Фауста подождала еще некоторое время, внимательно прислушиваясь, и не услышала ничего... кроме биения собственного сердца, стучавшего вдвое быстрее обычного. Она позвала Пардальяна, она еще что-то ему говорила. Но как она ни напрягала слух, никакой ответ не долетел до нее.
Тогда она выпрямилась и медленно вышла; по-видимому, всецело положившись на принятые ею меры, она даже не стала закрывать за собой дверь.
Она вернулась в тот кабинет, где мы видели ее беседующей с Центурионом, и долго размышляла там, недвижно замерев в своем кресле. В ее голове с неотступностью навязчивой идеи вновь и вновь упрямо возникал не самый важный вопрос:
«Обманул меня Магни или нет? Сонное зелье это или яд?»
Этот вопрос неизбежно приводил к главному, к единственному, который имел для нее значение: «Умер он или просто заснул?»
Тяжело дыша, испытывая истинную муку, будто от физической пытки, при мысли о том чудовищном злодеянии, что она свершила, Фауста все-таки делала из этого логические выводы, и ни настоящая боль, ни тревога перед лицом неопределенности не могли затуманить ясность ее ума.
«Умер... тогда я победила!.. Тогда, освобожденная от этой любви, ниспосланной мне Богом в качестве испытания, моя душа, одержав победу, станет неуязвимой. Я смогу вновь обратиться к своей миссии, уверенная в себе, уверенная отныне в своем торжестве, ибо единственное препятствие, преграждавшее мне дорогу, по моей воле устранено.
Только уснул – тогда все, возможно, придется начать сначала!.. Кто может знать что-либо наверняка, когда речь идет о Пардальяне?.. Если бы я могла проникнуть к нему... один удар кинжала, пока он спит – и все было бы кончено... Что за роковая мысль – приказать выбросить ключ от подземелья!.. Принятые мною меры предосторожности обращаются против меня же самой... Я была так уверена в успехе... но убежденность этого неукротимого человека заронила сомнение и нерешительность в мою душу. Теперь, возможно, мне придется ждать долгие дни, и пока он будет медленно умирать в своей могиле, я тоже буду медленно гибнуть от неопределенности, тревоги и страха, да, от страха, и так до того момента, когда я окончательно уверюсь, что он расстался с жизнью... а это будет нескоро, очень нескоро.»
Она сидела так еще довольно долго, размышляя и строя планы.
Наконец, приняв, по-видимому, твердое решение, она ударила в гонг.
На его звуки появился человек, угодливо склонившийся перед нею.
Этот человек был домочадец, подручный и якобы кузен Красной бороды, то бишь дон Центурион.
– Многоуважаемый Центурион, – сказала Фауста тоном монархини, – да, действительно, меня не обманули на ваш счет. В умелых и надежных руках вы сможете быть ценным помощником. Вы с честью справлялись со всеми поручениями, которые я давала, чтобы испытать вас. Следует признать, вы исполняли мои приказания умно и скоро. Я готова принять вас окончательно к себе на службу.
– Ах, сударыня, – вскричал Центурион вне себя от радости, – поверьте, мое рвение и моя преданность...
– Не надо лишних заверений, – высокомерно прервала его Фауста. – Принцесса Фауста платит по-королевски как раз для того, чтобы ей служили со всем рвением и преданностью... Что касается верности, то мы сейчас об этом поговорим. Главное же – чтобы вы твердо усвоили: вы никогда не найдете другого такого хозяина, как я.
– Это верно, сударыня, – смиренно признался Центурион, – вот почему я счел величайшим счастьем и огромной честью для себя поступить на службу к такой могущественной принцессе.
Фауста строго кивнула головой и спокойно продолжала:
– Вы, многоуважаемый Центурион, бедны, безвестны и презираемы всеми – особенно теми, кто нанимает вас на работу. Вы образованны, умны, бессовестны, и однако, невзирая на ваше бесспорное умственное превосходство, вы останетесь тем, кем вы есть: человеком для грязной работы, странной и чудовищной смесью наемного убийцы, шпиона, священника, головореза – короче, всего того низкого и скверного, что пожелают от вас. Вас нанимают то в одном вашем обличье, то в другом, но каковы бы ни были оказываемые вами услуги, у вас нет надежды возвыситься над низким сословием. Вас выгодно оставлять в тени.
