1

Эта внезапная Испания обернулась для меня самым настоящим отдыхом, и, несмотря на то, что мы и в самом деле много работали, я совершенно выключилась из привычной жизни. И точно так же, как несколько дней назад не хотела лететь сюда, то есть выпадать из обычного ритма, теперь я не желала возвращаться в Город, где не сегодня-завтра включат осень, для чего-то откроется театральный сезон, и начнется беготня по премьерам. Отлично видя мое настроение (я уже привыкла, что скрыть от него ничего невозможно), Бернаро лишь улыбался. Улыбался на пляже, когда я, по обыкновению, заплыла в море и пропала, улыбался во время вопросов-ответов (которые, впрочем, иссякли), улыбался в ресторане, куда мы все-таки отправились в последний вечер вчетвером — с Мануэлой и Хуаном.

Я спросила: не жалеет ли он, что стал магом и получил все эти знания.

— Конечно, жалею, — без улыбки ответил Бернаро. — Знания умножают страдания.

Ничего сверхъестественного между нами за эти пять дней не случилось, Галя Томина (и я тоже) могла спать спокойно. Но вот ведь какая штука: проведя под одной крышей почти неделю бок о бок за весьма странным для малознакомых людей занятием, мы возвращались, как мне сейчас казалось, гораздо более близкими, чем если бы вдруг сделались любовниками. Больше того: то, что мы ими пока не стали, сблизило нас еще больше.

Дома меня поджидали две грандиозные новости: у Томиной разыгрался новый роман, и поймали убийцу Крутилова.

Воистину, эту страну нельзя оставить ни на минуту.

О том, что убийца Георгия арестован, поведал таксист, который вез меня из аэропорта, и его рассказ полностью совпадал с версией, опубликованной в СМИ. С двадцатитрехлетним парнем, приехавшим откуда-то с севера, Крутилов, говорят, познакомился на улице, возле киоска, пригласил его к себе, у них возникла ссора, и балетмейстер был убит.

— Не повезло балеруну, — всю дорогу сокрушался водитель, — ну, ты только подумай: он этого парнишку вздумал трахнуть, а паренек-то — бывший зэк, вот так-то, милый мой, вот так-то…

Оказывается, желтая пресса подала все как есть, и не было в Городе ни одного человека, кто бы в этом сейчас сомневался. И никакой связи с «белыми рыцарями».

Даже не разобрав чемодана, я позвонила Дуняшину: что он думает по этому поводу?

— Рано еще делать выводы, — отозвался тот. — Да, кстати, я был по адресу в записке.

— Ведь просила же не ездить без меня! Ну и?

— Да чуть не помер!

— От чего?

— От страха, Лиз, от страха.

— Что, что случилось? Ты здоров?

— Почти. Только вот на больничном. Слушай по порядку. В записке точно про Нижнюю Курью. Там сохранился целый караван дачных теремов разных успешных людей позапрошлого века. Это они отстроены как терема, в стиле «ропет», было такое древнерусское зодчество, охраняются государством. Ну, приехал, искал и нашел. В записке — про дачу купца Ордина, она весной сгорела. Пришел на пепелище — точно: обрыв, весь берег обвалился, вниз листвой растет береза, из земли бьет родник. Походил, погулял — больше ничего интересного. Вдруг откуда-то свора собачья, ты представляешь, штук пятнадцать! Сначала лаяли, потом подобрались поближе, окружили и накинулись.

Бросился бежать, упал… Ну, в общем, если б не рыбак-прохожий с газовым баллончиком, они б меня сожрали.

Олег говорил нарочито беспечно, посмеиваясь, но эта нарочитость выдавала недавно пережитый ужас. И чем больше он хихикал и подтрунивал над собой, тем страшнее мне становилось.

— Но я же запретила ехать! Почему ты меня не послушал? Я знала: что-нибудь случится. Ты был в больнице?

— Был, конечно. Уколов двадцать штук вонзили.

Наскоро переодевшись, купила фруктов и помчалась к Олегу. Весь йодом перемазанный, бинтами перевязанный, Дуняшин лежал на тахте и даже переворачивался с трудом: бродячие псы искусали ему бок и чуть не вырвали клок мяса. Смотреть на него было жутко.

***

Вечером собрались у Жанетты — съесть привезенные мною из Испании сладости, разглядеть подарки (и той, и другой я купила парео для походов на пляж, хотя целая зима до того пляжа) и обсудить текущий момент.

Как выяснилось, приехала я к тому, от чего уезжала: объявившись на один вечер и сводив Жанну в ночной клуб, серб по имени Ивар пропал аж на четыре дня и не подавал признаков жизни. Фрониус пребывала в депрессии.

— Ты понимаешь, Жан, они как удавы. Съедят слона и переваривают до тех пор, пока не переварят, — объясняла ей Галина. — Зачем им еще что-то, когда желудок полон?

— Не поняла: какие удавы?

— Ну, я давно определила для себя: мы — сойки, а они — удавы. Любая, даже крохотная сойка весь день клюет, клюет, клюет. Чтоб получить энергию для жизни. Ну, а удав — наоборот: он заглотил и переваривает по неделе.

— Переваривает что?

— Как что? Тебя. «Проголодается» — и снова позвонит. Это — нормально.

— Но можно просто позвонить. Ты есть? Я есть. И и все.

— Нельзя звонить! Нельзя ни в коем случае, будет воспринято как посягательство на свободу и независимость — прочитала у Джона Грэя, американского психолога. Для них звонить любимой женщине без передыху — примерно то же, что звонить начальнику и поминутно спрашивать: вам нравится, как я у вас работаю?

— Да?! — подскочили мы с Жанеттой.

— Да! Но есть еще причина. Когда отношения только складываются, и формируется стереотип общения, мужчина, после каждой встречи нуждается в одиночестве, чтоб отползти в свою нору и взвесить «за» и «против». Спросить: мне вообще это надо? Мы тоже, кстати, взвешиваем. Вы сейчас на второй стадии отношений, теория которых давным-давно разложена по полочкам, чтобы такие, как мы, не изобретали велосипедов.

— Стоп, еще раз про стадии.

Галка потянулась, как кошка, подобрав полы длинной юбки, пересела с дивана в кресло и с видимым удовольствием произнесла:

— По Грею, первая стадия — это влечение. Вы выделили друг друга и стали встречаться. Вслед за ней — неопределенность, о чем мы только сейчас говорили. Человек остается один и думает: а стоит ли впрягаться? Мужчина на этой стадии обычно пропадает, и худшее, что может сделать женщина, это вызвать его на откровенный разговор и допросить: а что, мол, происходит?

— Постой, надолго пропадает?

— От двух дней до двух месяцев, которые для него пролетают мгновенно. В отличие от нас.

— Что делать?

— Ничего не выяснять. Ну, можно позвонить, «продемонстрировать хорошее расположение и настроение». Но никаких вопросов.

Третья стадия — сближение и переход в исключительные отношения, то есть когда вас только двое, и никаких параллельных связей. И лишь четвертая — секс. Жан, не первая, не вторая — четвертая! До которой проходит три месяца, а может, все четыре. И только пятая — помолвка. От влечения до помолвки — пять месяцев. И еще есть момент: если отношения сразу начались с секса, минуя три первые стадии, вслед за этим наступит откат: вы снова возвращаетесь в начало. Откат — это ссора, размолвка, в общем, временное прекращение отношений, то есть пауза, которая теперь нужна как воздух.

— Вот он, откат и есть, — вздохнула Жанка. — Уж сколько раз твердили миру!

— А паузы всегда важны как воздух, — встрепенулась я. — Все и случается только в паузы, Жанн.

— И потом, согласись, — продолжала, не слушая, Галка, — ну, не вариант этот серб, если б был вариантом, давно бы прибрали.

— То есть, по твоему Грею, если все стадии соблюдены, их непременно увенчает свадьба?

— По Грею — да. Но все зависит от намерений сторон. А первые четыре стадии проходят не все, разрывы чаще происходят на второй.

— Ну, хорошо. А у Лизаветы с Бернаро сейчас какая стадия? — не унималась Фрониус.

— У Лизы — неопределенность, и, по Грею, наш фокусник все делает отлично.

— А что он делает? — спросила я Галину.

— Тянет время, не спешит. Присматривается, то есть.

— По-моему, так ничего этого нет, — попыталась я прикончить тему Бернаро. — книга ему понадобилась — вот и все.

После второй коробки южных сладостей и моего краткого отчета о рабочем визите на берег Средиземного моря перешли к к Галкиному роману, вспыхнувшему на маскараде.

Предметом романа оказался тридцатипятилетний инженер завода авиадвигателей по имени Леонид, который только что вернулся из трехлетней командировки в Индию и, как Чацкий, попал на наш бал. В местной действительности Чацкого-Леонида потрясло все — от открывшихся на каждом углу суши-баров и стеклянно-бетонных торговых центров (как у больших) до резко поредевшего за такой срок круга знакомых, которые либо уехали, либо женились, либо сидели за компьютером и играли в войну. Галке так и не удалось постичь, за каким чертом ее новый знакомый подался в эту Индию на такой срок (он твердил про какие-то обстоятельства), но одно было очевидно: «индус» вцепился в нее с первого танца и, отрицая Джона Грея, звонил пять раз в день и назначал свидания, словно боясь, что Галина исчезнет.

