1

Через неделю Фрониус встречала Майкла Мендельсона. Мы не поверили, решили — псевдоним. Но на вопросы Жан-ки он прислал пространное объяснение о своей еврейской бабушке Мендельсон, которая приехала в Америку из Израиля покорять Голливуд, однако очень скоро вышла замуж, открыла кафе, где и просидела всю свою долгую и бесцветную жизнь. Я верю в говорящие фамилии, и это был недвусмысленный привет нашим матримониальным играм.

На первый взгляд, алабамский Мендельсон казался американцем «общего вида»: улыбчивым, высоким, несколько перекормленным, грузным и нескладным. Правда, улыбка на его загорелом лице жила своей собственной жизнью, отдельно от глаз, глаза были маловыразительные. Первое несоответствие заявленным параметрам вылезло уже в аэропорту: рост оказался не метр девяносто, а два (!) восемнадцать (!). Даже на каблуках высокая Фрониус не доставала ему до плеча. Но это был не единственный минус.

— Представь, он ничего не излучает! — шипела она мне в трубку, уложив жениха спать.

— Как ничего? Совсем?

— Совсем. На все вопросы — «да» и «нет». И смотрит на меня квадратными глазами.

— Так он устал — летел часов двенадцать.

— Больше — двадцать, четыре пересадки. И не лень!

— Да, припекло мужчину. Ну, вот, поспит и будет как огурчик. Что говорил-то?

— «I am fine» и «Pretty woman».

— Ты — pretty woman?

— Ну, а кто? Хотя пока не до пространных фраз. Он очень плохо понимает. Верней, я плохо говорю.

— Да ладно, установите контакт, и завтра будет легче. Чем ты его кормила?

— Картошка, курица, салат — стандарт номер один. Поел, уселся в ванну и уснул. Я еле разбудила. Надел халат и белые носки, и как улегся — храп на всю квартиру. Привез мне пачку чая и кольцо.

— Кольцо?!… Серьезно?! Быть не может…

— Сказал, что сделал выбор прямо в аэропорту. Когда меня увидел. Дурдом какой-то, как нас и предупреждали.

— Ну, подожди, ты присмотрись сначала.

— Лиз, белые носки — это диагноз. Он либо сибарит, либо ребенок. Я думаю, ребенок-сибарит. Смешной, нелепый, даже жалкий.

— Ну, на худой конец рассматривай как погружение в английский, причем бесплатное, и ехать никуда не надо. Потом. Не страшно с ним? Не страшно. Это плюс.

— Завтра вместе в Хохловку, ты обещала.

Так, благодаря американцу Мендельсону я внезапно отправилась в лучшее на земле место, где на небольшом плато в окружении воды притаился музей деревянного зодчества: сторожевые башни, колокольни и церквушки. Гуляя между ними по ухоженным тропам золотой осенью, мы быстро прояснили всю мотивацию поведения нашего гостя. Оказалось, он всю жизнь прожил с мамой, но мама внезапно скончалась, а что делать без мамы, Майкл не понимал. В его и без того скудной жизни вдруг образовалась пустота, которая усугублялась тем, что он не знал, как подойти к плите, что делать со счетами, а о хозяйстве имел самые смутные представления. Кратчайший способ решить проблему (объяснил Майклу знакомый) — это найти русскую невесту, которых, как известно, пруд пруди, и наш жених пошел на сайты. К концу прогулки выяснилось, что это уже третий визит Мендельсона в Россию. Первые две кандидатки Майкла отвергли, и он не понимает почему.

Мы шли цепочкой: Жанна, Мендельсон и я. Фрониус смотрела на скользящие по воде кораблики, Майкл — на Фрониус влюбленно-восхищенными глазами, а я читала эсэмэ-ски из Лозанны, которые шли косяком.

— Да-а-а, нужен переводчик, — не стесняясь, рассуждала Жанна, — своими силами нам тут не обойтись.

— Я словарь захватила, что нужно?

— А нужно объяснить, что в графе «поиск» он рассматривает не ту «весовую категорию». Он пишет там, что ищет девушку до тридцати. Ему не девушка нужна, а нянька. От сорока пяти как минимум, а лучше — пятьдесят и старше.

— А рожать?

— Еще детей? Тогда в довесок миллион, иначе не поедут.

Вечером с горя отправились в ночной клуб, где к нам присоединились Галка со своим «индусом» Леонидом, и, пока Леонид и Майкл успешно объяснялись жестами у барной стойки, мы, движимые состраданием, общими усилиями пытались подобрать Мендельсону невесту. Перебрали всех ближних и дальних знакомых, соседок, коллег и родных. Из этого внушительного списка более-менее подошла лишь одна — медсестра Люся, одноклассница Жанки. У нее, правда, наличествовал десятилетний сын, но зато полностью отсутствовали родственники, жилье и намек на благополучие…

***

Дня через два Томина явилась на работу чернее тучи и сразу повела меня в буфет, что было самым скверным признаком. Купив у ошалелой Антонины шесть упаковок шоколадных шариков, она сообщила грандиозную новость:

— Вчера в пять часов пополудни я получила предложение.

— Какое? — подавилась я.

— Руки, сердца и всех прочих органов, не хуже Жанки. Точнее, мама получила.

— Мама?!.

Томина прожевала три шарика и, отвернувшись, сказала:

— Леня пришел к нам домой и у родителей «просил моей руки».

Я тоже взяла две конфеты:

— Так и сказал: «Прошу руки»?

— Так и сказал, — вздохнула Галка.

— А мама?

— Что мама… Мама в обморок, отец за коньяк, а я стою и хлопаю глазами.

— Все понятно — закон парных чисел. Так оно и бывает обычно.

— Ты про Жанку? Да, странно. До сих пор мы с ней жили в противофазе.

— И чего ты такая печальная? Заказали стрелу? Получите. Посмотри, как быстро сработало. Не прошло и трех месяцев, Галь.

— Я не печальная, Лиза, я злая. Нет, ты только послушай. Ни слова о любви, о чувствах — ничего. Секс был два раза. Без особой страсти. Все просто и по-деловому, без цветов.

— Секс, значит, был? Ну вот, как честный человек он предложил жениться.

— Лиз, прекрати. Дослушай до конца. Есть вещи, которые домысливать нельзя — их нужно проговаривать подробно. Пришлось задать несколько вопросов.

— За коньяком?

— Нет, вечером, в лесу, когда пошли гулять. И он сказал: ну да, любви особой нет, но ты вообрази: оказывается, я подхожу ему по всем параметрам. Возраст — золотая середина, не детский сад и не последний шанс. Серьезная спокойная брюнетка. С образованием, с работой, без детей.

— Так и сказал?

— Нет, он шел от противного. Сказал: не блондинка.

— Ага…

— И еще он сказал: не красавица.

— Так и сказал?!

— Цитирую: нельзя жениться на блондинках и красавицах. Нельзя жениться очень рано. Нельзя жениться по большой любви. Жениться нужно лишь по трезвому расчету. Что мне и было предложено. Он меня оценил, как товар.

— Ой, я не знаю, Галка. В принципе, он прав. Сама подумай: возраст подошел, а никого не встретил. Три года не был в городе. Вернулся — потерял все связи. Тут ты, «серьезная спокойная брюнетка», без недостатков, без детей, без закидонов. Ну, в самом деле, не могу не согласиться. Нормальный парень, куча плюсов. Открытый, честный и не пьет.

— Ты рассуждаешь, как мамаша.

— А ты — как институтка. Возьми тайм-аут, думай. Сама же говорила: нравится, хороший.

— Не знаю, здесь что-то не то.

— Зато я знаю, дорогая. Нам надо, чтобы над нами издевались — бросали, пропадали по неделе, летели в Таиланд без нас. Как Гутников, Бакунин и Мытарский… Тогда это любовь, и страсть — кровь из зубов. А чтобы нормально — мы же не привыкли. Что тут поделать? Мазохизм не лечат.

***

Наконец-то попал в номер мой завалявшийся в секретариате Фомин, и в тот же день я получила приглашение на открытие выставки, «которое имеет быть» там-то и тогда-то. К приглашению прилагалась инструкция, где не без юмора сообщали, что мероприятие будет проходить в стиле петровской эпохи, и без костюма никого не пустят. Далее предлагалось нынче же подъехать в мастерскую и выбрать соответствующее платье. Да что же это такое: прямо преследуют нас в последнее время эти «машкера-ды», косяком идут, пожалуйста — не успели переварить юбилей родной газеты, как новая ассамблея! Однако все это было абсолютно в духе Фомина, и поскольку приглашение предполагало наличие кавалера, я сразу набрала Дуняшина.

Дуняшин, который к этому времени уже зализал полученные раны, живо отозвался. Прихватив пару газет с интервью в обмен на имя пятого рыцаря, мы помчались в мастерскую. Но Марка Михайловича не застали: за пять минут до нас он уехал в типографию за каталогом, пришлось свое нетерпение отложить до вернисажа. В мастерской всем распоряжалась бессловесная Люба. Немного покопавшись, мы выбрали костюмы: я — терракотовое, в «жемчугах» и кружевах платье, скорее в духе веселой царицы Елизаветы Петровны, чем ее великого отца, Олег — туфли с бантами, бежевые панталоны и камзол с гигантских размеров манжетами.

