свое копье красавице в глаз.

Раздумье Ахилла мгновенно прошло, яростью сверкнули его очи. «Сгинь, гадина!» — крикнул он и ударом могучей руки уложил безобразнейшего в стане мужчину рядом с трупом прекраснейшей женщины.

Среди окружающих поднялся ропот. Ферсит был мало любим; телесное наказание за его грубую выходку было бы, вероятно, встречено с удовлетворением. Но тут было совершено убийство своего человека, а гражданская кровь оскверняет, независимо от того, чья она и за что была пролита. Ахилл почувствовал это настроение своих соратников; угрюмо покинул он поле своего грустного поединка и удалился в свою палатку, чтобы уже больше ее не покидать.

Амазонки исполнили свое слово: похоронив свою царицу, они снялись, точно стая птиц, и долина Скамандра приняла опять свой обычный вид. Но ненадолго: вскоре диковинную рать с востока сменила не менее диковинная рать с дальнего юга. Это были эфиопийцы; жили на Чермном море, которое потому и называется Чермным, что его окрашивают в багровый цвет утренняя заря и восходящее солнце; оно же, непосредственно соседнее, прожигает кожу прибрежных жителей, почему их и называют эфиопийцами (Aithioopes, то есть «огнеликие»). Это рать Зари, и вел ее Мемнон, сын Зари, который по своему отцу Титону, как мы уже знаем, приходился родственником троянскому царю.

Приход этих смуглых воинов в белых плащах сулил утомленному войску ахейцев новые бои; а Ахилл, видимо, не обнаруживал никакого желания принять в них участия. Отчасти этому препятствовала несмытая кровь Ферсита; чтобы устранить хоть это препятствие, Одиссей однажды отправился к нему в палатку. Надобно сказать, что после коварного убийства Паламеда, запятнавшего его совесть, но не его славу, этот витязь успел оказать своим неоценимые услуги и приобрести расположение всего войска, не исключая и Ахилла, который считал его одним из своих лучших друзей. Вообще от был в своей душе благороден — точнее говоря, от умел быть благородным там, где этому не препятствовали расчеты высшей пользы или же непреоборимая страсть.

Итак, Одиссей пришел к Ахиллу; умной, ласковой речью он уговорил его не терпеть долее на себе несмытой крови и подвергнуться установленному Аполлоном обряду очищения, вызвавшись сам быть его очистителем. Это их еще более сблизило. Ахилл ему стал поверять свои сокровенные мысли, не перестававшие преследовать его со времени его ночного посещения царем Приамом. Сам Одиссей смотрел на дело трезвыми очами умудренного житейским опытом человека; щадя чувства своего молодого друга, он все же не видел на пути его дум возможного исхода.

Тем временем произошли первые сражения между войском Мемнона и ахейцами, и перевес был на стороне первого. Вмешательство Ахилла могло сразу изменить картину; но Ахилл упорно отказывался от такового; не потому, чтобы он гневался на своих, а потому, что битвы с их нескончаемыми цепями убийств ему опротивели, что он не хотел более «мучить Приама и детей его», что он искал иного исхода и не мог найти его.

И все-таки события заставили его еще — в последний раз — вернуться в бой.

Дело происходило на берегу Скамандра; Мемнону удалось прорвать рать ахейцев, даже бойцы на колесницах в спешном бегстве отступили к корабельной стоянке. Среди бегущих был и старый Нестор; преследовал же его сам предводитель заморских врагов. Вдруг один из коней бегущего пал, пораженный издали стрелой Париса; колесница остановилась. А страшный сын Зари подъезжал все ближе и ближе, высоко поднимая свое копье. Еще немного — и старый витязь заплатил бы своей кровью за свою смелость; вскружилась голова у него, и он с криком призвал своего сына.

Антилох находился поблизости, руководя отступлением своей пилосской рати. Вмиг поняв опасность своего отца, он устремился ему на помощь — и своею грудью принял поднятое против старца копье. Все это случилось быстро; долго нежный юноша не мог задержать исполинского врага. Но для спасения Нестора этого было достаточно: он успел перерезать ремни, связывавшие колесницу с павшим конем, и, безопасно продолжая путь, достиг стоянки. Правда, он сам был не рад своему спасению: слишком дорогою ценою было оно куплено. Но в глазах эллинов, высоко ценивших сыновнюю любовь, Антилох пал самой славной смертью, какую только можно было пожелать человеку, все восторженно о нем отбывались, все поздравляли Нестора с таким сыном, усиливая своими поздравлениями его тоску и горе.

Весть о смерти Антилоха дошла и до Ахилла, вдвойне его поражая. Он любил юношу: после смерти Патрокла это был его лучший друг — чистый, открытый, веселый. Все же желание отомстить за него не вовлекло бы его в водоворот войны — слишком памятна была его месть за Патрокла и то, что последовало за ней. Но он чувствовал на себе укоризненный взор старого Нестора, и этот взор говорил ему: неужели ты оставишь неотомщенной смерть твоего лучшего друга? Нет, еще один раз он примет участие в бою, только один раз. Он объявил об этом во всеуслышание, узнали об этом все друзья, узнали и враги.

Узнали подавно и боги. И две богини явились к престолу Зевса и бросились на колени перед ним, умоляя его каждая за жизнь своего сына. То были — Фетида и Заря.

Зевс тотчас воздвиг в пространстве призрачные весы, сиявшие как солнце, — весы Рока. Вызвав души обоих витязей, он разместил их на двух противоположных чашках. Они колебались некоторое время, но затем чашка Ахилла стала медленно, но неумолимо опускаться. Фетида всплеснула руками и поникла.

В эту минуту златокрылый юный бог в венке из роз пролетал по поднебесью. Поравнявшись с весами, он задел своим крылом чашку Ахилла — она стала подниматься, и в такой же мере опускалась чашка Мемнона, пока не исчезла в тумане Аида.

Заря надвинула покров на свои ясные очи и молча удалилась. И когда на следующий день светила ночи погасли, колесница Солнца одиноко поднялась на небесную твердь, не сопутствуемая радостным сиянием Розоперстой.

Мемнон вышел из Скейских ворот. Узнав накануне о решении Ахилла вмешаться в бой, он, помня пример Гектора, поступил благоразумнее, чем тот, и еще ночью ввел всю свою рать в стены города. Он сам, как царский родственник, поселился во дворце и получил покой рядом с покоем Париса, который теперь, после гибели Гектора, был первым среди сыновей Приама и вождем троянского войска. С ним самим он заключил тесную дружбу.

Итак, Мемнон вышел из Скейских ворот; его рать отчасти последовала за ним. Все знали, что общей битвы не будет: поединок вождей решит все. Сам царь Приам вышел на стену, как зритель великого дела; ему сопутствовали жена его Гекуба и дочь Поликсена, затем Антенор и прочие старцы.

Вскоре со стороны корабельной стоянки появилась ахейская рать, впереди всех Ахилл, затем прочие вожди на колесницах. Глашатаи обеих сторон, Талфибий и Идей, отмежевали поле для поединка; затем противники выступили друг против друга. Когда они так стояли, их не сразу можно было отличить одного от другого; на обоих были доспехи, изготовленные рукой и молотом Гефеста, слепившие глаза яркостью своей позолоты.

Глашатаи кинули жребий, кому из обоих первому метнуть копье, и счастье улыбнулось Мемнону. Все притаили дыхание. Мемнон замахнулся — черное древко бросило длинную, столь же черную тень на мураву луга и полетело. Но добрый щит Гефеста выдержал удар, и копье эфиопского владыки бессильно упало к ногам фессалийского витязя.

Собираясь ответить противнику, Ахилл заметил, что его щит, по обычаям его родины, был меньше и оставлял непокрытым верхний край его груди. Туда и направил он свой удар. Но Мемнон вовремя уклонился, и пелионский ясень со свистом пронесся мимо его головы.

Глашатаи подняли копья и возвратили их владельцам.

Второй удар Мемнона был направлен туда же, куда и первый, но со значительно большей силой. Пробить медную облицовку щита ему и на этот раз не удалось, но Ахилл дрогнул, зашатался и должен был податься на несколько шагов, чтобы не упасть. В эту минуту резкий, жалобный крик раздался со стены. Что это? Не иначе как царевна Поликсена. Опасность врага, значит, вызвала крик этой девы, равнодушной к опасности своего бойца? Или это просто был испуг?

Ахилл вмиг понял все. Не Зевс один, видно, с одинаковым участием взирает на враждебные друг другу рати, распределяя свою милость согласно с достоинством и заслугами каждого воина: есть еще один бог, для которого не существует созданных людьми перегородок. Исход, которого он тщетно искал, был найден. Теперь начнется истинное, великое служение; но сначала должна пасть еще одна жертва.

Обуянный внезапным восторгом, он почувствовал, как чудесная, неземная сила наполнила все его существо. Никогда еще его доброе копье не показалось ему таким легким. Он метнул его даже не целясь — и его острие пробило медный щит противника, пробило его медную броню и глубоко вонзилось в его тело. Пал Мемнон, как подрубленный дуб; его доспехи жалобно зазвенели на нем, и его душа вторично умчалась в туманную обитель Аида.

Среди раскаленных песков страны, омываемой волнами Чермного моря, одиноко возвышается гранитный исполин на гранитном престоле. Молча выносит он порывы знойного ветра пустыни, слепящего желтой пылью его недвижные очи; молча взирает он днем на караваны верблюдов, проходящих своей мерной поступью мимо его скованных ног; молча внимает по ночам вою шакалов, испуганных тихим течением часов. Один только раз на меже ночи и дня, когда с невидимой глади моря поднимается багровое сияние, чудесная жизнь вселяется в его каменное тело, и он издает тихий, протяжный, жалобный стон.

Это, поясняли эллины, Мемнон, некогда царь этих мест, стоном неизжитой жизни встречает свою мать, божественную Зарю.

Он поныне там сидит, уже тридцатый век после своей горестной смерти. Поныне его обвевает самум, поныне верблюды и шакалы нарушают тишину его царства; но его стонов уже не слышит и не услышит никто. Он замолк с тех пор, как был сорван таинственный покров с эллинского Олимпа, и обезбоженное солнце безучастно взирает на обезвоженную Землю.

 

61. ПОЛИКСЕНА

Опять, как в день великого примирения, засветилась аметистовым сиянием разверзшаяся на вершине Олимпа пещера.

— Помни, Зевс, что этого быть не должно. Данное мне обещание не исполнено. Златокрылый сын Афродиты своим прихотливым полетом изменил тягу весов Рока. Созданные нами силы позабыли о своем назначении. Сын, что могучее отца, хочет утопить свою разрушительную доблесть в деле всеобщего мира, спасая от уничтожения давящую меня обузу; дочь Немезиды долгим покаянием в доме своего мужа хочет искупить тот грех, для которого она была рождена. Готовится уже теперь то, чему даже через тридцать веков еще не настанет время. Помни, Зевс, что этого быть не должно.

Зевс слушал ее, грустно опустив — голову. Когда она исчезла, он перевел свои взоры на побережье Геллеспонта — на равнину Скамандра — на рощу Фимбрейского Аполлона.

Там вскоре закипела такая жизнь, которой ее лавры давно не видали. Были расставлены столы; их окружали скамьи, покрытые звериными шкурами. Затем пришли хозяева, оставив оружие у порога ограды: Приам с сыновьями, среди которых одного не было, Париса, — Антенор и Антенориды, много других знатных троян, старых и молодых; они сопровождали деву, осененную густым покрывалом. Несколько позднее вошли в рощу и ахейцы, впереди всех Ахилл, за ним Аянт и Одиссей, потом отборная дружина прочих. И они оставили оружие у окраины рощи.

О цели свидания обе стороны заранее условились через обоюдных глашатаев. Ею была помолвка Ахилла и Поликсены, а затем, как ее и условие, и последствие, окончательный мир между Элладой и Троей. Конечно, Елена должна была быть возвращена Менелаю — это соответствовало ее собственным желаниям, так как сознание бедствий, вызванных ее изменой, ей становилось все невыносимее, особенно после смерти Гектора. Сверх того, Приам согласился уплатить ахейцам известное вознаграждение, о размерах которого они и должны были сговориться.

Ахилла это не занимало; он предоставил Одиссею вести общее дело с Приамом и Антенором, а прочим товарищам — беседовать за кубком вина с троянами; сам он подошел к невесте и, взяв ее за руку, усадил ее рядом с собою на бугорок, с которого открывался вид на Трою, равнину Скамандра и море. Вскоре все внимание участвующих было поглощено разговором; никто не заметил, как из храма Аполлона, крадучись, вышла какая-то тень и расположилась за одной из его лицевых колонн.

Витязи вспоминали испытания долгих лет нескончаемой войны; да, будет о чем петь их потомкам! Одиссей с троянскими старцами рассуждал о требованиях настоящего, причем каждая сторона старалась выгадать для своих возможно лучшие условия. Ахилл же с Поликсеной говорили о будущем — о том невыразимо светлом будущем, которое их брак готовил и Элладе, и Трое, и всему человечеству.

— Смотри, — говорил он ей, указывая рукой на побережье Геллеспонта, — там наша корабельная стоянка, и крайние суда налево — это мои. Они уже десятый год сохнут, вытянутые на береговой песок, но это ничего: пелионские сосны надежны, и я уже распорядился, чтобы их высмолили основательно. Тотчас после нашей свадьбы их спустят в море, и если Нереиды дадут нам счастливое плавание, то уже на третий день мы достигнем моей родной Фтии. И конечно, они дадут его: ведь старшая из них — Фетида, моя родная мать… Да, Поликсена, ты будешь снохой богини.

А там, в тени колонн, кто-то дрожащей рукой натягивал тетеву на упругий лук. Это был особый лук, искусно составленный из двух рогов огромного козерога. Так живо представлялась его владельцу эта славная охота. Он долго поджидал гордого зверя среди утесов Иды, притаившись в тени… вот как теперь. И наконец, зверь появился на вершине отвесной скалы, оглянулся кругом беспокойными глазами, втянул в себя струи свежего утреннего воздуха… Видно, он почуял что-то подозрительное, он уже готов был ускакать и скрыться в лабиринте скал. Но пущенный умелой рукой охотничий дрот поразил его прямо в грудь; он грохнулся к ногам своего врага и сразу испустил дух… Почему же теперь эта картина так неотвязно преследует владельца лука? Да, то была честная охота, и честна была любовь, наградившая счастливца в пастушьей хижине среди идейских лесов. А теперь…

А теперь Ахилл ничего подозрительного не чует. Его рука все еще простерта к побережью Геллеспонта, и он продолжает рассказывать невесте о том, что их ожидает в фессалийской Фтии.

— И выйдет нас встречать мой старый отец Пелей. Перед ним я более всего виновен: увлекшись славой, я оставил его одиноким среди его завистливых соседей. Это был грех: любовь священнее славы. Но теперь и этому греху конец: мы вдвоем вознаградим его за то, что он вынес за долгое время моего отсутствия, так ведь, Поликсена?

Она молча пожала его руку.

— А затем, — горячо продолжал Ахилл, — откроется поле для новой славы. Смотри, здесь у стола Одиссей с твоим отцом спорят о размере вознаграждения; но думают ли они о том, что они, собственно, основывают в эту минуту? Они сами этого не знают, а я знаю. Это — начало великой амфиктионии под сенью Аполлона Фимбрейского! У вас — Фимбрейский, у нас — Дельфийский, но ведь это тот же Аполлон. Приам — это вся Азия, а Одиссей говорит от имени Агамемнона, главы всей Эллады. Азия и Эллада — это первые члены великой амфиктионии. Дальше — Финикия; там тоже почитают Аполлона, хотя и под другим именем. А дальше — Египет. А там — Карфаген, Италия с ее многими народами. Все они должны войти в великую амфиктионию, и когда это случится — вражда будет изгнана из среды людей так же, как она уже изгнана из среды богов. И это будет, Поликсена, верь мне: с нами Аполлон!

А там в тени колонн предательская рука извлекла стрелу из колчана и, испробовав ее острие, положила ее на роковой лук. И уже собиралась она направить ее к намеченной цели, как внезапно другая, более могучая рука сбросила стрелу на каменную плиту и заменила ее другой, золотой. Владелец лука испуганно оглянулся — за ним в тени колонн стоял другой величавый образ, с глазами, гневно сверкавшими из-под нависших золотых кудрей…

Поликсена с восторгом смотрела на своего жениха.

— А ты? — спросила она его.

Внезапное замешательство не дало ему ответить. В рощу ворвалась женщина изумительной красоты, но с блуждающими взорами и распущенными волосами.

— Граждане! — вопила она. — Пока время, погасите роковой факел! Сон исполняется. Не верьте тишине: факел вспыхнул, дымится, и мой жених его держит в руке! Да, мой жених ополчился на ее жениха; смотрите, как пылают троянские чертоги, смотрите, как разрушаются ее крепкозданные стены. Во прахе старец отец, в неволе мать и сестры, и среди них твоя бедная невеста! О граждане! Погасите роковой факел…

Ропот поднялся среди троян.

— И зачем ее, полоумную, выпустили? Уведите ее! — распорядился Приам.

К пророчице подошли двое юношей и насильно увели ее обратно в Трою.

— Это Кассандра, моя несчастная сестра, — пояснила Поликсена, — Аполлон тронул ее ум, когда… но я расскажу тебе это потом; а теперь ты хотел мне сказать, что будешь делать ты, когда мы будем во Фтии.

— Я буду вестником и пророком великой амфиктионии! Подобно тому, как наш Триптолем элевсинский, по приказанию Деметры, повсюду разъезжал в ее запряженной змеями колеснице и учил людей хлебопашеству и кротким нравам, так и я на колеснице моей матери Фетиды буду навещать племена людей. Конец томлениям железного века! Опять сверкнули золотые нити, спускающиеся с прялки Мир. Конец войне! В амфиктионию, народы, несите ваши зазнобы, обиды, тяжбы, дабы их разрешил правый суд слова, а не неправая сила булата. Изгнан неправый Арес, да и Аполлон сложил свой лук; отныне он для нас владыка золотой кифары, великий умиротворитель… Аа!

Он выпустил ее руку — мгла покрыла его светлый лик — вдохновенная речь замолкла навеки.

И свои, и трояне сбежались на его предсмертный крик. Все были ошеломлены; но стрела, глубоко впившаяся в могучую грудь, слишком ясно свидетельствовала о случившемся. Одиссей вырвал ее.

— Предатели! — крикнул он, высоко поднимая ее в своей руке.

— Это — не троянская стрела! — громко завопил Приам, заметив ее золотой блеск.

— Не троянская, — подхватил Антенор и другие, — таких стрел ни у кого из нас не найдется!

Но ахейцы их не слушали. «Предатели! Предатели!» — носилось по их рядам. Двое схватили бездыханное тело Ахилла, остальные бросились к оружию. Бросились к оружию и трояне, но Приам запретил им нападать на отступающих. Аянт и Одиссей понесли убитого товарища вниз, вдоль русла Скамандра. Но, когда они поравнялись с Троей, из города высыпала вооруженная дружина Париса с явным намерением отбить тело Ахилла и умертвить его товарищей. Пришлось Аянту одному взять ношу на свои могучие плечи, в то время как Одиссей с копьем в руке прикрывал отступление. Трудно было горстке храбрецов, не один из них принял смерть от троянского дротика, прежде чем остальные со своей печальной ношей достигли корабельной стоянки.

Поликсену в глубоком обмороке доставили в Трою.

 

62. СУД О ДОСПЕХАХ

В ахейском стане злоба против троян была велика; все были уверены, что Ахилла коварной стрелой убил Парис, негодуя, что заключаемый мир лишает его Елены. Но старый Нестор покачал головой, когда ему показали извлеченную из тела убитого стрелу: «Благородны были и убитый и убивший», — ответил он. Калхант подтвердил это подозрение: от него узнали, что Парису принадлежали только лук и воля, а стрела и рука — Аполлону.

Ближайшей заботой были все-таки похороны героя и тризна по нем. Агамемнон ревностно принялся за дело, но его заменила мать убитого, потребовавшая себе руководительство тем и другим. Тело было сожжено на костре, и прах, смешанный, согласно раньше выраженному желанию покойного, с прахом Патрокла, похоронен под высоким курганом у Сигейского мыса; похоронный плач пропела Фетида с сестрами Нереидами, и пропела так, что вся природа молчала, пока лились дивные голоса, и ахейцы еще долго вспоминали об этой беспримерной и неповторимой божественной песне. Тризна, по эллинскому обычаю, была украшена играми, призы для которых были взяты из добычи героя; но напоследок Фетида объявила особое состязание из-за его доспехов, выкованных не так давно Гефестом. Их она заранее назначила «лучшему» — это значило: тому, кто будет признан таковым собравшимися вождями ахейцев.

Все поняли, что это и есть главная часть состязания, та, перед которой меркнут все остальные: и слава была самая завидная, и награда самая роскошная. Стали перебирать достоинства и заслуги каждого; добрых было немало, но не было лучше Аянта и Одиссея. Фетиде эти двое были особенно дороги: они ведь спасли тело ее сына. Но все же — из них который был лучше? Сам Агамемнон стал во главе суда, в который вошли все ахейские вожди, кроме обоих намеченных; много спорили, но к определенному решению прийти не могли. И вот одному из судей пришло в голову следующее: узнать, как сами враги судят о сравнительном достоинстве обоих.

Отправленные разведчики незаметно подкрались к троянской стене; так как военные действия еще не возобновлялись, то эта стена служила излюбленным местом для прогулок горожан. В одном месте сидела группа троянских девушек — по-видимому, в оживленной беседе. Туда и направили разведчики свои шаги.

— Странно, — сказала одна, — что ахейцы все еще не возобновляют войны.

— Это наступит, вероятно, скоро; пока у них происходит суд о доспехах Ахилла.

— Кто же на них заявил притязание?

— Говорят, двое: Аянт и Одиссей.

— Неужели же они долго будут колебаться между ними?

— А кому же, по-твоему, признать победу?

— Конечно, Аянту; кто же вынес тело Ахилла, как не он?

— Это ты рассудила неосновательно: носить тяжесть может и женщина. А вот Одиссей все время защищал отступающих один против многих и столько из наших уложил. Этого уже женщина не сделает.

— Это верно, — крикнуло несколько голосов, — конечно, Одиссей лучше!

С этим ответом разведчики вернулись в ахейский стан. Теперь ничто не мешало приступить к голосованию. Судьи подавали голоса в виде разноцветных камешков; при подсчете значительное большинство оказалось поданным в пользу Одиссея. Ему Агамемнон и передал доспехи Ахилла. Минута была грозная: как-то перенесет честолюбивый Аянт свое поражение? Но он смолчал, и все успокоились.

Смолчал, да; но все же среди судей нашелся такой, которому это молчание показалось подозрительным: это был второй сын Асклепия, Подалирий. И он, подобно своему брату Махаону, был искусным врачом; но в то время как предметом науки Махаона были болезни тела, Подалирий особенно тщательно изучал душевные недуги человека. Теперь, внимательно всматриваясь в лицо Аянта, он в его глазах прочел нечто такое, что ему не понравилось. Он сообщил свое наблюдение Агамемнону; тот только повел плечами.

— Все-таки, — настаивал Подалирий, — я бы счел долгом предупредить его брата Тевкра.

— Да, когда он вернется: я отправил его в Мисию за добычей для войска.

Суд был распущен; Аянт вернулся в свою палатку. Подобно другим вождям, и он обзавелся пленницей-хозяйкой; это была Текмесса, дочь одного фригийского князя, город которого пал жертвой ахейского набега уже несколько лет тому назад. С нею он жил давно «имел от нее маленького сына, которого он в честь своего огромного щита назвал Еврисаком. К ним и вернулся он, покинув суд. Текмесса тотчас поняла по выражению его лица, что он потерпел поражение; поздоровавшись с нею, он опустился на свое ложе и впал в грустное размышление.

Ему вспомнилась его жизнь — вся жизнь, от самого рождения и даже раньше, от того радостного знамения, которое Зевс по просьбе Геракла послал его отцу Теламону и которому он был обязан своим именем. Был ли полет его жизни орлиным? Трудов он перенес немало, не раз он выручал товарищей, когда другие изнемогали или малодушно прятались. Так было тогда, когда гордый Гектор бросил вызов лучшим из ахейцев… да, тогда никто ничего не имел против того, чтобы лучшим оказался он, Аянт. И поединок между ними состоялся, и Аянт бы в нем победил, если бы ночь не заставила бойцов разойтись. Тогда они учтиво обменялись подарками; подарок Гектора, добрый меч, и теперь висит там, на стене. Сколько раз он с тех пор один встречался на поле брани! Так в тот памятный день, когда три полководца были ранены, и он, Аянт, один прикрывал отступление своих и потом долго, стоя на корме, отражал огонь от корабля Протесилая, спасая всю корабельную стоянку. Также и вечером того дня, когда пал Патрокл; кто тогда спас его тело? Тогда это было тело Патрокла, теперь тело Ахилла; и ту и другую ношу понес он — «как женщина»! Да как же! Аянта зовут в годину труда и опасностей, а когда дело доходит до наград, тогда другие ближе, а ему — оскорбления, насмешки!

А теперь что? Честь у него отнята его товарищами; за все его добро ему ответили самой черной неблагодарностью; есть ли выход из этого положения? Об этом он и думал, только об этом. Как вернуть себе отнятую честь? Солнце зашло. Нетерпеливо и резко ответил он на ласковый зов Текмессы, приглашавшей его подкрепиться ужином: есть другой голод, гораздо мучительнее этого. Как его утолить? Как вернуть себе отнятую честь? Все покрылось густым мраком, все исчезло: все равно, на душе у него еще мрачнее. Солнце чести закатилось; как сделать, чтобы оно вновь взошло?

Как сделать? Сноп лучей поднявшейся луны проник через ставень в палатку и осветил на ее стене меч, дар Гектора. Это ли ответ? Он встал; какая-то непреодолимая сила притягивала его к этому мечу. Да, это ответ; в крови врага смывается оскорбление, из купели крови честь выходит чистой и непорочной… Врага? Но кто же он, этот враг? Прежде всего — счастливый соперник, затем судьи, затем все, кто одобрял, все, кто не препятствовал. Стан уже спит; кровопролитие будет обильным… Он направился к выходу, отцепив меч.

— Куда ты, Аянт?

Он вышел. Да, стан заснул. Его корабль крайний, у самого Ретейского мыса. Темно. Ничего; он столько раз шел по этой дороге и днем и ночью. Да, вот уже и первые палатки. И вдруг все озарилось каким-то багровым сиянием, как это кстати! Теперь он их ясно различает: все вожди, все ахейцы тут, они спят на голой земле. Он начинает их рубить одного за другим; кровь течет рекой, усиливая багровое сияние. Вот Идоменей, вот Диомед; долой головы обоим! А этот белый, не старый ли это Нестор?.. Все равно, и он судил, смерть и ему. Но где же Одиссей? А, вот он где! Нет, его он убьет не сразу: пусть сначала отведает позора под его бичом. Его он вяжет и заодно привязывает к нему обоих Атридов для той же участи. А затем опять удар направо, удар налево, все быстрее, все быстрее.

Слава богам, все полегли; пусть попробуют теперь еще раз отнимать у него честь! Теперь только ему дышится свободно. Он хватает пленников и с ними устремляется в обратный путь — для последней, для главной потехи. Вот он уже дома. Он привязывает пленников к столбу хоромной стены, берет бич и начинает их хлестать. Одиссею! Агамемнону! Менелаю! Свищет бич, сыплются удары; наконец рука устала. Довольно с них; можно их прикончить. Еще три удара мечом — и все дело сделано.

Он опускается на землю; вся земля липкая, но это-то и приятно — это ведь кровь врагов. Хорошо ему? И как хорошо! Даже смех одолевает, особенно как вспомнишь, как они кричали под ударами его бича. Не своими голосами кричали: не то это был крик, не то какое-то глухое блеяние. Да, ему хорошо… и все-таки не совсем хорошо. Какая-то тяжесть на сердце все растет и растет. Хоть бы эта ночь скорее прошла! Все время было так светло, точно от тысячи факелов, а теперь мрак, густой мрак. И на сердце все тяжелее; давит невыносимо. И в ушах это глупое блеяние. Крикнуть бы Тек-мессу, чтобы пришла со светильником. Да, крикнешь с этим камнем на груди! Но все же: Текмесса! Хрип какой-то, а не его голос; не услышит. Еще раз: Текмесса! Так бык ревет, а не человек, не он. Но все же она услышала, примчалась со светильником.

— Аянт! Наконец-то ты пришел в себя! Где ты был? И для чего ты бичевал этих баранов?!

Баранов? Каких баранов? Да, тут как будто три зарезанных барана валяются в крови. Наваждение! Он протирает глаза. Да, бараны, ничего не поделаешь. Он схватывает Текмессу: говори все, что знаешь, все без утайки!

Настал день, приходят друзья, сала-минские воины. Весь стан волнуется: стадо перерезано, кто-то видел его с мечом на месте кровавой расправы, теперь придется ему держать ответ перед другим судом.

— Гнев людей не страшен, — кротко отвечает Аянт, — страшен гнев богов. Меня постигло безумие по воле Паллады; я должен смыть с себя ее наваждение чистой водою моря и там же похоронить этот злополучный меч, орудие моего позора. А там, когда я буду чист, я сам предстану перед царским судом.

Он нежно простился с Текмессой, с сыном, с товарищами и пошел по берегу, удаляясь от корабельной стоянки.

Тем временем вернулся из Мисии Тевкр. В стане его едва не побили камнями, как брата изменника, — ахейцы уже успели сообразить, что Аянт только вследствие обуявшего его безумия направил на баранов и овец те удары, которые, собственно, были предназначены для них. Узнав от Подалирия, как обстояло дело, он бросился в палатку брата, чтобы предупредить дальнейшую беду. Поздно! Аянт уже покинул ее, якобы для очищения. Очищения! Да, как же! Теламонид сразу понял то, чего ни подруга, ни родные, ни воины понять не могли. Приговор суда мог лишить Аянта внешней чести; это еще полбеды. Внутреннюю же честь мы только сами у себя можем отнять позорящим деянием; Аянт, мечтая о том, чтобы вернуть себе внешнюю честь, и ее не вернул, и внутреннюю потерял. А значит…

— Идем! — крикнул он своим. — Идем все, отыщем его, живого или мертвого!

Искали, искали — вдруг крик Текмессы дал понять, что ее поиски увенчались печальным успехом. Среди чахлых кустов на берегу лежал Аянт в луже крови; меч Гектора, воткнутый рукояткой в землю, выдавался своим острием из его спины. Таково было очищение героя!

Немногие последовали за Тевкром, чтобы оказать последнюю почесть сыну Теламона. Но новый курган, насыпанный на другом краю корабельной стоянки, у Ретейского мыса, возвещал потомкам, что честь — великое благо, и ее утрата — великое зло.

 

63. ЭНОНА

После гибели обоих внуков Эака — Пелеева сына Ахилла и Теламонова сына Аянта — силы ахейцев были так ослаблены, что им нечего было рассчитывать на успехи в войне с троянами. Пришлось думать о привлечении новых витязей; но кого? Человеческие расчеты подсказывали различные имена, более или менее громкие; но желательно было узнать мнение богов. Тут указания двоились. По одним, Троя могла быть взята лишь Эакидом; по другим — лишь взявшим ее однажды луком Геракла. Единственным Эакидом был Неоптолем, сын Ахилла и Деидамии, росший при матери на Скиросе; правда, он был еще очень молод, но зато — сын Ахилла. Лук Геракла находился в руках Филоктета, брошенного товарищами на пустынном берегу острова Лемноса.

Пришлось Одиссею съездить за тем и другим. Вызвать Неоптолема было очень нетрудно: отрок сгорал желанием увидеть поле славы и смерти своего отца. В стане его обласкали: «Ты не сын Ахилла, ты сам Ахилл!» — с восторгом повторяли мирмидоняне, старые ратники его отца. Одиссей благородно уступил ему Гефестовы доспехи, присужденные ему не так давно судом товарищей; Менелай принял с особой нежностью нового борца за его честь и обещал по окончании войны выдать за него свою дочь Гермиону, так же напоминавшую свою мать Елену, как он — своего отца Ахилла.

Труднее было уговорить Филоктета вернуться к прежним товарищам. Отправившись за ним с Неоптолемом, Одиссей нашел его там же, где он оставил его десять лет тому назад: его жилищем была пещера, его пищей — всякая птица, которую он добывал волшебным луком своего покойного благодетеля. Когда наконец удалось привлечь и его, враги могли высмеять плоды стараний Одиссея; весь прирост состоял в одном отроке и одном калеке, едва передвигающем собственные ноги. Но этот отрок был героем, а этот калека, получив полное исцеление под искусной рукой Махаона, стал вскоре грозой вражьего стана.

Помощь обоих явилась очень кстати. К троянам прибыл новый союзник; это был молодой царь мисийского Пергама Еврипил. Пока был жив его отец Телеф, исцеленный некогда Ахиллом, клятва, бывшая условием этого исцеления, была исполнена свято: Телеф и сам не двигался с места и сыну не давал. Но после его смерти его вдова Астиоха, сестра Приама, получила полную власть над сыном: забывши, что он делается нарушителем клятвы своего отца, поклявшегося и за себя и за свой род, Еврипил взял с собою свою мисийскую рать и поспешил на помощь Приаму. Подобно Мемнону, и он был принят с великой честью вождем троянских сил, своим двоюродным братом, и Приамом.

И вот наконец после долгого перерыва война возобновилась. Всеобщее внимание возбуждали, понятно, новоприбывшие: Филоктет и Неоптолем на ахейской, Еврипил — на троянской стороне. Первые два, привлеченные оба на основании вещаний, смотрели на себя как на носителей рока и в бой шли вместе; точно так же, впрочем, и Парис не отходил далеко от Еврипила. И вышло так, что битва этого дня должна была быть решена двойным поединком обоих латников, Неоптолема и Еврипила, и обоих стрелков, Филоктета и Париса. Первые на близкое расстояние подъехали друг к другу: опять поднялось пелионское копье, некогда сверкавшее в руках Ахилла на горе его противнику Телефу — но теперь им потрясал сын против сына. Но исход был этот раз более решительным: не раною, а смертью в цвете лет искупил Телефид свое неповиновение отцовской клятве.

И в тот же миг стрела, пущенная из победоносного лука Геракла опытною рукою Филоктета, рассекла шкуру пантеры, покрывавшую грудь Париса, и глубоко вонзилась в его тело.

Это значило — смерть; Парис это знал. Смерть… неужто смерть? В вихре мыслей, пронесшихся внезапно в сознании пораженного, одна прозвучала так явственно, что ему показалось, будто чей-то голос, певучий и нежный, громко произносит ее перед ним: «Когда твой рок исполнится, вспомни, что я тебя жду».

Друзья хотели его отвести в Трою, но он отказался: «На Иду! К ней!» Они поняли его. Поддерживаемый ими, он, хотя и с трудом, побрел вверх по тенистым склонам троянской горы. Чем дальше, тем более старинные, забытые образы воскресали перед ним. Тропинки, усыпанные сухими листьями, ручеек, с тихим журчаньем прыгавший с камня на камень, могучие вязы, на морщинистой коре которых он вырезывал ее имя, сплетая его со своим, — свидетели далекого, невинного, безоблачного счастья. А вот и она, роковая поляна, на которой ему явились три богини… если только это не был сон…

Тут силы оставили его. Друзья уложили его на мягкой мураве луга, а один из них пошел отыскивать отшельничью пещеру Эноны. Найти ее было нетрудно: ее выдавала неумолчная песнь жалобы из уст ее обитательницы. Коон — так звали троянца — быстрым шагом вошел в пещеру. «Да будет нам счастливой приметой, — сказал он с жаром, — что ты поешь про него! Он здесь, близ тебя, он смертельно ранен, он ждет помощи от своей давнишней подруги». Но Энона сурово покачала головой. «Я пою, — ответила она, — про Александра, своего погибшего друга; Париса, мужа Елены, я не знаю». Но Коон не прекращал своих просьб, и оскорбленная красавица дала себя наконец тронуть. Она взяла с собою разные целебные снадобья и последовала за троянцем на роковую поляну.

Парис лежал с закрытыми глазами; он был так прекрасен и теперь, с печатью смерти на лице! Энона прильнула к его устам, к его груди: да, он еще дышит, сердце еще бьется, но еле заметно: смерть еще не совсем оторвала его душу, но она уже на самом краю и вот-вот улетит. Энона вынула стрелу, перевязала рану, влила умирающему в рот живительного зелья… он вздохнул глубоко, веки дрогнули… да, смерть выпустила свою добычу! Еще несколько капель: прекрасный лик расцвел счастливой улыбкой, он втягивает в себя ее благовонное дыхание; да, несомненно, он чует ее присутствие. Боги! Неужели он ей возвращен, неужели прежнее счастье для них начнется вновь?

Вот уста дрогнули, они точно что-то шепчут… Энона с замиранием сердца прислушивается… да, они шепчут… слово… имя… имя: Е-ле-на…

Мгновенно она отпрянула от него; разбив сосуд с живительным зельем о ближайший камень, она молча отправилась назад в свою пещеру. Улыбка застыла на устах Париса; смерть вторично вцепилась в свою добычу и этот раз уже не вернула ее жизни.

Зазвучал топор в зарослях Иды: здесь, на роковой поляне, где начался тернистый путь славы для Александра-Париса, был в глубокой яме для него сооружен костер. Так решили друзья, чтобы не расширять розни между его родителями и разлюбившей его женой. С наступлением вечера все было готово; промежутки между бревнами были заполнены смолистыми сучьями и буреломом. Тело царевича положили на костер, старательно окружили отовсюду туком зарезанных овец с ближайших загонов; лишь только на небе затеплились звезды, Коон факелом поджег костер. Тотчас поднялся высокий столб пламени; он возвестил о похоронах и лежавшему в равнине городу, и всем зарослям и пещерам Иды.

И вскоре затем женский образ, весь в белом, точно туманный призрак, выплыл из-за окружающих поляну деревьев, скользнул легкой поступью по ее мураве и скрылся в огненном столбу. Все прошло быстро, точно видение.

Костер горел до самого утра…

 

64. ДЕРЕВЯННЫЙ КОНЬ

После гибели Париса трояне совсем перестали выходить в открытое поле; опять началась осадная война, которая грозила затянуться до бесконечности. Одиссей, более чем когда-либо душа стана, видел, что только хитростью можно сломить упорное сопротивление врага. В хитростях он не находил себе равного; но те, которыми он приобрел себе громкую славу «многохитростного» и у своих и у врагов, доставляли ему только мелкие успехи — до того мелкие, что нам ими и заниматься не приходилось. Здесь же требовалась хитрость крупная, решающая, такая, которая положила бы конец всей войне.

Долго беседовал он о ней с неким Эпеем, зодчим ахейского стана; о предмете их беседы знали только вожди. Потом они стали что-то сооружать в старательно отгороженной части корабельной стоянки. Потом — это было уже к началу ночи — войско получило внезапный, приказ спустить все корабли в море и отплыть. А когда трояне на следующий день проснулись — им представилась такая картина, что они много раз протирали себе глаза, чтобы убедиться, что они видят действительность, а не продолжение ласкового ночного сновидения.

Корабельная стоянка исчезла. Стояли там и сям срубы, служившие палатками вождям, но и они были совершенно безлюдны. Зато посередине площади возвышался исполинских размеров деревянный конь.

Но, быть может, это засада? Быть может, войско и флот ахейцев скрываются вблизи, за Сигейским мысом? Отправили разведчиков: нет, там все пусто. Тут безумная радость охватила троян: сбылись желания десяти лет! Теперь уже никто не сомневался, что ахейцы, отчаявшись в успехе, уплыли домой. Вся Троя покинула стены, чтобы навестить родное побережье, наконец-то очищенное от врага. Глашатай Идей служил проводником: вот палатка некогда Ахилла, затем Неоптолема; вот — Диомеда, вот — Нестора, а вот — Атридов. А перед ней — деревянный конь. Что бы он мог значить? Читают надпись: «Благодарность Палладе». Посвящение, стало быть. Но что с ним делать? Здесь оставить? Или ввести в город, или бросить в море?

В эту минуту жрец Посидона Лаокоонт с обоими своими сыновьями приближался к побережью; его сам бог сновидением вызвал туда для искупления греха, о котором знали только они оба. Увидев деревянного коня и услышав споры о нем, он не вытерпел. «Безумцы! — крикнул он. — Неужели вы доверитесь коварному врагу? Мне подозрительны даже и дары ахейцев; следует, по крайней мере, заглянуть вовнутрь этого чудовища». И, взяв у ближайшего воина его копье, он могучим махом метнул его в живот коня. Задрожал он, и изнутри послышался точно медный звон. «Слышите?» — торжествующе крикнул Лаокоонт.

Но его не слушали: внимание было привлечено приходом горсти юношей, ведших с собою пленного ахейца. Тотчас все его окружили и повели его к царю Приаму, стоявшему недалеко. «Кто ты? Откуда?» — «Мое имя — Синон, — ответил пленник, — я товарищ Палам еда, несправедливо умерщвленного благодаря коварству Одиссея. После того как вожди решили вернуться домой, я стал грозить убийце, что на родине займусь прежде всего делом мести. Этим я нагнал страх на него. По сговору с ним Калхант стал распространять вещание, что путь обратно, как и путь сюда, должен быть искуплен человеческой жертвой — и таковой наметил меня. Я бежал и скрылся в тростниках Симоента, где меня и нашла твоя молодежь!»

Своим, казалось, бесхитростным рассказом он всех расположил в свою пользу. «Но что значит этот деревянный конь?» — продолжал Приам. «Это посвятительный дар Палладе». — «Это мы уже знаем; но почему он такой огромный?» Синон замялся; но обещание Приама, что он получит троянское гражданство, как будто рассеяло его сомнения. «Для того, — сказал он таинственно, — чтобы вы не могли ввести его в ваш кремль. Вещание о нем таково: что если вы его уничтожите или повредите, то на вас обрушится неумолимый гнев Паллады; если же вы его введете в ваши стены и поставите перед ее храмом в Пергаме, то ваш город станет несокрушимым».

Раздирающий крик с берега прервал дальнейшие расспросы. Лаокоонт с обоими юношами стоял у воздвигнутого для Посидона алтаря. Вдруг со стороны моря показались два огромных змея, с быстротой молнии бросились на жреца и его сыновей и окружили их неразрывными кольцами своих гладких и липких тел. Никакая помощь не была возможна; и вскоре все трое испустили дух. Разумеется, это была кара Посидона за тайный грех Лаокоонта, но так как трояне об этом грехе ничего не знали, то они истолковали его гибель иначе. «Видите? — говорили многие. — Синон прав: кара богини настигла того, который дерзновенно метнул копье в ее дар. Скорее в Пергам, в Пергам!» Соорудили низкий помост на колесах, поставили коня на него и повезли; а так как чудовище не проходило через Скейские ворота, то пришлось разобрать значительную часть стены.

После этого все население отдалось безудержному веселью. Везде гремели пиры, кружили хороводы; вино лилось рекой. Пригласили и Си-нона участвовать в общей попойке. И уже была глубокая ночь, когда пирующие, изрядно охмелевшие, разошлись по своим покоям.

Если бы они обратили внимание на свое море, они бы заметили ряд теней, огибавших Сигейский мыс, — пять, десять, много. Тихо-тихо подплыли призраки кораблей, и столь же тихо стали с них спускаться призраки людей и, выстроившись, направились к сонному городу. Когда настало время, с переднего корабля поднялся столб огня; по этому сигналу Синон, избравший себе ночлегом паперть храма Паллады, подошел к деревянному коню и, надавив пружину в его животе, вышиб плоскую плиту в два локтя длиной и шириной. Через образовавшуюся дыру стали спускаться один за другим — Одиссей, Неоптолем, Эпей, Диомед и ряд других витязей, всего десять. Они отправились к Скейским воротам и тайным нападением осилили полусонную стражу, а затем впустили приблизившуюся к тому времени ахейскую рать. Она была уже в Пергаме, прежде чем кто-либо из троян ее заметил. И лишь тогда, когда огонь был брошен во дворцы, окружающие храм Паллады, и багровое зарево окутало кремль — лишь тогда население поняло, что его родина во власти врага.

Ахейцы разделились. Неоптолема Агамемнон послал во дворец Приама, там у алтаря Зевса пал от его руки престарелый царь, якобы во искупление убийства Ахилла. Необузданный юноша не знал, что он был в нем совершенно неповинен; но Аполлон это знал. Негодующе тряхнув головой, он сказал: «Не доживет до старости, кто старости жить не дает».

Менелай бросился к дому Деифоба, где, как ему было известно, после смерти Париса жила Елена. Здесь произошел жаркий бой; Деифоб под конец пал; пронзенный копьём Менелая, остальные разбежались. Толкнув дверь, спартанский царь вошел в хорому. Елена была одна — ее прислужницы покинули дом. Возбужденный пролитой кровью, он и на нее накинулся с поднятым мячом. Елена не думала ни о защите, ни о бегстве, не думала и о том, чтобы мольбами разжалобить своего оскорбленного мужа: она стояла молча, с опущенной головой и правой рукой расстегивала пряжку, сдерживавшую ее хитон над левым плечом. Пала цветная риза, обнажая белоснежную грудь… для удара кровожадного меча. Менелай остановился, его меч замер в поднятой руке — и тихо опустился. «За мной!» — сказал он неверной жене голосом, в котором суровость была уже смягчена новым невольным чувством. И дочь Немезиды, свершившая участь приютившего ее города, беспрекословно последовала за своим первым мужем.

Кругом уже бушевало пламя, улицы были загромождены трупами. Из открытых дверей то здесь, то там выходили группы победителей. Одни несли на плечах или везли на мулах добычу — золото, серебро, медь, ткани; другие вели пленниц. Среди них Елена узнала многих близко ей знакомых: вот Поликсена, вот — Андромаха с малюткой Астианактом на руках, вот сама царица печали, престарелая Гекуба: движением проклятия встречает она роковую сноху.

Но где Кассандра? Из своей светлицы во дворце Приама она пошла искать убежища в храме Паллады и бросилась к ее ногам: тут же стояла жрица Феано, нарочно открывшая храм, чтобы в нем преследуемые могли найти спасение. Особа Феано была священна для ахейцев: она была женой Антенора, гостеприимно принявшего обоих ахейских послов перед началом войны; но Кассандру защищали только святость места — от тех, кто вообще уважает святыни. Увы, ее преследователь к ним не принадлежал: это был Аянт Локрийский, Оилеев сын. Бросившись за Кассандрой в храм и увидев ее у ног кумира Паллады, он вначале было остановился, но затем страсть взяла свое. Он схватил просительницу за плечо, чтобы силой отторгнуть ее от кумира; началась борьба, и кумир, уступая силе, сам упал к ногам своей просительницы. «Нечестивец!» — крикнула Феано. Но Аянт, опьяненный своим преступлением, ее не слышал; с диким хохотом он увлек свою пленницу из храма.

Вторично корабельная стоянка наполнилась народом; тут были и победители и побежденные. Там, на вое токе, занималась заря; но ее розовые персты бледнели перед багровым сиянием огня, пожиравшего замученную Трою.

 

Глава VIII КОНЕЦ ЦАРСТВА СКАЗКИ

 

65. ЕВБЕЙСКИЕ ОГНИ

Троя разрушена, добыча разделена; чего же медлит ахейский флот в водах Геллеспонта? Нельзя пускаться в плавание со скверной нечестия; а таковая тяготеет над войском, если правда то, что говорят про Аянта Оилеева, что он силою отторгнул просительницу от кумира Паллады. Кто это говорит? Кассандра; она при разделе добычи досталась самому военачальнику, Агамемнону, но это неважно; важен самый вопрос, допущено ли нечестие или нет. Утверждает это Кассандра и подтверждает Феано, жрица Паллады, супруга Антенора; она — не пленница, вся семья Антенора получила разрешение свободно покинуть троянское пепелище и искать новых мест. Ее свидетельство — улики огромной важности; Агамемнон снаряжает суд над Аянтом. Что может противопоставить Аянт обвинению Кассандры и свидетельству Феано? По правде — ничего: он будет осужден и побит камнями. Но он этого не хочет, и боги ему нипочем: он дает клятву в своей невинности — лживую, безбожную клятву. Его оправдывают; отныне нечестие нависло над войском.

Теперь ахейцы могли вернуться домой. Не все, однако, двинулись одновременно. Неоптолема Фетида, в предвидении того, что имело наступить, отправилась домой сухим путем; о нем у нас будет речь в дальнейшем. Нестор, ввиду его всегдашнего благоразумия и благочестия, был пощажен: отправившись в путь отдельно от остальных, он счастливо доехал до своего Пилоса и счастливо же закончил там свою долгую жизнь, сохраняя телесную и умственную силу и бодрость до самой смерти. В делах правления и хозяйства ему помогали оба его сына, Писистрат и Фрасимед; его род остался живуч и впредь, и притом не в одном только Пилосе; он стал также родоначальником и афинских царей в эпоху, которая последовала за нашей.

Счастливым было также и плавание Диомеда, которому Паллада и теперь сохранила свою милость, перешедшую к нему от его отца Тидея. В Элладу он прибыл благополучно; мало того, ему удалось то, к чему напрасно стремился его отец — вернуться в Калидон, освободить своего деда Энея от позорного плена, в котором его держали его злые родственники, и упрочить его престол. Но затем неурядицы в его собственной семье заставили его покинуть Элладу и перебраться в южную Италию; с него начинается заселение ее побережья эллинами, имевшее такое огромное значение для судьбы обоих народов в дальнейшем.

Над остальными же разразилась буря вследствие гнева Паллады уже вскоре после оставления ими троянского побережья. Корабли Менелая и Одиссея были ею оторваны от прочего флота; они испытали свои особые приключения, о которых будет рассказано в свое время. Главным предметом божьей кары был, конечно, корабль, везший Аянта Оилеева, насильника и клятвопреступника. Перун по воле оскорбленной богини его разбил; Аянт упал в море, но не утонул; как ни захлестывали его волны, он вплавь достиг ближайшего утеса и выбрался на его вершину. «Спасся! — крикнул он горделиво. — Спасся против воли богов!» Это самомнение его окончательно погубило. Разгневался Посидон; ударом трезубца он разбил надвое скалу, на которой сидел богоненавистный, вторично его поглотило море — и этот раз навсегда. А нечестие, допущенное им в храме Паллады на Пергаме, должен был до позднейших времен искуплять его род. Когда вокруг этого храма возник новый город, Новый Илион, локрийцы должны были исправно посылать туда двух своих дев для храмовой службы Палладе. Лишь через тысячу лет после разрушения Трои эта своеобразная дань была отменена.

Вернемся, однако, к ахейскому флоту. Буря, разбившая корабль Аянта, не унималась и продолжала гнать его по всему Архипелагу, все далее с востока на запад. После двух дней плавания показались берега — никто не знал, что это была Евбея. Берег в бурю, конечно, желанен, но и опасен: нетрудно повредить судно об его утесы. Хорошо, если приветливый свет огней указывает пловцу гавань, куда можно направить свой бег! И действительно, огни показались. Крик радости раздался с измученных кораблей: теперь они спасены, есть где обождать неласковость моря и гнев богов! И кормчие приналегли на правильные весла, чтобы, преодолевая сопротивление ветра и течения, достигнуть вожделенной цели…

Отец загубленного неправым судом Паламеда, Навплий, не добившись виры за смерть своего сына и восстановления его чести, вернулся в Евбею. С тех пор жил он на Каферейском мысе, у самого входа в пролив, по которому поныне следуют корабли, направляющиеся с малоазийских берегов к гаваням Аттики и Пелопоннеса. Он построил себе замок на нем с вышкой, с которой открывался вид далеко на восток и на юг. Здесь стражники непрерывно днем и ночью сменяли друг друга; чаще же всего сам владелец замка на ней сидел, вперяя свой взор в туманную даль; его воображению рисовались тени кораблей, призраки парусов, подплывающие с востока к его мысу. И дикий огонь сверкал тогда в его старческих глазах, и все его существо выражало одно чувство, и этим чувством была месть.

У подножия мыса стояла наготове лодка, легкая и прочная, не боявшаяся бурных ветров и разъяренных волн. А утесы, в изобилии окружавшие мыс, были увенчаны каждый костром, сложенным из смолистых сосновых сучьев вперемежку с хворостом и сухим вереском, ждущим только искры, чтобы запылать ярким пламенем.

Долго пришлось ждать Навплию; он не терял терпения и боялся только одного, как бы смерть его не отозвала раньше, чем он успеет совершить дело своей мести. Но наконец Эринии услышали его молитвы. В бурную ночь при свете молнии он увидел стаю мчащихся к его берегу кораблей, гонимую ураганом и пенящимися волнами. Крик восторга вырвался из его груди; призвав к себе своего сына Эакса, он с ним вместе бросился в лодку. Вскоре затем огни запылали на утесах Киферейского мыса.

Это и были те огни, которые издали увидели бичуемые бурей ахейские пловцы; те огни, которые они приветствовали возгласами облегчения и радости. Все направили к ним свой бег: гавань, гавань! Да, гавань! Первый корабль, изо всех сил стремившийся к желаемой цели, налетел на риф и разбился пополам; другой, наскочив на отмель, был опрокинут ветром; третий, будучи вогнан между двух утесов, был раздавлен их стенами; четвертый, наткнувшись на острый выступ скалы, получил пробоину и пошел ко дну; пятый, шестой, много других погибло, который тем который иным образом. Пловцы, сброшенные в море, изнемогали в борьбе с волнами или же были ими швыряемы о жесткие камни; немногим из многих удалось вплавь достигнуть места, откуда представлялось возможным выйти на берег. Но тут поджидал их главный враг: море, скалы были милостивы в сравнении с этим старцем, стоявшим во весь рост в своей лодке с острогой в руках. Таким они видели его уже раз у троянского побережья. И это было довершением ужаса. Ураган, волны, утесы — это еще ничего; но вот при свете сверкнувшей молнии этот неумолимый призрак, этот старец, с развевающимися по ветру волосами и бородой, с высоко поднятой острогой — это был сам Аид; кто его раз увидел, тот уже ничего более увидеть не мог.

Так под раскаты грома и свист бури была справлена тризна по Паламеде.

 

66. КРОВАВАЯ КУПЕЛЬ

Все же кораблю, везшему Агамемнона, и некоторым другим из его эскадры удалось избегнуть и бури и мести Навплия; на следующий день погода прояснилась, они обогнули Суний; обогнули остров Гидрею и вошли в тихие воды Арголического залива. Тут уже безопасность была полная; еще несколько часов — и гостеприимный полукруг аргосской гавани — мы уже знаем, что ее по созвучию с тем мстителем звали Навплией — открылся перед глазами пловцов.

В Микенах их уже ждали — кто с тоской, кто со страхом. В душе царицы Клитемнестры всякий предполагал тоску, на деле же ее обуревал страх — и еще другое, более могучее чувство.

Десять лет тому назад она вернулась из Авлиды, пылая жаждой мщения за свою закланную, как она была уверена, на жертвеннике Артемиды дочь; денно и нощно призрак Ифигении носился перед глазами ее души, оплакивая загубленный цвет своей молодости. Перед этим долгом все другие отступили, и в том числе долг супружеской верности. Клитемнестра не была подвластна любви, подобно своей сестре Елене: воспитанная в строгих правилах спартанского дома Тиндара, соседка суровой супруги-единобрачницы, микенской Геры, она бы при других условиях, даже и не любя своего мужа, до конца своей жизни сохранила имя и славу безупречной жены. Но она чувствовала жгучую жажду мести и нуждалась в помощнике. И тут вокруг нее стал кружиться именно такой человек, который ей был нужен, — двоюродный брат ее мужа Эгисф.

Эгисф был сыном Фиеста, брата Атрея. О розни обоих братьев у нас речь была выше; она нашла пока свое завершение в отвратительном Фиестовом пире, на котором Атрей угостил своего брата плотью его собственных малолетних детей. Эгисфа тогда еще на свете не было; Фиест родил его уже впоследствии именно для того, чтобы в нем найти мстителя. И вот теперь этот мститель подрос. Правда, самого Атрея, как и Фиеста, тогда уже не было в живых, но это не изменяло дела: за отца отвечал сын, вражда Атрея и Фиеста продолжалась в наследственной вражде их сыновей, Агамемнона и Эгисфа — по понятиям тех времен иначе и быть не могло.

Уезжая, Агамемнон оставил и царство и дом на свою жену, в уме и преданности которой он был уверен; но для государственных дел он учредил рядом с нею совет старейшин, а для домашних — дал ей в советники мудрого певца — это были руководители совести тех времен. Певец долго предостерегал Клитемнестру от происков Эгисфа; но под конец жажда мести восторжествовала, а неудобный учитель был по приказанию царицы отвезен на пустынный остров, где он и умер. Отныне никто уже не препятствовал союзу преступной четы. Эгисфом, разумеется, тоже руководила не любовь, а все та же жажда мести: не Гера свела эту пару и не Афродита, а Эриния.

Все же, пока Агамемнон воевал под Троей, этот союз был тайным; в семье царицы о нем догадывалась только ее старшая после Ифигении дочь Электра; младшая Хрисофемида во всем была покорна своей матери, а сын Орест был еще малолетним. Жуткая минута должна была наступить с возвращением мужа; царица готовилась к ней и, чтобы не быть застигнутой врасплох, условилась с мужем — под видом заботы о нем — о целой цепи огненных сигналов, которые, будучи передаваемы от троянского побережья через острова в Микены, должны были известить ее в самое короткое время о падении осаждаемого города.

Сигнал был подан; Клитемнестра в притворной радости стала приносить богам благодарственные жертвы. Несколько дней спустя приехал и сам победитель; Клитемнестра с такой же притворной покорностью вышла к нему навстречу. С чувством злобной радости увидела она рядом с ним на колеснице царевну Кассандру, почетный дар ему от войска; «Его любовница», — подумала она, торопясь обвинить своего мужа в том грехе, в котором сама была виновна перед ним. Доводя свое подобострастие до крайних пределов, она велела рабыням покрыть пурпуровыми тканями путь от колесницы до порога дома и уговорила мужа по ним проследовать — пускай, думала она про себя, вызовет он гнев богов, уподобляясь им! А внутри его ждала теплая купель, приятный отдых после долгих лишений…

Тем временем Кассандра стояла в забытьи одна на колеснице. Не могли рассеять ее дум суровые слова ее новой повелительницы, требовавшей также и ее к участию в домовой «жертве»; лишь взор ее родного бога, кумир которого стоял у порога дворца Атридов, вернул ее к действительности. 6 последний раз ее обуяла вещая сила; она увидела секиру, занесенную над головой Агамемнона и над ее собственной, она поведала о ней — да к чему? Ей и этот раз не поверили; в отчаянии она вошла в роковую сень — и в следующее мгновение она, окровавленная, лежала рядом с трупом убитого царя.

Теперь дом Атридов был открыт для Эгисфа; он и занял его во главе отряда наемных телохранителей, которых ему теперь не трудно было содержать на счет царской казны. Электра сразу почувствовала опасность, грозившую малолетнему царевичу Оресту. Воспользовавшись оцепенением, в которое преступление царицы погрузило весь дом, она схватила его за руку и повела к Талфибию, глашатаю, своего отца, приехавшему с ним из-под Трои. Она упросила его немедленно отправиться с мальчиком в город Крису под Парнассом, царство Строфия, лучшего друга убитого царя. Таким образом Орест был спасен.

Прошел ряд лет. Эгисф насилием властвовал над ропщущей микенской землей, опираясь на свою рать наемников. Клитемнестра боязливо сторонилась пренебреженной могилы своего наспех похороненного мужа и ночными жертвами ублажала памятливых Эриний и Аластора, дабы он не потребовал еще новых жертв к тем, которые уже видел кровавый дом Пелопа. Электра жила в доме своей ненавидимой матери духом скорби и мести, не прерывая своего плача об отце, плача, который был также и вечной укоризной для его убийц; они ее ненавидели и в то же время боялись ее коснуться. Орест же рос на чужбине, стал из мальчика отроком, из отрока юношей — и вместе с ним рос и тот страшный долг, который на него бессознательно возложила его мать, занося секиру над головой его доверчивого отца.

