Радио просит слушателей по имени Слободан Милошевич и Мира Маркович подойти к кордону. В телефонной книге несколько страниц Милошевичей, у каждого есть по меньшей мере один знакомый, которого зовут Слободан Милошевич, только вот телефонных книг ни у кого нет, чтобы раздобыть экземпляр, мне понадобилось несколько месяцев. Слободан означает свободный, то есть освобожденный от турецкого ига, это «говорящее» имя возникло в XIX веке. «Слободан — это значит свобода, / Ты, Слобо, надежда народа», поют косовары, эту частушку можно приобрести на кассете. Вскоре начинают собираться тезки, разбившись на пары, они подходят к омоновцам и говорят им, что, мол, все в порядке, можно идти по домам. По радио В-92 сообщают, что на Марсе строится база, первыми — на разведку — туда будут посылать коммунистов. База экспериментальная, поэтому кадры нужны проверенные.

По старинной традиции в ходе масленичного карнавала разыгрывается борьба весны с зимой. Историческая постановка под названием «Осада Белграда» — квинтэссенция всех предыдущих осад Белграда. Театральной площадкой является весь Белград. Все участники карнавальных игр разделились на две команды. Задача команды зимы — охранять исконные ценности, защищать господина и повелителя крепости, цель команды весны — воспользовавшись всеобщей неразберихой, попытаться установить новые правила и посадить в крепости своих людей. Зимние одеты в грязно-серую, безрадостную униформу, это — аллегория смерти. У зимних в команде нет женщин. Нападающие одеты пестро, кто во что горазд, они — олицетворение весны, воплощение перемен. Хореография построена на прямых столкновениях, больших сольных номерах и перемещениях тысяч участников. Смерть в ожидании своем статична, ровные шеренги черепов в касках. Солдаты зимы закованы в броню, как черепахи и крокодилы, это — архетипические образы. Князя зимы обороняют допотопные животные. Кордебалет демонстрантов с намазанными гримом ухмылками дразнят вооруженных стражей порядка. На время карнавала в турнир масок и шлемов вовлекаются зеваки и иностранцы, поскольку движение транспорта парализовано. Выбрать команду можно по собственному желанию, нельзя лишь оставаться в стороне. Движения зимних неуклюжи, регламентированы, их медлительность, а также четкость хореографического замысла таят в себе угрозу. Движения армии весны непредсказуемы, это каскад легких и свободных па. И, как следствие, ее невозможно пересчитать. А значит, по законам динамики нападающие получают преимущество, именно они требуют перемен, они стремятся снести старые преграды, они производят чудовищный шум, они свистят в свистки, бьют в барабаны, дудят в дудки, они вопят, орут, ревут, они используют все, чтобы запугать обороняющихся, которые не имеют возможности ничем ответить из-за статичности своего положения.

Окножираф: «Каждое живое существо растет. Сначала оно совсем маленькое, потом становится больше. Когда младенец рождается, его длина около 50 сантиметров, а взрослые бывают даже выше ста семидесяти сантиметров».

Жизнь в Белграде не замирает, по ходу демонстрации люди занимаются делами. Кто-то участвует в демонстрациях перманентно, другие могут поторчать тут часок по дороге на работу или просто выгуливая собаку, третьи, пока ораторы произносят речи, прочитывают газеты или просто выходят на улицу, чтобы пропустить стаканчик с друзьями. Демонстрации стали частью белградской жизни.