Поразительно, до чего такая глупость, как платье, может менять настроение. Я тут же вычеркнула из памяти рыцарей, Бернаро, Жанкиного Майкла, Леонида с Томиной и даже книгу, которая, наконец-то пошла так, как нужно. В сущности, все пустое. Елизавета Петровна, которая целую жизнь протанцевала на балах (за время ее правления не было ни одной смертной казни), оставив после себя тысячи новых платьев, знала толк в женской жизни, то есть в лучшей ее стороне. Историки (мужчины) ругают ее за легкомыслие, а по мне так уж лучше так, чем всю жизнь быть прислугой в семье — что в русской, что в американской. Вернувшись домой, я повесила платье на видное место и с полчаса покрутилась перед зеркалом, придумывая себе прическу. Работать расхотелось совсем. Легла на диван и угнездилась с книжкой и мороженым. Выключить телефон духу не хватило (вдруг что-нибудь срочное?), но он, молодец, молчал, и я, естественно, задремала.

…Я снова стояла на крыше оперного театра, опять ночью, и здесь будто бы проходил вернисаж Фомина. Тот же «венецианский дворик», тот же фонтан без воды. Стен не было — все картины располагались на мольбертах, но пышно разодетая публика не давала к ним подойти. Да никто и не стремился. Гости стояли плотно и вели какие-то бессвязные разговоры, разговоры. Тянулось это страшно долго. Наконец, прозвучал удар гонга, все расступились. В полной тишине я беспрепятственно приблизилась к центру площадки и тотчас отпрянула: на огромном рояле в красном смокинге и с босыми ногами в позе зародыша лежал Вадим Арефьев. Как на той самой картине. Мне показалось, он не дышит. Тут неслышно ко мне подкрался кто-то сзади и прокричал громко в самое ухо голосом Фомина:

— Елизавета Федоровна, дорогая! Мы вас пригласили за тем, чтобы вы написали статью про Вадима Арефьева! Помилуйте, несправедливо-с: я умер, а Арефьев жив.

Под одобрительный гул Фомин усадил меня в кресло, подкатил ноутбук, и все начали аплодировать и выкрикивать: статью про Арефьева, срочно! Я сказала: конечно, конечно. И пока они мне улыбались и хлопали, подошла к краю крыши, сбросила ноутбук вниз и спрыгнула вслед за ним. Как и в том, другом сне, летела я очень медленно, плавно и мягко опустилась на подстриженный газон. И тут же проснулась. Пора, определенно пора бы проверить: что же там такое, на крыше нашего оперного, с чего это она в сны мои так внедрилась? И сновидения-то все четкие какие — не иначе знаковые.

***

Неожиданно и очень активно начались приготовления к свадьбе Галины. Занималась этим Фрониус, которая, присматривая за Мендельсоном, одновременно писала сценарий мероприятия, да еще водила Томину по салонам.

Вдруг обнаружилось, что все платья — стандартные, украшения — китч, а сам праздник в таком виде, в каком он существует, надо выбрасывать на помойку. Конечно, если бы молодожены располагали средствами, можно было соорудить, выражаясь термином Льва Толстого, «дорогую простоту» — типа свадьбы принца Уильяма, но средств хватало лишь на студенческий вариант, а он был не к месту.

Фрониус выбрала вариант цирковой. Призвав всех своих отставных кавалеров и изложив задачу, она договорилась за копейки арендовать теплоход, чтобы провести там регистрацию, приправленную камерным концертом. Теплоходик должен был пройти символическую дистанцию от Речного вокзала до местечка Оборино, где в ресторане «Посад» предполагался фуршет-поздравление, откуда главные действующие лица отбывали на отдых в Италию. «Остановись, остановись! — хотелось мне сказать, — какой теплоход — в этих краях скоро белые мухи полетят». Но Жанетта идеей горела так, что перечить ей было опасно. И по рвению, с которым Фрониус ввязалась в это дело, мне стала очевидна глубина депрессии, в которой она пребывала. Забросив работу, Жанка три раза переписывала сценарий, пять раз меняла маршрут, неделю уговаривала Леонида на свадебное путешествие. Когда магистральные пункты были утверждены, она принялась за детали — декорирование теплохода.

Поглощенная книгой моего мага, я оказалась в стороне от этих дел, изредка отвечая «да-нет», если меня о чем-то спрашивали. Зато не оказался в стороне редактор, отметивший эту бурную деятельность Фрониус в ущерб количеству и качеству материалов по экономике. Особенно страдало качество — Жанка сдавала одни информашки, близко не подходя к аналитике, чем доводила ответсека Юрия Иваныча до белого каления. Газета забивалась рекламой (все сдавали одни информашки), а планерки — редакторским криком.

По вечерам в редакцию заходил всегда одинаковый — рассудительный и насмешливый — Леонид, пил с нами чай в отделе новостей, ругал налоги, местное правительство и отвозил Галку домой. Он был персонажем всех чеховских пьес — амплуа резонера, — который призван донести идею автора либо что-то всем разъяснить. Мысленно я надевала на него мягкую светлую шляпу и вставляла ему в руку трость.

Он был «обедневший помещик» и ездил к нам «в дом» на правах жениха. Мне нравилось, что настроение Леонида не менялось, и он был всегда одинаков. Время от времени флюиды чеховского Леонида достигали отдела криминальных расследований и извлекали оттуда Гаврикова, который приходил, наливал, и они уже вдвоем ругали чиновников и дороги. Все это нравилось мне, но не Галке. Она морщилась, когда жених говорил о том же, что вчера и позавчера, не давала допить ему чай и утаскивала вон.

Как-то Леонид пришел раньше обыкновенного — Галка умчалась на митинг медработников, — и рассказал нам с Фрониус всю свою жизнь, где был полный джентльменский набор: предательство друга, любовь без взаимности, нелады с законом и вынужденная эмиграция. Последние два пункта нас заинтересовали в особенности, и в своей обычной манере Леонид доложил, как ввязался в случайную драку — у кафе трех студентов избивали кавказцы, — произошло убийство «по неосторожности», и нашему герою пришлось уехать в другую страну.

Только так выяснилось, что этот «чеховский резонер» имел в институте черный пояс по каратэ, о чем сейчас напоминали лишь его неожиданно быстрые реакции. Этот разговор сделал нас сообщниками, и Леонид уже нарочно приходил пораньше — поговорить «за жизнь». Два раза мы, как ближайшие подруги невесты, даже получили приглашение вместе с Галиной посетить дачу его мамы, тети и бабушки. Чем не преминули воспользоваться, и были поражены воспитанностью и начитанностью хозяев, словно они родились не в Городе, а в Петербурге девятьсот тринадцатого года, на Миллионной улице.

Мендельсон, между тем, тоже делал успехи: один ходил по магазинам и по Набережной, согласился познакомиться с медсестрой Люсей, сводил ее в кино на Аль Пачино, затем — в «мороженицу», о чем с гордостью сообщил Фрониус.

— Он без няни гуляет по улицам! — транслировала она нам, закуривала сигарету и опять принималась за Галку.

Золотая осень стояла в расцвете, до свадьбы оставалось всего ничего. И во всем этом дне сурка было столько благости и невинной забавы, что я всерьез начинала верить: все будет хорошо, и все поженятся.

2

Золотую осень свернули в тот день, когда улетал Мендельсон. Чуть не сутки шел ливень, и самолет на Франкфурт откладывали и откладывали, в результате чего Жанетта и медсестра Люся просидели в аэропорту восемь долгих часов. Каждый час Фрониус порывалась уехать, но Майкл, отчаливший от ее берегов и еще не прибившийся к Люсиным, смотрел так отрешенно, что Фрониус опять садилась в кресло. Он шептал, что такой красивой невесты, как Жанна, ему не видать никогда (Люся не знала английского), и это была истинная правда. Правдой было и то, что медсестра, державшая его за длинную безвольную руку, представляла собой единственную на ближайшее время кандидатуру на должность жены, но Мендельсон только вздыхал, и кольцо возвращалось в Америку.

В этот же день открывалась выставка Фомина — в верхнем зале стеклянно-бетонной башни гостиницы «Этуаль», самой претенциозной из всех современных городских построек. Башню поставили так, что она была видна из любой точки города, но проехать к ней можно было лишь обходны-ми путями. Изрядно помучившись, добираясь туда в своих костюмах петровской эпохи, мы с Дуняшиным обнаружили здесь весь бомонд, такой же расфуфыренный и важный.

На входе у нас потребовали приглашения, сделав пометку в списке гостей, сопроводили в зал и громко провозгласили наши имена. Каждого вновь прибывшего идентифицировали и представляли, возможность случайных гостей исключалась, точно мы и в самом деле были на VIP-вечеринке. Так как вся пресса была костюмирована, «князья» и «вельможи» в узорчатых камзолах с трудом ворочали свои телекамеры.

