Исток

Зима Владимир Ильич

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

 

 

ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ

Опустошённое тело волхва лежало в промозглой темноте земляной норы на куче прошлогодних дубовых листьев, а душа его была далеко.

Вырвавшись из оков цепкой плоти, невесомая и восхищенная душа успела в краткие ликующие мгновения облететь все три мира, посетить богов земных, небесных и подземных, осмыслить прошедшее и прозреть грядущее, соединиться со множеством родственных душ, парящих между небом и землёй, увидеть отрешённый свет и испытать полнейшее блаженство.

Затем душа была низринута с божественных вершин, грубо и стремительно повержена в прах бытия, окунулась в медленно текущее людское время.

Лёгким облачком Ярун завис под шершавым сводом пещеры, стараясь отдалить неотвратимый горький мкг, когда нужно будет вновь ввергать воспарившую душу в грязное тело, валяющееся на прелых листьях, дожидающееся своей души, как дожидается возвращения беспечной птицы змея, свернувшаяся клубком в оставленном на время ещё тёплом гнезде, и нет иного пути, как только туда, во мрак, на служение роду своему.

Волхв покорно влез в собственное тело, брезгливо ощутил, будто внове, все его болячки и ноющие переломы, смиренно принял его неимоверную тяжесть, готовясь нести этот груз ещё целое лето, до следующей весны, до следующего полёта...

В отверстие пещеры просунулся молодой вещун, мягко коснулся холодными перстами обнажённого плеча Ярука и замер, услыхав недовольное ворчание.

Выждав несколько томительных мгновений, молодой вещун осмелился сказать:

   — Пора...

   — Знаю... — откликнулся Ярун. — Готовься... Сегодня ты подашь мне белый нож.

После исчезновения юныша Ярун ещё некоторое время лежал пластом, с омерзением ощущая давящие узы плоти, сочувствуя своей трепетной душе, припоминая всё то, что привиделось в божественном озарении: был звон мечей, плеск воды, дым пожарищ, вкус горячей крови на устах, женский вопль. запах хлеба, слепящий свет и торжество победы...

Что могли означать эти пульсирующие видения?

Что возвестили боги?..

Смутно, слишком смутно различалось грядущее лето. Потребуются обильные жертвы, чтобы обитатели небес стали милостивы.

Снаружи послышался тревожный рокот священных барабанов.

Пора!..

Ярун выбрался из пещеры, полной грудью вдохнул морозный воздух и почувствовал, как упруго забилась каждая жилочка, откликаясь на зов барабанов.

В ночном небе мчались куда-то ненастные тучи, но в воздухе не кружилась ни одна снежинка.

Значит, боги желают, чтобы нынче Живой Огонь родился без помех.

Так и будет.

Ярун поднял голову, огляделся. Вся киевская земля была укрыта мраком. Уже целые сутки во всех домах, во всех очагах и овинах потушены все огни. Остыли железодельные домницы и гончарные печи, потухли угли в кузнечных горнах, темнота воцарилась далее здесь, на Лысой горе, у священного капища, где во всякое иное время молодые волхвы следят за тем, чтобы восемь костров горели ровно и ярко, освещая изваяние Рода.

Скоро, скоро уже возвратится на землю свет...

А пока волхв Ярун прислушивался к темноте.

Издалека до него докатывались волны человеческого ропота, складывавшегося из покорных женских вздохов и детских всхлипов, нетерпеливых отроческих воздыханий и кряхтения мудрых стариков. Все люди стольного града Киева пришли к священному капищу, чтобы участвовать в рождении Живого Огня.

Во тьме Ярун не мог различить никого, но знал, что людей пришло много и стоят они все сейчас у подножия Лысой горы, переминаются с ноги на ногу, дышат на зябнущие персты, а глаза то и дело устремляются на вершину, где в назначенный срок по мановению руки волхва будет сотворён Живой Огонь, но где пока тихо, темно, воет ветер, молодые волхвы и кудесники завершают приготовления к великому деянию.

Где-то за краем земли уже начало свой путь божественное светило, всполошённо прокричали вторые петухи.

Вскоре звёзды расположились на небосклоне особым порядком, и настала пора вершить священнодействие.

Барабаны умолкли.

Ведуны заняли свои места у огнища.

И вот наконец наступил тот волнующий миг, когда небо посветлело, когда дружно и радостно прокричали третьи петухи.

Над Лысой горой поплыла тихая мелодия пастушьей свирели. Медленно алело морозное небо, к голосу пастушьей дудки присоединились гудки и гусли, трубы и рожки, враз ударили бубны и барабаны, зазвенели бубенчики, затрещали трещотки...

Ярун направился к возвышению из дикого камня, где были сложены сухие поленья, где пряно пахло сосновой смолой, где покорно дожидался своей участи обречённый холоп.

Пока Ярун выглядывал на небе благоприятное расположение звёзд, ведуны времени зря не теряли и в положенный срок дали пленнику дурманящее питьё, так что теперь он уже никуда не порывался бежать.