– Увы, сударыня, вы сказали мне, без прикрас и не щадя моего самолюбия, сущую правду, – ответил Центурион, и на его бесстрастном лице невозможно было различить, насколько задела его эта безжалостная истина.
Фауста секунду вглядывалась в него со жгучим любопытством, а затем продолжала с улыбкой:
– Вот что вы есть сейчас и вот чем вы останетесь, ибо ваши нынешние обязанности, низменные и бесчестные, в соединении с вашим небезупречным прошлым, всегда будут мешать вам вырваться из той клоаки, где вы находитесь. И, наконец, дело еще и в том, что, хотя вы и взяли себе приставку «дон», ваше дворянство более чем сомнительно, а ведь, за исключением служителей церкви, те, кто стремится к высоким должностям, должны быть благородного происхождения. Ведь так?
– К несчастью, да, сударыня.
– И все же, невзирая на все эти препятствия, вы строите обширные и честолюбивые планы.
Фауста на мгновение умолкла, устремив на встревоженного Центуриона свой ясный взгляд. Затем она обронила:
– Я могу осуществить эти ваши честолюбивые планы... и сделать многое из того, о чем вы могли разве что мечтать. И это могу только я, ибо только я, обладая достаточным могуществом, имею сверх того независимый ум, чтобы не позволить предрассудкам остановить меня.
– Сударыня, – пролепетал Центурион, опустившись на колени, – если вы совершите то, что обещаете, я стану вашим рабом!
– Совершу, – решительно сказала Фауста. – Ты получишь выправленную по всей форме дворянскую грамоту, чья подлинность будет неоспорима; я поставлю тебя выше всех тех, кто обливает тебя сегодня презрением. А что касается твоего состояния, то суммы, полученные тобой от меня – сущие пустяки по сравнению с тем, что я дам тебе в будущем. Но, как ты сам сказал, ты станешь моим рабом.
– Говорите... приказывайте... – Центурион задыхался. – Ни один верный пес не будет вам так предан, как я.
Фауста полулежала-полусидела в монументальном кресле. Ее ноги, обутые в белые атласные туфельки без задников, опирались на подушечку из шитого золотом шелка, лежавшую на широкой гобеленовой скамеечке высотой со ступеньку. Центурион простерся ниц и, словно желая всячески выразить, что он намеревается быть в буквальном смысле слова ее послушным псом, прополз расстояние, отделявшее его от Фаусты, и набожно прильнул губами к заостренному носу ее туфли.
В этом неожиданном жесте крылось, конечно, намерение воздать Фаусте дань уважения – дань, подобную той, что воздавалась ей в дни, когда она могла считать себя папессой.
Но Центурион не рассчитал: в его преувеличенном подобострастии было ничто гнусное и омерзительное.
Однако Фаусте зачем-то потребовался этот негодяй, ибо, хотя у нее и вырвался легкий возглас отвращения, она не отняла ступню. Напротив, она наклонилась к Христофору, положила свою изящную белую руку ему на голову и какое-то время удерживала целующего ее туфлю наемного убийцу в этой позе; затем, внезапно и резко отдернув ногу, она поставила ее на затылок Центуриону и сильно, без всякой осторожности надавила на него... Оставляя молодого человека в этом чрезвычайно унизительном положении, Фауста произнесла своим грудным, нежным, словно бы ласкающим голосом:
– Я принимаю знаки твоего поклонения. Будь верным и преданным, как верный пес, и я буду тебе хорошей хозяйкой.
Сказав это, она вновь поставила ногу на скамеечку.
Центурион, по-прежнему стоя на коленях, поднял склоненную голову.
– Вставайте! – сказала она изменившимся голосом.
И добавила властным тоном:
– Если справедливо, что вы унижаетесь передо мной, вашей хозяйкой, то будет точно так же справедливо, чтобы вы научились выпрямляться и смотреть в лицо самым великим, ибо вскоре вы станете равным им!
Центурион поднялся, обезумев от радости и гордости. Этот мерзавец ликовал! Теперь, когда он нашел могущественного хозяина, о котором столько мечтал, он наконец-то сможет проявить себя. Наконец-то он станет тем, с кем считаются! Теперь придет его черед владычествовать! О, конечно, он будет верен ей, – ведь она вытаскивает его из безвестности, чтобы сделать грозным и могущественным человеком.