После душераздирающей истории с Аркадием, который, как серб-евроремонтник, не подавал признаков жизни, это было более чем приятно, но когда по истечении неполных двух недель свежий кавалер вознамерился познакомить ее с родителями, тетей и бабушкой одновременно, Томина обмерла и задумалась.

— Нет, девочки, здесь что-то не то, — медленно поедая дольки инжира в меду, — в третий раз протянула Галина. — Мужчина, если он нормальный, — как черт от ладана несется от серьезных отношений. А он с квартирой, между прочим.

— С квартирой? Очень хорошо. Постой, как выглядит он, наш индус?

— Не Аполлон… Но симпатичный. И, я б сказала, без особенностей. Метр восемьдесят рост. С залысинами, но не лысый. Смотрит отчего-то исподлобья.

— Метр восемьдесят — очень хорошо. Выше, чем санитарная норма. А вес?

— Жанн, я не взвешивала.

— Ну, толстый?

Томина оскорбилась:

— Но вы же видели, когда он подходил! Не толстый, не облезлый, не зануда.

— Стандарт номер один. Не обижайся, Галь, но, может, этот Чацкий путем общения с тобой хотел бы обрести утраченный контекст? Три года в этом возрасте не шутка.

— Нет, рано делать выводы пока что, — вступилась я за неизвестного мне Леонида, которому предстояло заново осваивать Город. — Предлагаю устроить смотрины.

Печальная Жанетта оживилась:

— Когда?

К смотринам мы прибегали только в двух случаях. Первый: если новый персонаж и с первого, и со второго раза был абсолютно неопознанным фруктом. Второй: если стоял вопрос о пригодности его к длительным отношениям. Процедура хоть и называлась рентгеном, но была абсолютно безвредна: мы задавали пару-тройку вопросов, втягивая человека в разговор, и к концу вечера герой становился понятен, как степлер. В общей сложности мы забраковали шесть-семь кавалеров, которые хоть и бодрились, но вблизи оказались фантомами, пусть мастерски замаскированными.

— Смотрины — это чудненько, конечно. Но, Галь, по моим наблюдениям, особь мужского пола только в трех случаях имеет острую склонность к законному браку, — уже весело фыркнула Жанна. — Если он сидит на зоне строгого режима — раз, выпускник военного училища с перспективой отправки на остров Святой Елены — два, и — внезапно брошенный муж. То есть когда ценность женщины — бац! — резко поднимается, искусственным путем, конечно. Тут есть о чем подумать, между прочим.

— О чем здесь думать? Поезжай в Китай, Мужчин там на пятнадцать миллионов больше, что прямо пропорционально росту ценности женщины.

— Не на пятнадцать, а на восемнадцать, — встряла я.

— Быть не может… Нет, не хочу в Китай. Никуда не хочу. Нам надо что? Устроить здесь Китай, то бишь внедрить комплексную программу по искусственному повышению ценности женского пола. Была программа электрификации, газификации, освоении целины, перестройка… Теперь — «Переоценки женской ценности». Сгодится как национальная идея.

— Может, и сгодится, да ни один чиновник не подпишет и внедрять не станет. Потому что чиновник у нас кто? Мужик.

2

Мастерская Фомина располагалась на последнем этаже самого навороченного небоскреба Города и представляла собой замысловатый многоугольник, одна стена которого оказалась абсолютно стеклянной. С этой точки, откуда не были видны ни Кама, ни сосновые леса, Город представлялся гигантской урбанистической свалкой скучных домов, прикрытых скучными коричневыми крышами, среди которых изредка торчали заводские трубы. Говорят, когда лифт не работал, дородный выльяжный, лощёный Фомин сюда поднимался часа полтора — с привалами и перерывами, но перебираться пониже отказывался категорически, объясняя это стремлением быть «подле неба». На самом деле такие современные апартаменты в Городе себе могли позволить лишь два-три художника, что уже являлось и знаком отличия, и личным достижением. Я здесь была раза два и не могла согласиться с Жанеттой, которая, посетив однажды его вернисаж, тяжко вздохнула:

— Как сказал Хрущев на «бульдозерной» выставке, мой внук нарисует лучше.

Последние годы Фомин, объявив свою мастерскую «лабораторией современного искусства», и в самом деле ударился в махровый абстракционизм, в одни линии и сферы, но я избегала высказываться на эту тему. С нежностью и восхищением относясь к предыдущему, сюрреалистическому периоду его творчества, где слышались отзвуки

Сальвадора Дали, Босха, Ван Гога и даже Рене Магритта, я совершенно не воспринимала то, что километрами холстов он выдавал в последнее время. Но, кроме этого, он выдавал и информационные поводы в виде всяких акций и фестивалей и, будучи фигурой одиозной, оставался любимчиком прессы.

— Входите, моя милая, входите! — закричал из недр мастерской Фомин, обожавший изображать папочку перед молодыми особами, — здесь все настежь. Перед выставкой полный бардак, пять работ я еще не закончил. Присаживайтесь. Люба, кофе!

Девушка-натурщица (обычно их было две-три), с которой никогда ничего не писали и писать не собирались, так как она была предназначена для мелких хозяйственно-деловых поручений, молча налила кофе, поставила на стол булочки и скрылась на гигантских «антресолях».

Перепачканный краской Фомин, даже в таком виде выглядевший лоснящимся барином (он всегда представлялся мне лоснящимся барином Павлом Петровичем Кирсановым, хотя, в отличие от известного персонажа Тургенева, как будто все время работал), поинтересовался, что именно я собираюсь публиковать — интервью или что-то другое.

Интервью, как известно, берут только в двух случаях: либо собеседник — superstar, и тогда массы ловят каждое его слово, либо ему есть что сказать. Поскольку в нашем случае оба эти варианты исключались, и кроме инфор-машки в тридцать строк я не собиралась писать ничего, пришлось соврать:

— Репортаж накануне события.

— Ах, репортаж! Ну, идемте.

Будущая экспозиция, фрагменты которой сейчас аккуратно лежали на полу в ожидании рам, состояла, однако, из работ разных периодов творчества. Здесь были пятнадцатилетней давности эскизы к спектаклям Шапиро (Фомин начинал как сценограф), написанные десять лет назад портреты-триптихи, «психоаналитические» автопортреты, так раздражавшие и критиков, и публику. Там и сям пульсировал волнующий меня сюр — абстракции занимали процентов двадцать, не больше. Забыв на минуту о цели визита, я любовалась игрушечным домом, вокруг которого порхали женщины и птицы, а река времени уносила целые города в чью-то ненасытную пасть. Праздничных расцветок волоокие звери брели по вымощенному звездами дну, а на облаке-птице парила церквушка. Дело было не в летающих зданиях и не в женщинаж-стрекозах, которых сосредоточенные мужчины ловили игрушечными сачками. Дело было в энергетике и мироощущении художника — они законсервировались и навсегда остались там, в том счастливом времени, а как их вернуть и «заставить работать» сегодня, Марк Михайлович явно не знал.

— Стойте, не двигайтесь и не дышите! — услышала я его крик. — Отчего вы не носите красного? Нет, молчите! Молчите и стойте. Люба, подайте мне красную шаль! Молодец, молодец, хорошо! Вы должны носить красное, слышите? Я вас так напишу. Боже правый…

Забыв обо всем, кроме модели, которой так внезапно стала я, Фомин схватил палитру и стал нервными движениями набрасывать эскиз.

— Люба, вы видели, видели? Она стояла здесь, возле «Потопа». Свет падал так, вот так, ее лицо. Так выглядят восторг и вдохновенье. Я видел, вам понравился «Потоп», «Потоп желаний». Да? Я прав? Ну, скажите, понравилось?

Не нуждаясь в моих ответах, он продолжал бойко орудовать кистью, а невозмутимая Люба, запретив мне шевелиться, завязывала сзади шаль. Минут пятнадцать он молча и сосредоточенно работал, а мы ждали, когда это кончится. Не имея возможности видеть то, что появлялось на холсте, я рассеянно блуждала глазами по сторонам и, не находя ничего примечательного, возвращалась к напряженной фигуре Фомина, выражающей трепет и нетерпение. Казалось, он напрочь забыл обо всем на свете, и воззвать его сейчас к реальности было все равно что просить грозу прекратиться.

Я уже готова была упасть от усталости, когда Марк Михайлович разогнулся и, отступив метра на три, одобрительно кивнул — и эскизу, и мне:

— Н-да, не смог удержаться, простите. Придется вам позировать — недолго, два сеанса. Вы согласны?

— Только не сейчас, не завтра.

— Договорились. После выставки, идет?