Понимаем мы это? Нет, конечно, по крайней мере не сразу. Если отец говорит сыну «убей», а мать — «пощади», то по нашему чувству священнее голос матери. Но мы должны представить себе не нашу веру, а веру эллинов тех времен. Согласно этой вере, душа безвременно убитого жила в преисподней, погруженная в глубокую, безутешную печаль — до тех пор, пока за него не была совершена месть; только эта месть могла ей дать тот покой, которым наслаждались другие души на асфоделовом лугу. Ореста, значит, душа отца молила о сокращении его грозившей стать вечной печали — мать о продлении на несколько лет своей земной жизни; а это меняет картину. Такова, повторяю, была вера эллинов в те времена; впоследствии и она изменилась.

Обуреваемый сомнениями, Орест обратился в Дельфы; но Аполлон только подтвердил ему необходимость мести. С тяжелой нравственной обузой на душе он покинул Крису вместе со старым Талфибием и еще с молодым сыном своего хозяина, с которым, он успел подружиться, — с Пиладом. Орест и Пилад — это после Геракла и Иолая, Фесея и Перифоя, Ахилла и Патрокла четвертая чета друзей, которую нам завещала сказочная древность; четвертая и самая знаменитая.

На первых порах, однако, нравственная тяжесть возложенного долга отступила в сознании Ореста перед его неудобоисполнимостью; как обмануть бдительность недоверчивых правителей Микен? Надо было улучить время, когда Эгисф был в отсутствии; пусть тогда Талфибий войдет в дом и доложит Клитемнестре, что Орест погиб в Дельфах во время игр, на ристании колесниц. Он так и докладывает; но его слова слышит, кроме Клитемнестры, и Электра, и они повергают ее в отчаяние. Последняя надежда погибла; неоткуда ждать ей помощи! Но если так, то не на ней ли лежит отныне и этот страшный долг мести, которого уже не может исполнить ее погибший брат?

Мрак сгущается; приходят двое с мнимым прахом мнимого умершего. Что это — Орест с Пиладом, этого она не знает, она плачет о своей воображаемой потере так искренне, так раздирающе, что Орест не может долее исполнять свою роль притворства: он открывается ей. Завеса мрака мгновенно раздирается, солнце вглядывает — и нам приятно почить взорами на этой сцене, видеть нежным братом того, которого мы вскоре увидим матереубийцей. Вскоре, да: рок не ждет, с окровавленным мечом выйдет Орест из этого дома, и кровь на этом мече — кровь его матери.

Опять мрак спускается» на сцену; черный, беспросветный, и в этом мраке мелькают страшные образы… другие их не видят, но он их видит, что пользы в том, что народ признает его месть правой? Он сам себя оправдать не может. С трудом успевает он произнести несколько прощальных слов: «Передайте их Менелаю, когда он вернется»— затем его охватывает безумие, он бежит, сам не зная куда.

 

67. МЕНЕЛАЙ И ЕЛЕНА

Гнев спартанского царя против неверной жены, уже при первой встрече смягченный ее красой, при дальнейшем общении исчез совершенно. Нельзя было применять к дочери Немезиды обычную мерку: как годы, проведенные в Трое, бесследно скользнули по ней, не тронув ее, так и нравом она стояла выше человеческого закона. Она хотела вновь стать женой Менелая и вновь стала ею — и не она у него, а он у нее был в плену.

Впрочем, пока что оба они были в плену у прихотливой богини, решившей держать их вдали и от ее старой, и от ее новой родины. Буря, оторвавшая корабль Менелая от других, скоро отбушевала; но когда небо прояснилось, ни Менелай, ни его искусный кормчий не знали, где они и куда им держать путь. Брали направление наобум, чтобы доехать хоть куда-нибудь, к каким-нибудь людям и от них узнать дальнейшее; и действительно, они видели населенные города, пасущийся скот, обработанные поля, но люди их языка не понимали и об Элладе и Трое никакого представления не имели. Иные их встречали гостеприимно, от иных приходилось спасаться в поспешном бегстве. Иногда нужда заставляла пловцов превращаться в морских разбойников и внезапным набегом на приморское селение обеспечивать себе продовольствие на ближайшие дни. Так протекали дни, месяцы, годы — девять полных лет. Все устали и одичали, а конца все еще не было видно.

Наконец судьба сжалилась над скитальцами: в приютившей их стране они узнали Египет, древнюю родину Даная, родоначальника аргосских царей. Хотя гостеприимство не принадлежало if исконным качествам его народа, все же урок, данный некогда Гераклом Бусириду, не прошел бесследно: египетский царь принял эллинских странников радушно и указал им путь, которого следовало держаться, чтобы доехать домой. С радостью в сердце двинулись они дальше, доехали до острова Фароса — вдруг погода изменилась, подул резкий северный ветер, продолжать путь не было никакой возможности. Бездеятельно блуждали пловцы по пустынному острову; им вспомнились далекие авлидские дни. Припасы, данные гостеприимным царем, быстро пришли к концу; матросы стали удить рыбу, отчасти чтобы убить скуку, отчасти чтобы прокормиться. Но ветер оставался все тот же, конца бедствию никто предсказать не мог.

С тоской в душе блуждал и Менелай по унылому берегу плоского острова. Вдруг видит — среди пены разбивающихся об утесы волн показывается русая голова девушки, за ней плечи, грудь — и внезапно перед ним стоит неописуемая красавица. На волосах венок из водорослей, с синего платья стекает морская вода; подходит к герою, кладет ему руку на плечо: «Что призадумался? Не могу ли я помочь беде?» Он ей все рассказал. Она покачала головой. «Очевидно, — говорит, — какой-то бог гневается на тебя, но какой, за что и как его умилостивить — этого не знаю; тут требуется некто поумнее бедной Идофеи». — «Кто же такой?» — спросил Менелай. «Мой отец, Протей». — «Так веди меня к нему, я его умолю». Идофея засмеялась. «Так он тебя и послушается! Нет, тут хитрость нужна. Послушай; возьми с собою трех надежных товарищей и приведи их сюда; тем временем и я пойду за делом».

Исполняя ее волю, Менелай привел с собою трех своих лучших матросов и стал дожидаться появления ласковой нимфы. И действительно, она скоро выплыла вновь из своего подводного терема и принесла с собою четыре моржовых шкуры. «Мой отец, — сказала она, — выйдет скоро сюда из морской глубины, чтобы погреться на солнце со своим стадом моржей. Если он вас признает людьми, то он тотчас скроется, и тогда все погибло. Но я покрою вас этими шкурами, и он вас примет за моржей. Сосчитав свое стадо, он вздремнет; тогда вы набросьтесь на него и держите крепко, крепко. Слышите? Крепко держите и не пускайте, что бы он ни делал, как бы вас ни пугал. Вредить вам он не может, а напугать может: не будьте же трусами!»

С этими словами она надела на каждого моржовую шкуру. Но дело оказалось не очень легким. Очутившись в шкуре морского чудовища, Менелай Один из них в испуге отскочил, но другие, помня слова Идофеи, не выпускали чудовища из рук: они знали, что это превращение было только обманом для глаз, что сил у мнимого льва было не больше, чем у прежнего старика. Видя, что лев не подействовал, Протей вдруг обернулся дельфином, чтобы прыжком в море спастись от врага. Но прыгнуть ему не удалось: веревки его держали за плавники и хвост, а товарищи Менелая вдобавок сели ему один верхом на спину, другой на его плоскую морду. Чтоб избавиться от этих неприятных всадников, Протей стал внезапно гладким змеем, и вначале дело пошло недурно. Оба ахейца покатились на песок, и из веревок ему удалось выскользнуть. Но зато Менелай, схватив его за горло, принялся его так жестоко душить, что он вскоре сник. И вдруг змей расплылся струей воды, которая постепенно стекает по отлогому берегу в море. Но герой не дал себя смутить и этой хитростью: мгновенно он провел пятой глубокую борозду в мягком песке, вода собралась в этой борозде, дальше течь было невозможно. Образовалась обыкновенная лужа; сидят наши пловцы по ее краям и смотрят, что дальше будет. Замутилась лужа, закипела, брызнула фонтаном — а фонтан стал чайкой с расправленными крыльями, готовой вспорхнуть. И это, однако, не удалось: и крылья и ножки чайки оказались в цепких руках ахейцев; как она ни барахталась, а освободиться не могла. Уперлась она в землю и как бы приросла к ней; крылья стали раскидистыми ветвями, и в одно мгновение перед удивленными глазами ахейцев стоял огромный тополь, зеленая вершина которого весело шумела под порывами северного ветра. Это было неприятно; конечно, бежать в этом виде Протею нельзя было, но он мог, если бы пожелал, — взять измором своих противников. «Принеси топор!» — крикнул Менелай одному из товарищей. Тополь, видимо, испугался: он съежился, зашипел и внезапно стал огнем. «Шкурой его!» — крикнул Менелай, и вольный сын эфира под моржовой шкурой, точно в печке, утратил свою прыть и принялся смиренно лизать ее мокрую поверхность. Не понравилось ему это занятие; исчерпав круг своих семи превращений, он опять принял свой прежний вид морского старика. «Вижу, — сказал он угрюмо, — что вас моя негодная дочь научила; говорите, чего вам нужно!» Менелай поставил свой вопрос. «Чем вы богов прогневили? — переспросил Протей. — Тем, что всегда бессмысленно торопитесь. Так вы поступили и под Троей; твой брат говорил тебе, что надо перед отправлением принести жертву бессмертным богам; а у тебя не хватило терпения. Зато он, принесши гекатомбу, уже через несколько дней был на родине; правда, он тут же погиб от руки своей нечестивой жены, но в этом уже боги неповинны. А тебя…» — «Постой, — крикнул Менелай, побледнев, — ты сказал, что мой брат, Агамемнон, погиб от руки своей жены? Как же это случилось?»

И Протей рассказал ему то, что мы уже знаем — о кровавой купели, приготовленной Клитемнестрой в Микенах для вернувшегося мужа, об ее преступном царствовании, о том, как Орест изгнанником растет на чужбине — это было еще до его мести. Затем он продолжал. «И теперь снова, когда вам блеснула надежда на возвращение в Элладу, ты не подумал о том, чтобы принести подобающую жертву бессмертным богам. Вернись же в Египет, исполни свой долг, и тогда ласковый южный ветер направит тебя через Ливийское море к берегам Пелопоннеса».

Менелай последовал совету старца, и его желание исполнилось. Но то, что он услышал о судьбе своего брата, заставило его первым делом отправиться в Микены. Он прибыл туда на следующий день после Орестовой мести; Клитемнестру и Эгисфа он похоронил и учредил временно правящий совет старейшин впредь до очищения и возвращения законного наследника Ореста. Только после этого он вернулся в Спарту, где принял бразды правления из рук престарелого Тиндара. Свою дочь Гермиону он во исполнение данного еще под Троей слова выдал за Неоптолема; об этом браке еще будет рассказано. Вообще его дальнейшая жизнь была мирная и счастливая; дожив до глубокой старости, он, не изведав смерти, был перенесен богами в Елисейские поля, где и наслаждается вечным блаженством с другими любимцами богов.

Но Елена за ним уже туда не последовала: она была ему дана только в земные супруги. Одновременно богами было решено еще в день великого примирения создать и силу выше силы, и красоту выше красоты, создать Ахилла и Елену, дабы возникла великая война и была облегчена обуза Матери-Земли. Эта задача была исполнена; теперь они оба, и сын Пелея и дочь Немезиды, были поселены вместе на Белом острове, что у самого входа в Понт Евксин.

 

68. ОРЕСТ

Преследуемый Эриниями своей убитой матери, Орест бессознательно стремился к храму того бога, который подвинул его на его ужасное дело — к Аполлону Дельфийскому. Он вошел под умиротворяющую сень святой обители; Эринии, правда, вошли вместе с ним, но все же они заснули и дали краткую передышку его измученной душе.

Аполлон очистил своего просителя по установленному им же обряду; отныне люди могли безбоязненно общаться с матереубийцей, но покоя это очищение ему не дало: оно смыло бы всякую кровь, но материнскую — нет. «Беги, — сказал ему бог, — не давай усталости одолеть тебя. Они не перестанут тебя преследовать. Беги в Афины, упроси Палладу установить суд над тобой; остальное будет делом ее святой воли».

Орест опять последовал совету Аполлона. Разбуженные мстительным духом Клитемнестры, его мучительницы погнались за ним; они нашли его в Афинах, обнимающим кумир Пал-лады. Богиня вняла его мольбе; она обратилась к Эриниям с вопросом, принимают ли они ее суд. Все Эринии согласились его принять, кроме трех самых озлобленных: Мегеры, Тисифоны и Аллекто. Эти три с тех пор — и особенно первые — стали постоянным олицетворением злобы в женском образе.

Не желая давать Эриниям доступа к святыням своего Акрополя, Паллада свой суд учредила на соседней с ним скале, которая некогда была укреплена амазонками в их войне с Афинами и носила имя Ареопага. Из граждан своего города она назначила двенадцать самых почтенных судьями над Орестом и его преступлением. И этим она на все времена дала людям завет: «В суде лучших из равных себе найдете вы свое оправдание».

Обвинительницами были Эринии; давая почин обычаю, потом неукоснительно соблюдаемому в суде Ареопага, они же и допрашивали обвиняемого. «Убил ты свою мать?» — «Да, убил». — «Нарушил этим общечеловеческий закон?» — «Да, нарушил». Этими необходимыми признаниями две, так сказать, позиции защиты были взяты, фактическая и законная; оставалась третья: «Чем же ты оправдаешь свое преступление?» Если бы он мог ответить: «невольно», или «по принуждению», или «по праву самообороны» — он бы выиграл дело. Но он мог сказать только одно: «Потому что мстил за убитого ею моего отца». И еще был вопрос, признает ли суд это оправдание удовлетворительным.

В эту минуту крайней опасности сам Аполлон явился свидетелем в пользу своего просителя; он заявил, что сам вменил ему в обязанность эту месть. Да, это свидетельство веское; но есть же у человека и нравственный закон, говорящий голосом его совести; может ли приказ, хотя бы и бога, его упразднить?

Прения были кончены; пришлось судьям подавать свои голоса. При подсчете оказалось, что они разделились поровну: шесть за подсудимого, шесть против него. Как быть? Тогда Паллада объявила, что она присоединяет свой голос к голосам оправдания. И с тех пор и на все времена подсудимый считается оправданным при равенстве поданных за и против него голосов: полагалось, что в таких случаях «голос Паллады» незримо присоединяется к оправдывающим голосам.

После этого суда те Эринии, которые его приняли, должны были отказаться от дальнейшего преследования Ореста: делом Паллады было их умилостивить, чтобы они не направили своего гнева против оправдавшей матереубийцу общины и из гневных «Эриний» обратились для нее в благодетельных «Евменид». Но те три, которые не приняли суда, объявили, что его приговор для них не обязателен и что они не отступаются от своих прав. Пришлось Аполлону и Афине вступить с ними в переговоры; и они пришли к следующему соглашению.

Одного оправдательного приговора мало; нужна искупительная работа, только она может восстановить в душе человека нравственное равновесие, нарушенное его преступлением. Пусть же Аполлон с Афиной назначат Оресту такую искупительную работу; по ее исполнении Эринии дадут ему полную свободу.

И работа была назначена; она должна была состоять в следующем. Есть у дикого народа тавров — по имени которого и ныне названа Таврида — старинный кумир Артемиды, сестры Аполлона, оскверняемый повторяющимися человеческими жертвоприношениями. Артемида тяготится этим омерзительным обрядом; пусть же Орест вызволит оттуда ее кумир и перевезет в Аттику — это и будет ему искупительной работой.

Она была нелегка; чтобы попасть в Тавриду, нужен был прежде всего корабль; такового у несчастного изгнанника и скитальца не было. Но у него был друг, уже знакомый нам Пилад. Он ему и корабль добыл, и сам согласился ему сопутствовать, чтобы ходить за ним — Эринии ведь не перестали его преследовать безумием — и разделить его опасность. И вот корабль был готов, товарищи гребут на своих местах; помчалась эллинская ладья по зеленым волнам, со времени подвига аргонавтов уже хорошо знакомым предприимчивой эллинской молодежи.

Достигши Тавриды, Пилад, руководивший ввиду недужности своего друга всем предприятием, приказал морякам спрятать судно в укромном месте скалистого побережья; сам он с Орестом отправился на предварительную разведку. Храм они нашли; но как из него похитить строго оберегаемый кумир? Орест окончательно пал духом, требование Аполлона показалось ему насмешкой; Пилад старался поддержать бодрое настроение у него и у себя, но и он не мог не видеть, что их задача представляет огромные трудности. В довершение беды с Орестом произошел новый припадок его безумия, во время которого он обращался то к Эриниям, то к матери, то к другу; им не удалось скрыться от местных жителей, они были схвачены и, как иностранцы, доставлены жрице для принесения в жертву Артемиде Таврической.

Жрица справилась у поймавших об их именах; те знали только, что одного звали Пиладом. Она приказала привести обоих. «Ты — Пилад; а тебя как зовут?» — «Несчастным». — «Это — твоя судьба, а не твое имя». — «На что тебе мое имя; кончай свое дело, только поскорее!» Но жрица не торопилась. «Не будет хуже, если ты ответишь на мои вопросы». — «Что же, спрашивай!» И она стала его расспрашивать — про Элладу, про Микены, про судьбу Агамемнона, Клитемнестры, Электры, Ореста… Юноши дивились: откуда у нее это знание, это участие? «Не сама ли ты будешь из тех мест?» — «Ты угадал; и вот мое предложение. Одного из вас… это будешь ты, — сказала она, обращаясь к Оресту, — я освобожу с тем, чтобы он занес мое письмо в Микены». — «Твое предложение прекрасно, — ответил Орест, — но освободить ты должна не меня, а его», — и он указал на Пилад а. Тот долго не соглашался, но Оресту удалось убедить жреца, и она пошла за письмом.

Теперь предстояло последнее — разлука друзей и принесение в жертву Ореста. Жрица вернулась к Пиладу с письмом. «Но ты дашь мне клятву, что доставишь письмо по назначению». — «Согласен; но ты должна считать меня свободным от клятвы в том случае, если я потерплю кораблекрушение и твое письмо станет добычею волн». — «Ты прав; но чтобы ты и в этом случае мог сослужить мне ту важную службу, о которой я тебя прошу, я хочу тебе его прочесть, а ты его запомни».

И она стала читать: «О реет, твоя сестра Ифигения, которую ты считаешь погибшей, жива и ждет твоей помощи, чтобы ты ее освободил от таврического плена и возвратил на родину».

И, смотря на Пилада озабоченными глазами, она заключила: «Ты исполнишь, Пилад, мое поручение?»

— Исполню, Ифигения, и притом тотчас! — с радостной улыбкой ответил юноша и полученное от жрицы письмо передал своему другу: «Вот тебе, Орест, письмо твоей сестры!»

…Радость брата и сестры, признавших друг друга на самом обрыве смерти, не поддается описанию — как не поддается описанию и благодарность обоих Аполлону и Артемиде, приберегших их для этого чудесного свидания. Конечно, задача, поставленная дельфийским богом, этим еще не выполнена; но теперь, когда сама жрица была привлечена к участию, она уже не представляла большой трудности. И прежде чем солнце того дня погрузилось в море, корабль Пилада принял и обоих друзей, и жрицу, и богиню. Эринии покинули многострадального юношу, и он не только Аполлону привез его сестру из варварской Тавриды, но и себе свою.

Дальнейшее было уже сплошной радостью. Ифигения сохранила жреческий сан, для которого ее некогда спасла Артемида, но она служила ей уже в Аттике, и по эллинской, а не по варварской обрядности. Пилад женился на Электре и был с ней так счастлив, как этого заслуживала его преданная, самоотверженная дружба. Орест тоже женился, но на, ком и как — это будет видно из следующего рассказа.

 

69. НЕОПТОЛЕМ

Возвращаемся к моменту, предшествовавшему отплытию ахейского флота от троянского побережья.

Неоптолему при разделе добычи была присуждена в виде почетного дара Андромаха, вдова Гектора — правда, без ее младенца Астианакта, которого ахейцы предали смерти, следуя жестокому правилу, что «глуп, кто, отца умертвив, оставляет нетронутым сына».

Эта потеря сломила ее гордость; она как бы потеряла связь с окружающим миром, ею овладела какая-то тупая покорность, полное равнодушие к тому, что происходило с ней и кругом нее. Кроме Андромахи находился при Неоптолеме еще в качестве пленника ее деверь Елен, пророк Аполлона, пощаженный ахейцами из уважения к его дару. Феникс, воспитатель его отца Ахилла, тоже был в его свите; он был, однако, очень стар и не перенес трудов и лишений обратного пути. Брисеида уже раньше была отправлена к Пелею, как память по его сыне, и услаждала его старость своими, как бы дочерними заботами.

Неоптолем был еще очень молод — и все же ему не удалось сохранить ту чистоту, которая до конца жизни была Уделом его отца. Кровь старца Приама была темным пятном на его совести, и над ним нависло угрожающее слово Аполлона: «Не доживет до старости, кто сам старости жить не дает».

Пока его охраняла своей милостью его бабка, вечно юная дочь Нерея, Фетида; по ее совету он избрал сухой путь на родину, что и спасло его дружину от бури и от евбейских огней. Через равнины Фракии и Македонии, мимо подножия Олимпа и Оссы достиг он Фтии и дворца своего деда Пе-лея. Обрадовался старец своему внуку, которого он теперь впервые увидел; во главе своих победоносных мирмидонян юноша быстро прогнал врагов и, сам правя во Фтии, предоставил деду в полное владение соседний город Фарсал. Андромаху он на первых порах имел при себе, как жену, и прижил с нею сына, Анхиала; но его законной супругой и царицей она, как пленница-варварка, быть не могла.

Свою будущую супругу и царицу своего фтиотского царства он видел в Гермионе, дочери Менелая и Елены. Еще под стенами Трои она была ему обещана ее отцом; но, чтобы ее получить, он должен был дожидаться его возвращения, так как ее деды, у которых она жила, — Тиндар и Леда — ничего об этом обещании не знали. Что же касается самой Гермионы, то фессалийский жених уже потому ее не пленял, что она с давних пор породнила свои девичьи думы с другим человеком, за судьбой которого она тревожно следила; это был Орест. Единственный сын Агамемнона был естественным женихом для единственной дочери Менелая; так это и понимали и признавали деды обоих, Тиндар и Леда. Вполне понятно, что вздохи юной девы получили определенное направление к Криссе под Парнассом, где проводил свои отроческие годы наследник Микен, никогда еще не виденный ею жених. И вот он юношей вернулся в Микены — вернулся для того, чтобы стать матереубийцей. Тиндар с Ледой, родители Клитемнестры, его тогда прокляли; но Гермиона не могла оторвать своего сердца от несчастного, которому рок помимо его воли назначил первым подвигом страшное преступление. Любовь Гермионы незримо сопутствовала Оресту в его скитаниях; теперь, казалось, она более чем когда-либо ему нужна, когда клеймо матереубийства закрывает ему все дома Эллады, кроме родственников.

Таков был предначертанный Гермионе путь ее любви; и она стала бы второй Алфесибеей по преданности и самоотвержению, если бы ей дали его избрать. Но нет: явился Менелай, и вслед за ним явился Неоптолем; данное под Троей обещание прежде всего должно было быть исполнено. Да и можно ли было колебаться в выборе? С одной стороны, сын Ахилла, сразу ставший одним из первых витязей Троянской войны, победитель грозного Еврипила, участник славной засады в троянском коне, покоритель Трои — с другой стороны, выросший далеко от войны юноша, единственным подвигом которого было матереубийство! Менелай не колебался, и его воля, конечно, пересилила желания его дочери. Так была разрушена супружеская жизнь Гермионы; ей не дали стать нежной, самоотверженной женой любимого мужа, она стала злою женой нелюбимого.

Выданная за Неоптолема, она последовала за ним во Фтию. Там первое, что ей представилось, были Андромаха и ее сын Анхиал. Она показалась себе излишней: варварка уже владела сердцем ее мужа. Конечно, люби она его, она нашла бы в себе силу для прощения; но именно этой любви не было, и она почувствовала себя оскорбленной, лишенной того единственного, что ей еще давал нежеланный брак.

Неоптолем заметил ее угнетенность и угадал ее настоящую причину: Андромаха это лишь предлог, вся же сила в том, что она сама любит другого, любит Ореста. Его гордость вспыхнула: как, ему, сыну Ахилла, победителю Илиона, предпочитать матереубийцу? ««Так что же? — гневно ответила Гермиона. — Орест, как благочестивый сын, отомстил убийцам своего отца; а у тебя не хватает духу отомстить убийце твоего!» Неоптолем удивленно на нее посмотрел. «Парис убит», — ответил он ей. «Кто говорит о Парисе! — презрительно возразила Гермиона. — Ведь всем известно, что настоящим убийцей твоего отца был Аполлон!» Удивление Неоптолема все росло и росло: «Ты хочешь, чтобы я потребовал к ответу Аполлона?» — «Это твое дело; но пока ты не исполнишь своего сыновнего долга, я тебе не жена». И она гневно удалилась в свою женскую хорому и больше с ним не разговаривала.

Неоптолем предался глубокому раздумью; но чем более он думал, тем более ему казалось, что его жена права. Долг сына отомстить за насильственную смерть отца. Исключения не допускалось — Орест, тот даже родной матери не пощадил. Конечно, бога он убить не может; но эллинский закон признает и другое удовлетворение — виру, ту виру, которую и Навплий потребовал от убийц своего сына за невозможностью отомстить им всем.

Неоптолем отправился в Дельфы, ко дню вещания; там уже ждало много паломников. С ними он и бросил жребий о порядке допущения к богу, когда священнослужитель подошел и к нему с вопросом: «Кто ты, чужестранец, и о чем приходишь ты спросить бога?» Он ему ответил: «Скажи Аполлону, что Неоптолем, сын Ахилла, требует от него виры за смерть своего отца». Священнослужитель молча удалился, недоумевающе качая головой; никогда еще не приходилось ему идти пред облик бога с подобным поручением.

Тем временем дерзновенное слово Неоптолема успело распространиться среди дельфийцев. «Этот фессалийский разбойник, — говорили они друг другу, — пришел, чтобы разграбить богатый храм нашего бога!»

Стали образовываться кучки, то здесь, то там; их вид и слова становились все более и более угрожающими. Наконец, они сплошной массой двинулись на пришельца. С десятком победитель Еврипила бы справился; но тут были сотни. Тут рядом алтарь Аполлона, еще дымящийся от принесенной жертвы. Неоптолем бросился к нему: священного права убежища дельфийцы не нарушат. Да, здесь он спасен… но внезапно его Глазам представилась другая, схожая картина: седобородый старец у алтаря Зевса, там, далеко, в замученной Трое, Приам, под двойной охраной и старости и алтарной сени — и перед ним опьяненный успехом победитель, презревший и ту и другую. Не имеет права дожить до старости тот, кто сам старости не дал Жить — и не имеет права искать убежища у алтаря тот, кто сам это убежище осквернил. Ему показалось, что алтарь отталкивает его от себя; внезапным прыжком он бросился в самую гущу нападающих — десяток перебил, но от сотен сам погиб.

Гермиона не сознавала того, что она посылает своего мужа на гибель; его отсутствием она решила воспользоваться для того, чтобы извести Андромаху и ее младенца. Это ей не удалось: старый Пелей вовремя явился и простер свою все еще могучую руку над своим правнуком и его обиженной матерью. Тогда обидчицей овладел безумный страх: вернется муж, узнает про ее покушение… Она уже готова была бежать из его дома — вдруг она увидела перед собою незнакомого юношу. Незнакомого, да; и все же это был тот, вокруг которого кружились все ее думы, уже столько лет, очищенный, вернувшийся из Тавриды Орест. «Иди со мной!» С ним? О, как охотно! Но ведь уже поздно: она теперь уже — мужняя жена. «Не жена, а вдова…»

После долгого несчастного обхода свершилось то, чему лучше было бы свершиться раньше: Орест женился на Гермионе, стал царем Микен и оставил после себя наследника, которому он на память о своем деянии дал имя Тисамена, то есть «Мстителя». И с ним мы уже оставляем предел царства сказки.

Когда смерть Неоптолема стала известна во Фтии, старый Пелей поручил Андромаху с ее сыном заботам Елена; во Фтии они царствовать не могли, но они нашли новую родину в смежном с Фессалией Эпире. Цари последнего еще в позднейшую эпоху производили себя от Анхиала и через него от Неоптолема и Ахилла; среди них и тот знаменитый царь Эпира, которым мы займемся в свое время, — Пирр, воевавший с Римом.

Сам же Пелей оставил на произвол желающим и Фарсал и Фтию: после его вторичной потери ничто более его уже не привязывало к жизни. Он побрел на восток, туда, где грозный Пелион спускается к морю. Здесь давно-давно его божественная невеста, впервые виденная им с высокого борта «Арго» в хороводе Нереид, вышла к нему, чтобы стать его женой. Помнит ли она еще о нем? Тихо плещет волна, не тем бурным прибоем, как некогда, нет — тихо, тихо; и тихо из своего подводного терема вышла та, которой ждало его сердце. Она взяла его за руку, разверзлась перед ними пурпурная глубина — и снова сомкнулась навеки, скрывая от взора смертных тайну подводного блаженства богини и ее избранника, Фетиды и Пелея.

 

70. ВОЗВРАТ ОДИССЕЯ

Корабли Одиссея тоже были оторваны бурею от общегреческого флота; все же они остались вместе и — к великому неудовольствию Навплия — избегли ужаса евбейских огней. Его проклятию, однако, суждено было исполниться, хотя и иным путем.

Так как родина Одиссея, Итака, лежала в Ионийском море, то ему необходимо было обогнуть юго-восточный мыс Пелопоннеса, Малею. Тут-то и подхватил его ветер и унес далеко-далеко в неведомые пределы. Наконец они увидели берег; вождь отправил отборных товарищей к местным жителям попросить продовольствия. Эти жители оказались людьми ласковыми: они угостили посланцев той пищей, которою питались сами, — цветком лотоса. И так вкусна была эта пища, что отведавший ее уже не хотел уезжать; он забывал о своей родине; ему хотелось вечно жить среди тех людей и питаться цветком лотоса. Пришлось самому Одиссею выйти на берег за пропавшими товарищами; он быстро понял чары лотоса, отказался сам заставил товарищей вернуться на корабль. И долго потом вспоминали они лотофагов и их чудесный цветок, ради которого забываешь об отчизне.

Затем, — новые скитания и новый неведомый берег; оставив прочие корабли в защищенном месте, Одиссей на своем собственном проехал дальше в глубь бухты и вышел с товарищами на берег. Осмотревшись кругом, он увидел емкую пещеру и в ней, к своему удивлению, целое молочное хозяйство: молоко в кувшинах и мисках, творог и сыр в корзинах. «Заберем, что можем, — советовали товарищи, — и поскорее на корабль!» — «Нельзя, — ответил Одиссей, — надо обождать хозяина и честно с ним поговорить». Но как только пришел этот хозяин, Одиссей раскаялся, что не последовал благоразумному совету товарищей. Это был великан, дикий, косматый, с одним круглым глазом посередине лба — из-за него товарищи его тотчас прозвали Киклопом, то есть «круглоглазым», но его собственное имя было, как потом обнаружилось, Полифем, и был он, подобно многим известным нам великанам, сыном Посидона. Вогнав свое стадо баранов и овец в пещеру, он осмотрелся кругом, запер вход огромной скалой и спросил пришельцев, кто они такие и где оставили свой корабль. Одиссей ему правды, разумеется, не сказал — корабль, мол, разбился среди моря; он и не стал его более расспрашивать, а схватил двух его товарищей и тотчас их съел, запивая эту дикую трапезу овечьим молоком. После этого он завалился спать.

Итак, было ясно: они попали к людоеду. Но что было делать? Убить чудовище? Это было бы возможно во время его сна, да что толку? Никакие человеческие усилия не сдвинут скалы, которой Полифем запер вход в пещеру; пришлось бы всем умирать с голоду. Нет, тут нужна другая мера, а какая, об этом следовало подумать. Тем временем ночь прошла, Полифем проснулся, закусил еще двумя товарищами и погнал скот из пещеры, тщательно, однако, затворяя за собой вход в пещеру той же скалой. Тем временем у Одиссея план спасения и мести созрел. Найдя в углу пещеры огромный кол из масличного дерева, он заострил его мечом и стал ждать возвращения киклопа. Это возвращение, правда, стоило жизни еще двум товарищам; но затем витязь подошел к хозяину с большой чашей крепкого вина в руках — это вино он для возможного обмена захватил с собою. «Запей человечину вином, киклоп», — сказал он ему. Глотнул киклоп — понравилось, словно жидкое пламя прогулялось по всему телу! «Наливай еще!» Одиссей повиновался. «И еще — не бойся, будет и тебе гостинец от меня». После третьей чащи киклоп окончательно развеселился. «Ну что же, мой гостинец?» — спросил Одиссей. «А ты мне сначала свое имя скажи!» — «Мое имя — Никто», — лукаво ответил витязь. «Так вот, друг Никто, тебя я съем последним, после всех твоих товарищей, а их всех раньше — это тебе и будет гостинец от меня». И он расхохотался.

«Это мы еще посмотрим», — подумал Одиссей; а так как киклоп тотчас после своей остроты завалился спать и под влиянием вина заснул особенно крепким сном, то он взял свой заостренный кол и сунул его острым концом в раскаленные уголья разведенного киклопом огня. Когда кол весь побагровел, он с четырьмя товарищами схватил его за тупой конец и вонзил его раскаленное острие чудовищу в глаз. Глаз мгновенно вытек; ослепленный в один миг вскочил на ноги; хмель под влиянием боли прошел. Сначала он заметался по пещере, стараясь поймать своих ослепителей; но когда это ему не удалось, он принялся кричать, созывая своих братьев киклопов. Те пришли ко входу пещеры. «Меня обижают, убивают!» — вопил Полифем. «Кто тебя обижает, кто убивает?» — «Никто», — жалобно ответил обманутый. «Коли никто тебя не обижает, никто тебе и не поможет; помолись богам, вот и все». И они разошлись по домам.

Все же Одиссей понимал, что дело спасения удалось лишь наполовину; надо было уйти из кровавой пещеры, а это было трудно. Он связал овец по три вместе и под каждой тройкой привязал одного из товарищей, а сам полез под барана-проводника, вцепившись ему в мохнатую шерсть его груди. Киклоп внимательно ощупал свой скот сверху, но запускать руку под живот не догадался; так все благополучно вышли из пещеры. Теперь можно было смело отплыть; но Одиссею была невыносима мысль, что киклоп так и не узнает, кто его наказал за его дикое отношение к гостям. «Если тебя спросят, киклоп, кто тебя ослепил, — крикнул он ему с кормы корабля, — то скажи, что это был Одиссей, сын Лаэрта, из Итаки!» Киклоп, услышав эту похвальбу, пожаловался своему отцу Посидону на обидчика. И с тех пор гнев Посидона повсюду преследовал Одиссея.

Немедленно — захватив, конечно, стадо киклопа с собою — Одиссей отправился к тому месту, где им были оставлены прочие корабли; вместе они выплыли в открытое море и после новых скитаний достигли плавучего острова. Царем на нем был Эол, царь ветров, отец многочисленного и счастливого семейства, он радушно принял Одиссея и его товарищей, угостил их и напоследок отпустил их домой с попутным ветром, дав ему остальные запертыми в мехе. Действительно, корабли понеслись с замечательной быстротой; когда они были уже настолько близко к Итаке, что можно было различать дым, поднимающийся с ее огней, — Одиссей, до тех пор бодрствовавший, от изнеможения вздремнул. А его неразумные товарищи стали разговаривать промеж себя. «Какой это он драгоценный подарок получил от царя Эола?» — «Наверно, кусок золота». — «Да, все ему, а нам ничего». — «Давайте-ка посмотрим!» Развязали мех — и враждебные ветры, вырвавшись, опять умчали корабли обратно к острову Эола. И вновь предстал Одиссей просителем пред очи радушного царя. Но этот раз он встретил немилостивый прием. «Я все сделал для тебя, — сказал он ему, — но, видно, ты ненавистен богам, что ничто не идет тебе впрок. Иди и справляйся сам, как знаешь».

И корабли Одиссея этот раз без чудесного ветра опять помчались вдаль. Опять неведомый берег; надо справиться, кто здесь живет, надо попросить жителей помочь скитальцам. Корабли привязываются к берегу причалами. Одиссей с несколькими товарищами идут отыскивать людей. Навстречу им дева ростом с гору; она им указывает путь в город лестригонов — указывает рыбам путь в невод. Те тотчас выбежали с острогами в руках, бросились на корабли, стали хватать человеческую добычу — на одном только своем корабле и со своими ближайшими товарищами удалось Одиссею бежать, все остальные стали жертвой людоедов.

На единственном уцелевшем корабле пустился герой в дальнейшее плавание, не зная, приближает ли оно его к родине или удаляет от нее. Прошло несколько дней; видят — перед ними какой-то очарованный берег, — дивная растительность, дивные звери и птицы, какая-то нега, растворенная в воздухе, и чей-то сладкий певучий голос далеко. Одиссей разделил товарищей на два отряда, с одним остался сам при корабле, другой отправил под начальством Еврилоха на голос поющей. Идет Еврилох: чем дальше, тем прекраснее страна; наконец, перед ним высокий дворец, из него раздается чарующий голос. Послав товарищей во дворец, он сам остался снаружи, высматривая, что с ними будет.

Пение прекратилось; к товарищам вышла женщина чарующей красоты, за нею две прислужницы. Они в осанке просителей сказали, что им велено было сказать. Та ничего им не ответила, а только коснулась каждого своей палочкой — и вмиг они упали вперед, тело обросло щетиной, руки и ноги покрылись копытами, лицо удлинилось в рыло, и дружина воинов стала стадом свиней. «В хлев!» — крикнула со смехом волшебница — и ушла обратно к себе.

Еврилох обомлел; убедившись, что он-то остался человеком, он пустился бежать без оглядки и остановился не раньше, чем добежал до Одиссея. «На корабль! В море! Вон из этих ужасных мест!» — кричал он. Но Одиссей заставил его рассказать все по порядку и потом приказал ему вести его ко дворцу волшебницы. Тот с воплем к нему взмолился, прося о пощаде; другие товарищи тоже упрашивали его пожалеть себя и их и предоставить превращенных их горестной участи. Но Одиссей оставался непоколебим; там, где дело шло о спасении товарищей, он никаких сомнений не допускал.

Робкого Еврилоха он все-таки оставил при корабле, решив, что дворец волшебницы он и без него найдет; действительно, не успел он двинуться, как путеводное пение раздалось вновь. Все более и более развертывающаяся картина красивой природы не могла не пленить Одиссея, несмотря на его грустное настроение; там и сям бродили дикие звери, но не нападали на него, а смотрели большими не то опечаленными, не то предостерегающими глазами. «И вы, — подумал он, — видно, были людьми; а вскоре, кто знает, и я буду таким же, как и вы». В раздумье сел он недалеко от дворца волшебницы: как быть, что делать, чтобы и самому уцелеть и товарищей вызволить?

Вдруг видит — перед ним божественный юноша, друг смертных, Гермес. «Что призадумался, Одиссей?» — спросил он его. Тот ему поведал свое горе и свои заботы. «Вы попали на остров Цирцеи, — сказал ему Гермес, — опасной волшебницы, превращающей всех во что хочет. Но не бойся; есть зелье, против которого и ее чары бессильны; и я тебе его принес». С этими словами он протянул ему белый цветок, сказал ему, как себя вести, и снова исчез.

Полный бодрой надежды, Одиссей вошел во дворец Цирцеи. Она вышла к нему: «За чем пришел?» — «За товарищами!» — «Сам к ним иди!» — засмеялась она, касаясь его палочкой. Но, к ее ужасу, ее палочка оказалась на этот раз бессильна: Одиссей же, выхватив свой меч, замахнулся на нее, грозя ее если не убить, то изувечить. Теперь она взмолилась к нему, обещая во всем ему быть покорной и прося принять от нее роскошное угощение. «Не могу принять твоего гостеприимства, Цирцея, — ответил Одиссей, — пока мои товарищи в недостойном образе томятся у тебя в хлеву». Цирцея послушалась его, вернула превращенным товарищам их прежний вид, послала и за теми, которые остались у корабля, и тогда начался пир горой.

Понравился волшебнице ахейский витязь, да и она приглянулась ему. «Останься со мной здесь, — говорила она ему, — будем жить друг с другом, как муж с женой». Это, положим, не входило в его расчеты: он не забыл ни Итаки; ни Пенелопы. Но временный отдых после долгих изнурительных испытаний был очень кстати и ему и его товарищам. Он принял предложение Цирцеи, и год прошел для всех очень весело; но к концу он объявил Цирцее, что намерен ехать домой. «Надеюсь, — .сказал он ей, — что ты укажешь мне верный путь».

«Не могу тебе указать того, чего не знаю сама, — ответила Цирцея. — Путь домой тебе может указать один только Тиресий, фиванский пророк». — «Но ведь он давно уже умер», — возразил удивленный Одиссей. «Ты должен к нему отправиться на тот свет, — спокойно заметила Цирцея. — Не бойся, это недалеко: мы ведь живем почти у самого русла кругосветного Океана». Как ни был мужествен Одиссей, но при мысли, что ему придется живым спуститься в ненавистное царство смерти, и он побледнел. Но Цирцея его успокоила, обещала дать ему все требуемое и научить его, как ему себя держать, — и на следующий день корабль ахейского скитальца поплыл по волнам сказочного моря на запад, все на запад.

Вот Океан, река, где раскаленная колесница Гелия, шипя, опускается в багровые волны. Вот его западный берег; здесь следует оставить корабль и пешком идти дальше. А дальше — страна сумерек, освещенная только лучами заходящего солнца, унылый край и город киммерийцев; а еще дальше — угрюмые пещеры, ведущие в подземное царство. Одиссей вошел, вырыл яму, заклал черную овцу так, чтобы ее кровь стекала в яму, и стал дожидаться прилета душ. И они слетелись на запах крови; многих среди них узнал он, между прочими и свою мать; но, решив первою вопросить душу Тиресия, он с мечом в руке преграждал им доступ к яме. Наконец пришел и Тиресий; напившись крови, он вмиг понял, чего от него желает Одиссей, и ответил на его вопросы.

От него Одиссей узнал, каким путем ему ехать на родину, узнал, что его преследует гнев Посидона за ослепление его сына Полифема; но узнал также, что его ожидает на родине. Не все ему было понятно в вещании Тиресия; но он рассчитывал, что Цирцея, к которой он собирался заехать, истолкует ему непонятное. И лишь по получении от него требуемых сведений, он допустил к крови душу своей матери. Она напилась, узнала сына… «Что свело тебя в преисподнюю, дорогая матушка?» — «Тоска по тебе…» Случилось это совсем недавно, пока он жил с Цирцеей на ее волшебном острове. Это была одна кара; о другой ни Тиресий, ни Антиклея ему сказать не могли.

Много других увидел Одиссей среди умерших — и Агамемнона, и непримиренного Аянта, Теламонова сына, и героев и героинь прошлого. Но время не ждало; сев на корабль, он пустился в обратное плавание и достиг благополучно острова Цирцеи. Она его выслушала, истолковала ему все, снабдила необходимыми припасами и даже попутным ветром и отправила домой. Легко было бессмертной нимфе проститься со смертным, хотя и любимым человеком. Опять послышалась ее веселая песнь из очарованного дворца, месяц, другой… а затем ее сменила песнь колыбельная. И в колыбели лежал прекрасный младенец, которого она назвала Телегоном. Это значит «рожденный далеко» — понимай, от отца.

Для Одиссея началось легкое, с виду счастливое плавание: достаточно было распустить парус, об остальном заботились ветер и кормчий. Но вот издали послышалось пение, еще более чарующее, чем на острове Цирцеи. Предупрежденный об этом своей подругой, Одиссей знал, чем это грозит. Размягчив большой круг воска, он старательно заткнул им уши своим товарищам, сказав им предварительно, чтобы они его самого привязали к мачте. Корабль шел быстро при попутном ветре, пение раздавалось все громче и громче, все слаще и слаще… да, это были они, прелестницы Сирены. Вот он уже их самих различает на их утесе; этот утес бел, совсем бел, но не от пены и не от чаек — это кости пловцов на нем белеют, пловцов, прельщенных песнью Сирен. Он различает уже слова; они называют его по имени, обещают ему знание и мудрость. Все знают они, что было, все знают, что будет на все-кормящей земле, все скажут ему в своей песне, если он к ним пойдет. Этому сопротивляться нельзя: он знаками просит товарищей снять с него узы. Они песни не слышат, но помнят его прежнее приказание: вместо того, чтобы снять с него узы, они еще сильнее его привязывают. И только когда и остров исчез, и песнь потонула вдали, только тогда они освободили друг друга, радуясь, что избегли Сирен и их смерти — певучей песни в волнах.

Дальше поплыл корабль, все еще при попутном западном ветре. И показался вдали точно огромный столб дыма. Одиссей уже знал, что означает этот дым среди моря: здесь будет узкий пролив между двумя гибелями, Скиллой и Харибдой. Страшнее последняя: это — подводная бездна, поочередно втягивающая в себя и опять извергающая море. Попасть в нее — это значило погибнуть совсем. Одиссей приказал кормчему держать корабль по возможности дальше от Харибды — другими словами, как можно ближе к Скилле. Это было шестиглавое чудовище, обитавшее в пещере высокого утеса. Она зорко выслеживала приближающихся к ней пловцов; как только корабль Одиссея поравнялся с ней, она внезапно своими шестью головами спустилась к нему, схватила каждой пастью по одному гребцу и скрылась с ними в своей пещере. Жалкое это было зрелище: несчастные висели, как рыбы на крючке уды, звали на помощь Одиссея, а он, как ни любил своих товарищей, никакой помощи им оказать не мог.

И все же самое грозное было еще впереди. Гонимые все тем же попутным ветром, пловцы достигли острова, с которого слышалось приветливое для утомленных морем мычание многочисленного стада коров; по описанию Тиресия и Цирцеи, Одиссей догадался, что это остров Фринакия и что пасется на нем принадлежавшее самому Гелию стадо. Чтобы уйти от соблазна, он хотел миновать остров, благо продолжал дуть попутный ветер; но товарищи возроптали, и он должен был им уступить, взяв с них, однако, клятву, что они оставят нетронутым божье стадо. Вначале все шло хорошо. Но на следующий день западный ветер сменился восточным, и притом очень свежим; продолжать плавание не было никакой возможности. Второй день — тоже, третий — тоже и так далее; данные Цирцеей припасы наконец истощились. Пришлось поддерживать жизнь охотой и рыбной ловлей, бедственно и скудно; а тут перед глазами так соблазнительно сновали тучные, откормленные коровы! Правда, они дали клятву их не трогать; но разве бог не простит, если дать торжественный обет многократно возместить убыток по прибытии в Итаку? И вот, воспользовавшись сном вождя, его товарищи склонились к неразумным речам Еврилоха; несколько коров было зарезано и зажарено. Страшные знамения не замедлили последовать: шкуры задвигались, точно живые, мясо на углях стало мычать, точно призывая кого-то на помощь. Проснувшийся Одиссей старался замолить совершенный грех, но его сердце чуяло недоброе.

Прошла грозная ночь; на следующий день приветливо выглянуло солнце, приветливо засверкало море, и даже вновь подул попутный западный ветер. Товарищи успокоились — видно, бог их простил. Но Одиссей не доверял этой обманчивой тишине; и его предчувствие оправдалось. Едва оставили они Фринакию, как на небе появилась тучка; тучка стала расти и расти и превратилась под конец в громадную грозовую тучу, заволокшую все небо с его солнцем и окутавшую море густым мраком. Ветер зловеще завыл; пловцы спустили мачту, готовясь к борьбе с непогодой; но бороться им не пришлось. Грянул гром, корабль разбился пополам; выброшенные за борт товарищи пробовали было плавать, но силы их оставили, и их одного за другим поглотили волны.

Один только Одиссей не дал им себя захлестнуть; ценою неимоверных усилий он связал вместе киль и мачту и получил нечто вроде плота. Девять дней и девять ночей плыл он на нем; наконец вдали показалась земля. Это опять был остров, и опять на нем жила нимфа — добрая, ласковая нимфа, по имени Калипсо. Она приняла Одиссея радушно, одела и угостила его, но отпускать его уже не хотела. Это была не Цирцея с ее легким отношением к разлуке: к Одиссею она привязалась всем сердцем, полюбила его, ее райский остров теперь, когда она его узнала, показался бы ей пустым и унылым без него. Сколько раз она упрашивала его забыть об его далекой скалистой Итаке, вкусить с ней нектара, напитка бессмертия и вечной юности, остаться ее мужем навсегда! «Неужели, — спрашивала она, — твоя Пенелопа прекраснее меня?» — «Нет, — отвечал Одиссей, — не сравнится ее скромная красота с красотой богини, но она — моя жена, и я люблю ее».

Так протекло девять лет, девять тягостных лет. Ночь Одиссей проводил в тереме Калипсо, но дни на взморье, погружая взоры в голубую даль, где он предполагал свою Итаку. «О, только раз, — вздыхал он, — только раз увидеть дым, восходящий от берегов отчизны! А затем я и умереть готов!»

И боги наконец услышали его мольбы; по заступничеству Паллады во время отсутствия Посидона был отправлен к Калипсо Гермес с приказанием отпустить скитальца домой. Закручинилась богиня, но делать было нечего. «Иди, жестокий, — сказала она ему, — иди к неблагодарным людям; ты скоро убедишься, что ты и на что променял». — «Как же мне уйти, — спросил Одиссей, — когда мой корабль разбит перуном Зевса?» — «Кораблей у меня нет, — ответила нимфа, — но топор есть, сосен здесь много, а ты мастер-плотник. Остальное — дело богов».

Вскоре веселый стук огласил молчаливый остров; настоящего корабля Одиссей, конечно, для себя одного не построил; вышла небольшая плоскодонка, но с бортом и мачтой, годная только для плавания по тихим волнам. Одиссей надеялся, что боги, разрешив ему отъезд, будут его охранять во время пути. Он простился с Калипсо; та дала ему припасов на дорогу, и Одиссеев «плот» отвалил.

Вначале все шло хорошо; море было спокойно, ветер попутный, парус весело надувался, и волны шумели, разрезаемые носом плоскодонки. Одиссей сидел у руля, сон не смыкал его очей — днем и ночью он должен был держаться указанного ему нимфой направления. Но он делал это охотно и утомления не чувствовал: его бодрила и крепила мысль о родине.

На беду Посидон как раз тогда возвращался на Олимп после долгого отсутствия. Он увидел Одиссея; недобрая улыбка заиграла на его устах. «Вижу, — сказал он про себя, — что боги без меня разрешили тебе вернуться на родину; пусть будет так, но помучиться ты еще должен немало». Незримым ударом трезубца он разбил плоскодонку; Одиссей очутился в море. Вначале он пробовал держаться на поверхности, ухватившись за обломок своего плота; но при этом он стал игралищем ветра, был им бросаем то туда, то сюда, не приближаясь к своей цели, — а голод давал себя знать.

Сжалилась тут над ним морская богиня Левкофея — та самая, что некогда называлась Ино среди смертных и долгим раскаянием искупила свои грехи. Она протянула несчастному свой чудесный покров: «Обвяжи его вокруг тела и плыви вот туда, — сказала она ему, — а достигши берега, не забудь мне его возвратить». Одиссей поступил по ее совету, но берег был еще далеко: два дня и две ночи должен он был еще плавать, пока наконец ему удалось коснуться ногами твердой почвы. Шатаясь от неимоверного утомления, он вышел на сушу, приготовил себе среди кустов подстилку из сухих листьев и тотчас заснул крепким сном.

Разбудил его — он сам не знал через сколько времени — веселый крик девушек; то дочь местного царя, царевна Навсикая, вышедшая с товарка-юл на взморье стирать белье, после работы играла с ними в мяч. Покрыв свою наготу зелеными ветвями, он взмолился к ней; она велела дать ему хитон и плащ, накормила его и научила, как ему дальше себя вести. «Мой отец, — сказала она, — Алкиной, царь феакийцев, обратись к нему, у него найдешь ты защиту и средства для возвращения на родину. Но для большей успешности советую тебе припасть просителем к коленям моей матери Ареты: если она к тебе будет милостива, то ты спасен».

Поблагодарив ласковую деву, Одиссей отправился в город феакийцев ко дворцу царя Алкиноя. Счастливые люди здесь, видно, жили: все дышало миром и довольством. Он поступил по совету Навсикаи, Арета милостиво отнеслась к его просьбе. Алкиной принял его с честью и созвал свой народ на торжественный пир по случаю прибытия гостя. Были там и игры феакийских юношей, и песни вдохновенного певца; пришлось Одиссею рассказывать свои многочисленные приключения. Все с восторгом внимали повести «многострадального» героя; много даров получил он и от Алкиноя и от феакийских вельмож; а затем царь велел для него снарядить корабль, и Одиссей, простившись со своими радушными хозяевами, отправился в свой последний путь. Тотчас чудесный сон охватил его; сонным довезли его феакийцы до Итаки, вынесли на берег, положили кругом него полученные им дары и тихо отвалили.

Так оправдалось давнишнее пророчество, то, из-за которого он так упорно отказывался присоединиться к рати Немезиды. Через двадцать лет вернулся он на родину на чужом корабле.

 

71. МЕСТЬ ОДИССЕЯ

Когда Одиссей проснулся, берега Итаки были еще покрыты предрассветным туманом; скиталец не узнал своей желанной родины; но Паллада, до тех пор издали его оберегавшая, теперь явилась ему воочию: она рассеяла туман, открыла его восторженным взорам очертания любимой страны, но и дала совет быть благоразумным. Пока он жил на острове Калипсо, сыновья вельмож его родины и соседних стран, считая его погибшим, явились женихами к его верной жене; ввиду ее отказа, они поселились в его дворце, истощая его своими пиршествами, чтобы заставить ее отказаться от своего упорства. Правда, она прибегла к хитрости, сказав, что до своего ухода она должна соткать саван для старого свекра Лаэрта, она днем ткала, а ночью разбирала тканое; но однажды, вследствие предательства прислужницы, ее накрыли за этой ночной работой, и ей пришлось поневоле назначить им срок. И этот срок должен вскоре наступить. Его сына, молодого Телемаха, тоже нет дома: он отправился к Нестору в Пилос, к Менелаю в Спарту узнать про своего пропавшего без вести отца. Но вскоре он должен вернуться. «А пока, — заключила она, — отправься к твоему верному слуге, свинопасу Евмею: там дожидайся прихода твоего сына».

Так неприветливо встретила вернувшегося Одиссея его родина, та родина, ради которой он пожертвовал бессмертием и вечным блаженством под ласкою богини: вместо заслуженного отдыха ему предстояла новая борьба. Но могучие силы его духа не оставили его и тут: убедившись, что ему придется вырывать и жену и дворец из рук насильников, он решил на первых порах не выдавать себя, прикинуться нищим скитальцем, чтобы за всем наблюдать, не возбуждая ничьего подозрения, и воспользоваться первой удобной для действия минутой.

Двор Евмея, куда его направила Паллада, лежал среди полей и дубовых рощ, далеко от города и городского дворца. Сам Евмей был уже стар; рожден он был для лучшей жизни, но, будучи еще ребенком продан в рабство, попал к Одиссею и привязался к этому деловитому, справедливому и доброжелательному хозяину. Мнимого скитальца он принял радушно, следуя старым заветам дома, но встретил очень неприязненно его заявление, будто Одиссей еще жив и вскоре вернется. «Это, — говорил он, — утверждают многие бродяги, чтобы тронуть сердце царицы и выманить у нее хитон или плащ». Одиссей не счел нужным настаивать.

Прошло несколько дней; Одиссей оставался у Евмея, помогая ему в его работе, к их обоюдному удовольствию. Наконец блеснула первая радость: пришел стройный, крепкий, прекрасный юноша, в котором скиталец узнал своего сына Телемаха. Его сердце судорожно забилось; едва мог он дождаться отлучки своего доброго хозяина, чтобы тайно открыться сыну, наполняя и его сердце неземным блаженством. Теперь их было двое, двое против многих, но все-таки было с кем держать совет. Несмотря на возражения Евмея, он решил на следующий день отправиться все еще неузнанным скитальцем в свой дворец.

Уже на пути туда он мог убедиться, как различно повлияла стрясшаяся над его домом беда на его челядь: Евмей и некоторые другие соблюли верность не столько ему, которого они считали погибшим, сколько его молодому сыну; зато многие — и в их числе особенно козопас Меланфий — предпочли перейти на сторону новых господ и безбожно издевались над честностью первых. Одиссей все наблюдал, все отмечал, имея в виду со временем наградить тех и других по заслугам.

И вот показался наконец дом его отцов. С благоговением смотрел его законный владелец на его старые стены, на могучие косяки входных дверей, но тотчас его внимание отвлекло живое существо, беспомощно лежавшее на куче мусора у самого входа. Это была старая собака, как пояснил Евмей, по имени Аргос; ее еще сам Одиссей лет двадцать назад вскормил для охоты, но не успел воспользоваться ее услугами. Теперь она в полном пренебрежении и запущении валялась среди отбросов. Одиссей к ней подошел; она сначала насторожила уши, но затем, видимо, признав старого хозяина, ласково опустила их, тихо вильнула хвостом и лизнула его протянутую ей руку. Не выдержало слабое сердце внезапно нахлынувшей радости; в следующее мгновение она склонила голову на лапы — и жизнь ее оставила. У Одиссея слезы брызнули из глаз; он отвернулся, чтобы скрыть свое волнение от своего спутника и слуги.

Он вошел. Его взорам» Представился просторный двор, окруженный колоннадами с алтарем Зевса Ограды посередине. Дальше новая сень, новая дверь — и за ней довольно большая мужская хорома, тоже окруженная колоннадой, с очагом у одной из задних колонн. Здесь он застал женихов — много их было, почти вся знатная молодежь острова, не считая многих других. Евмей указал ему Антиноя, главного насильника между ними, пытавшегося даже из засады убить Телемаха на его обратном пути; затем хитрого Евримаха, дерзкого Ктесиппа, затем Амфинома… его Одиссей с горечью увидел в этом обществе; отец у него был хороший, да и сам он нравом был ласков и не склонен к насилию; но он попал в дурное общество, и это было его гибелью. И еще многих, многих других увидел он — прекрасную рать, если бы она посвятила себя войне, или охоте, или полевым работам вместо того, чтобы в безделье и играх истощать средства своего царя…

Желая познать их в точности, Одиссей, прикинувшись бездомным бродягой, принялся им прислуживать — И действительно никто ничего не заподозрил. Они охотно издевались над ним, бросая в него то скамейкой, то другими предметами; Ан-тиной стравил его с другим бродягой, дерзким Иром, чтобы вместе с прочими натешиться их единоборством и поражением хвастуна: Одиссей все выносил в ожидании уже недалекого часа расплаты.

Так прошел день; с наступлением темноты женихи разошлись. Одиссей с Телемахом остались одни. Юноша рассказал отцу, каких трудов ему стоило снарядить корабль для поисков: итакийский народ подчинился своей знатной молодежи, то есть женихам, и лишь благодаря заступничеству старого Ментора, друга его отца, ему удалось получить и корабль и товарищей, и тот же Ментор ему самоотверженно сопутствовал в пути к Нестору. «Да, — продолжал он, — я думал, что это действительно был твой друг Ментор. Но нет; он оставался в Итаке, а в его образе сама дочь Громовержца Паллада охраняла меня! Она явилась, уходя от нас, во дворце Нестора, и старый царь почтил жертвой ее благословенное появление. Поэтому теперь нам бояться нечего: при такой заступнице никакой враг не страшен».

С радостью и благоговением внял Одиссей этому рассказу; все же он счел нужным принять некоторые меры благоразумия. В мужской хороме у очага стояло его оружие, особенно копья; их он решил перенести в более внутренние покои. А когда эта работа была окончена, его старая няня Евриклея пришла сказать ему, неузнанному скитальцу, что царица Пенелопа желает видеть его.