Там и сям красовались высокие вазы с цветами и готовыми треснуть от сока фруктами, но дамы, оберегая взятые напрокат объемные платья, старались к ним не приближаться и медленно плыли вдоль картин, убранных в массивные рамы. Триптихи и полиптихи занимали два противоположных полукруга; на временных внутренних стенах, возведенных специально для выставки, висел тот самый сюр, оправдавший в моих глазах Фомина как художника. Удивляясь тому, что в экспозиции совсем нет работ последних лет, я придирчиво осматривала каждый холст, пытаясь отыскать какой-то след, намек на ситуацию, но никаких намеков не прочитывалось, и я опять возвращалась в начало.

Зал кишел официантами с шампанским. Это были сплошь белокурые юноши, похожие друг на друга как две капли воды, улыбчивые и услужливые. Стоило зазеваться, и они вырывали из ваших рук недопитый бокал, тут же заменяя его полным. Я не заметила, как выпила сходу четыре, и спохватилась лишь тогда, когда башня принялась кружиться вместе с вазами и супрематическими композициями.

Наконец, погас свет, заиграл струнный квартет. Загорелось враз невероятное количество свечей, и на подиуме обнаружились два трона, на которых восседали Марк Михайлович с супругой Ольгой Борисовной в костюмах Петра Первого и Екатерины. Хотя, Екатерина, видимо, была Вторая — все-таки ее яркий образ в массовой культуре затмил всех остальных цариц.

Фомин спустился с возвышения и пошел обходить гостей — чокаясь, целуя ручки, кивая и разворачиваясь во все стороны, чтобы мы могли рассмотреть, как безупречно сидит на нем царский костюм, есть еще порох в пороховницах, и вообще жизнь удалась. Потом он объявил, что запретил сегодня выступать искусствоведам (они говорят непонятное) и предложил разыграть свою картину: пусть она достанется тому, кто отгадает, что на ней написано. На это ушло минут десять, пока кто-то случайно не крикнул: «Вселенная изнутри!» — и не получил в награду изображение морской раковины с тоннелем, уходящим вглубь.

Затем начались поздравления: юбиляра приветствовали директора банков, чиновники и руководители театров. Среди этого сочащегося комплиментами и сомнительными шутками официоза оказался и модный художник Ни-кас Сафронов в костюме Александра Меньшикова. Меньшиков-Сафронов с привычным кокетством рассказал, как двадцать лет уговаривал Фомина переехать в Москву, но сейчас решил переехать сюда сам, правда, в виде своей картины, где изобразил маэстро в полный рост. Все это было довольно скучно; свечи нещадно чадили, общество оживилось, когда начался боди-арт.

Вошли три голые девицы. Двоих принялись расписывать Сафронов и Фомин. Раскрасить третью предложили директорам и чиновникам, которые так шарахнулись к выходу, что вызвался Дуняшин и попытался изобразить что-то типа «Грачи прилетели». Я помогала ему, как могла — рисовала березы и снег, и, в конце концов, лучшей признали работу Олега. Праздник был пущен на самотек. Смеялись дамы, нагие разрисованные девицы лениво передвигались в пространстве («И стоят уныло голые!.. — шептал мне Дуняшин), застывая в позах манекенов из компью-терной графики. К ним добавились еще три, расписанные заранее, среди которых выделялась стоящая неподвижно «Эйфелева башня». Улучив момент, я подошла к Фомину и спросила про имя.

— Какое имя? — не понял Фомин.

И пока он выразительно хлопал глазами и соображал, о чем речь, распорядитель объявил нового гостя, и меня бросило в жар:

— Артур Бернаро, иллюзионист!

Тотчас забыв обо мне, Петр-Фомин, раскрыв объятия, направился встречать мага, который двигался прямо к нему, ни на кого не обращая ни малейшего внимания. В отличие от всех остальных, Бернаро явился без костюма, но в этом сонме ряженых он выглядел вполне уместно в своем черном «камзоле» о двух рядах пуговиц. Он словно тоже был костюмирован, но костюм его был аристократически изыскан и прост. Фомин и Бернаро символически обнялись, последний произнес все соответствующие случаю фразы, после чего был представлен Никасу Сафронову, который тут же предложил написать и его портрет тоже.

Я стояла, забыв обо всем. Подойти или нет? Конечно, пусть подходит сам, но, находясь от него в десяти шагах, я не могла отделаться от мысли, что подглядываю в замочную скважину… Тем временем Никаса куда-то увлекли, Бернаро остался один, и я уже сделала шаг в его сторону, но он вдруг направился к триптихам, а вслед за ним — все микрофоны и камеры.

И вот тут произошло непонятное. Шум у входа, общее движение, какая-то женщина в черном плаще и темных очках быстро прошла прямо к трону, на который только что воссел Фомин, и со словами: «Ты подлец, только ряженый!» — взяла с подноса шампанское и выплеснула юбиляру в лицо. Потом аккуратно поставила фужер на поднос и выскользнула из зала. Наступила тишина. Она длилась вечность, пока ее не разрушил крик Фомина:

— Охрана! Кто ее пустил?!

Заметались мужчины в черных костюмах и с рациями, кто-то бросился к выходу и случайно толкнул подсвечник, свечи упали на штору, занялась стена, едкий дым стал быстро заполнять помещение. Огня почти не было, только дым, густой и тяжелый, мгновенно вызвал приступ паники. Все кинулись к главному входу, кто-то упал, началась давка. Не контролируя себя, я крикнула: «Артур!» — и Бер-наро, мгновенно бросившись ко мне со словами: «Что ты здесь делаешь?» — потащил меня в сторону, противоположную главному входу. Я сопротивлялась, но он объяснил: там нас точно раздавят, — и я подчинилась его ледяному спокойствию и цепкой хватке.

Когда мы добрались до запасного выхода, огонь уже охватил ближайшую стену. Сработала пожарная сигнализация. Сбегая вниз в толпе охваченных страхом гостей, я услышала вой подъезжающих к башне пожарных машин. Позади бежал Олег Дуняшин, все время наступая мне на платье. Спуск продолжался очень долго, и когда мы, наконец, оказались внизу, то увидели, что из окон верхнего этажа валит густой черный дым. Как только выбрались на воздух, Бернаро схватил меня за плечи:

— С тобой все нормально? Нормально?

— Все хорошо, — автоматически повторяла я, но он, не слушая, все продолжал держать меня за плечи.

Люди выходили перепуганные, но невредимые, кругом стояли машины, вся территория была оцеплена. Как потом выяснилось, особенно не пострадал никто (два мальчика официанта надышались дымом), но призрак недавно выгоревшего изнутри кафе «Хромая лошадь», где за минуты погибли полторы сотни людей, глянул так явственно, что у меня потом еще три дня дрожали руки.

Бернаро потребовал, чтобы я поехала к нему, но я попросила увезти меня к Жанетте: потрясений на сегодня было так много, что еще одного я бы просто не выдержала.

Под болтовню Фрониус хорошо думалось, и я, слушая ее свадебные идеи, прокручивала картинки с выставки, которая едва не кончилась трагически. «Но ведь не кончилась, не кончилась!» — повторяла я снова и снова и не могла простить себе, что так и не узнала имя пятого, которое уже почти что прозвучало, да не было молвлено. Боюсь, после того, что сегодня произошло, Фомин не пойдет на контакты.

Это было не все. Я не могла отделаться от стойкого ощущения, что на злополучном вернисаже упустила нечто важное — то, что лежало на поверхности, что было вскользь предъявлено и могло стать разгадкой.

***

Утром в редакции я открыла сайт городских новостей и не поверила глазам: скончался Фомин Марк Михайлович. Сегодня ночью в областной больнице…

Вместе с репортажем о вчерашнем пожаре редактор велел срочно делать материал на первую полосу, и я, как могла, скрашивала и прятала появление незнакомки в очках. Совсем не упоминать о ней было нельзя: все, конечно же, этот факт помнят. Но в моей статье она была все-таки бессловесной: а вдруг нам всем послышалось? Очередной иск газете не нужен. Мастерская и сотовый не отвечали, я дозвонилась до секретаря и получила объяснение: инсульт.

Через час возник Дуняшин — обсудить наши планы. Как ни крути, план был один — идти к вдове и задавать вопросы. Без всякой надежды позвонила Ольге Борисовне Фоминой, попросила о встрече и неожиданно получила согласие, как будто ей самой хотелось поскорее объясниться с прессой, проговорить все, что на нее свалилось.

Купили гвоздики, поехали. В мастерской уже был народ, и у портрета, подаренного Никасом Сафроновым, стояли вазы, полные цветов, горели свечи. Опять эти свечи. Бессловесные девушки-помощницы ходили заплаканные и по-прежнему предлагали кофе и чай. Все было точно так, как перед выставкой, лишь картин стало больше: они стояли, лежали, висели на стенах, были подвешены в воздухе и уставлены на мольбертах; между ними было трудно ходить, и все их задевали. Вдова, потерявшая за эту ночь все жизненные краски, пригласила нас в небольшой кабинеткухню.