Ни желания, ни настроения быть натурщицей у Фомина я в себе обнаружить не смогла, но ради цели визита пришлось быть послушной. Поразившись той перемене, которая произошла в нем после сорока минут увлеченной работы, я продолжала экскурсию, с печалью констатируя, что ни одна его современная работа не несла в себе и десятой доли того, что было в сюрреалистическом периоде «Потопа желаний», написанного семь лет назад.

Задав необходимые вопросы и выдохнув в нужных местах «Да что вы!» — я сладким голосом спросила:

— Марк Михайлович! Если можно, мне бы хотелось увидеть самые ранние работы, те, которые не вошли в экспозицию.

Фомин взглянул на меня непонимающим взглядом и надолго задумался.

— Я имею в виду те, что вы писали в институте более двадцати лет назад.

— Но там нет ничего интересного, — наконец произнес он, пожимая прямыми узкими плечами. — Я их убрал из мастерской.

— Давно?

— Не помню. Если оставлять здесь все, что я пишу, не хватит никаких апартаментов. Хотя… А знаете, ведь одна работа есть. Идемте.

По кованой, украшенной золотыми завитушками лестнице мы взобрались на «антресоль», где шуршала натурщица Люба, и после недолгого поиска Фомин достал небольшую картину. Бережно смахнув с нее воображаемую пыль и установив на мольберт, он повернул его к свету, встал рядом и сделал неопределенный жест рукой: мол, это так, ученический этюд.

Я взглянула и обомлела: на ярко-зеленом фоне театральных подмостков были тщательно прорисованы пять мужских фигур. Первая — в центре, на пуантах и в женской пачке — парила в арабеске. В том, что это танцевал мужчина, не было никаких сомнений: могучий торс, крепкие мышцы, широкие плечи. Танцовщик с лысым черепом был изображен в профиль, и я без труда узнала Крутилова. Время от времени Георгий танцевал женские партии — например, кормилицу в «Ромео и Джульетте», — но эта иллюстрация ни к какой определенной партии не относилась и была написана произвольно.

Вторая фигура, расположенная слева от танцовщика, в белом палантине, с рукой, простертой к задней части сцены, то есть прочь от предполагаемых зрителей, представляла собой памятник на постаменте и парафраз на статую Свободы в Вашингтоне. Судя по пластике, человек (Водо-неев) горячо декламировал, но глаза его были плотно закрыты, а правильное, даже красивое лицо искажала страдальческая гримаса.

Справа от персонажа в балетной пачке был подвешен мольберт на веревке, а за ним стоял погруженный в работу над автопортретом художник (Фомин), отчего-то в тунике и римских сандалиях.

К потолку был прикручен рояль, на крышке которого в позе зародыша лежал босоногий человек в красном смокинге (Вадим Арефьев).

Пятого я обнаружила не сразу, он стоял в кулисе и практически с ней сливался: черный фрак, черный цилиндр. Над головами всех пяти лучились нимбы.

Такой удачи я не ожидала и, спросив разрешения сфотографировать работу, не смогла удержаться от фразы:

— Называется «Белые рыцари».

Я ждала хоть какой-то реакции, но реакции не последовало. Фомин тщательно упаковал картину и, к моему удивлению, не стал возвращать ее на место, а понес с собой — видимо, чтобы забрать из мастерской.

— Марк Михайлович, — жалобно начала я, — прошу вас, можно мне узнать про «белых рыцарей»?

Театрально вздохнув и протрезвев после упоения работой, Фомин молча указал мне на видавший виды кожаный диван, а сам устроился в кресле напротив:

— Про «белых рыцарей», говорите? Но причем здесь выставка?

Обрадованная тем, что разговор все-таки продолжается, и боясь, что в любой момент он свернется, я стала сбивчиво говорить о Крутилове, о Водонееве, о предполагаемой связи между их гибелью, о фразе Ники Маринович на Сашиных похоронах, о рассказе Людмилы Стрельцовой и даже о моих статьях, вышедших накануне… В какой-то момент мне самой вся эта история показалась неуклюжей, что называется, притянутой за уши, но «Остапа несло», и остановиться я уже не могла. Я цитировала Сашины стихи, передавала свои разговоры с актерами, приводила домыслы, мнения, сплетни. И когда с горем пополам добралась до точки, он все так же смотрел на меня ничего не выражающим взглядом. Затем произнес:

— Честно говоря, я ни черта не понял. То, что вам рассказала Людочка, это правда, чистейшая правда. Но как девушка впечатлительная, она значительно сгустила краски. Тайное общество! Рыцари! Орден! Не смешите меня, дорогая. От скуки выдумали, да, от скуки и зуда общения — ну, чтобы не просто собираться и трепаться. Чтобы не как все — это понятно? Да, девушек не брали, набивали цену. Мы никого не брали — так хотелось выделиться.

— А разговоры? О чем говорили?

— Святые угодники! Да не помню! Не о талонах на продукты — это точно. Тогда, в конце восьмидесятых, начали реанимировать искусство Серебряного века, и косяком пошли изданные на Западе воспоминания эмигрантов. Ну, обсуждали, спорили чего-то. Столько лет прошло…

— А название?

— Гоша придумал название. Белые — благородные то есть. Может быть, тут и «Белая гвардия». Мы же все из простых, а хотелось породы. Думаю, в этом все дело.

— А правда, что вы грезили о славе?

— О славе грезят все.

— Не все.

— Нет, мы не грезили, мы знали.

— Знали что?

— Что при известном упорстве каждый из нас способен взойти на ту вершину, которую для себя обозначил. И мы поклялись, что взойдем.

— А говорите, что не было клятвы! — улыбнулась я в красную шаль.

— Нет, кровью ни на чем не расписывались. Все было в форме шутки, прикола.

— За успехом обычно едут в Москву. И, говорят, чем раньше, тем вернее. Отчего не поехали вы?

— Ну, во-первых, для нас, недавних жителей глубинки, и Город уже был столицей. А, во-вторых, хотели опровергнуть «правило Москвы». Ужасно, знаете ли, без Москвы хотелось.

— И вы мне говорите про шутку! Ничего себе шутка. Позиция!

— Ах, оставьте! Как это сейчас говорят, приколы и стеб. Чтобы вы поняли, кое-что расскажу. Погодите минутку.

Фомин встал, направился в кухню и через минуту вернулся с дымящейся трубкой, мгновенно наполнившей пространство густым сладковатым ароматом:

— На одном из собраний Вадька, Вадим Кириллович Арефьев, предложил такую хохму: а не слабо нам, гениям искусства, проникнуть ночью в музей, он же бывший Кафедральный собор, и выпить там на брудершафт с бога-ми-истуканами? И мы решили: гениям искусства не слабо.

— Но там сигнализация, охрана!

— А Вадьке по фиг — он дружил с искусствоведшей, и та бралась открыть нам черный ход и отключить сигнализацию. Прошлый век, камер не было, точно.

— А если б вас поймали и в тюрьму?

— Ну, так ведь не поймали! В час ночи мы пробрались в галерею и очень тихо поднялись под купол — в верхний зал с деревянной скульптурой. И, доложу я вам, какие же в музее лестницы скрипучие! А ночью, в полной тишине — как гром средь ясного неба, страх и только. Мы шли цепочкой, снявши обувь, и этот путь был просто бесконечен. Когда проходили отдел современного искусства, услышали, как внутрь зашли два милиционера — что-то им, видать, показалось, и Тая — так звали нашу проводницу — впихнула нас в подсобку. Конечно, если бы охранники пришли с собакой — все… Но они заявились одни, осветили углы и вернулись к себе, а мы, приняв для храбрости на лестнице, продолжили экскурсию. Но, если честно, было жутко: света нет, фонарь зажечь нельзя, мы двигались практически наощупь. И вот представьте: поднимаемся под купол, а там в небольшие фигурные окна льется молочный лунный свет, да такой яркий, что выхватывает в кромешной тьме то суровое лицо, то костлявую руку, то жезл, то кресты. От неожиданности я вскрикнул, но Шура подскочил и зажал мне рот. Вот, доложу я вам, при каком освещении их и нужно показывать: зыбкий свет, огроменные тени, инфернальность картинки. Не знаю, сколько мы так простояли. А очнулись от резкого стука: автор идеи, Арефьев, взял и грохнулся в обморок. Влили водки — ему и себе, настроение сразу повысилось. Страх пропал — сообразили, что милицейская будка стоит с дру-гой стороны, да и окошки очень небольшие, с улицы свет не увидят, обнаглели до такой степени, что зажгли свечи.

— Для тайной вечери с искусством…

— Опять налили, чокнулись с богами. Раз, второй, еще по полной. Как самый малогабаритный, Шура залез к Христу в келью — помните, там экспонат такой, «Христос в темнице»? — и выпил с ним. А Гоша, самый смелый, — с Саваофом. Я еще сказал: не надо, ну выпей с ангелом, какая тебе разница? Нет, надо с Господом-отцом! А Вадька чокнулся с другим Христом, стоящим, и попросил содействия и помощи в карьере. Мы все просили покровительства и силы.

— Да, остроумно: выпить с богами и тем уравнять себя с ними.