Волхвы взялись за волосяные канаты, и толстое дубовое веретено пришло в движение.

Всё неистовее звенели бубны и грохотали барабаны, навзрыд кричали свирели и рожки, певуче стонали трубы, надрывались гудки и гусли.

Затаив дыхание, наблюдали славяне, как волхвы заставляют вращаться дубовое веретено. Скрипело и повизгивало сухое дерево огнища, и уже готово было оно подарить племени Живой Огонь, но — лишь после совершения главного...

Когда от острия дубового веретена, воткнутого в липовую колоду, потянуло тонким запахом жжёного дерева, Ярун приблизился к обеспамятевшему холопу и застыл, отведя назад руку.

Молодой вещун вложил в эту руку увесистый белый нож.

Холоп улыбался растерянно и жалко, уставив на Яруна немигающие глаза.

Много раз на своём веку Ярун заглядывал в отрешённые, опустошённые глаза обречённых смерти. Умом понимал Ярун, что перед ним не человек, но лишь малая часть отработанного веками действа, а сердце порой говорило иное, и рука, сжимавшая литую серебряную рукоятку, наливалась предательской слабостью.

У Яруна не было выбора.

И когда над зубчатой кромкой далёкого леса показался крошечный краешек светила, Ярун неуловимо быстрым движением рассёк грудь холопа, с усилием вырвал сердце и дымящейся кровью обильно оросил вращающееся веретено огнища.

Радостно взревела обнадеженная толпа.

Волхв вполголоса стал напевать священный гимн, но скоро сорвался в привычный крик, стараясь докричаться до всех богов, таких могучих, таких далёких, таких кровожадных, таких равнодушных.

И боги услышали неистовый гимн волхва.

От огнища потянулась вверх сильная струйка дыма, сверкнула искорка...

Ярун опустился на колени, стал подкладывать под остриё сухой мох и травинки. И когда показался первый, ещё робкий и ненадёжный язычок священного пламени, волхв Ярун протянул ему тонкую узкую полоску бересты, прошептал последнее заклинание:

— Батюшко ты, Князь Огонь, всем ты князьям князь, всем ты огням огонь!.. Будь ты кроток, будь ты милостив! Как ты жарок и пылок, как ты жжёшь и палишь в чистом поле травы и муравы, чащи и трущобы, у сырого дуба подземельные коренья, тако, батюшко Князь Огонь, жги и спали с нас всякие скорби и печали, страхи и переполохи!..

И заплясал новорождённый жаркий Огонь на нежно-розовой бересте, мигом скрутил её в трубку, запузырил, обуглил, перекинулся на сухую лучинку, а там уже запылала и поднесённая смоляная головня, от которой занялся первый костёр, посолонь загорелись и прочие семь поленниц, старательно сложенных молодыми волхвами, потянулись к небесным богам восемь светлых дымов, возвещая о празднике рождения Нового Лета...

Тут и смерды уразумели, что великое дело свершилось, и вся толпа пришла в движение, люди стали карабкаться вверх по заснеженным склонам, давя и отталкивая друг друга, спеша прикоснуться к священному пламени.

Боги милостивы к полянам, и за это поляне станут приносить им обильные жертвы, всласть напоят кровью уста Рода.

Послышался топот копыт, полетели гонцы в княжеский терем, на Гору, понесли факелы с Живым Огнём. Теперь на нём станут печь блины, жарить свиней, варить пиво... Скоро смерды забудут про то, какой ценой достался соплеменникам этот огонь, только волхвы сохранят эту память...

* * *

То ли от грубой тавроскифской пищи, то ли от резкой перемены участи прицепилась к Елене какая-то хворь, от которой не помогали ни молитвы, ни целебные травы.

Аскольд приводил в терем заросших до самых глаз волосами страховидных тавроскифских целителей. Они приходили не иначе как в сумерках, щупали своими лапищами девичье тело, оглядывали Елену равнодушно, словно дубовое полено.

Затем все эти знахари где-то варили дурно пахнущее зелье, которое ничуть не помогало.

Свет белый стал не мил Елене, она похудела, подурнела и часто плакала, опасаясь, что князь Аскольд прогонит её со своего двора.

А потом Феофания привела какую-то бабку, которая и объявила Елене, что она просто-напросто беременна.

Елена не знала, как отнесётся к этой новости князь Аскольд.

От словоохотливого пасынка Гордяты Феофания вызнала, что великий князь Дир, отец Аскольда, не одобряет скоропалительную женитьбу сына, да ещё на гречанке. Оттого-то и живёт Аскольд не в Киеве, а в своей загородной резиденции — в Вышгороде.

— Пожалуй, нам пора ехать... — наклоняясь к Елене, сказал Аскольд. — Мне нужно быть в Киеве, когда вернусь — не ведаю.

Елена испугалась, что Аскольд уедет, так и не узнав самой важной новости, и отчаянно выпалила:

   — Я ношу под сердцем ребёнка...

   — Добро, — спокойно откликнулся Аскольд. — Будет у меня сын.

   — Я боюсь...

   — Чего? — удивился Аскольд.