Фауста, словно догадываясь о том, что происходит в его душе, продолжала спокойным голосом, в котором, однако, сквозила глухая угроза:
– Да, тебе придется быть верным мне, это в твоих интересах... Впрочем, не забывай, что я знаю о тебе достаточно, чтобы одним движением пальца отправить на эшафот.
Услышав ее слова (а ему было известно, сколь серьезны эти угрозы), он побледнел, и поэтому она добавила:
– Меня, многоуважаемый Центурион, не предают, – никогда не забывайте об этом.
Центурион взглянул ей прямо в глаза и проговорил тихим, страстным голосом:
– Вы имеете право сомневаться в моей верности, сударыня, потому что ради вас я пошел на предательство. Однако клянусь вам – я искренен, когда говорю, что принадлежу вам душой и телом и что вы можете располагать мною, как вам заблагорассудится. Но даже если не брать в расчет мою искренность, то, как вы сказали сами, вам поручится за меня мой интерес. Я и впрямь слишком хорошо знаю, что никто на свете не сделает для меня то, что решили сделать вы... Я скорее предам самого Господа Бога, сударыня, чем принцессу Фаусту, потому что предать ее означает предать самого себя, а я ведь не до такой степени враг себе.
– Хорошо, – строго сказала Фауста, – вы говорите на языке, который мне понятен. Перейдем теперь к нашим делам. Вот чек на двадцать тысяч ливров, обещанных за поимку господина де Пардальяна. К сему еще чек на десять тысяч ливров, чтобы отблагодарить храбрецов, помогавших тебе.
Центурион, весь дрожа, схватил оба чека и поспешно спрятал их, подумав про себя: «Десять тысяч ливров этим негодяям!.. Ну уж нет, госпожа Фауста, швырять деньги направо и налево не годится... Они и тысяче ливров обрадуются без памяти, а мне останется честная прибыль в девять тысяч ливров.»
К несчастью для себя, Центурион еще недостаточно знал Фаусту. Она незамедлительно дала себе труд доказать ему, что если он искал в ней хозяйку, то у этой наконец обретенной им хозяйки была поистине могучая воля, и что если Христофор не хочет сломать себе шею на этой службе, ему придется идти за Фаустой, ни на секунду не отклоняясь от прямого пути.
Итак, Фауста, словно с легкостью читая его мысли, сказала, не выказывая ни гнева, ни недовольства:
– Придется отвыкнуть от привычки к воровству. Доля, выделяемая мною вам, достаточно велика, чтобы вы оставили каждому, без зависти и сожалений, то, что я ему даю. Принцесса Фауста допускает на свою службу лишь тех людей, на чью неподкупность она может полностью положиться. Если вы и впрямь желаете остаться у меня на службе, вам надо будет стать предельно честным. Если эти доводы еще не вполне вас убедили, внушите самому себе, что хозяин вроде меня следит за всем и всегда. Будьте уверены: час спустя после раздачи денег мне доложат, какую сумму вы передали каждому, и если вы утаите хоть один грош, я уничтожу вас без всякой жалости.
Центурион, устыдившись, покраснел, чему он сам подивился, и согнулся в поклоне:
– Да, теперь я ясно вижу: вы и вправду та, кого послал Бог, коли вам дана власть читать в душах. Отныне, сударыня, клянусь вам – у меня больше и мысли подобной не возникнет.
– Вот и отлично, – холодно ответила Фауста и приказала, – Введите этого ребенка, этого карлика.
Центурион вышел и почти сразу же вернулся в сопровождении Эль Чико.
Мы не можем сказать, ослепили ли богатства, собранные в этой комнате, маленького человечка, поразила ли его красота и величие знатной дамы, к которой его провели. Все, что мы можем сказать – внешне он выглядел совершенно безразличным. Он решительно встал перед Фаустой в гордой позе – в ней была некая дикая грация, присущая ему от рождения; почтительный без униженности, он ждал, храбрясь, и оттого казался даже выше ростом.