— Что-то вроде того. И представьте, несколько постаментов там как раз оказались пустыми, и мы заняли их, как нам представлялось, в эффектных позах.

— И было не страшно? Ни капли?

— Ну, после триста грамм не страшно.

— А потом?

— А потом ушли. Но мне долго было не по себе — ходил, замаливал у батюшки.

Фомин замолчал, попытался унять вдруг охватившее его волнение еще одной порцией табака, но погасшая трубка никак не желала разжигаться, и он в сердцах ее отбросил.

— Марк Михайлович, как вы думаете, гибель Крутилова и Водонеева может быть связана с «белыми рыцарями»? — завела я опять свою песню. — Или как-то между собой?

— Я же вам объяснил: прикол и шутка. Теперь вот есть что вспомнить — разве плохо? Мы годами не общались — какая связь? Откуда? Как?

— Почему не общались-то? Вы же могли приглашать их на выставки, ходить к ним на спектакли.

— Все были заняты собой и личными проектами.

— И как закончилось общество рыцарей?

— Я женился, Крутилов женился, растащило по разным углам…

— А пятый? Вы мне не сказали про пятого!

— Ой, в другой раз, пожалуйста. Я и так проболтал два часа. Вы идите, пишите свою статью, а потом приходите — продолжим.

— А давайте не будем писать, я боюсь после этих двух случаев.

Дородный Фомин улыбнулся так, как улыбаются капризному ребенку:

— Не пойдет. Вы — статью, я вам — пятого рыцаря.

— Ладно, — вытащила я свой последний козырь, записку, — вот что я недавно получила.

Марк Михайлович нехотя взял её в руки и равнодушно пробежал глазами:

— Чья-то глупая шутка, не больше.

3

Я сидела за утренним кофе и, сама себе мачеха, сама себе Золушка, диктовала план жизни выходного дня: начать книгу для мага, закончить статью про Фомина, убрать квартиру, позаботиться о содержимом холодильника, где повесилась мышь, позвонить Олегу Дуняшину (отделить зерна от плевел) и выяснить мнение музыковеда Дины Корж о пианисте Вадиме Арефьеве.

Пришпиленный иголками, на стене красовался план моей будущей квартиры, который Бернаро изобразил в Испании, телефоны глухо молчали.

Разговор с Фоминым поселил во мне противоречивые чувства, особенно взволновала эта его ранняя картина.

Я ходила с тряпкой по комнате, бестолково тыкаясь во все углы. Попойка ночью в галерее — история в эстетике Эдгара По. Но! Что-то в этом было. И все время в голове крутилась пластинка: провинция, центр, гений места и жертва злодейства, отмена «правила Москвы»… Закрывая глаза, я пыталась сосредоточиться, разобраться во всем этом, но цепь никак не выстраивалась, звенья ее не желали сцепляться, словно кто-то пытался мне что-то сказать, все кричал и не мог докричаться.

— Я пойму, я подумаю, я догадаюсь, я умная, — обещала я этому кому-то и снова ходила по кругу: провинция… центр… гений места.

Все эти мысли и настроения жили во мне ровно до утренней планерки понедельника, где моего Фомина (закончила, привязав себя к стулу!) благополучно отложили в долгий ящик, а меня отправили «на дело» — писать про треснувший сверху донизу гипермаркет. Тема была не моя, а коммунальщика Коли Барашкова, но Коля Барашков дней десять в месяц пил горькую, и пара из этих запойных десяти дней аккурат приходилась на каждый отдел. Вяло и без толку поспорив об этом с редактором, я прихватила фотокора и поехала на место: сделаем снимок, напишу к нему сто пятьдесят строк. Но не тут-то было. Гипер, занимающий два квартала, был оцеплен ОМОНом, ибо, как только гигантское здание закрыли, народ ломанулся туда во всю прыть. В числе прочих за забором остались и СМИ, к которым командировали вице-мэра Тущенко — заговаривать зубы.

Не в силах разжечь в себе интерес к причинам возникновения трещины, — как у нас строят, все знают, — я уныло обозревала окрестности бывшего исторического центра, отправленного под нож и закатанного в асфальт три года назад ради этого треснувшего новомодного сарая, выстроенного Новым Городским Олигархом. Здесь можно было купить все — от еще шевелящей плавниками рыбы до неведомых местному люду артишоков, от фешенебельных шуб до повседневной одежды на рубль ведро. Но народ-то ходил не за шмотками. Народ ходил за «иллюзией центра» и ощущением того, что «теперь, как в Москве, как в Европе»: в Гипере простиралась аллея искусственных деревьев, бил фонтан, гоняли зеркальные лифты, шумели залы с фаст-фудом, фаст-досугом, фаст-дизайном. И пахло чем-то нездешним, забугорным. Что в этом было плохого? Ничего… Кроме того, что бес потребления выиграл у Города очередной раунд за место под солнцем.

Пока Тущенко обещал сообщить выводы экспертной комиссии, обменялись новостями со Сверкальцевой: пешего истукана отлили, камни наши выкинули на помойку — скоро открытие «Татищева с яйцами». Потом Глафира отошла звонить и жаловаться, что журналистов не пускают на место события, а я отвлеклась на затрапезного мужичка в кедах и ковбоечке, который бойко доказывал что-то невозмутимому тучному дядьке, тыча коротким пальцем в пожелтевший газетный листок:

— А я что говорил, а? Вот, читайте! — И, не дождавшись, пока тот соизволит прочесть, продекламировал наизусть дрожащим от волнения голосом:

— «Воды закованного в трубу Стикса взломают и смоют эти чертоги в назидание нашим потомкам»!

Трогательно потешный вид мужичка в кедах невольно привлекал внимание, а выдернутая из контекста выспренняя фраза заставила обернуться к нему несколько голов сразу. Но тут Сверкальцева дернула меня за рукав:

— Лизавета, пошли, я договорилась! — И, забыв про мужичка, я юркнула в приоткрывшийся на секунду фрагмент забора вслед за Глафирой, ее оператором и моим фотокором. Преодолев пустынную автостоянку перед Гипером, мы подошли к зданию, поглядели на трещину, вблизи казавшуюся совсем безобидной, потоптались на месте и вздрогнули от долетевшей фразы:

— Растет по миллиметру за неделю. Блин, если так пойдет, ёкнется к чертовой матери.

Охранники гипермаркета, вышедшие покурить на солнышко, нимало не шифруясь, во всех деталях описали нам положение дел, которое и точно было скверным. Как выяснилось, трещина наметилась еще весной, когда сходил снег, ее маскировали, но потом она стала расти и давать ответвления, за которыми пока что лишь в ужасе наблюдали. Наш фотокор, сняв эту красоту и отдельно, и вместе с парнями в форме, умчался в редакцию: он свое дело сделал.

А я, прогулявшись туда-сюда, вернулась за забор и снова наткнулась на мужичка в ковбойке, который уже оброс несколькими слушателями, вяло внимавшими его рассказам про Стикс и трубу.

Очередной городской сумасшедший… Впрочем, в ясных и озорных его глазах я прочла нечто такое, что заставило подойти и зачем-то спросить:

— А причем здесь мифический Стикс?

От такой удачи мужичок оторопел, на миг потеряв дар речи, громко крякнул и поглядел на меня так, словно это я была не в себе.

— Вы, простите, откуда свалились? — резво спросил он меня и, не дожидаясь ответа, продолжил, чтобы слышали остальные: — Стикс — никакой не мифический, а самый что ни на есть реальный, он течет тут вот, под нами.

Я посмотрела на гладкий асфальт, на своего собеседника, потом опять на асфальт. Покровительственно улыбнувшись, мужичок с удовольствием потопал по нему кедами и пояснил:

— Вы молодая, не знаете. Да еще приезжая? Точно, приезжая. Дело в том, что здесь течет речка Стикс, которая берет начало в районе кинотеатра «Кристалл» и впадает в Егошиху на подступах к кладбищу. Да-с, под землей три километра с гаком. Речушка, большой ручей, но, знаете, своенравная! Сорок лет назад горе-архитекторы загнали ее в трубу — значит, чтоб не мешала, — но того не учли, что в земле-то труба может лопнуть. А она и лопни. Нельзя здесь было строить ничего, тем более высотки! Не представился, — спохватился он вдруг, — Скарабеев Мелентий Петрович, краевед, так сказать, по призыву души. Вас как звать-величать?

— Елизавета… Федоровна, — сказала я и поднесла к глазам его газету.

К моему изумлению, это была не какая-нибудь многотиражка или предвыборная однодневка, а выдерживающий санитарную норму «Вечерний вестник», где подвалом стояла статья «На берегах Стикса», подписанная Меленти-ем Скарабеевым.

— Если уж по правде-то, Елизавета Федоровна, — зашептал мне Мелентий Петрович, нагнувшись и понизив голос, — не в инженерных ошибках тут дело! — Почесав затылок, он отвернулся, раздумывая, можно ли мне доверять такую важную информацию, и, видимо, решив, что можно, тихо прошептал: — Да-с, в мистике-с! Мстит он, Стикс, за такое к себе отношение. И не только к себе. И не только!