— Поймите, — помолчав, сказала Ольга Борисовна. — Марк не был ни в чем виноват. Это просто случайность, нелепость. Она не хотела… И я уверена: сейчас она жалеет.

В кабинет заглянула их дочка-подросток, вопросительно посмотрела на мать, но та сделала знак рукой, и девочка исчезла.

— А кто она? — привстал Дуняшин.

— Первая жена Марка Михайловича. Усольцева.

Вот почему мелькнуло в ней тогда что-то знакомое!

Татьяна Усольцева, отличный керамист — первая жена Фомина? Я вспомнила, как года два назад была на ее персональной выставке, и меня поразило ее светлое, праздничное восприятие мира, которое ощущалось почти физически — в диковинных рыбах и невероятных котах, в причудливых деревьях и избушках. Помнится, я тогда даже что-то купила.

— Студенческий брак, они вместе учились. Прожили пять лет и расстались. Там было много взаимных претензий, и связи они не поддерживали.

— Каких претензий? — уточнил Олег, и Ольга Борисовна объяснила со вздохом:

— В браке с творческим человеком второй должен был нянькой, стеной. Решать проблемы, ограждать от быта, ну, словом, создавать условия. У нас, по крайней мере, было так. У многих так, я знаю. А здесь — оба художника, и каждый требовал внимания по праву. Они очень плохо расстались.

— Но развод был давно, и вдруг такая реакция?

— Поженились в двадцать, в двадцать пять развелись, детей не было. Три года Марк мотался по квартирам, а потом переехал ко мне.

— Вы пытались с ней связаться?

— Нет, ну что вы, зачем… Хотя в записной книжке мужа есть ее телефон. Если нужно, возьмите. Брат Марка Михайловича решил подать иск за публичное оскорбление, повлекшее трагический исход. Но Марка нет, и никакой иск не поможет.

Дуняшин нашел и записал телефон, я рассказала про рыцарей.

Ольга Борисовна внимательно выслушала, кивнула головой:

— Он говорил про ваше интервью, о том, что вы его предупреждали. Рассказывал со смехом: «Представляешь, что выдумали эти журналисты? Как будто больше не о чем писать!» А вышло все, как вы сказали. Нет, ничего не понимаю.

— Писать о рыцарях никто не собирался, и до сих пор тут ничего неясно. Но факт есть факт: трое мертвы, остаются пианист Арефьев и еще кто-то неизвестный. Ольга Борисовна, может, вы про него что-то знаете?

По лицу Фоминой потекли слезы:

— Нет, не знаю. Да, вот, совсем забыла: после того интервью Марк вручил мне картину эту с рыцарями и сказал: «Спрячь, чтобы я больше не видел».

— А почему он так сказал?

— Считал, что слабая работа.

Разговор был окончен, мы вышли на воздух, столкнувшись в дверях с искусствоведом Ниной Рощиной, которая горячо объясняла седому сгорбленному старичку из галереи:

— Фомин — крупнейший мастер композиции, он знал все ее законы! Все законы цвета! А как он чувствовал модель! Родись он раньше лет на двадцать, то получил бы все от коммунистов. Как это могло случиться! Вместе с Ника-сом собирались на венецианскую Биеннале.

— А не может быть, что Никас — этот пятый рыцарь? — вдруг тронул меня за рукав Дуняшин.

В редакции нас поджидали еще две первополосные новости: умер автор «Татищева с яйцами», а городничий отстранен от должности, поскольку взят под следствие по подозрению в растрате. Все, как предрекала Глафира.

— Ну что, я права? — услышала я ее торжество на другом конце провода. — Такое не проходит даром.

Никакой, даже косвенной, связи между этими двумя событиями и памятником Татищеву не было, но мне живо вспомнился Мелентий Петрович, предупреждающий о грозной силе речки Стикс с ее карающими функциями.

Я позвонила Дуняшину:

— Здесь еще одна речка есть с переправами, называется Стикс, может, сходим?

— Нет, сначала к Татьяне, она согласилась.

Татьяна Фомина-Усольцева назначила нам встречу в той самой блинной возле Загородного сада, где мы с Олегом месяц назад обсуждали наш план. Одета она была точно так, как вчера. Татьяна была очень красива, и если бы не выражение хмурой сосредоточенности, ей можно было бы дать лет тридцать.

— Ну, спрашивайте, молодые люди, — сказала она, протирая очки, и я увидела большие серые глаза и будто взлетевшие брови. — Что вы хотите знать? Зачем я это сделала? Затем, что он сломал мне жизнь. Но убивать я не хотела, Бог свидетель… Я думала испортить праздник, вот и все. Кто знал, что все так повернется? Услышала по радио и не поверила ушам.

— Но ваш брак, развод — все это было так давно.

— Брак с Марком был настоящим адом — должно быть, потому, что я его любила. А он любил, чтобы женщины менялись. Представьте, возвращаюсь с пленэра и нахожу его с моей подругой в ванне. Потом — с соседкой по подъезду. Не брезговал никем, дешевой проституткой — тоже. Да, изменяют все, согласна. Но знаете, зачем он изменял? Он говорил: искореняем ревность. Редкостный садист. Потом, когда я забеременела, Фомин впал в ярость: его карьера, никаких детей! Сначала умолял, чтобы сделала аборт, в ногах валялся. Потом избил меня и вытолкнул на улицу. Ушла к родителям, ревела как белуга, а через месяц — кровотечение, меня едва спасли. Две чистки. И больше уже детей не было — ни во втором, ни в третьем браке… Проблема в том, что память не хочет хранить боль. Такое вот свойство. Поэтому я каждый день говорила себе: «Таня, ты это не забудешь никогда. Когда он будет счастлив и доволен, придешь к нему и предъявишь счет». Вот и пришла.

Дуняшин отвернулся и вздохнул:

— Вы теперь довольны?

— Что он умер? Господь с вами! Но если бы я этого не сделала, я не смогла бы дальше жить. Вот говорят: простите, не мстите. Не согласна. Мать Андрея Миронова говорила по этому поводу: вы не мстите потому, что вам лень мстить. А мне не лень.

— Татьяна Павловна, — неуверенно начала я, — в то время, когда вы учились, в вашем институте было общество «Белое рыцари».

— Да ну, какое там общество. Кружок вроде «Зеленой лампы». Придумали его Крутилов с Фоминым и развлекались года три игрой в особенных людей с особыми задачами. Ну, прям как дети! Потом пришел Арефьев, Водонеев, еще был кто-то, я не помню. Постойте. Почему вы спрашиваете? Кто вам рассказал?

Татьяна опять сняла очки, посмотрела на Олега, затем на меня и, отвернувшись, прошептала:

— Ну да, трое из них мертвы. И вы решили: это не случайно. Но убийца Георгия пойман, он признался во всем, будет суд. А что с Сашей, я даже не знаю.

— Нашли избитым во дворе, скончался от потери крови. Свидетелей не было, и, видимо, дело закроют.

Прошло минуты две, пока она переваривала информацию — мы молча ждали.

— Что я знаю? Только рассуждения Марка. Культура рождается в провинции, вырождается в столице и в этой форме возвращается в провинцию, — не помню, кто сказал. Любимая фраза Крутилова, которую затем все стали повторять. Второе, звучавшее и к месту, и не к месту: центр истории блуждает по планете.

— Да? Очень интересно.

— …А если этот центр блуждает, то, значит, глупо за ним бегать, центр нужно провоцировать там, где ты есть. Вот, говорили, говорили. Договорились до того, что провинция — что-то вроде корневой системы, провинция питает центр людьми, их мыслью и энергией. Столица же, как черная дыра, все поглощает и требует новое. Провинция «выращивает жизнь». Центр нужен, чтобы эту жизнь истратить. Я думала сперва, что это все — провинциальное зазнайство и гордыня. Ну, знаете, бывает: «Да мы у нас в Урюпинске столичней всех столиц!» Но оказалось — нет. «Белые рыцари» отказались быть «сырьем» для столицы. Марк мне все время повторял: провинция — это не столько изолированность от большого, «основного» мира, сколько разобщенность людей в самой же провинции. Это отсутствие социальной среды, где образованные люди сидят по своим кухням и где обретаются чудаки-одиночки, изобретающие вечный двигатель. Всё цитировал философа и математика Станислава Гурина, который тогда только начинал публиковаться и очень нетривиально рассуждал на тему центра и периферии.

— И Фомин, и Крутилов, и Водонеев были люди, образующие пейзаж. Таких всегда очень мало — хоть здесь, хоть в Париже. Как вы думаете, они состоялись?

Усольцева задумалась, начала рассуждать.