Это было новое испытание — Пенелопа, его любимая жена, которой он не видал двадцать лет! И ему нельзя будет открыться ей, обнять ее — он должен будет притворяться перед ней до часа расплаты, чтобы она своей радостью не выдала его раньше времени! Все же он последовал за старушкой в женскую хорому. Пенелопа, разумеется, хотела его расспросить о своем муже; не желая же ни выдать ей преждевременно всю истину, ни оставить ее без утешения, он сочинил для нее историю о своем знакомстве с Одиссеем — и радовался в душе ее любви и верности. Да, ради такой жены можно было пожертвовать блаженством на острове Калипсо! Утешенная обратилась к старушке: «Умой ноги товарищу твоего господина!» Евриклея принесла миску с теплой водой, принялась мыть его ногу — и нащупала знакомый ей рубец от раны, которую он еще отроком получил на охоте у своего деда Автолика. Нога выпала из ее рук: «Ты — Одиссей?» К счастью, Пенелопа, погруженная в радостное раздумье, не заметила ее открытия; Одиссей быстро зажал ей рот: «Да, матушка, но сдержись, не выдавай меня, иначе ты погубишь все дело!»

Следующий день был днем развязки: Пенелопе по уговору предстояло объявить женихам, кому она отдает свою руку. Они сошлись все; Телемах, Одиссей, а также Евмей с верным волопасом Филетием; Пенелопа к ним спустилась, неся в руке старый лук своего мужа, за ней прислужницы несли ящик с железными секирами. По желанию матери Телемах выбрал двенадцать двулезвийных секир и воткнул их ручками в землю, все в один ряд. А так как в каждой оба лезвия, выгнутые полукругом, верхними концами почти сходились, то смотрящий через весь ряд поверх конца ручки имел перед собою двенадцать круглых отверстий.

Тогда Пенелопа объявила женихам: «Так как вы заставляете меня выйти за одного из вас, то вот вам мое условие. Кто натянет вот этот лук моего, конечно, погибшего мужа и пустит стрелу через все двенадцать секир, за тем я и последую, как его жена».

Пришлось согласиться. По распоряжению Антиноя порядок должен был быть тот же, как и тот, в котором виночерпий им наливал вино за обедом; при этом порядке Евримаху и ему пришлось бы быть последними. Первый попытавшийся натянуть лук никакого успеха не имел. Видя это, Антиной приказал принести сала, чтобы смягчить старый и жесткий лук. Тем временем Одиссей вызвал Евмея и Филетия из хоромы во двор; решив теперь же приступить к делу мести, он им открылся. Слезами радости приветствовали оба своего господина и близость восстановления пошатнувшегося дома; теперь они готовы были умереть за него.

Пока Одиссей вел разговор с обоими верными рабами, лук переходил от одного жениха к другому: никто не оказался в силах его натянуть. Когда Одиссей вернулся в хорому, Евримах как раз пытал счастия; но и ему не повезло. Антиной предвидел, что и с ним будет то же самое; не желая осрамиться перед невестой, он сказал товарищам: «Покровитель стрельбы — Аполлон; а сегодня как раз его праздник в Итаке. Нельзя поэтому сегодня упражняться в стрельбе. Подкрепим себя вином, а завтра, принеся Аполлону жертву, возобновим попытку».

Все одобрили его мысль; и уже явился виночерпий, чтобы налить ему первому кубок вина, как вдруг Одиссей, точно шутя, заявил: «А что, если я сам попытаюсь натянуть лук?» Разгневались женихи: «Ты с ума сошел, нищий бродяга? Сиди спокойно и пей, если не хочешь нажить горя!» Но Пенелопа вступилась за своего гостя: «Что же за беда? Уж не боитесь ли вы, что этот нищий в случае удачи пожелает жениться на мне? Пусть попытает свои силы; удастся ему — я подарю ему хитон и плащ и отправлю его, куда он пожелает сам». — «Уж это ты мне предоставь, матушка, — сказал Телемах, чувствуя, что развязка приближается, — а сама вернись к себе и займись своим женским делом». Пенелопа улыбнулась: ей было приятно, что ее молодой сын выступает хозяином в доме своего отца. Она ушла к себе, но женским делом ей заняться не пришлось: Паллада навеяла на нее чудесный сон, чтобы она ничего не слышала из того, что должно было произойти.

Повинуясь господам, Евмей взял лук и стрелы и подал их Одиссею; несмотря на негодование женихов, Одиссей взял свой старый лук, осмотрел его внимательно, не пострадал ли он от времени — нет, все было в исправности. Тетива, как это было принято, была прикреплена только к одному концу лука, у другого находился крючок, на который нужно было, предварительно согнув лук, надеть петлю другого конца тетивы; это и называлось «натянуть лук». Осмотрев основательно свое доброе оружие, Одиссей исполнил то, что никому не удавалось, — согнул лук и натянул на него тетиву; затем он взял стрелу, положил ее куда следовало, потянул тетиву к себе — стрела пролетела через все двенадцать кругов и ударилась в стену хоромы. Тогда витязь отскочил к запертой двери хоромы, стал на порог, взял другую стрелу — и прицелился в Антиноя. Тот как раз подносил к губам кубок с вином; но прежде чем он успел глотнуть, кубок выпал из его рук, а он сам без звука пал рядом с ним. И с тех пор появилась у эллинов пословица: «Да, между кубком и уст твоих краем велик промежуток!»

Женихи остолбенели; все же они не думали, что нищий бродяга мог сознательно покуситься на жизнь самого знатного из их среды. Но Одиссей не дал им опомниться. «А, псы негодные! — крикнул он им. — Вы не рассчитывали, что я могу вернуться со странствий и потребовать вас к ответу за ваши бесчинства!» Тут только они поняли, кто перед ними стоит. Тщетно; Евримах предлагал ему мир и возмещение убытков: не в убытках суть, а в оскорблении, а его может искупить только кровь. Сам Евримах стал второй жертвой Одиссеева лука; но как только женихи поняли, что спор может быть решен только булатом, они воспрянули духом, и положение Одиссея и его трех приверженцев стало опасным. У женихов были мечи, и огромное численное превосходство было на их стороне; а тут еще Меланфий принес им копья и щиты из внутреннего покоя, куда их было запрятали Одиссей и Телемах. И все-таки восторжествовала несокрушимая сила мужа, сражающегося за свою честь и свой дом: один за другим женихи полегли, — дом был чист от навязчивых гостей.

Одиссей послал за Евриклеей. Старушка хотела возликовать, увидя мертвыми разорителей дома, но он ее удержал: «Не годится ликовать над убитыми людьми». Он велел ей старательно смыть обильно пролитую кровь; трупы были унесены, воздух хоромы очищен серой; тогда только он послал няню за госпожой.

Пенелопа все еще покоилась в чудесном сне, навеянном на нее Афиной; она не слышала ни лязга оружия, ни криков и стонов сражающихся. Когда теперь Евриклея, разбудив ее, ей сказала, что Одиссей вернулся и восторжествовал над врагами своего дома — она сначала подумала, что старушка помешалась. Ее настойчивость, однако, заставила ее призадуматься; она все еще не решалась поверить в свое счастье: испытанная горем женщина заподозрила обман. Ее вчерашний собеседник теперь называл себя ее мужем — тем ее мужем, которого она не видела двадцать лет; посмотрим!

Она спустилась к нему в хорому, села против него, стала смотреть ему в глаза — то как будто признает, то как будто нет. Тщетно укорял ее Телемах. «Если он действительно мой муж, — сказала она, — то у нас есть примета». Настала ночь; Одиссей вздохнул. «Что же, постели мне ложе здесь», — сказал он Евриклее. «Да, — подтвердила Пенелопа, — вынеси ему сюда из терема его кровать». — «Мою кровать? — удивился Одиссей. — Как же она ее вынесет, когда одна ее ножка — пень маслины, глубоко запустивший свои корни в почву?» Тут только Пенелопа бросилась ему на шею. «Теперь я убедилась, что ты — Одиссей, — сказала она, — это была та тайная, только нам с тобою ведомая примета».

На минуту засияло счастье, но только на минуту; впереди была еще гроза. Отцы убитых женихов узнали про постигшее их несчастье; вместо того чтобы пенять на себя, что они не удержали своих сыновей от насилия, они стали возбуждать народ против Одиссея. «Хорош царь, — говорили они, — всю свою рать растерял на войне и в странствиях, а теперь, вернувшись, истребил и подросшую силу страны». Не желая, чтобы его городской дворец стал предметом нападения, Одиссей со своими верными слугами удалился к загородному хутору, занимаемому его престарелым отцом Лаэртом. Велика была радость старца — уж не думал он когда-либо в жизни увидеть своего сына. Но время не ждало: вражий отряд, предводительствуемый отцом Антиноя, приближался к хутору. И тут бы опять произошло кровопролитие; уже пал отец Антиноя, пораженный копьем Одиссея. Но голос благоразумия восторжествовал; посредником явился старый Ментор… если только это не была опять Паллада в его образе. Был заключен мир.

Одиссей был признан царем, и для Итаки опять настали счастливые времена.

 

72. СМЕРТЬ ОДИССЕЯ

Под мудрым правлением Одиссея расцвел и его дом, и вся страна. Роскошные дары феакийцев возместили убытки, причиненные бессовестным хозяйничаньем женихов; его же работу благословили боги — и Зевс, и Деметра, и особенно Паллада. Один по-прежнему оставался ему враждебным: это был Посидон. Одиссей помнил пророчество, данное ему некогда на том свете Тиресием о том, как ему замолить гнев ретивого бога морей; и для этого ему пришлось бы опять покинуть его любимую Итаку, опять стать странником и скитальцем. Удивительно ли, что он откладывал время этого нового подвига?

Годы шли; Лаэрт тихо скончался. Телемах возмужал и стал способен управлять самостоятельно и царством и домом. Тогда наконец Одиссей решился исполнить лежащий на нем долг совести. Поставленная ему Тиресием задача состояла в следующем: ввести почитание Посидона среди людей, совсем не знающих моря. Он велел переправить себя в лодке к берегу Эпира, а затем, взяв весло на плечо, пошел дальше в глубь материка. Встречные смеялись над ним: «К чему ты тащишь это весло?» Он молча шел дальше. Но вот наконец встречный путник спросил его: «Что это за странная лопата на твоем плече?» По этому вопросу он признал, что эти люди, очевидно, не знают, что такое море. Он воткнул весло в землю и, собрав народ, совершил торжественное жертвоприношение в честь Посидона. Этим он себя очистил перед ним. Теперь можно было вернуться в Итаку.

Но в Эпире находилась также и бурная Додона, славная оракулом Зевса и Матери-Земли; захотелось Одиссею узнать от пророков вещего дуба, какая ему предстоит смерть. Тиресий ему и об этом кое-что сказал: «Смерть тебе будет от моря, безбольная, после долгой старости, и счастливы будут народы кругом»; но он этим не удовольствовался и своей пытливостью навлек на себя новое горе.

В Додоне он получил поистине страшный оракул: «Ты умрешь от руки твоего сына». Это было истинным проклятием: принять смерть от самого любимого в мире человека, пятная и его самого, этого чистого душой, безгранично его любящего Телемаха, пятном отцеубийства! Нет, лучше оставаться вечно изгнанником, отказываясь от дорогой родины! Одиссей с тех пор уже не покидал Эпира; с его умом и деловитостью он для всех был желанным гостем, везде находил друзей. Так прошло много лет горестной разлуки с отчизной.

Но вот и он состарился; тоска по родине все сильнее и сильнее его глодала. Умрет он — «и будут счастливы народы кругом». Какие? Чужие, не итакийцы; а между тем он мог бы именно своим принести это счастие, если бы вернулся домой. Не выдержала душа; он бросил своих эпирских хозяев и на лодке опять вернулся в Итаку.

И опять никто его не узнал — так оно и лучше. Надо сначала убедиться, в каком положении дела и как отнесется царь Телемах к возвращению своего старого отца. Он приходит в свой дом; ему навстречу почти столетняя старушка, все та же няня Евриклея. «Узнаешь?» О, да, узнала; не надо преждевременно давать знать другим, пусть сначала пройдет хотя эта ночь. Она стелет ему ложе в странноприимном покое. Телемах не особенно удивлен приходом нового гостя: таких всегда бывает много, их дом гостеприимен. Пусть Евриклея, если хочет, поухаживает за ним: он рассказывает ей о себе, обо всем, что он извещал за время своей новой разлуки.

Чу… затрубили тревогу. Что случилось? Какие-то морские разбойники нагрянули на страну. Надо выручать; Телемах вооружает свою рать; со своими идут и гости — это естественная благодарность за гостеприимство. И принятый Евриклеей странник тоже не так уж стар, чтобы не участвовать в общем деле. Все спешат на взморье; происходит жаркая стычка, но итакийцы побеждают. Враги отчасти перебиты, отчасти взяты в плен; в числе последних и молодой атаман. Из своих же не погиб никто… Подлинно ли никто? Да, никто, если не считать вчерашнего странника: он тяжело ранен стрелой атамана. Евриклея в ужасе всплеснула руками: «Боги! Ведь этот странник — сам Одиссей!»

Вносят раненого и приводят убийцу: все собираются вокруг одра умирающего. Слава богам, рука Телемаха чиста: Одиссей не от нее принял смерть… Слава богу? За что? За то, что они лживым оракулом отравили ему последние годы существования, разлучили его с родиной и семьей? Нет! «Послушайте, Телемах и прочие — и пусть умолкнет навсегда славословие додонского бога! Мне было предсказано, что я приму смерть от руки сына; ради этого предсказания я жил все время вдали от моей отчизны. И что же? Телемах чист передо мной, а мне убийца — вот этот чужой разбойник!»

Молодой атаман, весь бледный, обводил присутствующих блуждающими глазами; теперь он пал на колени перед умирающим. «Если ты — Одиссей, — сказал он дрожащим голосом, — то додонский оракул был прав, а я — проклятый отцеубийца. Узнай, несчастный, узнайте все — перед вами не чужой разбойник, а Телегон, сын Одиссея и Цирцеи!»

Все умолкли; Одиссей откинул голову. «Телегон!» Со слезами, с рыданием рассказал ему юноша о своем рождении, о своей жизни на волшебном острове, о том, как выросши, он пожелал отправиться на поиски отца, Цирцея охотно согласилась. Товарищей набрать было нетрудно: она просто возвратила человеческий образ пятидесяти обитателям своего зверинца, они смастерили себе корабль и отправились в путь. По дороге нужда заставляла их не раз добывать себе припасы разбоем; так и в последнюю ночь, которую они провели на Итаке, не зная, что это она.

Одиссей слушал его; ему казалось странным, что его рана не причиняет ему никакой боли. Какая-то сладкая дрема исходила из нее, распространяясь мало-помалу по всему его телу. Это напомнило ему пророчество Тире-сия про ожидающую его безбольную смерть. Но «от моря»: как понимать это слово? Он сказал Телегону и про это вещание. «Тиресий тоже был прав, — пояснил Телегон. — Моя мать, Цирцея, сама мне приготовила мои стрелы, их острие — ядовитая кость морского ската. Ты подлинно принял смерть от моря, хотя поразила тебя рука твоего сына». — «Нет, мой сын, — тихо сказал Одиссей, — ты невиновен, и я снимаю с тебя скверну отцеубийства». С этими словами он тихо скончался.

Ему были справлены торжественные похороны — и с тех пор его могила стала источником благодати для всего острова. Больные находили у нее исцеление, несчастные и сомневающиеся — добрый совет. В дальнейшей истории Эллады нет более речи о маленькой Итаке, тем лучше для нее. Ее забытый народец счастливо жил на окраине греческого мира, никого не обижая и не обижаемый никем.

Есть еще предание, что Телегон, ласково принятый своим старшим братом и законной женой своего отца, уговорил их оставить Итаку и вместе с ним отправиться на остров Цирцеи для вечной блаженной жизни. Так царство сказки приняло всю семью многострадального героя; его ворота запахнулись за ними, предоставляя остальным смертным бороться и бедствовать, побеждать и страдать — одним словом, испытывать всю ту судьбу, о которой у нас будет речь во всем дальнейшем повествовании.

 

Иресиона

Аттические сказки

 

I. ТАЙНА ДОЛГИХ СКАЛ

 

I

Были Анфестерии, весенний «праздник цветов». Креусе, младшей и тогда уже единственной дочери старого афинского царя Эрехфея, надлежало в этот день, спустившись с Акрополя на подгорный луг, нарвать цветов, чтобы украсить могилу своей матери Праксифеи. Зная об этом намерении, ее няня Евринома вошла к ней в светелку, чтобы одеть ее в приличествующее поминальному дню темное платье.

Она застала ее еще спящей, с блаженной улыбкой на устах, но, видно, ворвавшийся через открытую дверь дневной свет рассеял ее сон. Она поднялась, схватила Евриному за руку, но долго не могла промолвить слова. Наконец она пришла в себя; увидев на руках старушки хитон пепельного цвета, она с ужасом отшатнулась:

— Нет, нет, не этот. Принеси мне из заповедного ларца белый хитон с золотою каймой, вышитый моей матерью.

— Что ты, дитятко! Разве ты забыла, какой сегодня день? Да и в другой я бы тебе его не дала: завет твоей матери был, чтобы ты надела его впервые в день твоей свадьбы.

— Послушай, няня, что мне приснилось. Ко мне подошел дивный юноша, такой красоты, какой я еще никогда не видала. Он взял меня за руку и сказал: «Креуса, надень вышитый твоей матерью хитон и выйди на подгорный луг, что у Долгих скал».

— Но закон, дитятко, закон!

— Няня, да от кого же и закон, коли не от богов? А сон разве не от тех же богов? А если бог дал закон, то он же может и освободить от него.

— Ох, дитятко, уж больно ты умна; куда мне, старой, угнаться за тобой! Только вот что помни. Твоя мать, покойная царица Праксифея, была у нас первой ткачихой в Афинах: да, я думаю, такой другой мастерицы теперь во всей Элладе не найдешь. Ее хитон — красота неописуемая: смотри, береги его!

Вскоре хитон Праксифеи покрыл молодое тело ее дочери. Няня была права: красоты он был изумительной. Изображена была на нем победа Паллады Афины над гигантом Энкеладом. В центре стояла богиня; в правой руке она потрясала эгидой с головой Горгоны; налево лежал в прахе гигант, стараясь отвернуть лицо от страшного зрелища; с другой стороны сама Земля верхней половиной своего тела поднималась из своей стихии, умоляя победительницу пощадить ее сына.

 

II

Все же был уже полдень, когда Креуса, спустившись с Акрополя, очутилась на лугу у Долгих скал.

Прежде всего она, минуя источник Клепсидру, подошла к пещере, тогда еще довольно глубоко проникавшей в недра скалы. Она была посвящена нимфам; здесь, полагали люди, жили они, отсюда слышались иногда их песни, отсюда они благословляли и луг, самый влажный и цветистый во всей местности. Их алтарь находился перед пещерой; Креуса сотворила молитву перед ним и украсила его первыми цветами, которые она сорвала на лугу.

Затем она вернулась на луг. Зелени на нем еще не было — время было раннее, — зато цветов высыпало множество: анемоны и маки, фиалки и нарциссы. У Креусы была корзинка; бережно подняв хитон, чтобы не изорвать его о шипы прошлогодних колючек, она принялась за работу.

Когда она спускалась с родной горы, ее ласкал теплый южный ветер, дувший с Саронского залива; теперь, к полудню, он улегся, все было тихо. Было что-то вяжущее в этой недвижной полуденной тишине. Солнце, несмотря на раннее время года, уже заметно пригревало, но его лучи, казалось, тоже застыли и ложились какой-то сковывающей броней вокруг тела. Креуса чувствовала, что неведомая до тех пор истома вливалась в ее жилы: ей стало и жутко и сладко, как еще никогда.

Все же нужно было приняться за работу. Анемоны и маки, фиалки и нарциссы — да, это именно то, что нужно. Мало-помалу они наполнили корзинку девушки. Можно идти домой.

Но что это? Невиданный до сих пор цветок, алый с большими лепестками, с золотой сердцевиной. И рядом еще один, а там другой, голубой, еще краше того; пунцовый, желтый, синий — все цвета радуги. И их чашечки так разнообразны: то закругляются шариками, то рассыпаются гроздьями, то свешиваются мешочками, то заостряются стрелками. И душистые, душистые — такой запах разве только в саду Зевса слышится, где девы-Геспериды растят молодильные яблоки для богов.

Креуса опрокидывает корзинку: прощайте, анемоны и маки, фиалки и нарциссы! Она рвет новые, невиданные цветы, сколько можно вместить. То-то удивится няня! И рвать нетрудно: цветы сами просятся в руку, вырастая повсюду, где она коснется земли.

Чу, кто-то зовет… Нет, это жаворонки поют. Как звонко, как сладко! Эти трели положительно проникают в душу, вместе с лучами солнца. Весь воздух ими напоен. Он дрожит от них, дрожит…

Все-таки кто-то зовет. Это из пещеры, она явственно слышит свое имя. Нимфы поют — ну да, полдень: это их час. «Креуса! Креуса!» Как сладко плывет это имя по неподвижному воздуху и колышется на волнах солнца, волнах благовония, волнах жаворонковых трелей. «Креуса! Креуса!» А дальше что? «Гимен! Гименей!» Свадебная песнь? Кому? Ей! Ну да — на то и наряд на ней свадебный. Пойте, нимфы — и подпевайте, жаворонки!

Нет, это уже не жаворонки. Звуки слышатся, и воздух от них дрожит, но это не жаворонки. Точно от лиры — только на такой лире ни один смертный не играет. «Гимен! Гименей!» Прозвучало — и оборвалось. Нимфы умолкли: с такими звуками даже они состязаться не смеют. И цветов уже не видно; ничего не видно. Она всем своим существом пьет небесные звуки, они наполняют ее всю. И жутко, и сладко. Нет, не жутко, а только сладко, так сладко, как никогда. Никогда? Уж будто никогда?

Она закрыла глаза — ей припомнился ее сон. «Как чудно, как чудно! Мне кажется, если бы он стал вдруг передо мной — я бы не удивилась».

Она открыла глаза… Он стоял перед ней.

 

III

Прошли весна, лето, осень; отшумел ненастный Мемактерион, но сменивший его холодный месяц Посидеон после немногих тихих «алкиониных» дней принес еще худшую бурю. Весь день тучи мчались над равниной, задевая Акрополь подолом своей влажной ризы; к вечеру они завертелись, заплясали под свист урагана.

В одной из комнат женской половины, плотно затворив дверь, ведшую в перистиль, грелись у жаровни две старушки — няня Евринома и ключница Никострата. Обе пряли при свете смолистой лучины, и их старушечья речь сопровождала тянущуюся из пряжи нитку.

— В такую ночь, — сказала Никострата, — к нам пришел с Гиметта пастух с грустной вестью, что наша старшая царевна Прокрида и ее муж лежат убитые на берегу Харадры. Умолкли тогда песни в нашем доме; царь Эрехфей посыпал пеплом свою главу, а царица Праксифея слегла в ту постель, с которой ей уже не суждено было встать.

— В такую ночь, — сказала Евринома, — Борей умчал во Фракию нашу: среднюю царевну Орифию. Тогда мы все облеклись в траур; царь Эрехфей три дня не принимал пищи, а царица Праксифея умерла.

— В такую ночь, — продолжала Никострата, наматывая нитку на веретено, — что делает наша младшая царевна, Креуса?

— Как что делает? Спит в своей светелке; что же ей другое и делать?

Но Никострата покачала головой.

— А ты не заметила, как она изменилась за это лето? Куда девался ее смех и детские умные речи? Все молвит, изредка покраснеет; подружек бросила, все к нам, старухам, льнет да расспрашивает про вещи, которые молодым девам и знать-то непристойно.

— В мать пошла, — с жаром возразила Евринома. — Та, блаженная, знала все травы, какие только растит кормилица-земля. Зато и не было такой болезни, от которой она бы не знала средства. Вот и Креуса такая же будет — будет матерью для своей челяди, уж поверь ты мне… Аполлон-заступник, да что же это? Зимою, да гром?

Порыв урагана с треском растворил дверь и задул лучину. Сверкнула молния. В перистиле показалась Креуса, в материнском хитоне, но без левого края.

— Аполлон-заступник!

Сухой смех раздался с погруженного во мрак перистиля; затем все смолкло.

Обе старушки стояли точно в оцепенении. После долгого молчания Евринома сказала:

— Надо пойти к ней.

Никострата порылась в углях жаровни и, раздувая огонь, зажгла потушенную лучину. Спрятав ее под своей накидкой, она в сопровождении Евриномы вышла в перистиль. Предосторожности, однако, были излишни: было совсем тихо, и через прорезы разорванных туч мелькали звезды.

Они поднялись по лестнице в светлицу Креусы. Первое, что они там увидели, — это был свешивающийся с гвоздя праздничный хитон Креусы; с него обильно текла дождевая вода. Евринома расправила его: да, левый край был оторван, два локтя в ширину. Паллада по-прежнему стояла, поднимая правую руку, но эгиды с Горгоной уже не было в этой руке, как не было и гиганта Энкелада, поверженного в прах грозной богиней.

Креуса лежала в своей постели под одеялом. Спала она? Ее глаза были открыты, но она ничего не видела; яркий румянец играл на ее щеках, уста лепетали что-то непонятное.

— Дитятко, что с тобой? Креуса не ответила. Няня захотела ее погладить, но когда она коснулась ее груди, послышался легкий крик. И опять губы зашевелились; теперь они явственно прошептали:

— Долгие скалы, берегите мою тайну!

— Тайну, слышишь? — вполголоса сказала няня ключнице. — Никому ни слова о том, что мы видели и слышали!

 

IV

Опять началась весна, но царю Эрехфею она принесла тревожные вести. Теснила евбейская рать; она переплыла пролив и увезла много голов скота с марафонской равнины. Крестьяне Четырехградия требовали помощи и роптали.

Пришлось царю заковать в броню старое тело и отправиться в поход.

Да, дочь моя, — говорил он Креусе, прощаясь с ней, — тяжело старому царю, коли нет у него сыновей. Еще хорошо, что мне удалось сговориться с храбрым фессалийским бойцом Ксуфом, младшим сыном покойного Эола. Он и мою рать поможет мне построить и свою приведет.

— А награда ему за это какая? — спросила дева.

— Третья часть добычи.

Все лето продолжался поход, но кончился победой. Евбейцы были наказаны, марафонцам возвращено увезенное добро, — и царская казна обогатилась изрядной добычей. Радостно встретили афиняне старого царя-богатыря и его славного помощника.

На следующий день по возвращении Эрехфей призвал Креусу.

— Ксуф просит твоей руки, — заявил он ей.

Креуса наклонила голову, как бы желая сказать: так я и ожидала. Но ни радости, ни девичьего стыда не было заметно на ее строгом лице.

— Я склонен исполнить его желание, — продолжал отец. — Правда, он и не первой молодости, и не первой красоты; но он храбр, деятелен и честен. А что он не царевич-наследник, это мне даже на руку. Царевич-наследник отвез бы тебя к себе; а Ксуф останется у нас и будет мне вместо сына. Крови же он благородной; ты ведь знаешь — Эол был сыном Эллина, а Эллин — сыном Зевса. Но я хотел бы, чтобы моя воля совпала с твоей.

Креуса спокойно его выслушала и затем сказала:

— Отец, позволь мне переговорить с Ксуфом наедине.

Эрехфей, кивнув головой, открыл дверь, ведшую в малую палату.

 

V

Здесь впервые Креуса увидела своего жениха, сидевшего на почетном складном стуле. Против него был другой такой же стул, между обоими — низкий стол, на нем два кубка и меч, — по-видимому, Ксуфа, снятый им по эллинскому обычаю перед угощением.

Ксуф не ожидал появления Креусы; ее вид привел его в крайнее замешательство. Храбрый боец, только что разгромивший евбейскую рать и в единоборстве убивший ее вождя, почувствовал внезапную робость перед молодой красавицей. Он не мог даже встать; застыв на своем месте, он смотрел на нее, как на небесное видение, не дерзая с ней заговорить.

Креуса подошла к нему с опущенной головой; ее глаза упали на меч. Она взяла его в свои руки, как бы любуясь его рукояткой из слоновой кости.

— Прекрасный меч у тебя, «гость, — сказала она, чтобы начать разговор. — Как достался он тебе?

Эти слова развязали Ксуфу уста; ему сразу понравилось, что Креуса обращается с его вещью уже как бы со своей, а при вопросе о мече он окончательно почувствовал себя в своей привычной обстановке.

— Купил, прекрасная царевна, прямо с финикийского корабля; тогда он был еще совсем новый, а теперь — а теперь ты нашла бы немало зазубрин на обоих его лезвиях. И дорого же он мне обошелся: я дал за него… очень дорого.

Он, собственно, хотел сказать: молодую пиерийскую пленницу, но вовремя благоразумно спохватился и неуклюже кончил фразу, краснея по уши.

Креуса не заметила ничего; она все казалась погруженной в созерцание меча.

— А скажи, гость, — продолжала она с легкой дрожью в голосе, — если бы он тебе достался из рук другого, был бы он тебе одинаково дорог и почтенен?

— От меча мы требуем, — с жаром ответил Ксуф, — чтобы его клинок в из прочной и гибкой халибийской стали, иначе он может разбиться о шлем противника. Тоже, чтобы он был хорошо вправлен в рукоятку; у нас кузнецы все еще не научились этому делу как следует. А принадлежал ли меч раньше другому или нет — это неважно; не напоказ мы его держим, для боя.

Тут впервые Креуса взглянула на своего жениха — и нашла, что он ей все-таки нравится. «Остротою ума не блещет, — подумала она, — но прямодушен и, кажется, добр». Все не выпуская меча из рук, она подошла к нему еще ближе:

— Скажи мне еще одно, Ксуф… — Тот так и засиял, слыша впервые свое неблагозвучное имя из уст невесты. — …приходится вам иногда пользоваться оружием, привешенным, в виде трофея, к колоннам или стенам божьих храмов?

В случае нужды мы это делаем, Кре… то есть царевна, хотел я сказать; мы рассчитываем при этом, что в случае победы богато возместим убыток, а с мертвого бог невзыщет. И Дельфы нам подтвердили, что святотатства тут нет — хоть своих эксегетов спроси. Но, разумеется, снимая священное оружие, надо молиться богу, которому оно принадлежит.

— Да будут же благословенны Дельфы и их эксегеты, — ответила Креуса с легкой улыбкой.

Затем, ласково смотря на Ксуфа, она положила ему на колени его меч.

— Скажи отцу, что я согласна. Но перед свадьбой не забудь помолиться — Аполлону.

Не дожидаясь выражений его восторга, она быстро умчалась к себе.

 

VI

Прошло двадцать лет.

Царь Эрехфей, состарившись окончательно, умер. Страной правил Ксуф; правил умно и дельно, всегда совещаясь в затруднительных случаях с членами Ареопага. Но приходилось ему нелегко: ему не прощали того, что он не Эрехфид, не сын священной аттической земли. Нередко дело доходило до прений; в таких случаях в совет приходила Креуса — перед дочерью Эрехфея все страсти мгновенно утихали. Но со временем и это оружие притупилось: у царственной четы не было детей, и граждане с тревогой говорили себе, что вскоре кровь Эрехфея иссякнет навсегда.

За что такой гнев богов?

Конечно, этот вопрос не переставал заботить Ксуфа и Креусу. Целые гекатомбы скота пали у алтарей богов: богатые приношения были обещаны Артемиде Бравронской и речному богу Кефису; все местные прорицатели были допрошены — все напрасно. И что более всего озадачивало допрашиваемых — боги давали не то чтобы неблагоприятные, а невразумительные, бессодержательные ответы: вещие птицы перекликались не своим голосом; рисунок на вещей печени закланного животного состоял из путаных линий, не поддававшихся никакому толкованию.

Ксуф настаивал на снаряжении священной «феории» в Дельфы, но об этом Креуса и слышать не хотела.

Однажды перед царским дворцом предстала молящая толпа женщин — впереди всех почтенная жрица Пал-лады, далее матери семейств, девушки и девочки; у всех были в руках зеленые масличные ветки, обвязанные шерстяными повязками. К толпе вышел Ксуф; но жрица ему сказала:

— Мы требуем тоже и царицу.

Пришла и Креуса — робко и с опущенной головой, точно виноватая. Тогда жрица сказала:

— Царь и царица, вам известно, что во время оно наша богиня принесла трем девам — росяницам этой горы — таинственный ковчег, запретив им открывать его. Из них одна соблюла заповедь богини, но две другие нарушили ее. В ковчеге они увидели младенца, которого две змеи питали пищей бессмертия. Если бы они не отворили ковчега преждевременно — младенец обрел бы бессмертие, и вечна бы была благодать богини для нашей страны. Они, наказанные безумием, бросились со скал Акрополя; младенец же, выросши в ограде богини, получил от нее царскую власть над ее страной. Это был Эрихтоний, он же и Эрехфей Первый, родоначальник наших царей — Эрехфидов.

После долгого, счастливого правления он умер, передавая власть своему сыну Пандиону. При нем еще ярче засияла милость богов над Аттикой: Деметра и Дионис пришли в нашу страну и научили ее народ хлебопашеству и виноделию. А когда завистливый фиванский сосед пожелал вторгнуться в наши пределы, мы дали ему мужественный отпор, показывая Элладе, что город Паллады в военном деле так же могуч, как и в делах мира.

Пандиону наследовал Эрехфей — твой отец, царица. Тяжелы были испытания, которыми боги взыскали его дом, но страна при нем процветала, и царская чета была любима народом за свою справедливость и доброту.

За что на тебя, Креуса, обрушился гнев богов — этого никто у нас не знает. Но Зевс это знает, и знает это его вещий сын, Аполлон. Царица, прежде чем проститься с надеждой увидеть на престоле Эрехфея наследника его крови, мы требуем, чтобы была снаряжена феория к общему очагу всей Эллады, в Дельфы.

Креуса молча выслушала слово жрицы; но видно было, как мучительно страдала ее душа. Когда жрица, кончив, почтительно отошла в ряды просительниц, она сказала:

— Ваше требование справедливо, гражданки. Возьмите ваши просительские ветви, возвестите всем афинянам, что завтра же я сама отправляюсь в Дельфы вопросить волю бога.

 

VII

Три дня спустя Креуса скромной паломницей смешалась со всеэллинской толпой, пришедшей испросить совета у Аполлона. Священнослужителю, отбиравшему у богомольцев жертвенных животных, она передала купленного тут же барана с позолоченными рогами, привязав ему к шее символ Афины — глиняное изображение совы. Затем пришла Пифия; после краткой молитвы она произвела жеребьевку среди пришельцев, причем жребий Креусы выпал одним из первых; затем она удалилась в святая святых, предоставляя толпе, в ожидании священнодействия, любоваться украшениями первой на всю Элладу святыни.

Наконец крик Пифии возвестил всем, что в нее вселилась пророческая сила; тогда из храма вышел слуга Аполлона, юноша несказанной красоты, и стал подходить к паломникам по определенному жребием порядку. Дошла очередь и до Креусы; увидев юношу вблизи себя, она не могла удержаться от возгласа:

— Счастлива та, что родила тебя! Какое имя получил ты от нее?

— Та, что меня родила, вероятно, очень несчастна; а имя мое просто — слуга Аполлона. Но об этом не время говорить; какой вопрос имеешь ты к богу?

— Мой вопрос заключен в этом обвязанном и запечатанном складне, — ответила Креуса, — смертные очи не должны его читать. А как получу я ответ?

— Ответ ты прочтешь в том же складне; для бога нет тайн и преград.

— Он удалился в храм; прошло несколько жутких минут. Внезапно из храма раздался крик Пифии, заставивший всех присутствующих вздрогнуть. Вскоре затем опять явился юноша — все заметили, что смертельная бледность покрывала его лицо. Он протянул складень Креусе.

Печать была нетронута. Разломав ее, Креуса вскрыла складень — но тотчас выронила его, зашаталась и закрыла лицо руками. Складень был пуст; воск дощечек был точно выжжен огнем факела, и сами они были черны, как уголь.

В ту же минуту пришел и священнослужитель, принимавший жертвенных животных от паломников; он вел барана с позолоченными рогами.

— Где та афинянка, что дала мне барана с изображением совы? Пусть берет его и уходит поскорее; бог отверг ее жертву.

Тут толпа отшатнулась от Креусы, точно от зачумленной. Послышались голоса:

— Грешница!

— Святотатица нечестивая!

— Ты нас всех осквернила!

— Таких камнями побивают!

— Камней! Камней!

Все грознее и грознее становилось настроение толпы; камни не замедлили появиться в ее руках; еще минута — и началась бы кровавая расправа.

Креуса бросилась к юноше, точно ища у него спасения; тут впервые он разглядел ее черты, заглянул в ее прекрасные, широко раскрытые в испуге глаза. Какое-то странное, неведомое раньше чувство шевельнулось в его сердце.

— Бросьте камни! — крикнул он толпе. — Кто властен толковать волю бога? Он часто принижает человека, чтобы потом возвысить его. Пойдем все к Касталийскому ключу, омоемся в его очистительных струях. А ты, гостья, иди с миром, и да будет бог впредь милостивее к тебе!

 

VIII

Нерадостна была в Афинах встреча обоих супругов.

— Бог не удостоил меня ответа на мой вопрос.

Ксуф недоумевающе посмотрел на жену, но она ни слова не прибавила — и он, зная ее, и не попытался чего-либо добиться от нее.

— И все же мы не можем пренебречь просительством гражданок, — сказал он. — Придется мне самому отправиться в Дельфы.

Он и отправился, притом с богатой казной и царской свитой; молодая луна успела уже налиться, когда он вернулся. Вернулся же он, видимо, довольный; на вопрос жены он ответил уклончиво:

— Все к лучшему. — И тотчас прибавил: — Позволь поручить твоей милости моего нового кунака: Ион, сын Эолида, дельфиец.

Креуса взглянула на гостя — и вскрикнула: она узнала юношу, спасшего ей жизнь в Дельфах. Тот казался не менее удивленным.

— Значит, у тебя было имя?

— Значит, ты была царицей?

В другое время эти невольные восклицания возбудили бы подозрения Ксуфа; теперь же он сам казался наиболее смущенным.

— Как царь афинский, я предложил дельфийцам достойное Паллады угощение, — сказал он, как бы оправдываясь. — Думал, что и богу это будет приятно. От имени дельфийцев мне дал ответное угощение Ион — так велел жребий. Так-то мы стали кунаками. Теперь я хочу показать ему Афины. Он останется некоторое время у нас.

Креуса молча кивнула головой и отправилась в свои покои.

Ион действительно загостился. С Ксуфом он был неразлучен: учился у него конной езде и военному делу, в котором был новичком, посещал с ним членов Ареопага, объезжал деревни. Очень часто Ксуф с известной намеренностью спрашивал при посторонних его мнения — и случалось, что всякий раз это было здравое, разумное мнение. Его обаятельность в обращении, его красота тоже снискали ему расположение людей; к нему привыкли, его полюбили и даже печалились при мысли, что он все-таки только гость и со временем уедет, хотя и не очень скоро.

Зато царицы юноша, видимо, избегал; в ее присутствии он всегда чувствовал себя неловко, точно он перед нею виновен. Домашние приписывали это естественной сдержанности молодого гостя перед хозяйкой, хотя и не молодой, но все же моложавой и прекрасной, и вполне его одобряли.

— Видно, что он под благодатью вырос, — говорили они.

Все же настало время, поневоле заставившее Иона и Креусу несколько смягчить эту суровость. Вековые соседи-враги афинян, евбейцы, опять зашевелились и заняли военной силой отнятые у них Эрехфеем земли; пришлось Ксуфу отправиться в поход.

Перед отправлением он дал последнее угощение друзьям — ареопагитам и при третьем кубке, созвав своих домочадцев, торжественно провозгласил:

— Жена, поручаю Иона твоим заботам, как хозяйки и — ввиду его юности — как матери. Ион, поручаю царицу и дом твоей защите. Святой общеэллинский закон известен вам обоим.

После этих слов он пролил несколько капель вина.

— Зевсу-Спасителю! — воскликнули все.

— За нашу победу! — крикнул Ион.

Ксуф осушил кубок.

— За твое возвращение! — прибавил старший ареопагит.

Ксуф хотел подлить себе вина, но при этом выронил кубок, и он разбился.

— Так да разобьется счастье наших врагов! — поспешил прибавить Ион. Все подхватили его толкование, заглушая чувство, возникшее у них в груди.

 

IX

Война затянулась; полнолуние следовало за полнолунием — афинская рать не возвращалась.

Царством управляла Креуса вместе с советом Ареопага; к помощи Иона она прибегала скорее для того, чтобы решать тяжбы крестьян в деревнях; ему приходилось поэтому часто отлучаться — что и было, по-видимому, ее намерением.

В одну из его отлучек произошло следующее.

Престарелая Евринома, редко покидавшая свою старушечью постель, в крайнем волнении вошла в покой царицы; одной рукой она опиралась на посох, другой вела молодую рабыню, тоже взволнованную и просившую о пощаде.

— Не проси, не проси! — повторяла Евринома. — И слышать не хочу. Расскажи царице все, что вчера рассказывала Евтихиде, — все без утайки! Помни, я знаю все! Коли вздумаешь лгать — несдобровать тебе!

Креуса отложила в сторону свою пряжу. «В чем дело? — строго спросила она рабыню. — Что знаешь ты?»

— Ничего не знаю, госпожа, — жалобно начала раба, — кроме того, что мне рассказал Стратон, которого ты мне дала в мужья.

— А что он рассказал?

— Он был в свите царя Ксуфа в Дельфах.

— В Дельфах? — переспросила Креуса с дрожью в голосе. — Продолжай!

— Ну, там, как водится, сказал Стратон, угощение; опять угощение; затем, сказал Стратон, день вещаний. Этот юноша, тогда еще без имени, спрашивает царя: «Какой вопрос прикажешь передать богу?» А царь в ответ: «Я сам перед ликом бога предложу ему свой вопрос». И ушел, значит, в храм, а юноша, значит, остался перед храмом и стал ходить взад и вперед, дожидаясь выхода царя. А юноша-то тогда был совсем без имени, сказал Стратон…

— Знаю, знаю; что же дальше?

А дальше, значит, выходит царь — юноша ему навстречу. Царь ну его обнимать: «Здравствуй, мой сын!» Тот вырывается; не с ума ли, мол, сошел? А царь: «И вовсе не сходил я с ума, а так мне Аполлон сказал: кто, мол, со мной первый встретится, тот мне и сын». И дал ему имя Ион потому, что вышел навстречу. И всей свите строго приказал: «Коли жизнь вам дорога, никому ни слова». И ради богов, госпожа, не выдавай. А то узнает царь — убьет он Стратона, а Стратон меня.

— Сын, сказала ты, сын… Как же он ему сын?

— Вот и он об этом самом спросил: «Как же, — говорит, — я тебе сын, когда я дельфиец, а ты афинянин?» И стал царь припоминать — понимаешь, давнишние дела. И припомнил он, что когда-то, лет двадцать назад, справляя в Дельфах праздник Диониса, и дельфийские вакханки…

Раздирающий крик, вырвавшийся из груди царицы, не дал ей продолжать. Сорвавшись с места, она выбежала на площадку перед дворцом. Грозно подняла она руку по направлению к Киферону и дельфийской дороге.

— Будь проклят, будь проклят, будь проклят! — вопила она в исступлении. — За что ему, а не мне? Чем он тебе стал дорог? А, его кровь расцветет в доме Эрехфея, а моя…

Силы оставили ее. Когда она очнулась, она увидела няню рядом с собой.

— Бог с тобой, дочь моя, что значат твои страшные речи? Проклятьями делу не поможешь, надо действовать, и быстро, пока твой муж не вернулся. Нельзя допустить, чтобы он своего незаконного сына, прижитого с какой-то шальной дельфиянкой, посадил на престол твоего отца.

Креуса покорно слушала, ничего не отвечая.

— Послушай, что я тебе скажу, дочь моя. Твоя мать, блаженная царица Праксифея, знала все травы, какие только растит кормилица-земля, — знала, какие исцеляют, какие убивают. Она и мне это знание оставила. Ты мне его предоставь, когда он вернется, — и дело будет сделано.

Но Креуса покачала головой:

— Он мне спас жизнь, а мне его убивать? Нет, няня, нехорош твой совет; не дело дочери Эрехфея вступать на этот путь. — Глаза ее сверкнули гордостью и отвагой. — Ясности хочу я — ясности и правды. У нас в Афинах божья правда нашла свою первую обитель. Сама Паллада учредила здесь первый в мире суд — суд справедливый и неподкупный. Даже боги не гнушались предстать перед этот суд — Арес перед ним ответил за кровь Посидонова сына, которого он убил в справедливой мести за честь своей дочери; и с тех пор этот суд называется судом Ареопага.

Тут она поднялась и вторично протянула руку к Киферону и дельфийской дороге.

— И я хочу вызвать бога в Ареопаг!

 

X

Когда Ион вернулся, он, по заведенному обычаю, послал к царице спросить ее, когда он может отдать ей отчет по своей поездке в глубь страны. Но царица отказалась его принять и велела ему сказать через начальника дворцовой стражи, что ему предстоит дать общий ответ по всем делам перед судом Ареопага.

Ион понял, что она узнала все и что его власти в Афинах наступил конец: «Для меня жизнь в Дельфах под благодатью бога была дороже всех престолов в мире. Но доброго Ксуфа мне жаль; что за горькая, одинокая старость предстоит ему!»

Он вошел к себе в покой, положил в ларец богатый наряд царевича, который ему подарил Ксуф, и вынул из него скромный убор слуги Аполлона, в котором он ходил в Дельфах. Он вынул также старую, но изящную и крепкую корзинку, которую ему Пифия подарила, прощаясь с ним. «С чем пришел, с тем и уйду, — сказал он про себя, — все прочее пусть остается в доме Эрехфея».

Тем временем Креуса, узнав о возвращении Иона, послала за старшим ареопагитом.

— Кефисодор, — сказала она ему, — есть у меня дело для Ареопага. Хочу ему поведать мою обиду, а он пусть решает по правде, покорный завету Паллады. Вели сказать и Иону, чтобы явился в суд.

— Как обвиняемый?

— Нет, как свидетель.

— А кто же обвиняемый?

— Обвиняемого я назову перед судом; не бойся, он услышит мой вызов. Итак, собирайтесь немедленно на скалу Ареса.

Царица, Ареопаг в эти дни не собирается на скале Ареса.

— А где же?

— Под Акрополем, на лугу, что у Долгих скал.

Креуса вздрогнула: «Почему там?»

— Предстоит отправление торжественной феории в Дельфы, царица; но сигнал к нему должен дать сам Аполлон зарницей с горы-Воза, что в цепи Парнета. И вот теперь наряд ареопагитов, чередуясь, следит с Долгих скал, откуда открывается вид на Парнет, когда появится зарница; если Ареопагу нужно собраться в полном составе — он собирается там.

— Прекрасно, — ответила Креуса с затаенной злобой в голосе, — это даже еще лучше. Итак, ждите меня на лугу у Долгих скал.

 

XI

Пещера Долгих скал имела теперь уже не тот вид, что двадцать лет назад, когда царевна Креуса собирала здесь цветы на празднике Анфестерий. Густая завеса лавровых деревьев преграждала доступ к ней, оставляя лишь узкое отверстие; но и оно было запретным для всех людей. Таковым его объявила царица Креуса; накануне своей свадьбы она посвятила туда какие-то предметы и с тех пор ежегодно, в холодную ночь месяца Посидеона, совершала там какие-то священнодействия, о которых никто не должен был ничего знать.

Теперь на лугу перед пещерой было расположено полукругом двенадцать складных стульев; ареопагиты сидели на них, увенчанные зелеными венками, в порядке, определяемом старшинством; в полукруге стоял Ион — таким, каким его знали в Дельфах, и корзинка Пифии лежала у его ног. Все ждали прихода царицы.

Наконец она пришла — бледная, дрожащая, опираясь на руку жрицы Паллады. За ней следовала вся та толпа, которая явилась к ней с оливковыми ветками в тот памятный день и упросила ее отправиться в Дельфы. «Я вам еще не передавала ответа Аполлона, — сказала им Креуса, — я передам его теперь».

— Судьи налицо, свидетель тоже, — начал Кефисодор, — скажи нам, царица, кого ты обвиняешь.

Креуса подняла голову, и гневный румянец покрыл ее щеки.

— Его! — крикнула она, показывая на расселину Парнета, с которой трое из ареопагитов не сводили глаз.

— Я была еще девой; полюбилась ему моя красота. Он вызвал меня — сновидением в ночь под Анфестерий. А, вы думали, что мой свадебный терем в палатах Эрехфея близ дома Паллады? Нет; мой свадебный терем — вот он!

Она протянула руку по направлению к пещере.

— Тогда я не жаловалась; неземное блаженство наполняло все мое существо, я считала себя счастливейшей из жен, что сподобилась носить под сердцем младенца божьей крови. Я все думала: бог придет, он призрит на мою надежду. Но месяцы проходили, и его не было.

Тайно от всех выносила я божий плод; тайно родила я его в доме Эрехфея, до крови закусывая мои уста, чтобы они не выпустили предательского крика из моей груди; тайно перенесла его сюда в пещеру перед очи его забывчивого родителя. И это все, что я знаю о нем.

Прошло двадцать лет — ни разу бог не вспомнил обо мне. А когда меня заставили отправиться к нему паломницей и я в запечатанном складне подала ему вопрос, где мой и его сын, — он выжег мой вопрос и не ответил мне ничего.

После меня и муж мой Ксуф отправился к нему; и что же? Ему он даровал то, в чем мне отказал, — даровал сына его молодой любви. Этот сын — вот он!

Она указала на Иона.

— Судьи Паллады, — продолжала Креуса. — Вам могучая дочь Громовержца даровала великое право творить суд и над богами и над людьми: Арес и Посидон подчинились вашему приговору. Рассудите же меня с моим обидчиком, потребуйте от Аполлона, чтобы он вернул мне моего сына!

В эту минуту вооруженный вестник, весь запыхавшись, подбежал к Кефисодору и шепнул ему что-то на ухо. Кефисодор вздохнул и снял венок с головы. Все ареопагиты обратили взор на него: «Что случилось?»

— Суд Ареопага продолжается, — громко возгласил Кефисодор. — Царица, в твоем рассказе не все понятно. Почему ты не открылась твоему отцу Эрехфею? Он был добр и любил тебя; он, наверное, нашел бы средства облегчить твои страданья и, не имея сыновей, охотно бы принял внука божьей крови, которого ты родила.

Креуса насупила брови.

— В своем наказе перед разлукой бог запретил мне открываться кому бы то ни было; в этом было довершение обиды. Никто ничего не знал — ни отец, ни няня. Я все выстрадала одна.

— Ты говоришь о наказе; его ты твердо помнишь?

— Еще бы! Огненными письменами запечатлелся он в моем сердце.

— Повтори же его суду словами самого бога.

— Он мне так сказал: «Спасибо тебе, Креуса, на твоей любви; наградой тебе будет чудесный младенец, которого ты родишь, когда Селена в десятый раз сдвинет свои рога. Но ты никому не должна открывать, что отец его — Аполлон…»

— Это все?

Креуса ответила не сразу. «Нет, не все», — сказала она наконец почти шепотом.

— Перед судом не должно быть тайны; что еще наказал тебе бог?

«…и должна его любовно вскормить и воспитать сама, не удаляя его от себя».

— И ты решилась ослушаться воли бога?

— Могла ли я ее исполнить? Подумайте! Оставить при себе рожденного в девичестве ребенка, улику моего позора — и никому, даже родному отцу, не открывать того, что бы меня перед ним оправдало — что я зачала его от бога! О, богу легко было этого требовать! Вначале и я ему была покорна, надеясь, что он придет подкрепить меня. Но когда месяца проходили, а его не было, когда настал день, истерзавший мое тело, а его все не было — тогда и моя душа стала бессильна.

Кефисодор грустно опустил голову.

— Обвинительницу мы выслушали; выслушаем и свидетеля. Ион, сын Эолида, что знаешь ты о своем происхождении?

— Аполлон дал меня сыном царю Ксуфу, — скромно заявил Ион, — это я знаю со слов царя. Сам я этой чести не добивался; если я царице неугоден, я вернусь под сень бога. Прощаясь со мной, Пифия, которая была мне в Дельфах вместо матери, дала мне эту корзинку. «По ней, — сказала она, — ты узнаешь свою настоящую мать». — «Когда?» — спросил я. И она ответила: «Когда захочет бог».

— Передай корзинку суду, — сказал Кефисодор.

Ион повиновался. Креуса, все время смотревшая на расселину Паркета, тут впервые обратила внимание на нее. Ее сердце судорожно забилось.

Кефисодор развязал веревки, снял покрышку и заглянул внутрь. «Нероскошное же наследие оставила тебе твоя мать», — сказал он с улыбкой юноше.

Действительно, все наследие состояло из куска белой ткани, с виду напоминавшего детские пеленки. «А впрочем, — продолжал судья, — в женских работах она была мастерицей. Смотрите, что здесь вышито: поверженный гигант, над ним голова Горгоны. Жаль, что державшая ее рука Паллады оторвана».

Креуса подбежала к судье. Не помня себя от волнения, она бросилась к; пещере и тотчас вышла оттуда с хитоном в руках. Она — развернула хитон: «Смотрите, вот рука Паллады. Видите? Все подходит, вся вышивка цела — вышивка моей матери Праксифеи».

Она взглянула на Иона. «Судьи, судьи! Теперь я сама прошу оправдать обвиняемого. Я много выстрадала, но этот миг искупает все: Аполлон вернул мне моего сына!»

Все ареопагиты, кроме одного, поднялись со своих мест. Послышались приветственные крики: «Да здравствует Ион! Да здравствует сын Аполлона! Да здравствует царственный внук Эрехфея!»

Кефисодор дал радости улечься и затем с расстановкой провозгласил:

— Да здравствует царь Ион! Все оторопели. Как? Царь Ион?

— Почему царь?

Кефисодор продолжал:

— Мне грустно огорчать царицу и всех вас в такой радостный миг; но полученное мною только что известие гласит: евбейская рать разбита войском Паллады — но в бою, храбро сражаясь, погиб наш царь, Ксуф, сын Эола.

Ареопагиты сняли венки. Креуса поникла головой, радостная улыбка на ее устах исчезла, две крупные слезы скатились по ее щекам.

— Он был добр и честен, — сказала она, — и пал смертью героя; да будет же он удостоен могилы в гробнице Эрехфидов!

— А я, матушка, — прибавил Ион, — я отомщу за его смерть. Не бойтесь, сыны Паллады, Евбея будет наша!

— Да здравствует царь Ион! — раздалось опять из уст ареопагитов.

Но тут поднялся тот ареопагит, который до тех пор сидел; это был гражданин угрюмый, но правосудный и всеми уважаемый за свою щепетильную честность.

— Постойте, граждане, опасайтесь скороспелого приговора. Мы охотно верим тебе, царица, но суд Ареопага требует не веры, а доказательств. Чем докажешь ты, что тот юноша, — он указал на пещеру, — был действительно Аполлон, а не смертный?

Но не успел он кончить своих слов, как раздался возглас:

— Зарница с Парнета!

Все обратили взоры туда. Еще два раза, все ярче и ярче озарило расселину над горой.

Сдаюсь; где бог свидетельствует, там умолкает человек.

— Слава Фебу! Пэан, пэан! — запели женщины.

Все шествие двинулось по направлению к подъему на Акрополь — впереди всех Креуса, опираясь на руку сына, затем ареопагиты, затем прочая толпа.

— Слава Фебу! Пэан, пэан!

И эхо Долгих скал повторяло радостные вопли:

— Слава Фебу! Пэан, пэан!

 

У МАТЕРИ-ЗЕМЛИ

 

I

Для путника, отправлявшегося из Анафлиста через южную кайму Месогии к Форику на Архипелаге, обязателен был привал в убогом местечке Бесе, затерявшемся среди лабиринта Лаврийских гор. Была это довольно безотрадная местность: известковые скалы повсюду белели из-под тонкого налета чернозема, покрытого чахлой растительностью; местами взор отдыхал на сосновых рощах, но и их было немного, и близкий к поверхности кряж бесплодного известняка не сулил долгой жизни их бледным дриадам. Конечно, что вообще могло сделать аттическое трудолюбие для поднятия производительности почвы, то было сделано и здесь: влажные воронки были наполнены белесоватой землей, дававшей своему владельцу скромный урожай ячменя — о пшенице нечего было и думать; иногда посередине такой нероскошной нивы вырастала маслина или смоковница, оберегавшая ее своей листвой. Только это и радовало душу; дорогого эллинскому сердцу моря не было видно ни на востоке, ни на западе — и понятно, что путник торопился променять невеселую Бесу на одну из приморских жемчужин своей благодатной земли.

Бедность, всегдашняя суровая пестунья бесейских селян, особенно жестоко их донимала в годины бесправия. Туго им жилось при Метионидах; деятельный царь Паллант завел сразу лучшие порядки, и Беса стала заметно поправляться подобно Месогии и прочей загиметтской Аттике. Но это была лишь кратковременная передышка. Паллант был честолюбив и жаден; его соблазнял богатый жребий его старшего брата Эгея, получившего обе самые плодородные равнины Аттики, афинскую и элевсинскую, и в придачу еще марафонское Четырехградие с его выходом к Архипелагу и Евбее. Считая Эгея бездетным, он не отказывался от надежды получить после его смерти все эти земли, тем более что разгневанная на Эгея Афродита наградила его большим выводком сильных и смелых сыновей. Подросли Паллантиды — и жителям загиметтской Аттики пришлось хуже, чем когда-либо раньше: явным стремлением молодых властителей было обратить всю землю в свою собственность, а поселян — отчасти в фермеров, отчасти в крепостных.

Туго жилось всем, но вряд ли кому туже, чем старому Менедему и его тоже старой жене Иодике. Своего сына они потеряли вскоре после его свадьбы; его смерть свела в могилу и бедную новобрачную, и старики остались одни в осиротелом хуторе с малюткой-внучком на руках, которому они на память о своем горе дали грустное имя Акаста. Только ради него и решились они тянуть дальше свою многотрудную и безрадостную жизнь: «Авось сбережем ему его отцовский надел — и будет кому ухаживать за душами его родителей и дедов».

И казалось, что боги наконец переложили на милость свой долгий гнев: Акает рос на редкость прекрасным, здоровым, умным и добрым мальчиком. Но едва успел он настолько окрепнуть, чтобы оказывать своим дедам существенную помощь, как начались притеснения со стороны Паллантидов, — точнее говоря, со стороны одного из них, Полифонта, которого стареющий царь назначил правителем Бесы. Средства притеснения были старые, испытанные, сослужившие свою службу не раз и впоследствии. Выдался неурожайный год — получай зерно на обсеменение и пропитание под залог земли. Не возвратил в срок — становись фермером. Новая беда — получай необходимое «под залог тела». Не возвратил в срок — становись рабом.

И вот однажды вечером Менедем вернулся домой в отчаянии. «Все кончено: последнее достояние отнято, свобода потеряна. Нас, стариков, Полифонт оставляет на нашей земле рабами своего управляющего; за Акастом завтра утром пришлют, чтобы увести его в Форик и продать приезжему финикийскому купцу».

 

II

Воцарилась тишина, изредка прерываемая рыданиями старой Иодики. Наконец поднял голову Акает; не слезы, а гнев сверкал в его глазах.

— Я им не сдамся! Так они и видели меня рабом! Уйду, сейчас же уйду!

— Куда и уходить-то? В Анафлист, в Суний, в Форик, в Месогию? Везде там Паллантиды сидят, живо тебя поймают и доставят обратно — еще, как беглого раба, побоями накажут и в кандалы закуют.

— Уйду через Месогию и Гиметт к доброму царю Эгею!

— Ох, нет, дорогой мой, там тебе грозит другая опасность. О Минотавре слыхал?

— Кто о нем не слыхал!

