#img_3.jpeg

За какой-то час пешего хода я ухитряюсь узнать о Романове (а он, конечно, обо мне) все, что только можно. Уже перебраны десятки имен, все забавные случая и приключения, прозвища преподавателей — постоянных жертв курсантского остроумия…

А сейчас мы сидим у крутого спуска к незнакомой нам обоим реке. Сидим на чемоданах, потому что идем со станции, где час тому назад неожиданно встретились: прибыли к новому месту службы.

Река разлилась. Кое-где из воды торчат безлистые макушки кустов. Вокруг них заводи грязноватой пены, которую по кускам отрывает и уносит течение. У берегов тоже пена и рыжевато-мутная вода. А вдали река, как зеркало, в котором отразилось сразу полнеба. Пахнет весной. Прозрачный воздух, холмистое поле за речкой, уже обжитое жаворонками, — все наполнено хмельным будоражащим звоном.

Только теперь я замечаю на погоне Романова третью звездочку. При выпуске у всех у нас было всего лишь по две.

— Ты что же это молчишь? — легонько толкаю его в плечо. — Скромничаешь?

— А ты? — он отвечает дружеским шлепком. — У тебя ведь тоже раньше не было третьей.

Жмем друг другу руки, смеемся. Смех у Леши не изменился — заразительный и звонкий. И сам он каким был, таким и остался — курносым, белобрысым и веснушчатым.

Тут я задаю ему вопрос, который давно напрашивается:

— Ну, а как Рокотов?

Мне хочется спросить еще: «А Лена?» Но о ней я так и не решаюсь заговорить. Их обоих, Рокотова и Романова, угораздило влюбиться в эту худенькую, пышноволосую, постоянно щурившую от близорукости синеватые глаза девушку. А она выбрала первого. Мне поэтому казалось, что спрашивать о Лене у Романова как-то неделикатно, хотя они с Рокотовым были закадычными друзьями, а после выпуска служили в одной части.

Романов, Рокотов и я — однокашники по военному училищу. Все трое — Алексеи. И все были в одном отделении. Сведет же подчас судьба!.. Курсанты, удобства ради, быстро перекрестили нас. Впрочем, Романова не тронули, он так и остался Лешкой. Мне же все три года довелось быть Леней. Рокотов превратился в Лео. Это была дань его привычке излишне манерничать и рисоваться.

Мы безропотно покорились товарищескому произволу, а Рокотов был, кажется, даже рад. Имя Лео, видно, пришлось ему по вкусу, и я не раз слышал, как он, высокий, гибкий, с красивым лицом, представлялся девушкам:

— Лео.

Галантно улыбаясь, он после небольшой паузы добавлял:

— Рокотов…

— Рокотов? — повторил мой вопрос Алексей и заметно помрачнел. Я же мысленно выругал себя: «Чудак, и зачем было о неположенном спрашивать?» Но Романов вдруг огорошил меня:

— Рокотова, брат, судом чести недавно судили, — сказал он, словно бы через силу, досадливо. И даже не повернулся ко мне. Уставился в какую-то точку над кручей.

— Судили? — переспросил я, но сделал это скорее механически, чем от неожиданности. Откровенно говоря, я как-то не очень и удивился. Мне тогда еще, в училище, казалось, что в Рокотове есть этакая болезненная зазубринка, за которую его следовало бы… Нет, не судить, конечно, а просто дружески пожурить. Романов в таких случаях высказывался конкретнее: «Проработать». И сейчас он в том же тоне заговорил:

— Проморгали мы тогда, скажу я тебе. Вовремя не спохватились…

— Не проработали, — съязвил я, чувствуя, как все весеннее во мне тает и омрачается.

— Да, именно так, — принял вызов Алексей. Он по-прежнему сидел и смотрел на воду. И, не меняя позы, стал рассказывать. А я слушал и силился представить себе немного заносчивого, но умного и дельного Рокотова на суде. В училище, по крайней мере в нашей роте, он был виднее всех — эрудированный, цепкий в деле, горячий в споре, остроумный. Я не помню без его портрета Доску отличников.

А Романов рассказывал:

— Взвод он в части получил слабый. Особенно по успеваемости. Предшественник долго болел, вот и подзапустили работу. Ну, и был взвод, как дитя, у которого семь нянек. Рокотов с душой взялся за дело. Ты же знаешь его. Людей увлечь он может. Да и методист Лешка не плохой. Через месяц комбат на совещании его уже в пример ставил. А ко Дню Советской Армии Рокотову объявили благодарность в приказе по полку.