— Состоялся Крутилов — придумать, реализовать театр, блистать на всех фестивалях… Главное, ему удалось вписаться в контекст — во всяком случае, в российский контекст современного танца — со своей темой. Это очень много. В значительной степени состоялся Арефьев: тоже много гастролирует, тоже в профессии связан с контекстом. Но опять же он слишком завязан с театром, с общим уровнем исполнительства нашего оркестра, который Вадим давно перерос, вот с этим что делать. По сути, лет пять он сидит на двух стульях — работает в нашем театре плюс у него контракт с каким-то венским исполнителем — нет, исполнительницей, — и по этому контракту он должен давать определенное количество концертов в сезон.

— Вы хорошо осведомлены.

— Читаю газеты, да и круг у нас общий.

— А Марк Михайлович. Он тоже состоялся?

— Что касается Марка, последнее время он был в затяжном кризисе, и эта его «юбилейная выставка» — не что иное как попытка удержаться на плаву и обмануть себя. Как художник он был интересен лет шесть-семь назад, когда разрабатывал свою сюрреалистическую нишу. Казалось, еще чуть-чуть, и он сделает нечто такое, что впишет его во все пособия по живописи. Дальше что-то случилось, и он решил доказать, что неправильно его рассматривать только как сюрреалиста: пошли абстракции, и даже неподготовленный человек понимал, что это копии чьих-то копий. Но он был талантлив, во-первых, а во-вторых, себя не исчерпал. Кризисы, если работать, оборачиваются прорывами. Он же, вместо того чтобы стоять у мольберта, без конца кидался в бесконечные фестивали и акции — запечатлеться. А эта смехотворная идея с Центром современного искусства? Вот это точно провинциализм, причем махровый. Центр современного искусства — в Па-ри-же. Ну да, понятно, когда представитель художественной профессии перестает качественно и талантливо делать свое дело, то есть созидать, он начинает заниматься профанацией — открывать центры, школы, проводить акции. Грустно все это, ребята… Если говорить о всех четырех, тяжелее всего пришлось Саше. Но здесь провинция не виновата: просто время другое сейчас. Не-время поэтов. Поэты, эти «ветераны молодости», остались далеко, в шестидесятых. Где они были нужны. Или даже в Серебряном веке. Это страшно, но это реальность.

Я слушала Усольцеву, поражаясь тому, как совпадают наши ощущения и оценки.

— Вы считаете, их убила провинция?

Она отрешенно смотрела в окно и молчала.

— Незадолго до смерти Крутилова его пригласили в Берлин возглавить театр современного танца, и он согласился, — сказала я. — Кого-то из труппы хотел взять с собой, но.

— Да вы что! Это в корне меняет дело.

Татьяна резко обернулась ко мне, и в ее взгляде заметалась какая-то мысль.

— Меняет что?

— Не знаю, но меняет. Кстати, недавно чистила свои завалы и обнаружила записи Марка, по-видимому, тех времён. Блокнот, тетрадные листкти, открытки. Хотела выкинуть, да передумала. Хотите почитать?

3

Мы с Дуняшиным молча брели по Камскому проспекту — мимо Загородного сада, биржи, кинотеатра «Октябрь» и выставочного зала, пока не уперлись в Верхнюю Набережную. Затем взглянули на стального цвета непроницаемую Каму, повернули назад и, не в силах разойтись по домам, побрели в обратную сторону — мимо магазина «Океан», «Яблоньки», ЦУМа, гостиницы «Прикамье» и дальше, к Камской площади.

Меня поражало, что в Городе образовались в свое время и продолжали жить столичные бренды — ВДНХ, Крас-ная площадь, ЦУМ… Объекты, имеющие эти громкие названия, оригиналам, разумеется, не соответствовали. ЦУМ представлял собой четырехэтажный дорогой магазин в центре города, ВДНХ — крытый выставочный павильон, Красная площадь — пятачок, расположенный ближе к окраине. Что это было — стремление возвыситься до столицы или, наоборот, принизить, высмеять ее карикатурой, постичь мне так и не удалось, но факт оставался фактом: названия жили и исчезать не собирались.

Начал накрапывать дождь. Дуняшин раскрыл зонт и принялся рассуждать вслух:

— Что мы имеем, Лиза? А мы имеем то, что люди творческой элиты Города в короткий срок начинают погибать один за другим, и эти смерти будто бы случайны. Первого убивает новый знакомый, которого жертва приглашает к себе домой. Второго забивают на улице. Третий, вроде бы, умирает сам, и внешне эти смерти ну никак не связаны. На первый взгляд. Мы выясняем, что все эти люди входили в общество «Белые рыцари» и получаем записку от неизвестного лица с указанием конкретного места, которое может пролить свет на эту тему. Место мы не находим, но предсказываем и пытаемся предотвратить третью смерть, что у нас получается плохо.

— У нас это никак не получается, и мы в полной прострации бредем домой, не зная, что нам делать дальше. Мы узнаем, что наши рыцари когда-то ночью проникли в музей, где выставлены деревянные боги, не то языческие, не то христианские, что не только там пьянствовали, но и просили у этих богов помощи, творческой энергии.

— Пытались подключиться к силе данного места.

— Пытались подключиться к силе данного географического места, и, видимо, это у них получилось, потому что карьера у всех пошла резко вверх.

— Да! Появляется мысль: их убила провинция. Периферия.

— Может, провинция, а скорее, какая-то закономерность, которую мы чувствуем, ощущаем, но сформулировать не можем. Ведь это так? Ведь мы чувствуем?

***

Утром на вахте редакции я обнаружила обыкновенную бухгалтерскую папку — Татьяна Усольцева выполнила обещание — и, бросив все дела, начала разбирать записи, которые чуть выцвели, кое-где были размыты, но вполне прочитывались. Это были цитаты с пометками, хаотичные рассуждения, обрывки мыслей, рисунки. Любили, однако, рыцари записывать, фиксировать и спорить, Водонеев и Фомин — уж точно.

*

По С. Гурину, провинциализм бывает двух видов: пространственный и временной. Мир доморощенных мыслителей, изобретающих вечный двигатель кулибиных — пространственный. Провинциализм временной гораздо серьёзнее; это такой день сурка, когда всё неизменно начинается с нуля, от печки, и прорыв, качественный скачок, в этом случае невозможен.

Пометка: вот именно, периферийность — не столько географическое понятие, сколько игнорирование образцов, отсутствие платформы, на которой можно (нужно) строить дальше.

*

Провинция — это источник, ресурс, корневая система. Она питает центр энергией и мыслью. А главное, людьми. Как топливом — в больших количествах. Столица только поглощает, чёрная дыра. Ресурс берётся для переработки, на то он и ресурс. Провинция выращивает, взращивает жизнь. Центр нужен, чтобы эту жизнь истратить…

*

Провинция не может истощиться, так как питается земной, подземной силой.

Пометка: важно!

*

Столичность — это процесс творчества норм и эталонов культуры, а провинциализм — это процесс соответствия нормам и эталонам.

Пометка: что ж, создадим эталон!

*

«И собака в столице лает центральнее» — Станислав Ежи Лец.

*

По С. Гурину, провинция — горизонталь, поверхность, плоскость. Столица, напротив, ось вертикали, попытка воспарить, взлететь.

Пометка: в деревне больше неба.

*

Все уезжают за средой, с этим сложно поспорить.

*

Что есть махровая провинциальность, как не оглядка на центр и что там, в этом центре скажут? Нет никакого центра вне, за горизонтом. Центр там, где я, и я — ориентир.

*

Провинциален лишь тот, кто не утверждён в жизни фактом своего рождения и, чтобы утвердиться, отправляется в центр, а затем — в другой центр.

*

Центр там, где мейнстрим. А если здесь создать мейнстрим?

И дальше в том же духе. Марк Фомин изо всех сил пытался разобраться с этими двумя понятиями — «столица» и «провинция». Отчасти разобрался. Что нам это дает?

***

Я ехала на встречу к Артуру Бернаро. Меня так и подмывало рассказать ему эту историю и дать прочесть заметки. Но рассказывать было нельзя. По двум причинам. Во-первых, он все-таки мой работодатель, и, с его точки зрения, я должна заниматься не детективными расследованиями, а срочной работой, за которую он платит мне деньги. Во-вторых, мы с Олегом решили без нужды ни о чем не распространяться вообще.

Я ехала обсудить четыре первые главы (отправила два дня назад) и готовилась к самому худшему. Встречу назначили в маленькой кофейне в центре города, и, когда я зашла, Бер-наро уже ждал меня за столиком в своем неизменном черном камзоле. Но вместо того чтобы обсуждать текст а он, как выяснилось, и не читал его вовсе, — Бернаро задал мне вопрос, от которого у меня сразу все вылетело из головы:

— Лиза, отчего вы меня избегаете? — И пока я хлопала своими тщательно накрашенными глазами, а затем отводила их в сторону, ответил за меня: — Вы думаете: то, что было между нами накануне Лозанны, вас к чему-то обяжет. Ведь так?