Секунду орлиный взор Фаусты сверлил его; затем, притушив сверкание своих глаз и смягчив свой властный голос, принцесса спросила:
– Это вы привели сюда француза и его друзей? Эль Чико, как мы уже заметили, был не слишком болтлив; к тому же, само собою разумеется, он имел весьма смутные представления об этикете, если только ему вообще был знаком смысл этого слова.
Поэтому вместо ответа он ограничился утвердительным кивком.
Фауста в совершенстве обладала искусством творить свой облик в зависимости от характера и положения тех, кого она хотела пощадить или привязать к себе. Только что в беседе с Центурионом она показала себя по-мужски властной и высокомерной, говоря и действуя как могущественная и грозная повелительница. В присутствии карлика повелительница исчезла, ее сменила сердечная и милая женщина. Манеры принцессы сделались более безыскусными, более непринужденными, очень мягкими, и то подобие ответа, что ей дал маленький человечек, она встретила со снисходительной улыбкой. Так же улыбаясь, она небрежно произнесла:
– Этот Тореро, дон Сезар, делал вам добро. Вы должны были питать к нему если уж не любовь, то по крайней мере признательность. И однако вы согласились завлечь его сюда. Почему?
Эль Чико хитро улыбнулся:
– Я отлично знал, что охотятся только за французом, вот оно как. Есть же у меня глаза и уши. Я смотрю, я слушаю... Я коротышка – это верно, но не дурак.
– Стало быть, вы поняли, что два ваши соотечественника не подвергаются никакой опасности?.. А если бы все-таки жизни дона Сезара что-то угрожало, поступили бы вы так, как поступили? Отвечайте искренне.
Маленький человечек секунду колебался, прежде чем ответить. Черты его лица болезненно исказились. Он закрыл глаза и сжал кулачки. По-видимому, в нем происходила сильнейшая борьба, и Фауста с любопытством следила за всеми ее фазами.
Наконец он тяжело вздохнул и глухо произнес:
– Нет.
– В таком случае, – заметила Фауста, – вы бы потеряли те две тысячи ливров, что вам были обещаны от моего имени.
Эль Чико, вероятно, окончательно решил для себя тот вопрос, который он только что мысленно обсуждал с самим собой, ибо на сей раз он ответил без раздумий и колебаний:
– Что ж поделать!
Фауста вновь улыбнулась.
– Хорошо, – сказала она, – я вижу, вы умеете быть признательным. А француз?
При этом вопросе в глазах маленького человечка сверкнул и тотчас же погас огонек; он торопливо отозвался:
– Его я не знаю. Он не друг мне – не то что дон Сезар.
В интонации, с какой были произнесены эти слова, Фаусте послышалось нечто странное.
– Но ведь это друг того самого Эль Тореро, которого вы любите до такой степени, что готовы ради него пожертвовать двумя тысячами ливров! – воскликнула она. – А вам известно, что людей можно очень жестоко ранить, если наносить удар не по ним самим, а по тем, кого они сильно любят?
Задавая этот вопрос намеренно безразличным, равнодушным тоном, Фауста устремила, однако, свой ласковый взгляд на карлика, внимательно изучая его лицо.
Тот вздрогнул, явно удивленный этими словами. Безусловно, помогая убить Пардальяна, он вовсе не думал о том, что тем самым он причиняет большое горе людям, которые любят шевалье. Но вникать в подобные тонкости было Эль Чико не по силам. Поэтому он пожал плечами и пробурчал что-то неясное – Фаусте не удалось разобрать, что именно.
Видя, что ничего от него не добьется, она повела рукой, словно призывая его потерпеть минутку, и чуть слышным голосом отдала Центуриону приказ; тот немедленно исчез.
– Сейчас принесут обещанные деньги, – сказала она, подходя к маленькому человечку. – Для вас это значительная сумма.
Глаза карлика загорелись, лицо его просияло, но он ничего не ответил.
В этот момент Центурион вернулся и положил перед Фаустой мешочек; Чико увидел этот мешочек и больше уже не спускал с него глаз.
– Здесь, – тихо продолжала Фауста, – не две тысячи ливров, а пять... Берите, они ваши.
Слова принцессы совершенно ошеломили карлика. Сумма была такая огромная, такая неслыханная, что Эль Чико широко раскрыл глаза и застыл на месте, лепеча прерывающимся от волнения и радости голосом:
– Пять тысяч ливров!..