— Но позвольте, — опять зачем-то спросила я, — это что, официальное название — Стикс?

— Да куда уж официальнее, милая! Возьмите любой справочник, прочтите. Изначально, правда, у него было другое название — Акулька, но в одна тысяча семьсот восемьдесят четвертом году образованное городское общество обратилось в Думу с прошением о переименовании этой речки, которое и было принято. Есть, правда, «императорская» версия: Акульку, мол, в Стикс превратил Александр Первый во время своего визита. Но подумайте сами, на кой царю наши проблемы? Да еще какая-то Акулька!

В словах Мелентия Петровича засквозила очевидная городская легенда, вдруг поманившая своей интригой, но в моей голове ворочались тонны непереплавленной руды будущей книги мага, которая тянула совсем в другую сторону. Отработаем тему Коли Барашкова по минимуму, обойдемся официальной версией — и довольно.

— Мне пора, я пойду, до свидания, — вернула я газету Скарабееву и спрятала блокнот в сумку. Но Мелентию Петровичу было явно жаль терять собеседника. Смешно припрыгивая в своей легкой китайской обувке, он зашагал рядом, объяснив, что свободен и готов проводить. Дружно ругая городские власти, мы дошли до трамвайной остановки, которая ни с того, ни с сего оказалась вдруг перекрыта — трамваи стояли, как вкопанные, — и мне ничего не оставалось, как продолжать вынужденный марш. Конечно, это был сигнал поддержки Скарабееву, который тут же сориентировался:

— А хотите, пройдемся вдоль Стикса, до устья? Вам все равно в Разгуляй, и так даже короче. — Он прочитал в моих глазах сомнение и поспешил успокоить: — Вы не бойтесь, меня здесь все знают. Паспорт вон, посмотрите, с пропиской… В ВООПИКе состою сорок лет.

Членство в ВООПИКе — Всероссийском обществе охраны памятников искусства и культуры — решило дело. «Отчего не пройтись, — подумала я, — а в Разгуляе сяду на троллейбус».

Мелентий Петрович предложил идти напрямки, сквозь дворы, и минут через двадцать мы уже подходили к Егоши-хинскому некрополю, который обогнули козьими тропами, прошли по узкому мостику и оказались у небольшой канавки, поросшей камышом и редкими кувшинками. Здесь порхали блестяще-синие стрекозы, мягко шелестела осока, заросли ивняка давали рваную тень, куда радостно сочилось последнее летнее солнце, образуя беспечное импрессионистское полотно, от которого захватывало дух.

— Вот он, Стикс, на свободе! — торжествепнно возгласил мой сталкер. — Как ему и положено, отделяет город живых от царства мертвых, — и, подав мне руку, помог мне перейти в это самое царство.

Ничего «кладбищенского» здесь, впрочем, не было. Зеленая зона, вековые березы, чудом сохранившиеся внушительным оазисом в сердце мегаполиса, радовали глаз, настраивая на пасторальный, идиллический лад. Само Егошихинское кладбище-мемориал, где давно уже не хоронили, пряталось чуть поодаль, возле Успенского собора, на небольшом пятачке в глубине рощи. Подступающие к нему лужайки и перелески еще хранили прелесть неокультуренной зеленой зоны, несли аромат первозданно-сти-подлинности, милой естественной простоты.

— Славная речушка, Акулька и есть. Зачем же ее, безобидную, так мрачно переназвали? — спросила я у Ме-лентия, который спустился к Стиксу и влюбленно следил за его неспешным струением.

— Славная-то славная, но есть мнение, что эта безобидная речушка играет ключевую роль во всех городских катаклизмах.

— И какую же?

— Вот бы знать! Старые люди говорили, что прежде чем строиться, горожане просили помощи у Стикса. Архитекторы — те, дореволюционные, — и думать не могли, чтобы свои строения поставить поперек его течения. И Город зачинался тут, близ Стикса. Целый век только это и было — медеплавильный завод, заводская контора да поселение. Целый век копить силы, чтобы после дать рост… Если так интересно, то я расскажу вам про Стикс-то. Лет десять назад попалась мне одна брошюра, там профессор Синеглазов — он жил у нас в войну в эвакуации, а после, как ни странно, и остался, похоронен здесь, в третьем квартале, — так вот, он высказал предположение, что каждый город живет и развивается не просто так, как Бог на душу положит, или люди решили, а имеет свою собственную схему развития, вполне материальную субстанцию. Ну, слово нынче модное, забыл. Да как же?

— Матрица?

— Во! Точно, матрица. И в этой матрице запрограммировано все — пожары, эпидемии, строительство, промышленность, культурное развитие, все-все.

— Не может быть! Культурное развитие?!.

— А почему вас это удивляет? Не будем влезать в дебри, но я абсолютно уверен, что, например, эвакуация в Город во время войны Кировского театра оперы и балета — дело рук этой самой матрицы. Понадобилась хореографическая школа. Театр существовал давным-давно, а школы не было. Театр без школы долго не протянет…

— Ну, тогда уж и в аресте Екатерины Гейденрейх виновата она, ваша матрица! — перебила со смехом я Скара-беева. — Не арестуй НКВД знаменитую балерину Кировского театра, не отправь ее, бедную, из Ленинграда сюда в лагерь, после лагеря — в ссылку, как бы она возглавила Городское хореографическое училище?

— Да, совершенно верно, — серьезно кивнул мне Ме-лентий. — И Гейденрейх, и Сахарова потом тоже. Чем же еще объяснить то, что коренная москвичка, у которой там вся родня, вдруг бросает Большой театр ради нашей провинциальной сцены? Бросает, между прочим, навсегда.

— Сахаровой в Большом танцевать не давали, — проговорила я, пораженная осведомленностью своего собеседника, — как, впрочем, многим отличным балеринам не дают до сих пор. Небольшое удовольствие числиться в труппе, а танцевать раз в сезон.

Мелентий замахал руками:

— И что с того? Потанцевала б да уехала, вот новости! Но нет, она же тут осела, учить стала, семью завела. А почему? Ответ простой: проект «Балет» нуждался именно в Сахаровой. Матрица ее не отпустила, да и все тут.

Стоп! — вдруг кольнуло меня. Это «не отпускает», «держит» я и сама ощущаю все время. Но одно дело чувствовать, и другое — получить косвенное тому подтверждение.

— Ведь что такое всякий город? — не обращая на меня внимания, бубнил себе под нос Скарабеев. — Это организм. И Синеглазов говорит: подобный человеческому.

И как человеческой жизнью командует подсознание, которое, как утверждают, запускает разные программы, так жизнью города управляет эта самая матрица. И я уверен: матрица впрямую связана со Стиксом. Потому что вода есть носитель чего? Информации, деточка, правильно.

— Утверждать-то можно. А доказательства? Где доказательства?

Мелентий как-то странно, прямо по-булгаковски засмеялся:

— А не нужны никакие доказательства! Так есть — и точка. Все.

Мы сделали еще несколько шагов и оказались перед небольшим каменным идолом, чей лик был обращен к речушке.

— Что это, Мелентий Петрович?

— Да, говорят, Синеглазов так пометил матрицу. Поставил тут «границу Синеглазова». До войны его точно здесь не было.

Идол мирно взирал на бегущую воду. Я потрогала его шершавую спину:

— Гранит?

— Гранит. Смотри, как он втянулся в землю.

Действительно, идол, выполненный в эстетике пермского звериного стиля, был будто вкопан в землю.

— Никогда о нем не слышала.

Походив по пологому берегу, Мелентий вернулся на деревянный мостик, присел, изловчился и достал из воды роскошную белую лилию на длинном прочном стебле. Протянул ее мне:

— В первый раз здесь цветут, поглядите…

Лилия издавала веселый терпкий аромат, никак не вязавшийся с мрачными пророчествами Скарабеева, и я, улыбаясь, спросила:

— Мелентий Петрович, вы сказали: Стикс мстит. Но кому и за что, объясните.

— А чего объяснять? Все понятно. Все ж снесли — почитай, полгорода! Дом купца Шадрина по Екатерининской снесли? Снесли. Типографию Каменских на Покровской, самую крупную, доложу вам, порушили? Порушили. Вполне сохранившееся полукаменное здание, целый век простояло спокойно. Дом Николаева на углу Далматовской и Монастырской снесли? Снесли. Нарядный дом, между прочим, с фронтоном и куполом. Ну, кому помешал? Бульдозер плачет и по дому купца Судоплатова. А ведь сто лет назад это был просто миниатюрный дворец! Фасад с трехарочной центральной частью, стеклянная веранда, эркер… Знаете, кто такой Судоплатов? То-то оно, что не знаете. А он, между прочим, построил первую кондитерскую фабрику. Дом Блажевичей, номера Заушицыных. Модерн, классицизм — не хотите? Сорок пять процентов так называемых ценовых средовых объектов, вошедших в перечень «Проекта охранных зон Города», уничтожено — причем за последние годы. А сейчас подобрались и к кладбищу.