— И знаешь, стало быть, как царь Эгей стал данником этого чудовища. Теперь как раз там собирается дань — семь отроков и семь девушек, все в твоем возрасте. Попадешь в руки к людям царя Эгея — они тебя первым делом в седьмицу отроков зачислят, чтобы вызволить кого-либо из своих.

— Бабушка! — сказал он жалобно. — Да где же Правда?

— У бессмертных богов, мой родной; среди людей ее нет более с тех пор, как…

— С тех пор, как что?

— Эх, мой ненаглядный, к чему старые сказания вспоминать? Все равно былого не вернешь. Лучше поплачем вместе, пока нас не разлучили; все-таки легче станет на душе.

— Нет, бабушка, слезами тоже не поможешь горю. Ты лучше расскажи мне, как и отчего Правда покинула человеческий род, чтобы этот рассказ остался мне на память о тебе.

— Ну, слушай тогда; я тебе скажу, что сама от своей бабушки слышала. Было время — но это было давно, очень давно, — когда люди были еще настоящими детьми своей Матери-Земли. Жили они тогда, как поныне птицы небесные, без забот, без труда: Мать-Земля их сама и кормила, и поила, и одевала. Не приходилось плугом вспахивать почву, взращивать маслины или виноградные лозы; она, благодатная, все сама доставляла. И ничего друг у друга не отнимали; да и к чему, когда всем всего было вдоволь? И боги жили тогда среди людей, и божья Правда с ними. Те были бессмертны, люди — нет, но все же и они жили много долее теперешнего, по нескольку сот лет, и притом без болезней и печалей. А придет конец — умирал человек незаметно, тихо погружаясь в глубокий, беспробудный сон. Это, внучек, были люди золотого века.

— Как же этот век кончился и отчего?

— Пришел к нам однажды дивный муж — или бог, не знаю. Призвал он одного из тогдашних людей — звали его Протанором — и сказал ему: «Видишь, что я тебе принес в этом полом тростнике?» И дал ему заглянуть в полость… Нас с тобой он бы этим не удивил, ибо там находился простой раскаленный уголь, но ты должен иметь в виду, что люди тогда еще совсем не знали огня. «Что за красивая блестка!»— сказал Протанор. «Это не блестка, — ответил пришелец, — а часть небесного огня, которую я для вас тайно похитил; и благодаря ей вы станете господами Земли». Ужаснулся Протанор: «Как господами Земли? Да ведь она нам Мать!» Но пришелец велел ему молчать и из дерна соорудить нечто вроде стола — это был первый алтарь, — а затем покрыть его целым костром сухих дров. Добыв из тростника принесенный уголь, он положил его под дрова — и тотчас костер запылал ярким огнем. Затем он поманил рукой дикую телку, пришедшую посмотреть на невиданное зрелище; она доверчиво приблизилась: звери тогда не боялись людей. Он же ее схватил и внезапно, добытым из-за пояса каменным ножом, рассек ей шею. Жалобно замычала она — и горы передали друг другу ее предсмертный крик, и услышала его Мать-Земля.

Но Прометей — так звали пришельца — этим не смутился. Он тем же ножом разрезал телку на части и показал Протанору, какие ему следует сжигать в честь богов, а какие зажаривать в собственную пользу; и тогда впервые вкусил человек мясной пищи. Понравилась она ему, и он поблагодарил Прометея-огненосца за его науку.

Но Мать-Земля разгневалась на Протанора за то, что он разорвал великий договор между человечеством и природой. Остальных людей золотого века, не причастных к его вине, она скрыла в своих недрах, и они с тех пор и поныне ведут у нее блаженную жизнь, как духи-хранители томящихся на ее поверхности смертных; а Протанор…

— Постой, бабушка, как ты сказала? Как духи-хранители? Значит, и у меня есть такой дух-хранитель?

— У каждого человека он есть, внучек. Как только рождается младенец, духи-хранители в недрах земли из-за него мечут жребий; кому он достанется, тот его и охраняет до самой смерти.

— Бабушка, да где же мой-то? Отчего он не заступается за меня, когда меня обижают?

— Он это часто делает, незаметно для тебя, — вмешался тут Менедем. — Помнишь, как ты недавно работал под тополем, и внезапным ударом ветра всю его вершину сорвало? Кто ее тогда подхватил и пронес мимо тебя, так что ты отделался легкой царапиной и испугом? Не иначе как твой дух-хранитель. Но, — продолжал он, таинственно понижая голос, — не в этом их главная сила; а в чем, это знают только приобщившиеся элевсинских тайн, этого я тебе теперь сказать не могу. Придет время, ты сам…

Он внезапно оборвал свою речь, вспомнив об участи, угрожавшей его внуку. Нет, уже не увидит его Акаст ни Деметры Элевсинской, ни прочих ласковых богов своей прекрасной родины.

Слезы брызнули у него из глаз. «Продолжай, старуха!» — сказал он, сам на себя сердясь.

— Арктур смотрит с небес, — ответила Иодика. — Пойдем, Акает, проведи с миром последнюю ночь в доме твоих родителей и дедов. Ты ляжешь, я сяду у твоего изголовья и, как в старину, убаюкаю тебя сказкой.

 

III

Протанора с семьей Мать-Земля не приняла в свое лоно: он продолжал жить на ее поверхности и стал лихим охотником, почитая Артемиду более всех других богов. Нелегко ему было: звери тоже научились бояться и ненавидеть людей, прежний мир между теми и другими кончился. Так что началась полоса труда для несчастных смертных. Пришлось истреблять диких и кровожадных и приручать полезных. Мало-помалу потомки Протанора — это были люди серебряного века — успели в том и другом. Тогда охота перестала быть их главным занятием; они окружили себя стадами прирученных коров, овец и коз и стали скотоводами. И жизнь их стала короче, когда Мать-Земля отказала им в своей милости, и болезни появились, как последствие новой пищи. Но все же Правда продолжала пребывать среди людей; помня о своем родоначальнике Протаноре, они считали себя как бы одной великой семьей, деления на народы еще не было. И боги охотно спускались к ним и принимали участие в их трапезах.

Но вот шли годы и столетия, людей становилось все больше и больше, стало им тесно на земле. С завистью смотрели одни на богатые пастбища других; стали они считать одних «своими», а других «чужими». «Мы, — говорят, — ахейцы»; «а мы — минийцы»; «а мы — куреты». И заметили они, что и говорят уже не по-одинаковому: миниец ахейца понимает, да с трудом. А нашлись такие глупцы, что и вовсе отошли от нашей дивной эллинской речи и стали лопотать богопротивные варварские слова, как вот эти финикияне… Свой своего продолжал любить, но чужих они вместе возненавидели хуже, чем прежде диких зверей. А возненавидев, пошли на них с медным оружием в руках, чтобы силой отнимать у них их стада и пастбища.

Тогда серебряный век прекратился; пошли люди медного века. Много тяжелее стала человеческая жизнь: к труду прибавилась война. Каждый народ жил точно в лагере, вечно боясь набегов со стороны соседей, вечно им угрожая набегом сам. Но все же между собой люди одного народа жили дружно и мирно, и Правда поэтому, хотя и опечаленная, продолжала пребывать также и среди этого медного племени.

Больше и больше рождалось людей; чаще и кровопролитнее становились их войны. Все народы взывали к Зевсу Побед, чтобы он помог им и дал разбить их врагов; и все были одинаково виноваты, ибо у всех была одна цель — отнять у врагов их стада и пастбища. Закручинился Зевс и подумал: «Чем вам, горемычные смертные, острою медью истреблять друг друга, лучше я сразу большинство из вас упокою легкой смертью в объятиях Амфитриты». И стал он сверху лить потоки дождевой воды; и в то же время Посидон своим трезубцем нагнал на сушу волны своей стихии, и старик Океан велел своим дочерям обильно струить пресную влагу из недр Земли. Наступил всемирный потоп — мы в Аттике называем его «потопом Огига», фессалийцы — потопом Девкалиона», другие еще иначе; даже варвары, говорят, помнят о нем и называют его какими-то своими местными, противными для нашего уха кличками. Наша Аттика стала тогда сплошным морем, а ее горы — Гиметт, Пентеликон, Олимп и наш Лаврий — островами в нем. И только те спаслись, которые находились на этих горах, немногие из многих; остальные погибли. Таков был конец медного племени.

Когда вода отхлынула и унесла с собой трупы утопленников, спасенным людям стало много легче; конечно, к блаженству золотого века они не вернулись, но могли считать возобновленной трудовую жизнь серебряного. Все же деление на народы осталось; варвары и те не образумились и не пожелали променять своего бессмысленного тявкания на разумную человеческую речь. А с делением на народы остался и зародыш войн, которые не замедлили возобновиться, когда людям опять стало тесно. Уж хотел отец наш Зевс послать на нас новый потоп, но другие боги упросили его не делать этого и позволить им испытать другие, более кроткие меры. И вот тогда Деметра снизошла к нам и научила нас возделывать поля под пшеницу и другие злаки; Паллада еще раньше показала нам, как из маслины добывать елей; вскоре и Дионис принес нам дар вина. Теперь стало опять свободнее: для нив и других насаждений не требовалось столько места, сколько раньше для пастбищ, чтобы прокормить одно и то же число людей. Но зато не замедлило явиться другое зло. Раньше стадами и пастбищами владели сообща, и только народы с народами из-за них воевали; теперь же, когда пришлось сеять и насаждать, каждый гражданин стал считать засеянный и засаженный им участок своей собственностью: это, мол, моя земля. И сбылось слово Прометея: человек стал господином своей Матери-Земли.

Тогда из недр разгневанной появился злой дух — Аластор: он научил гражданина с оружием в руках нападать на гражданина же, чтобы отнять у него его собственность. В придачу к труду с войной явился грех; на смену медному племени после краткой передышки возникло железное. Уже не чувствовал себя гражданин безопасным в кругу своих: его собственность возбуждала зависть, против него злоумышлял его согражданин, его родственник, его брат. Тогда и божественная Правда покинула оскверненную земную юдоль и вернулась к богам на небеса.

И мы, мой дорогой Акает, люди железного века: оттого-то у нас всегда сильный обижает слабого. Отчего мы страдаем? Оттого, что Паллантидам понадобился наш скромный надел. Вот мы и стали рабами; ведь и рабство — изобретение железного века. И надолго ли у Зевса хватит терпения взирать на наши грехи — это никому не известно. Но уже ходят среди людей тревожные вещания о страшной каре, которую он нам готовит, совещаясь о ней со своей строгой сопрестольницей, Немезидой Рамнунтской; будет, говорят, такой грех, какого еще мир не видал, и расцветет из него такая война, какой тоже еще мир не видал. И в этой войне наступит конец железному племени и железному веку. Мы, старики, до него уже не доживем; но ты, быть может, доживешь.

Кончив свой рассказ, Иодика наклонилась к своему внуку; по его ровному дыханию она поняла, что он или засыпает, или уже заснул. Она встала и, сложив руки на его головой, произнесла свое обычное благословение: «Счастливо тебе покоиться и счастливо увидеть зарю!» Но этот раз она прибавила: «И да призрит твой дух-хранитель тебя — сироту».

 

IV

— Акает!

Мальчик открыл глаза — все кругом темно. «Кто зовет?» Никто не отвечал. «Вероятно, приснилось». И он закрыл глаза и тотчас опять заснул.

— Акает, идем!

Мальчик опять проснулся: «Странно, тот же шепот. Эй, откликнись, кто бы ты ни был!» Тишина. Он снова заснул.

— Акает! Тебя зовет твой дух-хранитель.

Мальчик в третий раз открыл глаза. «Мой дух-хранитель? Покажись, если ты здесь!» Долго не мог он ничего разглядеть; наконец он увидел через дверную щель светящуюся точку. Одевшись, он тихо отворил дверь: рядом со светящейся точкой показалась другая. «Ласка! — сказал он, смеясь, — Не бойся, почтенная, не трону тебя: расхищай добро Паллантидов!» И он уже хотел, разочарованный, вернуться к своей постели. Но ласка и впрямь его не боялась, напротив: смотрела на него и несколько раз указывала мордочкой к выходу. «А что, — подумал он, — если это он ее прислал?»

— Идти с тобой, что ли? — сказал он шепотом.

Умный зверек опять усиленно стал поворачивать головку к выходу. Тогда Акает решительно пошел за ним.

Незаметно он вышел из дому; ласка его уже дожидалась на площадке перед домом и побежала по тропинке, ведущей к Лаврию. Ночь была звездная, но безлунная; все же Акает так хорошо знал местность, что мог быстро следовать за своим маленьким проводником. Дело осложнилось, когда они подошли к Лаврию — точнее, к одной из его многочисленных сопок, называемой Фенолой. Тропинка вела мимо нее на соединение с сунийской дорогой; но ласке, по-видимому, было угодно исцарапать его о колючие заросли, ограждавшие подножие сопки. Акает мужественно прорвался через шипы и тернии, хотя это и стоило ему нескольких лоскутков его хитона; но когда он добился цели, ласка исчезла, и он был один между обеими стенами — изгородью кустов и кряжем Фенолы.

Пробираясь осторожно вдоль последнего, он внезапно вместо ожидаемого двойного света увидел другой, простой, но яркий и багровый; он таился где-то глубоко в самой горе. Акает просунул голову — багровый свет сверкал из-за роговых стенок фонаря, а фонарь находился в руке маленького человечка с длинной бородой, в коротком сером плаще с колпаком.

— Наконец-то пожаловал, Акает! — ласково сказал он мальчику. — Не узнаешь меня? Я незримо всегда с тобой, но видеть меня ты можешь только здесь, в моей стихии.

— Узнаю. Ты мой дух-хранитель.

— Да, мой милый, я не раз спасал тебя и раньше — спасу и теперь и не выдам этим душегубам. Но для этого ты должен на время проститься с миром живых и стать гостем нашим и нашей доброй Матери-Земли.

— Хранитель мой, а что же будет с моими дедами? Без них мне и жизнь не в жизнь.

— Не бойся за них: их ведь не продают на чужбину. А те душегубы даже и не подозревают, как близко над ними нависла гроза. Деды твои выживут; но тебе ждать нельзя. Увезут, продадут — как тебе вернуться домой? Нет, побудь ты с нами. Раскаиваться не будешь; увидишь такие чудеса, каких даже в сказках твоей бабушки не бывает.

Акает все еще стоял перед стеной Фенолы и недоумевал: добро бы пещера, а то какая-то дыра; как через нее протиснуться? Но человечек быстро разрешил его сомнения: он протянул ему обе руки, дернул — и Акает вмиг очутился рядом с ним. Положительно, сила великана таилась в мышцах этого карлика. Но это было не все; прикосновение хранителя наполнило и самого Акаста такой силой, бодростью и отвагой, что он сам себя не узнавал. Всю робость точно рукой сняло; теперь он уже и сам сгорал нетерпением познать тайны подземного мира, испытать гостеприимство его приветливых обитателей, увидеть чудеса доброй Матери-Земли.

 

V

Карлик дал Акасту другой фонарь, такой же, как и его собственный, и велел ему следовать за ним. Еще раньше, когда он его протискивал через дыру, на мальчика пахнуло пронзительным холодом; теперь, по мере того как они шли дальше, холод все усиливался и усиливался.

Впрочем, слово «шли» тут употреблено невпопад: проход был так тесен, низок и неровен, что они не столько шли, сколько ползли, карабкались и проваливались. «Хорошо, что я только подросток, — думал Акает, — взрослому бы здесь и вовсе не пролезть». Было не только холодно, но и влажно и грязно; хитон мальчика, уже пострадавший от колючек Фенолы, скоро превратился в такую гадость, что и смотреть было противно; а дома другого не было. И чем дальше, тем холоднее и грязнее становилось; несмотря на всю его веру, мальчик чувствовал подступ какого-то разочарования. Это ли чудеса Матери-Земли?

Карлик как будто читал в его мыслях. «Не унывай, Акает, — сказал он ему, — путь к вечной весне лежит через царство зимы. А хитон ты получишь у нас новый, и притом такой, что бабушка Иодика только руками всплеснет. Иди смело и не теряй веры».

Все холоднее и холоднее. Вдруг проход стал как будто ровнее, шире и выше; еще несколько шагов — и они очутились в огромном гроте. Акает даже глаза закрыл — так его ослепили сверкавшие повсюду разноцветные огни. Все стены были покрыты каким-то мхом блестящих, пушистых кристаллов; он оторвал ближайшую гроздь — и убедился, что это был снег. По здесь этот снег образовал целые стены, своды, колонны, кусты, деревья; он свешивался с потолка прихотливыми ветками и гирляндами, и повсюду отражался и преломлялся маленькими радугами яркий багровый свет их фонарей. Акает вскрикнул от удивления — грот точно дрогнул от его крика, большая снеговая ветвь упала к его ногам и рассыпалась белыми иголками.

— Молчи, не нарушай тишины, — шепнул ему карлик. — С тех пор как земля стоит, никакой звук не оглашал этих сводов, не тревожил глубокого сна застывшей природы. Посмотри кругом себя: ты еще не все видел.

Акает поднял свой фонарь, стараясь побороть его лучами таинственный полумрак скрытого за белыми столбами пространства. — Мало-помалу он разглядел противоположную стену. Ему показалось, что это водопад: совершенно ясно были видны разбушевавшиеся волны, точно по трем ступеням низвергавшиеся в бездну. Только шума не было слышно, несмотря на близость; и Акает понял, что и водопад обледенел и застыл подобно всему прочему.

Он стоял как привороженный: было что-то блаженное в этой ледяной тишине. Он чувствовал, что она и его всего проникает, усмиряя все его мысли, желания, заботы. Не хотелось покидать этой обители безмолвия и бесстрастия.

— Идем! — шепнул ему карлик. Он его не слышал; родник слуха застыл в нем так же, как и этот водопад. Да где он, этот водопад? Акает его более не видел. Он видел только ближайшее, да и то в каком-то белом тумане. Будь он один, он и не тронулся бы с места, сам бы застыл и покрылся бы пушистым мхом кристаллов, как один из этих столбов вокруг него.

Но карлик к нему решительно подошел.

— Знаю вас, чары зимы, — сказал он тихо, но властно, — стряхни их, питомец, и за мной!

Он потянул его за руку — сопротивляться было невозможно. Нехотя пошел за ним Акает, все оглядываясь, пока последние огоньки волшебного грота не погасли во тьме.

Опять начался томительный спуск по влажным и грязным проходам; Акает мало-помалу пришел в себя. Грязи становилось все меньше и меньше, и в спертом воздухе повеяло теплотой. Вдруг при одном повороте Акает заметил вдали какое-то бледное сияние. Он указал на него карлику. Тот улыбнулся:

— Это, мой друг, то ваше богатство, о котором вы не знаете и без меня не узнали бы никогда. Погоди, еще не то увидишь.

Сияние приближалось и делалось все ярче и ярче; это была точно белая жила в бурой стене. Издали казалось, что она даже дымится; но нет, это был влажный туман, наполнявший все полости земли и здесь только заметный.

— Ну, Акает, что скажешь? — спросил карлик, когда они подошли вплотную к светящейся жиле. — Коснись ее смело рукой, она не жжет.

— Серебро! — воскликнул мальчик. — Литое серебро, как в храме Афины-Паллениды!

— Да, питомец; только все сокровища Паллениды, не во гнев ей, блаженной, будь сказано, — это капля в море в сравнении с этой роскошью. Погоди, отдохнем; ты, я думаю, и не заметил, что мы с тобой второй день в пути. Отдохнем и заодно закусим; хотя я и вдохнул в тебя чудесную силу, однако всему есть предел, и подкрепиться полезно.

— О да! Кабы кусок хлеба и глоток вина, было бы совсем хорошо.

— Ни того, ни другого дать не могу: мы берем дары Матери-Земли прямо из ее рук. Но вот тебе получше — яблоки, как их растила святая до преступления Протанора.

С этими словами он вынул из своей котомки три румяных яблока и дал их Акасту. От одного их запаха захватило дыхание у мальчика; когда же он их отведал — его кровь заиграла, как весенний родник нагорной поляны.

— Боги! — сказал он восхищенно, — да это не яблоки ли Гесперид у тебя находились в котомке?

— Совсем такие же, мой сын. Ты должен знать, что рай Гесперид — это просто уголок золотого царства за пределами Атланта, оставленный там Матерью потому, что он все равно недоступен для потомков Протанора. А теперь поговорим об этом пласте серебра. С чем бы ты его сравнил?

— С жилой на моей руке.

— Недурно. А еще лучше будет, если ты скажешь, с древесной веткой. Ты действительно имеешь перед собой одну из многих ветвей подземного лаврийского дуба.

 

VI

Акает с удивлением посмотрел на своего маленького учителя.

— Лаврийского дуба? А я думал, что Лаврий — это гора, а не дерево.

— Он и то и другое, мой милый. Скажи мне, ты видел когда-нибудь затопленный дуб в половодье?

— Никогда.

— Конечно, не мог; для этого тебе надо было жить при царе Огиге. Но ты можешь себе представить: все поле залито водой, и дуб только на сажень из нее выдается. Какой будет вид его вершины?

— Дюжина зеленых бугров, в середине повыше, к краям все ниже и ниже.

— Верно. Так вот таков же и ваш Лаврий с его сопками различной вышины. И как там из-за зелени не видно ветвей дуба, так и здесь их не видно из-за известняка, сланца и других пород. Но все же они есть, и здесь перед тобой — главная серебряная ветвь Фенолы.

— А где же ствол?

— До него мы живо доберемся. Следуй за мной. Но сначала потушим фонари; здесь и без них светло.

Пробираясь дальше вдоль серебряной ветви, они вскоре дошли до того места, где между ней и верхними пластами виднелся промежуток, постепенно увеличивающийся. Карлик подставил свои плечи:

— Взберись наверх и держись там за нависший пласт, чтобы не поскользнуться на гладком серебре.

Немного спустя они оба были на ветви, довольно круто спускающейся куда-то далеко, в озаренную белым сиянием пропасть.

— А теперь, Акает, не робей: садись так, как сижу я, упираясь ногами мне в поясницу. Мы поедем каждый на своей паре, как на полозьях. Захочешь замедлить ход — откинься телом назад. Только без нужды не замедляй: увидишь, это очень весело.

И они поехали. Вначале Акает повизгивал от страха, столь головокружительной показалась ему быстрота; но скоро он к ней привык и только смеялся своим звонким детским смехом.

Спустя некоторое время в отдалении показалось новое сияние, сначала бледное, затем все ярче и ярче.

— Это — ствол! — крикнул карлик Акасту. — Теперь я сам советую тебе замедлить ход.

Акает откинулся телом так, что его волосы почти коснулись поверхности серебряного сука; медленно и плавно они продолжали путь и вскоре очутились там, где их сук отделялся от ствола лаврийского дуба.

— Этот блеск, — сказал Акает, вставая, — начинает мне слепить глаза. Там наверху он был так бледен, как свет новой луны; чем ниже мы спускаемся, тем ярче он горит. Отчего это? Я видел много серебра в храме Паллениды; но оно сверкало только днем и гасло в сумерки. А это своим светом светит. Откуда у него эта сила?

Карлик улыбнулся:

— Особый закон есть, до которого ваши умники еще не скоро додумаются. И поэтому не советую тебе на земле рассказывать о своем приключении: не поверят и только зря лгуном ославят. Я мог бы тебе сказать, что это — последствие растущего давления; да что толку? И ты не поймешь, и вся Беса не поймет, и даже сам Дедал не поймет, хотя он и стар, и мудр, и еще недавно, вернув себе милость Паллады, изобрел крылья для человека.

— Об этих крыльях ты вспомнил кстати, — сказал Акает, озабоченно смотря вниз, где ствол дуба терялся в какой-то огненной бездне. — Без них я не вижу, как нам спуститься.

— Верю, что не видишь; да и я еще не вижу. Но ведь ты знаешь: мы на дереве сидим; а где деревья, там и птицы.

— Благо им! Но нам какая от них польза? Меня никакая птица не поднимет, будь это даже коршун-ягнятник, который некогда, рассказывают, спас на своих крыльях нашего маленького царевича.

По дереву и птица. Сейчас увидишь сам, только не пугайся.

Он гикнул три раза. Вскоре послышался тяжелый шум исполинских крыльев, и в то же время в белое сияние ворвался сноп золотистых и багровых лучей. Еще немного — и на сук спустилась огромная птица с золотым оперением и крыльями из яркой порфиры.

— Спасибо, Феникс, что не заставил ждать. А теперь, почтенный, подставь-ка свою могучую спину, чтобы мы могли на нее взобраться, и перенеси нас к самому берегу Лаврийского озера.

Феникс стал подходить к Акасту, который смотрел на него с чувством, смешанным из восхищения и страха. Он заметил при этом, что когти птицы-великана вонзались в жесткое серебро, точно в тесто.

— Ну, Акает, теперь на коня. Садись верхом Фениксу на плечи и держись за его шею, а я прилягу за тобой.

Сказано — сделано. Феникс взмахнул несколько раз и повис в воздухе. Затем он расправил крылья и, наклонившись немного грудью вперед, стал тихо и плавно спускаться в огненную бездну, описывая в то же время широкие круги вокруг дуба. Жутко стало Акасту, и для него было большим облегчением, что маленькая, но железная рука карлика не выпускала его пояса. Чем ниже они спускались, тем шире становились круги; наконец Феникс взял прямое направление и полетел над зелеными верхушками настоящего леса. Весь страх у Акаста прошел: он с любопытством рассматривал незнакомые деревья и любовался на их плоды, сверкавшие среди листвы.

Чем дальше, тем темнее становилось; под конец их окружила ночь, и только издали бледно сиял тонкий столб серебряного дуба. Вскоре цель была достигнута: они сошли.

 

VII

Перед ними расстилалась широкая гладь мрачного, недвижимого озера; если бы карлик не назвал его ясно «Лаврийским», его питомец принял бы его за то Ахерусийское в царстве мертвых, о котором ему рассказывал дед. Но мрачным было только оно само; по ту сторону виднелось зарево, точно от пожара.

— Это наш город, — пояснил карлик. — Собственно, Феникс мог бы нас туда перенести, но я хотел порадовать тебя разнообразием. Так что же, питомец, — пустимся вплавь? Помолимся Океанидам, да в воду?

Акает грустно покачал головой:

— Я плавать не умею.

Карлик притворился смущенным:

— Ах ты, грех! И подлинно, где тебе было научиться этому благородному искусству среди лаврийских сопок, с которых даже и не видно моря. Ну что же, придется прибегнуть к другому дару Посидона, к верховой езде.

Он гикнул. Вскоре поверхность озера зазыбилась, и в береговой песок уткнулись безобразные, но приветливые морды двух чудищ — не то дельфинов, не то моржей.

— Ну, питомец, гоп-гоп! Когда свалишься, кликни меня!

Акает осторожно опустил ногу в воду и тотчас отдернул ее обратно. Все на том месте вдруг заискрилось; хотя вода была только теплая, но ему показалось, что он опустил ногу в жидкий огонь.

— Что, обжегся? — поддразнил его карлик. — Не пугайся, тут даже особенного чуда нет, это и у вас бывает в летние ночи. Только у нас ярче.

— От давления? — насмешливо спросил Акает.

— Именно от давления. Не ломай головы, все равно не поймешь; садись на своего рысака, только сначала подбери свой хитон или то, что от него осталось. Да, и вот что. Что бы ни случилось — держись за почтенного Гиппокампа (так его величают) и руками и ногами; даже если бы он надумал нырнуть, не выпускай. Иначе плохо будет.

Поехали. Акасту опять стало очень весело. Всюду, где Гиппокамп рассекал сонную гладь, появлялись мириады маленьких огоньков. Сплошь и рядом к ним поднимались рыбы различных величин, о золотой, серебряной, багровой или сапфировой чешуе; чешуя светилась, и при этом свете Акает мог разглядеть, как прозрачна была эта вода. Еще более его радовали огненные шары, пролетавшие иногда над озером, большею частью высоко, но иногда и совсем низко. Один направился прямо на него, и он был не прочь его поймать. Но карлик громко крикнул:

— Берегись! — и Гиппокамп внезапно нырнул.

Уже в воде Акает услышал оглушительный треск.

— Что это было? — спросил он, когда они вынырнули.

— Нечто вроде ваших молний, мой милый. И притом тоже от давления — отсюда ты видишь, что дальше спрашивать бесполезно. Нам эта диковина не вредит; ударившись о мою голову, она лопнула, как хлопушка. Но тебя она бы разнесла, как вакханки Пенфея.

Тем временем зарево становилось все явственнее — и теперь Акает уже различал, что оно исходило от несметного количества горящих восковых свечек. Гиппокамп прибавил скорости, и немного спустя оба всадника высадились в гавани подземного города.

— Что это за свечки? — спросил мальчик.

— Ах ты, ненасытный! Ты бы меня лучше спросил, сколько дней мы с тобой путешествуем.

— Ну?

— Пять, и столько же ночей. Если бы не мои яблоки — ты бы давно изнемог. Но есть предел и их силе; а так как мы дома, то не грешно и соснуть.

— Дома? Я здесь никаких домов не вижу.

— Это я только так, по-вашему сказал. На что нам дома, когда здесь ни дождей, ни холодов не бывает? Я живу здесь, в этой куще из папоротников; это — защита от света. Сплю на этом пуховике; для тебя заказал у братьев другой, побольше; и, как видишь, заказ уже исполнен. Итак, приятного отдыха! А остальные чудеса, когда проснешься.

Акает с наслаждением последовал его совету. Тотчас сладкая нега разлилась по его телу, и он заснул крепким сном.

 

VIII

Когда он проснулся, он увидел в полумраке карлика, сидящего у его изголовья.

— Здравствуй, хранитель! Кажется, еще рано; я, видно, недолго спал.

— Пять дней и пять ночей, считая по-вашему. На этот счет ты лучше оставь: здесь времени нет… Кстати: не угодно ли надеть новый хитон взамен прежних лохмотьев.

Новый хитон был «мягок, как сон», и легок, как воздух; всмотревшись внимательно, насколько это позволял полумрак, в его ткань, Акает убедился, что он был из нежного птичьего пуха.

— Ну, вижу, — сказал он, — Паллада к вам так же милостива, как и прочие боги. Но вижу тоже, что бабушка Иодика была не права, говоря, что люди золотого века не знали труда. Таких мастериц у самого царя Палланта не найдется.

— Нет, мой родной, Иодика говорила дело. Есть у нас особая порода очень красивых птиц; мы зовем их ткачами. И твой хитон — их работа… если можно назвать работой то, что они сами считают веселой забавой.

— Я их увижу?

— Увидишь: пойдем.

Феникс их уже ждал. Они сели на него, и он понес их над озером, над полем к опушке леса — того самого, на который Акает уже любовался с высоты во время своего первого полета. Чем дальше, тем ярче сверкал огненный столб серебряного дуба, тем светлее становилось кругом: в лесу было как на земле в летний солнечный день.

Для Акаста один восторг сменялся другим. Все деревья были отягчены плодами, отчасти знакомыми, но больше невиданными и неслыханными; вначале он воздерживался от последних, опасаясь, как бы они не оказались ядовитыми; но карлик его успокоил заявлением, что в золотом царстве ни ядовитых, ни бесполезных плодов не бывает, как не бывает ни гнева, ни безучастности Матери-Земли.

— Матери-Земли! — воскликнул Акает. — Мы ведь теперь у нее в гостях: увижу ли я ее, свою ласковую хозяйку?

— Увидишь, — ответил карлик, — но не раньше, чем она сама пожелает.

Началось раздолье. Плоды, плоды и плоды, и один красивее и вкуснее другого; мед в дуплах деревьев, душистый и сочный — причем пчелы, большие и умные, не только не противились желаниям мальчика, но даже, казалось, приглашали его своим приветливым жужжанием; игры с лесными зверями, ланями или пантерами, не говоря о невиданных; все они ластились к мальчику и как будто оспаривали его друг у друга. Птицы в зеленой листве, рыбки в прозрачных родниках — всего не перечесть. После забав они улетали обратно, Акает ложился спать — и, проснувшись, на вопрос карлика, куда теперь, неизменно отвечал: «В лес».

Но все же раз он как бы тоску почувствовал. «Там, на земле, — сказал [он, — сколько раз без меня справляли хореи в честь Диониса! Хотелось бы и самому очиститься священной пляской; а то, право, живешь в радости, а все-таки наподобие скотины, не знающей богов».

— Ты прав, — ответил карлик, — и я рад твоему настроению. Заметил ты, что у нас соответствует вашим наземным сменам дня и ночи? Здесь, где мы спим, вечная безлунная ночь; по ту сторону озера, на лугу, — ночь лунная; в лесу — солнечный день. А дальше — тайна.

— На луг! — крикнул он Фениксу.

Чудесная птица снизила свой полет. Акает стал различать множество светящихся точек.

Факелы! — воскликнул он, — Факелы Диониса! Совсем как на верхних полянах Пентеликона в триетериды благословенного бога.

Можешь, если хочешь, называть их факелами. Но ты должен помнить, что у нас огня, пожирающего свою пищу, не бывает: мы к преступлению Протанора не причастны.

Они спустились. Тотчас их окружила толпа карликов и карлиц. Те были совсем как дух-хранитель Акаста; эти, хотя и небольшого роста, но молодые и очень красивые, на земле он бы принял их за девочек-ровесниц. Ему дали факел — и тут только он заметил, что это был, собственно, тирс с серебряной шишкой, которая сияла ярко, но не горела. А кругом была действительно лунная ночь — далекий столб серебряного дуба светил, точно серп молодой луны.

Началась хорея — долгая, блаженная. Акает не чувствовал утомления: свет серебряного пламени, отражаясь в очах смеющихся плясуний, наполнял его сердце чаянием невыразимого счастья. Он даже пожалел, когда его дух-хранитель взял его за руку и напомнил о возвращении.

— Уже? — жалобно ответил он ему.

— Пока да; но не тужи — мы не раз еще сюда вернемся.

Отныне светозарная поляна стала чередоваться в жизни Акаста с волшебным лесом, и он испытывал такую полноту радости, что, казалось, уже не оставалось места для желаний. Он совсем забыл о том, чего ему первым делом захотелось, когда Феникс перенес его через озеро в сонный город золотого племени, — о белом зареве за папоротниками и о тайне восковых свечек. И когда ему карлик напомнил о них — он лишь нехотя согласился прервать третьим переживанием радостную вереницу восторгов в волшебном лесу и на светозарной поляне.

Феникс этот раз был отпущен.

 

IX

Они пробирались между кущами исполинского папоротника, пока не вышли на открытую, необозримую поляну, всю залитую светом бесчисленных горящих свечек.

— Хранитель! — воскликнул Акает. — Да ведь это настоящий земной огонь, пожирающий свою пищу. А ты говорил, что вы такого не знаете.

— Да, ты прав, — ответил карлик, — и все-таки не прав: огонь это настоящий, но только ваш, а не наш.

Мальчик недоумевающе посмотрел на него.

— Эти огни, — назидательно продолжал карлик, — двойники ваших душ. Всякий раз, когда на земле рождается несчастный смертный, здесь вспыхивает его свеча; всякий раз, когда он умирает, она гаснет. Взберись на ствол этого высокого папоротника и посмотри на этот край поляны; чем она представится тебе по своим очертаниям?

Мальчик исполнил требуемое.

— Боги! — воскликнул он. — Совсем как наша Аттика, когда на нее смотреть с вершины Пентеликона. А там — Евбея… Андрос…

— А дальше — вся Эллада, — заключил карлик. — Ну, слезай; пройдем прямо в Бесу.

— Вот, — сказал он, — твоя свеча: длинная, прямая, белая, горит тихим, ровным светом. Поздравляю, мой питомец: ты будешь счастлив, поскольку таковым может быть человек.

— А мой дед?

Карлик показал ему два огарка, довольно, впрочем, длинных и совершенно одинаковых. И они горели ровным, тихим светом.

— Этот свет, — пояснил карлик, — сильно мерцал, когда ты исчез. Но дух-хранитель Иодики посетил ее во сне и сказал ей, что ты жив и в безопасности — тогда они успокоились.

— А эта багровая, — спросил Акает, — догорающая в беспокойном шипящем пылании? Чья она?

— Я и сам удивлен, — ответил карлик, — это свеча Полифонта. Еще недавно она была довольно длинной и горела хотя и неровным, но ярким блеском. А теперь вдруг опала… И смотри, то же самое и со всеми другими багровыми свечами, в Анафлисте, в Форике, по всей Месогии. Наступает конец царству Паллантидов. Сами они, видно, сверх Миры сократили свои жизни.

— Ты должен знать, — продолжал он, — что сама Мира при рождении человека незримо ставит ему его свечу, кому длинную, кому короткую; и не в его власти удлинить ее; эта длина — рок. Но он может в каждую минуту своей жизни ее сократить или пресечь своей неразумной или преступной волей. Тогда его свеча мгновенно опускается в землю настолько, насколько он «сверх Миры» сократил свою жизнь. И наконец, бывают непредвиденные, грозные случайности. Помнишь, как тебя недавно едва не убило деревом? Тогда твой свет, раньше ровный, мгновенно затрепетал, замерцал — я это заметил и отвел грозивший тебе удар. Итак, рок, воля, случайность — вот из чего слагается ваша жизнь.

— И я догадываюсь, — все продолжал он, — кто свершит кару над Паллантидами. Пройдем прямо в Афины.

— Смотри. Эта багровая свеча — это царь Эгей; уже недолго осталось ей пылать. Но рядом с ней ты видишь другую, тоже багровую, длинную, сияющую ярким, царственным блеском, — это его сын, царевич Фесей.

— Его сын? Я не знал, что у него сын: мы все считали его бездетным.

— Он и сам, несчастный, этого не знал. Послушай, как было дело. Эгей был еще молод, но женат давно и детей не имел. Отправился в Дельфы: как, мол, мне поступить, чтобы иметь сына? Бог дал ему вещание, полное тайной благодати, но для него непонятное; все же в нем было сказано, чтобы он отправился назад в Афины. Если бы он послушался бога, вернулся бы на родину, к жене — бог благословил бы его рождением наследника, и этот наследник рос бы при нем, как опора его державы. Но он хотел разгадать тайну вещания и, зная о мудрости царя Питфея в Трезене, отправился к нему. Питфей не оправдал его ожиданий; зато ему приглянулись карие глаза царевны Этры, и они встретились под олеандрами трезенского потока. Прощаясь с ней, он сдвинул своей богатырской силой прибрежную скалу и, положив в ее гнездо свой меч, надвинул ее обратно: «Если у тебя родится сын, жди, пока он не добудет моего меча из-под этой скалы, и тогда отправь его ко мне».

После этого он вернулся в Афины. Об Этре он ничего более не слышал, кроме того, что она замуж не шла. Сам он много жен менял, но детей не имел — Афродита не давала. Под конец, уже в старости, он подчинился власти волшебницы Медеи и сделал ее своей царицей. В государственных делах ему тоже не везло: он стал данником критского царя и обязался платить ему неслыханную в Элладе дань — по семи отроков и отроковиц на съедение критскому чудовищу Минотавру.

И вот однажды к его трапезе является прекрасный, могучий юноша. Медея сразу сообразила, кто это был; она уговорила слабоумного царя угостить его отравленной ею чашей вина. По эллинскому обычаю юноша, прежде чем принять чашу из рук хозяина, отстегнул свой меч и положил его на стол, перед очи царя. Мгновенно царь узнал свой заветный меч, который он некогда оставил трезенской царевне в счастливую пору своей молодой любви. Он вовремя вышиб из рук юноши отравленную чашу; Медея бежала, и Эгей обнял своего богоданного сына, витязя Фесея.

И божье благословение не замедлило сказаться: Фесей сам велел зачислить себя в седьмицу юношей и поплыл на Крит сразиться с чудовищем. И конечно, он будет счастлив — ты видишь его свечу. Но Паллантиды, узнав о новоявленном сыне Эгея, поняли, что им не получить его жребия иначе, чем перешагнув через его труп. И своей злой, неразумной волей они сверх Миры навлекут гибель на себя.

Это будет скоро; и что нам тогда делать, Акает? Хочешь остаться здесь, в золотом царстве, — или вернешься к дедам, делить их тяжелый труд?

Акает грустно опустил голову. «Я хотел бы остаться у тебя, мой хранитель, — сказал он, — но мой долг велит мне вернуться к родителям моего отца и облегчить их обузу в их безотрадной старости».

Карлик пожал ему руку.

— Ты решил правильно, мой питомец. И я уверен, теперь, после такого благородного решения, наша Мать-Земля сама пожелает тебя увидеть и благословить.

Однажды Акает, проснувшись и, по обыкновению, увидев карлика сидящим у его изголовья, заметил на его лице особенно торжественное и радостное настроение.

— Куда мы сегодня?

— К Ней. Она сама так приказала.

— А где живет она?

— Ее терем — в нижней полости серебряного дуба. Снаружи он жжет, как солнце, и если бы ты от себя вздумал к нему подойти, ты бы ослеп еще раньше, чем коснулся его порога.

Но раз Она этого хочет — ты пройдешь невредимым; нет чар сильнее Ее воли.

 

X

Феникс был уже тут. Они сели.

— К Матери! — сказал ему карлик. Феникс поднял голову и радостно запел. Вздрогнул Акает от силы его голоса — он никогда его раньше не слышал и считал своего испытанного товарища немым. Скоро, однако, его испуг перешел в восхищение: песнь Феникса лилась и лилась, как бы затопляя своими волнами все пространство. И много раз позднее с тоской вспоминал Акает об этой песне: ничто с ней сравниться не могло.

Вынырнули из волн рыбы и Гиппокампы озера, выползли ящерицы и змейки луга, взлетели птицы волшебного леса — все с удивлением смотрели на счастливца, удостоенного высокой милости Матери. А Феникс летел так быстро, как еще никогда. Вот уже за ними остался лес, и Акает, при всей своей охоте познать тайны залесного мира, должен был закрыть глаза: уж очень слепил его блеск серебряного дуба. Он открыл их только тогда, когда яркая заря сменилась внезапным мраком.

— Мы в терему Земли! — шепнул ему карлик, все время державший его за руку с тех пор, как они спустились на твердую почву.

Он оглянулся и увидел высокий, круглый зал, полость исполинского дуба, как он тотчас сообразил. Весь он был облицован огромными кристаллами аметиста: лучи серебра, преломляясь в них, заливали его темным фиолетовым светом. Из того же аметиста состояли и стрельчатые своды, становившиеся все выше и выше от краев к середине; самый средний терялся в недостижимой для взора высоте. Глубокую тишину нарушал только мерный шум водопада, прорывавшегося из расселины коры и низвергавшегося тут же в аметистовую бездну.

Тут же рядом стоял и престол Матери — престол из черного мрамора, украшенного рубинами и устланного золотистым руном; и на нем Акает с сердечным трепетом увидел Ее. Она сидела неподвижно, откинув тело и голову и устремив взор к своду; складчатый хитон аметистового цвета ласкал ее величавое тело, и такого же цвета покров сдерживал роскошные волны ее черных волос.

— Спит она? — шепотом спросил он своего проводника. — Но глаза у нее, кажется, открыты.

— Она не спит, а грезит, — шепнул тот ему в ответ. — Но ее грезы претворяются в образы, а образы воплощаются в существа и явления. Все мы — и я, и ты — были когда-то грезами Матери-Земли. И не только мы, говорят, но и боги бессмертные, а с ними и Зевс Олимпийский. Но так ли это — не знаю.

Вдруг Мать глубоко вздохнула, и Акает невольно вздрогнул. Он еще сильнее вздрогнул и в ужасе прижался к своему хранителю, когда через шум водопада послышался ее голос, исходивший, казалось, из самых глубоких недр ее стихии.

— Тяжело мне… Давят… О царь олимпийский, о дева рамнунтская, помогите!

— Ты говорил, она добрая? — шепнул Акает. — А смотри, какое у нее строгое лицо! И слова ее как будто зловещи. Я не осмелюсь к ней подойти.

— Ты подойдешь к ней не раньше, чем она сама тебя позовет. Она добрая, повторяю тебе, и бывает строга только тогда, когда думает о ваших грехах. Они-то, видно, вызывают ее грезы, которые не замедлят претвориться в образы… Смотри, смотри!

Под одним из стрельчатых сводов стал собираться розовый туман. Он становился все гуще и гуще и в то же время ярче и ярче, точно утренняя заря на вершине горы… вот-вот, казалось, выглянет солнце. И оно действительно выглянуло: в розовом тумане показался лик и образ женщины такой ослепительной красоты, что Акает опустил глаза и вторично прижался к своему хранителю.

— Мне страшно! — шепнул он ему. — Она еще прекраснее самой Матери.

— Не кощунствуй! — строго ответил тот, — Она не более как ее эфирное создание, ее греза.

— А как ее величают?

— Никак. Я же тебе говорю — она греза Матери, еще не воплощенная. И не дай бог тебе дожить до времени, когда она воплотится на гибель смертным: много свечек тогда погаснет на поляне жизней. Но когда это случится — ее нарекут Еленой.

— Еленой? — задумчиво повторил Акает. — Никогда не слышал такого имени. И мне кажется, нет пленительнее его.

— Ни ее имени, ни ее самой, — подтвердил карлик. — Да, ты прав: она вся — плен. «Плен мужу, плен кораблю, плен граду», как скажет про нее величайший из ваших поэтов.

Акает поднял глаза. Дивная женщина-греза была явственно видна, точно живая; она смотрела на Акаста своими томными голубыми глазами, как бы озолоченными отблесками ее ясных кудрей. И Акает чувствовал, что его воля тает в этих жгучих лучах. Не помня себя, он оторвался от своего хранителя и направился к призраку.

Внезапно быстрое движение Матери остановило его. Призрак поднялся и исчез в аметистовом поднебесье среднего свода.

— Акает!.

Это Она его зовет! Он подошел и бросился на колени перед Ней.

— Вижу, — сказала Она с грустной улыбкой, — что моя греза мне удалась. Но я не хочу, чтобы ты был ее первой жертвой.

Она положила ему свою руку на голову. Живительная прохлада ее прикосновения мгновенно подействовала на него.

— Твой дух-хранитель говорил мне про тебя — и говорил одно хорошее. Но лучшим из хорошего было твое решение вернуться к тем, которые воспитали тебя. Благословляю тебя на долгую и счастливую жизнь. Придет время, тебе достанется невеста, достойная тебя, — не спрашивай, кто она. Она еще не родилась. Это не Елена, но тебе будет лучше с нею. И твои деды доживут до этого счастья и до первого правнука, которого она им подарит.

— Ты тоже уже грезила, добрая Мать?

Она улыбнулась.

— Ты очень смел, мой мальчик, но да будет тебе на пользу то, что ты назвал меня доброй. Смотри!

Опять сгустился розовый туман, и скоро из него вынырнул образ миловидной, румяной крестьяночки о карих глазах и волосах. Увидев Акаста, она весело засмеялась и приветливо протянула ему руку. Но прежде чем он успел последовать ее приглашению, она поднялась на воздух и исчезла в голубом сиянии среднего свода.

Акает припал к руке Матери и стал покрывать ее поцелуями.

— Ты был моим гостем, — сказала Она ему, — и имеешь по-эллинскому право на гостинец. Твой дух-хранитель передаст тебе его при расставании, а ты сам рассудишь, кому его дать. Прощай.

Она подняла его и поцеловала в лоб. Акает стоял как в оцепенении, вне себя от счастья и гордости — и, вероятно, простоял бы еще долго, если бы его хранитель не догадался схватить его за руку и вывести из терема Земли.

— Ну, питомец, — стал он его журить, когда они ехали обратно, — и нагнал же ты на меня страху! Такой смелости я, пока жив, не запомню.

Но Акает не слышал его слов: он чувствовал только поцелуй Матери на своем челе.

 

XI

И вот настал день разлуки.

— Свершилось! — сказал Акасту карлик. — Погасла свеча царя Эгея, но погасли и свечи всех Паллантидов и среди них — та, что была двойником твоего гонителя Полифонта. Будут помнить сыны Аттики славную битву при Паллене и победу царя-витязя Фесея! Теперь никто не мешает тебе вернуться в твой освобожденный дом.

— Феникс, сослужи нам последнюю службу!

Чудесная птица была уже там.

— Мы вернемся, разумеется, по другому пути — взобраться по ветви Фенолы ты не можешь. Феникс поднимет нас вдоль ствола под самую почти вершину Коссифиды; оттуда в долину Бесы будет уже не подъем, а спуск.

Так оно и случилось. Чем выше они поднимались, тем более тускнел серебряный ствол; под конец он покрылся, точно мхом, наростами бурого известняка и стал похож на обычные каменные столбы между пещерами. В одной из них Феникс их высадил; кругом был мрак.

— Надо зажечь фонари, — сказал карлик. — Они, к слову сказать, похищены мною у вас — я в этом приспособлении не нуждаюсь. Ты передашь их угольщику Клеофанту с поклоном от меня и с предостережением, что он потеряет их совсем, если не перестанет бить свою жену. Ну вот, горят оба; идем.

Они прошли несколько стадиев по низким, но сравнительно удобным проходам. Вдруг карлик остановился.

— Заметь хорошенько эту стену — и, еще лучше, сделай знак на ней. Здесь вы будете добывать серебряную руду, когда ты откроешь своим землякам тайну лаврийских гор.

— Здесь? — разочарованно спросил Акает. — Здесь и серебра-то не видно. А почему не повести мне их прямо к чистой ветви Фенолы?

— Еще бы! Вы, вижу я, не прочь купить весь мир и престол Зевса в придачу. Нет, мой дорогой: того пути ты уже вторично не найдешь. Ты не знаешь, как глубоко он ведет под поверхность не только земли, но и моря. Вы же будете довольствоваться крайними разветвлениями, будете крошить руду мотыгами, размывать ее проточной водой и мало-помалу добывать зерна чистого серебра. И на этом тебе скажут спасибо. До сих пор вы из чужбины привозили серебро и чеканили его чеканом вашей богини; а отныне «лаврийские совушки» прославят ее и вас по всему эллинскому миру.

И он стал ему рассказывать — много рассказывать о будущей судьбе лаврийских рудников.

— А теперь — в путь! Я с тобой не прощаюсь — останусь при тебе, хотя ты и не будешь меня видеть. В Элевсине, куда ты скоро отправишься, тебе больше про меня расскажут. И когда твой жизненный путь будет пройден — дай бог, чтобы я и дочери Деметры мог поведать про тебя то самое, что теперь поведал Матери-Земле. Кстати: должен передать тебе ее гостинец; он у меня здесь, в котомке.

Перед удивленными глазами Акаста блеснул огромный самородок чистого серебра.

— Ты его понесешь в той же котомке, а ее самое вернешь тому же Клеофанту с тем же предостережением. Теперь всего два-три стадия пути отделяют тебя от поверхности; их ты пройдешь один — заблудиться нельзя.

И он внезапно исчез, оставляя фонари и котомку Акасту.

 

XII

Граждане Бесы толпились в своем пританее — все, и мужчины, и женщины. Созвал их царь Фесей.

— Друзья мои, — сказал он им, — милостью Паллады мне удалось объединить два коренных жребия из наследия моего деда Пандиона, и теперь наша общая забота — чтобы они никогда больше не были разъединены. Не для себя сложил я их, не для того, чтобы самодержавно вами править: власть, которую Паллада вручила мне, я передаю народу. Пусть ваши цари по-прежнему молятся за вас бессмертным богам, пусть они судят ваши тяжбы и ведут вас в бой, пусть они будут опекунами ваших сирот — но управляться вы будете сами. Отныне вы все — афиняне, все будете собираться на каменном кряже перед скалой богини; каждый, кого возраст остепенил, будет иметь право предлагать народу то, что боги ему внушат, — и что народ сочтет лучшим, то и будет законом. Согласны?

Гром благословляющих приветствий покрыл его слова.

— Граждане, — продолжал Фе-сей, — я освободил вашу землю, освободил и тех, которых нечестивые сыновья Палланта из граждан обратили в своих рабов. Но, как это всегда бывает, война разорила нашу родину, опустошила — не царскую отныне, а народную казну. Все должны сложиться, чтобы не пришлось нищенствовать завоеванной свободе. Граждане, согласны вы участвовать в этом народном деле?

Воцарилось молчание. Фесей насупил брови; недовольная усмешка заиграла на его гордом лице.

Выступил вперед старец с длинной, седой бородой:

— Прости, великий царь, и не толкуй нам в обиду нашего молчания. Верь, мы все готовы костьми полечь за тебя и за подаренную нам тобой свободу. Но кроме наших жизней мы ничего тебе дать не можем. Ты видел нашу землю, наше село? Мы все здесь впроголодь живем между скалистыми сопками Лаврия; во всей Аттике нет села беднее твоей Бесы.

— Нет, дедушка, ты ошибся, — крикнул внезапно молодой голос, — и ты, великий царь, не верь ему, хотя он и говорит искренно. Знай, не только во всей Аттике, но и во всей Элладе нет села богаче твоей Бесы!

Фесей удивленно посмотрел на него и затем обвел взором все собрание.

— Кто это говорит?

— Кто это говорит? — раздалось в толпе. Акаст, сын Иолимнеста, афинянин из Бесы, — весело ответил тот же голос.

Акает? Он, значит, жив? Как он вырос! Как он похорошел! — загудела толпа. Менедем и Иодика с радостными воплями бросились обнимать внука. «Акает! Родной мой! Наконец-то, после трех лет! Да где же ты был?»

Там, где времени нет, мои дорогие. Погодите, все расскажу; а теперь надо ответ держать перед царем. Да, великий царь, нет села богаче твоей Бесы; и если надо всем сложиться за свободу, то вот и наша доля.

С этими словами он вынул из своей котомки гостинец Матери-Земли. Фесей, хотя и обрадованный, продолжал недоумевать.

— Объясни же ты мне…

— Изволь, царь, что могу, то объясню.

И он стал ему рассказывать, умалчивая, насколько возможно было, о чудесном. Недомолвки не скрылись от проницательного ума Фесея.

— Ты многого не договариваешь, мой друг, но я теперь настаивать не буду. В Афинах, за кубком вина, ты мне все расскажешь подробнее: перед гостем Матери-Земли хоромы Эрехфея открыты. А теперь, если угодно, кончай о серебре.

— Прикажи, великий царь, половине из нас превратиться из неудачливых земледельцев в рудокопов — и работа у нас закипит. Паллада благословит наш труд, и ее сокровищница на Акрополе не будет пуста. И когда при твоих потомках заморский враг придет громить Афины и Элладу — лаврийское серебро даст им возможность построить корабли и на них отстоять отвоеванную и дарованную тобой свободу!

Фесей молитвенно поднял руку; все последовали его примеру.

— Граждане, — сказал он, — вы слышали пророческое слово? Да будет так! Счастливо Акасту! Счастливо Бесе и Лаврию! Счастливо Матери-Земле!

— Счастливо Фесею! — ответили голоса. — Счастливо Афинам! Счастливо Матери-Земле!

 

III СОЛОВЬИНЫЕ ПЕСНИ

 

I

В малом перистиле дворца царя Эрехфея женской челяди прибывало все больше и больше: одна другой передавала важное известие, что фракийские гости, продавшие царю груз строевого леса с Пангейских гор, получили разрешение показать и, если найдутся покупательницы, продать ткани и вышивки своих жен и дочерей. Узнала об этом и молодая няня маленького царевича, землячка продавцов, которую поэтому во дворце звали просто Фраттой.

Сердце в ней тревожно забилось; она встала и, взяв ребенка за руку, направилась к перистилю.

— Куда ты? — угрюмо окликнула ее Евринома, другая няня, ходившая за младшей сестрой царевича, Креусой. Она была старше Фратты, но и, помимо того, как гречанка, чувствовала себя неизмеримо выше ее.

— Вышивки смотреть… А ты не пойдешь?

Евринома только пожала плечами.

— Тоже нашла кого удивить — меня, ученицу покойной царицы Праксифеи. Выше ее только сама Паллада была — слава ей, градодержице! Да и ты бы лучше не ходила — и то много путаешься с этими усачами в штанах.

Фратте, в сущности, было приятно, что Евринома с ней не пошла. Все не выпуская руки ребенка, она вошла в перистиль, где торговля была в полном разгаре. Споры, шуточки, смех; ключница Никострата старалась поддержать благочиние, но порядок был уже не тот, что при покойной царице.

— Сколько тебе за эту накидку? — торговалась молодая рабыня.

— Полмины.

— Бери тридцать драхм.

— Разве если себя дашь в придачу.

Грубая шутка на ломаном греческом языке вызвала всеобщий смех. Пользуясь случаем, другой торговец шепнул вошедшей Фратте по-фракийски:

— Сегодня, к часу отпряжки быков! Поняла, Каракста?

— Поняла. А ты, Адосф, не обманешь?

— Не бойся. Только без мальчика не приходи.

— Уж, конечно, его не оставлю.

— Ну, смотри же. А теперь, красавицы, — громко продолжал он по-гречески, — я покажу вам такой товар, какого вы еще не видали. Душу заложите, а увезти домой не дадите.

Много серебряных совушек перешло в тот вечер в мошны фракийцев; перешли бы, пожалуй, и все, если бы прощальные лучи с Эгалея не возвестили торгующимся о необходимости прервать разговор.

— Завтра придете? — спросила одна, особенно ненасытная.

— Придем, красавицы, придем, — отвечал усач. — Только совушек побольше приготовьте.

И они принялись укладывать в короба непроданный товар.

А там, в светлице, Евринома баюкала маленькую Креусу. Та плакала:

— Братца хочу! Где братец?

Не плачь, моя сиротка, братец придет, — и она продолжала напевать свою песенку:

Будешь царскою женой И царицыной снохой. Где ты ножкой ступишь — глядь, Станут розы расцветать…

Но девочка все не хотела успокоиться, все плакала:

— Братца хочу! Где братец?

 

II

— Няня, здесь так страшно кругом. Все вода и вода, и ничего, кроме воды, не видно.

— Помолись Нереидам, мой родной, и страх пройдет.

— А как им надо молиться?

— Подними ручки так, как ты всегда молишься.

— Так, как я молюсь нашей заступнице, деве Палладе?

— Так, мой дорогой, только ручки к морю протяни. И говори: «Нереиды могучие, дайте нам счастливое плавание».

— Нереиды могучие, дайте нам счастливое плавание! Няня, а где они, эти Нереиды?

— Там, дитя мое, в этих голубых волнах. Только мы их не видим.

— Нет, няня, я их вижу. Там вижу — и там — и там. Много, много Нереид. И такие красивые — совсем как ты.

— Что ты, что ты, родной, нельзя меня, смертную, сравнивать с богинями: они обидятся.

— А они разве злые?

— Нет, они только на злых гневаются, а с добрыми всегда добрые, и спасают их от бурь и утесов. И наш корабль давно бы погиб, если бы они не были добры к нам.

— Здесь, значит, все добрые? Няня смолчала. Она подумала, что если бы то, что она сказала, было правдой, то их корабль давно бы лежал на дне морском.

— И тот дядя, который тебя давеча целовал, тоже добрый?

Няня смолчала и покраснела. — Няня, а куда мы едем?

— К твоей тете, мой прекрасный.

— К какой тете?

— Ты разве не слышал о твоей тете Прокне, сестре твоего отца? И о другой твоей тете Филомеле?

Лицо мальчика приняло вдруг испуганное выражение.

— Слышал, няня. Слышал, как сестрицына няня о них говорила с Никостратой. Только она что-то нехорошее говорила, и Никострата заплакала. Няня, скажи, как это было?

— А было то, что твоя тетя Прокна вышла замуж за Терея, царя той страны, куда мы едем.

— А как он выглядел, этот Терей?

— Он выглядел, как этот дядя, который… который с нами едет.

— Он тоже был в штанах? И с такими же усами, такими длинными и смешными?

Адосф как раз проходил мимо; услышав слова ребенка, он недовольно тряхнул головой и что-то сердито пробормотал на своем языке.

— И тоже был такой сердитый? — Нет, мой милый, но ты не смейся над этим дядей: он этого не любит.

— Ты мне про тетю Прокну рассказывай. Терей ее, значит, увез туда, далеко?

— Да, увез.

— А дальше что?

— А дальше — твоя тетя Прокна жила с ним счастливо, и родился у них маленький сыночек, Итий.

— Няня, а я и не знал, что у меня есть братец. Я думал, у меня только сестрица Креуса…

Ребенку вдруг взгрустнулось:

— Хочу к сестрице!.. Где сестрица?