– Да! – кивнула Фауста, улыбаясь.
– Для меня?
– Для вас. Берите же!
Сказав это, она подтолкнула мешочек поближе к маленькому человечку, и тот, внезапно обрети подвижность, стремительно схватил его и прижал обеими руками к груди. Он словно боялся, что кто-нибудь отберет у него деньги, и машинально повторял, не в силах поверить своему счастью:
– Пять тысяч ливров!
– Да, ровно столько, – подтвердила Фауста; она, казалось, забавлялась первобытной радостью карлика. – Можете проверить.
Эль Чико живо поднес руку к шнурку, которым был завязан мешочек; карлику явно не терпелось немедленно убедиться, что над ним не насмехаются. Однако шнурок так и остался неразвязанным. Восторженные глаза Эль Чико остановились на Фаусте. Она показалась ему такой ласковой, такой доброй и милой, что он успокоился. Он решительно покачал головой в знак того, что всецело доверяет такой красивой и щедрой даме, и внезапно громко рассмеялся. Однако в его смехе было что-то пугающее. Смех этот очень походил на судорожные рыдания; по загорелым щекам Чико медленно текли слезы, а его взор был устремлен куда-то вдаль, словно человечек наблюдал за каким-то чудным видением; он тихонько повторял, заикаясь, жалобным голосом:
– Богатый! Я богатый!.. Не хуже короля!..
Если Фауста и была поражена таким странным проявлением радости, то она никак этого не показала. Она оставалась по-прежнему серьезной, чуточку растроганной – растроганность была, возможно, напускной, но казалось такой естественной, была так замечательно разыграна, что даже люди куда менее простодушные, чем карлик, ничего бы не заподозрили. С самым доброжелательным видом чарующим голосом она произнесла:
– Вот вы и впрямь богаты. Теперь вы сможете... жениться на той, кого любите.
При этих словах Эль Чико сильно вздрогнул. Он покраснел, затем побледнел и устремил на Фаусту растерянный взгляд, в котором читался смутный ужас. А Фауста, которая сказала это, как говорится, ради красного словца, наобум, не имея в виду ничего определенного, не позаботившись заранее, как она имела обыкновение делать, раздобыть точные сведения об этом человеке, которого она посчитала слишком незначительным, – так вот, Фауста на всякий случай отметила для себя странную взволнованность юноши.
Однако Эль Чико принялся энергично мотать головой, отрицая подобную вероятность, и тогда принцесса серьезно сказала:
– Почему же нет? Сердцем и годами вы мужчина. Отныне вы богаты. Почему бы вам теперь не подумать о том, чтобы вступить в брак, обзавестись своим домом? Вы маленького роста, это верно, но вы не безобразны. При вашем маленьком росте вы замечательно сложены, можно даже сказать, что вы красивы. Не отрицайте. Я вижу – вы любите, так почему же вы не будете любимы?.. Поверьте мне, вы можете быть счастливы, как и все.
Слушая эту красивую даму, говорившую с ним так ласково, убежденно, без всякой насмешки, Эль Чико широко открыл восхищенные глаза. Он «пил мед», пользуясь образным народным выражением, он верил всему, он уже почти не сомневался в себе.
И все-таки счастье, которое ему показали сквозь щелочку, представлялось ему недостижимым – он горько усмехнулся, и Фауста поняла, что настаивать не стоит.
– Ступайте, – сказала она ласково, – и помните: если вам понадобится помощь – то ли в ваших отношениях с той, кого вы любите, то ли в ваших отношениях с ее семьей, – я всегда буду готова выступить в вашу защиту. Я могущественна, очень могущественна, мне вполне по силам уладить ваши дела, и хорошо бы вам помнить об этом. А теперь идите.
Эль Чико, донельзя взволнованный, не нашел даже слов для выражения благодарности. Качаясь, словно пьяный, он направился к двери, позабыв поклониться знатной красавице; он уже собирался переступить порог, когда вдруг обернулся, бросился обратно к Фаvere, схватил ее руку, томно свисавшую с подлокотника кресла, и запечатлел на ней горячий поцелуй. Затем он стремительно выскочил из комнаты – богатый и счастливый.
Фауста не пошевелилась, не произнесла ни слова.