На уроках физкультуры мы маршируем на месте, подражая самим себе — тем, кем мы будем, когда дело дойдет до того, чтобы маршировать всерьез, а не стоя на месте. Пока же мы только октябрята, маленькие барабанщики, мы едем, едем, едем в далекие края, добро присутствует в нас, как в прыщике протеин. Противные маленькие людоеды, протопионеры. На уроках физкультуры мы делаем что нам велят. Мы постоянно растем, состязаясь друг с другом, нас строят по росту, я — в самом конце. В детском саду я был первый по росту, но расту я неравномерно, как учителя говорят, недисциплинированно. Есть во мне и невозмутимость большого детсадовца, и агрессивность недомерка-первоклашки. Мой дневник испещрен черной оспой замечаний. Красные пятна похвал достаются послушным альбиносам. Мой октябрятский галстук, как и мои глаза, голубого цвета. Внутри у меня — ростки добра, я маленький барабанщик без барабана. Мой сосед по парте был ниже меня, а потом вдруг стал первым в шеренге. Когда мы сидим, ничего не заметно, но стоит нам встать, и хочется провалиться под землю. Я становлюсь на скамью парты коленями или наклоняюсь, чтобы завязать шнурки, я притворяюсь, будто что-то делаю. Я готовлюсь заняться делом.

Жираф — самое высокое животное на свете. Если он высунет язык, то дотянется им до высоты в шесть метров. Жирафы спят стоя, рожают стоя, родятся стоя. Латинское название жирафа cameleopardalis, верблюдолеопард. Помесь большой пятнистой кошки и корабля пустыни. Этот дикий побег европейского рационализма — верблюдо-леопард — сравним с овцебыком или жуком-оленем. Когда жираф в хорошей форме, он запросто расправляется со своими врагами, например может так лягнуть льва, что тот полетит вверх тормашками. Завоевывая самок, самцы, словно булавой, колошматят своих соперников головами.

Они, хотя это и неприлично, высовывают свой сорокасантиметровый язык и, пользуясь им как лассо, обрывают листья с высоких деревьев.

Жирафы — миролюбивые вегетарианцы.

В неволе жирафы доживают до возраста Христа. Поскольку верблюду он дальний родственник, когда дело доходит до игольного ушка, ему, наверное, приходится легче, чем богатому человеку.

Лозунг на транспаранте, под которым я проходил каждое утро, а потом видел на значках, представляет собой фрагменты фрагментов Талмуда: «Если не ты, то кто же? Если не сейчас, то когда?» А начинается фрагмент так: «Каждый из нас хоть раз в жизни найдет того, кто в нас нуждается».

Накануне Балканской войны корреспондент «Киевской мысли» едет на поезде из Будапешта в Белград. Поскольку в Сербии уже объявлена мобилизация, на венгерском берегу Дуная ему приходится сойти с поезда и переправляться через реку на пароходе. Приближаясь к сербскому берегу, он пугается при виде караулов из ополченцев — пожилых мужиков в национальных костюмах, с ружьями за плечами, и вспоминает венгерского полковника, который в поезде в течение двух часов полировал свои ногти, вспоминает шоколадки «Милка» на белоснежной скатерти и зубочистки, упакованные в папиросную бумагу. На следующий день, сидя в кафе отеля «Москва», он растроганно смотрит на уходящих на фронт крестьян, на их опанки, на барашковые шапки с зелеными веточками. Похоже, конец неизбежен, писал тогда Троцкий.

Белградцы весело расстаются со своим прошлым, вот почему я здесь. Это не значит, что прошлое хочет проститься с ними. Но я настроен оптимистически, пусть будущей весной повторится то же самое, неважно, ведь на этом празднике прощаются не с одной зимой, а со многими-многими зимами, такой зимы, как нынешняя, больше не будет, да и весны такой тоже. Возможно, и я никогда не буду таким оптимистом, как в данный момент.

Мне снится, что я югослав, снег скрипит у меня под ботинками. Конная статуя мокнет на площади, бородатый мужчина толкает речь на одном из сербохорватских языков. Югославы по своему обыкновению митингуют, вставляют цветы в петлицы милиционеров. Девушка в шутовском колпаке подходит ко мне с дымящимся чаем.

