По свежим следам вчерашнего московского траурного марша говорили о его особом «политическом языке». Метафора «языка» действительно удачна, и важно понять, что вообще можно сказать на этом языке, как он устроен.

Не исключено, что сказать уже мало что удастся. У Анны Зегерс в романе «Мертвые остаются молодыми» есть эпизод последней — и тоже необычно массовой — антифашистской демонстрации в Берлине в 1933 году, уже после прихода к власти нацистов и незадолго до поджога рейхстага: ее участники «всем народом хоронили свободу». Может статься, что таким был и вчерашний марш, и некоторые его участники сами признаются в чувстве растерянности и безнадежности.

И все же новый язык, новый способ политического отношения к миру возникает. Я бы назвал его языком сопротивления. Даже, может быть, Сопротивления с заглавной буквы.

На шествии несли множество российских флагов. Впервые это пытались делать еще на несогласованных акциях год назад; в этот раз их приготовили для другого марша, в Марьине, и в отличие от прочей наглядной агитации они не устарели после гибели Бориса Немцова. Это очень важный политический жест: национальный флаг поднимают не претенденты на власть, а защитники своей страны, не те, кто желает ей понравиться, а те, кто сам себя с нею отождествляет. Не бунтари, а законные граждане. Вместо задорного самоуправства революционного меньшинства: «мы здесь власть!» — положительное самоутверждение морального (не статистического) большинства: «мы и есть Россия». Как писал другой германский поэт-антифашист (их опытом не стоит пренебрегать, даже если они были коммунистами): «Я — немец. Пусть позволено глупцам / Меня лишать гражданства в озлобленье. / Я прав своих гражданских не отдам…» То же, по сути, означают и нынешние триколоры: «мы, многонациональный народ России…», — сколько бы нынешние глупцы ни твердили о «национал-предателях», заимствуя термин у тех самых немецких глупцов. Сопротивление — это борьба даже не за благополучие своей страны и не за конкретный ее политический выбор (скажем, «европейский», как на Украине), а за ее свободу и честь. Его участникам стыдно, «обидно за державу», которая унижена оккупантами или же сама ведет себя недостойно, — и этим они раздражают своих противников, требующих от них «убираться вон из страны». Это ведь действительно неуютно — жить рядом с людьми, которым за тебя стыдно.

Сопротивление — не то же, что революция (даже демократическая), хотя может включить ее в себя или, точнее, повлечь ее за собой. Это скорее оборона, чем наступление, причем не самооборона теснимой противниками партии, а оборона всей страны ее гражданами, порой против внутренних оккупантов; на такую патриотическую борьбу и идут под государственным флагом. В отличие от партии, здесь может не быть лидеров, а потеря крупного лидера болезненна, но не фатальна. Здесь слабее выражена агрессия, и оттого, скажем, мстительный лозунг «не забудем, не простим», хотя и виднелся у кого-то на шествии, но вряд ли еще долго останется в ходу. Культура хлестких и остроумных политических оскорблений исчерпала себя, растворившись в тупой брани троллей и ботов. Вообще, в сопротивлении не нужно распалять себя боевитыми или даже «добрыми» призывами, и правильно, что «весенние» кричалки, которых напридумывали устроители марьинского марша, остались невостребованными. Сопротивление по большей части тихая, сосредоточенная работа, и поэтому — а не только из-за скорбного повода — московское шествие двигалось почти молча. В сопротивлении можно обходиться минималистскими лозунгами, и они преобладали в колонне над плакатами крупными и многословными; в пределе это был просто листок с надписью «Нет слов» в траурной рамке — трагическая вариация анекдота про листовки без текста, когда «и так все ясно». Анекдот — из эпохи диссидентства, чей опыт по-прежнему актуален.

Судя по московскому маршу, оппозиционное движение в России переходит в режим сопротивления — политического, морального, интеллектуального. Пожалуй, так ему теперь и предстоит работать, даже если вчерашняя демонстрация, не дай бог, действительно окажется последней.