— Не грусти, родной, мы ведь к братцу едем. Ну вот, жила она, жила — твоя тетя, и взгрустнулось ей тоже по сестре, вот как тебе теперь. И говорит она мужу: «Милый мой муж, привези мне мою сестрицу Филомелу». И поехал Терей опять к нам в Афины, и взял с собой твою тетю Филомелу, и повез ее к себе…

— А дальше что?

— А дальше… дальше уже нехорошо. Он обидел твою тетю Филомелу. Ты этого теперь не поймешь, родной мой, а когда будешь большой — поймешь.

— Он был сердитый?

Адосф опять прошел мимо; при виде мальчика он сдвинул брови.

— Такой же сердитый, как и этот дядя?

Адосф услышал эти слова и больно дернул ребенка за ухо. Тот расплакался.

— Няня, как он смеет меня обижать!

Фратта сказала обидчику несколько слов на своем языке, но он на нее прикрикнул. Тогда и она залилась слезами и беспомощно прижала ребенка к своей груди.

— Что я сделала, боги, что я сделала!

 

III

Смолистый аромат сосновой рощи, растворенный в зное весеннего дня, тихо расплывался в вечернем ветерке. Солнце спускалось на синий хребет Пангейских гор, освещая своими косыми лучами исполинский деревянный кумир дикой богини, потрясавшей двумя копьями и упиравшейся правым коленом в спину поверженной лани. Под ним сидел не менее дикого вида мужчина в волчьей шапке, из которой грозно торчала пара рогов; он обращался с короткими, отрывистыми речами к кучке других мужчин, среди которых был и Адосф. Поодаль молча сидела Фратта с ребенком.

Ребенок сначала с любопытством присматривался то к кумиру дикой богини, то к диким людям. Что они делают? У рогатого лежали на коленях какие-то деревянные палочки; после ответов Адосфа он то и дело брал в руки ту или другую из них и делал на ней какие-то зазубрины. Свою работу он обильно запивал вином, в чем ему, впрочем, подражали и все остальные мужчины. Положительно, это становилось скучным.

Чу… что это зазвучало в кустах? Пение соловья. Совсем как в Афинах, в Колонской роще. Но только гораздо ближе; он ясно различает и самую певицу. Она порхает с ветки на ветку и смотрит на него так дружелюбно своими умными глазками. Так бы, казалось, и схватил ее. Нет, в руки она не дается, но и не отлетает далеко, и все поет, все поет, так сладко, так ласково. Эх, пташка божья, понять бы, что ты мне хочешь сказать!

Вот вспорхнула на верхнюю веточку и точно кого-то зовет. И подлинно, кто-то прилетает. Такой смешной. Бурый, с черно-белыми крыльями и огромным хохолком. Прилетел и говорит: «Уд-уд! Уд-уд!» Это значит, вероятно: «Я здесь; что прикажешь?» И видно, певичка ему что-то приказала: удод опять улетел. И опять раздается на всю рощу соловьиная песнь — ласковая, сладкая — и такая жалобная, такая жалобная. Так бы и заплакал.

Чу… какой-то клекот доносится с высоты, пара огромных крыльев заслонила солнце. Знаю: это — коршун; мы с отцом видели такого на Ликабетте. Милая, спасайся! Но нет, она и не думает спасаться. Коршун, спустившись, уселся на верхушке сосны и оттуда смотрит на ребенка; страшно! Но соловей заливается пуще прежнего, и его песня разгоняет страх.

«Киккабау! Киккабау!»

А, знаю: это старая подруга с Акрополя, наша милая сова, птица Афины. Теперь уже совсем не страшно. Вот она сидит на нижнем толстом суку сосны. Сидит, смотрит и точно улыбается своим круглым лицом. И даже та пичужка ее не боится: прыгнула ей прямо на голову и стала чистить свой клюв об ее перья. Это значит, вероятно: здравствуй!

Эх, помешали! А впрочем, это недурно: принесли ковш молока и ломоть хлеба. И то, я проголодался; а крошками хлеба я все-таки пичужку накормлю. На, родная! Что это? Приметила, но крошек не берет и только головкой качает. Видно, вкуса в них не находит. А это что? Целая стая зябликов, два, три, много. И вокруг крошек не стало: все расклевали. Какие они здесь, однако, ласковые!

«Уд-уд! Уд-уд!»

А, опять пожаловал, старый знакомый. И какую ораву с собой привел: сороки, сойки, дятлы, дрозды, варакушки, синицы. Но всех бойчее ласточка: прилетела, села на руку, головкой кланяется и все чирикает. И рад бы понять, родная, да не могу…

Вся роща наполнилась птицами; отовсюду слетаются, как на вече. На каждой ветке по нескольку: шумят, галдят, поют, каждая на свой лад.

…Но внезапно другой шум прервал мечты мальчика. Адосф кончил свой отчет и высыпал из своего меха груду серебряных тетрадрахм. Рогатый их сосчитал — видно, он был доволен.

— А теперь, — заключил Адосф, — получай и придачу. После выручки — добыча. Добыча первая — вот эта женщина. Добыча вторая — мальчик, эллин. Мал, да здоров; вырастет — хорошим рабом будет.

— Веди их сюда, — сказал рогатый.

— Ну, Каракста, иди к царю.

— Та, вскочив, смотрела на него большими испуганными глазами.

— Что ты! Опомнись! Собственную жену в рабство отдаешь?

— Какая ты мне жена! Еще недоставало, чтобы я эллинскую рабу себе в жены брал!

— Адосф! Да ты же мне клялся, что я буду тебе женой и что этот ребенок будет нам вместо сына!

— А тебе, дуре, кто велел верить?

— Изменник! Клятвопреступник! Да накажет тебя эта богиня, наша могучая Бендида.

— А ты? Своим господам изменила, а от чужого верности ждешь? Живо иди к царю!

Заголосила несчастная женщина:

— Что я сделала, боги! Что я сделала!

И, схватив ребенка на руки, как безумная умчалась из рощи, прямо во мглу надвинувшегося вечера. Фракийцы бросились их догонять, но их ноги им туго повиновались — уж слишком много глотнули они исмарийского вина — и они стали отставать. Успешнее была воздушная погоня — все птицы мчались за беглянкой, — но она не была страшна.

Все дальше и дальше, по дикому склону Пангея.

Вдруг Фратта вскрикнула и выронила ребенка: земли не стало под ее ногами, она полетела в пропасть. Еще крик с самого дна оврага, и затем — гробовое молчание.

 

IV

Но ребенок за ней туда не последовал. Падая, он тотчас же почувствовал под собой что-то мягкое, теплое, пушистое. Он ухватился ручками за это нечто — и сразу понял, что обнимает шею коршуна.

Коршун тяжело взмахнул своими крыльями и вскоре плавно спустился со своей ношей в другой части оврага; мальчик стал на ноги.

Кругом была темнота. Над собою он различал крутую стену; над ней — небо, усеянное звездами. Перед собой — кусты и деревья.

— Няня! Няня!

Все молчало. Не получая ответа, он расплакался.

— Киккабау! Киккабау!

Он стряхнул слезы: слава богам, он не один. Старая акропольская пестунья тоже здесь. Зов повторился. Он пошел по его направлению; странно, он раздается точно из недр скалы. А, вот оно что: в скале пещера, а из ее глубины приветливо светятся два огонька. Это — его хозяйка, добрая птица Паллады.

Он пошел в пещеру. Сухо, тепло, душисто, точно чья-то забота нарочно принесла тимьяну с верхних склонов Пангея. Почва каменная — а вот внезапно что-то мягкое. Он нащупал рукой — подстилка из сухих листьев, покрытая нежным птичьим пухом. Точно кто-то постельку для него приготовил.

Он лег и тотчас заснул. Сова прилетела и покрыла его своими широкими крыльями.

Так прошла ночь.

Когда солнце следующего дня заглянуло в пещеру, оно увидело странную картину: над спящим ребенком сидела, точно наседка, сова, не двигаясь с места. Но вместе с солнцем влетела в пещеру и вчерашняя певица и тотчас весело зачирикала:

— Ты все еще здесь, Никтимена? Спасибо, что согрела моего мальчика!

— Есть за что, землячка: и то сказать, из-за него ночную охоту пропустила, придется идти спать с пустым желудком. Ну, один раз можно, а на следующую ночь, пожалуйста, что-нибудь другое придумай.

— Уже придумала. Поручила сойке и кобчику снять шерстяную хлену с этой несчастной — она теперь сохнет на мураве, а потом мы ее дадим ребенку вместо одеяла.

— Сохнет?

— Да. Она ведь прямо в ручей упала, и он ее уже наполовину занес песком. Оно и лучше так: не надо могилу рыть.

— А как ты его накормишь?

— Тоже придумала. Дедушка Гип — тот, что его вчера спас, — обещал принести мне из фракийской деревни доенку с козьим молоком. А за хлебом послал сорок — они ведь воровать мастерицы. Да вот и они.

Действительно, в пещеру влетели три сороки, каждая с баранкой вокруг шеи. Тотчас поднялась трескотня: «Здравствуй, Прокна, здравствуй, Прокна, а где твой муж?» и т. д. Ребенок поднял голову и стал протирать глаза.

— Ну вот, проснулся, — сказала сова, — и мне можно на покой после голодной ночи. А у меня уже давно глаза слипаются: совсем, как у нас в Аттике говорят, осовела. Пожелайте мне покойного дня, мои детки.

И она забилась в самый темный угол пещеры.

— А где твой муж? — не унимались сороки.

— Это, подруги, тайна.

— Мы никому не скажем.

— Так я вам и поверила. Нет, вы мне лучше вот что скажите: где вы оставили старого Гипа?

— С нами летел, да отстал: тяжело ему с добычей в когтях. А ты все-таки насчет мужа…

— За травкой его послала, а за какой — не скажу, как бы вы ни просили. Немезида не велит. А, Гип, добро пожаловать. Да ты, я вижу, и себя не забыл: в когтях доенка, а в клюве, кажется, курица?

— Надо же было и о Никтимене подумать, — ответил Гип, бережно поставив доенку на пол и взяв курицу в когти. — Эй, тетка! Погоди спать, поделим сначала добычу.

Из глубины пещеры послышалось одобрительное «киккабау», и коршун исчез.

Ребенок все еще лежал в полусне, протирая глаза.

. — УД-УД! УД-УД!

— А вот и ты, Терей. Как раз вовремя. Вижу, ты травку нашел?

— Нашел, жена. Весь Пангей облетел. Всех змей созвал — не знают. Да все ли здесь, спрашиваю? Нет, говорят, самой старой гадюки нет: тело одряхлело, не извивается. А вы, говорю, ее приволоките.

— Погоди рассказывать. Спасибо вам, милые, оставьте здесь свои баранки и летите к кукушке. Прокна, мол, велела кланяться и рассказать про горихвостку, что она высидела какого-то подозрительного птенчика: ни в мать, ни в отца…

Сороки стремглав бросились из пещеры.

— Ну, теперь продолжай.

— Так вот, говорю, приволоките. Отправились два молодых ужа, обвязали свои хвосты узлом вокруг старухи и притащили ее. Обращаюсь к ней. Да, говорит, одна такая травка еще осталась в самом глубоком ущелье Пангея; да как мне туда доползти? К счастью, поблизости оказался филин; обвил он себе гадюку вокруг шеи, а сам глазищами, что фонарями, освещает дорогу. Искали, искали и нашли.

— И прекрасно.

Она взяла травку в клюв, подлетела к полусонному ребенку и, повисши над его раскрытыми устами, стала сжимать ее так, чтобы ее сок стекал ему в рот. Выжав три капли, она отлетела в сторону.

Мальчик проснулся окончательно.

 

V

— Здравствуй, племянничек! Хорошо спал?

Мальчик вскочил на ноги и оглянулся кругом.

— Кто говорит? Няня, ты?

— Нет, родной; няни нет больше у тебя. А говорит с тобой твоя тетя Прокна, к которой ты ехал в гости, когда-то женщина, а теперь птица-соловей. Я и вчера говорила с тобой, только ты не понимал меня, а сегодня я сделала так, что будешь понимать и меня, и всех других птиц. Но прежде всего позавтракай молоком и хлебом.

Удивление у мальчика быстро прошло, и заговорил голод. Утолив его основательно, он стал опять искать глазами свою собеседницу.

— Тетя!

— Что, мой милый?

— А что мы теперь будем делать?

— Гулять пойдем. Хочу тебе показать мое царство. Ты ведь слыхал, надеюсь: я — царица этих мест.

Мальчик вышел из пещеры; птичка, перелетая с куста на куст, со скалы на скалу, показывала ему путь. Долина, в которую его перенес Гип, только с одной стороны была ограждена от прочего мира отвесной стеной скалы; по другую сторону ручья тянулись отлогие склоны, отчасти поросшие лесом, отчасти покрытые зеленой травой. Туда и повела мальчика его проводница. Он обо всем ее спрашивал — о каждой птичке, о каждом цветочке, и на все получал от нее ответы. Уставши от прогулки, он прилег под кустом; птичка порхнула на одну из его веток, прямо над его головкой, и затянула свою обычную песню.

Теперь он понимал эту песню — это была жалоба по погибшем в младенчестве Итии, погибшем от материнской руки. Стало ему грустно…

— Тетя, как же это могло случиться? — спросил он, когда она кончила свою песню.

— В пылу страсти, мой милый.

— В пылу чего?

— В пылу страсти. Ты не знаешь, что такое — страсть?

— Нет, тетя, не знаю. Ты мне объясни.

— Ну вот, послушай. Тебе говорили, что я стала женой Терея, царя фракийского?

— Говорили.

— Теперь пойми. Я страстно любила свою сестру, твою другую тетю, Филомелу — любила так, что без нее жить не могла.

— Это и есть страсть?

— Да, мой милый, это и есть страсть — одна из многих страстей.

— Тетя, — и у меня есть сестрица Креуса, и я ее очень люблю. Ты мне напомнила о ней, и мне грустно стало.

— Это, дружок, еще не страсть, а ровная братская любовь. Я же без Филомелы жить не могла. И говорю я мужу: «Дорогой мой, привези мне из Афин мою сестру».

— И он ее привез?

— Привез — но тут и случился грех. Он и сам полюбил ее.

— Страстно?

— Да, страстно.

— Это было нехорошо?

— Очень было нехорошо. Припомни: у твоего отца жена была?

— Конечно, моя мама.

— А другую женщину он любил так, чтобы сделать своей женой, рядом с твоей мамой?

— Нет.

— Ну, видишь; а мой муж именно так полюбил мою сестру. А так как она не хотела, то он ее…

— Обидел?

— Да, страшно обидел — так страшно, что я тебе и рассказать не могу.

— Отчего же он это сделал?

— Под влиянием гнева, мой милый. Вот видишь: гнев — это тоже страсть.

— А дальше что?

— Узнала я об этом. И тут со мной случилось что-то страшное. Я захотела ему отомстить за сестру — отомстить так, как еще никто не мстил. Убить его — этого было мало. Нужно было другое, еще более ужасное.

Мальчик недоумевающим взором смотрел на рассказчицу. Ему вспомнилась одна товарка няни, которой он всегда боялся; она вдруг исчезла, и ему сказали, что она человека убила. Такова, значит, думал он, была и она тогда.

— Ты этого не поймешь, мой дружок, но верь мне: из всех страстей жажда мести — самая страшная. И все-таки я бы не сделала того, что сделала, если бы не еще одно…

— А что же ты сделала? Прокна медленно и с расстановкой ответила:

— Я убила нашего маленького сына, Ития.

— А!

— Из жажды мести, конечно; но тут было еще нечто. Ты этого подавно не поймешь, ты ведь еще маленький. Но скажи мне, тебе говорили, кто такой Дионис?

— Говорили: он научил нашего земляка Икария делать вино, а Икарий научил других. Это было еще при моем деде, твоем отце Пандионе. И с тех пор мы справляем ему ежегодные праздники, сельские Дионисии, Леней, Анфестерии. Это бывает очень весело.

— Это еще не все. Говорили тебе, что такое таинства Диониса, его ночные оргии на горах? Впрочем, к чему я спрашиваю, у вас их еще не знают. Ну, а здесь, во Фракии, давно знают и справляют. Так вот, постарайся меня понять: в этих оргиях человек приходит в исступление, все тогда ему кажется огромным. В такое исступление пришли и я, и моя сестра, и вместе мы тогда убили Ития.

— А он что — твой муж?

— Бросился на нас с мечом в руке. Но боги сжалились над нами. Я хотела бежать — и вдруг почувствовала, что я лечу и становлюсь совсем, совсем маленькой. Оглядываюсь и вижу, что и с ними происходит то же самое. И с тех пор я — соловей, Филомена — ласточка, а Терей — удод.

— Слава великим богам!.. Но объясни ты мне одно. Я видел тебя вместе с твоим мужем — и вы перекликались между собою, и никакой вражды между вами не было. Этого я не понимаю.

— Это потому, мой друг, что, превратясь в птиц, мы спустились ниже страстей.

— Ниже страстей?

— Да. Вот ты слышал, как я в песне оплакивала моего Ития, которого я сама убила; да, я грущу о нем, и эта грусть никогда меня не покинет. Но грусть — это не отчаяние, не страсть; грустить и мы, птицы, можем, но отчаиваться — нет. То же и с гневом: какой у птицы гнев? Ощетинит перышки — а в следующую минуту и забыла. Нет, настоящие страсти только у вас бывают, у людей.

— Как ты это странно сказала: ниже страстей. И скажи, ты счастливее с тех пор, как ты так живешь?

— Да, мой родной, много счастливее. И я много раз думала: если бы боги сотворили еще одно чудо, если бы они воскресили моего Ития, я бы и его душу постаралась удержать ниже страстей. И вот боги сотворили это чудо — они подарили мне тебя, сына моего брата, тебя, сироту. Теперь ты будешь мне вместо сына, а я заменю тебе твою умершую мать. Я хочу, чтобы ты был совсем счастлив — а для этого надо, чтобы и ты, подобно нам, слился с нашей общей Матерью-Землей и жил по ее законам. И это будет, будет.

Она опять запела. Но теперь ее песня была уже новая: это был торжественный гимн в честь общей Матери-Земли. Они росли, эти трели, все сильнее, все могучее. Наполняли собою всю рощу, будили ее, увлекали. И роща откликнулась на зов своей царицы; все пташки, все деревья ей вторили; это была уже не роща, а какая-то волшебная исполинская лира, игравшая вечную песнь про всеобщую мать, кормилицу Землю. Мальчик стоял как очарованный: ему казалось, что раздвинулись тучи, венчавшие вершину Пангея, что он видит за ними блаженный сонм олимпийских богов. И они слышат звуки лиры Матери-Земли — и, отвечая им, Аполлон берет свою, наигрывает на ней другую песнь, песнь беспредельного неба, и эти две песни, сливаясь, уносят на своих крыльях его душу в голубую, заоблачную даль.

 

VI

Прокна исполнила свое обещание. Она не покидала мальчика ни на минуту: днем водила его повсюду, все ему показывала, объясняла, а ночью, прежде чем заснуть сама на ветке перед пещерой, убаюкивала его колыбельной песнью. Об его пропитании и безопасности заботились Гип с Никтименой. Особенно действенна была помощь первого. Он безжалостно грабил в пользу своего питомца фракийское селение, и в особенности двор нечестивого Адосфа, в чем ему, впрочем, деятельно помогали подвластные ему сороки. А Никтимена наводила грозу на всякую тварь, которая вздумала бы приблизиться к пещере мальчика.

Все более и более сливался он душою с детьми великой Матери. Понимая голоса всех, он стал учиться им отвечать на их языке, и они стали понимать его; поневоле проникся он вследствие этого и их заботами, всем тем, что составляло сущность их легкой жизни. Мало-помалу все воспоминания об его далекой родине изгладились из его ума: сохраняя свой человеческий вид, он своими мыслями и чувствами и сам стал птицею среди птиц — самой маленькой и несведущей среди всех.

Прошло лето, пахнуло осенью — Прокна почувствовала обычную осеннюю тоску. Она знала, что эта тоска, нарастая изо дня в день, заставит ее наконец сорваться с насиженного места и улететь надолго в бесснежные края. И ей вдвойне тоскливо становилось при мысли, что станется в ее отсутствие с ее питомцем. «И как это я не подумала об этом ранее», — говорила она себе, не находя никакого исхода из беды. Но, пока она тщетно ломала себе голову и советовалась с Гипом и Никтименой, другая Мать, гораздо более мудрая и предусмотрительная, приняла сама все нужные меры. После осеннего равноденствия мальчик стал как-то сонлив, просыпал восход солнца и ложился спать до его заката, мало прикасался к приносимой ему Гипом пище и почти не отвечал на вопросы Прокны; а после того вечера, когда Плеяды погрузились в море, он уже не выходил из пещеры. Прокна сначала испугалась, не умер ли он; но нет, склонившись к его устам, она убедилась, что его сердце едва слышно бьется под его хитоном, и ее перья слегка чувствуют его дыхание. «Заснул зимним сном!» — сказала она себе. Она созвала всех знакомых птиц и велела им нащипать у себя столько пуху, чтобы над мальчиком образовалась целая горка. Никтимена покрыла его сверху одеялом, а журавли натаскали камней, чтобы прикрепить одеяло к почве. После этого Гип с друзьями загромоздили вход в пещеру буреломом, оставив только небольшое отверстие для Никтимены. Прокна спела своему сонному сыночку прощальную песню и затем отправилась в путь.

Настала зима, бурная и снежная. Плотной белой стеной заградила она вход в пещеру — а в пещере мирно дремал маленький афинский гость на теплом лоне Матери-Земли, под теплым покровом, сотканным ее детьми.

И когда с наступлением весны стена растаяла, когда роща опять зазеленела — Прокна вернулась и разбудила своего любимца призывною песнью. Не сразу стряхнул он с себя зимнюю спячку, не сразу мог он даже покинуть свое мягкое ложе; а когда это ему удалось — прошло еще несколько дней, пока он не дал себе отчета в том, кто он и что он, пока он не связал эту весну с минувшей осенью. Но мало-помалу жизнь полностью вступила в свои права — жизнь в природе и с природой, легкая, беззаботная и бесстрастная.

Опять весна, лето, осень, опять зима с ее сном; и так год за годом. Мальчик подрос; Прокна с Гипом и Никтименой решили, что пора ему и самому о себе заботиться. И вот в одно утро Гип прилетел с ягненком в когтях, которого он похитил из Адосфова стада; за ним последовал второй, третий, несколько. Научили отрока ходить за ними; хлев был им устроен в соседней пещере, так как Никтимена объявила, что в своей она грязи не потерпит. Отрок стал пастухом.

К земле он привязывался все более и более. Все изменения в направлении и силе ветра, в теплоте и влажности воздуха им ощущались уже непосредственно; он мог, не прибегая к указаниям птиц, предчувствовать завтрашнюю погоду. Ему казалось даже, что его душа как бы растворяется в окружающей природе, что он участвует в радости и горе каждого дерева, каждой птицы. Он понял, почему она вся счастлива, даже когда отдельные ее особи страдают. Да, мышонку больно, когда Никтимена его пожирает; но ведь мышонок — лишь частица природы, а природа сознает себя не только в таких частицах, но и в более цельных частях, и прежде всего — в своей совокупности, как великая Мать-Земля. Люди этого не знают, подумал он, они применяют к нам свою мерку, мерку особей, и полагают, что и у нас есть несчастные и даже что несчастных больше, чем счастливых. Но это не так: мы все счастливы, потому что мы все — одно.

У него ли явились эти мысли или Прокна их ему подсказала? Этого он и сам не мог бы определить. Он так слился с ней воедино, что ему казалось, будто их разговор состоит в том, что они вместе поют один и тот же напев. И он был вдвойне счастлив от этого сознания.

Убедившись в этом, Прокна решила, что наступило время предложить отроку последнее испытание. Она начала с того, что велела ему разрыть землю под корнями одного дуба. Отрок исполнил ее требование и нашел глиняную кубышку, а в ней — кожаный мешочек с золотыми монетами восточного чекана. «Привяжи его к поясу, — сказала она ему, — он тебе пригодится среди людей». Затем она ему рассказала последние вести из Аттики — что царь Эрехфей, его отец, состарился и не сегодня-завтра умрет, что его самого считают погибшим, что народ видит свою будущую царицу в его сестре Креусе. «Если хочешь, — заключила она, — можешь вернуться в Афины и предъявить свои права. Я проведу тебя к гавани Девяти-Путям; оттуда каждый день отходят корабли в Грецию — найдешь и афинский. За одну из твоих золотых монет любой судовщик тебя примет. Хочешь?»

Отрок лишь с половинным участием прослушал ее рассказ об его родине, то и дело прерывая его, чтобы позвать обратно зашедшую слишком далеко овечку. Ее последний вопрос заставил его спокойно, но решительно покачать головой.

— Да здравствует моя прекрасная сестра Креуса, будущая великая царица богозданных Афин! Ей — дом Эрехфея, а мне — ты, и Никтимена, и Гип, и все и всё.

Радостно затрепетало сердце у Прокны. «Да, — подумала она, — теперь ты — мой и только мой».

Она тогда еще не знала, что она ошибается. И сам отрок этого не знал.

Но все же он с каждым годом сильнее чувствовал, что у него где-то, в затаенной глубине души, пробуждается нечто нерастворенное и нерастворимое — и именно весной присутствие этого нового начала ощущалось с особой силой. Что это было — этого он и сам определить не мог. Какая-то смутная тоска, стремление, истома. Теплый, влажный южный ветер наполнял его грудь живительной силой, но вместе с тем он ему как будто что-то сулил — что-то неопределенное, но сладкое и несбыточное. И он плакал тогда — и сам не знал, почему плакал.

Раз ему приснился страшный сон. В этот день южный ветер дул с какой то особенной душистой лаской, и отрок весь находился во власти своих неопределенных мечтаний. И во сне он, никогда не думавший о своей родине, увидел себя в своем отчем доме, увидел явственно одно маленькое событие из своего детства, которое совсем, казалось, исчезло из его памяти. Дом был полон гостей; к его матери, Праксифее, приехала родственница, жена некоего Метиона, и привезла с собой свою дочку, которую звали по созвучию с именем отца — Метионой. Обе матери очень гордились своими детьми — у той дочка была единственной среди многих сыновей, так же как у Праксифеи сынок — единственным среди многих дочерей. И вот, шутя, они их переодели: царевич весь день щеголял в платье Метионы, а она в его хитончике. И теперь, во сне, ему казалось, что он чувствует в этом переодевании неописуемое блаженство.

Он проснулся с именем Метионы на устах. «Расскажи мне про Метиону», — попросил он Прокну. Она удивилась; тогда он ей сказал про свой сон. «Про Метиону, — сказала она, — я знаю только то, что ей нынче вместе с Креусой предстоит быть кошеносицей на празднике Паллады и что люди много спорят, которая из них красивее. Но отец ее Метион причиняет твоему отцу много забот и горя; он — во главе недовольных и открыто говорит, что после смерти царя престол должен перейти к нему и к его сыновьям».

Отрок безучастно выслушал последние слова Прокны и только про себя повторил: «Метиона». Теперь вся сладость его мечтаний и чаяний сосредоточилась для него в этом имени; он вдыхал его вместе с душистой влагой южного ветра. Но это было только имя, никакого определенного представления он с ним не соединял. Правда, он не раз спрашивал себя, как выглядит эта Метиона; он попробовал было ответить себе: «Так же, как и моя няня», — но тотчас с возмущением отверг эту мысль. Нет, он только чувствовал Метиону, но не представлял себе ее.

Он начертал ее имя на коре развесистого дуба — Прокна научила его писать, показав ему буквы на аттической амфоре с маслинами, похищенной Гипом из хозяйства Адосфа. Это имя он украсил цветами и возлиял ему овечьим молоком в дни новолуния.

И самую томную, самую сладкую из песен Прокны он прозвал «песнью о Метионе». Она ему часто пела ее, и он задумчиво смотрел вдаль, вдыхая теплую, душистую влагу южного ветра.

Так прошло еще три года. Отрок стал юношей.

 

VII

И опять запахло весной. Прокна, прилетев из далеких стран, запела над своим питомцем свою обычную приветственную песню, но ей не удалось разбудить его. Это был какой-то особенный, сковывающий сон, грудь его бурно вздымалась — знать, видения, одно другого беспокойнее, беспрестанно чередовались перед очами его души.

Ночью он проснулся сам.

Какая-то странная жизнь кипела по всей горе. Ветер со свистом мчался по роще, повсюду ломая сухие, а иногда и живые ветви. Волки, спугнутые со своих логовищ, то и дело выбегали из чащи, ночные птицы, забыв об охоте, летали туда и сюда. Все они, видимо, были одержимы одним и тем же чувством — все чего-то искали — и вдруг, точно найдя искомое, все помчались по направлению ветра в гору. Юноша, движимый тем же чувством, побежал вместе с ними. Вскоре он понял, почему он бежит именно туда: через свист ветра стал пробиваться звон лиры. Было что-то неудержимо зовущее в этих звуках: раз их услышав, нельзя уже было ни о чем другом думать, ничего другого чувствовать. Чем дальше, тем численнее становилась толпа: все звери Пангея покрывали землю, все птицы осеняли ее, затемняя свет молодой луны. В гору, в гору! Все в гору! Что это? Даже деревья не могут устоять — даже они как будто сорвались со своих корней и неслышно скользят по зеленому ковру. Вот уже верхняя поляна; сколько тут народу! Всякого народу — мужчины, женщины, у кого в руках дымящийся факел, у кого — кедровая ветвь с шишкой в виде наконечника. А там, на скале, стоит волшебник с лирой в руке. Вот он запел; тут уж и о лире забудешь…

— Внимайте все! Просвещайся, народ! Далеко от нас те, чья душа мертва, чье сердце не бьется при звуках моей лиры. Пусть уходят отсель: не спасенье, а смерть обретут они в песне моей.

Плач раздался в толпе; сотня-другая мужчин и женщин отделилась от нее и с поникшей головой пошла под гору. Но юноша остался: он чувствовал, его сердце радостно трепетало в ожидании грядущих чудес.

— Внимайте все! Смысл жизни вашей услышите в песне моей. Видите вы его? Я его вижу. О тайна искупительного брака — брака небесного царя и царицы подземного мира. Видите вы его? Я вижу — отрока-искусителя, красу над красами, первозданного Диониса.

— Видим, видим! — ответила толпа. — Благо ему! Эвоэ, Дионис!

— Гряди, прекрасный! Гряди, непорочный! Ты примешь мир, оскверненный насильем отца и предков, и в твоих руках он возродится в чистоте и правде, и все возродится вместе с ним.

— Гряди, прекрасный! Гряди, непорочный! Эвоэ, Дионис!

— Видите вы их? Я их вижу. О злоба затаенной мести! Для того ли, Титаны, с вас сняли оковы, чтобы вы подняли свои кровавые руки на него, прекрасного, на него, непорочного? Горе! Горе! Медь у них в руках, но не мечи, не копья — медь гладкая, медь блестящая. Не кровь она точит, а образ, образ высасывает у него, прекрасного, у него, непорочного. Не цел он более, первозданный Дионис; в двенадцати образах преломилась его сила. Беги, мой возлюбленный! Воссоединись, чтобы, воссоединенный, и нас возродить!

— Горе! Горе! Беги, беги, первозданный Дионис!

— Видите вы его? Я более его не вижу. Он растерзан, поглощен, двенадцатью телами поглощена его плоть. Нет более искупителя, нет возродителя — Титаны поглотили первозданного Диониса!

— Горе! Горе! Нет искупителя, Нет возродителя!

— Видите? Я вижу! Что-то красное лежит, трепещет — это последняя надежда на возрождение, это сердце первозданного Диониса. Спаси его, Паллада! Отнеси его своему небесному отцу: пусть он обратно примет в себя то, что выделил тогда.

— Спаси, Паллада! Спаси Диониса!

— О тайна возрождающего брака — брака небесного царя и фиванской царевны. Грянула молния — в огне брачный терем. Испепелил он смертную плоть матери — не тужите, люди! Уцелел божественный плод, возвращен нам наш спаситель, сын Семелы, второй и вечный Дионис.

— Возвращен наш спаситель! Эвоэ, Дионис!

— Внимайте все! Смысл жизни вашей услышите в песне моей.

О люди! О кровь от крови Титанов! И вы не знали, что два естества враждуют в оболочке ваших тел? От Титанов все разъединяющее, все обособлющее. От них рождения и смерти, от них томительный круг бытия. Но и Дионис в вас, в вас распыленные части первозданного искупителя. Он жаждет воссоединиться из распыления в ту прежнюю, единую, великую суть.

Слышите вы, люди, этот зов? Я его слышу! Это — зов второго Диониса, сына фиванской царевны, наследника сердца первозданного искупителя. Соборуйтесь, соборуйтесь, люди! Соединяйтесь из распыления и друг с другом, и со мной, воссоздадим единую суть первозданного Диониса. Тогда будет разорван томительный круг рождений и смертей, тогда наступит вечное блаженство неразделенного бытия.

Соборуйтесь, соборуйтесь, люди! Вкусите блаженство слиянного, внетелесного бытия! Дионис вас зовет в свои таинства, он даст вам предвкусить в ночи восторгов блаженство новой вечной сути, ожидающее души посвященных за пределами смерти.

Пророк умолк. Молчала и толпа, очарованная его песнью; но молчание это продолжалось недолго. Загудели тимпаны, зазвенели кимвалы. «В хороводы! В хороводы!» — и гора затряслась от безумной пляски. Замелькали перед взором юноши белые руки, замелькали румяные, разгоревшиеся лица: вакханты, вакханки — особенно вакханки. И эти руки он дружелюбно пожимал, и эти лица ему приветливо улыбались — все составляли как бы одну семью братьев и сестер. Слышались и речи; он их не понимал, но и речи были приветливые, радостные.

Впрочем, и не хотелось понимать; главное — это пляска, восторженная, исступленная пляска. Он не чувствовал ног своих: всем своим естеством он отдавался этому безумящему, все сокрушающему вихрю пляски. Он и наслаждался, и ждал еще больших наслаждений — ждал чудес слиянного, внетелесного бытия.

И вдруг — резкие, враждебные крики. Что это? Понять нельзя было; но что-то чужое вторглось, разрушило единое восторженное настроение. А, вот они: толпа поселян, вооруженных бичами и палицами; они врезались в толпу вакханок, хватают их. Те отбиваются, вырываются. Впереди нападающих какой-то великан с огромными, уже седеющими усами. Это его, конечно, зовут: «Адосф! Адосф!»

Адосф! При этом имени что-то поднимается из самых затаенных недр души нашего юноши, что-то страшное, багровое. Он смотрит на него: кто перед ним? Фракийский поселянин? Нет! О, теперь он уже сам чувствует, хотя и не отдает себе отчета, в этих оргиях Диониса все кажется исступленному огромным. Это Титан! Титан! А, это ты посягнул на царственного младенца? Месть! Месть! Месть за Диониса! Что это с ним? О да, он теперь понимает: из всех страстей жажда мести — самая страшная.

Адосф! Адосф! Вот он, Титан: подбегает, поднимает палицу. Еще мгновение — и ее тяжелый, обитый железом наконечник размозжит ему голову. Но юноша не ждет. Одно мгновение — и вырванная у великана палица летит далеко в чащу леса; одно мгновение — и он сам падает навзничь; одно мгновение — и грозная голова усача, крутясь и брызгая кровью вокруг себя, глухо ударяется о соседнюю скалу…

Поселяне бегут, вакханты и вакханки за ними. Эвоэ! Эвоэ! И опять тимпаны, опять кимвалы. Юноша побежал было и сам, но ноги отказываются служить. Он чувствует внезапное утомление — и чувствует еще нечто, нечто гложущее, сверлящее, мучительное. Он падает на землю, плачет.

Эвоэ! Эвоэ! Эти звуки еще слышит он издали; они замирают в ночном воздухе. И ветра более нет, нет зверей, нет птиц, все молчит. Молчит? Нет: тут же над ним какая-то песня раздается. Песня соловья. Такая жалобная, раздирающая. Пой, пташка, пой, родная! Ах, понять бы только, что ты мне хочешь сказать!

 

VIII

В следующую ночь — то же. Никто не сговаривался, никто не распоряжался; но это был настоящий поход. Исступленная дружина сбежала с Пангея в долину, переплыла через Стримон, направилась по равнинам Македонии к голубым пиерийским горам. Кое-кто отставал, кое-кто возвращался, зато приставали другие поселяне, а больше поселянки деревень, через которые лежал путь исступленных. Вихрем мчались они через них; кто не успевал спрятаться, тот был увлечен. Жены бросали мужей, матери — детей; «В горы! В горы!» — нельзя было сопротивляться этому зову.

Вот уже и блаженная Пиерия; Олимп оглашается восторгом ночных хороводов. Наш юноша везде впереди. Кровавая ночь на Пангее забыта; без крови не обходится и здесь; нападающих везде много. Вот уже и Олимп покинут: Пеней пройден, зеленая Осса дает приют дружине Диониса. Слышится уже греческая речь; семья вакхантов делится своими переживаниями с юношей. Он слышит ее рассказы, и грустно ему становится. Не он ли пляшет исступленнее всех? Но как ни просит душа чудес внетелесного бытия — не дает их бог. Чего-то всегда не хватает до полноты мига, до окрыления души.

— Что же нужно? — спрашивает он счастливых товарищей. — Что же еще нужно?

— Нужна страсть, — отвечают ему, — нужна страсть выше страстей.

— Что-то дрогнуло в его сердце. Выше страстей? Кто-то когда-то ему пел про счастливую жизнь ниже страстей; это было так давно!

— Но ведь я же ее познал! — с жаром ответил юноша. — Я отомстил обидчику своего детства — страшно отомстил. Это ли не страсть выше страстей — опьянение мести?

— Для одних — да, для других — нет, мой друг. Ты, знать, не из тех. Жди, пока тебя призовет бог, если он вообще тебя призовет. Недаром ведь у нас слово говорится: много у нас тирсоносцев повсюду, но мало вакхантов.

За Оссой — Офрис; за Офрисом — Парнасе; за Парнассом — Геликон; чуда нет и нет.

Вихрем промчалась дружина исступленных через Фивы; многие тут присоединились к ней — Фивы ведь были родиной Диониса. «А куда теперь? Куда теперь?»

«На Киферон! Там нас уже ждут: наши предтечи уже созвали вакханок». — «Откуда?» — «Из Афин».

И вот они наконец — таинственные ущелия и поляны Киферона. О, это уже не то: наш юноша чувствовал — это нечто свое, родное. О сладкие звуки аттической речи! С какой силой нахлынули они на его душу!

Гудят тимпаны, звенят кимвалы, мелькают руки, мелькают липа — новые лица, но они знакомее старых. И глядят они по-другому, и улыбаются по-другому. И сам он стал другим. Нарастает восторг, нарастает. Мимо взоры, мимо улыбки! Все приветливы, но где та, что всех приветливее? Нарастает восторг, кипит божья сила; теперь, теперь не обмани, золотая надежда! Мимо руки, мимо лица! — А! Вы ли это, черные глаза, вы ли это, развевающиеся в ночном ветре черные кудри?

— Это ты, Метиона?

— Это ты, Кекроп?

В хороводы! В хороводы! Она с ним — и нет на всем Кифероне ничего, кроме нее. «В горы, в горы!» Где ты, гора? Ты ли это — там, глубоко, озаренная этими светлыми точками? Все дальше и дальше эти точки — вот и совсем исчезли. Чу, какой-то шум, сначала отдаленный, затем все ближе и ближе. Это волны морские с глухим рокотом друг о друга разбиваются. Оно под нами, это волнующееся море: видишь, как оно пенится при свете луны. Пой, Метиона! Нельзя не петь в такую ночь. Пусть наши песни сольются — наши души слились уже давно. Наши души! Но ведь они в этом теплом, душистом ночном ветерке, как в другой, всеобъемлющей душе. Ты знаешь, Метиона? Он мне давно про тебя напевал, этот теплый, душистый ветер; он мне твою душу приносил, а я этого не знал.

Наши души? Да мы не одни. Смотри, отовсюду слетаются к нам блаженные. Как бы не потерять себя в их воздушном хороводе!.. Ну что ж, хотя бы и потерять себя. Ах, Метиона! Как я ждал этого чуда! И вот оно свершилось… свершила его — страсть выше страстей. Ты знаешь, как ее зовут — знаешь, Метиона?

Потеряем себя! Пусть во всем будем мы — и в нас будет все.

 

IX

— Скажи, чужеземец, как зовут этот грозный город, что высится на этом холме?

— Как, гость, ты не знаешь стен Алкафоя? Благодари Аполлона, приведшего тебя сюда: перед тобой благо-законный город, славная Мегара. Вы оба будете в нем в безопасности — и ты, и твоя жена.

— Вижу, чужеземец, что и ты — мегарский гражданин. Скажи же, как зовут вашего царя?

— Наш царь — Пилас, правнук Посидона; если ты имеешь дело к нему — я его вестник и могу тебе послужить.

— Скажи же ему, что к нему обращается Кекроп, сын афинского царя Эрехфея, с женою своей Метионой. Мы были на Кифероне с вакханками и спустились, сами того не зная, в его страну.

Вестник удивленно покачал головой. Все же он исполнил просьбу странника.

Неласково принял гостей царь Пилас. Но его недоверие не устояло против очевидной искренности и правдивости рассказа юноши о своем детстве, своем похищении и своей жизни на Пангее.

— Я верю тебе, гость, — сказал он, когда тот умолк, — но положение мое затруднительно. Афинами управляет Ксуф, муж царевны Креусы. Понимаю, что твои права на афинский престол более законны, чем права пришельца; но пойми и ты, что я не желал бы испортить своих добрососедских отношений к Афинам и их царю.

Будь и впредь другом и союзником моей родины, почтенный царь. Я покорен воле бессмертных и не буду вырывать власти у моей сестры. Пусть она царствует благополучно и никогда не узнает, что ее брат еще жив, и пусть братья Метионы считают погибшей среди вакханок свою сестру. Нам же дай убежище в своей стране — какой-нибудь клочок земли на горе Геранее, откуда мы могли бы видеть и благословлять страну Паллады.

Лицо Пиласа окончательно прояснилось. Но Кекроп продолжал:

— Сыну Эрехвея непристойно просить милостыни; у меня есть чем заплатить за землю — вот он, клад с горы Пангея.

Он отвязал свою мошну — и поток восточного золота полился перед взорами Пиласа. Золотые деньги были тогда редкостью в Элладе; и как ни был справедлив мегарский царь, но и его глаза разгорелись при их виде.

— Вижу, — сказал он, — что Гермес милостив к тебе; тем дороже будешь ты нам. Желание твое будет исполнено, но не поселенцем, а гражданином должен ты жить в городе Аполлона. И да будет твой приход на счастье нам обоим!

Вскоре хутор на Геранее принял Кекропа с Метионой: началась для них живая, трудовая жизнь. Но еще некто поселился с ними. И когда они, после дневного труда, отдыхали под тенью тополя в своем нагорном саду и их взоры гуляли по холмам дорогой, запретной родины — в листве тополя раздавалась неумолчная, то жалобная, то радостная песня соловья. И задумчивое лицо Кекропа становилось еще задумчивее.

— О чем ты думаешь? — спросила его однажды Метиона.

— О том, что мы с ней знаем, — ответил он, показывая на певицу, — о моем тихом детстве в ущелье Пангея.

— И ты тоскуешь по нем?

— Нет. Я испытал блаженство жизни ниже страстей — и испытал восторги страсти над страстями. Но боги назначили нам человеческую долю — будем же покорны богам!

 

IV

КАМЕННАЯ НИВА

 

I

С новиной, с новиной пришли мы, Новину, новину несем! Принимай же, хозяин, гостью, Принимай ее в отчий дом — Иресиону, Иресиону!

Спетая всем хором челядинцев песня отзвучала; тогда одинокий, звонкий женский голос выделился из толпы и продолжал он другому напеву:

Иресиона несет вам и хлеб, и пурпурные смоквы, Мед она ярый несет и душистое масло Паллады, Также и кружку вина, чтобы долго дремать ей в похмелье.

И опять смена; несколько голосов затянуло:

Счастье новое в дом прими, Жизнь прими и здоровье! От богини несем мы их, От богини любимой.

И наконец полный хор челядинцев повторил начальные слова песни:

С новиной, с новиной пришли мы, Новину, новину несем! Принимай же, хозяин, гостью, Принимай ее в отчий дом — Иресиону, Иресиону!

Хозяин, к которому была обращена песня, уже с первых слов вышел к певцам на площадку. Перед ним, во главе челяди, стоял красивый мальчик в венке из колосьев с развевающимися лентами; в руках у него была большая масличная ветвь, обвитая шерстяными повязками и увешанная всеми поименованными в песне плодами благодатной осени и еще многими другими. Ласково положив мальчику руку на плечо, он подошел с ним к стене своего дома, где на солнцепеке висела такая же масличная ветвь, только сухая, прошлогодняя. Ее он бережно отцепил и на ее месте прикрепил новую; затем, отойдя на несколько шагов, поднял правую руку для молитвенного привета:

— Иресиона, храни мой дом в здравии, обилии и благополучии до следующего урожая!

После этого он со старой Иресионой вошел к себе во двор и приблизился к очагу, где слабо тлело пламя под обильной золой; раздув его, он простер сухую ветвь:

— Иресиона, благодарю тебя за то, что ты хранила мой дом в здравии, обилии и благополучии до нынешнего урожая. Лети, почтенная, к пославшей тебя благодатной богине и принеси и ей мою благодарность!

С этими словами он опустил ветвь в пламя. Иссушенная многими солнцами, она мгновенно запылала и, озарив двор внезапным белым сиянием, столь же мгновенно погасла.

Тогда он опять вышел к челяди, которая тем временем успела удобно расположиться на заранее заготовленной подстилке из пустых колосьев и плюща. Мальчик, получив две пригоршни лакомств, был отпущен домой; для взрослых хозяин приказал выкатить из погреба чан вина и принести кратиру, черпалку и кубки. Первую кратиру он намешал сам, пока певица о звонком голосе исполняла требуемый обычаем пэан. Затем, возлияв несколько капель Зевсу Олимпийскому, он велел всем дать по кубку.

— Пейте, дорогие. И да судит нам Деметра и следующий праздник Иресионы отпраздновать в добром здоровье.

— Да здравствует хозяин и хозяйка! — послышалось в ответ. — Да здравствуют Поликаст и Метротима!

Все отпили несколько глотков вина. Хозяин благодарил ласковым кивком головы.

Да здравствует Каменная Нива! — крикнул старший батрак, отпивая вина. Никто, однако, не поддержал его здравицы, и Поликаст сделал вид, что не расслышал ее. Вскоре затем он поднялся со своего места.

— Дорогие мои челядинцы и батраки! Вы знаете, что для меня сегодня праздник Иресионы совпадает с другим праздником — десятидневом рождения нашей дочери-первенца, и у меня дом полон родственников и соседей. Оттого-то хозяйка и не вышла к вам. Вы здесь пейте за здоровье новорожденной, а я должен пойти к гостям.

— Мы это знали, хозяин, — сказал старший челядинец, — и сложились для маленького подарочка, который хотели бы ей поднести на счастье в ее будущей жизни.

Поликаст пожал ему руку и вошел с ним в дом.

 

II

Вторую кратиру они намешали уже без хозяина.

— В честь героев и душ умерших! — сказал, возлияя, старший батрак и затем прибавил: — А все же скажите мне, почтенные, почему вы все промолчали, когда я возгласил здравие Каменной Нивы? Нехорошо срамить старика!

— Не в обиду тебе молчали мы, отец, — ответил ему челядинец средних лет, — ты первый раз работаешь с нами и поэтому не успел узнать, почему хутор Поликаста носит имя Каменной Нивы и почему это имя ему неприятно.

— Не знаю, это точно. Ну, коли знаешь, расскажи.

— Расскажи, расскажи! — присоединилось несколько голосов, — Я тоже хорошенько не знаю. — Знаю, что тут есть что-то страшное, но что именно — не слыхал.

Челядинец глотнул вина.

— Слава тебе, благодатная! — сказал он. — Ты — добрая и милостивая мать всех смертных, но ты же и караешь того, кто, возвеличенный тобой, злоупотребляет твоими дарами и измывается над маленькими людьми. Послушайте же!

Это было давно: хутор Поликаста принадлежал тогда его прадеду. Но этот прадед был много беднее его; он звал своею только землю на Коридалле вплоть до обрыва над морем…

— Но там ведь ничего не растет! — недоуменно вставила пожилая челядинка.

Рассказчик презрительно на нее посмотрел. «Коли ты, тетка Критилла, ничего не смыслишь, то сиди и пей себе молча, не вмешиваясь в речи тех, кто умнее тебя; а я знаю, что говорю».

— Итак, сказал я, только земля на Коридалле принадлежала Алкисфену (так звали прадеда Поликаста), а все его нынешние владения в благодатной элевсинской равнине представляли собой наделы, принадлежавшие мелким собственникам, среди которых был и мой прадед.

И мой! И мой! — послышалось несколько голосов. — Да, те времена были лучше. А мы, их правнуки, теперь на чужого человека работаем!

Так вот, — продолжал рассказчик, — выдалось однажды гневом Де-метры особенно дождливое лето. Весь хлеб, что рос в равнине, полег и сгнил на корню. А нагорное жито Алкисфена, напротив, взошло роскошно и дало такой обильный урожай, какого он не собирал никогда. Ну, мы, равнинные, кое-как прожили грозный год, пробавляясь кто — прежними запасами, кто — отхожими промыслами, а больше тем, что одолжались у того же Алкисфена. Но вот настало время посева — а у нас ни зерна. Мы опять к нему. Ничего, ссудил охотно, сколько кому надо было. Только вот проходит новолуние за новолунием, его нагорная нива зазеленела, а наша земля как была черной, так черной и осталась. Мы думаем: опять, видно, гнев Деметры — но за что же? И только потом мы узнали, что причина была вовсе не в этом.

— А в чем же?

— Увидите. Ждем. У того жито уже выколосилось, у нас — ничего. Мы всей толпой в Элевсин, на молебствие. К вечеру все опять дома; ждем, что будет. И видим мы — то есть, понимаете, наши прадеды — видим мы, повторяю, явственно при луне, как поднимается по тропинке на Коридалл почтенная женщина, выше человеческого роста, с синим покровом на голове…

— Такая же, как и эта?

Все обратили свои взоры по указанному направлению: действительно, женщина описанной наружности величавой поступью приближалась к дому Поликаста. Невольно все вскочили на ноги и приветственно подняли правые руки. Она им милостиво кивнула головой и пошла дальше. Им показалось, что дверь дома сама отворилась, чтобы впустить ее.

Несколько времени они простояли в молчании. Потом дверь опять отворилась, таинственная женщина вышла, прошла мимо челяди, прощаясь с ней таким же милостивым кивком головы, и вскоре, продолжая следовать по направлению к Элевсину, исчезла в вечерней мгле.

Не скоро люди пришли в себя. «Дети, — сказала одна старушка, — не разойтись ли нам по домам?» — «Ну нет! — возразили другие. — Выслушаем рассказ до конца». — «И нальем третью кратиру, в честь Зевса Спасителя, как приказал Дионис, — без этого расходиться грешно».

— Ну, так и быть!

— Но сначала возлияем этой богине.

А кто она?

— Как кто? Конечно, Деметра!

— Я в этом не уверена.

— А кто же, по-твоему?

— Скорее богиня-землячка нашей хозяйки — Немезида Рамнунтская.

— Раз она не дала себя узнать, то и догадываться праздно. Старуха, читай молитву!

— Богиня, кто бы ты ни была, Деметра ли, или Немезида, или другая, будь милостива к нам и дай, чтобы твой приход принес не горе, а счастье нам, нашим семьям, домам, стадам и полям и всему народу элевсинскому и коридалльскому!

Только тогда они сели. Была налита третья кратира; опять заискрилось в кубках вино при свете взошедшей луны.

 

III

— Ну, слушайте. Итак — рассказывал мой прадед моему отцу, а отец мне — видим мы при луне, как поднимается эта богиня на Коридалл. И тотчас густая черная мгла заволакивает гору — ничего не видно, и все холоднее становится и холоднее, точно среди лета внезапно зима наступила. Мы всю ночь глаз не смыкаем, стоим под горой, зубы стучат — и со страха, и от холода. Вдруг — земля точно дрогнула. Мы думаем, землетрясение; молимся Посидону-земледержцу. Нет, ничего. К утру мгла рассеивается; заря, солнце, тепло — все, как обыкновенно. Поднимаемся на гору, на Коридалл. И что бы вы думали? Видим — вся зеленая нива Алкисфена застыла, побелела, превратилась в камень. Так и видно, что вчера еще здесь нива была — колышущиеся волны с ясными очертаниями колосьев, и все мертво и неподвижно. С тех пор и зовут ее — Каменная Нива.

Смотрим, дивуемся. Вдруг выбегает к нам Алкисфен. Видит — и как разрыдается, как бросится на колени! «Разорен, разорен! — кричит. — Справедлив суд богини! Простите меня, селяне! Я виновен перед богиней и перед вами. Я вам тогда, чтобы дороже продать вам свой хлеб, сушеные зерна ссудил».

Тут крик поднялся среди наших. «Ах, душегуб! Ах, нечестивец! Голодом хотел нас морить! Камнями его!» Но те, что были постарше, вступились: «Не трогайте его! Не судит человек там, где уже бог судил! Иди, несчастный, замоли свой грех перед богиней!» Так и отпустили его.

Но Алкисфен был человек деятельный и предприимчивый. Пустился в торговлю, разбогател, поставил в Элевсине искупительный кумир Деметре-Немезиде (так и назвал ее) и выстроил для нас лесху. Простили его. На старости лет опять поседился в своем хуторе на Коридалле. А его сын, Поликаст — дед нашего, — был еще деятельнее, тогда наша земля и перешла к ним. Все они были люди строгие, но холодные, расчетливые и себе на уме. И жен себе подбирали таких же. И явилась у нас поговорка — «Каменная Нива — каменные сердца».

— Каменная Нива — каменные сердца, — задумчиво повторил старый батрак. — Одно к другому, значит. Правильно. Ну, а долго этой ниве оставаться каменной?

— Об этом богиня ничего не сказала.

— Кто же станет богиню спрашивать! На то ексегеты есть в Элевсине, да и пророки подчас вещают волю богов.

— Молчали, значит, все.

— Неправда, не все, — вмешалась одна из работниц. — Моя бабка мне сказывала про вещание Бакида.

— Уж и нашла пророка! Стоит повторять бредни этого полоумного бродяги!

Но тут вся женская челядь возмутилась.

— Не бродяги, а святого человека! Любимца нимф могучих! Отсохни твой язык!

— Тише, не ссорьтесь, — умоляюще завопил старый батрак. — И если ты знаешь вещание Бакида, тетка Местра, скажи мне его.

— Еще бы мне его не знать, — ответила работница и, глотнув вина, стала читать нараспев, точно молитву:

Камня печатью сковала зеленую ниву Деметра. Каменных злобу сердец гнев справедливый постиг. Камня растопит печать увлечение жизни горячей — Той, что на ложе камней розой любви расцветет.

— Складно сказано! — похвалил старик.

— Складно, как же! — поддразнил рассказчик. — «Камня, камня, камня»… мало их у нас и без того, камней-то!

— Нет, я верю Бакиду, — продолжал старик. — Только про кого это? До сих пор, говоришь ты, они все были под одну масть?

— Ну, про Метротиму этого сказать нельзя! — горячо возразила работница.

— Про нее нельзя, это так, — согласился рассказчик. — Но она единственная.

— А где он ее нашел? — спросил старый батрак.

— В Рамнунте, отец, на празднике Немезиды. Ты заметил, какой у него приятный, певучий голос? Уж он любил сводить с ума девушек и молодок — да и теперь, кажется, продолжает. Вот и в Рамнунте. И нашел место: прямо, можно сказать, на глазах у Немезиды! Живет у кунака: там, как водится, угощение. Является дочь, поет пэан и уходит к себе в светелку. А он со своей самбукой — шмыг в переулок, играет и, негодяй, поет — ну, известное дело: «Отвори мне, красотка, двери», — и так далее. И добился своего.

— Бежала с ним?

— Да, бежала.

— А как ваши законы на этот счет?

— Разумеется, строго; здесь не Спарта. Да что поделаешь? Лишь бы от срама отделаться. И признали, и вена даже не потребовали.

— И живут они счастливо?

— Пока ничего; а как дальше — увидим. Уж очень не хотелось ему дочки; это — первая неудача.

— А кстати, дядя, — обратился кто-то к старшему челядинцу, тому, что передавал подарок, — какое имя дал он своей дочке?

— В честь сегодняшнего праздника — имя Иресионы.

— Имя хорошее, только не выше ли человеческой доли? Ведь как-никак, а Иресиона — святыня. И не помню я, чтобы так называлась женщина.

— То же и Метротима говорила; да разве его переубедишь? Хочу, и все тут. Опять, значит, вызывает Немезиду!

— Дядя, а ведь это не иначе как она была? Скажи, что она там делала, в красной хороме?

— Ох, дети, и страшно было, и чудно, торжественно, совсем как на таинствах нашей богини. Сидят они вместе, передают друг дружке девочку, болтают — ну, известно, женщины. Вдруг входит она. Все умолкают. Подходит к матери, целует ее в лоб: «Ты меня еще не знаешь, дочь моя, но скоро узнаешь». Затем берет девочку на руки. Та раньше плакала — изморили ее, видно, тетки, — но теперь вдруг улыбнулась и потянулась ручонками к ней — подумайте, десятидневный младенец! Она подержала ее немного, все время грустно на нее смотрела и только шепнула: «Иресиона!» — «Благодатная! — взмолилась к ней Метротима. — Дай, чтобы она была счастлива!» — «Я дам ей мое счастье», — ответила богиня, поцеловала ребенка, погладила его по головке и передала матери. И видно было, как ребенок расцвел от поцелуя богини.

— А дальше?

— А дальше — ушла так же, как пришла. Все сидели точно очарованные. Я понял, что им не до меня. Подарок я уже раньше передал — не простившись, ушел.

— А что это был за подарок? — спросил батрак.

— Игрушечка — маленькая серебряная лира.

— Девочке лучше бы прялку.

— И мы так рассуждали, да не было у элевсинского мастера. Впрочем, Метротима была довольна. «Спасибо, — сказала, — я и сама очень люблю песни».

Кто-то засмеялся. «Хорошо все-таки, что лира, а не самбука!»

— Дети, дети, луна высоко стоит над горой. Споем песнь в честь Ночи, и затем по домам!

 

IV

Прошло много лет. Деды спустились под землю, отцы состарились — для детей наступила цветущая молодость.

Элевсинцы готовились отпраздновать свое осеннее торжество таинств с особым благолепием. Молодой афинский царь Фесей, радостно всеми приветствуемый от Киферона до Суния, решил объединить всю Аттику, сделав Афины общей родиной для всех ее сынов. Согласно этому намерению и Элевсинии должны были стать из местного праздника общеаттическим со вторым средоточием в Афинах. Элевсинцы ждали от этого преобразования прироста славы своей богини и напрягали все свои силы, чтобы показать ее храм и луг во всем их блеске афинским гостям.

Главное — это, разумеется, священное действо в таинственном храме посвящений. Второе — предшествующие ему всенощные хороводы на «светозарном лугу» перед храмом. Те приготовления были окружены глубокой тайной не только для посторонних, но и для посвященных: их ведал тесный причт жрецов Евмолпидов. Но в хороводах должны были участвовать все посвященные, не как зрители, а как исполнители; а так как в этом исполнении допускалось, даже требовалось соревнование, то образовались кружки — мужчин, юношей, женщин, девушек, — из коих каждый старался заручиться помощью какого-нибудь певца. Отсюда, несомненно, развилось бы при всеобщем честолюбии перебивание певцов, нарастание вознаграждений и безумные затраты, которые бы уничтожили одно из главных достоинств праздника — его общедоступность; Евмолпиды поэтому распорядились, чтобы единственной наградой певцу-победителю был венок и чтобы приурочение к кружку состоялось по воле богини, то есть путем жребия.