Стой, стрелять буду, шучу я, поднимая указательный палец в перчатке. Девушка останавливается, чуть не падая на меня. От неожиданности она выплескивает на себя кипяток. Мы с парнями смеемся. Я смотрю, как она закусывает губу, старательно оттирая жилетку, которую запятнал я. У меня свербит в виске, как будто его почесывают изнутри. Я поднимаю щиток — и все понимаю.

Я — омоновец. У меня приказ. Стоять на пешеходной улице и не пропускать зачинщиков беспорядков. Насилие — не мой хлеб, но если в меня бросят камнем, мне в голову ударяет моча. Мы шагаем в ногу, со строевой у нас все в порядке, омоновский кордебалет, натренированные ляжки. Толпа рассеивается как положено, невзирая на пол и возраст. Я не садист. Мне тоже не нравится, когда бьют женщину. Я бью ее не из любви, но исключения делать нельзя. Я просто звено в цепи. Один омоновец — не омоновец. Я смотрю, как на пластиковом щитке расплющиваются лица, словно насекомые на ветровом стекле.

Когда я орудую дубинкой, меня мучает ощущение, что она у меня короче, чем у других. Я сравниваю ее с другими дубинками, да, короче, и съежилась. Я засовываю ее за бронежилет, только не надо паники.

По радио передают приказ о готовности, мы выстраиваемся. У меня самая короткая резиновая дубинка, я таких никогда не видал. Во сне я — омоновец, и дубинка моя скукожилась. Я наношу удар, но в моей руке ничего нет, демонстранты смеются. Подходит какой-то хмырь в ушанке и ухмыляется. Я понимаю, что он иностранец: белградцы ушанок не носят. Я сбиваю ушанку с его головы, вот козел, он еще ухмыляется, когда у людей на глазах съеживаются дубинки.

Во сне кто-то сунул мне сигарету. Я поднимаю щиток и все понимаю. Ухмыляющийся хмырь в ушанке — это же я. Дубинка во мне замирает. Как раз в тот момент, когда нужно продемонстрировать. Я ору на себя, какого хера ты делаешь среди демонстрантов, когда вот-вот отдадут приказ атаковать их и эти скоты размозжат мою черепушку. Если мне хочется, чтобы меня избили, я могу отправляться в другое место. Моча уже заполняет всю голову. Дай затянуться, но поздно, по радио отдают приказ, я вижу, как я дую в свисток, и мы начинаем двигаться. Я гонюсь за собой и убегаю от себя самого, толпа все ближе и ближе, мне страшно, я наношу удар, насекомое, перевернутое на спину, я сучу ногами, я никогда не бью первым, я оставляю это другим, а потом уже все равно, ведь они меня ненавидят, так что нечего играть в прятки, да, я служу в ОМОНе за хорошие бабки, а как по-твоему, чего ради мне натягивать на себя противогаз, я думаю о страхе и не смею не бить, сволочь, мать твою, морда цыганская! Корчащееся от боли сторукое и стоногое существо. Мне не нравится кровь. Зачем кровь? Зачем бить по голове, когда он и так упадет? Я не вижу ушанки. Надеюсь, я не ушибся. Любой может заиметь оружие, чего они прыгают и вопят, уж лучше бы выстрелили, чтобы зря не таскать на себе тяжеленный бронежилет.