Я помолчала несколько секунд (вот уж событие — целовались в машине!) и ответила, глядя ему прямо в глаза:

— Нет, Артур, не поэтому. Я действительно вас избегаю… Немножко потому, что боюсь. Боюсь, что между нами может начаться роман, который, естественно, помешает работе.

— К черту тогда эту работу! — крикнул Бернаро так громко, что если бы в кофейне были еще посетители, они бы точно обернулись в нашу сторону.

— Помешает работе, а главное — моей жизни.

Что я говорю! Глупость какая — как это отношения могут помешать жизни, если они — ее часть!

— Я, если так можно выразиться, не представляю себя рядом с таким человеком, как вы, и вам, по-моему, тоже нужен другой человек. Мне с вами страшно.

— Да почему?

— По всему. Вы всё знаете.

Бернаро отвернулся и молчал. Молчал так долго, что я, воспользовавшись паузой, позвала официанта и попросила воды.

— Я сам не знаю, кто мне нужен, — наконец сказал Артур. — Но вы…Вы единственный человек, кто мне за последние годы по-настоящему интересен. Да, у меня были женщины. Но как-то с ними я никогда особенно не разговаривал.

— Может, у вас просто не было времени?

— Может быть, времени, может, желания, а, вернее, того и другого. Мне здесь надоело, Елизавета. Поедем в «Кавказскую кухню».

Мы вышли из кофейни, поехали в «Кавказскую кухню», где под баранину Бернаро долго рассказывал о Лозанне, показывал снимки с концерта и, наконец, обещал прочитать мои четыре первые главы с тем условием, если я поеду к нему.

Эта была игра, конечно, и мы поехали, полночи читали, после чего молчаливый Эдвард проводил меня в подавляющий роскошью гостевой люкс, где я, как ни странно, мгновенно заснула.

Утром выяснилось, что хозяин отбыл в город, а мне предложено остаться и работать. Я так и сделала. После доставленного Эдвардом завтрака засела у себя и не вставала до обеда. Вернулся Бернаро, мы пообедали, я опять села писать — с перерывами на заплывы в бассейне: он тоже был к моим услугам. Все, как в доме Хуана. Собственно, просторный теплый бассейн и заставил меня задержаться здесь, в этом доме, где я отключилась от «рыцарей», от газеты и полностью сосредоточилась на биографии мага.

К пожилому Эдварду я испытывала доверие. Задумчивый и всегда готовый к услугам, он появлялся только когда нужно, незаметно организовывал жизнь и тотчас исчезал. Его незримое присутствие ощущалось в том, что все шло будто само собой. Он и сам излучал такую уверенность, что, попав в ее теплое поле, ни за что не хотелось его покидать. Бернаро рассказал, что его «дворецкий» когда-то служил завхозом в городской филармонии (я думала — выписан из Англии), но должность эту сократили, и иллюзионист предложил Эдварду место в своем доме. Помимо дворецкого здесь существовала приходящая прислуга — повар, садовник и горничные, но дворецкий стал кем-то вроде члена семьи, о которой я до сих пор ничего не узнала.

Так продолжалось до понедельника. Бернаро, видя мою страсть к воде, предложил и впредь работать у него по выходным. Дистанция, которая образовалась между нами и упрочилась за два дня, была столь ощутима, что я согласилась — несмотря на все свои страхи.

***

…Между тем Город устроил Фомину пышные похороны, все газеты пестрели статьями, а эфир — передачами о великом художнике. Друзья и коллеги, искусствоведы, ценители живописи только что готовились к юбилею, и все приличествующие слова были прописаны и свежи. По-моему, кое-кто забыл даже поменять в своих славословиях «есть» на «был». И стеснялись меньше: об умершем можно было, не стесняясь, говорить как о гениальном.

Смерть Фомина обсуждалась во всех коридорах и кулуарах — даже больше, чем отстранение городничего. На какое-то время город словно проснулся и заговорил на одну-единственную, объединяющую его тему. Похоронили Марка Михайловича в VIP-квартале далекого Северного кладбища, объявили конкурс на лучший проект памятника, и все снова зажили своей жизнью.

Мы с Олегом, как ни старались, все не могли выловить пианиста Арефьева. Он и в самом деле сидел на двух стульях — нашем и венском, — и поймать его здесь, в театре, было делом почти невозможным. Если он все-таки приезжал, его сотовый неизменно оказывался «не там», и нам оставалось одно — установить пост наблюдения возле служебного входа театра.

Донеслось, что дело на Татьяну Усольцеву все-таки завели, но оно обещало быть тупиковым. В эти же дни закрыли другое «тупиковое» дело — убийство Саши Водонеева, и Город начал очередную подготовку к очередной бесконечной зиме, которая могла нагрянуть уже завтра. Задуло, засквозило во все щели; как в революционном Петрограде, опустилось небо, и опять висела в воздухе эта чеховская фраза про Город: «А климат такой, что того и гляди снег пойдет». Снег здесь мог зачем-то пойти даже летом, и время от времени пользовался этой возможностью.

* * *

В один из таких промозглых октябрьских вечеров ко мне пришла Жанна и с потерянным лицом сообщила, что у нее проблема.

— Не знаю, как тебе и сказать… В общем, Лиза, я стала фригидна.

— Что-что? — не расслышала я.

— Представь, смотрела ночью Тинто Брасса — и никакой реакции. Вот ужас.

— У меня на него никогда нет реакции.

— Но у меня-то раньше была!

— Попробуй посмотреть с кем-нибудь.

— Нет никого.

— Так с этого и нужно начинать. Раз есть партнер, бывает и реакция. А нет — никакой Тинто Брасс не поможет.

— Слушай, а это случайно не старость?

«Старостью» и «фригидностью» Фрониус донимала меня неделю, пока я ей не посоветовала реанимировать стриптизера, чтобы поставить все точки над «и». Тот реанимировался с такой скоростью, что Жанка дня три опаздывала на работу, не в состоянии проснуться после опытов по искоренению «фригидности».

Подготовка к Галкиной свадьбе все набирала обороты, и чем ближе становился этот день великого рубежа, тем мрачнее становилась невеста. Оживлялась она лишь в одном случае — на примерке белого платья, которое и в самом деле оказалось редкостно красивым. Платье, впрочем, давно было готово, но забирать его из мастерской никто не спешил, и это был подозрительный факт. Подозрительность его подтвердилась в тот день, когда Томина между прочим сообщила нам с Жанной, что по вечерам ей звонит Гутников, и они разговаривают по часу.

— Как по часу? — вскричала Жанетта. — Он испортит тебе всю свадьбу. Так, зачем он звонит?

Как девяносто девять процентов мужчин на земле, Гут-ников точно не знал, зачем он звонит своей бывшей подруге. Затруднилась с ответом и Томина. Но с точки зрения Фрониус, он делал это только затем, чтобы выбить почву из-под ног Галины, которая предприняла очередную реальную попытку жить без него.

Галка обиделась и замолчала.

— Мне вообще не нужна эта свадьба, — прошептала она наконец.

Фрониус грохнула стулом:

— Вы смотрите-ка, ей — не нужна! Я тут сбилась с ног с этой свадьбой, готовлюсь!

— Ну, сама тогда и выходи!

Галка расплакалась, выскочила из кабинета, и в тот день мы ее больше не видели. А на следующий день, как обычно, пришел чеховский Леонид и сообщил нам, что все отменяется.

Томина уехала на неделю в командировку, Фрониус рвала и метала, а я, как заведенная, повторяла одну и ту же фразу:

— Слава богу, что это случилось сейчас, а не в ЗАГСе — на глазах изумленной публики.

Теплоход ввиду предзимья все равно пришлось бы отменить. Больше всего мы с Жанеттой жалели о платье, но, как по-

том выяснилось, несостоявшаяся невеста его забрала и вместе с фатой повесила в шкаф — очевидно, до следующей свадьбы.

4

Начался театральный сезон: я все время сидела в театре, а ночами писала рецензии. Чуть позже других открылся «Балет Георгия Крутилова», в котором должность художественного руководителя оставалась вакантна, зияя, как черная дыра. Было решено, что театр будет существовать как мемориал (то есть заниматься восстановлением многочисленных крутиловских спектаклей) и работать с приглашенными режиссерами до тех пор, пока… Что произойдет дальше и где взять постоянного балетмейстера с живым, а главное, развивающимся хореографическим мышлением, никто не знал. Педагоги-репетиторы достали давным-давно снятые с репертуара спектакли, и танцовщики, как заведенные куклы, потерявшие кукловода, репетировали день и ночь, чтобы доказать свое право на жизнь без хореографа.

Как зритель со стажем я знала: народ в театр ходит по двум причинам: узнать, что вокруг происходит, а заодно получить художественный аудио-визуальный продукт, который в зависимости от обстоятельств бывает более или менее качественным, но в любом случае его совершенно спокойно можно не смотреть. Как во всяком театре страны в последние пятнадцать-десять лет. (По этой причине я норовлю бывать все-таки в музыкальном театре — благодаря музыке здесь гораздо труднее испортить спектакль, чем в той же злосчастной драме.)