Мелентий Петрович кивнул в сторону нескольких деревянных домишек, подпиравших мемориальную зону, и я разглядела крохотную улочку, которая сливалась с ландшафтом, теряясь в сухой предосенней зелени. Там и сям торчали трубы пепелищ с обугленными заборами и некогда просторными дворами.

— Вон, улица Потерянная, полюбуйтесь. Я, кстати, здесь живу. Нет, не живу — воюю. Война не на жизнь, а на смерть! Земля нужна, земля здесь золотая — многоэтажки, видишь ли, на кладбище им вздумалось построить!

В рассказе Скарабеева мелькнул знакомый сюжет, и я вспомнила, как полгода назад все городские газеты наперебой кричали об этой Потерянной улице, где некто, действуя через подставных лиц, пытался «расселить» упрямый частный сектор, который был скупщику — как кость в горле. Люди ни за что не хотели покидать дома. И тогда начались пожары. Дело было громкое, но, едва начавшись, как-то свернулось, скукожилось и потихоньку стало забываться.

— Когда началось это самое расселение, — продолжал Мелентий Петрович, — я ходил по соседям, убеждал их оформить землю в собственность. Тогда как раз вышел закон об упрощении приватизации, ну, «дачная амнистия», и если бы участки были в собственности, у всех без исключения, то хрен бы с нами чего сделали! Приватизировал сосед мой, Витя Бажин, ну и я. Безматерных меня не послушали — их расселили. Самаркин согласился, Долгих тоже… Так мы остались здесь с Витей вдвоем.

— Мелентий Петрович, — не поверила я. — Вы не хотите продать эту землю? Она же золотая, в центре города!.. Вы купите элитные хоромы, нет, лучше загородный дом. Правда-правда, не хотите?

— Я сорок лет живу на этом месте. Как поженились с Клавдией Ивановной, так здесь купили сруб, потом его достраивали. Она не дожила до этого разора, слава богу. Хоть триста метров — не хочу квартиру. Вот здесь мой загородный дом, причем благоустроенный и с банькой. Вода чистейшая — из скважины, сто метров. Я по грибы хожу на кладбище, до осени в Стикс окунаюсь. На кой мне загородный дом у черта на рогах?

— Так они вас сожгут, проглотят — не подавятся.

— Не сожгут, земля-то моя. Грозились, что обрежут провода. И, видимо, обрежут в самом деле. Но я уж подготовился, поставил бензогенератор. Пусть чуть дороже — ничего, потерпим.

— А дальше?

— Дальше — поглядим. Весной от ВООПИКа подали в Думу предложение, чтоб, значит, нашу улицу признать охранной зоной. И я хорош, старый дурак! Эх, раньше надо было! Нельзя высотки строить в городе мертвых. Не пустит Стикс — они опять его в трубу. Что будет, и подумать страшно.

— Но вы же как-то здесь живете?

— Мы — свои. Да и у нас в ее зоне, матрицы этой, только огороды…

***

Еле заметной тропинкой мы проникли к некрополю и вошли в него по одной из боковых аллей — мой сталкер, как мне показалось, здоровался с каждой могилой.

— Знакомец мой, Иван Иванович Доллар, заезжий коммерсант, — кивнул он на хорошо сохранившееся каменное надгробие в парковой зоне. — Нет, не личный знакомый, конечно. Иван Иванович умер в тыща восемьсот восемьдесят шестом и совсем молодым человеком. Женился по страстной любви, да где-то подхватил чахотку. Тяжко здесь было приезжим. Знакомцы, — пояснил он, — это те, у кого памятники в таком хорошем состоянии, что можно прочитать и годы жизни, и фамилию. Брожу частенько — вот и подружились. Историк Грады-шев про это кладбище издал такой путеводитель, ну, прям роман! Да вы знакомы ли с профессором?

— Владимир Фёдорович, как же.

— Он, Градышев, вместе с учениками-добровольца-ми здесь половину крестов руками откопали да отчистили, восстановили сотни могил. А это, поглядите-ка, Сергей Люханов, тот самый шофер, который после расстрела вывозил из Ипатьевского дома мертвую уже царскую семью в июле восемнадцатого. По воспоминаниям сына, не давала покоя ему гибель Романовых. А после гражданской войны этот Люханов все ездил туда и сюда по стране, будто не мог найти себе места. А вот его жена до конца дней оставалась пламенной революционеркой, представьте, она ушла от Люханова, не простив ему этой «измены».

Скарабеев сделал знак следовать за ним и свернул в узкий проход между оградами.

— Вот здесь могила живописца Петра Прокопьевича Верещагина, смотрите, тоже сохранилась. Прошлый год его навещала племянница из Торонто. А это Вера Константиновна Кобяк и Константин Михайлович Ильинский. Семья была ученая и яркая. Муж этой самой Веры Константиновны прославился тем, что запатентовал «оксозон» — целебную электролитную воду «Кобяк», вроде бы обладавшую противовоспалительными свойствами. Когда великий князь Михаил Романов доживал здесь последние страшные дни, он захаживал в их дом на Обвинской. А до революции у этих, забытых нынче Кобяков, как говорят, гостил сам Гришка Распутин… Много чего хранит это кладбище — и легенд, и реальных историй. Одно такое приключилось можно сказать, при мне, всего-то тридцать лет назад. Готовились отметить двухсотпятидесятилетие Города: ну, как водится, в прессе статьи. И вдруг как чёрт из табакерки историк Долговой, зав. кафедрой из университета, заявляет: мол, Городу гораздо меньше лет. Что-де указ Екатерины той, Великой, о придании статуса выдан был Городу никак не с рождения (1723 й), а пятьдесят лет спустя. Спорил с пеной у рта. Напрягся так, что перед праздником и помер от удара. Тут, аккурат близ церкви, был цех — гробы изготовляли. Сделали гроб и профессору. Только закончили, он возьми и сгори. Насилу как-то выкрутились с этими похоронами. Да-с, тоже Стикс и матрица!..

Я слушала Скарабеева, пробиралась вслед за ним, а сама поражалась тому, что с массивными, подведенными под купол богатыми мавзолеями здесь соседствуют простые, вросшие в землю кресты, а с элегантными часовнями — необработанные камни. Иногда деревья прорастали прямо-таки из старинных надгробий, сплетаясь с ними, словно в фильме ужасов.

— Как странно, совсем новые кресты, а дата рождения — девятнадцатый век, — показала я Мелентию Петровичу на две по-царски оформленные могилы.

— Тоже привет от Романовых. Графиня Анастасия Васильевна Гендрикова, тридцати лет, любимая фрейлина последней российской императрицы Александры Федоровны. А рядомя гофлектриса — придворная должность такая — Екатерина Адольфовна Шнейдер семидесяти лет. Обе поехали с царской семьей — добровольно!.. Могли остаться — не остались, хотели поддержать близких людей. Их расстреляли здесь, не довезя до Екатеринбурга. Как пишут исследователи, чекисты выбросили трупы на «свалочные места», но в мае девятнадцатого года, когда Город перешел к белым, тела Гендриковой и Шнейдер эксгумировали, перезахоронили с почётом. Это предполагаемое захоронение, а точного пока найти не могут… Здесь, собственно, несколько кладбищ. Есть еврейское, есть лютеранское и католическое. Отдельно православное и мусульманское. Чуть не половина — в плохом состоянии, на учет-то все это хозяйство только несколько лет как поставили. А вот здесь, обойдите дорожку, надгробие начала девятнадцатого века. Тоже знаменитая городская легенда. Могила незаконнорожденной и проклятой дочери исправника Девел-лия. Вот, видите — змея, кусающая себя за хвост. Маска, прорезанная в металле. Похоронили, видишь, на дороге, чтобы народ топтал эту могилу. Как бы не так: тропинка ее четко огибает… Пять лет назад эту плиту со змеей зачем-то отвезли в музей и стали демонстрировать. Так люди говорят: в музее по ночам стоял то вой, то плач, картины стали падать. Рукой махнули — отвезли обратно.

— А вам не страшно? В этаком соседстве?

Мелентий снова усмехнулся и проговорил:

— Мы свои. Здесь, на старом кладбище практически вся Петровская табель о рангах представлена, да, все шестнадцать классов. Найдется даже фрагмент допетровской Руси. На обелиске у стены Всехсвятского храма я отыскал: «Здесь покоится прах боярина Павла Ивановича Солодов-никова». Если хотите, пройдемте.

Я взглянула на часы и не поверила глазам: мы бродили уже три с лишним часа (а показалось — минут сорок!), и я, конечно же, опаздываю на летучку.

— А еще — здесь не ловят мобильники…

Простившись с Мелентием, я выскочила с кладбища и понеслась в редакцию. Внезапно вставшие посреди Города трамваи теперь шли косяком. После этой экскурсии я была готова верить всему — и тому, что вещал Скарабеев (у него была особенная манера — не говорить, а возвещать), и тому, что ее для меня «организовали» специально.