Во сне я сталкиваюсь с самим собой, рука уже поднята для удара, остановить ее невозможно. Но в тот миг, когда я наношу удар, дубинка куда-то девается. Я просыпаюсь. Я — это я, но я все еще вижу, как я убегаю в своей ушанке, преследуемый двоими в штатском. Я несусь вдоль бульвара Тито, по проспекту Партизанских отрядов. Демонстранты движутся мне навстречу. Я бегу в обратном направлении по маршруту, который проделывал каждый день. Я пытаюсь оторваться от своих преследователей в переулках за площадью Теразие, но кириллица пропадает, это уже больше не Белград. Повернув за угол, я оказываюсь в Праге, на площади Венцела. В мигающем свете зажигалок сто тысяч человек отплясывают рок. Я присоединяюсь к ним. У меня кончились спички, я прошу у соседа по демонстрации прикурить. И когда огонь зажигается, меня засекают агенты. Они гонятся за мной через Старо Място и дальше, по Граджину. Рука об руку стоят тысячи студентов, толпа извивается, как змея, я пробираюсь между ботинок, но агенты у меня на хвосте. Нырнув в пивную, я попадаю в Берлин. У Бранденбургских ворот я проскакиваю в только что сделанный пролом, но оторваться от агентов не удается, они преследуют меня и за стеной. Приклеив себе бороду, я стараюсь смешаться с танцующей толпой, но во сне спрятаться невозможно. Они догоняют меня на Александер-плац и пытаются загнать в угол. Я ускользаю в переулок и выныриваю в Будапеште, возле вечного огня в честь Баттяни.

Пятнадцатое марта, свистят дубинки. Я пытаюсь добраться до площади Бема по Цепному мосту, но полицейские на мотоциклах перегораживают мне дорогу. Последнее, что я вижу: трое мужчин бьют женщину, одной рукой она придерживает шляпку на голове. Я хочу ей помочь, но агенты хватают меня за руки с обеих сторон. Я влетаю в квартиру на первом этаже на площади Адама Кларка. Из перины ливнем хлещут окровавленные гусиные перья. Я в Темешваре. Секуритате окружила приход. Верующие живым щитом окружают священника. Я переодеваюсь попом, но агенты в штатском меня вычисляют. В угнанном «трабанте» я бегу в Австрию, потом, прячась в греческой фуре, появляюсь в Тиране, но они меня вычисляют и к моему приезду устраивают в городе беспорядки. Каждая улица ведет в другой город, навстречу мне — демонстрации. София, Варшава, Лейпциг, Бухарест, Вильнюс, Братислава, Таллинн. В Гданьске, видя, как мы бежим в направлении, противоположном манифестации, докеры грозят нам кулаками. Мой сон становится черно-белым, Прага в сумерках, идут танки, наши танки. Не стреляйте, я венгр! Люди в штатском хватают меня, впихивают в подворотню и начинают методично отбивать мне почки. Во сне сил у меня прибавляется, я вырываюсь из окружения шпиков и направляюсь домой. Граница открыта. Навстречу мне движется венский гуманитарный конвой. Переодевшись сотрудником Красного Креста, я огибаю противотанковые заграждения на площади Сена. В вышибленном взрывом окне я снова вижу своих преследователей — те же плащи, те же равнодушные улыбки. Нет, я не сдамся. По улице Фень я выхожу на площадь Москвы. Теперь путь один — назад, и я бесконечным подземным галопом скачу в Москву. Будапешт взят в кольцо, передвигаясь от дома к дому, я подавляю огневые точки повстанцев. Передо мною обрушивается стена, откапывают меня в Сталинграде. Русские возводят баррикады из замороженных трупов, наши войска ведут бои, правительство остается на своем посту. Пробираясь среди руин, я попадаю на разбитую снарядами площадь, застыв в позе восточного мудреца, памятник Ильичу медитирует о великой, октябрьской, социалистической. Он замечает меня, руки его начинают двигаться в молниеносном темпе, Шива сторукий, и в каждой руке — по кепке. Ленин, вихрь в урагане истории, вспыхивает разноцветными огнями над развалинами, как стробоскоп на дискотеке. Дорога идет через концлагеря, камеры пыток, через горы трупов. Агенты дышат мне в затылок. Навстречу мне попадаются Сакко и Ванцетти. Щелкает рубильник. Мне заламывают руку за спину. В воздухе сладковатый запах, как на конкурсе кондитеров во время присуждения призов. Меня окружают торжествующие лица, на шеф-поваре — военная фуражка.