Певцов, отозвавшихся этот раз на призыв Деметры, было много; но едва ли не наибольшее внимание обращал на себя Ферамен из Рамнунта. Родившись и выросши под строгим взором рамнунтской Немезиды, он считал свое искусство ее даром и поэтому посвятил его прославлению как ее, так и родственных ей божеств. Что его родные Немезии не обходились без его участия, разумеется само собой; из остальных же богов и богинь он более всего почитал элевсинскую Деметру, справедливую воздаятельницу не только на этом, но и на том свете. Элевсин поэтому стал его второй родиной; он был желанным гостем Евмолпидов — особенно желанным теперь, когда шли важные переговоры с Афинами о будущей судьбе элевсинского праздника.

Его кружок состоял из девушек, элевсинских гражданок; задолго до самого праздника, имевшего состояться ранней осенью, в Боэдромионе месяце, он начал его обучение. Сходились его ученицы в пригородной роще у капища героя Иппофоонта, недалеко от Священной дороги. Жрица из рода Евмолпидов указывала им строгие движения хороводной пляски, сам Ферамен должен был учить их исполнять сочиненную им же песнь во славу богини. Но он понимал свою задачу глубже. Он хотел, чтобы они исполняли ее сердцем, а не устами, хотел, чтобы они отдали всю свою душу Деметре и в мистическом общении с ней черпали силу и вдохновение для песни. Он рассказывал им поэтому, не предвосхищая священной драмы, все глубокое сказание о похищении Коры, о скитаниях Деметры, о их блаженном воссоединении, об учреждении таинств, об условиях посвящения. Он настаивал на том, что одних только внешних обрядов недовольно, что глубоко ошибаются те, кто воображает, будто принявший посвящение себялюбец или злодей уготовит себе «лучшую участь» на том свете, чем непосвященный праведник. Нужна жизнь, проведенная в стремлении к богине, к ее истине, красоте и добру; нужна прежде всего забота не о себе и не о своей лучшей участи. Разве Деметра о себе думала, когда скиталась и горевала? Нет, она жаждала воссоединения с дочерью. И только тот понимает Деметру, только тот идет по ее стопам, кто ищет на том свете воссоединения с дорогими усопшими. Любовь — привратница бессмертия…

Была среди его учениц одна, горько и отрадно плакавшая во время его слов; опустив свою голову на плечо подруги, она шептала про себя: «Матушка моя, матушка!» Но он, увлеченный своей речью, ее не замечал. Он видел Деметру в небесах, ей поручал своих молодых посвященных. И только тогда, когда ему показалось, что она его благословляет, он взял свою кифару и после краткого наигрыша запел свою «песнь о Деметре»:

О внемли призыву богини твоей! Ко мне на поляну, где плещет ручей, Где ветер душистый прохладу струит, Где нет ни печали, ни зла, ни обид! О, там только — радость, любовь и покой: Там душ просветленных приветливый рой; Там всех я сбираю, кто злобы не знал; Там встретишь ты вновь, кого здесь потерял.

Он остановился на минуту — ему показалось, что он слышит чье-то глухое рыдание; но так как оно не повторилось, то он продолжал свою вдохновенную песнь — песнь про блаженство в сонме Деметры, про воссоединение, про любовь, поборовшую смерть…

 

V

«Привет певцу Ферамену от его ученицы Иресионы. О, не гневайся, вдохновенный учитель, что я осмеливаюсь писать тебе! Что я для тебя? То же, что былинка для солнца. Но ведь не гневается солнце, что и былинка желает быть им пригрета и приласкана. А я так одинока! Когда ты нам рассказывал про Деметру, я чувствовала, что я все же не одна в этом безустанном, безумящем вихре, что есть великая, добрая мать, которая и меня, сироту, не покинет. Спасибо тебе, мой светлый учитель. Это пламя, которое ты во мне возжег, уже не погаснет никогда. И еще я подумала: как счастливы те, которые слышат его теплое вдохновляющее слово не в толпе, не среди многих, а наедине, с глазу на глаз! Как счастлива была бы я, если бы могла убедиться, что и я для тебя нечто — не как одна из твоих многих учениц, а как я сама, как Иресиона. Ты не разгневался на меня? Сегодня, когда тени будут шестифутовые, я буду стоять у скалы Несмеяны. И если бы… ах, мечты, мечты!..»

Ферамен нашел это письмо у себя, в той светлице, которую он занимал во дворце Евмолпидов на элевсинском акрополе — видно, кто-то бросил его через открытые ставни. — «Иресиона!» Это имя ему ничего не говорило; он не был элевсинцем и не знал имен своих учениц. «У скалы Несмеяны…» О далекая молодость, о блаженные прогулки вдвоем под лаской шумящих ветвей! Опять пришли вы смущать меня, сладкие грезы минувших дней!

А что, если это ловушка? Если какой-нибудь соперник хочет ввести его в искушение, чтобы уронить его обаяние, разрушить его работу?.. Он тотчас отверг эту мысль и впоследствии стыдился, что она вообще могла явиться у него хоть на мгновение. Нет, слишком много искренности было в этих неумелых словах, в этом неумелом, почти детском почерке.

Но это не изменяет дела. Нельзя, нельзя. И прийти не могу, и предупредить тебя не могу. Бедная девочка, уж придется тебе одинокой дожидаться захода солнца у угрюмой скалы, запечатленной печалью Матери-Де-метры.

В следующий раз ему пришлось обстоятельнее разучивать с ученицами сочиненную для них песнь;» необходимо было заговаривать с каждой, поправлять ее ошибки, ставить ей вопросы и разрешать ее недоумения. А у него, помимо его воли, был один вопрос, который он про себя ставил каждой, — вопрос: «Не ты ли — Иресиона?» И этот вопрос оставался без положительного ответа. Были между девушками красивые, были неглупые, были приветливые — но ни одной, которая бы пылала тем ярким и жарким огнем.

Разгадку принесло ему через несколько дней другое письмо, полученное тем же таинственным путем. Первое, что ему бросилось в глаза, были следы от обильных слез, которыми оно было залито. Содержание соответствовало внешнему виду. Все кончено, единственный луч солнца погас во мраке. Ей запрещено участвовать в хороводе девушек; отец ее болен, мачеха приехала за ней, чтобы отвезти ее обратно в ее нагорную деревню. «Откликнись, дорогой учитель! Хоть несколько строк ко мне, ко мне, одной из обращенных! Оставь их в северной расселине скалы Несмеяны; моя подруга Хрисида их там отыщет и доставит мне».

Что делать, Деметра, что делать? Опять строго промолчать? Нет, благодатная, ты не осудишь. Я ведь ее даже в лицо не знаю — никогда сознательно не видал и, конечно, не увижу никогда. Никогда… ему теперь грустно было думать, что он действительно никогда ее не увидит.

Он написал ей письмо утешения; напомнил о том огне, который он, по ее словам, возжег в ее сердце. «Не считай его твоим личным достоянием — Деметра велела им делиться со всеми нуждающимися. Как бы ни была глуха твоя деревня — ты найдешь в ней мальчиков и девочек, которые с благодарностью примут от тебя весть о Деметре и ее завете. Уделяй себя, и ты сама станешь полнее, богаче и счастливее». Много другого писал он ей в том же духе — писал искренно и задушевно, с горячим желанием помочь ей в ее одиночестве.

Он не ошибся. Следующее письмо, которое он от нее получил, было сплошною песнью восторга и ликования. Да, она поступила по его совету, собрала вокруг себя деревенских детей, учит их понимать и любить Деметру. И кончилось письмо скромной, но горячей просьбой и впредь ее не оставлять советом и участьем, не забывать северной расселины скалы Несмеяны.

Ферамен дал себе слово, что не забудет. Но своих забот у него было немало: праздник на светозарном лугу приближался, жаркий Метагитнион был на исходе, ущербная луна возвещала скорое наступление святого Боэдромиона. Надо было упражнять девушек ежедневно, чтобы они в хороводах не уронили себя и его. А с другой стороны и вопрос о соединении Элевсина с Афинами требовал его деятельного участия. Дельфы благословили эту мысль и прямо указали на него, на гражданина Немезиды, как на лучшего посредника. Утром — в роще Иппофоонта, остальную часть дня — в переговорах то с Евмолпидами, то с послами царя Фесея, а иногда и с ним самим.

К концу Метагитниона новое письмо, кроткое и грустное, с жалобой на молчание, с неутешными воспоминаниями о бедной матери, заглохшей среди каменных сердец. Ферамен опять дал себе слово, что ответит, — и опять откладывал ответ со дня на день.

 

VI

Наступил Боэдромион. Теперь рост молодой луны увеличивал беспокойство Ферамена. Еще больше волновались девушки; происходили даже заболевания от волнения, и каждый раз Ферамену казалось, что именно на заболевшей и держалась вся надежда на успех.

Накануне Элевсиний новое письмо от Иресионы, этот раз полное отчаяния. Она забыта, забыта; теперь для нее и жизнь потеряла всякую ценность. Его одного она любит и никогда никого не любила, кроме него. А он забыл ее — и это конец.

Нет, теперь необходимо ответить — но, конечно, не сегодня. А следующий день — начало великого элевсинского торжества. Вечером — пляски и песни девушек на светозарном лугу. Хор сменяется хором; вот глашатай призывает и хор Ферамена. Слава Деметре, все девушки объединились в одном чувстве, всеми голосами поет одна душа — его душа. И растет очарование, растет, разливается повсюду — о, даже там, на полянах Деметры, не может быть лучше! Да, венок обеспечен… Не в венке сила: главное, что все исполняющие, все присутствующие почувствовали Деметру, почувствовали ее, как никогда в жизни. Он сам бы охотно скрылся, но его нашли, весь луг оглашается рукоплесканиями. О, сладкое опьянение успеха, славы, всенародной любви!.. Да, и там не может быть лучше.

А завтра — день священного действа в Телестерии; те, которые почувствовали Деметру вчера, увидят ее сегодня, увидят в заре ее величия и счастья. И он ее увидел и еще раз скрепил свой незыблемый союз с ней, с владычицей его жизни.

Сам Фесей был среди посвященных. Собираясь покинуть Элевсин, он попросил Ферамена поехать с ним и быть его гостем в доме Эрехфея, чтобы в его присутствии был заключен договор с Элевсином.

Надлежало торопиться. Быстро забрав свои вещи, он сел с царем в повозку. Погонщик погнал лошадей по Священной дороге. Но ехать пришлось шагом: все население Элевсина вышло провожать уезжающих — обоих уезжающих, неизвестно, кого больше. «Слава Фесею!» — «Слава Ферамену!» — оба возгласа раздавались из толпы, неизвестно какой чаще.

Взоры Ферамена были обращены назад. Вот она, священная ограда Деметры, полная таинственных очарований, с возвышающимся над нею акрополем, обителью царственных жрецов — Евмолпидов. Вот они, строгие очертания Киферона, прославленного пестуна Дионисовых оргий. Вот голубые волны Элевсинского залива, вот мягкие холмы Саламина. Привет, привет вам всем!.. Выехали из ворот на роскошную Фриасийскую равнину, возлюбленную пашню Деметры. Переехали через Кефис элевсинский, поравнялись с рощей Иппофоонта. Привет вам, дриады могучие, привет, блаженный герой: вы милостиво взрастили мою победу! А вот и скала — скала Несмеяна…

Мгновенно исчезла радость из сердца Ферамена, эта скала точно придавила его своею тяжестью. Бедная, бедная девушка!.. Она все ждет, все ждет, а он…

— Простишь ли ты меня, великий царь? Здесь — скала Несмеяна, прозванная так потому, что на ее выступе сидела скорбящая Деметра, утомленная поисками дочери. Прежде чем покинуть ее землю, я должен исполнить обет, о котором знает она одна.

Он соскочил с повозки, вынул из-под хитона складень — как певец, он всегда носил таковой с собою — и наскоро написал Иресионе послание, краткое, но задушевное. Опустив складень в расселину, он со значительно облегченным сердцем возвратился на повозку к ожидавшему его Фесею.

Быстро погнал погонщик коней. Вот поравнялись с обоими текучими озерами, этим чудом природы на пороге царства Деметры. Затем огибают отроги Пестрой горы, почти что замыкающие приморскую дорогу, и при следующем повороте покидают побережье — начинается подъем. Налево — Пестрая гора, направо — Коридалл. Все выше, все выше под душистыми соснами. Мало-помалу скрывается вид на Элевсин и его область. Повеяло лавром, роща Аполлона Пифийского принимает паломников. Здесь привал, а затем — радостный трепет сердца приветствует афинскую равнину и возвышающуюся среди нее скалу Паллады.

 

VII

Немезии! Строгий праздник поминовения усопших и размышления живых о пределах человеческого счастья.

Храм Немезиды в Рамнунте возвышался на горе у самого края ущелья, ведшего к морю и в нижний город. Он был небольшой по размерам и старинной, полигональной кладки. Через раскрытые двери виднелся кумир почтенной богини с ветвью яблони в левой руке и с чашей в правой. В обыкновенное время он, изваянный некогда Дедалом из серого известняка, не сразу выделялся из окружающего полумрака; но в этот день он весь был залит светом. По обычаю Немезиде в ее праздник приносились так называемые амфифонты, то есть круглые лепешки, уставленные восковыми свечами. А молящихся было в этом году особенно много: таинственные вещания говорили о роковом даре, который Немезида готовит уже не Рамнунту и не Аттике, а всей Элладе — о даре, из-за которого много доблестных душ героев сойдут в обитель Аида, а тела их достанутся добычей псам и птицам.

В состязаниях на празднике Немезии Ферамен, занятый элевсинскими делами, этот раз не участвовал: его заменил его давнишний, любимейший ученик Амфианакт, и заменил с честью. Славу своей песни он, впрочем, еще затмил своим благородством, назвав себя через глашатая «учеником Ферамена» и разделив с ним свою первую победу. Рамнунтский демарх, однако, всегдашний хозяин Ферамена во время его кратковременных побывок на родине, настоял на том, чтобы передача Немезиде его элевсинского венка произошла торжественно в те же Немезии. Это было угодно и рамнунтским гражданам; они все высыпали ему навстречу почти до самого Трикоринфа и в торжественном шествии ввели его в свой и его родной город по узкой долине, соединявшей его с Четырехградием.

И вот он стоял теперь перед богиней, взлелеявшей его молодые годы, видел ее озаренной белым светом во всей ее славе и величии. Довольна она будет им?

Демарх счел минуту удобной для краткого обращения к гражданам и гражданкам, наполнявшим храм и его паперть. Он указал на прежние победы Ферамена, прославившие вместе с ним и Рамнунт и его богиню. «Смотрите, — сказал он, — вот здесь висит на стене его первый элевсинский венок: он помечен двадцатым годом благополучно и поныне жречествующей Антигении. И сколько других последовало с тех пор! Вот элевсинские, вот паросские, вот дотийские, вот анданийские; где только в Элладе кружатся хороводы в честь Деметры, всюду проникла песнь нашего знаменитого согражданина, везде славят Ферамена рамнунтского, питомца рамнунтской Немезиды. Прими же, строгая дева, и этот новый венок твоего любимца: благослови его и ради него и нас, твой верный рамнунтский народ!»

С этими словами он передал венок неокору, чтобы тот повесил его рядом с прошлогодним. Гвоздь был по его распоряжению еще раньше вбит, и под ним красовалась надпись: «Ферамен, сын Фрадмона, с Элевсиний, в сорок третий год жречества Антигении».

Толпа притихла; всем хотелось видеть новую славу певца. Вдруг раздался женский крик: «Ай, горю!» Соседки подались в сторону со своими амфифонтами; один из них оказался тут же под рукой неокора. Тот поспешил ее отдернуть, но уже было поздно; венок вспыхнул и, выроненный неокором, в одно мгновение сгорел весь без остатка.

Ужас охватил толпу; она и до того была взволнована распространившимися о гневе Немезиды вещаниями — теперешнее страшное знамение, казалось, подтверждало худшие опасения. Демарх почувствовал, что ему нужно как-нибудь отвратить примету; но он сам был смущен, и ничего убедительного не приходило ему в голову.

— Что за неприятная случайность! Положим, с этими амфифонтами каждый раз что-нибудь происходит: та обожжется, на той хитон загорится, и всегда страху бывает больше, чем вреда. Но жаль, очень жаль! Конечно, неокор виноват; но мог ли кто ожидать, что венок от одного соприкосновения с огнем сгорит весь, так внезапно, так внезапно…

— Как Иресиона, — сказал чей-то тихий голос.

Ферамен вздрогнул: ему показалось, что этот голос слышится из уст самой богини. Нет, это была только Антигения, ее престарелая жрица; она стояла у подножия кумира и смотрела на Ферамена взором, полным грустной укоризны.

Толпа разошлась по домам.

 

VIII

Скромный дом Антигении стоял на другом краю храмовой террасы. Дивное это было место. Многовековые дубы гордо поднимали свои густолиственные главы над обильным зеленым терновником, давшим имя Рамнунту. Отсюда открывался вид на гордый акрополь, повисший над обрывом, точно орлиное гнездо, — на голубые волны пролива, на туманные очертания евбейских гор.

Но Ферамен не любовался этот раз этой давно знакомой, родной картиной; грустно, с поникшей головой постучался он в одностворчатую дверь жрицы. Открыла ему старушка, ровесница хозяйки; не говоря ни слова, она провела его в хорому. Видно, его ждали.

— Я пришел тебя спросить, матушка-жрица, — тихо начал он, — не можешь ли ты мне сказать, отчего богиня отказалась принять от меня новый венок?

— Могу, мой сын; но сначала имею передать тебе один подарок. Быть может, и он тебе кое-что скажет.

И она передала ему серебряную игрушку — маленькую лиру, обвитую прядью прекрасных, золотистых волос.

Сердце забилось у Ферамена. «От кого?» — чуть слышно спросил он.

— От моей покойной внучки, твоей ученицы — Иресионы с Каменной Нивы на Коридалле.

— Покойной, сказала ты? Когда умерла она? От чего?

— Все расскажу. Но выйдем на воздух, сядем на мураву, под теми терниями, которыми Немезида покрыла путь несчастных смертных… Послушай.

— Моя дочь Метротима, обольщенная Поликастом, владельцем Каменной Нивы, недолго наслаждалась своим обманчивым счастьем. Он не простил ей того, что она родила ему дочь вместо ожидаемого сына; уже и до того он не щадил ее женских чувств, теперь же окончательно перенес в чужие дворы свою самбуку, свои песни и свою быстролетную любовь. Недолго и бедная, нежеланная для отца малютка наслаждалась материнской лаской: Метротима чем далее, тем более хилела, таяла… Не хотелось ей оставлять сиротой свою девочку, да не выдержало сердце; и похоронили ее у обрыва, среди гряд Каменной Нивы.

Вторую жену Поликаст подобрал себе под пару — и его желание исполнилось: быстро, одного за другим, родила она ему двух сыновей. Тогда бедная Иресиона и подавно почувствовала себя отодвинутой в сторону. Юна нянчила своих младших братьев и любила их; но те, подросши, легко заметили, что их сестра в пренебрежении у родителей, и сами стали ею пренебрегать. Их любимым занятием (было хватать ее за ее роскошные золотые косы и гнать ее, точно лошадку. Пак проводила она свои молодые годы — на Каменной Ниве, среди каменных сердец.

Сколько труда стоило ей убедить своих родителей, чтобы они позволили ей участвовать в хороводах Деметры элевсинской! Далеко было; пришлось ей жить в доме одной элевсинской поселенки, с дочерью которой, Хрисидой, она скоро подружилась. Но Поликаст, сам обольстивший ее мать, боялся такой же участи и для дочери. Болезнь усилила его недоверчивость; и вот, когда для Иресионы под звуками твоей песни расцвел новый, негаданный рай — ее мачеха приехала за ней и увезла ее обратно в ее холодный родительский дом.

После такого света мрак показался вдвое чернее. Один раз — один только — его озарил яркий луч элевсинского солнца…

— Знаю, — глухо промолвил Ферамен.

— А затем и он угас. Не сразу. Она с жадностью цеплялась за каждую надежду. Но все, что ей Хрисида рассказывала о твоих успехах, доказывало ей, что она для тебя — ничто, что ты ее совсем, совсем забыл. А она — она душою была всегда с тобой, всегда молилась Деметре, чтобы тебе достался венок. Ее молитва была услышана. И когда она об этом узнала — она решила, что ты, вознесенный так высоко, уже никогда больше ее не заметишь. А это для нее значило, что ей уже нечего делать на этом свете. «Моя мать только раз полюбила, — сказала она, — и я только раз».

Я вижу, мой сын, ты потрясен моим рассказом. Но собери все свои силы — то, что ты услышишь теперь, еще печальнее.

 

IX

— Элевсинии кончились, — продолжала Антигения, — наступили ущербные дни священного месяца. Иресиона все молчала; ее домашние, бесконечно далекие от нее, оставляли ее в покое.

Но вот в одно утро ее мачехе послышался какой-то подозрительный запах в хороме; она убедилась, что он струится вниз по лестнице из светлицы ее падчерицы. Открыла дверь, — в комнате было темно — ставни были плотно затворены — и вся она была полна тяжелого ядовитого воздуха. Ставни она тотчас открыла; у самой постели она увидела жаровню с потухшими головнями, а на постели — недвижную, бледную девушку.

Ничего не говоря домашним, она поспешила в деревню Коридалл — там живет старая, опытная женщина, знающая заговоры от кровотечения и зелья от многих недугов.

Вскоре после ее ухода вбежала в светлицу Хрисида, вся радостная:

— Иресиона! Письмо для тебя! Письмо от Ферамена!

— Опоздало! — застонал Ферамен.

— Да, опоздало. Хрисида могла его только в гроб к ней уложить, а вместе с ним и другое, которое она нашла под ее подушкой. Там же она увидела еще одно, запечатанное; на нем было написано: «Хрисиде — она знает». Это письмо — вот оно.

Она протянула Ферамену запечатанный складень. Приняв его дрожащей рукой, он его быстро распечатал, стал читать — но вскоре письмена утонули в тумане, покрывшем его глаза. С рыданием опустился он на колени перед жрицей; та с молчаливым участием положила ему руку на голову.

Он все плакал и плакал. Ах, это не были благодатные, молодые слезы, облегчающие душу; он чувствовал, точно с каждой минутой какая-то теплая пелена, согревавшая его до тех пор, отделяется от него и улетает куда-то: с каждой минутой ему становилось холоднее и холоднее.

— За что это на меня, боги? За что? В чем я провинился перед вами и перед нею? Ведь я ее даже в лицо не знаю… Выслушай, матушка, и меня; конечно, теперь уже поздно, горю не поможешь; но выслушай меня, скажи мне, в чем моя вина!

Он ей рассказал все, что знал. Она молча его слушала и не торопилась отвечать.

— В чем же моя вина? — настаивал он.

— О сын мой, как человек, как один из многих, ты вполне прав, и нет такого строгого судьи, который решился бы тебя осудить.

Но понимаешь ты теперь, почему Немезида особенно строгими взорами смотрит на тех, которым дана доля выше человеческой? Вы, певцы, не просто люди; ваш дар сродни пророческому. Да, ты не знал Иресионы; да, ее неумелые, детские письма не могли целиком передать тебе ее души — эту чистую, нежную душу, это небесное благовоние, затерявшееся в пустыне Каменной Нивы. Да, человеческим разумом ты не мог ее постигнуть; но отчего же не оправдал себя твой певческий, твой пророческий дар? На той высоте, на которой ты стоял, — ты мог пленить эту дивную душу ярким блеском твоих лучей, но не мог ее согреть своей теплотой. И в этом, мой друг, твоя вина перед Немезидой.

И вот почему Немезида не приняла твоего венка. Она слышала восторги народа, воодушевленного твоей песнью; но она слышала также и тихое одинокое рыдание той, которая за эту песнь заплатила своей молодою жизнью. А это — цена, превосходящая ту, которой может для себя требовать человек.

Ты не знал, какая это была чистая и нежная душа; ты не знал также и того, как она была предана тебе. Верь мне, мой друг: никогда еще человек так полно не принадлежал человеку, как она принадлежала тебе. Эту смерть, которую она приняла с отчаянья, чувствуя себя покинутой тобою, — она приняла бы ее с радостью для тебя, чтобы хоть одной лишней розой украсить твой жизненный путь.

— Ты еще не прочитал ее письма — прочти его.

Стряхнув слезы с ресниц, Ферамен вернулся к письму Иресионы — к ее нежным, ласковым словам о примирении и любви, торжествующей над смертью.

— Да, матушка, ты права. Мне принадлежал драгоценнейший в мире клад — а я понял это только тогда, когда потерял его.

 

X

Антигения была права и в другом.

Та победа Ферамена была последняя. Ища утешения в ревностной службе Деметре, он и в следующие Элевсинии выступил во главе хора с песнью в ее честь. На этот раз он — впервые в своей жизни — испытал горечь поражения. Венок был присужден не ему, а Амфианакту.

Евмолпиды были по-прежнему с ним ласковы, с прославленным певцом Деметры. Но чем более они старались ему показать, что он не упал в их глазах, тем более их усилия казались ему деланными; под благовидным предлогом он простился с ними, уклоняясь от торжественного пира. Хотел он проститься и с Амфианактом, чтобы уверить его в неизменности своей дружбы; но, подумав немного, и от этого отказался. Зачем омрачать тягостным разговором молодое счастье победителя? И много ли стоила теперь его, Ферамена, дружба — дружба расстроенной, разбитой лиры?

Уйти, уйти из этих мест — только поскорее, только незаметно!

Он спустился с акрополя и пошел по Священной дороге на восток. Вот Кефис элевсинский, вот роща Иппофоонта… да что! Каждый шаг резал ему сердце воспоминанием о том его торжестве в прошлые Элевсинии. А вот и скала Несмеяна… Мимо, мимо!

А теперь куда? Дорога в Рамнунт вела через Фрию; надо было расстаться со Священной… В Рамнунт? Что там делать? Выносить поздравления сограждан, не сомневающихся в его победе?

Дальше по Священной! Здесь шумит море, участливо вторя мертвой зыби в его душе. Вот светлые лагуны; вот подъем к перевалу Пифийского Аполлона, путь на Афины… Афины? Там Фесей и прочие афинские друзья; явиться к ним, к победоносной Палладе, с поникшей головой?

Дальше вдоль моря! Дороги здесь нет, есть тропинка. Куда она ведет? — Не все ли равно? В незнакомые места — тем лучше. Ночлег везде можно найти. Странно все-таки: тропинка, а сколько народу по ней. Да, конечно; она ведет к саламинскому перевозу. Фесей завел отличный порядок; теперь тропинка, а будет дорога, высеченная в скалах. Только бы народу поменьше! Вот, налево, другая тропинка, нагорная; море и с нее хорошо видно и слышно. Даже еще приятнее: морская свежесть приправлена живительным, смолистым запахом горной сосны.

Сосны, скалы и море — и одиночество. Наконец-то! Одиночество полное.

А тропинка поднимается все выше и выше; направо — обрыв. Море далеко осталось внизу, но все еще слышен шум его разбивающихся волн. Гладь точно застыла; и парусники, совсем маленькие, кажутся недвижимыми. А налево — сосны да скалы. Нет, сосен больше не видно, одни только голые скалы. И подъема больше нет: плоскогорье над обрывом. Скалы… они какие-то странные: лежат белыми грядами, точно окаменевшие волны озера… или, скорее, нивы.

Перевал достигнут; можно и отдохнуть. Солнце уже не так припекает — тень скоро шестифутовой будет. Сесть разве на одну из этих каменных волн и забыться, глядя на море? Еще удобнее: скамья есть, полукруглая, высеченная в скале. Значит, и человеческое жилье недалеко. Да вот, кстати, и голоса доносятся — что-то поют. Можно даже слова разобрать — ветер оттуда:

С новиной, с новиной пришли мы, Новину, новину несем. Принимай же, хозяин, гостью, Принимай ее в отчий дом — Иресиону, Иресиону!

Ферамен замечтался. Радостное празднество дожинок — да, оно справляется именно теперь. Теперь хозяин этого двора отцепит старую Иресиону, прикрепит новую, а старую сожжет на своем очаге, чтобы ее душа отнесла Деметре его благодарность. Милый, прекрасный, глубокомысленный обряд. Да, новая Иресиона сменяет старую — как вот теперь Амфианакт сменил Ферамена. К чему жалобы? Это так естественно и хорошо. Улететь бы и ему к своей богине — безвольной, благодарной душой!

— Ах, боги, боги! Отчего мы с вашими созданиями сострадательнее обходимся, чем вы с нами? Старая Иресиона сгорит легким, ярким, прекрасным пламенем — уважая в ней Деметру, мы не дозволим ей валяться в углу, презираемой и попираемой. А нас вы зачем осудили на это долгое, безотрадное увядание? Лучше бы и я сгорел легким пламенем, как Иресиона… — Он вздрогнул. — Как Иресиона! Иресиона с Каменной Нивы!

 

XI

Боль поражения только временно заглушила ту прежнюю, неисцелимую боль по той, которую он так страстно любил, сам того не зная. Иресиона! Да, та сумела внезапно вспыхнуть и угаснуть, сумела в легком пламени послать свою душу Деметре. Так решила эта молодая головка, окаймленная золотистыми кудрями. А его седеющая голова не сумеет решить?

Солнце, скрывшееся было за длинной грядой тучи, опустилось в зеленый промежуток, отделявший ее от саламинских высот, и осветило багровым сиянием скамью, на которой сидел Ферамен, и всю местность. Он оглянулся — и тут только заметил за скамьей особый предмет, который он раньше принимал за причудливой формы выступ скалы. Нет, это была грубой работы лутрофора — большой каменный сосуд, символ предсвадебной купели, который ставили обыкновенно на могилах умерших до брака юношей и дев. Да, теперь, при этом боковом освещении, это ясно видно; видно также и высеченное на нем изображение плачущей Сирены. Видны и письмена под Сиреной, хотя и не элевсинский резчик их вырезал: «Иресиона, дочь Поликаста»; а под ними другая, уже совсем неумелая рука нацарапала: «Добрая, безответная, прости».

И тут ему стало ясно значение всего, что он переживал со времени своего разговора с Антигенией, со времени прочтения предсмертного письма Иресионы. Да, он, сам того не сознавая, испытывал все время таинственную тягу ее вечной обители; все, к чему он видимо и сознательно стремился, — все это были только призрачные личины, под которыми скрывалась эта тяга. Что заставило его придти в Элевсин? Победный венок? Нет: Иресиона. Что заставило его пойти по тропинке, ведущей на Каменную Ниву? Мысли о Рамнунте, Афинах, Саламине? Нет: Иресиона. Что заставило его в вечернее время забыть о ночлеге? Она: Иресиона.

Здесь — предел, подумал он; отсюда я уже не уйду. Жизнь побежденного никому из живых более не нужна; она нужна только той, которая отдала свою, чтобы получить право на нее.

Слава Деметре! Она все повела к завершению, согласно своей правде и своей неисповедимой мудрости. Да будет же она восславлена предсмертной песнью умирающего певца!

Он взял свою кифару — и призадумался. Нет, не нынешнюю, не побежденную песнь поднесет он богине; он поднесет ей свою самую славную, самую победоносную — ту, за которую Иресиона заплатила цену выше дозволенных Немезидой.

И по тихим волнам вечернего воздуха поплыли ликующие звуки кифары — звуки о блаженстве посвященных в раю Деметры. Последние силы напряг утомленный певец, чтобы перелить свою душу в эти им созданные звуки. И когда он кончил свой наигрыш… что это? Он не один на этой пустынной высоте? Шум, явственный шум, точно от многоголовой, многоустной толпы; шум, подобный тому, который приветствовал те же его вдохновенные звуки там, перед храмом богини таинств, в те благословенные Элевсинии.

Он оглянулся — нет, это не люди. Это — вечерний ветер гуляет по золотой плодоносной ниве. Все живет, движется; волна бежит за волной, и все стремятся к нему, ластятся к его ногам; гнутся стебли, кивают верхушки, и сквозь радостный рокот жита мелькает яркий, веселый смех маков и васильков. Скалы, белые гряды, где вы? Снята каменная печать с заклятой нивы! Всюду колосья, колосья, колосья.

— Богиня здесь! Богиня здесь!

Она сняла каменную печать с заклятой нивы — сняла ее ради той, чья страстная душа нашла себе успокоение здесь, среди каменных гряд этой самой нивы, — сняла ее именно теперь, чтобы передать певцу потустороннее прощение его невольной жертвы, чтобы напомнить ему о великом значении священного элевсинского символа. Нет больше холода, нет смерти: вечною жизнью, вечною радостью колышется там, на блаженной поляне, возрожденная нива душ, нива Деметры — всюду колосья, колосья, колосья…

Неземное чувство наполнило грудь Ферамена; теперь, прощенный Иресионой, он вновь почувствовал богиню в своем сердце. Сильнее и сильнее становился золотой рокот. Да, они заговорили все, он ясно слышит, ясно понимает, что они говорят: «Спасибо, певец! Это ты своей верой нам вымолил пробуждение; для тебя богиня сняла с нас печать векового молчания. Мы все — твои дети: мы — те жизнетворные мысли и чувства грядущих поколений, которые вырастут из брошенных тобою зерен. О, не кручинься: даже когда тебя не станет, даже когда имя твое будет забыто на земле — даже тогда не погибнут звуки твоей лиры, не заглохнет песнь Деметры среди людей. Нет больше холода, нет немоты, нет смерти…»

Возрождение! Возрождение! Всюду колосья, колосья, колосья…

Слава Деметре! Вновь поднял Ферамен свою лиру, желая начать свою элевсинскую песнь в честь ее — ах, то был последний прилив иссякающих сил. Его рука беспомощно опустилась, он почувствовал, что его слабость уже не даст ему спеть свою песнь.

Но едва успел он это подумать, как его охватила волна неземного благовония — и чей-то нежный, тихий голос запел:

О, внемли призыву богини твоей! Ко мне на поляну, где плещет ручей, Где ветер душистый прохладу струит, Где нет ни печали, ни зла, ни обид! О, там только — радость, любовь и покой: Там — душ просветленных приветливый рой; Там всех собираю, кто злобы не знал; Там встретишь ты вновь, кого здесь потерял.

Он поднял свои отяжелевшие веки. О, привет вам обеим! Одна — величавая, с синим покровом над своей наклоненной головой; она любовно обвила своей могучей рукой стройную певицу, лицо которой едва просвечивало из-за завесы повсюду ее покрывающих золотистых волос. Теперь она подошла к певцу — и глубоким голосом повторила:

Там встретишь ты вновь, кого здесь потерял.

Она отстегнула свой покров — и тихая ночь спустилась на его глаза.

 

Из Аттических сказаний

 

ТЕРЕМ ЗАРИ

 

I

У афинского царя Эрехфея была дочь Прокрида. Будучи прекраснее всех девушек царства, она пожелала быть выданной за самого прекрасного из всех юношей. Таковым оказался молодой вельможа Кефал, владелец богатого двора у восточного подножия лесистого в те времена Гиметта.

Свадьба была отпразднована с царским блеском; молодые с самого начала безумно полюбили друг друга. Каждый был уверен в вечности своей любви и боялся только одного — как бы на другой стороне не наступило охлаждение. Чтобы уничтожить этот страх и насладиться полным блаженством, они дали друг другу торжественную клятву в верности до конца жизни. И действительно, они стали после этого так счастливы, как только можно быть счастливыми на земле.

Прокрида — та поистине никого и ничего, кроме Кефала, не любила; даже священные образы отца и матери померкли для нее с тех пор, как ее очи увидели его. Но Кефал кроме своей молодой жены, хотя и не с одинаковой страстностью, любил свое давнишнее занятие, охоту. В первые дни после свадьбы он воздерживался от нее, чтобы не оставлять Прокриду одну но потом ему удалось ее убедить, что нельзя же ему, молодому человеку, нежиться в тени дома, подобно девушке; да и крестьяне соседних деревень просили его освободить их — то от волка, то от лисицы, то от дикого вепря, сплошь и рядом спускавшихся с лесов Гиметта в плодородную равнину Месогии, и Прокрида охотно отпускала мужа — особенно когда она убедилась, как хорошо шла волчья шапка и охотничий дрот к его смелой осанке.

 

II

Однажды Кефалу донесли, что на верхнем склоне Гиметта объявился исполинский олень; это известие несказанно его обрадовало. Задача была не из легких: надлежало еще ночью подняться в гору вдоль русла ручья Харадры, выследить с помощью ищейки тропу зверя и скрыться в засаде, дожидаясь утра, пока он не придет, чтобы напиться из ручья.

Так Кефал и сделал.

Вначале он ничего не видел перед собой, кроме глубокого небесного свода, усеянного мириадами звезд. Мало-помалу, однако, по мере того, как небо стало бледнеть и звезды гаснуть, из предрассветного тумана стали выплывать каменные громады; Кефалу было известно, что это были острова — Евбея, Андрос, Кеос, — украшающие пока еще невидимую гладь Эгейского моря. Он удвоил свою бдительность: раз они показались, значит, недолго ждать до зари.

И вдруг точно костер загорелся на вершине Андросской горы; быстро разлилось пламя и охватило окрестные облака, венчающие ее седую главу. По всем направлениям сверкнули багровые лучи — это она, розоперстая!

Сколько раз он встречал ее после ночной засады, — но никогда она не показалась ему столь прекрасной. «Взойди, Заря!» — шепнул он, посылая ей свой привет с проснувшимся утренним ветерком.

Но что это? Багровые лучи выпрямились, участились; точно стройные стволы стоят они на алой вершине. Их десятки, их сотни; спереди — это точно пальмы, увенчанные золотой листвой; дальше — это точно колонны, поддерживающие золотую кровлю. Гора пошла навстречу горе; уже близко, близко волшебное царство. Кефал уже различает золотистых птичек, перелетающих с одной, пальмы на другую; как звонко, как сладко они поют! Некоторые залетают на его гору, садятся на ее чинары и дубы — и сухими листьями падают к его ногам. Он уже различает золотые плоды, горящие среди листвы; некоторые, сброшенные ветром, катятся к нему, он подбирает их, но это лишь гальки с русла Харадры… Еще ближе, еще ближе! Вот он сам среди чудесных деревьев: его хитон горит, точно багровое пламя. Вот уже и здание, все из золота и багряницы; что это, храм или дворец? Его двери еще закрыты, но вот и они дрогнули, медленно-медленно растворились. И в дверях показалась она, в венке из роз и в ризе, усеянной розами.

 

III

ной красоты и земного счастья; теперь тебе открылся Олимп. Войди в мой терем; как мой избранник и любимец, ты через меня приобщишься красоты и счастья богов.

Но Кефал не подал ей руки. Он молитвенно поднял ее и сказал тихим, но твердым голосом:

— Будь благословенна, богиня! Я воздвигну тебе алтарь у восточной стены моего дома; а ты, если ты милостива ко мне, дай нам с Прокридой до глубокой старости возлиять тебе на нем, и дай нам умереть в один и тот же день.

— С Прокридой? Опомнись! Разве Прокрида прекраснее и стройнее меня?

— Нет, богиня, не сравнится ее скромная, земная красота с дивной прелестью небожительницы. Но я люблю ее, как и она меня, и мы поклялись в вечной верности друг другу.

Тут тень грусти сошла на светлый лик Зари, и она продолжала:

— Ах, горькое племя однодневок, вам ли говорить о вечности? Завтрашнего ветра не можете вы предугадать — и воображаете, что вам известно направление ваших чувств навсегда. Да знаешь ли ты, что Прокрида первая нарушит данную тебе клятву?

— Прокрида? Этого не будет никогда?

— Это будет сегодня же, и завтра ты будешь в моем терему.

После этих слов Заря подошла к Кефалу и провела своей мягкой рукой по его голове; она развеяла мрак его черных волос так же, как ее лучи на небесах рассеивают мрак ночного неба, и золотые кудри засветились под ее рукой. Она коснулась его лица — и румянец покрыл его смуглые щеки. Она положила ему руки на плечи — и он стал выше и дороднее, и неземная сила влилась ему в мышцы. Но он стоял, как очарованный, не отдавая себе отчета в том, что с ним происходит. Тогда она нагнулась к нему — и жгучий поцелуй запылал на его устах.

Затем она отошла на шаг, сняла ожерелье со своей шеи — сверкающее ожерелье из золотых подвесок с большим рубином на каждой — и положила его на скалу.

— Прощай, мой любимый, скоро будем вместе!

Она отошла еще дальше, пока не скрылась в своем терему. Тогда все здание поднялось на воздух и расплылось в синеве эфира.

С высоты же Андросской горы сверкало солнце, и его блеск отражался в голубых волнах Эгейского моря.

 

IV

Вдруг зашумело, затрещало в зарослях, огромная фигура оленя появилась среди ив и олеандров, окаймляющих русло Харадры. Кефал схватил свой дрот, но было уже поздно: олень почуял человека и, прежде чем дрот мог настигнуть его, исчез в лесу другого берега. Дрот же ударил в сосну и пробил ее насквозь.

В другое время неудача раздосадовала бы Кефала; теперь же все его мысли были у Прокриды. Он только и мечтал о том, чтобы вернуться к ней, отдохнуть, забыться на ее верной груди.

— Авра, домой! Где ты, Авра? Собака бросилась было с лаем преследовать бежавшего оленя. Теперь она бегом возвращалась к своему господину; но, не добежав, остановилась как вкопанная и с грозным ворчанием насторожила уши.

— Авра, сюда!

Но Авра стояла недвижно, еще грознее ворча. Он подошел к ней, чтобы ее схватить; тогда она с бешеным лаем впилась ему в ногу. Он ее откинул ногой; она с жалобным воем взлетела на воздух, ударилась о скалу и с разбитым черепом упала на землю.

— Боги, что это со мной творится! Уж не заснул ли я на берегу Харадры? Не нимфа ли меня навестила во сне своим безумящим наитием?

Вдруг его взор упал на ожерелье Зари, все еще сверкавшее на выступе скалы в лучах утреннего солнца. Он взял его в руки — нет, это было настоящее золото, настоящие самоцветные камни.

— Подарю его Прокриде, — подумал он. — Такого во всей казне царя Эрехфея не найдется.

Он бросил прощальный взгляд на бездыханного товарища и быстро зашагал под гору по руслу Харадры.

 

V

Был уже полдень, когда он — без собаки, без дрота и без добычи — дошел до своего дворца; все же двери были заперты, как обыкновенно, когда хозяина не было дома. Он взялся за ручку; раздался треск, и дверь вместе с осью и обломками засова очутилась на полу.

Тихо-тихо подошел он к жене — и внезапно обвил ее шею ожерельем Зари.

— О, Афродита! Что за роскошь! — воскликнула она.

Она быстро обернулась и, увидев Кефала, отскочила к стене хоромы, вперяя в него не то испуганный, не то очарованный взор.

— О, кто ты, гость? Будь милостив к нам! И верно, ты бог; золотом солнца сверкают твои кудри, и румянец зари пылает на твоих щеках…

Он вздрогнул и опустил глаза. «Прости меня, Прокрида! — прошептал он. — Я люблю тебя и только тебя. Да, я был в волшебном царстве, но, видишь, я прихожу к тебе. О, пожалей меня и дай мне отдохнуть ото всех чар на твоей груди».

Он опять взглянул ей в очи — под ее кротким, детским взором угас поцелуй богини на его устах. Он это почувствовал; не помня себя от восторга, он заключил ее в свои объятия. Она не в силах была противиться.

— Ты меня прощаешь, да? Ты меня любишь — да, Прокрида?

— Не знаю, что со мной, — шепнула она, — все это… так внезапно, так странно.

— Прощаешь? Любишь? Скажи, что любишь!

Она молча опустила голову на его плечо.

 

VI

— Откроем ставни, мой любимый. Хочу еще раз полюбоваться на тебя.

— Да, милая, я и сам хочу их открыть. Я не понимаю, что со мною творится: что-то крылатое, какая-то летучая мышь меня коснулась и влила мне тоску и истому в тело…

Он подошел к окну и с трудом открыл ставни. Волна света проникла в терем. «Ну, вот уже и легче стало». Он снова вернулся к ней.

— А теперь еще раз посмотри на меня так, как смотрела тогда… Прокрида, да что с тобой?

С диким криком вскочила она, глядя на мужа, точно на привидение. Он хотел взять ее за руку — она отпрянула от него.

— Кефал… Это был… ты?

— Прокрида… что сталось с твоим ожерельем?

На желтой нитке болтались сухие, свернувшиеся трубочками ивовые листья: под ними виднелись, вместо рубинов, крупные кровяные пятна, окаймлявшие всю белоснежную шею Прокриды. Но ей было не до ожерелья: вне себя от ужаса, она не сводила глаз с Кефала и все повторяла:

— Кефал… это был… ты?

— Прокрида… да за кого же ты меня принимала?

Тут только он вспомнил о пророчестве Зари.

— Прокрида… ты приняла меня за другого… и все-таки могла… после нашей клятвы?..

Она опустила глаза, но вскоре опять их подняла; робкая надежда светилась в них.

— Кефал мой, друг мой… ведь если это был ты — то, значит, я не нарушила клятвы. Ведь никто же, кроме тебя, меня не касался. Как же я, после этого, не чиста?

Но он не ответил ей. Грустно понурив голову, он направился к срединной двери — к главной двери — к горе.

Прокрида не пыталась удержать его: она чувствовала, что это безнадежно.

Она позвала старушку Полимелу, свою няню, последовавшую за ней из дома Эрехфея и теперь служившую ключницей.

— Няня, родная, исполни мою просьбу… только так, чтобы никто об этом не узнал. Помоги мне омыться и одеться во все черное.

Старушка всплеснула руками:

— Ради богов, дитятко! К чему это?

— Не спрашивай, родная, если любишь меня; сделай то, о чем я тебя прошу.

Полимела понизила голос.

— Не правда ли, дитятко, — таинственно шепнула она, — этот высокий и сильный гость — это был сам Гермес? И он принес тебе весть, что твой муж — умер?

— Да, няня, он умер — для меня.

— Но почему же, дитятко, он был похож на него самого?

— Боги уподобляются кому хотят, няня, не давая нам отчета в своих поступках. Но сделай то, о чем я прошу тебя: я должна исполнить один заупокойный обряд, которого он… Гермес… от меня требует.

Старушка послушалась; омывшись и одевшись, Прокрида поцеловала ее на прощанье и пошла тоже по направлению к Гиметту. Она дошла до того места, где Харадра, сбежав с горы, водопадом низвергается в пропасть. Эта пропасть считалась входом в царство мертвых.

Но теперь солнечные лучи играли в пене водопада, радуга стояла над ней, и наяда сидела под ее сводом и пела, грея в полуденной жаре свое серебристое тело. Завидя Прокриду, она окликнула ее:

— Неподобное дело задумала ты, царевна; не так спускаются в поддонное царство, да и рано тебе туда. Постой, дай вспомнить: есть у меня песня и про тебя.

Она опустила свои взоры в волны своего потока; мало-помалу ее глаза загорелись пророческим блеском, и она мерно и протяжно пропела:

Есть на окраине моря любимая Зевсом обитель. Критом зовется она; правит в ней мудрый Минос. Много чудес получил он в наследье от матери дивной: Дрот-прямолет в их числе, бьющий без промаха все. Выслужить дрот ты должна добровольною службой годичной; Им ты искупишь свой грех — ласку супруга вернешь.

Едва отзвучали последние слова песни, как радуга потухла, и наяда опустилась в свой поток.

— Спасибо, нимфа! — крикнула ей вслед Прокрида — и бодро, с новой надеждой в груди, направилась по дороге, ведущей в афинскую гавань Фалер.

 

VIII

Уже смеркалось, когда она достигла взморья; но ночь обещала быть тихой, лунной, и гавань жила полной жизнью. Прокрида увидела тридцати-весельное судно, готовое к отплытию; якорь был поднят, как раз отвязывали кормовую. Судовщик показался ей знакомым.

— Откуда и куда, Евагор? — спросила она.

— Из Кносса критского, царевна Прокрида; привез груз кипарисовых бревен, теперь еду обратно с грузом гончарных изделий, заказанных Миносом. — Но почему я вижу тебя в трауре?

— Евагор, возьми меня с собой.

— Что ты, царевна! Ведь после этого все гавани царя Эрехфея были бы мне недоступны на веки вечные.

Прокрида сняла с пальца перстень из массивного золота с большим алмазом — предсвадебный дар отца — и протянула его судовщику. Радость сверкнула в его глазах.

— Скорее на сходни, царевна, пока никто тебя не узнал! А ты, Кимофоя, — прибавил он, обращясь к своему судну, — сослужи мне еще эту последнюю службу; а затем я уже не буду тебя доверять обманчивой Амфитрите. Твой руль будет повешен над очагом, и ты мирно состаришься в ограде Диоскуров.

 

IX

Прошло два дня. Царь Минос сидел в тронной зале своего кносского дворца, на высоком, каменном престоле; по обе стороны от него вельможи, члены его совета. Заседание, видимо, близилось к концу.

У дверей залы показался стражник.

— У входа стоит женщина невиданной красоты — не знаем: богиня или смертная — вся в черном: хочет наедине поговорить с тобой. Прикажешь впустить?

Минос был мудр, но в то же время и очень чувствителен к чарам женской красоты.

— Наша беседа кончилась, друзья, но я прошу вас не расходиться, а ждать меня во дворе, у алтаря. Зевсу будет жертвоприношение, а после него — пир горой.

Когда вельможи очистили тронную залу, он приказал стражнику призвать незнакомку. Она пришла.

— Мое имя — Антифила; я — дочь Полифила из Форика аттического. Твоя мать, славная Европа, избранница Зевса, завещала тебе дрот-прямолет, без промаха поражающий всякого зверя; пророчество велит мне выслужить его у тебя, чтобы искупить мой грех. Прошу тебя уважить божью волю и обещать мне этот дрот; взамен предлагаю тебе себя на один год в рабыни.

Во время ее речи Минос пожирал ее своими взорами; недобрым блеском горели его глаза. Встав, он подошел к ней и властно положил ей руку на плечо.

— За милость — милость; так ведь, Антифила?

Она скромно, но твердо подалась назад и, отдернув верхнюю кайму своего хитона, показала Миносу кровяные пятна, окружающие ее шею.

— Меня опалила молния Зевса; мое тело — живой «энелисий», священный для всех, более же прочих для тебя, Зевсов сын!

Минос испуганно отступил, сорвал висевшую над его сиденьем лабрию — серебряный топор о двух медных лезвиях, символ критского Зевса — и, поцеловав его, поднес ко лбу и к груди. Прокрида, довольная, продолжала:

— Не бойся: я буду тебе полезной рабыней. Я умею жать, сушить, молоть; я знаю все заговоры, спасающие и колос от ржи, и зерно от перегара, и помол от засоренья пылью жерновов. Итак, ты принимаешь условие?

Минос кивнул ей головой и крикнул, чтобы позвали управляющего.

— Это — Антифила, новая раба, которую мне Евагор привез из Аттики.

Затем, видя, что грубые черты управляющего расплылись улыбкой, не предвещавшей ничего хорошего, он прибавил, внушительно поднимая лабрию:

— Она перунница отца моего, Зевса: горе тебе и всем, кто хоть мизинцем коснется края ее ризы.

 

X

Исполнился год.

К некогда богатому двору Кефала под Гиметтом приближалась женщина; выступала она с трудом, то и дело опираясь на посох странного вида, издали сверкавший своим медным острием. Действительно, это был не посох, а дрот — дрот-прямолет; но в усталой женщине нелегко было узнать Прокриду.

Во дворце все было пусто; лишь в самом внутреннем покое, где хранились сокровища дома, она нашла старушку, которая, увидев ее, с громким плачем бросилась ей на шею. Это была ее няня, Полимела. Она тотчас принялась рассказывать, как после ее ухода вся челядь разбежалась, как все расхитили, что кто мог, и ей с трудом удалось отстоять господскую сокровищницу.

Прокрида рассеянно ее слушала. «Ты лучше вот что скажи, няня: есть у тебя что поесть? Я два дня ничего не ела».

— Из остатков наскребем, дитятко; как мы ни обеднели, а на двоих хватит.

— Надо, чтобы на троих, няня.

— На троих? А кто же третий? Она гордо подняла голову:

— Мой муж. Его еще нет, но он придет. Откуда придет, не знаю, но он придет, придет сегодня же, и все будет по-старому.

Старушка засуетилась. Скоро стол был уставлен чем следует: три блюда, три кубка, в каждом искрилось вино. Прокрида не прикасалась ни к хлебу, ни к вину; она все смотрела на срединную дверь. Наконец она открылась, и Кефал вошел.

— Садись, — сказала она ему нежно и просто, как будто они расстались час тому назад.

 

XI

Трапеза кончилась; няня ушла к себе. Тогда только Прокрида прильнула головой к груди мужа, обвила его шею руками и тихо сказала ему:

— А теперь ты можешь мне сказать, где ты был весь этот год.

— Я был в терему Зари.

— Продолжай.

— В райском блаженстве и роскоши протекло это время. И богиня все делила со мной — все…

— Продолжай.

— Оставалось одно — бессмертие. Кубок с нектаром уже стоял передо мной; но вечные законы богов ставят смертным одно непреложное условие — надо забыть все земное.

— А ты?

— Когда двери терема Зари распахнулись передо мной — меня охватила такая волна блаженства, что я позабыл все; и если б богиня тогда предложила мне свой кубок, я бы его выпил. Но до этого должны были пройти три дня и три ночи; а на третий день я вспомнил тебя.

— Это было тогда, когда я начала свою службу у царя Миноса.

— Какую службу? Разве ты не все время была здесь?

— Погоди спрашивать: продолжай.

— Я вспомнил тебя — и с тех пор уже не мог забыть. Меня окружало блаженство и роскошь райской жизни, но в душе была тоска: и вот ты видишь, я здесь. А ты?

— Меня окружала нужда и страда рабской доли, но в душе была радость — я знала, что увижу тебя. Работать было трудно — особенно у мельниц. Упираешься грудью в шест — и ходишь кругом от раннего утра до позднего вечера, изо дня в день. Смотри, у меня надолго об этом останется память.

Она расстегнула хитон и показала ему под самою грудью длинную красную борозду — болезненно сжалось его сердце: но при этом заметил еще нечто.

— Прокрида, а где те страшные кровяные пятна, которые оставило на твоей шее ожерелье…

— Ожерелье Зари? — спросила она с улыбкой. — Они бледнели с каждым месяцем и исчезли вовсе, когда исполнился год. И тогда я получила свою награду от царя Миноса — дрот-прямолет, не дающий промаху. Ты тогда упустил оленя — теперь никакая дичь не уйдет от тебя. Береги его, Кефал; я заплатила за него своей красотой.

Она испытующе посмотрела в его глаза, — но в них не было ничего, кроме любви и нежности.

— Трудно было, — продолжала она. — Иногда я от изнеможения стоя засыпала, склонившись грудью на рычаг, но тотчас меня будил грозный окрик надсмотрщика: «Антифила, проснись!» Антифила — это была я…

— Прокрида, — воскликнул он. — На тебя кричали? Тебя, может быть, били? И может быть, еще… еще хуже того…

Она вторично испытующе посмотрела на него — и опять увидела на его лице одну только любовь и нежность.

— Никто не касался меня, — с расстановкой ответила она, — те самые, которые кричали: «Антифила, проснись! — шепотом прибавляли: — Перунница Зевса, помилуй нас».

— Перунница? Почему перунница?

Она подняла на него глубокий взор своих впалых глаз — и он не повторил своего вопроса.

 

XII

Прокрида предсказала верно: все пошло по-старому. Челядь вернулась, узнав, что вернулись господа, и принесла обратно награбленное добро. Двор ей уж не был страшен. Какой-то подпасок, видевший Прокриду над пропастью Харадры, рассказал, что она спустилась туда; и вот теперь пошла молва, что она годичной службой у царя преисподней вызволила своего мужа. Те, которые раньше ее любили, теперь боготворили ее. Сама она скоро оправилась от последствий испытанных лишений: молодость брала свое, и по прошествии нескольких месяцев Кефал имел свою прежнюю Прокриду, прекраснейшую среди всех. Огорчала их только старая няня; потрясенная всем испытанным, она слегла, и уже не было надежды на ее исцеление.

Старые жизни угасали, зато загорались новые: по прошествии года Прокрида могла обрадовать мужа весточкой, от которой она стала ему еще много дороже.

— Видишь, — сказал он ей, — там на небесах я не мог забыть земного — но то небесное я с тобою навсегда забыл.

Он говорил правду, и она в этом не сомневалась. Все подробности также и своего первого видения он уже раньше успел ей рассказать — как бы именно для того, чтобы их сбыть и забыть.

И она первая ему напомнила:

— Отчего же ты не испробуешь того дрота-прямолета, который я с таким трудом для тебя добыла?

— При случае испробую, — ответил он.

Случай не замедлил представиться.

 

XIII

Опять тот исполинский олень появился в лесах Харадры, на верхнем склоне Гиметта. Опять надлежало с вечера отправиться туда, чтобы в безмолвной засаде дожидаться утра.

Прокрида спокойно снарядила мужа.

— А ты что будешь делать? — спросил он.

Пораньше лягу спать и проснусь лишь к утру, чтобы посмотреть, как ты будешь прибивать рога оленя к триглифу нашего дома.

Он ушел. Она же долго смотрела ему вслед, любуясь силою и плавностью его движений и сверканием волшебного дрота в лучах заходящего солнца.

Но проспать до утра ей не удалось. Она проснулась среди ночи с криком, руками ища Кефала рядом с собой. С трудом она вспомнила, где он; но это воспоминание наполнило ее сердце новой безотчетной тревогой. Как могла она его отпустить одного?

Она подошла к окну и открыла ставни. Была полночь; луна стояла высоко и заливала своим сиянием Гиметт и равнину Месогии.

Чу, стоны… да, это стонет бедная, больная няня. Надо к ней пойти; но сначала Прокрида оделась и обулась, точно для выхода.

Няня это заметила:

— Куда ты, дитятко?

К нему, няня. Я напрасно отпустила его одного. Но ты не беспокойся: к утру мы вернемся, а тем временем Климена у тебя посидит.

— Я не за себя; могу и одна умереть. Но ты не ходи.

Она внезапно приподнялась и схватила руки своей питомицы; ее глаза были широко раскрыты.

— Ты не видишь, но я вижу…

— Что видишь?

— Розу…

— Да? — вскрикнула Прокрида. — В венке из роз? И в ризе, усеянной розами?

— Нет. Одну розу… розу на зелени… страшную розу…

Очевидно, она говорила в бреду. Прокрида осторожно разжала ее руку и уложила ее обратно на подушки. Она опять принялась стонать, иногда повторяя свои последние слова:

— Розу на зелени… страшную розу…

 

XIV

Все было видно, как днем. Прокрида быстро достигла горы у того ее места, где Харадра водопадом низвергается в пропасть. Тут ей показалось, что она через шум волн слышит свое имя.

Она подошла к водопаду. Его белая пена казалась еще белее в сиянии луны. Вначале она ничего не могла разглядеть, кроме пены; но услышав еще раз и притом явственно свое имя, она увидела точно двух светлячков рядом в тумане глубины и поняла, что это были глаза наяды.

— Я виновата перед тобой, нимфа, но не гневайся: в ближайшее новолуние кровь ягненка обагрит твои волны. Я помню твое благодеяние и буду его помнить всегда.

— Хорошо, что помнишь. На благо ему и себе ты послушалась меня тогда — на благо обоим послушаешься и теперь. Вернись домой, Прокрида. Не бойся передать доверия; вернись домой.

— Зачем?

— Затем, чтобы ты могла обагрить кровью ягненка мои волны в ближайшее новолуние. Не бойся передать доверия; вернись!

— Что это значит — передать доверия?

Но ответа на свой вопрос она не получила; а когда она стала искать обоих светлячков в туманной пропасти, она их более не нашла.

— Ну что же, вернусь, коли так.

Она пошла обратно. Ее дом лежал перед ней как на ладони; за ним — холмы, отделявшие Месогию от приморской полосы. Звезд не было видно из-за луны; но Прокрида без труда рассчитала, что там, над морем, теперь восходит Овен. А за ним взойдут Плеяды; а там…

Она вздрогнула: роза на зелени — страшная роза!