На телефоне оказались семь непринятых звонков и эсэ-мэска от Жанки: «Нужно встретиться, срочно».

— Случилось страшное, — шепотом пояснила мне на летучке Галка, — к Жанке жених прилетает, из Штатов.

4

Мы сидели в дешевом кафе «Сытый кот» (зарплата только послезавтра).

Жених, значит. Из Штатов.

— А серба куда подевали?

— Серб, слава тебе господи, пропал. Да, Жанночка? Зачем нам гастарбайтер?

На Жанне не было лица:

— Ты понимаешь, месяц назад я встала на «Мамбу», ну, сайт знакомств, и этот Майкл, как клещ вцепился. Я думала: ну, подтяну английский, будем переписываться. А он.

— Параметры? — спросила я.

— Сорок лет. Рост, вес — все в норме: метр девяносто, восемьдесят пять. Я говорю: пришли мне штук семь фотографий. Прислал одну, но я подозреваю, это лучшая, причем столетней давности и после фотошопа.

— Так, где работает?

— Биолог в каком-то хозяйстве.

— Дети есть?

— Детей нет.

— Конечно, странно, что он не женат, но там ведь не торопятся. Так, дальше.

— А дальше чуть не с третьего письма он начал приставать: приеду да приеду. И что я буду здесь с ним делать?

— По телефону говорила?

— Да, вчера. Сказал, что забронировал билеты.

— Ну, что теперь… Пусть приезжает! По крайней мере, сразу будет ясно, не нужно переписываться год. Жить где он собирается, в гостинице?

— Мы не обговорили.

— Плохо.

— Нет, я пыталась, но он ничего не понял.

— Хотели жениха? Берите, распишитесь.

— Но, Лиз, ведь десять дней! Я что с ним буду делать?

— Что-нибудь придумаем. Вон к Галке сходим на блины. Кстати, из какого он штата?

— Афро-американский… Алабама.

— А город?

— Не помню, маленький какой-то.

— Так, — встрепенулась Томина. — Все ясно. Сейчас сюда явится Вика, она в Америке живет двенадцать лет. Сестра моей Натальи Сыропятовой, ну, я рассказывала вам. Вика приезжает раз в два года, вот все и узнаем изнутри. Специально с ней с утра договорилась.

— Неудобно как-то, — протянула Жанка.

— Все удобно! Ей тоже хочется поговорить по-русски.

В ответ на эти слова зазвонил Галкин мобильник, и через пять минут к нашему столику уже подходили две очень похожие девушки — невероятно стройные высокие брюнетки, одна — чуть моложе и заметно красивее.

— Издание второе, улучшенное, дополненное, — со смехом кивнула в сторону сестры однокурсница Томиной Наталья Сыропятова, и мы сразу расслабились.

— Вопросы можно задавать любые, все подряд, — сказала Наталья, закуривая сигарету, а я не могла оторвать глаз от Вики, настолько красивым и неподвижным мне показалось ее лицо. Как маска.

— Вик, ну скажи, объясни нам, зачем они встают на наши сайты? — начала Галина. — Что там, своих, что ли, нет?

— Все очень просто. На сайты встает в основном неликвид, те, кому сложно найти себе пару.

— Что значит «неликвид»? Алкоголики, наркоманы, бомжи?

— Совсем необязательно, что пьющие. Там пары образуются в молодости, бывает, что даже со школы, и рейтинговые мужчины нарасхват. Их видно за версту.

— Рейтинговые — это какие?

— Нацеленные на успех, из хороших семей и, представьте, религиозные. Религиозность в Америке ценится. Девушки там не стесняются, и такие мужчины разобраны сразу. Только тот, кто не может найти жену-американку, идет на российский рынок невест. И потом: зависимая жена — это очень удобно. В таких семьях, подчеркиваю, обходятся без прислуги.

— То есть мы нужны только за этим?

— Нет, это в качестве бонуса. Девяносто процентов американцев живет в особняках по триста-четыреста метров плюс территория около дома. Все это нужно обихаживать. Русская жена начинает с того, что рожает детей, ну и садится с ними дома лет на десять, так как девать детей некуда. Детский сад, если он частный, — безумно дорогое удовольствие. А так называемые бюджетные сады — камера хранения, куда уважающий себя американец ребенка не отдаст. Да даже если нанять няню, русская жена без гражданства работать не может, а гражданства нужно ждать. Выходит, русская жена — няня, сторож и прислуга. В России, дома, вы хоть сбегаете к маме, к подруге, поболтаете с соседкой. Там невозможно даже это.

— А ваш муж — тоже неликвид? — сглотнув, спросила Жанна.

— А как же! Сложный неуживчивый характер плюс странности поведения.

— Какие, если не секрет?

— Например, я приношу из машины продукты и ставлю сумки на пол. Он их брезгливо хватает и тащит на помойку.

— Зачем?

— Говорит, что на полу микробы, и продукты есть уже нельзя. На самом деле все сложнее. Возможно, так он утверждается в своих глазах или решает другие психологические проблемы. Будь вы американкой — сразу в суд, отстаивать свои права и срочно разводиться, а русской это сделать сложно. Там очень много разных психопатов — есть компенсированные, есть некомпенсированные, но сразу распознать невозможно. И если бы все вернуть назад, я ни за что бы не поехала в Америку, а, может быть, вообще не вышла бы замуж.

— Почему?

— Потому что когда любовь проходит, надо отстаивать свои права на все. В любой стране, в любой семье. Право на личное время, на творчество, на развитие, наконец. За это надо воевать, вести крестовые походы.

— Не преувеличивай, Викуля, — улыбнулась Наталья.

— И это ты мне говоришь? — подскочила сестра. — Стесняюсь спросить, это кого у нас муж месяц назад не пустил на семинар «Как привлечь деньги»?

— Ну, меня не пустил, семинар дорогой.

— А кто это у нас получил грант на стажировку в Норвегии и не воспользовался им, так как муж впал в истерику?

— Вик, это было восемь лет назад.

— Да хоть сто двадцать — запретил же!

— Да я сама потом раздумала. Хотела бы — поехала.

— Ну да, через развод. А кто у нас с подругами не видится по году?

— Мне некогда, вот и не вижусь.

— Ага, он ужин разогреть не в состоянии, не то что погулять с ребенком. Конечно, некогда, еще бы. Запомни: брак у женщины отнял все свободы, которые дала Октябрьская революция. Их нужно снова отвоевывать, назад.

— Хорошо, замуж бы ты не вышла. А дети?

— Вот, дети… То-то и оно.

— Но вы молодая, — сказала Галина, — возвращайтесь назад, в Россию, домой.

Вика громко рассмеялась:

— Поздно мне возвращаться. Вот получу гражданство, найду приличную работу, и можно будет оформлять развод.

— Понятно, — подытожила Жанетта, — вы против брака с иностранцем, совсем, на сто процентов и везде.

— Я против в принципе, но есть брак-исключение. Это брак без детей и лучше в очень зрелом возрасте, когда вам по каким-то причинам вдруг захотелось все поменять. Я это называю «дегустацией» другой страны посредством брака. Одна моя знакомая — ей пятьдесят с хвостиком, дети выросли, муж ушел к молодой — решила с отчаяния все поменять, нашла вдовца-американца и уехала. Составили брачный договор, по которому он два раза в месяц ходит играть в клуб, а она — посещает русскую диаспору. Вместе ездят на природу и к его детям. В музеи она ходит одна. Словом, все замечательно. Она еще его и путешествовать заставила. Вот, говорит, как надоест мне этот Бенджамин, прости господи, так брошу все — вернусь к себе на дачу. У вас другая ситуация, подумайте сто раз.

— Вика, мы с этим Майклом переписывались три недели — и вдруг он едет. Что за срочность? Домой-то я могу его пустить?

— Я думаю, с этим все нормально, — успокоила ее информированная Вика. — Там даже психопаты чтят закон. Только знайте: в гостиницу он не пойдет ни за что — это лишние траты. Придется десять дней водить его за ручку. Сразу поставьте границы, проговорите, что можно, что нет. Объясните, что в нашей стране обычно платит мужчина — в кафе, в магазине, за транспорт. У них там феминизм, женщина часто платит сама. Да, еще, многие американцы — и, кстати, все европейцы — едят исключительно то, что приготовлено сию минуту. Они не понимают, что такое разогретая еда. Придется готовить.

— Понятно: нужно отпуск брать. А вдруг он едет ради секс-туризма?

— Нет, вряд ли, слишком дорогое удовольствие. Я думаю, ему действительно нужна жена и почему-то срочно. Жанна, вы зачем на сайт вставали?

— На всякий случай: а вдруг?

Вика покачала головой:

— Нет, с ними все очень конкретно. Не нужно брака с иностранцем — так и скажите: ищу друзей по переписке, никаких визитов. Они конкретные, в отличие от нас.

— Да я сама не знаю, чего хочу.

— Вот это плохо. Нужно знать. И по-американски: чем конкретнее, тем лучше.