Остановить меня не так просто. Кувырок через голову, и я на проспекте Андрашши в Будапеште. 1919-й, адмирал Хорти въезжает в город на белом коне в компании с князем Арпадом, Белоснежкой и Великолепной семеркой, они галопом несутся по городу, выметая из него красную заразу. Интернационал отыгрывают назад: Миортсоп рим йывон ым, шан ым! Призрак бродит по Европе. Он увязывается за мной, но я ускользаю. Еду на ипподром и наслаждаюсь белым террором. Я отплясываю с нехорошими девочками. Я сижу в пештском кафе «Нью-Йорк», пью капучино. Двое напротив, прикрываясь газетами, следят за мной. Это они. Сделав вид, будто не заметил их, я выскальзываю в туалет и ныряю в окошко, но они уже поджидают меня на улице. В перестрелке я теряю шляпу, унаследованную от отца. Мой отец еще не родился, а я уже промотал наследство. Бросок в прошлое. Широкий проспект, вывески на кириллице, восточная роскошь, снег скрипит под ногами. С балкона на голову мне сваливается агент. Для меня это не сюрприз, я этого ждал. Мне нужна была эта уверенность, что недаром я убегаю. Мой путь не бесцелен. Гончие взяли мой след. Из последних сил я выигрываю у них две недели, возвращая их от грегорианского к юлианскому календарю. Под ногами скользит брусчатка, я теряю равновесие и, скользя на четвереньках, вылетаю на заснеженную площадь. Стараюсь прикрыть голову, но меня не бьют. Мои преследователи отступают, скуля, словно их отозвали хозяева. Озадаченно топчутся на углу Невского. Я стою перед Зимним, ночь, площадь залита светом фонарей. Окна закрыты решетками, но ворота открыты. Все не так, как я себе представлял, хотя я ведь бывал здесь. Я шагаю по длинным коридорам, Зимний дворец — огромный госпиталь без больных, залы побелены, будто в самом дворце метут бесконечные белоснежные русские метели. Непобедимое поражение. Я слышу шепот за дверью, но когда я ее распахиваю, там уже никого. Я бывал в Эрмитаже, но без указателей сориентироваться невозможно. На окне — белые жалюзи. А куда же девались люстры? Еще с Белграда мне хочется писать — обычная для демонстранта проблема. Я возвращаюсь ко входу и облегчаюсь под аркой. Мне кажется, будто я на минутку сбежал с демонстрации, чтобы погреться. Стоя лицом к стене с закрытыми глазами и широко разинутым ртом, я поднимаю голову к небу. Момент истины. Я застываю. Ну, еще чуть-чуть. Я открываю глаза и вижу, что нет никакой стены, никакой помойки, — моя дымящаяся струя обтекает с обеих сторон форменный ботинок огромного омоновца.

Передо мной был привратник. Я узнал его тяжелую шубу, острый горбатый нос, длинную жидкую черную монгольскую бороду. Он был огромен, он наклонился ко мне и спросил, не желаю ли я войти. И указал на врата. Я упал на колени и стал молиться, чтобы страх мой оказался сильнее любопытства.

Мне снится, что я в Белграде, стою в подворотне посреди лужи неправильной формы. На улице — волнующаяся толпа. Застегивая ширинку, я замечаю в воротах тех самых двоих. Хватит бегать, думаю я, все мои стежки-дорожки все равно ведут к ним, а проснуться сейчас было бы таким же обманом, как не родиться вовсе. Я есмь начало и конец, демонстрант и омоновец, революция и история, приемник и передатчик, Мастер и Маргарита, величайшая ошибка своих родителей и единственный, кто может эту ошибку исправить, я, нежеланный плод их любви.

Я возвращаюсь на площадь. Светает. Над брусчаткой, словно в немом фильме, нависает зловещая тишина. Раздается глухой залп «Авроры».

Когда омоновцы третий раз сбивают меня с ног, я начинаю говорить во множественном числе. Мы говорим о себе во множественном числе, как говорили в семидесятые, но теперь мы по-настоящему вместе. Мы вместе танцуем, мы вместе бежим, нас вместе сбивают с ног, мы бы могли даже стать товарищами.