Любые проявления поклонения она принимала так, как подсказывала ей безошибочная интуиция. Она намеренно оскорбила пресмыкавшегося у ее ног Центуриона (чье раболепное поведение, заметим в скобках, вполне отвечало духу той эпохи). Благодарность же карлика она приняла с благожелательной мягкостью. С первой минуты разговора с Эль Чико Фауста разыгрывала роль доброй и великодушной богатой дамы – а актриса она, как мы знаем, была превосходная.
Когда Эль Чико вышел, она подумала: «Теперь этот коротышка позволит ради меня изрубить себя на куски. Но что это за женщина, в которую он влюблен, и почему, показалось мне, я различила что-то вроде ненависти в его словах о Пардальяне? Надо узнать все подробнее; этот карлик будет, возможно, мне полезен.»
Придя к такому решению, она на время приказала себе забыть о маленьком человечке, встала, приподняла портьеру и, прежде чем исчезнуть за ней, обратилась к Центуриону, стоявшему молча и неподвижно:
– Действуйте, как было условлено, и сразу же приходите ко мне в молельню.
Не дожидаясь ответа, уверенная, что ее повеление будет исполнено, она неслышно удалилась.
Принцесса пошла по коридору и остановилась перед той дверью, за которой находилась Жиральда. Прильнув к смотровому отверстию, она заглянула в комнату.
Жиральда лежала на широкой кушетке и мирно спала под действием одурманивающего снадобья.
«Скоро она проснется», – подумала Фауста; она отошла от двери и продолжила свой путь.
Войдя в комнату, которую она ранее указала Центуриону, Фауста села и принялась ждать. Дверь она оставила широко открытой. Молельня была небольшой, очень просто обставленной. Спустя несколько минут на пороге появился Центурион; не заходя внутрь, он сказал:
– Все исполнено, сударыня. Осторожность требует, чтобы мы как можно скорее скрылись отсюда. Можно предположить, что они придут, чтобы осмотреть весь дом.
Фауста махнула рукой, давая понять, что время еще есть, и снова погрузилась в размышления, не обращая более внимания на Центуриона, который ждал ее, не двигаясь с места.
О чем она думала? Какие новые планы выстраивались в ее голове?
Прошло несколько минут, показавшихся Центуриону очень долгими. Наконец Фауста поднялась и подала ему знак войти.
– Сударыня, – повторил наемный убийца, сделав несколько шагов, – нам пора уходить.
– Прикройте дверь, но не захлопывайте ее, – спокойно приказала Фауста.
Центурион, явно заинтригованный, не говоря ни слова, повиновался. Когда он, прикрыв дверь, обернулся, то заметил в толще стены узкое отверстие, до тех пор невидимое из-за широко распахнутой двери.
– Потайной ход, – прошептал он, – теперь я понимаю.
– Возьмите факел, – сказала Фауста, – и посветите мне.
Центурион взял факел и направился к потайной двери. За ней прямо на уровне пола начиналась лестница. Он стал спускаться, освещая путь Фаусте; та закрыла за собой таинственную дверцу, и хотя Христофор искоса следил за принцессой, ему не удалось проникнуть в тайну дверного запора.
Спустившись ступенек на двадцать, они очутились в подземной галерее – достаточно широкой, чтобы два человека могли идти в ней бок о бок, и достаточно высокой, чтобы даже рослый мужчина мог не пригибать голову. Пол в этом подземелье был посыпан мелким песком, приятным для ходьбы и заглушающим шум шагов лучше, чем самый густой и самый мягкий ковер.
Пройдя довольно большое расстояние, Центурион обнаружил поперечную галерею. Он остановился, обернулся к своей повелительнице и спросил:
– Куда мы направимся – направо или налево?
– Стойте там, где вы сейчас находитесь, – ответила Фауста.
И подойдя к стене, она без колебаний, не тратя времени на поиск, взялась за некий камень, который оказался на самом деле небольшой доской, раскрашенной так умело, что она совершенно сливалась с окружающими ее настоящими камнями.
За снятой дощечкой было маленькое углубление.
Фауста просунула туда руку и привела в действие спрятанную там пружину. Тотчас же послышался щелчок, и в нескольких шагах от них в стене открылся проем.