***

«Весь ужас в том, что Вика права, — думала я, возвращаясь домой поздно вечером. — За возможность растить детей в полной семье приходится платить — гражданскими правами и свободами. Не хочешь платить — выбирай…»

По привычке искать аналогии в литературе легко обнаружила в памяти судьбу Тэффи, Надежды Александровны Лохвицкой. Вот уж у кого творческий инстинкт победил женский, когда она, бедняжка, встала перед этим трагическим выбором: либо писательство, либо семья. Но не любят биографы Тэффи об этом писать, избегают, хлопают глазами и сразу от папы, блестящего адвоката и профессора криминалистики, переходят к первой публикации. А ведь между папой и литературным дебютом были муж, трое детей — целые десять лет, за которые она, как ни старалась, так и не выучилась быть «правильной» матерью и женой.

Утверждают, что страдающая от своей некрасивости Надежда Лохвицкая замуж вышла за первого, кто посватался. Посватался студент отца поляк Владислав Бучин-ский, вполне цивилизованный и просвещенный человек. И не ждал он такой напасти, как жена с литературными запросами. Получил себе направление на должность в городок Тихвин, думал, что все будет как у людей. Как пишут отдельные исследователи жизни и творчества Тэффи, первая беременность повергла Надежду в депрессию, а потом последовали еще две. Упрекая жену в том, что своего плюшевого медведя она любит больше детей, Бучинский оставил службу и перевез семью в имение под Могилевом, чтобы лично заниматься детьми. Отчаянно тоскуя, она просто сбежала, прихватив того самого медведя и несколько книг. А если бы не сбежала — наложила бы на себя руки. Муж запретил ей встречаться с детьми, и она не настаивала. А я-то еще, не зная истории, все думала: откуда в ее рассказах этот стойкий трагикомический персонаж — примитивный супруг-ревнивец — в активных попытках наставить мятущуюся жену на истинный путь?

Свобода от брака дала Тэффи все. После первой публикации ни один номер ни одного из журналов не выходил без ее рассказов — «Сатирикон», «Биржевые ведомости», «Русское слово». Ее сборники сметают с прилавков. Обожали и Ленин, и Николай Второй. Обожал потом эмигрантский Париж. Благодаря такой литературной популярности писательнице удалось избежать многих лишений и прожить до восьмидесяти лет в относительном благополучии. Но цена, я вам доложу, цена… Спасаясь от большевистского террора, муж вывез детей в Америку.

Двое мать так и не простили. Единственная, кто попытался ее понять, — дочь Валерия. Через много лет она наладила переписку с матерью и унаследовала весь ее архив.

И вот читаю я про Тэффи, и все во мне противится этому мученическому выбору… И хочется, чтобы в одном наборе — и дети, и жизнь, и права, и без жертв.

Как, например, у нашей современницы Людмилы Пе-трушевской. Которая, тоже имея в экспозиции троих детей, стала известным писателем и драматургом. Правда, дождавшись, пока они вырастут. На это ушло лет двадцать пять, если не тридцать, первая книга увидела свет, когда автору исполнилось пятьдесят, но лежавшие в столе рассказы и пьесы, написанные ночами, когда дети спали, оказались востребованы. Как и сама Людмила Стефановна, которая сегодня, как известно, еще и певица. «Люся, ты — наша надежда!» — кричат ей подруги. Подругам вторит вся женская аудитория, знакомая с сюжетом жизни Петрушевской. Героической «Люсе» удались обе ипостаси, то, что обычно удается в розницу и далеко не всем, — и женская, и человеческая жизнь.

***

Ночью мне снилось, что я и Саша Водонеев, как бабочки, порхаем по мастерской Фомина, и он то и дело норовит ухватить меня за ноги. От этого жутко и весело. С невероятным усилием мне удается держаться на расстоянии, но он подбирается ближе и ближе.

Проснулась — за балконным стеклом чернела беззвездная ночь с редкими огнями. Несвойственное Городу беззвучие усиливало запредельность пространства. Господи, еще только двенадцать! Чтобы нарушить безмолвие, я открыла воду, поставила чайник, подвигала стулья. Включила компьютер и села за книгу моего мага, которая шла пока, как всё поначалу, тяжело, со скрипом, словно я руками пыталась толкать железнодорожный состав.

За эти дни он не позвонил ни разу, но это было даже хорошо. Я убеждала себя: это хорошо, и для работы, и для жизни. Не нужен мне этот роман, Бернаро мне не вытянуть… Дай бог вытянуть эту работу. Триста тысяч знаков — это очень много. Дневная норма — три тысячи, всего страничка. А ты попробуй напиши эту страничку, когда газета тоже ежедневная. И еще — жизнь. На жизнь уходит масса времени. Ничего, ничего. Все получится. Просто нужна система, режим. Сначала я его вырабатываю, потом он начнет работать на меня. Однако все время хочется спать и бездельничать.

Пискнул телефон — пришла эсэмэска. Опять забыла выключить. Пришлось идти смотреть. Мой герой легок на помине: «Уверен — вы не спите. Может, немного прокатимся?»

«Согласна», — ответила я.

Мы отъезжали от моего дома по неправдоподобно пустым коридорам улиц, которые, как и тогда, во время нашего круглосуточного дежурства на площади, незримо примеряли на себя декорации восемнадцатого века. Впрочем, лето закончилось, ночи опять стали черные и двухмерные, а в темноте какая разница, что там за декорации? Не обращая внимания на мигающие светофоры, мы пролетели полгорода, выбрались на проспект, очень напоминающий Невский, затем на Верхнюю Набережную, пролетели по Монастырской, Долматовской, Петропавловской, затем через Казанский тракт — на Красавинский мост (наконец-то я вижу его, четвёртый мост!) и по объездной дороге возвратились в город. На больших машинах скорости не чувствуются, и я вздрогнула, взглянув на спидометр: сто сорок.

— Хотите порулить? — спросил Бернаро.

— Не хочу.

— Да это очень просто: две педали — газ и тормоз, коробка-автомат. Ну, вы катались в детстве в парке на таких машинках, где газ и тормоз? Не катались?

Я покачала головой.

Подъехав к бывшему особняку купца Любимова на обрывистом берегу Камы, мы долго стояли, молча удивляясь подсвеченным мостам и зданиям, которые днем прятались в тень. Их отражения падали в блестящую упругую воду, которая, как всегда, никуда не спешила и у противоположного берега сливалась с лесом, с горизонтом. Сухой осенней ночью это был совсем другой Город — яркий, пронзительный и безопасный.

Почти всю дорогу Бернаро молчал, изредка сверля меня своими бархатными глазами. Этот бархатный, без блеска, оттенок я заметила только сейчас, словно на лицо моего спутника легла невидимая тень, и глаза стали глубже. Я начала говорить о книге, но он сначала молча кивал, не задавая никаких вопросов, потом вдруг затормозил, привлек меня к себе, и я с облегчением успела подумать: все-таки хорошо, что стекла тонированные.

Потом я сказала:

— Вы меня, как всегда, напугали.

— Я и сам, как дурак, напугался, — засмеялся Бернаро и снова стал прежним. — Мне вас… Мне тебя не хватает. И мне это нравится, Лиза.

— А мне. Мне не хватает моря.

Он оживился:

— Вот проблема! Полетели в Испанию?

— Нет, срочная работа. Я расклеюсь.

— Завтра я улетаю в Лозанну, гастроли десять дней. Вернусь — куда-нибудь слетаем.

— И из газеты тоже не отпустят. Летите без меня.

— А без тебя зачем?

И мы снова мчались по объездной, переезжали реку и по Казанскому тракту, по Екатерининской, Осинской, Петропавловской выезжали на Сибирский тракт, в противоположную часть Города.

Он все-таки настоял, чтобы я села за руль и разобралась с этими двумя педалями. Оказалось и в самом деле просто.

Огромный джип, как добродушное животное, подчинялся малейшему указанию и тотчас замирал, лишь только я трогала тормоз. Он был умница. Осмелев, я прибавила скорость и ехала уже пятьдесят километров в час, и руль был легок, как пушинка. Бернаро это привело в восторг, вся его молчаливость исчезла, и он весело рассказывал, как скучал всю эту неделю.

— Можно, я поднимусь? — спросил он возле подъезда.

— Ни за что, — рассмеялась я, вывернулась из его цепких рук и юркнула в дверь.

Катастрофа, конечно, но мне было весело.

Как ни странно, после страстных поцелуев на фоне ночного Города, да еще после сказочного ощущения, которое оставила послушность железного зверя, текст пошел много легче. К утру я настучала двадцать тысяч знаков и подошла к третьей главе.

Он продолжал быть рядом, он жил в каждом моем слове, в каждой букве на экране компьютера. Так бывает, когда материал становится своим, а чувства и логика героя понятны и близки так, словно он — это ты. Вот и я в эти часы была им.

Для книги хорошо. А для меня?

— Эй, дорогая, опомнись!.. — пыталась я привести себя в чувство. И тут же слабо утешала, — в конце концов, все еще можно развернуть назад, обратить в шутку.