В Городе театры были нужны еще и для того, чтобы люди могли пережить сверхъестественно долгую и ужасную зиму. Зима являлась где-то в ноябре, и сразу было очевидно: на полгода. С утра без объявления войны включался мороз в тридцать градусов, но воспринимался он как все пятьдесят, так как снег непременно запаздывал, земля была точно камень, и как тут прикажете жить? Так вот, театры (концерты) в Городе были нужны ещё и для того, чтобы совладать с паникой перед этой повторяющейся напастью и продержаться хотя бы до января. К январю с зимой как-то свыкались, снег смягчал каменную холодрыгу, и снова проглядывал солнечный свет вместе со смутной надеждой на лето.

Так, добежишь по этому безжизненному ноябрю сквозь театральный сквер с плывущими в морозе уличными фонарями до партера, а там — Кармен пляшет на острие ножа, Антоний и Клеопатра перед лицом смерти (Октавиана Августа) соединяются в экстатическом любовном дуэте. Кругом — позолота и бархат, хрусталь массивных люстр; сидишь и думаешь: нет, ничего, можно жить… Словом, театралы заметно выигрывали в сравнении с тем, кто сидел дома и смотрел в интернет. И если летом жизнь в городе была живая, реальная, плотная, то с наступлением осени она переходила в эфемерное, искусственно созданное пространство, где царили эльфы, лебеди и щелкунчики, а зачарованные принцы бежали из дворцов на заколдованные озера.

Если б не было принцев, все б давно разбежались, а так, благодаря сильфидам и наядам, иллюзия того, что «можно жить», очень многое здесь изменила, впрочем, так и оставшись иллюзией.

— Нельзя жить, нельзя! — всякий раз причитала Фро-ниус, сидя в обнимку с обогревателем. — Нет, ну почему мы живем здесь? Есть Италия, Греция, где зимой плюс пятнадцать, а летом — все плюс тридцать, — в море!

— Зато у нас есть возможность носить шубы.

— Возможность-то есть. Только шуб у нас нет.

Желание носить шубы время от времени приводило нас в дорогие магазины мехов, но когда стоимость вывешенных там приличных экземпляров стала сопоставима со стоимостью машины, эти походы стали бессмысленны. Заработанных в редакции денег хватало лишь на стандарт номер один, от стандартов мы бежали, как от чумы — приходилось сидеть у обогревателя и ругать холод.

В этом году зима пришла еще раньше, правда, в ином варианте: в последний день октября вдруг пошел снег, который сыпал дней пять, засыпал все что можно и уже не растаял. В первый раз на моей памяти движение в городе (совсем как в Европе) было парализовано, срочно назначили нового городничего, чтобы он разгребал все завалы.

Все октябрьские выходные я работала в замке Бернаро. Здесь меня застал и День Великого Снегопада. Я подошла к окну и не поверила глазам: сугроб был с меня ростом. Торчащая пирамидами туя, которую я называла кипарисом, создавала иллюзию Ялты зимой. Каждая ветка и каждый листок были тщательно припорошены снегом, но снег лежал не беспорядочно, не шапками, а ровным организованным слоем, повторяющим форму первоначальных предметов, в результате чего они получали звенящий объем. Снег, впрочем, был неестественный — очень воздушный, сухой, как в театре, точно высушенные кристаллы какого-то современного материала завезли для очередного спектакля.

Бернаро закрылся в библиотеке, я — в своем привычном люксе, где на редкость отлично работалось. Я завела привычку завтракать не в столовой, а здесь, и получалось, что весь день мы проводили порознь. Днем Бернаро, как правило, уезжал в город, мы обедали с Эдвардом, а с хозяином дома встречались только за ужином. По моим прикидкам, рукопись была готова лишь наполовину, приходилось спешить и сидеть допоздна.

Попытка сближения со стороны Артура была только одна, но я ее решительно пресекла. Категорически не желая вступать со своим «патроном» в личные отношения (по крайней мере, до завершения работы!), я, как мне показалось, убедила его, что подобный роман обречен. Бернаро рассмеялся и перестал обращать на меня внимание.

Поэтому я удивилась, когда сегодня он вошел ко мне днем и попросил сделать паузу:

— Совсем забыл вам сказать, Елизавета, — крутил он в руках свои бесконечные карты. — В следующие выходные у меня будут гости… Такая традиция — наступление зимы отмечать сбором гостей.

— Конечно, очень хорошо, я буду рада поработать дома. Тем более, с дорогами сейчас проблемы.

— Нет, вы меня не поняли — напротив. — Бернаро спрятал карты, достал платки и ловко сплел из них розу. — Вот, возьмите. Я приглашаю вас на этот праздник, отказ не принимается.

— Вот как? А что за гости?

Он улыбнулся:

— Просто гости. Я знаю их давно и уверяю — замечательные люди.

Замечательные люди приехали через неделю, хотя правильней бы сказать: возникли. Дороги расчистили, снег выпал опять — уже вменяемым слоем, — но утром я не обнаружила на нем никаких следов. Эти гости материализовались внезапно, и дом сразу наполнился звуками, которые доносились отовсюду — из оранжереи, из кабинета, библиотеки и каминного зала.

Одновременно говорили несколько мужчин и женщин, как будто спорили, но ничего разобрать было нельзя. Затем шум переместился дальше — в бильярдную, откуда уже не доносилось ничего, кроме гулких ударов кия по гладким шарам. В другом крыле дома время от времени раздавалось пение под звуки фортепиано. Слышимость, как оказалось, здесь превосходная, несмотря на то, что повсюду лежали ковры, а стены были сплошь драпированы плотным материалом.

Радуясь, что про меня забыли, я изо всех сил старалась писать, но чем больше старалась, тем меньше мне удавалось сосредоточиться. Я уже пожалела, что осталась, уступив настойчивым просьбам Бернаро: два дня на ветер плюс чужие люди. Но не бежать же, в самом деле. Просидев так часа полтора и совершенно измучившись, я ре-шила выйти на воздух, но в этот момент постучал Эдвард и попросил спуститься к гостям. Я переоделась в приготовленное платье и в самом скверном расположении духа спустилась в столовую. Там обнаружились пятеро мужчин и три женщины, которые что-то живо обсуждали.

— Елизавета Кронина, журналист, пишет обо мне книгу, — скороговоркой пробурчал Бернаро и перечислил имена гостей.

Имена тут же выскочили из моей головы, за исключением двух — Елена и Вахтанг. Вахтанг был точной копией известного советского комедийного актера по имени Фрунзе Мкртчян и точно так же, как оригинал, мгновенно вызывал доверие. Елена, необыкновенно красивая девушка с безупречной осанкой, смеющимися глазами и темными волосами до плеч, разглядывала меня с детским любопытством. Я сразу решила: и смеялась, и пела она, впрочем, если б она и не пела, и не смеялась, то все равно была бы в центре внимания как женщина, обладающая магией притяжения.

С моим появлением в разговоре возникла пауза, после чего гости одновременно заговорили о книге, но тему развить не успели, так как всех пригласили к столу. Откуда-то взялись официанты, которые предлагали то одно, то другое, но блюд оказалось так много, что я растерялась. Остальные, напротив, держались так, точно каждый день ужинали в столовой Бернаро.

— Артур, где ты берешь свежие мидии? — спросил коренастый брюнет, сидящий напротив меня, и потянулся к соуснику.

— Краду в местном террариуме, Аристотель. Их там полно. Угрей и кузнечиков развожу сам.

Официант, предупредив движение брюнета, подошел к соуснику и полил соусом мидии.

— Да, я заметил: мясо не переморожено.

— Не говорите мне про змей! — сделал страдальческое лицо Вахтанг. — Неделю назад в Индонезии отравился питоном. Сказали: улучшает память. По мне, так лучше уж лягушки, только в кляре.

Бернаро улыбнулся:

— Как сын кавказских гор, ты должен есть одну баранину.

— Да, кстати о баранине… Подайте-ка писательнице бифштекс с кровью, — оживился Аристотель, — что-то она у нас бледненькая.

— Спасибо, — очнулась я, — в это время суток я предпочитаю именно змей.

Весь ужин продолжался в том же духе. Наконец, перед каждым гостем был поставлен маленький сотейник, от которого исходил жар. Лица сидящих сверкнули блеском предвкушения, и на них появилась торжественность. К сотейнику были поданы специальная вилка и ножичек, официанты сняли крышки, и в полном молчании гости начали есть. Съев два-три кусочка какого-то мяса (позже выяснилось — лосятина), приправленного спаржей, я наткнулась на маленькое яйцо в серебристой фольге — что-то вроде киндер-сюрприза, только поменьше. И пока я озадаченно смотрела на яйцо, Бернаро спросил:

— Кто будет оракулом?

— Я! — закричала Елена, и мне стало ясно, что найденное яйцо — главный элемент ужина.