И она решительными шагами, не оглядываясь, пошла в гору.

 

XV

Вот и верхний склон; все ясно видно при луне. Под чинарой, над руслом Харадры, лежит Кефал. Он, видно, дремлет чуткой охотничьей дремотой; его рука не выпускает дрота-прямолета. Да, этот раз дичь не уйдет от него.

Она спряталась в зарослях на мураве. Кефала с этого места не было видно; зато перед ее глазами расстилалась вся Месогия с ее долами и холмами, а дальше — море тумана, а дальше — каменные громады Евбеи, Андроса, Кеоса. Все казалось призрачным и жутким: «Не будь здесь вблизи его — я бы обезумела от страха».

Вот луна стала заходить за хребтом Гиметта.

Огромная черная стена спустилась с горы и двинулась по равнине, поглощая долы и холмы Месогии, затем полосу тумана, затем островные горы и наконец небо. На небе показались звезды; там, над невидимой горой, сверкало золотое руно Овна; недалеко, знать, были Плеяды.

Опять потухли звезды; предрассветная бледность покрыла синеву неба, и на ней все яснее и яснее стал обозначаться двускатный шатер Андросской горы.

Глаза Прокриды горели от бессонницы и напряжения; чем ближе был час рассвета, тем громче билось ее сердце, так громко, что она боялась, как бы Кефал не услышал его ударов.

Вот загорелось… нет еще… Она протерла глаза; ах, как они были горячи, эти бедные глаза, при прикосновении ее холодной руки! Опять взглянула она на восток… Этот раз уже не было сомнений; розовое пламя вспыхнуло на Андросской горе и стрелой взвилось вверх; за ним другое, третье. И с Кеосской тоже… и с Евбейской тоже… все небо исполосовано розовыми столбами. Ослепленная, она отвернула глаза к черной стене Гиметта. Боги! И здесь то же, везде розовые столбы. Она оторвала взоры от горы, обратила их на окружающий ивняк и кусты олеандра. И здесь то же самое, все кусты горят, везде колонны и столбы, и розы, розы, розы. Целый дождь роз полился кругом, с неба, с деревьев, отовсюду. Исчезли небо, леса, горы, все кругом переливалось в багровом зареве…

— Это терем Зари! Кефал! Кефал! Она бросилась к нему. Зашумело в зарослях. Кефал проснулся.

— Олень! Помоги, Артемида!

И дрот-прямолет понесся к невидимому зверю, сверкая своим медным острием в розовом сиянии Зари…

Когда над Андросом взошло солнце, его лучи осветили оленя, мирно пившего воду Харадры среди безмолвия дремлющей горы.

 

ЦАРИЦА ВЬЮГ

ЭЛЛИНЫ И СКИФЫ

 

ПРОЛОГ

 

I

— Уж ты мне поверь, матушка, — сказала бродяжка, запивая обильное угощение еще более обильным вином. — Это я тебе не как пророчица говорю, а по долголетнему опыту: мало ли вас, молодок, у меня перебывало в руках! И вижу я по всему — это у тебя опять к девочке…

— Отсохни твой язык! — в сердцах тут вставила Полимела, пожилая няня маленькой царевны Прокриды. — Вот уже стоило подбирать всех этих юродивых, шатающихся вокруг нашего Акрополя!

— Оставь ее, — строго заметила царица Праксифея, — чем она тут виновата? А ты мне вот что скажи, почтенная странница, и этот раз уже как пророчица: как мне вернуть себе милость богов, чтобы они меня благословили царевичем?

Бродяжка еще отпила вина и призадумалась. Наступило торжественное молчание; Полимела и та невольно затаила дух.

— Сначала ты мне скажи, матушка царица: после твоей свадьбы была ты паломницей у Геры Киферонской?

Царица покраснела. Ее собеседница грустно покачала головой и посмотрела на нее своими большими глазами.

— Богам не нужны почести смертных, — продолжала она. — Но смертным нужно освящение их жизни общением с богами; и народу нужен пример благочестивых царей.

Опять Полимела недовольно зашевелилась, но, встретив строгий взор царицы, смолчала.

— Не забудь же в следующий праздник Царицы Небесной — это будет через месяц — отправиться к ней на Киферон и вымолить ее прощение.

— Но… — хотела возразить Праксифея.

— Знаю твое «но»; слава богам, не девочка. И все-таки скажу тебе: иди. Не бойся ничего: и я там буду.

— Еще бы без тебя обошлись! — не вытерпела Полимела. — Тоже невеста на славу, нечего сказать. Только смотри, Зевсу на глаза не попадайся: не ровен час, Гера приревнует, и будешь ты рогата, как Ио.

— Итак, мы там встретимся; приходи непременно. А теперь спасибо на твоем угощении; и если у тебя нет других вопросов, то я уйду.

— Уйдешь, коли встанешь! — не унималась Полимела. — Легко сказать, два кувшина выкачала.

— Ты бы лучше, — оборвала ее Праксифея, — помогла страннице и проводила ее до ворот.

Случилось, однако, то, чего никто не ожидал. Бродяжка легко встала и, простившись со всеми кивком головы, плавной поступью направилась к дверям хоромы. Казалось, она даже выросла против прежнего; особенно поразила она всех белизной своих полных рук, которой раньше никто не заметил. Напротив, Полимела, сколько ни старалась, никак не могла подняться с места.

— Полимела, что я тебе сказала?

— Сама не пойму, матушка царица; ты ведь видела, я к кубку и не прикоснулась. И все вино, которое выкачала эта юрод…

Она не могла кончить; всю хорому озарило внезапным светом. В дверях стояла бродяжка, но ее риза точно золотом горела и жидким золотом стекали кудри с ее головы. Это продолжалось только одно мгновение; двери захлопнулись, и серая мгла зимних сумерек вновь наполнила хорому.

Все невольно встали; только Полимела, как ни барахталась, никак не могла покинуть своего злополучного стула.

— Уж, видно, придется мне сидеть, сколько угодно будет Дионису, — сказала она со вздохом.

Но уже никто не обращал внимания на нее.

 

II

Ночной праздник Геры Киферонской близился к концу. Огромный костер, поглотивший четырнадцать деревянных изображений богини, догорал; уже виден был серп молодой луны, плывущий, точно лодка, по синеве зимнего неба.

Праксифея со своей хозяйкой, танагрейской царицей Асопидой, возвращалась в свою палатку, у входа в которую стояли две танагреянки с факелами в руках. Одна из них подняла завесу, чтобы впустить обеих цариц.

Но они вошли не сразу; какой-то далекий звон заставил их оглянуться.

Последние огни костра уже успели погаснуть; вершина Киферона была всеми покинута. Но над алтарем Геры виднелись какие-то странные белые фигуры, светившиеся бледным, призрачным светом. Не то женщины, не то птицы, но птицы огромные, со сверкающими крыльями. Они кружились с бешеной быстротой, все ниже и ниже, все ближе и ближе; и все явственнее раздавался серебристый звон их крыльев. Праксифея судорожно сжимала руку своей хозяйки:

— Что это значит? Кто они?

Но Асопида сама вся тряслась от страха, и багровый свет факела не мог закрасить мертвенную бледность, покрывшую ее лицо.

— Не знаю… Каждый год посещаю праздник почтенной киферонской владычицы, но их вижу в первый… и, боюсь, в последний раз.

— Это Вьюги, — произнес внезапно громкий, глубокий голос из палатки. И хотя в этом ответе не было ничего утешительного, но Праксифея почувствовала внезапное успокоение. Она узнала свою странницу.

— Вьюги, резвые нимфы северного царя Борея, — продолжала та. — В неурочный час пожаловали они к нам, до конца алкиониных дней; но это одна из прихотей старика. Войдите, царицы, и не бойтесь ничего.

Они вошли. Странница взяла обеих за руки и потянула их к себе — с неземной силой, как им показалось. Но и эта сила действовала на них успокаивающе.

Звон становился все громче, сопровождаемый оглушительным треском.

— Шалят, — пояснила странница. — Схватили недогоревшие брусья костра, играют ими точно мячиками. Раскидали весь костер. И, смотрите, всю площадку снегом засыпали.

Она все видела — полотно палатки стало для нее точно прозрачным.

Еще громче, еще ближе — и звон, и свист, и вой. Гнется, гнется полотно палатки. Долго ли выдержит? Но царицам не страшно. Странница держит за руку Асопиду и обвила руками стан Праксифеи, тихо наклоняя ее к себе на грудь.

— Не бойся, дочь моя; они совсем близко, я знаю, но не бойся!

Палатка гнется, колья трещат; смех и звон слышится отовсюду. Вот один канат лопнул, за ним другой, третий. Обрушилась палатка, похоронила под собой своих обитательниц, завернула их в себя. Вьюги ее подхватили и стали ее кружить с диким смехом вокруг последнего кола. Наконец и он был вырван, они взлетели со своей добычей на воздух и понесли ее высоко над склоном горы, вниз по долине Киклобора…

Когда Праксифея проснулась, утреннее солнце мирно улыбалось с ясного неба. Она была цела и невредима, рядом с нею, тоже невредимая, стояла Асопида. На руках у нее, завернутый в кусок полотна разорванной палатки, дремал младенец — девочка, как и было предсказано странницей. Ее самой уж не было видно.

И нарекли новорожденную Орифией. Это значит «бушующая на горе».

 

III

Прошло семнадцать лет. Орифия стала невестой; да, но только по возрасту. В женихах недостатка не было, да и она не чуждалась брака. Но до помолвки дело не доходило никогда.

— Отец мой, — отвечала она на упреки Эрехфея, — разве я тут виновата? Я пойду за всякого, которого ты мне выберешь, будь то царевич или парнетский дровосек; я требую только одного — чтобы мой жених меня любил и мне в этом признался. Разве это так трудно?

Эрехфей не мог не согласиться с дочерью; и все-таки никто из юношей не решался. Казалось, весь тот страх, которого не испытала Праксифея во время хоровода Вьюг, передавался женихам «бушующей на горе». Стоило кому из них остаться наедине с нею, стоило ей направить на него свой ждущий, испытующий взор — его точно молнией прожигало, руки сковывало, дыхание захватывало. Постоит царевна, постоит среди глубокого обоюдного молчания — и уйдет, гневно захлопнув за собою дверь. И не сразу прежняя самоуверенность возвращалась к юноше.

— Нет, нет! Легче признаваться в любви самой Гере Киферонской, чем ей!

— Послушай, дочка, — сказала ей однажды Праксифея, — мне приснился вещий сон о твоей свадьбе. Явилась мне она, — знаешь, та, чьими благостными руками ты была повита в ту ночь. И говорит она мне: представь ты ее в ближайшую феорию Артемиде Делосской. От нее она вернется невестой — невестой царственного жениха.

 

IV

Но и эта надежда как будто обманула. Никогда Делос не видал более блестящей феории; казалось, юноши со всей Эллады собрались на ласковые берега Круглого Озера, чтобы увидеть вторую Артемиду — так ее называли — и попытать счастья. Но исход был неизменно один и тот же.

И вот афинская ладья опять рассекала волны, пробираясь через лабиринт Киклад к стране родной Паллады. Праксифея с дочерью сидели, вдыхая прохладу вечернего ветра, в грустном раздумье.

Зашло солнце, настала ночь — душистая весенняя ночь. Полная луна привольно купалась в голубых волнах.

И вдруг…

— Что с тобой, матушка? — озабоченно спросила Орифия.

Та только порывисто прижала ее к себе.

— Смотри!.. Смотри!..

— Какие-то белые тучки; что же в них страшного?

— Ты их не знаешь, но я их знаю. О дочь моя, мы погибли: это опять они…

— Да кто же?

— Вьюги! Боже, и здесь, на море, среди утесов!.. Мы бы и там погибли, если бы не она. А здесь…

Действительно, опять послышался знакомый звон. Вопль отчаяния ответил ему с корабля. За ним последовали молитвы, проклятия. Вьюги резвой толпой нагрянули на пловцов; кто-то бросился спускать парус, но не успел, одна из Вьюг со звонким смехом разорвала его пополам, а другая в то же время разломала мачту и бросила верхнюю часть в море.

— Тритоны! Тритоны! Послышался издали протяжный гул, точно кто-то на рожке играет; вслед на тем расходившиеся волны закишели толпою юношей на всевозможных морских чудищах.

— Здорово, сестры! Что прикажете? Бросать, заливать, топить?

— Бросать — бросайте, заливать — заливайте, а топить не смейте! Знайте одно: вы везете нашу царицу.

Орифия стояла одна на носу, легко держась за борт своей сильной рукой, над лежащей в обмороке матерью, над валяющейся среди ребер трюма командой. Вьюги ласкали ее своими пушистыми крыльями, охраняя ее от заливающих волн. На ее устах была улыбка, в очах — ожидание: теперь, теперь должно свершиться нечто решающее, великое!

— Я здесь, я жду: где ты? Объявись, мой суженый, мой желанный!

 

V

Он свешивался с черной тучи, весь белый, под навесом своих темных крыльев; снег сыпался с его седых волос и седой бороды, инеем сверкали его густые брови; но ярче сверкал огонь страсти из его глубоких очей.

— Орифия, я люблю тебя! Я избрал тебя в час твоего рождения и запечатлел тебя своей печатью. Сама Царица Небесная подарила тебя мне. Хочешь последовать за мною?

— Если ты меня любишь, я последую за тобой; ты — первый и единственный, сказавший мне это. Но та, которую ты назвал, говорила нам, что ты — царь: где же твое царство?

— Мое царство — необъятная северная страна студеных рек и дремучих лесов. Разбухают реки в дни многоводной весны, широко заливают окружающие поля; но еще шире и выше захлестывает великая скорбь, беспомощное уныние сердца моего несчастного народа… Орифия, при родителе твоего отца твой земляк Триптолем, питомец Деметры, принес нам дар хлеба, и с тех пор и у нас колышутся зеленые нивы; но духовного хлеба еще не знает наша холодная страна; его принесешь нам ты, мой нежный цветок, взлелеянный дыханием теплых морей.

— Если я вам нужна, я последую за тобой; я с охотой и радостью буду бросать семена нашей Паллады на ниву, взрастившую семена нашей Деметры.

— Орифия, наш невежественный, несчастный народ не знает и не признает того, что свято для вас. Я зову тебя к нему, но не хочу тебя обманывать: холодно в нашей стране, и ты стоскуешься по белым храмам и душистым рощам, по теплоте и улыбке твоей Эллады!

— Я принесу с собой и теплоту, и улыбку; это будет моим веном твоему народу. Если я вам нужна, я последую за тобой.

— Орифия, я не могу тебе обещать даже благодарности от тех, которых ты облагодетельствуешь. Помни, мой народ знал и знает только подъем злобы и взаимоубийственной вражды, от которой он еще больше нищает; он не знает подъема радости и подъема любви. И я уверен, свою злобу он направит и против тебя и твоей науки, науки радости и любви; способна ты перенести и это высшее, крайнее испытание?

— Мой рок — давать, а не брать. Я готова на подвиг жертвы для твоего народа; готова любить, не быть любимой и все-таки любить…

 

VI

— Зашло уже солнце?

Царица Праксифея лежала одна в своей светелке у открытого ставня; лежала на той постели, к которой ее приковало горе о гибели ее старшей дочери, царевны Прокриды. Там, в соседней комнате, няня укладывала ее младших, совсем еще маленьких детей, царевича Кекропа и царевну Креусу; сама же она ждала целебного напитка и целебной ласки своей средней дочери, опоры ее дома — царевны Орифии.

— Зашло уже солнце?

Она тщетно, приподняв голову, вперяла свои взоры вдаль; густые тучи заволакивали небо со стороны Парнета; в долине был мрак, но мрак ли вечерний или мрак ненастья, этого она себе сказать не могла.

Орифия еще с полудня, когда небо было ясным, отправилась с подругой на Ардетский холм, что над рекой Илиссом: ей надлежало, говорила она, исполнить один предсвадебный обряд в честь Артемиды Делосской; что это был за обряд и что за свадьба, этого она матери не сказала. Она многого ей теперь не говорила, хотя любила ее нежно, по-прежнему и более прежнего.

И вот она ушла и все еще не возвращалась; а солнце, вероятно, уже успело незримо зайти за этим черным Эгалеем.

Чу, шаги… Она? Нет, не ее поступь. Двери раскрылись, и в них показалась… Праксифея выпрямилась верхнею частью своего тела и подняла руку для привета. Странница! Та странница, которую она познала в ночь Киферонского праздника и которой с тех пор не видала.

И как тогда страх и боль, так теперь забота и горе мгновенно исчезли под ее взором, под прикосновением ее руки.

— Это ты, почтенная? Но где же моя дочь и ее подруга?

— Ее подруга? — уклончиво ответила странница. — Она стоит недвижно на склоне Ардетто в немом горе и тает, тает в слезах, с каждым мгновением все более исчезая. И когда афинские граждане выйдут завтра на берег Иллиса, новый родник с целебной водой напомнит им и об исчезновении девы, и о причине ее горя — о похищении Орифии ее женихом Бореем.

С этими словами она села на постель больной царицы и обвила ее стан своей белой рукой, запрещая кручине проникнуть в ее сердце. Царица посмотрела на нее; безграничное доверие светилось в ее очах.

— Она похищена, говоришь ты? Я никогда больше ее не увижу?

— Нет, увидишь… еще один раз увидишь.

Она толкнула другой ставень своей свободной рукой; широкая полоса неба открылась взорам царицы. Посредине черной тучи горело багровое зарево, точно жерло огнедышащей горы; причудливые белые образы то и дело мелькали перед ним: быстро мчались они вдаль, один за другим.

— Узнаешь свиту северного царя? — спросила странница. — Они мчатся возвестить его народу о приближении своей царицы. А теперь ты увидишь и ее самое.

За белыми образами мчалась туча… нет, не туча, а крылатый исполин с темными крыльями и ясным телом; при багровом свете явственно виднелась его седая голова. И еще явственнее — белая ноша его могучих рук. Она протянула правую руку для последнего привета скале Паллады, дому Эрехфея и той, которая ждала ее в этом доме. Еще мгновение — и все исчезло.

Праксифея закрыла глаза.

— Она там получит счастье? — шепотом спросила она.

— Она его даст, — ответила странница.

Праксифея улыбнулась; вслед за тем ее голова тяжело опустилась на плечо ее утешительницы. Та уложила ее на ее белой, облитой багровым сиянием постели.

— Да будет к тебе милостива моя сестра, царица блаженных полян!

 

Первая часть ПЕЩЕРА ГАРПИЙ

 

I

Солнце третьего дня, проникая в светлицу через смазанное жиром полотно окна, освещало бледное по-прежнему лицо княжича Финея. У его одра чередовались, в ожидании его пробуждения, его мать, одетая во все черное, старая княгиня Амага, и назвавшая себя его спасительницей красавица незнакомка Идая.

Красавица — да, ее можно было так назвать, все в ней было хорошо, только странно колючие глаза портили общее впечатление ее лица. Даже старой княгине было не по себе, когда она, внезапно взглянув на гостью, замечала устремленные на нее две стрелы ее взора.

Теперь они сидели вместе у изголовья больного; Идая в десятый раз, по желанию княгини, рассказывала ей о том, как она спасла Финея от неминуемой смерти на дне буерака. Но этот раз глубокий вздох княжича прервал ее рассказ.

— Просыпается! — радостно шепнула княгиня.

Действительно, Финей зашевелился. Он вздохнул глубоко, набрал в легкие тяжелого воздуха светлицы, пропитанного едким запахом дыма из соседней хоромы и еще более едким — конского помета, которым, в видах сбережения теплоты, был с начала зимы окружен весь дом.

— Чувствую по этому противному запаху, что я — дома, — сказал он, открывая глаза. — Здравствуй, матушка. А это кто? — спросил он, заметив Идаю.

— А ты разве не узнаешь? Твоя спасительница, мой сын, и…

— Да где же ей пришлось меня спасать?

— Не помнишь, как ты опустился на самое дно буерака? Видно, слабый по весне лед не вынес тебя. Там она тебя и нашла, уже в беспамятстве.

— Не помню. Но кто же меня сюда принес?

— Да все она же.

— Она? Женщина, и одна?

— На то она — поляница, дочь князя Тудала — там, за десятым лесом.

Идая молча схватила постель и перенесла ее, вместе с больным, под белое окно.

— И она тебя уже привела было в чувство, там, на поляне. Ты открыл глаза, улыбнулся ей и сказал: «Радость моя, невеста моя, как я люблю тебя!» И этого не помнишь?

— Нет, это я помню… Эти слова я действительно сказал; только ей ли?

— А то кому же? — удивленно спросила Амага. — И вообще, где провел ты эти семь дней?

Идая не сводила с княжича своих колючих глаз — и ему казалось, что под влиянием ее пристального взора все нити в его сознании путаются и рвутся. Он силился, слегка приподнявшись, что-то припомнить, но скоро в изнеможении опустился.

— Ничего не могу припомнить, — ответил он уныло. — Но те слова я действительно сказал.

— Ну вот видишь! — сказала Амага. — Я и приняла ее в дом как твою невесту, а свою дочь. Нам с князем Тудалом породниться — и выгода, и почет; лучше и загадывать нечего. А уж по части красоты — сам видишь. Да ты бы ей хоть руку дал!

Но Финей не торопился. Он все еще старался припомнить что-то.

— Мне кажется, — сказал он, — я скорее бы разобрался в своей памяти, если бы она не смотрела на меня так пристально.

Идая, точно не слыша этих слов, еще глубже запустила в него свои острые взоры. И действительно — после короткой борьбы он сдался.

— Ну, невеста так невеста, — сказал он утомленно. — Так и быть, вот моя рука.

При дворе князя Тудала молодежь бывает учтивее, — сказала Идая. Все же она протянула руку, чтобы пожать руку Финея, — как вдруг раздавшийся с поднебесья оглушительный шум заставил ее отскочить в самую глубь светлицы.

 

II

Зазвенело, загудело, точно от многих сотен девичьих голосов — и смеющихся, и плачущих, и ликующих. Тут же и тяжелые, грозные звуки, точно лязг железа, и призыв набата, и подавленный хохот надземных сил. Все ниже и ниже, все ближе и ближе.

Радостно заблестели глаза Финея.

— Узнаю, припоминаю! — крикнул он в восторге. — Это Царица Вьюг!

— Афинянка! — гневно прошипела Идая.

— Царица Вьюг! И с ней ее дочь — моя радость, моя невеста. О, теперь я вспомнил! Матушка, послушай: ведь я был там — у Горного Царя. Вот у кого я провел эти семь дней. Сплошное веселье — свадьба княжича Финея и царевны Клеопатры. И они, белые, плясали на нашей свадьбе — Вьюги небесные, товарки моей невесты. И потом я ушел, чтобы приготовить мой двор к приему новой княгини. Матушка, ты не слушаешь меня?

Амага слушала, но нехотя, и лицо ее становилось все сумрачнее и строже.

— С тех пор как в хоромах Горного Царя поселилась эта афинянка, все у нас пошло по-новому: иначе строятся и работают, иначе поют и любят. Только у князя Тудала да у нас держались нравы предков. Что же теперь будет… Но я прервала твой рассказ: как же ты все-таки очутился в буераке?

— Какой там буерак! — с досадой ответил Финей. — Иду я лесом, а перед глазами все она, моя ненаглядная. Ну, и понятно — заблудился. А тут — сумерки, лес чернее и чернее. Вдруг — скала, в ней пещера. Вхожу — и отскакиваю обратно: такой в ней отвратительный, удушливый смрад. Со свода какие-то комья свешиваются, точно спящие нетопыри, только красные. Я крикнул: «Кто там, выходи!» И вижу: комья встрепенулись, расправили красные крылья и все на меня. Тут я понял, что передо мной — пещера Гарпий, но было поздно: они окружили меня, бежать было некуда. Задыхаясь от смрада, я упал. И если дочь Тудала спасла меня, то именно от Гарпий, и я ей благодарен. Но где же она?

Тем временем небесный звон, спускаясь все ниже и ниже, стал раздаваться уже у самого дома. Порывом ветра унесло полотно с окна — и взорам княжича представилась дивная картина. Вьюги сбросили с себя свои белые покровы; цветущие, румяные, с крыльями мотыльков, они окружали свою царицу. Через открытое окно ворвался в комнату упоительный запах роз. Да и сама она изменилась: низкие стены стали расти в гору, окно превратилось в высокую дверь, все кругом зацвело, зазеленело. Вот Вьюги расступились; с колесницы, запряженной двумя крылатыми конями, спустились две женщины невиданной красоты, одна постарше с факелом в руке, другая совсем молоденькая. Они вошли в светлицу, превратившуюся тем временем в роскошную, царственную хорому. Финей бросился навстречу младшей, все повторяя в упоении счастья: «Невеста моя, радость моя!» Старшая подошла к княгине Амаге:

— Радуйся, сватья, и прости, что мы свадьбу там без тебя правили — такова была воля Горного Царя.

Княгиня низко поклонилась гостье, не принимая, однако, ее руки.

— Воля Горного Царя священна для его рабов.

— Ты ошибаешься, Амага, — строго ответила царица, — рабства нет среди вас: свобода — вот то вено, которое я вам принесла из богозданных Афин. И если я выдала свою Клеопатру за твоего сына, то именно для того, чтобы и отсюда изгнать Гарпий неволи, чтобы и в этом их последнем убежище засияли свобода и ее блага.

Затем она, проходя мимо княгини, подошла к очагу, на котором уже лежали заготовленные с вечера дрова, и зажгла их своим факелом. Тотчас запылал веселый огонь. Она призвала Финея и Клеопатру.

— Дочь моя, — сказала она невесте, — пусть с этим огнем, принесенным из твоего отчего дома, и все хорошее, что ты в нем познала, перейдет и в твою новую обитель. Ты отныне уже не будешь резвиться с моими Вьюгами: тебя здесь ждет подвиг — какой, это ты знаешь. Финей и Клеопатра, дайте руку друг другу перед пламенем вашего очага и смотрите, чтобы он никогда более не потухал.

Молодые исполнили приказание царицы.

В эту минуту Идая с красным от злобы лицом бросилась между ними.

— Этому не бывать! — крикнула она. — Мне здесь княжить, не тебе. Уходи, афинянка. Какое тебе дело до нас?

Но царица, сорвав розу со своего венка, бросила ею в соперницу. Та завизжала от боли, съежилась — и что с нею затем произошло, этого никто уже в точности припомнить не мог. Кто-то из челяди уверял впоследствии, что видел, как она красным нетопырем вылетела через открытую дверь.

А в саду раздавалась песнь Гименея из уст заполнивших его Вьюг. Долго звучала она; затем ее сменила пляска, затем новая песнь. И лишь когда солнце стало заходить, царица, простившись с молодыми, вернулась одна на свою колесницу. Вмиг ее окружили Вьюги, опять послышался знакомый звон, смешанный с кликами: «Гимен, Гимен», — и вскоре затем все, точно видение, исчезло в сиянии вечерней зари.

 

III

Прошло десять лет.

В зимнее утро старушка в черной одежде осторожно пробиралась на двуколке по болотистому лесу. Она держала путь в самые дебри и остановилась у входа в объемистую, но низкую пещеру.

Она сняла с двуколки корзинки с хлебом, мясом и вином и внесла их в пещеру, поскольку ей это дозволил невыносимый смрад, которым она была наполнена. Потом она опять отошла к ее входу.

— Могучие Гарпии, — сказала она, молитвенно поднимая руки, — примите милостиво мои дары и помогите мне в моем горе.

Пещера мгновенно оживилась. Безобразные красные комья, свешивавшиеся там и сям с ее свода, приняв форму исполинских нетопырей, слетелись на запах свежей живности и принялись усердно есть и пить.

Старушка подождала немного и затем повторила свою молитву.

Поздно вспомнила ты о нас, черная княгиня, — сказала старшая из Гарпий, — Еще месяц или два — и не нашла бы ты нас здесь. Твоя сноха со своими Вьюгами предполагает нынешней весной исполнить свое и своей матери давнишнее желание и изгнать нас на край света; и нам теперь более приходится думать о своем горе, чем о чужом.

Против нее и я пришла просить вашей помощи.

— Ты? Против нее?..

Долго плакалась им старушка; когда она кончила, воцарилось глубокое молчание. Гарпии тихо перешептывались между собой; наконец старшая обратилась к гостье:

— Мы согласны помочь тебе, черная княгиня. Не возвращайся домой: иди по косогору направо, затем круто поверни налево; ты найдешь новый дом, в котором жил приставленный твоим сыном лесник, пока мы его не прогнали. Дом стоит над бездной, имеющей сообщение с нашей пещерой — чего твой сын не знает. В этом доме ты должна поселиться; там за тобой будет ходить… Но довольно, увидишь сама. Спасибо на твоем угощении: прощай!

С этими словами она взлетела к своду и, свернувшись комом, свесилась с него; остальные последовали ее примеру. Старая княгиня села на двуколку и погнала лошадь по указанному пути.

 

IV

— Госпожа, у входа стоят, прося гостеприимства, двое молодых людей; судя по одежде, эллины.

— Скажи им, что я прошу их обратиться в другой дом; князь уже несколько дней на охоте, старая княгиня тоже еще не вернулась, а мне непристойно принимать в отсутствие мужа и свекрови молодых людей.

— Я им это уже говорила, но они настаивают на том, чтобы ты сама к ним вышла.

Клеопатра надела фату и, приказав двум своим прислужницам последовать за собой, вышла к обоим чужестранцам. Она собиралась повторить им сказанное ранее, но их красота поневоле очаровала ее.

— Кто вы, чужестранцы? Счастлива мать, что родила вас!

Вместо ответа оба весело стали смеяться. Клеопатра нахмурилась. Видя это, старший ей ответил по-эллински:

— Она гораздо счастливее тем, что родила также и тебя, не узнающая родных братьев сестра!

Лицо Клеопатры мгновенно прояснилось.

— Калаид! Зет! Вы ли это? Наконец-то навестили сестру! Десять лет не видались! И как вы выросли! И как похорошели! Но с каких пор щеголяете вы в эллинских нарядах? Не очень это любят здешние!

— Сколько вопросов зараз! Дай ответить по порядку. Навестить тебя раньше не могли, так как волею нашей матери вводили человеческие нравы в других княжествах Скифии так же, как ты — здесь, в приморской полосе. А оделись мы по-эллински потому, что летим к эллинам. И сюда зашли только, чтобы проститься с тобой, с зятем и племянниками.

— Летите к эллинам? Чего ради?

— Сестра, а слыхала ты про аргонавтов?

И он рассказал ей, как отрок Фрикс, спасаясь от злой мачехи, на златорунном овне улетел в далекую Колхиду, царь которой Ээт и стал господином руна; как насильник Пелий лишил престола иолкского царя Эсона; как сын обиженного, Ясон, возвращаясь на родину от своего воспитателя Хирона, сумел приобресть милость Геры; как Пелий согласился вернуть ему отцовское царство под условием, что он сначала принесет ему золотое руно; как Ясон, построив милостью Геры чудесный корабль Арго, созвал лучших витязей Эллады для первого дальнего плавания — в золотую Колхиду.

Клеопатра, все время внимательно его слушавшая, удвоила свое внимание, когда он заговорил о Гере.

— Вы должны знать, — сказала она братьям, — что Царица Небесная — всегдашняя покровительница нашего рода. Ее руками повита наша мать; она же благословила ее на брак с Горным Царем Бореем; она навестила ее в день моего рождения. Расскажите подробно, как она явилась Ясону.

— Возвращался он на родину, — начал Калаид, — вдруг видит, на пути горный поток, на берегу сидит старушка: белое платье, белое покрывало, лицо в морщинах, но глаза большие, чудесным блеском горят. «Юноша, — говорит, — перенеси меня через поток». Хирон всегда учит своих питомцев уважать старых; Ясон взял незнакомку на спину и перенес через поток, причем одна его сандалия завязла в тине. На том берегу он ее ссадил; она же сказала ему: «За твою услугу тебя наградит Гера, царица Небес». Сказала и исчезла. А Пелию был дан оракул остерегаться полуобутого; увидев Ясона с одной сандалией, он понял, что опасность ему грозит от него, и решил его погубить. Но Ясон не погибнет, а покроет себя бессмертной славой, и стыдно будет городу, не участвовавшему в походе аргонавтов. Афины не могут — там теперь смута. Вот мы и решили, как афиняне по матери, постоять за честь города Пал-лады и пришли проститься с тобой и обнять наших племянников. Да где же они?

— Как раз гуляют… да нет, только что вернулись. Плексипп, Пандион! Идите сюда!

Мальчики вошли, очень серьезно поздоровались с дядьями, но видно было, что их головки заняты другим. При первой возможности старший заговорил.

— Матушка, а у нас дудка-самогудка есть!

— Что такое?

— Дудка-самогудка. И все одну только песенку поет, жалостную такую. Ты послушай!

Он добыл из-под хитончика висевшую у него на золотой цепочке дудку из берестовой коры с янтарным мундштуком и золотым ободком и стал на ней играть. Дудка запела:

Ах, близок ли день? Пожалейте сирот! Не виден закат нам, не виден восход, С тех пор, как чужая в наш дом забрела И в очи сверкнула злодейка-игла. Родимая стонет под сводом тюрьмы, Отца истомили исчадия тьмы, Не виден закат нам, не виден восход: О море, земля, пожалейте сирот!

У Клеопатры болезненно сжалось сердце.

— Откуда у тебя эта дудка?

— А ты послушай. Гуляем мы с братом по роще, вдруг видим — сидит на кочке старушка, пристойная такая: белое платье, белое покрывало, лицо в морщинах, но глаза большие, чудесным блеском горят…

Клеопатра с братьями переглянулись.

«Ох, — говорит, — не могу больше. Детки, милые, принесите мне напиться». Ручей был недалеко; мы с братом побежали. «А как мы ей принесем воду-то?» — спрашивает Пандион. «А вот как», — отвечаю, срываю большой слой бересты и свертываю лукошком. Принесли. Напилась, смотрит на лукошко. «Его ты, — говорит, — хорошо смастерил; а еще что умеешь ты из бересты делать?» — «У нас, — говорю, — из нее лапти плетут, да я не умею». — «А дудку, — спрашивает, — сделать умеешь?» — «Нет», — говорю. И вот берет она мое лукошко, отрывает кусок бересты поменьше, свертывает трубочкой, приделывает с обоих концов, что надо, взяв из своего мешочка. «На, — говорит, — готова, можешь играть». Я и стал играть — я играю, а она сама поет. А она, старушка-то, все смотрит на меня, а у самой слезы в глазах. «Ее ты береги, — говорит, — как зеницу ока… нет, лучше зеницы ока». И повторила медленно: «лучше зеницы о к а». Добыла из того же мешочка золотую цепочку, приладила ее к дудке и сама мне ее повесила на шею. «Прощайте», — говорит. И поцеловала нас обоих. И так нам хорошо стало от ее поцелуя… так хорошо.

Он замолк. Все молчали.

— Однако, — сказал Калаид, — нам уходить пора… точнее, улетать, раз мы Бореады. Прощай, Клеопатра, прощайте, дети.

Он расцеловал их и вышел. Дети, с любопытством на него смотря, вышли за ним.

Клеопатра стояла точно в забытьи.

Видя, что и второй брат собирается ее покинуть, она вдруг взмолилась к нему:

— Милый, родной, не уходи. Я не понимаю, что со мной творится — точно душу у меня вытягивают.

— Не бойся, Клеопатра! Уйти я должен, но ненадолго, надеюсь. Итак, до скорого, радостного свидания!

Она бросилась ему на шею и стала судорожно его целовать.

— До свидания! Непременно до свидания! До скорого, радостного свидания!

Зет, нежно обняв ее, ушел. Она все стояла, прижав руки к сердцу.

— Дети, дети! Где же вы?

 

V

Князь Финей в недоумении остановился.

— Да где ж ты, проказник? По всему лесу водил меня и вдруг точно в землю провалился!

Но медведя не было видно. Князь крикнул что было силы — никто не отозвался. Он схватил свой охотничий рог и заиграл ясный призывный напев — но и его звуки беспомощно развеялись в летнем ветре.

Он покачал головой. «Куда я, однако, забрел?»

Местность была самая дикая; черные ели, скалы, мох; слышался шум водопада. Он пошел по направлению к нему. Действительно, водопад со скалы низвергается в бездну; оттуда точно пар восходит. Но рядом лесная хижина.

— А, узнаю: здесь мой лесник живет. Отдохну у него.

Постучался; кто-то молча открыл дверь.

Но князя словно отбросило от порога.

— Матушка! Какими судьбами? Черная княгиня презрительно улыбнулась.

— Невмоготу было. Я теперь здесь живу.

Князь все на нее смотрел, не веря своим глазам.

— Матушка, как же это? Неужели в мое отсутствие… Клеопатра… с тобой непочтительна была?

— Я не девчонка, чтобы втыкать свой палец между стеной и дверью. Тебе с ней жить, а не мне. Сказала, невмоготу, и все тут.

— Матушка, да кто же за тобой ухаживает в этой глуши?

— Войди и увидишь.

Князь вошел и в горнице увидел Идаю. Та тотчас смиренно припала к его ногам.

— Прости, князь-батюшка, мое тогдашнее дерзновение!

— Встань, Идая. Мне нечего тебе прощать: напротив, я благодарен тебе, что ты тогда спасла меня от Гарпий. А теперь и вдвойне благодарен. Говорю тебе, встань.

Она встала и тотчас засуетилась. Вмиг стол был накрыт, появилась всякая снедь, хлеб, сыр, вино. Князь утолил свой голод, а от вина пришел окончательно в хорошее настроение.

— Ну, матушка, — сказал он, — голодать, я вижу, тебе не приходится. Но не чувствуешь ли ты себя очень одиноко в этой глуши?

— Ничуть, — сказала княгиня, загадочно улыбаясь. — Я вижу всех, кого хочу видеть. И тебя видела недавно и знала, что ты вблизи.

— Видела? Каким образом?

— Да все благодаря ей. О, она такая умная…

Она с лаской посмотрела на Идаю. Та подняла свои колючие глаза на князя — и он почувствовал, что от этого взора все его хорошее настроение прошло. Ему страстно захотелось домой.

— Как же ты это делаешь? — спросил он Идаю.

— В пене и брызгах водопада, — ответила та. — Он ведь низвергается в бездну, в самые недра Матери-Земли, где витают первообразы всего сущего. Надо только уметь их вызвать; мы, поляницы, многое умеем.

Князь посмотрел на нее с недоверием и страхом.

— Вижу, ты волшебница. Ну, а мне ты можешь показать то, что я захочу?

— Могу; ты только прикажи. Князь глотнул еще вина; тут только он заметил, какое оно было крепкое и душистое. Он глотнул еще и еще, пока не почувствовал приятного кружения в голове. Ему опять захотелось домой, но уже по-другому.

— Идем, скорее! К водопаду! Идая встала, взяла с полки всякого снадобья, странного с виду, и напоследок маленькую жаровню с угольями и огниво.

— Идем.

Они вышли к водопаду; княгиня Амага за ними. В другое время князь был бы очарован величавостью открывшейся перед ним картины. Отвесная скала, поросшая мхом и лишаями, увенчанная рощей высоких черных елей. Среди них пробивался широким руслом поток, падал на нижний выступ, стекал пятью струями по покатому ложу и затем, соединившись, через каменные ворота вторично падал этот раз уже в недосягаемую для взора глубину. И оттуда, в синеватом полумраке, восходила крутящаяся, сверкающая пыль брызгов и тумана, в котором разгоряченным взорам князя уже и теперь представлялся ряд то соблазнительных, то страшных образов.

Скорее, — сказал он волшебнице. — Вызови мне ее!

Ее? — спросила Идая, пристально смотря на князя своими недобрыми очами. — Кого?

Мою ненаглядную. Прости, Идая, я понимаю, что это тебе неприятно, но если ты тогда искренно повинилась передо мной…

Мне это неприятно, князь, но не по той причине, о которой ты думаешь. Я свое место знаю, и если ты мне это твердо прикажешь, то я твою волю исполню. Ты только прикажи.

Приказываю: вызови мне княгиню Клеопатру.

Идая развела в жаровне огонь, бросила в него разных трав, которые тотчас загорелись красным светом, и стала, беззвучно шевеля губами, произносить связывающие тело и душу причитания. Князь сам почувствовал, что его точно приковывало к тому месту, что он, даже при желании, не мог бы уйти. Кончив причитания, Идая подняла жаровню над бездной и опрокинула ее. Тотчас она вся озарилась красным светом.

Вначале он ничего не мог разглядеть, кроме сплошного красного тумана. Мало-помалу туман стал местами плотнеть, местами разрежаться, очертания стали определеннее, — князь узнал женскую хорому своего дворца. И в ней туманные пятна качаются, переливаются. Идая продолжала беззвучно шевелить губами. Некоторые пятна слились вместе, сплотнились, составили человеческий образ, — князь узнал свою жену.

— Клеопатра, голубушка! Взгляни на меня!

Но княгиня стояла точно в забытьи, смотря пристально перёд собой. Затем она подняла руки, точно умоляя кого-то, стоящего перед ней.

— Что это? На кого она смотрит? Там, перед ней, все еще реяли пятна красного тумана. Идая продолжала свои немые причитания. Опять пятна стали сливаться; наконец они вылились в стройный образ юноши в эллинском хитоне и с лихой всаднической хламидой через плечо.

Клеопатра бросилась ему на шею и стала судорожно его целовать.

И юноша нежно ее обнял.

Тут князь громко вскрикнул — вернее, зарычал от нестерпимой душевной боли. Идая прекратила свои причитания, картина медленно расплылась в багровом тумане, который и сам стал постепенно угасать.

— А, вот как ты коротаешь время моего отсутствия! Эллин! О да, конечно, он эллин, как и ты, а я — презренный скиф, варвар, нас вы привыкли даже людьми не считать. Теперь я понял, почему матушке с тобой невмоготу было. О, теперь я понял все! Прости меня, матушка… прости меня… Идая!..

И он расплакался как ребенок. Идая положила ему руку на плечо.

— Ты что думаешь делать, князь? Князь дико расхохотался.

— Что делать? Вспомнить, что я варвар и скиф! Да, я варвар, но я князь, и смеяться над собой вам, эллинам, не дам!

— Помни одно: в ее русых волосах есть один золотой, подаренный ей Герой при ее рождении. В этом волосе — волшебная сила. Помни это.

— Волосы… да, волосы… конечно, — бормотал князь, точно не понимая того, что ему говорила Идая.

Вблизи раздался треск, точно кто сухие ветви ломает.

— А, приятель! Вовремя пришел, — сказала волшебница. Затем, обращаясь к князю: — Это — проводник. Иди за ним, он приведет тебя туда, где ты оставил свиту и коня. Остальное — твое дело.

Князь в немом повиновении направился туда, где раздавался треск.

Идая долго смотрела ему вслед: когда он исчез, она рассмеялась.

— Спасибо, славные аргонавты! От вас, говорила бабушка, нам гибель грозит. Это мы еще увидим; пока же вы нас выручили.

— Кто? — спросила Амага.

— Не твое дело! — грубо ей ответила Идая. — Я совсем забыла, что ты еще здесь. Ну, идем домой.

 

VI

Княгиня Клеопатра все еще сидела в своей женской хороме, прижимая к себе и обнимая своих детей. Ее сердце было не на месте. Все еще звучал в ее ушах напев детской песенки, все еще витали перед ней глаза ее любимой богини, полные зловещих слез.

— Ах, если бы отец скорее вернулся!

Раздался топот одинокого коня.

— Он! — радостно вскрикнула она. — Но отчего же он возвращается один, без свиты? Видно, в нетерпении опередил всех, хотел поскорее обнять… своих деток.

Топот слышался все ближе и ближе. Княгиня вышла в главную хорому дворца.

Конь остановился у входа; всадник с него соскочил. Дверь широко распахнулась, и князь Финей появился у порога.

— Финей! — радостно вскрикнула Клеопатра и побежала ему навстречу. — Но что с тобой? Отчего ты такой бледный?

Финей опять зарычал, как тогда у водопада; бросившись на жену, он схватил ее за волосы, пригнул к земле; сверкнул меч — и роскошная коса беспомощно повисла на левой руке исступленного.

Тотчас высокий свод хоромы стал опускаться все ниже и ниже; красная роспись стен потонула в белесоватых пятнах; дверь точно съежилась и превратилась в низкое оконце, заделанное жирным полотном. Финей стоял, дико озираясь кругом.

Клеопатра поднялась:

— Что это, Финей? Кто меня оклеветал перед тобой?

Эти слова вернули Финею его сознание.

— Кто оклеветал? — спросил он с диким хохотом. — Вот кто! — и он показал рукою на свои два глаза. — Но пока они видят свет солнца, Финей им больше будет верить, чем лживой эллинской ласке! Ступай!

И, схватив ее за руку, он увел ее из светлицы, не обращая внимания на плач своих детей. Вскоре затем он вернулся, бросился на стоявшую у стены постель, и сознание покинуло его.

Когда он проснулся, был тусклый осенний день. У его изголовья сидела княгиня Амага; несколько поодаль стояла у кросен Идая и ткала; ее ткацкий челнок, перебегая взад и вперед между нитями основы, уныло жужжал. Весь воздух светлицы был пропитан едким запахом, знакомым ему с детства.

— Матушка, я долго спал? Амага испытующе посмотрела на него.

— Да, мой сын, очень долго. Мы уже думали, что ты не проснешься совсем.

— Мы, говоришь ты. Кто это мы? И скажи, кто эта женщина там, у кросен? Как страшно сверкает игла ее челнока!

— Игла как игла. Но как же ты не узнал собственной жены?

— Жены? Кто моя жена?

— Идая, дочь князя Тудала; своя, не чужая. Ты, видно, все позабыл?

— Идая? Нет, не помню. Идаю помню. Только, что она моя жена, этого не помню. Но отчего ее игла так сверкает? Вся красная, точно раскаленная. И отчего с нее все время сочится кровь?

— Это у тебя в глазах мутится, мой сын. Лучше постарайся еще заснуть; проснешься, будешь совсем здоров.

— Нет, матушка, спать я теперь долго не буду. Я и то спал слишком много. И сон видел, такой чудный сон… Были у меня дети… и жена была… только не эта…

Последние слова он прибавил шепотом, боязливо озираясь на Идаю.

— И зачем она все время ткет? Так жалостно поет ее челнок, точно песню плача. И все кровь капает с иглы. Добежит до края направо — и капнет! Смотри, как нарастает лужа крови! Матушка, скажи ей, чтобы она перестала!

Идая гневно швырнула челнок, и он повис на нити утока.

Песнь прекратилась, но еще явственнее послышалось Финею: кап-кап-кап.

Внезапно умолкшую песнь жалобы сменила другая, песнь гнева и кары. И раздалась она не в светлице, а над домом.

— Что это? Матушка, что это? Все громче и громче — шум, треск, звон. Особенно звон — страшный, грозный, смешанный с завыванием и ревом. Финей вскочил с постели.

— А, знаю! Матушка, это был не сон! Это она, она — Царица Вьюг!

Шум спустился; слышно было, как трещали стропила кровли, разносимые Вьюгами. Все ниже и ниже. Вот вырвало бревно потолка — широкая волна белого света сорвалась вместе с клубящимся снегом в комнату Финея.

Вьюги продолжали свое дело, вырывая бревна с потолка и стен.

— Что это? — повторил Финей, весь бледный.

— Расплата! — крикнула ему Идая со злобным смехом. — Прощай, Финей, скоро увидимся. Увидимся ли? Нет, этого не знаю; но я-то тебя увижу. Прощай!

Сказала и исчезла.

Вьюги, все в белых покровах, искали по всей площади разрушенного дворца. Песнь гнева опять сменилась песнью жалобы.

— Нет ее! Нет нашей царевны, товарки Вьюг! Бедная царица!

Но в их песнь ворвался голос, точно раскат грома:

— Финей, Финей! Где мои внуки? Финей поднял свои испуганные глаза. За снежной завесой он разглядел на колеснице рядом с Царицей Вьюг грозный образ ее супруга, Горного Царя.

— Финей, Финей! Где твои сыновья, мои внуки?

Финей потупил глаза.

— Ты, презренный отец, отдал их во власть злейшей из Гарпий, и она, проколов ткацкой иглой их ясные очи, ввергла их в подземелье над морем, недоступное для моих Вьюг!

Финей глухо стонал.

— Финей, Финей! Где твоя жена, моя дочь?

— Изменница! Я наказал ее.

— Кто тебе сказал, что она изменница?

— Вот кто! Вот кто! — яростно продолжал Финей, указывая на свои глаза. — И пока эти свидетели видят свет дня…

Горный Царь, спустившись с колесницы, стоял прямо над ним, осеняя его своими крыльями.

— Пока эти клеветники-свидетели видят свет дня, моей дочери оставаться изменницей, да? Так вот же им — им и тебе!

Он взмахнул крыльями — и черная ночь окружила Финея.

— Час расплаты настал! Встань, старая, — крикнул он Амаге, лежавшей в его ногах. — Уведи сына в свой лесной дом над пещерой Гарпий; пусть там искупает свое и твое преступление. Будут ему милосердные люди приносить яства и вино, но немногое из многого подкрепит его тело. Гарпии будут похищать их приношения, оставляемое же отравлять своим смрадом. И все-таки голод заставит его питаться этой отвратительной снедью, невыносимой даже для тебя. Ты покинешь его, и никто, кроме его Гарпий, не будет ухаживать за слепцом. И будет он мучиться до тех пор, пока…

Благоговейная песнь из сотни девичьих уст прервала его пророчество.

— Слава! Слава! Слава Царице Небесной!

Он сделал Амаге знак, чтобы она увела сына, и посмотрел вверх. На его колеснице, рядом с его женой, стояла другая женщина, выше и царственнее ростом. Белые Вьюги, подняв молитвенно свои руки, окружили колесницу и громко славили богиню.

Та прижала к себе плачущую царицу.

— Не предавайся отчаянию, дочь моя. Я сама благословила тебя на этот брак; но я знала, и ты знала, что путь твой покрыт терниями, что зависть и неблагодарность будут ответом людей на твои благодеяния. Но не считай разрушенным свое великое дело, не считай длительным торжество Гарпий, твоих непримиримых врагов. Будет свет, будет радость, будет любовь; пламя Паллады все-таки будет пылать в этой дикой стране. И пусть одно слово утешает тебя во все это лихолетие…

Горный Царь, молитвенно подняв правую руку, с умилением смотрел на жену, как она доверчиво направляла свои взоры на богиню, улыбаясь ей сквозь слезы.

— Это слово — аргонавты.

 

Вторая часть АРГОНАВТЫ

 

I

— Теперь! Теперь или никогда!

Темно-синяя каменная стена, преграждавшая путь чудесному кораблю, начала медленно раздвигаться; и тотчас, словно через открывающиеся стенки шлюза, в образовавшуюся расселину против бушприта стала вливаться морская волна. «Арго» чувствовала ее напор; опытный кормчий Тифис, принявший его заранее в свой расчет, приказал гребцам удерживать судно, пока стены не раздвинутся настолько, чтобы образовался достаточно широкий пролив. Когда это случилось, он дал знак своим громовым голосом, гребцы вмиг осушили весла — и «Арго» стрелой устремилась промеж уходящих стен.

Ликующий крик пронесся по всему кораблю; но он быстро замер, лишь только гребцы убедились, как им еще далеко до выхода. Напор течения ослабевал по мере того, как обе грозные стены уходили все дальше и дальше; пришлось налечь на весла. Все аргонавты были на скамьях — Калаид, Зет, Пелей, сам Полидевк, сам Ясон; только кормчий Тифис был освобожден да певец Орфей. Он стоял под мачтой со своей волшебной кифарой в руках и пел товарищам бодрую гребецкую песню; могучая сила его голоса, его игры вливалась в мышцы гребущих. Он это замечал и нарочно ускорял ритм своей песни; влажные лопасти весел то и дело сверкали в лучах заходящего солнца, и багровые жилы разъеденных волнами черно-синих скал быстро мелькали перед взорами.

Но вот эти скалы остановились.

— Бодрее, друзья! — крикнул Тифис с дрожью в голосе. — Только бы нам через срединную черту перескочить; а там, как будут сдвигаться скалы, сами волны нас вынесут в открытое море.

Все же ослабевание напора давало знать о себе: при всем усердии гребцов ход «Арго» становился все медленнее и медленнее. Орфей все пел и пел, стараясь своими бодрящими звуками заглушить беспокойство собственной души. Ему, стоявшему под мачтой, лучше прочих было видно, что темные утесы, раздвинувшись до крайних пределов, уже начали сдвигаться, а средина все еще не была достигнута.

Быстрее и быстрее становился ритм его песни; пот градом струился с гребцов, «Арго» летела. И вот наконец желанный предел.

— Средина! — крикнул Тифис — Теперь мы спасены!

Но его надежда на благоприятное течение не оправдалась; напротив, появилось новое препятствие в виде сильного встречного ветра. Правда, парус был давно уже спущен, и лишь пустая косица качалась над кораблем; но сила ветра была такова, что даже борт ее чувствовал. И не одна только сила: какое-то странное, вяжущее зловоние разлилось по всему судну; у гребцов спирало грудь, они с ужасом замечали растущее утомление своих испытанных мышц.

А темные скалы подходили все ближе и ближе; опять стали видны багровые жилы на их разъеденных боках. Жилы? Нет! Это явственно была кровь, кровь неосмотрительных смертных, некогда застигнутых здесь смыкающимися челюстями ненасытных Симплегад.

Аргонавты все гребли и гребли, поминутно оглядываясь, скоро ли наконец выход; но им казалось, что они остановились. Да, стоит «Арго», стоит море: только стены Симплегад подходят все ближе и ближе, медленно, но неумолимо. Вот уже и выхода не видно, все потонуло в какой-то красной мути; и в то же время вяжущее зловоние становится сильнее и сильнее. Заволновалась, закопошилась красная муть; вот из нее выделяются образы — чудовищные, отвратительные, какие-то женщины с ногами птиц и с крыльями нетопырей. Они кружатся над обреченным кораблем, одна садится на бушприт, другая на косицу. Громко, как отчаяние, раздается песнь Орфея; но ее заглушает смех чудовищ.

— А, вот вы где, Зет, Калаид, земляки, питомцы Вьюг! Поклон вам от царицы-матери! Поклон вам от сестры в подземелье! И поклон от племянников, внуков Горного Царя! Они вас не увидят, когда вы будете проплывать мимо — их глаза вытекли под иглой нашей сестры, новой жены вашего зятя.

— Утешьтесь! — крикнула злобно вторая. — Не будете вы проплывать мимо их пещерной обители; вы здесь оставите ваши влажные следы на стенах утесов. А то, хотите, вознеситесь в воздух, попляшите с нами; в наших жарких объятиях вам слаще будет умирать, чем в ледяных тисках Симплегад!

«Арго» стоит; реже и реже становятся взмахи весел, только обе скалы надвигаются все ближе и ближе; уже чувствуется сквозь удушливый смрад их холодное дыханье.

— Гребите, друзья — отчаянно крикнул Тифис — Ваше усердие — наша единственная надежда.

— Не единственная! — восторженно воскликнул Орфей. И, бросив кифару, он молитвенно поднял обе руки.

— Госпожа, царица Олимпа! Если ты подлинно явилась Ясону и милостиво обласкала его, когда он перенес тебя через шумящий поток; если твоей волей возникла чудесная «Арго», заглядение смертных и твоя незакатная слава — о, теперь возлюби нас, Белораменная! Не дай исчадиям тьмы торжествовать победу над тобой и над нами; освободи нас от тисков сдвигающихся Симплегад!

Молитва прозвучала и умолкла — но ее сменил внезапный крик радости, вырвавшийся из пятидесяти уст.

Смыкающиеся стены были уже так близко, что их задевали краями своих лопастей гребцы средних скамей; но вдруг над богатырской фигурой Тифиса появилась другая, исполинская, вся утопающая в блеске своих золотых риз — аргонавты узнали свою заступницу, Царицу Небесную. Схватив могучей рукой корму корабля, она изо всей силы толкнула его по направлению к выходу. Крылатые чудовища при виде богини с жалобным писком умчались; «До свиданья!» — крикнули им вслед два юношеских голоса.

Еще мгновенье — и «Арго» выплыла в открытое море. Богиня милостиво махнула рукой уплывавшим и исчезла в лучах заходящего солнца. И словно от движения ее руки поднялся ветер — свежий, душистый, бодрящий. Аргонавты вскочили со своих скамеек; тотчас белый парус весело повис на косице, надулся, зашумел; зашумели и зеленые волны, рассекаемые грудью устремленной «Арго».

Но и тот и другой шум был заглушён могучей благодарственной песнью аргонавтов в честь их спасительницы, Царицы Небесной. Уже зашло солнце, мягкие лучи Селены залили палубу корабля — не смолкала лира Орфея, не смолкала ликующая песня его товарищей. Никому не хотелось на отдых; после такого чуда спать было невозможно. Мало ли ночей посвятили они веселию в те беспечные лемносские дни, пируя с Ипсипилой и ее амазонками! Ясон понял настроение своих товарищей; когда Орфей кончил песню, он велел выкатить из емкого трюма «Арго» чан душистого лемносского вина — и начался пир. Первая кратира в честь Геры, царицы Олимпа; вторая — в честь Ипсипилы и ее ласковых подруг, да за успех с золотым руном в таинственной Колхиде, да за что кто хотел… «За успех в борьбе с красными нетопырями!» — крикнуло два юношеских голоса. Но третья и последняя — опять в честь Геры-Спасительницы, супруги Зевса-Спасителя, всегдашнего владыки третьей кратиры.

Лилось вино, лились и разговоры. Благоприятный ветер, посланный Герой, «славный товарищ», освободил аргонавтов от их гребецких тягот; даже Тифис счел возможным поручить руль своему молодому ученику Акмону и присоединиться к пирующим.

Все были радостно возбуждены; после такого явного знака божьей милости уже никто не сомневался в конечном успехе. Но поговорить хотелось о многом. И все говорили под двойной лаской вина и удачи; но все умолкали, когда заводил речь Орфей.

— Мы можем гордиться, друзья, слава о нас не заглохнет. Аргонавты, Колхида, золотое руно — эти слова, эти картины со всепокоряющей силой будут витать перед умами молодых, отважных пловцов, побуждая их к новым походам в неведомые моря и земли. И когда, после многих веков, пределы Атланта перестанут сдерживать мысль и волю людей в кругу старого света, когда их будут звать к себе другие земли за заповедным рубежом волн — это будут лишь новые аргонавты, и новое золотое руно будет их наградой на открытом ими материке.

Но вы не должны думать, что вся цель и весь смысл нашего похода — чудесный клад, доставшийся колхидскому царю из рук эллинского отрока: мы больше дадим, чем получим. Вспомните о деяниях и событиях, которыми уже ознаменовалось начало нашего похода…

Тут речь певца прервал крик молодого кормчего: «Земля!» Тифис вскочил со своего места и вперил свои зоркие глаза в туманные очертания берега, облитые светом полной луны: «Да, земля, — сказал он, садясь, — но не материк, а остров. Он весь белый, но не от лунного света; а от чего, не могу разглядеть».

— Белый остров! — воскликнул Орфей, и его глаза загорелись пророческим блеском. — Белый остров! — повторил он медленно, погружаясь в глубокое раздумье. Никто не решился нарушить воцарившегося молчания.