Алексей достал папиросы, мы закурили. Глубоко затянувшись, он продолжал:

— Так год прошел. Меня комсомольским секретарем полка избрали. И тут Лео стал открываться мне совсем с другой стороны. А одну встречу с ним я, кажется, никогда не забуду.

Алексей снова на минуту умолк, а я, глядя на него, с удивлением заметил: Алексей, тот самый узкоплечий, остроскулый мальчишка-курсант, повзрослел, научился желваки под кожей катать. Вон как они ходят…

— Так вот. После инспекторской дело было. В поле, — говорил Алексей, — осенью, а вернее сказать, в бабье лето. Ветерок, словно бы от безделья, белую паутинку носил над свежей еще стерней, солнце светило. Земля манила посидеть на ней, отдохнуть, в романтику какую-либо удариться. Ну я и присел на опушке небольшой березовой рощицы. Ее мы тогда целую неделю громко именовали рощей Безымянной. Учения шли.

И тут появился со взводом Рокотов. Увидел меня, что-то сказал своему заместителю. Взвод проследовал дальше, а он подошел. Тоже сел. Вижу, не в себе он. Сидит, разглядывает носок сапога, молчит.

— Что, витязь, — говорю, — не весел? Или не ладится что?

Он, мне показалось, как раз и ждал, чтобы я разговор начал. Потому что сразу же с горькой, горькой усмешкой говорит:

— Все вроде хорошо, друже. Одно плохо: фортуна мне досталась неулыбчивая.

— А в чем это, — опрашиваю, — тебе фортуна не улыбается?

Замялся он, потом, словно собравшись с духом, ответил:

— А в том, например, с чем она к Ерошкину пожаловала.

— Не понимаю, — говорю, — о чем ты.

— Как, разве тебе неизвестно, что Ерошкин на повышение пошел?

Тут только смекнул я, в чем дело. Видишь ли, старшего лейтенанта Ерошкина, командира взвода в той же роте, действительно выдвинули тогда на повышение. И вот Рокотова взяла обида: почему не на него пал выбор.

Ерошкин, скажу тебе, хороший офицер. — Тут Алексей бросил папиросу, встал, сердито растоптал окурок. — Взвод его, правда, особо не вырвался, но четверку всегда давал твердую. Командовал же взводом Ерошкин уже около четырех лет.

Ну, я и начни это Рокотову втолковывать. Говорю, тут у тебя, Лео, мушка сильно сбита, от скромности далеко в сторону берешь. А он вспыхнул весь, глазами сверкнул:

— Но мой взвод все-таки лучше?

— Куст, — говорю, — хорош, но ягода еще зелена. Вполне повременить можно.

Это и вывело его из себя.

#img_4.jpeg

— Повременить, — не сбавляя тона, повторил он. — Мудрость эта не нова. Но мне, дорогой мой, жезл маршальский покоя не дает. Как, видимо, и тебе. Понимаешь? Без него солдат — не солдат. А ты — повременить…

Он со злостью покусывал травинку, а затем, отшвырнув ее в сторону, уже тише, с горечью продолжал:

— Я тружусь, не досыпаю. От подъема до отбоя с солдатами, а мне… благодарность в приказе…

— Слушай, Лео, — говорю ему, — а не рановато ты того… в маршалы?

Опять вспыхнул, медленно, с расстановочкой, иронизируя (да ты знаешь, как это у него получается) сказал:

— Докладываю вам, товарищ секретарь, что сентенции мне противопоказаны.

И ушел. Ну и с тех пор… Словом, пошло все через пень колоду. Лео мой, смотрю, вроде тот, но все-таки не тот. Командир роты капитан Курочкин на мой вопрос: «Как там у вас Рокотов», подумав, ответил:

— Да я к нему все присматриваюсь. Что-то того… Подзатуманилось в человеке.

— Головокружение от успехов?

— Э, нет, — решительно ке согласился капитан. — Успехи-то были, а теперь тают. И с коллективом он лоб в лоб. — И вдруг Курочкин предложил: — А не поговорить ли нам с ним? Тем более, что Рокотов легок на помине: вон он идет к штабу, — показал капитан в окно.

Рокотов вошел такой же хмурый, каким был все последнее время. По-уставному обратился, получив разрешение, сел. Но, почувствовав, о чем пойдет речь, вспыхнул, заторопился с оправданиями.

— Ну вот, был вроде хорош, а теперь испортился.

— Малость есть, — сказал капитан.

— Считайте, как хотите…

И все в том же духе в течение целого часа. По лицу его бродили розовые пятна, в глазах метался беспокойный и злой огонек. Так и ушел он, ни с чем не согласившись, уверенный в своей правоте. И когда дверь за ним закрылась, командир роты спрашивает у меня:

— Ну, а теперь скажи мне, что я должен написать о нем на этой бумаге? — Капитан вынул из стола бланк аттестации на присвоение очередного воинского звания.