— Ты была в том году, — возразила невозмутимая блондинка прибалтийского типа, которая до этого все время молчала. Народ начал спорить, появились еще два претендента, но Елена отстояла свое право, и, надев на голову высокую корону со стразами, заняла приготовленное место на возвышении к нам спиной.

* * *

Я развернула фольгу и в тонком силиконовом контейнере обнаружила самолетик. Слева и справа от меня тоже активно разворачивали обертки, раздавались возгласы удивления, но мало-помалу все стихло.

К сидящей спиной Елене подошел мужчина лет тридцати с внешностью строителя коммунизма (таким, каким его изображали на советских плакатах: прямой открытый лоб, улыбка, правильные черты лица) и положил ей в руку фигурку козленка.

— Прибыль в домашнем хозяйстве, — кокетливо изогнув стан, уверенно провозгласила Елена, — твои стада будут расти, но и сил для ухода за ними понадобится значительно больше.

Пожав плечами, молодой человек отошел.

За ним подошел Аристотель и, смеясь, предъявил крохотный бинокль.

— А тебя, дорогой, водят за нос. Присмотрись, что происходит прямо перед твоим носом — это будет полезно не только тебе, — рассмеялась Елена.

Аристотель помолчал, хотел что-то спросить, но передумал, и, махнув рукой, вернулся на свое место.

Следующей была «прибалтийская девушка» Лидия, которая продемонстрировала меч и ножны.

Посмотрев на них, Елена задумалась и медленно произнесла:

— Зачем тебе воевать, вести крестовые походы, когда гораздо проще решить дело миром? Вооружись лестью и хитростью — и проблема решится.

— Не понимаю, искренне не понимаю, — пропела блондинка, и ее место занял Вахтанг. Недоумевая, он обошел гостей и каждому показал фигурку девушки в белом платье с букетом в руках.

— Ты женишься, и очень скоро, — объявила Елена. — Но берегись, чтобы юная жена не наставила рогов на твою убеленную сединами и всеми уважаемую голову.

Краска смущения залила лицо Вахтанга, стрела попала в цель, но он быстро совладал с собою и пробурчал что-то про Кассандру, которая слишком много болтала и, в конце концов, не снесла головы.

Место Вахтанга занял Бернаро. У него в руке был орех. Сжав его скорлупу пальцами, «Кассандра» медленно проговорила:

— Что с того, что ты овладел скрытыми знаниями и приблизился к главной разгадке? Самый твердый орешек — ты сам, и пока ты не разберешься в себе и в своих чувствах, мир не пойдет навстречу.

Бернаро шуточно поаплодировал.

Наконец, дошла очередь до меня. Елена долго крутила в руках мой самолетик и так, и сяк, затем неопределенно сказала:

— Билет в один конец. Только когда куда… нет, не знаю, не знаю.

На десерт были поданы фрукты, испеченный Эдвардом пирог с персиками и восточная пахлава, от которой я не могла оторваться. Наконец, все перешли в каминный зал, где был накрыт стол для кофе.

К кофе, впрочем, никто не притронулся. Аристотель сел за рояль, и Елена довольно виртуозно исполнила несколько оперных арий. Ее уверенное и довольно необычное колоратурное сопрано заставило мужчин забыть свой бридж, и даже Лидия, вначале недоброжелательно поглядывающая на «оракула», сейчас не сводила с исполнительницы глаз, подпевая одними губами и поводя плечиками.

Было заметно, что обе они стараются завладеть вниманием хозяина дома, но Бернаро, как мне показалось, был поглощен одной Еленой и только изредка рассеянно поглядывал на третью девушку — Риту, которая выделялась разве что большими темными глазами и очень смуглой кожей. Я и сама все время смотрела на нее, пытаясь составить впечатление, но Рита молчала, курила и просто присутствовала. Ей «оракул» предсказал крупный выигрыш в азартной игре, но она и тут сохранила молчание.

Буриме, фанты, карты. Компания засиделась далеко за полночь, и когда я уходила к себе, в зале оставались Аристотель, Елена и Бернаро, который за весь вечер не сказал мне и двух слов.

* * *

Завтрак был поздним. По обыкновению, я попросила Эдварда принести кофе мне в комнату, но услышала настойчивую просьбу хозяина дома позавтракать вместе со всеми. Именно это мне было нужно меньше всего… Совсем не хотелось ни есть, ни смотреть, как эти красавицы наперебой кокетничают с Бернаро, а тот не сводит восхищенных глаз с Елены. Нет, пусть кокетничают, пусть не сводит, но причем здесь я?

«Ничего, — сказала я себе, — терпеть осталось всего до завтрашнего вечера, больше я так не вляпаюсь ни за что, и вообще пора начинать новую жизнь».

Кто-то предложил покататься в санях, на что Бернаро сказал: «Нет проблем!», — куда-то позвонил, и через час внизу стояли две запряженные повозки. Я смотрела на оживленные лица укутанных в шубы гостей и жутко тосковала. Мне хотелось домой, на работу, к Жанетте, куда угодно, где не надо было веселиться вместе со всеми, когда хочется забиться в угол и молчать. И дело было не только в Елене Прекрасной и обращенных на нее пламенных взорах Бернаро. Я всегда себя чувствовала неуютно в гуще продолжительных массовых развлечений, пусть даже столь невинных. Умение радоваться жизни присутствовало во мне в зачаточном состоянии и пробуждалось лишь тогда, когда я была в одиночестве — в море, с книгой, за компьютером, если удавалось поймать всё время ускользающую мысль. И сейчас я чувствовала себя инородным телом в этой бодрой компании беспечно смеющихся людей.

Заметив мое настроение, Бернаро спросил, может ли чем-то помочь, и, получив мои уверения в том, что все замечательно, вернулся к дамам.

Катание оказалось забавным. Безветрие, солнечная погода и небольшой морозец заставили так увлечься прогулкой, что она растянулась часа на два. Не зная, чем заняться в санях, Елена взобралась на козлы и взялась за вожжи. Кучер, парень лет двадцати, неохотно подвинуся, но отдал ей бразды правления.

— Н-но! — закричала Елена, и лошади понеслись. Дорога была хорошо укатанной, бубенцы звенели на всю округу, и ребятишки повыскакивали из домов и замерли у околицы. Возле одного из дворов Елена притормозила, усадила в сани местную детвору и под улюлюканье оставшихся покатила к реке. Чусовая, не тронутая льдом, но загустевшая от первого мороза, вызвала новый приступ веселья, который разразился свистом Аристотеля. Едва не въехав в реку, Елена развернулась, гикнула, и мы понеслись ещё пуще.

После катания всем было море по колено — обед решили заменить шашлыками в саду. Мясо Бернаро жарил сам и всем по очереди вручал шампуры с дымящимися кусками баранины.

Ни с того, ни с сего за мной начал ухаживать Аристотель. Он почти насильно заставил меня выпить коньяку и закусить кружком перченого лимона.

— Нет, лимон обязательно, Лиза, — шептал он мне в самое ухо. — У вас, как у всех журналистов и критиков, недостаток эндорфинов в крови, а без эндорфинов человек не может испытывать полноценную радость.

— Вы врач?

— Я химик-отравитель. Редкая в нашем веке профессия. Кого вам нужно отравить, признайтесь?

Коньячок свое дело сделал, и скоро я уже смеялась двусмысленным шуткам Аристотеля. Наклонившись к моему уху, он с самым серьезным видом пародировал Вахтанга, Елену, Лидию и всех остальных персонажей, и делал это так уморительно, что от смеха я не могла ни есть, ни пить, ни следить за разговором, от души хохотала и совершенно позабыла свою недавнюю хандру.

Аристотель развлекал меня вплоть до вечера. А когда включили музыку, подхватил меня за талию, и мы сымпровизировали гремучую смесь твиста с чем-то латиноамериканским, сорвав аплодисменты. Демон безудержного веселья заставил Аристотеля вскочить на стол и изобразить профессиональный степ, а потом мы с ним вполне зажигательно завели сиртаки, и члены всеей странной компании подхватили танец, старательно повторяя наши движения.

Утром я все же уехала. Пока весь дом спал, выскользнула из дома, пешком дошла до шоссе и поймала машину. Но уезжала я — спасибо Аристотелю — со щитом, а не на щите. Благодаря нашим сумасбродным танцам, коньяку и эндорфинам жизнь закрутилась вокруг меня, а все остальные отошли в сторону, сделались зрителями, а Бернаро, словно очнувшись, опять не сводил с меня своих пристальных черных глаз.

— У вас что-то случилось? — спросил меня водитель «субару», которого удалось тормознуть с первой попытки.

— Нет, — улыбнулась я. — Почему вы так думаете?

— Девушка, голосующая в семь утра на пустынном шоссе — это ЧП. Меня зовут Виктор.

Он отвез меня домой, отказался от денег, но взял визитку и сказал, что позвонит. Новое дело, однако — расплачиваться визитками. Как авансами на будущее. Парень, правда, был славный. Точнее, никакой.