— Великие, смелые образы зашевелились в заповедной глубине моей души; не могу еще облечь их в слова. Белый остров! Вглядись в него внимательно, друг Пелей: он некогда будет тебе дороже твоей родной Эгины, дороже твоего фтиотского царства. Помните, аргонавты, как мы огибали Пе-лионский мыс, впервые выплывая в открытое море? Как вокруг нашей «Арго» зарезвились, взапуски с дельфинами, певучие дочери морского старца Нерея? Тогда впервые беспечное веселье молодости покинуло нашего товарища: запали ему в очи огненные взоры красавицы Фетиды, запала ему в душу ее звонкая песнь. Мужайся, друг! Правда, Фетида — краса выше человеческой доли, и не люди, а боги будут спорить из-за нее; но достанется она все-таки тебе. И за первой наградой последует вторая, еще более желанная: она дарует тебе сына могучее тебя, Пелид превзойдет Пелея, превзойдет всех когда-либо бывших богатырей… Туман застит взорам, едва вижу тебя, Немезида, едва вижу твою дочь, едва вижу твою страшную кару всему человеческому роду во исполнение воли Зевса и Матери-Земли… Но блеск очей Пелида победоносно сверкает из тумана, слава ему! Его начало — Фтия; его завершение — Белый остров…

Мало-помалу смутные очертания промелькнувшего берега потонули во мгле, оставив в умах аргонавтов сознание того, чего они не замечали до тех пор: сознание чудесной быстроты, с которой мчался их корабль. Видно, благодать Геры все еще была с ними. Все это заметили, но никто не решился сообщить свое наблюдение другим: все ждали, чтобы Орфей возобновил прерванную речь.

После краткого молчания, во время которого улеглось его волнение, он продолжал:

— У Пелионского мыса — первое приключение, благодать коего в будущем неисповедима; на Лемносе — второе. Вы, аргонавты, беспечно сорвали цветы амазонской любви, предложенные вам царицей Ипсипилой; о ее плодах вы не думали, но боги думали именно о них, дозволяя вам этот чарующий отдых у порога Геллеспонта. Знаете вы, чем был до сих пор Лемнос?

— Знаем, — ответил Калаид, — гнездом морских разбойников, тирренцев, они отсюда и на нашу Аттику нагрянули, усиливая смуту этой несчастной страны.

— Он им и останется еще некоторое время, но ненадолго: в царстве Ипсипилы зародится ячейка эллинского Лемноса; оттуда мягкие нравы распространятся на весь остров. Всякий бог действует своим оружием: лемносская Афродита — чарами любовной неги, сплетая в кратковременные браки аргонавтов и лемносских амазонок. Но цель у всех одна: очеловечение человека.

Отныне Лемнос, преддверие Геллеспонта, перестанет страшить эллинских пловцов; а помните вы, после этого второго приключенья, третье: помните грозу чужестранцев, чудовищного Амика, царя диких фракийцев на Босфоре? Это — твой незабвенный подвиг, друг Полидевк: ты в счастливом бою сразил исполина. Мы имели право убить этого насильника; но мы оставили ему жизнь, взяв с него торжественную клятву, что он и сам станет впредь гостеприимнее и научит гостеприимству своих варваров-подданных. Мы, аргонавты, не проливаем крови: мы содействуем облагорожению человечества, распространяя жизнь, а не смерть.

И вот за третьим приключением четвертое: Симплегады и страшная опасность, грозившая нам от них. Заметили вы, друзья, то, что заметил я? Когда мы, милостью Геры, выплыли из роковой теснины — сдвинулись ли за нами утесы?

— Нет, — воскликнул Ясон. — Правда, они быстро скрылись с очей, но пока они были видны, был виден и проход между ними. Я и то хотел спросить тебя, друг богов, что это значит.

— Это значит, что Симплегады, побежденные нами, остановились навеки, исполняя назначенный им рок: они перестали быть засовом Понта и стали его вратами. Теперь, после аргонавтов, уже нетрудно будет эллинам пускаться в плавание по его зеленым волнам: мы открыли его для Эллады.

Вдохновляемый внезапной мыслью, он встал: другие в недоумении последовали его примеру. Он схватил свой кубок и направился к борту судна.

— Понт-Аксен! — возгласил он. — Угрюмое море! Довольно, суровая стихия, был ты ужасом пловцов: отныне ты будешь встречать их радушной лаской твоей сверкающей глади и твоих приветливых гаваней. Ты расцветишься белыми и алыми парусами судов, которые ты понесешь к загадочным берегам Скифии; дозволь же нам, твоим первым пловцам, первым наречь тебя именем, которое тебе дадут твои благодарные гости!

И, выливая свой кубок в стремительно скользящие мимо корабля волны, он молитвенно закончил:

— Будь к нам милостив, Понт-Евксин — Гостеприимное море!

Все аргонавты вслед за ним опрокинули свои кубки, и долго еще носились над бурным шумом их радостные клики:

— Будь милостив, Понт-Евксин!

Луна уже склонилась к закату; на востоке слабо зарделись персты Зари. Многих одолела усталость, и они заснули, расположившись кто на палубе, кто в трюме под скамейками. Ясон с ближайшими товарищами опять наполнили свои кубки.

— Скифия! — задумчиво продолжал Орфей. — Эллада и Скифия! Всегда я верил и теперь верю более, чем когда-либо, что нечто великое таится в соединении этих двух имен. До сих пор затвор Симплегад их отделял непреоборимой стеной, и лишь воздушные пути были открыты для редких избранников. На крылатой колеснице Триптолем перенес к скифам дары Деметры и с ними первые зачатки оседлой и достойной человека жизни; из Скифии перенес к нам вино мой учитель Дионис, а с ним и таинственное знание, впервые зародившееся в смутной, чарующей душе этого погруженного в глубокую дрему народа. Это было первое общение, дар и обратный дар; за ним последовало второе. По воздушным путям скифский Борей перенес к себе афинскую царевну Орифию, нынешнюю Царицу Вьюг далекого севера…

Он опять замолк, пораженный внезапной мыслью, и стал беспокойно искать кого-то глазами.

— Калаид, Зет, сыновья Царицы Вьюг! Что значили странные слова, с которыми к вам обратились эти чудовища? И кто они сами?

Но прежде чем Бореады могли ответить, с кормы вторично раздался голос рулевого:

— Земля!

Тифис направился к форштевню.

— Да, земля, — сказал он, вернувшись, — и этот раз, кажется, материк. Нас прямо туда и несет посланный Герой ветер. Пойду принять руль от ученика; пусть отдохнет.

Когда он ушел, Орфей повторил свой вопрос.

Эти чудовища, — ответил Калаид, — Гарпии, язва нашей страны, всегдашние противницы моей матери и ее Вьюг; но их слова мне самому непонятны. Они некогда властвовали над нашим народом; со времени прихода нашей матери они стали терять удел за уделом и под конец были оттеснены к приморской полосе. В ней они укрепились; но когда ее князь Финей женился на нашей сестре Клеопатре, можно было надеяться, что их зловонному царству и здесь наступит конец. Прощаясь с сестрой, чтобы присоединиться к вам, мы были уверены, что, вернувшись, не застанем их больше: молодая княгиня процветала, боготворимая своим мужем, благословенная мать двух отроков, таких же эллинов духом, как и мы. И меня беспокоит, что они все еще там.

А помнишь, брат, — прибавил Зет, — наше прощание с сестрой и с племянниками? Помнишь ее грусть, их странный рассказ о встрече с Царицей Небесной, еще более странную песнь подаренной ею дудки-самогудки?

Калаид вздрогнул:

— Постой, постой! Слова я, конечно, забыл, но в них было жуткое сходство с насмешливым приветом Гарпий. Они принесли нам поклон от нашей сестры в подземелье — почему в подземелье?

И от племянников, будто их очи вытекли под иглой их сестры, сестры Гарпий. Но они же говорили, что мы оставим влажный след на стенах Симплегад, и тут уже явно солгали; нечего тревожиться их бреднями.

Ты был бы прав, если бы о том же не говорилось в вещей песне мальчиков… и о темнице их матери, и об игле какой-то чужой женщины… дай-ка припомнить.

Подобрать парус, — крикнул Тифис с кормы. Несколько юношей бросились к канатам. Земля была уже близко: крутые, песчаные скалы, поросшие дроком и другим мелким кустарником. «Арго» несколько замедлила свой бешеный бег.

Постой, постой! — продолжал Калаид. — Припоминаю:

Ах, близок ли день?

День… день… только как дальше?

Он стал припоминать — и вдруг в изумлении вскрикнул. «Арго» как раз подплыла к желтым скалам, явственно выступавшим из предрассветного тумана, и в бодрящие волны морского воздуха стало уже вливаться душистое дыхание близкой земли — и вдруг вместе с ним заструились другие волны, волны жалостной песни с безлюдного берега:

Ах, близок ли день? Пожалейте сирот: Не виден закат нам, не виден восход, С тех пор, как чужая к нам в дом забрела И в очи сверкнула злодейка-игла.

— Что это? — шепнул Зет. — Скала поет?

— Не скала, — ответил Калаид. — Они… они… Тише, опять тот же голос.

Родимая чахнет под сводом тюрьмы, Отца истомили исчадия тьмы. Не виден закат нам, не виден восход: О море, земля, пожалейте сирот!

— Они, несомненно, — воскликнул Калаид. — Ясон, будь другом: еще стадий направо — и откроется глубокий залив, на нем расположен, по ту сторону мыса, город Финея. Там аргонавтов ждет их пятое приключение. А мы тем временем — мы вспомним, что мы Бореады.

С этими словами он сбросил хламиду и верхний хитон и предстал перед товарищами с парой могучих орлиных крыльев. Зет немедля последовал его примеру. Крик изумления вырвался из груди аргонавтов — кроме Ясона и Орфея никто не был посвящен в чудесную тайну.

— Прощайте, друзья! — крикнули они, улетая. — Скоро увидимся. Посмотрим, что скрывалось в привете Гарпий!

А «Арго» круто повернула направо мимо скал, навстречу восходящему солнцу.

 

II

Княжеский совет был уже в полном сборе в большой сени городского дворца, но княгиня Идая не торопилась к нему выходить. В полном облачении, но простоволосая, она большими шагами ходила взад и вперед по своей хороме мимо какого-то женского существа отталкивающей наружности, горбатого, с платком вокруг головы.

— Нет, Пефредо, это невыносимо, — сказала она наконец, останавливаясь. — В течение года это уже десятый заговор с целью свержения нашей власти и освобождения афинянки и ее отродья. Когда же наконец поймут эти люди, что афинские времена прошли безвозвратно? На этот раз чаша переполнилась. Мы были мягки, слишком мягки; пора…

— Мягки? — насмешливо перебила ее горбунья. — А я-то думала, что ты оставила живыми афинянку и княжичей, чтобы держать их заложниками на случай мести Царицы Вьюг.

— Конечно, и это имелось в виду. Но теперь это не так важно; после успеха наших сестер у Симплегад ее месть уже не так страшна. Нет, теперь пора положить всему этому предел. Заговорщиков, конечно, на кол, как и прежних; но афинянку и княжичей я сегодня же велю отравить и пронести их тела для похорон по всему городу: пусть убедятся все недовольные в бессмысленности своих мечтаний.

Она опять зашагала по хороме; вдруг зоркая наблюдательница заметила, что ее поразила какая-то мысль; действительно, она опять остановилась.

— Во всем этом одно для меня непонятно. Княжичи заключены в пещере отвесной приморской скалы; ее узкое отверстие заделано крепкой железной решеткой, оно доступно только крылатым Гарпиям, которые через него подают им их пищу; и никто из посторонних об этой пещере не знает. Еще надежнее место заключения бывшей княгини в подземелье под разрушенным дворцом. Как же могли эти безумцы мечтать об их освобождении?

Горбунья загадочно улыбнулась; но прежде чем она могла ответить, в хорому вошла старшая спальница.

— Княгиня, — сказала она, — тут стоит посланец от твоего совета.

— Чего ему надо? — с досадой спросила Идая.

— Совет просит тебя, если состояние твоего здоровья не дозволяет тебе выйти к нему, распустить его по домам.

— Пусть скажет совету, что я очень тронута его заботой о моем здоровии, но что он тревожится понапрасну; меня задержали важные государственные дела, но я сейчас к нему выйду.

— Распустить я вас распущу, — сказала она, когда спальница ушла, — притом надолго; пора покончить и с этим последним новшеством афинских времен. Дайте мне только провести мою новую меру — храм нашим Гарпиям на вершине мыса, что над городом, — а затем скатертью дорога… Но, Пефредо, ты как-то странно улыбнулась на мой вопрос; скажи, что тебе известно.

— А вот что: все нити всех заговоров держит в своих руках одна особа, и эта особа — твоя свекровь, черная княгиня.

— Как? Амага? Ты в этом уверена?

— Как и в том, что я Пефредо, безобразнейшая из Гарпий.

— А, вот как. Прекрасно, матушка-свекровушка, это по-скифски. Научилась, видно, у своего лесника пни выкорчевывать: сначала за меня против нее, затем за нее против меня. Посмотрим, однако, кто кого перехитрит. Кстати о леснике, как поживает Финей? Рад небось отдыху, который ему предоставили Гарпии. Ест вовсю?

— Вряд ли. Он очень ослаб за последнее время. Все сидит, опершись на свой уставленный яствами стол, ничего не трогает и словно куда-то смотрит своими темными глазами. Иногда губами шевелит, словно говорит что-то кому-то.

— А ты подслушала, что он говорит?

— Да все одно и то же: «Радость моя, невеста моя, как люблю я тебя!»

Идая рассмеялась.

— Ну, и пусть любит на здоровье. Тоже жених, нечего сказать. Впрочем, он не на моей совести: пусть пеняет на своего тестя, Горного Царя… Однако пора наконец выйти к этим мудрецам. Итак, лишь только вернутся сестры, скажи им, чтобы покончили с заключенными: чем скорее, тем лучше.

Она надела свою красную кику и направилась к выходу. У одного из преддверных столбов хоромы она заметила старуху всю в черном: согбенная, опираясь на свой посох, она с напряженным вниманием следила, казалось, за каждым движением повелительницы.

— Ты здесь зачем, старая ведьма? Опять, видно, подслушивать пришла?

— Пришла узнать, невестушка, не будет ли какого распоряжения от твоей милости? — льстиво ответила старуха, еще ниже сгибая свой стан.

Изволь приходить, когда за тобой будет послано. А теперь вон, через черную дверь!

С этими словами она прошла мимо нее, обливая ее, точно едким рассолом, гневно-презрительным взором своих колючих глаз.

Старуха невольно подалась назад. Когда Идая прошла, она внезапно выпрямилась и стремительно метнула по направлению к ней свою правую руку, расправляя ее пальцы.

— Все пять тебе в глаза! — прошептала она.

После этого и она медленными шагами удалилась к указанному выходу — черной двери в задней половине дворца.

— Я заставила вас ждать, бояре, — обратилась Идая к своему совету, — но не по моей вине: важные меры, которые я имею вам предложить, требовали подготовительных справок, совещаний и распоряжений.

Угрюмое настроение совета не прояснилось после этих слов. «Справок, это понятно, — сказал старший боярин вполголоса, — но что касается совещаний и распоряжений, то ради них, казалось бы, и созывается совет».

Идая насупила брови. «Погоди же, крамольник! — подумала она. — Я тебе припомню эти слова!» Все же она, точно не расслышав его замечания, продолжала, обращаясь ко всем:

— Во-первых, тот новый заговор, о котором вы, вероятно, уже слышали. Преступники пойманы с поличным, с оружием, хранение которого запрещено, и показания моих доносчиков, а равно и некоторых из них самих, данные под пыткой, не оставили сомнения в смысле и цели их заговора. Я уже распорядилась, чтобы их казнили; надеюсь, что и вы не откажетесь подтвердить этот приговор.

Глухой ропот послышался в совете.

— Прости нас, матушка-княгиня, — возразил старший боярин, этот раз громко и вставая с места, — но князь-страдалец Финей предоставил боярскому совету все суды о жизни и смерти граждан.

Уста Идаи искривились недоброй улыбкой. «Граждан! — подумала она. — Вот тоже наследие нелепых афинских времен!» — «Ты прав, боярин, — сказала она громко, — но заговорщики, стремящиеся к свержению законной власти, этим самым перестают быть гражданами и становятся врагами народа. К тому же я вам говорю, что суда здесь и не требовалось: преступники пойманы с поличным, приговор был предрешен схожими случаями в прошлом, а быстрота возмездия — лучшее средство пресечения таких же преступлений в будущем. Кто судит иначе, тот сам становится на сторону крамольников. Итак, дальнейших возражений нет?»

Ропот продолжался, но охотников возражать действительно не было. Два-три боярина выразительно указали другим на несколько пустых мест в рядах советских кресел.

— Приговор утвержден, — заключила Идая. — Затем второе дело. Вы знаете, что несчастный темный князь, под влиянием своей афинской жены, задумал обезобразить наш город храмами на эллинский лад в честь своих не столько скифских, сколько эллинских богов; самый пышный должен был возвышаться на приморской скале, господствующей над городом, и принять кумир родной богини этой втируши. Теперь времена другие; храмы я с вашего согласия приказала отчасти разрушить, отчасти превратить в тюрьмы, застенки и другие необходимые учреждения; что же касается нагорного, то я предлагаю достроить его, но с тем, чтобы поселить в нем могучих покровительниц нашего народа и признанной им власти, почтенных Гарпий с лесной пещеры…

Но внезапно усилившийся ропот прервал ее слова; все говорили громко и вместе, но все во враждебном предложению духе. Тщетно княгиня стучала по полу своим княжеским посохом, тщетно пыталась она продолжать свою речь; как она ни краснела от всех этих потуг — шум не унимался.

Вдруг ей пришел на помощь другой шум, раздававшийся сначала глухо, как отдаленный прибой, затем все явственнее и явственнее с площади и близких улиц. Но это был уже не столько шум, сколько крик — крик многих сотен голосов:

— Аргонавты! Ясон и аргонавты!

Румянец гнева вмиг сошел с лица Идаи: она побледнела и судорожно схватилась за сердце.

«Аргонавты? — подумала она. — А Симплегады? Значит, они спаслись от них? Но как же могли они на своем корабле опередить моих сестер?»

Долго ей, однако, раздумывать не пришлось; наружная дверь сени распахнулась обоими створами зараз, и вошло, сопутствуемое избранной толпой скифской молодежи, пятеро аргонавтов — оба Диоскура, Орфей, Пелей и во главе всех сияющий Ясон. Точно на гребне волны были они вынесены между рядами вскочивших со своих мест старцев к самому престолу Идаи.

— Могучая княгиня, — начал Ясон, когда волнение улеглось, — от имени своего и своей дружины я прошу у тебя и у вас, скифские мужи, гостеприимства для краткого отдыха на нашем трудном пути к колхидскому царю Ээту.

Так говорил, почтительно склонив голову и подняв для привета руку, прекраснейший юноша, когда-либо виденный не только в Скифии, но и в Элладе. Идая невольно залюбовалась им, его мужественно смуглыми щеками, стыдливый румянец которых красиво оттенялся русым налетом первого пуха молодости, его опущенными глазами, чары которых лишь чаялись сквозь густые ресницы, всем его стройным, упругим станом.

— Гостеприимство, — милостиво ответила она, — дедовский обычай у скифов, и тебе не придется повторять твоей просьбы. Ты, конечно, фессалиец Ясон, сын Эсона, но кто твои товарищи?

Ясон их назвал.

— Вас только пять; где же остальные?

— Кроме кормчего Тифиса с его учеником, не покидающих корабля, они в ожидании твоего решения остались у дверей твоего двора.

Действительно, через открытые створы внушительно сверкали копья и кивали эллинские султаны.

— Могу я узнать и их славные имена?

Ясон перечислил присутствующих с обозначением каждого по имени, отчеству и родине; Идая, напряженно внимавшая его перечню, вздохнула свободнее.

«Тех, значит, между ними нет, — подумала она, — видно, Гарпии сделали если не все, то хоть главное. Но как же все-таки могли они их опередить?» — Затем, обращаясь к Ясону, она продолжала тем же милостивым голосом:

— Привет и от меня Ясону и его смелой дружине. Вы уже убедились, что вы не чужие для нас: молва — великая волшебница, ее не задерживают ни снежные Родопские горы, ни стальная стена Симплегад. А раз вы пожаловали к нам, мы вас так скоро не отпустим. Мои бояре почтут за честь принять в своем доме цвет эллинской молодежи; а предводителя — милости просим в наш княжеский дворец. Надеюсь, — и она значительно улыбнулась, — что вам у нас понравится не меньше, чем у лемносской царицы.

— Прости, княгиня, но наши желания не идут так далеко. Нас зовет наш подвиг; и мы даже не хотели бы останавливаться раньше самой Колхиды. А поэтому мы просим тебя только, чтобы ты разрешила нам закупить на рынке твоего города припасы для столь далекого плавания.

Тут только он поднял глаза; по их холодному блеску Идая поняла, что дальнейшие просьбы были бы напрасны, что пред ней не друг, а лишь почтительный враг. Опять вздохнула она, но этот раз уже не облегченно.

— Кому предложено было большее, тому не отказывают в меньшем, — ответила она. — Идите, друзья, пользуйтесь всем, чем наш рынок богат; а когда по счастливом свершении вашего подвига вы будете у себя на родине вспоминать скифскую княгиню Идаю — судите о ней не по тому, что она вам дала, а по тому, чего вы не пожелали принять.

После этих слов она отвернулась и старалась уже более не смотреть на Ясона. «Проклятое волшебство эллинской прелести! — сказала она про себя. — Опутало ты Горного Царя, опутало князя Финея; вот и меня едва не заставило забыть о задаче моей жизни. И поделом мне: отвергнута! Ну что ж, тем лучше: враги так враги. Так и запомним…»

Ясон с товарищами молча поклонились княгине, затем старцам и, напутствуемые их доброжелательными прощальными словами, проследовали к выходу: оттуда они всей толпой направились к площади. Рядом с Ясоном шел веселый пересмешник Кастор.

— Поздравляю с новым успехом, — сказал он Ясону, — Очень жалею, что Колхидой правит царь, а не царица; не то — мы могли бы считать, что золотое руно уже сверкает в заповедном ларе нашей «Арго».

— Не торопись жалеть, — подхватил шедший за ним его брат Полидевк. — И у царей бывают царицы и царевны. И если за этим дело стало…

— А в ожидании твоих царевен, — продолжал Кастор, — вот еще победа: видишь, там у перекрестка? Правда — она не первой молодости и красоты, но вида царственного. Посмотри, как она пожирает глазами нашего Ясона.

— А за ним и тебя, мой брат! — ответил Полидевк.

— О Горгоны почтеннее! И меня… А теперь и Пелея… Да чего ей от нас надо?

Действительно, черная старуха впивалась своими жадными глазами в каждого из попарно проходивших аргонавтов; когда прошла последняя пара, она всплеснула руками и в отчаянии стала себя ударять по голове.

— Убиты, убиты! Последняя надежда погибла!

Ясон вернулся к ней.

— Не скажешь ли ты нам, почтенная чужестранка, кто ты и почему наше шествие тебя смущает?

— Скажу, но тебе одному. Отойдем в сторону.

Разговор был продолжителен; когда он кончился, Ясон сказал своим:

— Нет нужды всем идти на площадь; пусть пойдут пятеро, а мы, остальные, вернемся к «Арго». А ее возьмем с собой, но по возможности незаметно, чтобы та, — он указал на дворец, — преждевременно не узнала.

 

III

Полуденная летняя тишина. Замерли в сонной недвижности бледные, прозрачные облака, виднеющиеся там и сям среди яркой синевы неба; повисли в усталой немоте листья тополя, освежающего своею тенью поникшее тело темного князя. Только водопад, низвергаясь в бездну, поет свою неумолчную грозную песнь про тягу всего горнего в долы, во всеприемлющее лоно Матери-Земли. Но темный князь, годы проведший под своим тополем, этой песни уже не слышит; вернее, он слышит в ней и сквозь нее другие звуки, недоступные слуху зрячих людей.

Внезапный шепот по соседству с ним заставил его поднять голову.

— Это ты, Зорбад?

— Да, государь, это я; принес тебе твой обед. Но я вижу, ты еще и завтрака не тронул?

— Не тронул, мой верный, как не трону и обеда. Время еды для меня прошло.

Тут только лесник заметил странную перемену, происшедшую с князем — по-видимому, за ночь: в предрассветном тумане он ничего заметить не мог, когда он, отправляясь в лес, неслышно поставил обычный завтрак перед своим погруженным в глубокий сон господином. Теперь же он ясно увидел тихую радость, сияющую на его разъясненном челе, в бодрой напряженности его впалых щек, в легкой улыбке его бледных губ.

— Что с тобой, государь? Неужели тебе удалось увидеть приятный сон среди безумного воя этой бурной ночи? И кто бы мог думать, что за ней последует такой ясный день!

— Нет, Зорбад, лучше сна. Ты говоришь про бурю; но знаешь ли ты, что ее вызвало? О, мой дорогой, Царица Вьюг меня посетила в эту ночь. Она принесла мне прощение моего великого греха; сегодня, сказала она, наступит день искупления и чудес. И вот почему время еды для меня прошло… Помнишь, когда эти страшилища еще были здесь — ты принесешь мне, бывало, мой обед, но не успею я проглотить первого куска, как они, нагрянув, расхитят принесенное, а остальное отравят таким зловонием, что дыхание спирает. И все-таки гложущий голод заставлял меня есть эту отвратительную снедь, есть до тошноты, но не до сытости. А теперь — как приятно ласкает меня этот запах ржаного хлеба, свежего меда, в котором как бы растворилось летнее солнце, стольких овощей и плодов. Можно бы поесть вволю — страшилищ нет. А сердце другим занято…

Он схватил Зорбада за руку.

— Ты не слышишь, мой друг, но я слышу. Они уже там, среди развалин моего сельского дворца. Я слышу лязг их ломов, выламывающих камни подземного свода… Но кто мог им указать место, в котором я, безумец, заключил свою радость? Не иначе, как моя родная мать; она одна, кроме этой язвы, знала о нем. И она была виновна, и она должна искупить свой грех. Бог в помощь, матушка! Бог в помощь, доблестные друзья!.. А! Что за грохот? Это ключевой камень обрушился. Теперь сноп света врывается в подземелье, слепит глаза моей страдалице. Вот она поднимается по плетеной лестнице; ее поддерживают. И наверное, ее первый вопрос: где мои дети? И вероятно, второй: где мой муж? Она всегда была добра… так добра…

Радостная улыбка исчезла внезапно с его уст; слезы градом катились с его темных очей, он принялся бешено ударять себя в голову и грудь.

— О, я знаю все, все сказала мне Царица Вьюг. Это был ее брат, один из двух крылатых Бореадов. И они оба теперь здесь, приехали с аргонавтами. Я слышал взмахи их крыльев, нелегко было найти надбрежную пещеру, много раз пролетали они взад и вперед, пока не открыли ее. И теперь я слышу удары камня, которым они стараются пробить железную решетку. Долго приходится бить, чередуясь у узкого отверстия. А там, в глубине пещеры, две ясные головки… ясные волосы, ясные щеки, только ясных очей не видно: они вытекли под иглой этой…

Зорбад схватил князя за руки, видя, что припадок бешенства готов повториться; тот мало-помалу успокоился, и опять на его лице отразилось напряжение радостного слушания — слушания того, чего никто, кроме него, слышать не мог.

— Тише! Лес шумит. Это их шаги по сухим листьям и бурелому.

Он умолк, все следя далекие звуки, ему одному слышные. Порой леснику казалось, что он вздремнул: так был он недвижен, опершись головой на руки. Но изредка он прерывал молчание, тихо шевелились его губы: «Вот умолкает шум шагов; видно, переходят болотистый Скретов луг». Затем, после долгого немого внимания: «Вот плеск весел послышался; это — переправа через Дуницу… Что это? Стук копыт о каменную почву и скрип колес? А, понимаю: взяли для нее подводу у перевозчика. Не могла, знать, при всей охоте совершить весь путь пешком, после долгого заключения… Стук прекратился, только шум слышен: это — Кречетова поляна. Теперь уж недалеко… И скрип и шум: это уже лес, наш лес… О сердце, сердце, еще немного…»

Теперь и лесник уже слышал шум в лесу. Опять схватил он за руку своего господина, медленно поднявшегося со своего места; ему трудно было держаться на ногах, исхудалому от голода, а теперь и колени дрожали под ним, и он весь трясся, как в лихорадке. Он прислонился к тополю, невольно простирая свободную руку по направлению к лесу.

Шум слышался все ближе и ближе. Вдруг кто-то крикнул: «Вот он! Вот он! Смотри, княгиня, он здесь!»

Повозка остановилась. Финей бросился ей навстречу — и упал на колени перед своей женой, ловя руками край ее ризы, чтобы поднести его к своим устам.

— И радость и горе, — сказал Ясон Финею, когда первое волнение супругов улеглось. — Мы привели тебе твою жену, князь Финей, но мы же приносим тебе последний привет твоей матери.

Тут только Финей заметил, что Амаги среди пришедших не было. Он удивился.

— Не хотела: «Я слишком виновата перед ним и хочу искупить свою вину. Подвал нашего дворца, темница моей снохи, пусть будет мне и затвором и могилою; я его уже не покину. Не приносите мне пищи; я все равно ничего не трону. Передайте моему сыну мой последний привет, и, если он хочет сократить мою муку, пусть громко скажет: «Матушка, прощаю тебя». Тогда мой дух мирно покинет мое исстрадавшееся тело. И ты, моя дочь, вели покрыть высоким княжеским курганом это место греха и скорби и справить скифскую тризну по мне. Старину вы этим схороните и откроете простор для новых, для ваших перемен».

Финей побледнел. «Что делать, боги, что делать? Могу ли я отказать ей в упокоении, которого она требует, и продлить до бесконечности ее муку? Но могу ли я также исполнить ее волю, не становясь матереубийцей?»

— Я и сам не решаюсь дать тебе совет, князь Финей, — ответил Ясон. — Но среди нас есть любимец богов, дух которого проник в запретные для смертного тайники истины и добра; согласен ли ты совершить то, что прикажет тебе Орфей?

Финей некоторое время промолчал.

— Орфей! — сказал он наконец. — Ты ученик нашего Диониса, в тебе слилась эллинская мудрость со скифскою; я уверен, что, следуя твоему совету, я не омрачу дня искупления новым грехом. Скажи мне, что должен я делать.

— Твои опасения напрасны, князь Финей, — ответил вопрошаемый. — Не убийцей твоей матери будешь ты, а ее спасителем и единственным исцелителем ее зол. Ты должен немедленно исполнить ее волю.

Финей обратился к своему далекому двору и громко и твердо произнес:

— Матушка, прощаю тебя.

Все присутствующие подняли правые руки в том же направлении. Наступило долгое, гробовое молчание.

— Орфей был прав, — сказал наконец князь, — в глубоком благодарном вздохе-улетела ее душа. И видно, вещей была она в этот последний день своей жизни, что поручила погребение и тризну тебе, Клеопатра, а не мне.

— Ты понимаешь ее волю?

— Погоди спрашивать; знай одно: сегодня день чудес. И дай мне полюбоваться тобой… так, как это в моей власти.

Он стоял перед ней; его руки коснулись — последовательно ее рук, плеч, лица, волос. Он радостно вскрикнул:

— Отросли! Возвращен чудесный дар богини! Но почему, Клеопатра, не использовала ты вернувшейся силы своего волшебства, чтобы освободить себя? Свод твоей тюрьмы не устоял бы против той, которая вознесла потолки наших хором и обратила в роскошный цветник наш зловонный двор!

— Теперь я тебе отвечу: погоди спрашивать. Скоро сам увидишь причину; да, увидишь, — прибавила она с ударением. — Но что с тобой?

Действительно, Финей как бы не слышал ее слов; он опять весь был погружен в какое-то таинственное слушание.

— Летят! — воскликнул он. — Летят тяжелыми взмахами, не такими, как прежде. Видно, у каждого по ноше в руках. О, день чудес! Скоро они будут среди нас…

Он прижал руки к сердцу. Клеопатра тоже почувствовала, что силы ее оставляют.

— А теперь, Финей, я отвечу на твой вопрос. Ты хотел знать, почему я не освободила себя сама? Моя волшебная сила была ограничена. Богиня, даруя мне золотой волос, даровала мне в нем определенное число желаний. И когда он отрос, у меня оставалось только одно. И я сказала себе: этим единственным желанием будет зрение моих детей и моего мужа. О, призри, Белораменная, на мою тоску и нужду!

Она подняла руки для молитвы и затем опустила их на обоих своих сыновей — на их головы, чела, очи. Когда она отняла их, юноши вскрикнули и, в свою очередь, закрыли глаза руками. Потом они зарыли их в складках ее платья.

— Мы видим, матушка, видим твою черную ризу, только ее, но и это такое блаженство. Дай привыкнуть.

Поддерживая их и поддерживаемая ими, Клеопатра обратилась к мужу. Вторично она подняла руки.

— Финей, козни предательской иглы уничтожены: богиня вернула зрение моим сыновьям. Познай и ты теперь ее могущество в моем исцеляющем прикосновении.

Но Финей отступил:

— Нет, Клеопатра, теперь и я отвечу на твой вопрос.

Ответить ему, однако, не пришлось; ответил за него другой. В шуме водопада послышался голос, точно выходящий из заливаемой им скалы, и этот голос явственно произнес слова:

— Финей! Ты готов?

Финей преклонил голову и молитвенно поднял руки по направлению к водопаду; Клеопатра побледнела. Но аргонавты, стоявшие поодаль от обрыва, не расслышали таинственного голоса; их внимание было поглощено другим явлением, показавшимся над верхушками возвышавшегося против них леса. Он внезапно озарился каким-то красным сиянием.

— Что это? Лес горит?

— Нет, — ответил Ясон, — это та красная муть с Симплегад. Видно, придется здесь завести с ней более тесное знакомство.

Действительно, это были Гарпии, только теперь возвращавшиеся с неудачного налета к своей всегдашней жертве. В один миг они покрыли своими красными телами поляну Финея, расхитили лежавшие на столе яства — и удушливое зловоние, распространившееся тотчас повсюду, показало всем, что и вторая часть их задачи была ими исполнена как следует. В своем бешенстве они, казалось, даже не заметили, что Финея за столом не было, пока одна из них его не открыла.

— Вот он! Вот он! И афинянка с ним, и княжичи тоже. Видно, пока нас не было, заговор удался. Ну постойте, рано вам торжествовать победу. Вперед, Гарпии!

Еще мгновение — и они растерзали бы княжескую семью. Но к своему ужасу они внезапно увидели между собой и ею два сверкающих меча.

— Назад, богомерзкие! А, вы еще не знаете Бореадов!

Отчаянный крик раздался из красного тумана, в котором копошились чудовища; он поднялся на воздух и стал быстро удаляться в том же направлении, за ним Бореады, с ясными орлиными крыльями, с ясными мечами. Но не успели присутствующие опомниться, как место красного тумана занял белый — поднялась внезапная метель, в глазах зарябило, точно от снегового бурана. Но это был не снег: среди белых крыльев кружились, под звон ветров, белые лепестки роз и левкоев.

— Это Вьюги! — радостно крикнула Клеопатра. — Резвые подруги моего детства! Добро пожаловать, родные!

— Да, это мы! — ответил голос из белой метели. — Поклон тебе от царицы нашей, матери твоей; она и сама приедет, нас вперед послала. Живо, сестры! Устроим облаву, чтобы ни одна из этих летучих мышей не могла вырваться! Половина от нас вперед, за Бореадами! А другая здесь останется — исполнять приказание другой Матери, царицы наших царей.

И белое облако разорвалось пополам. Одна половина полетела вслед за исчезающей на краю кругозора красной мутью, другая пуще прежнего зарезвилась, закружилась. Все исчезло в опьяняющем вихре белых лепестков; не видно было отдельных образов, только голоса то там, то здесь вырывались из благовонной метели.

— Клеопатра, ветроногая Бореада! В последний раз вспомни свое детство, попляши с нами, подругами твоими!

— Клеопатра, почтенная княгиня! В последний раз постели ложе твоему мужу!

— Плексипп, Пандион, витязи молодые! Покажите, что и в вас течет кровь Борея, Горного Царя! К нам, в наш буйный хоровод!

Аргонавты невольно подались назад, предоставив всю поляну перед обрывом кружащейся рати Вьюг. Точно в тумане вырисовывался перед ними образ Финея: он все еще молился, окруженный белым сиянием. Внезапно он предстал перед ними во всей отчетливости один, на краю обрыва: метель потянулась к бездне, заволакивая водопад. Но это продолжалось недолго; только успели они оглянуться — и белая рать со звоном умчалась обратно; рядом с Финеем, все еще молящимся, стояла Клеопатра с детьми. Все стало по-прежнему, только теперь всякий шум прекратился, наступило полное, и жуткое, и благоговейное молчание. Волны водопада застыли наверху, над осушенною скалою; в скале показалась широкая пещера, а в ней — ложе, все покрытое мягким ковром из белых роз и левкоев.

И вторично раздался тот же голос — этот раз уже явственно из пещеры:

— Финей! Ты готов? Молящийся опустил руки.

— Жена, дети, — сказал он тихо, — мне было даровано лишь краткое свидание с вами. Вы слышите — меня требует властная царица, Мать-Земля. Не нужно мне более телесное зрение — я им злоупотребил некогда, когда увидел то, чего не мог понять, увидел здесь же, в пене и тумане этого самого водопада, как порождение его пещеры, пещеры Гарпий. О слепец! Я не знал тогда, что здесь под фатой водопада ее второй выход и что злые Гарпии послали мне колдовские образы, которые смутили меня.

Слава богам, все к лучшему теперь. Их волю мне поведала в последнюю ночь твоя мать, Клеопатра, — Царица Вьюг. Моя обитель отныне здесь, в очищенной и освященной, навеки скрытой от взоров смертных пещере. И вещим станет отныне шум этого умолкшего на мгновение водопада. Мою весть, весть просветленного божьей благодатью духа, услышат люди в нем. Я более не Финей, не слабый, близорукий скифский князь с его благими порывами, запечатленными проклятием несвершимости. В горниле страданий я впитал в себя все то, что скользило по моей душе, — все, чему ты меня учила, чарующая гостья из обетованной страны, благовестница очеловечения человечества в вечной природности, красоте и свободе. Таковым спускаюсь я в недра моей родной земли, чтобы и она прониклась этим знанием. Я более не Финей; я — зерно, опущенное под поверхность земли, условие и залог ее будущего урожая.

Родные мои, друзья мои, Гарпий более нет — они не вернутся в нашу страну. Но время среди своих бесчисленных порождений не замедлит родить и новые силы, которые ополчатся, Клеопатра, против дела твоего и твоей благословенной матери; они заглушат его, если не найдут отпора себе в силах самой земли…

— Финей, Клеопатра, берегитесь, — крикнул вдруг Ясон, указывая на укутанную в покрывало фигуру женщины, мелькнувшую из-за дерева.

Но оба супруга, погруженные в великие откровения будущего, не расслышали его голоса; расслышала его таинственная фигура и поспешила скрыться в сумраке леса.

— Жена, дети, — продолжал Финей, — держитесь вашего прежнего верного пути; достройте храмы, начатые в мое правление. Не вечно будут они стоять — но вечен тот дух, который заставит людей воздвигнуть их вновь. Вот то учение, которое они услышат в годину сомнений здесь, у вещего обрыва, в шуме Финеева водопада…

— Финей! Час настал! — в третий раз воззвал тот же голос. И мгновенно белая пещера озарилась аметистовым сиянием: ее наполнил величавый женский образ, медленно выплывающий из ее темной глубины. Финей быстро простился с женой и детьми и верными шагами, точно зрячий, направился к краю обрыва. Все невольно последовали за ним — Клеопатра, сыновья, аргонавты. Вот он на краю — вот поднимает руки для последней молитвы — вот бросается в бездну. Но образ величавой жены подхватывает его и бережно укладывает, точно сонного ребенка, на мягкой постели из белых роз и левкоев.

Все подняли правые руки для последнего привета.

— Прости, герой Финей!

— Прости, герой Финей! — воззвал пророк аргонавтов. — Живи в недрах родной земли бессмертным духом грядущих возрождений!

Но резкий крик: «Этому не быть!» — нарушил воцарившееся благоговейное настроение. Та таинственная фигура, которую Ясон перед тем заметил на опушке леса, решительно выбежала на поляну. Она сбросила свое покрывало — присутствующие узнали Идаю.

— Этому не быть! — повторила она, направляясь к краю обрыва. — Последняя из Гарпий не отдаст вам их заветной пещеры. Я разрушу ваши чары; как я при жизни стояла зримо и незримо рядом с ним, противясь эллинскому наваждению, так и во всю вечность я буду заглушать его внушения. Где он, там и я; и мы еще посмотрим, чей голос будет явственней звучать в шуме вещего водопада.

Внезапно она, расправила пару огромных, красных нетопырьих крыльев и бросилась в бездну по направлению к озаренной аметистовым сиянием пещере. Но в то же время и высокий вал, возвышавшийся и клокотавший на вершине скалы — ринулся туда же: он обрушился всей своей тяжестью на ее крылья, прорвал их и увлек ее самое в бездонную пропасть. Еще мгновение — и голубая пещера исчезла за сверкающей ризой устремленных волн, и опять зазвучала неумолчная, грозная песнь водопада про тягу всего горнего в долы, во всеприемлющее лоно Матери-Земли.

 

IV

Солнце уже готово было погрузиться в багровую купель Евксина; его угасающие лучи заливали розовато-фиолетовым сиянием приморскую песчаную гору, от белых колонн недостроенного храма, венчавшего ее вершину, до бурых, плоских утесов берега. Среди этих утесов тихо качалась «Арго», еще прикрепленная ко дну своим якорем, а к суше своим причалом, но уже со спущенными сходнями и — ввиду открытого места — с поднятою мачтою. А берег был уставлен столами, креслами, стульями, скамьями. Здесь гремел пир — прощальный пир скифских бояр и аргонавтов. Давал его сам Горный Царь, занявший со своей царицей верхний стол; у стола рядом сидела княгиня Клеопатра, сияющая счастьем и красотой, имея по обе руки своих сыновей. Далее сидели попарно за каждым столом по скифу и по эллину. Прислуживали гостям резвые Вьюги, променявшие перед тем на узорчатые наряды свои обычные белые покровы.

— Не по-нашему, — подумал, качая головой, молодой Акмон, ученик Тифиса, видя перед собой вместо обычного наполненного кубка — пустой, а рядом с ним по кувшину вина и воды. Налив себе вина, он пригубил его.

— У, крепость какая! Боюсь, трех мер будет мало.

Он намешал себе по своему вкусу, — но, к его удивлению, его белобородый сосед, наполнив свой кубок одним вином, залпом осушил его со словами:

— Счастливо княгине Клеопатре!

— Счастливо ей! — сказал и Акмон, осушая свой. Затем, обращаясь с улыбкой к своему соседу: — Крепки, однако, головы у вас, отец мой. Я пятью мерами воды разбавил свое вино.

— Хорошо, что хоть этим взяли, — засмеялся скиф, — а то после этого правления даже стыдно было вам показать наш стольный град. Ну, авось, при княгине Клеопатре иначе будет; как вернетесь, пожалуй, и не узнаете нас… Впрочем, — продолжал он, — мне это вдвойне извинительно: я, старый, кончаю по-старому, да к тому же вот уже более суток, как ни один глоток не проходил сквозь ограду моих зубов, и не за трапезой готовился я провести эту ночь, а на колу.

— Это что такое?

Скиф описал ему подробно способ казни, грустно улыбаясь ужасу эллина.

— Аполлон Отвратитель! — воскликнул юноша. — И это обычай у вас?

— Нет, мой сын, с сегодняшнего дня уже не обычай. Это Идая сочла нужным воскресить старинный ужас, упраздненный с первых же дней правления просветленного князя Финея: для острастки, как она говорила. Острастка, как же! С каждым разом возрастало число заговорщиков против ее кровожадной власти; даже нам, старцам, невмоготу стало, когда замучили наших сыновей. Ничего, справили им теперь славную тризну; а пока, — прибавил он, наливая себе новый кубок чистого вина, — счастливо аргонавтам, и да здравствует эллино-скифская дружба!

— На все времена, — восторженно крикнул Акмон, принимая протянутую ему руку старца. — Но как же вам все-таки удалось спастись?

— Да все благодаря вам. Уже собрались сажать нас на кол; красная ведьма Пефредо руководила казнью. Вдруг вбегает, весь запыхавшись, лесник Зорбад. «Приостановите казнь, — кричит, — власть Гарпий свергнута, Клеопатра и княжичи свободны!» — «Лжет он! — рявкнула Пефредо. — Самого сажайте на кол!» — «Сажайте, коли лгу». Воины, однако, оторопели: а что, если правда? Как ни горячилась ведьма, а решено было послать ходока к водопаду. Тот скоро вернулся и еще больше рассказал: и про блаженную кончину страдальца-князя, и про безумную смерть Идаи. Тут воины бросились на Пефредо, связали ее и, сложив колья в костер, на нем же ее и сожгли. А нас подняли на свои щиты и в торжественном шествии принесли сюда — ты помнишь всеобщие ликования? Да и сам небось кричал не хуже других… Чу! Да что это? Память ли звенит в ушах, или новые ликования? Да, новые: у тебя, мой сын, глаза молодые, скажи, что там творится?

Заходящее солнце освещало теперь только недостроенный храм, реявший розовым маревом над темной горой; но над ним явственно горели две новые звезды, подвижные звезды, а за ними тянулось длинное белое облако.

— Да это наши! — крикнул Акмон, признав сверкающие мечи Бореадов. — Наши, а за ними, видно, и ваши, Вьюги небесные в их белых покровах. Да вот уже спускаются.

Действительно, не прошло и минуты, как Калаид и Зет уже склонили свои мечи перед Горным Царем.

— Радуйся, отец, радуйся, матушка! Подвиг, для которого ты нас родила, завершен.

— Расскажите, как было все.

— Гнали мы их перед собой, гнали широкой облавой; ни одной не удалось пробраться через ряды наших Вьюг. Все на запад, на запад, поверх дремучих лесов и сверкающих рек, пониже облаков небесных. Наконец — это было над островом среди желтых волн реки; такой широкой я еще не видал — наконец они изнемогли и с жалобным визгом спустились. Мы уже занесли над ними мечи — вдруг мне припомнились слова нашего пророка Орфея: «Мы, аргонавты, не проливаем крови». Нет, думаю, пусть наши мечи останутся чистыми и теперь. Взяли мы с них крепкую клятву, что они, пока жив будет мир, не покинут своего острова, и повернули обратно.

Царь и царица обняли своих сыновей.

— Но почему, матушка, — спросил бойкий Зет, — я вижу между вами пустой престол, да еще такой роскошный? Если он для нас, то и места мало и чести много.

— Ты прав, мой сын, — рассмеялась царица, — он не для вас; а для кого, это вы в свое время сами увидите. А вы садитесь к сестре и пейте за здоровье новой княгини, по скифскому или по эллинскому обычаю, это как вам самим будет угодно.

Среди сверкающего полуночного неба, над слабо мреющими колоннами недостроенного храма блеснула новая звезда: блеснула и стала медленно спускаться по склону темной горы до того места, где аргонавты пировали со скифами под ласковыми очами Горного Царя и Царицы Вьюг. Здесь, войдя в полосу багрового света факелов и лучин, она предстала взорам пирующих величавой женщиной в золотых ризах и заняла престол между царем и царицей.

Аргонавты узнали свою всегдашнюю покровительницу.

— Слава Гере! Слава Царице Небесной! — раздалось из пятидесяти уст, повторили их крик Вьюги, повторили и скифы; долго не смолкающий гул восторженных голосов стоял над береговой поляной.

— Спасибо, друзья! — милостиво ответила богиня. — Вернитесь к своему веселью, к последнему кубку перед разлукой. А вы, шалуньи Вьюги, послушайте меня: я видела только что стаю белых голубиц-Плеяд. Они летят с берегов океана к моему супругу — Царю Олимпийскому. Их путь лежит через Симплегады; там до сих пор сдвигающиеся горы исправно убивали одну из их стаи с ее дарами. Теперь, благодаря мне и аргонавтам, их лёт безопасен. Пусть же они принесут мне сюда спасенную долю.

Вьюги умчались в указанном направлении; богиня окинула пирующую толпу своими ясными взорами и остановила их на юных сыновьях Клеопатры.

— Плексипп, Пандион, приблизьтесь сюда… Плексипп, где дудка-самогудка, которую я тебе дала?

Юноша оторопел:

— Богиня, так это была ты?

— Ты угадал; где же дудка?

Юноша сунул руку под хитон — и еще больше испугался; на простой мочалке беспомощно качался простой кусок бересты.

— Испортил, видно? Вот что значит плясать в хороводе Вьюг.

Но из глаз Плексиппа брызнули слезы.

— Да что ты плачешь? Ты уже не дитя; на что тебе дудка?

— Богиня, да ведь это был твой подарок.

— Всякий дар по времени; не бойся, я утешу тебя. А теперь к тебе, друг Ясон, мое слово.

Ясон подошел к царскому столу, приветственно подняв правую руку.

— А ты сберег мой дар? Цела ли «Арго» со всей ее дружиной?

— Нет, богиня, не цела. На Пропонтиде мы послали за водой младшего из аргонавтов, красавца Гиласа; он пошел и не вернулся. Думаем, что местные нимфы-Наяды, влюбившись в него, увлекли его к себе на дно родника. Не вынес потери своего молодого друга могучий Геракл. Опостылел ему после нее наш поход. Он остался там, и поныне, я думаю, кликами «Гилас!» оглашаются берега Пропонтиды. А на скамьях «Арго» два пустых места, и в ее борту две пустых уключины.

— Этого быть не должно: вам пристойно будет предстать в полном составе пред очи колхидского царя… Борей, Орифия! Согласны вы отпустить ваших внуков в славный поход? Плексипп, Пандион! Хотите стать аргонавтами?

Крик радости вырвался из груди обоих юношей.

— Мы — аргонавты! Слышишь, матушка? Мы — аргонавты! Да здравствует кровь Борея! Четыре Бореада среди цвета эллинской молодежи!

Но Клеопатра всплеснула руками:

— Опять разлука! Не успела насладиться вами — и снова вас теряю!

— Не бойся, Клеопатра, — стала ее утешать богиня, — ты увидишь своих сыновей покрытыми новою, неувядаемою славою — и некогда аргонавты воссядут на княжеском престоле приморской Скифии. А чтобы ты была вполне спокойна — Плексипп, Пандион! Я хочу вас вознаградить за потерю вашей детской игрушки.

Она дала каждому по золотому рогу на золотой перевязи.

— В минуту опасности, на суше и на море, стоит вам заиграть в подаренный мною рог — исполнение не замедлит. Итак, Ясон, прими от меня двух новый бойцов твоей дружины!

Ясон протянул руку обоим юношам; те с жаром ее схватили.

— А от меня, Ясон, — прибавил Борей, — прими обещание для Эллады. Я по-скифски, — он любовно посмотрел на жену, — вырвал жемчужину из роскошного ожерелья ее жен; но теперь, благодаря долголетнему общению с ней, дух эллинского благозакония захватил и меня, и я чувствую себя должником перед ее родиной. Останусь я им на много лет; но все же уплачу свой долг по-царски. Скажи своим землякам, когда в еще отдаленные дни волна варварства двинется с востока, чтобы захлестнуть эллинское благозаконие и эллинскую свободу — зять афинских царей с его Вьюгами разобьет эту волну. И тогда подножие Ардетта, омраченное ныне памятью о похищении Орифии, украсится алтарем в честь ее похитителя.

Ясон в немом благоговении преклонил голову и отошел с обоими юношами к столу Клеопатры. Та, улыбаясь сквозь слезы, бросилась обнимать своих сыновей одного за другим.

Друзья-бояре, советники мои верные! Вы видите, я теперь одна — и без мужа и без сыновей. Только на вас и надеюсь. Не оставляйте меня! Будем вместе править страной в законности и любви!

Не оставим, матушка-княгиня, не оставим! Жизни не жалели для тебя — и совета не пожалеем!

Никто не, сидел: охваченные торжественным настроением предстоящей разлуки все — и скифы и аргонавты — с кубками в руках теснились вокруг царского и княжеского столов. Вдруг в высоте опять раздался знакомый всем звон: взорам смотрящих представилась точно летящая золотая паутинка, окруженная белым облаком. Она все приближалась; вскоре из нее выделилось семь слабо мерцающих звездочек.

— Прилетели! — сказала богиня. — Это Плеяды с Зевсова сада на берегах океана.

Действительно, вскоре к ней подлетело семь белоснежных голубиц; Вьюги, исполнив свою задачу, удалились к товаркам. У каждой голубки с шеи свешивалась плетеночка на золотой нитке. Богиня, осмотрев всех, обратилась к одной:

— Тебе, Стеропа, — сказала она, — предстояло погибнуть от сдвига Симплегад; заплати же за свое спасение. А перед твоим повелителем отвечу я.

Она сняла с нее плетеночку и вынула содержимое — пузырек из горного хрусталя. Тут новая звезда загорелась в ее руках, и перед ее багровым блеском померкли светочи и лампады пира. Она вылила содержимое в свой кубок — и волна неземного благоухания прошла по рядам гостей.

— Орифия, помнишь ты свою предсвадебную беседу с Горным Царем среди Вьюг на делосском корабле? Ты знала, что идешь на подвиг, а не на счастье; знала, что неблагодарность облагодетельствованного тобой народа будет наградой за благодеяние; и все-таки ты пошла. Это было по-эллински. Другие народы страдают каждый за себя: но страдания Эллады — искупление человечества. Предсказание исполнилось: ты испытала муку и в том, что есть для женщины самого болезненного и для царицы самого святого: твоя любимая дочь стала жертвой темных сил, и они же разрушили дело твоей жизни. Сегодняшний день вернул тебе и дочь, и плоды твоих трудов; но это было лишь восстановлением, а не наградой. Боги благодарны; награду ты получишь от меня.

Она поднесла кубок к ее устам.

— Царевна афинская, Царица Вьюг, прими наш высший дар, напиток бессмертия. Ты заснешь — в последний раз заснешь смертной дочерью Праксифеи. А проснешься в неувядаемой молодости божественной супругой бога северных ветров.

Орифия припала к коленям своей повелительницы и осушила протянутый ей кубок; вслед за тем она склонила голову на ее лоно, и необорный сон смежил ее веки.

Тем временем белые колонны недостроенного храма озарились серебристым сиянием; вскоре затем из-за противоположного им рубежа темных волн выплыла уже слегка ущербная, но все еще яркая луна.

Для аргонавтов это был знак к отплытию. Началось движение, но без шума; послышались прощальные возгласы, но вполголоса: все уважали сон прекрасной царицы.

Старый скифский боярин нехотя отпускал молодого Акмона.

— Полюбился ты мне, молодец, — сказал он, приветливо глядя на него. — Молод годами, речами стар: уж такова, видно, ваша Эллада… Так как ты сказал: «На все времена»?

— Да, отец, на все времена! — с жаром ответил Акмон.

— Ну, так помни же!

С этими словами он отстегнул свой меч, крепкий меч из халибийской стали с золотой рукояткой, и опоясал им юношу.

— Аргонавтам я обязан его возвращением, — прибавил он, — пусть же он красуется отныне на аргонавте!

Юноша покраснел от радости, но в то же время и от смущения. «Чем отплачу я богатому боярину, — подумал он, — я, бедный элевсинский гражданин?» Но он быстро поборол свое смущение.

— Позволь и мне, отец, оставить тебе на память дар, хотя и невзрачный с виду, но великой и благодатной силы.

Он добыл из-под своего хитона складень из многих тонких кедровых дощечек; все они были покрыты убористым письмом.

— Часто, — пояснил он, — в ясные ночи, когда другие аргонавты гребли, а Орфей бодрил их своими песнями, я, склонясь на свое кормчее весло, записывал его вещие слова. Тебе я их даю, отец; ты же их береги. Ты узнаешь из них возникновение этого мира, узнаешь происхождение и смысл нашей жизни, узнаешь и судьбу, ожидающую вашу родину. О ней Орфей много и любовно пел — он, ученик и пророк вашего и нашего Диониса.

Скиф задумчиво смотрел на протянутый ему дар.

— Не больно я боек разбирать ваши мудреные эллинские письмена; но это ничего. Спасибо тебе: внуки разберут. Им многое будет понятно, чего уже не одолеть их старому деду… Постой, мне пришла мысль.

Не выпуская руки юноши, он подошел к группе бояр и быстро обменялся с ними несколькими словами на скифском языке; те, видимо, одобрили его мысль. Затем он обратился к княгине Клеопатре и получил ее согласие, хотя и не без некоторого колебания. После этого, сопровождаемый ими, он подошел к престолу богини.

— Гера Олимпийская, Царица Небесная! — сказал он ей. — В первый раз объявилась ты скифскому народу, приняв участие в его трапезе; позволь же просить тебя отныне занять прочное место среди нас твоим божественным естеством, позволь посвятить тебе этот пока недостроенный храм на горе, возвышающейся над нашим взморьем, и пусть лучи твоей милости зальют его так же ярко, как его теперь заливают белые лучи твоей сестры, царицы ночей.

Богиня ласково улыбнулась.

— Я принимаю ваше приглашение, скифские мужи, — ответила она, — верьте, Царица Небесная и ныне и во все времена будет милостивой заступницей вашей страны и вашего народа. Но мне неуместно обитать в храме, заложенном с мыслью о другой. Нет, друзья: мне вы выстроите новый храм на вашей городской площади, против здания вашего совета: это будет тогда, когда аргонавты вернутся и привезут вам обратно ваших княжичей. А этот предоставим его первоначальному назначению: пусть в нем обитает покровительница богозданной родины вашей царицы и вашей княгини, Дева-Паллада. Для меня она любимейшая изо всех богинь, и дело у нас общее: мы обе ведем человечество к величию — величию воли и величию мысли. Пусть же отныне храм Девы на Девьем мысе напоминает пловцам, что и среди скифов живет благозаконие и человечность!

Скифы молча склонили головы.

— Я рада, — продолжала Белораменная, — что моя побывка у вас увенчалась таким достойным, торжественным действием; хочу, чтобы оно еще более скрепило узы между вами и вашими друзьями в любимом городе Паллады. Пусть же песнь в честь ее покроет ваши прощальные приветствия!.. Плексипп, Пандион! Вы знаете гимн покойного деда вашей матери, богоугодного царя Пандиона Афинского?

— Еще бы! — ответили юноши. — Это была первая песнь, которой нас научила она.

— Спойте же его на прощание… Ее же не бойтесь разбудить: она от волшебного сна раньше времени не проснется, но сквозь сон услышит вашу песнь.

И юноши запели, спускаясь с прочими аргонавтами все ниже и ниже по направлению к качающейся на волнах «Арго»:

Грозную дщерь громовержца восславим, Смертных владыки, бессмертных отца! Взоры к престолу Всевышней направим, — К мысли предвечной направим сердца! Правды и милости ты нам начало, Ты возрастила нам жниво из жнив; Узами дружбы ты граждан связала, В прах произвола ярмо обратив. Святость закона познайте, народы; Чарам любви покорись, человек. Славьтесь, Афины, отчизна свободы! Славься, Паллада, из века во век!

Последние слова прозвучали уже с борта корабля. Причал был отвязан, сходни и якорь подняты; Ясон хотел уже приказать гребцам отправиться каждому к своему веслу, но княжичи уговорили его вместо этого повесить парус. Аргонавты, освобожденные от гребной службы, всеми голосами подхватили Пандионову песнь; княжичи стали сопровождать ее игрой на своих золотых рогах.

Едва их звуки достигли материка, как среди Вьюг, окружавших полукольцом свою спящую царицу, началось беспокойное движение.

— Можно? — спросили они богиню. Та молча кивнула головой.

Тогда они сорвались со своих мест и всей стаей нагрянули на парус «Арго»: парус надулся, мачта заскрипела — и чудесный корабль плавно двинулся по белеющим волнам навстречу своей заветной цели. Шумели Вьюги, шумели волны; но громче тех и других звучала из мощной груди толпившихся на корме аргонавтов торжественная песнь:

Славьтесь, Афины, отчизна свободы! Славься, Паллада, из века во век!

Ссылки

[1] «Не знаю, известно ли вам, что некоторые писатели разумеют под готтентотской моралью? Этот термин имеет своим источником анекдот, вероятно не очень достоверный, — будто один готтентот на вопрос миссионера, что такое добро и зло, ответил: «Если мой сосед уведет у меня мою жену, то это зло, а если я уведу у него жену, то это добро…» Этот готтентотский принцип проявляется не только на почве частных сношений — там он нам не опасен, мы над ним смеемся, — он гораздо вреднее в области национальных и партийных интересов» (Из жизни идей. С. 87–88)

Содержание