— Это, — говорю, — уже вам решать.

— Так вот я и решил: пока не ходатайствовать…

…Мы с Романовым закурили еще по одной папиросе. Я задумался над тем, что рассказал Алексей. В каждой черточке я узнаю Рокотова, того самого Лео, красивого и умного курсанта. Но тогда мы были так слепы и так по-товарищески не чутки к нему.

И еще я думал, глядя на Алексея: «Ну, а Лена? Что же ты, упрямец, о ней не скажешь ни слова? Помню, как ты мучился, как краснел при встречах с ней, как неумело отбивался от наших шуток и этим разоблачал себя… Ну, так хоть одно слово о Лене, дружище. А?»

А он продолжал рассказывать о том, как лейтенант Рокотов оказался под судом. В тот день, когда был получен приказ о присвоении очередных воинских званий, лейтенант, поздравив его, Алексея, ушел вечером из части. Ночью в полк позвонили из комендатуры: задержан Рокотов в нетрезвом виде…

— Заливал обиду, — подытоживает с неестественной усмешкой Романов и умолкает. И долго, долго смотрит, не мигая, куда-то за речку и за маревое поле, а затем неожиданно предлагает: — Пошли!

Остальное договаривал уже на ходу.

— Вынесли ему на первый раз общественное порицание, по комсомольской линии наказали.

У Алексея был тяжелый чемодан, он часто менял руку и поэтому рассказывал с паузами.

— Позавчера провожал меня. Попрощался с ним в полку, а он на вокзал пришел. Сразу: «Что ж, Лешка, мы теперь и не друзья?»

— А это, — говорю, — зависит от письма, которое я получу ровно через три месяца.

— От какого письма? — спрашивает.

— От твоего, — говорю. — Вернее, от его содержания. Если я увижу, что у тебя вот в этой представительной коробке (тут я стукнул его по красивому лбу) обозначилась, наконец, отсутствовавшая извилина, тогда…

Алексей меняет руку, я вижу, что он улыбается.

— Рокотов спрашивает: «А почему именно через три месяца?» Такой, отвечаю, тебе карантинный срок. На предмет избавления от инфекции. Он улыбнулся, послал меня к черту и подтолкнул в вагон, потому что в эту минуту тронулся поезд. И знаешь, — Алексей останавливается, вытирает со лба пот, глаза его сияют, — именно потому, что он чертыхнулся, а не фыркнул, как это бывало раньше, я верю: появится нужная извилина. А ты как думаешь?

Я поосторожничал и сказал, что письмо, мол, покажет. И снова подумал о Лене.

* * *

Письмо от Рокотова пришло не через три месяца, а, пожалуй, наполовину раньше. Моя рота только что с ходу форсировала Тихоню (странное оказалось название у знакомой нам с Романовым реки), был дан отбой, и, искупавшись, солдаты отдыхали. Я тоже прилег на пахнувшую влагой и землей траву, отдаваясь блаженному ощущению покоя. И тут ко мне подошел Алексей, теперь уже — наш замполит. Прилег рядом и внешне недовольным голосом, в котором я не мог не уловить ликования, сказал:

— Ослушался, непутяга, приказа. Посмотри, — и протянул письмо.

Рокотов каллиграфически четким почерком писал:

«Извини, Лешка, но настоящим письмом я подаю тебе рапорт с просьбой о досрочном переводе из карантина в строй. Тяжко и стыдно до сих пор. Стыдно донельзя. Сам себе противен…»

Сияющий, с обветренными щеками и обгорелым от солнца носом Алексей неотрывно (я это чувствовал) следил за мной и всем своим видом как бы говорил: «Ну, что, все-таки я прав оказался?!»

Я дочитал страничку, и тут Алексей, как-то вмиг потухнув, сказал, потянувшись за письмом.

— Дальше неинтересно.

Но листок был уже перевернут, и я прочитал:

«Спасибо за письмо Лене. Она послушалась тебя — приехала. На следующий день после твоего отъезда я встречал ее. И только теперь понял, как незаменимо она нужна была мне в те по-дурацки горькие для меня дни. Ты понимал это, а я нет. Значит, был я и по отношению к ней неправ. Все выжидал, а чего — сам не знаю. Словом, мы расписались с ней, и вы с Ленькой можете нас поздравить».

Алексей рассеянно и невидяще смотрел за реку. Я не мог понять, что старался разглядеть он, что стояло в эту минуту перед его задумчивым взором.