Окножираф: «Вместо “возможно” мы можем сказать “вероятно”».

Как выяснилось в средней школе, историю пишут post factum, и от этого нам стало не по себе. Мы почувствовали себя неуверенно — в любой момент с прошлым может случиться все что угодно, и мы ничего не сможем поделать. Мир безумно вращается вместе с нами. Связь времен — как бы нас ни утешали — распалась. Историю нужно писать, а это требует времени. Прошлое вступило в полосу перемен, и история с каждым днем делается все лучше, нужно только подождать, Рим не сразу строился! Меня это не убеждало. В десятом классе прошлое менялось уже так быстро, что учебники приходилось выбрасывать и типографии не поспевали печатать новые. Единственное, что мы знали про историю, что все в ней было не так и что она работает на нас. Когда она нас нагонит, нам будет что рассказать. Правда, нам не сказали, как мы об этом узнаем. Как мы поймем, что эта вот — наконец настоящая? Постучит однажды в окошко? А, это вы! Заходите! Как дела, дорогая история, рассказывайте… Если вообще история существует. Или мы должны ее выдумать? Сколько людей нужно для истории? То, что происходит со многими, это — история, а то, что происходит с одним человеком, — нет? Имре Надь, например, был повешен — это история или частное дело? А если повешение Имре Надя произошло со всеми нами, то, возможно, мой Имре Надь и твой Имре Надь никогда бы не сели за один стол? Две разные личности или, может быть, ни одной? А если так, то это мое частное дело или твое общее? История — это когда что-то происходит, или история — это все, что я помню? И все, что случилось со мной, случилось со всеми? А если что-то случилось с другими, почему этого не случилось со мной? Общее ли у нас прошлое, существуют ли вообще венгры, существовали ли они в прошлом, или только в прошлом они и существовали? И если венгры осели в Карпатском бассейне тысячу лет назад, то кто такие мы? И кем будет венгр через тысячу лет? Будут ли у нас луки и стрелы, седла и кони? Возьмет ли он за себя жену своего брата, когда она овдовеет? Будет ли бросать бутылки с «коктейлем Молотова» в русские танки? Или спрячется в подвале? Будет носить фашистскую свастику? Будут ли у нас шатры, свирели и холодильники? Сколько жен, мужей, детей будет у него, у нее, у них? Будет ли у них оргазм и критические дни? Будут ли вообще женщины? Или только женщины и будут? Какого цвета будут у них глаза, волосы, кожа? Каков будет размер бюста? На каком языке, в конце концов, будут они говорить? Когда-то, давным-давно, еще при царе Горохе, была великая степь, и были в степи той венгры, которые в один прекрасный день вдруг собрались, повытаскивали из задниц стрелы, сели на лошадей и помчались на запад. С тех пор о них ни слуху ни духу.

Белградские события революционизировали представления о пространстве. С помощью кордонов можно со вкусом формировать закрытые и открытые пространства. Милицейский кордон придает улицам особый уют, а в сочетании с водометами образует самоочищающуюся, благоприятную экологическую систему.

В течение трех месяцев CNN показывает демонстрации в Белграде. Никогда еще мыльная опера не обходилась так дешево: предательство, насилие, любовь, национальные чаяния — сквозь призму белградских будней. Хихикающие Девчонки, массовые сцены с тысячами любителей в эпизодах. Милошевич и его присные сильно просчитались, когда прекратили показ этой мыльной оперы. Многие повалили на улицы из любопытства. Новые граффити: «Я мыслю, следовательно, выключаю телек». В Белграде у всех равные шансы попасть на телеэкран. Новости идут живьем, каждый выступает на собственном канале. В заключительный день демонстраций студенты Академии художеств спустили с крыши перед окнами деканата двадцатиметровое полотнище, на котором черными буквами было написано: to be continued. Продолжение следует.