У Поля Рикера есть книга «Память, история, забвение»: для него это три разных формы коллективной работы с прошлым. Меня всегда интриговала третья часть рикеровской формулы. С памятью и историей все более или менее понятно: история (наука) проверяет память людей, систематизирует ее, дополняет знанием о том, что было, но чего никто не помнит. А забвение? неужели оно тоже необходимо обществу? Да, говорит Рикер: например, без забвения нельзя помириться с бывшим врагом.

Я снова думал об этом, гуляя по Берлину — городу, исковерканному историей — не наукой, конечно, а сначала столетней имперской авантюрой, потом пятьюдесятью годами социализма за колючей проволокой. Городу, где на каждом шагу сознательно расставлены знаки памяти, — чего стоит хотя бы контур Берлинской стены, тянущийся вдоль улиц и набережных. Такое множество памятных знаков (самых благородных по намерениям и смыслу) говорит о том, что живой памяти людей не хватает, ее приходится подпирать знаками. И рано или поздно наступит момент, когда знаки перестанут работать, и тогда то, что было памятью, придется аккуратно забывать, сдавать в архив историкам: уж больно тяжелая это память, трудно выносимая для народного сознания.

У нас в России проблема стоит почти так же. Живой памяти о Второй мировой войне остается все меньше и меньше — у немногих живых ветеранов и, уже в иной, измененной форме, у их ближайших потомков (я тоже — сын участника войны, но не претендую на достоверную память о ней). Есть еще исторические знания о войне — выверенные, научно систематизированные, но ими может владеть лишь меньшинство. Большинство же людей войну и не помнит, и не знает — они знают и помнят только популярные книжки, фильмы и телепередачи о ней, разноречивые, подчиненные переменчивым политическим нуждам: позавчерашним, вчерашним, сегодняшним… Смутная, хаотическая память, которая из них образуется, невыносима для целостного переживания, слишком много в ней кричащих и ужасных противоречий; пытаясь ее понять, легко сорваться в истерику. Сознание людей непроизвольно пытается привести ее в порядок — но не научно-объективно, как делают историки, а просто как-нибудь так, чтобы можно было ее удерживать и не мучиться в каждый момент от ее разорванности. И, конечно, чаще всего выбирают упрощенно-положительную версию: мы победили, защитили правое дело, завоевали себе славу, а другим свободу… Не требуется даже корыстной пропаганды, чтобы все остальное, что не укладывается в эту схему, отбрасывалось; таков естественный душевный порыв или, если угодно, соблазн.

И вот я думаю, что Вторую мировую войну (или как там ее у нас называют, намеренно упрощая ее суть) пора забывать. Ничего ужасного в этом нет: у нас же нет живой национальной памяти о Первой мировой войне или о войнах с Наполеоном — и мы не видим здесь никакого кощунства и оскорбления предков. Конечно, те немногие из нас, у кого есть живая память или же научное знание о войне, пусть хранят их и дальше. Но всех остальных бессмысленно «просвещать», искусственно напоминать им то, чего они не могут помнить, — пусть лучше забывают то, что они принимали за реальную память. Пусть эта война будет заархивирована, и сведения о ней останутся в архиве. Архив — это уже не память в строгом смысле слова, потому что это ничья память, никем не ощущаемая как своя. Попав в архив, она в буквальном смысле «принадлежит истории», науке, ее больше не помнят, не переживают, а лишь изучают. И прав Рикер: не сумев так сознательно, уважительно (да-да!) забыть войну, не удается помириться не то что с былыми врагами, но и с былыми союзниками — и даже с былыми «братскими народами», о чем напомнил нам прошедший год.