– Проходите, – коротко велела Фауста. Центурион, держа в руке факел, шагнул вперед; за ним последовала по обыкновению бесстрастная Фауста.
Они оказались в достаточно просторной искусственной пещере. Пол здесь, как и в только что пройденных ими галереях, был устлан мелким песком. Со сводов, довольно высоких, свисали лампы. На небольшом возвышении перед широким столом стояли три кресла, а у его подножия, по правую и левую руку от стола, располагались огромные скамейки из массивного дуба; перед самим же возвышением было весьма обширное пустое пространство.
Всей своей обстановкой эта пещера очень напоминала зал для публичных собраний, где могли бы разместиться, не стесняя друг друга, человек пятьдесят.
Знал ли Центурион об этом зале прежде? Знал ли он, для чего предназначено это подземное убежище и что за церемонии в нем проходили?
Можно было подумать, что дону Христофору кое-что известно, ибо едва он вошел в пещеру, как им овладело странное беспокойство. Когда же он окончательно удостоверился, что место это ему знакомо, его беспокойство превратилось в ужас. Он смертельно побледнел, все его тело сотрясала конвульсивная дрожь, отчего факел в его судорожно сжатой руке выделывал па какого-то фантастического танца. Его блуждающий взгляд остановился на Фаусте, но та, казалось, не заметила его волнения и спокойно произнесла:
– Зажгите эти лампы, факел не дает достаточно света.
Центурион, довольный, что может скрыть свое смятение, поспешно повиновался, зажег лампы и, машинально опустив факел, провел рукой по лбу, вытирая капельки холодного пота.
Теперь, когда горели все лампы, Фауста подала головорезу знак следовать за ней. Она вновь вышла из пещеры, подвела его к углублению в стене, прежде прикрытому дощечкой, и повелительно сказала:
– Глядите!
Центурион повиновался и наклонился вперед; волосы у него на голове зашевелились от страха.
Что же необычного он увидел?
Казалось бы, ничего особенного: в этом месте в стене было проделано множество отверстий, которые позволяли заглянуть в самые отдаленные уголки пещеры; но лучше всего можно было рассмотреть возвышение – оно располагалось прямо перед глазами наблюдателя.
Короче говоря, ничего наводящего ужас, и однако Центурион с трудом держался на ногах, готовый вот-вот упасть без чувств.
Фауста, по-прежнему невозмутимая, по-видимому, не замечала этого волнения, превратившегося уже почти в помешательство. Знаком велев ошеломленному Христофору следовать за ней, она вернулась в пещеру. Охваченный сильнейшим ужасом, который полностью парализовал все его мыслительные способности, Центурион даже не заметил, как Фауста, приведя в действие вторую скрытую пружину, закрыла дверь, впустившую их сюда.
– Через эти отверстия, – спокойно проговорила она, – не только отлично видно, как вы сами могли убедиться, но еще и отлично слышно все, что здесь говорится. Благодаря этому углублению я, втайне от всех, присутствовала на двух последних заседаниях, состоявшихся в этом зале... Следует ли мне добавлять, что я знаю ваш секрет?
Центурион рухнул на колени, уткнулся лицом в песок и прохрипел:
– Сжальтесь, сударыня!
Фауста кинула на жалкое создание, пресмыкающееся у ее ног, взгляд, исполненный величественного презрения, и больно ткнула Христофора носком туфельки.
– Вставайте! – произнесла она сквозь зубы. – Не думаете же вы, что я взяла вас к себе на службу для того, чтобы немедленно предать в руки инквизиции?
Одним прыжком Центурион вскочил на ноги. Если раньше он чуть не лишился чувств от страха, то теперь едва не потерял сознание от радости.
– Так вы не собираетесь выдавать меня? – пролепетал он.
Фауста пожала плечами.
– Вы помешались от ужаса, – сказала она холодно.
И проговорила угрожающе:
– Берегитесь! Я не потерплю рядом с собой труса.
Центурион издал громкий вздох облегчения и, выпрямившись, воскликнул:
– Клянусь Господом Богом! Я не трус, сударыня, и вам это отлично известно! Но каков же был мой ужас, когда я решил, что вы собрались выдать меня.
И очередной раз вздрогнув, он добавил:
– Я тайный агент святой инквизиции и слишком хорошо знаю, на какие чудовищные муки обречены те, кто предает ее. Клянусь вам, что и не будучи трусом, можно сойти с ума при одном только упоминании об этих пытках. Уготованное мне в случае измены делу матери-церкви превосходит все, что может вообразить человеческий ум, и потому я без малейших колебаний заколол бы себя на ваших глазах, лишь бы избежать грозящей мне ужасной участи.
Фауста взглянула на него. Центурион вновь обрел все свое хладнокровие и явно был искренним.
– Ну что ж, – сказала она, смягчившись, – я прощаю тебе твой ужас перед пыткой. Я также прощаю тебя за то, что ты захотел скрыть от меня вещи, интересовавшие меня. Но чтобы это было в последний раз! Служба принцессе Фаусте должна быть для тебя превыше всего, даже превыше интересов твоего короля и святой инквизиции. Тебе не следует оценивать события, в которые ты можешь быть вовлечен. Ты просто должен докладывать мне обо всем, что ты видишь, слышишь, делаешь, и даже обо всем, что ты думаешь... А уж мое дело понять, какую выгоду можно извлечь из твоих докладов. Ты принадлежишь мне и будешь – с пользой для меня – предавать тех, кто использует тебя... однако не вздумай предать меня самое, иначе ты сломаешь себе шею. Ты слушаешь?
– Слушаю, сударыня, – смиренно ответствовал Центурион, – слушаю и повинуюсь. К тому же, осмелюсь напомнить, я ведь пришел к вам по своей воле.
– Верно, – согласилась Фауста. – Так во сколько же собрание?
– Через два часа, сударыня.
– У нас еще есть время, – сказала Фауста, направляясь к возвышению и садясь в кресло.
Центурион последовал за ней и встал рядом, у подножия возвышения.
– Итак, – продолжала Фауста, глядя наемному убийце прямо в глаза, – людям, собирающимся здесь, известно, что где-то существует сын дона Карлоса, и они хотят сделать его своим вождем. Несмотря на самые тщательные поиски, им не удалось выяснить, под каким именем скрывается несчастный принц. Могу поклясться – ты знаешь это имя.
– Это правда, сударыня, – подтвердил окончательно укрощенный Центурион.
Во взоре Фаусты зажегся огонек, впрочем, тотчас же погасший.
– Имя? – произнесла она спокойно.
– Дон Сезар, известный по всей Андалузии под именем Эль Тореро, – не колеблясь, ответил Центурион.
Судя по всему, это имя оказалось для Фаусты полнейшей неожиданностью. Мало того, оно, кажется, совершенно не вписывалось в ее тщательно разработанные планы. Во всяком случае, Центурион, поклявшийся быть верным псом принцессы, на какое-то мгновение пожалел об этой клятве, ибо внезапно стал свидетелем вспышки страшного гнева своей госпожи. Услышав имя тореодора, она вскричала:
– Ты сказал – дон Сезар... любовник Жиральды?!
– Он самый, – кивнул Центурион, пораженный ее волнением.
Побледнев от ярости, Фауста вскочила и злобно воскликнула:
– А, презренный! И ты предупреждаешь меня тогда, когда я уже отпустила их – и его самого, и его цыганку?.. А ведь я должна была бы...
Стоя на возвышении, одной рукой опершись о стол, а другую угрожающе вскинув вверх, охваченная приступом ненависти, эта женщина, всегда так прекрасно владевшая собой, испепеляла взглядом злополучного Центуриона; а тот, оцепенев от страха, ничего не понимал в происходящем и только спрашивал себя, как она поступит: собственноручно заколет его отравленным кинжалом или же отдаст в руки палачей инквизиции?
– Сударыня, – произнес он, заикаясь, – я не знал... Вы же не спрашивали...
Неимоверным усилием воли Фауста взяла себя в руки. Ее черты вновь приняли безмятежное выражение, а на лице читались, как обычно, спокойствие и сила. Она медленно села и, облокотившись о стол, обхватив подбородок ладонью, устремив взор в никуда, принялась размышлять. Она, казалось, вовсе забыла о присутствии Центуриона, а тот, безмолвный, чуть дыша, почтительно оберегал ее раздумья.
Наконец она подняла голову и произнесла очень спокойно:
– Вы и впрямь не могли ничего знать. А теперь – рассказывайте.