   — Он зачат в грехе, — прошептала Елена. — Без венчания...

   — Наши боги не дадут в обиду ни тебя, ни моего сына... Я волхвам накажу, чтобы принесли щедрые жертвы богам!

   — Неужели он останется некрещёным, наш первенец? — ужаснулась Елена. — Неужели мы обречём его на страдания?!

   — Ничего не бойся! Ты находишься на русской земле, тут правят наши боги...

* * *

Медленно поднималось багровое утреннее светило.

Мимоходом пригрело мохнатую еловую лапу, покрытую коркой серого ноздреватого снега.

С еловой лапы сорвалась на землю крохотная искристая капля.

Пока проходила через сугроб, присоединились к ней новые талые капли, так что до земли дотянулась уже тоненькая струйка прозрачной воды.

И вот уже с лёгким журчанием побежал под сугробом озорной ручеёк, устремился к лесной речушке.

Всё выше вставало солнце, пригревало озябшую землю. Почернел на речке лёд, зазмеился проталинами и трещинами.

И когда растопило солнце снег на полдневных склонах холмов и оврагов, вдруг забурлила, заволновалась река, теснимая зимним ледовым панцирем, пожелала освободиться из жёстких пут, и соединилась талая верховая вода с подводными родниками, так что уже никакие возвратные морозы не смогли бы удержать её в неволе.

И однажды под вечер не выдержала река напора талых вод, вздыбила льды.

Льды пошли как-то разом, словно только и дожидались заветного сигнала, — понеслись по стремнине обломки, беспорядочно кружась, сталкиваясь друг с другом, вздымаясь из воды, вновь погружаясь чуть ли не до самого дна. Неслись по реке льдины, хранившие на себе санные следы и копёнки прошлогоднего сена, обречённо застыл на крохотном обломке изнемогающий от страха одинокий волчонок, жалобно скулил, не надеясь на спасение...

* * *

По весне, едва вскроются реки, от всех славянских племён приходили в Киев светлые князья на совет к великому кагану Диру.

Многолюдным и шумным был Киев в пору весеннего снема, когда собирались в Детинце радимичи и древляне, поляне и северы, уличи и дреговичи.

Теснились на Почайне лодьи, готовые выступить в дальний поход.

Ворота Детинца не затворялись ни днём, ни вечером, и всякий, кто желал, мог во всякое время прийти на пир.

Прямо посреди княжеского двора жарили и парили, варили и коптили да тут же и подавали на столы всякую снедь.

Вышибались донца у бочонков с мёдом и пивом, пили и гуляли славяне, прославляя щедрость своего правителя.

Без меры веселились ратники, ожидая решения старшей дружины — кого идти воевать нынче?

А старшие дружинники Дира — князья светлые и бояре родовые, старцы градские и воеводы — тысяцкие да полутысяцкие собирались в главном тереме, в просторной Золотой Палате.

За окнами шумел и гудел пир горой, заливались гусляры и песельники, а здесь стояла чинная тишина.

Много было съедено и выпито, о многом переговорено и пересужено.

Как умел, рассудил Дир все споры и взаимные обиды соратников, щедро одарил каждого — кого челядью, кого золотом, кому шубу пожаловал со своего плеча, кому поднёс чару заморского вина.

Как обычно, в конце весеннего снема, после всех распрей и пересудов, надлежало решить, куда обратить свои взоры, в какие земли направить дружину.

— Истомились ратники, разленились, — жаловался Радомир. — Не ровен час, вовсе отвыкнут от брани, не захотят променять тёплую повалушу на поле ратное, для чего тогда будет нужна такая дружина?

   — Может, на вятичей сходить? — нерешительно предложил радимичский князь Добронег. — Мои люди ходили туда и сказывали, что зачастили к ним гости Гостомысловы... Не столько торгуют, сколько высматривают... Не оказалось бы так, что придёт туда однажды Гостомысл, обложит вятичей данью...

   — Да что с тех вятичей взять?! — загремел густым басом на всю Золотую Палату воевода Радомир. — Сядем в лодьи да и пустимся на полдень!.. Повоюем Корсунь али дальше — вдоль берега моря пройдём, вот и озолотимся... Обещался император платить каждое лето того ради, чтобы мы в его земли не хаживали, а слова своего не держит. Три лета дружина киевская в ту сторону и не глядела, а какая нам за то плата вышла? Шиш без масла!.. Доколе терпеть нам от греков? — оглаживая пышную бороду и горделиво поглядывая на сотрапезников, вопрошал Радомир.

   — Верно, воевода!..

   — В лодьи!..

   — На греков!

Увидел Дир, что заблестели глаза воевод и бояр, пришлись им по нраву речи Радомира.

Лишь рассудительный не по летам Добронег усомнился:

   — Достанет ли силы?

   — Прежде доставало — и нынче не сробеем! — хвастливо прокричал Радомир. — Чтобы и детям своим заказали обманывать нас. Уж коли обещался платить — плати!..

   — Радимичам хочется поближе добычу найти, вот и зовёт Добронег на вятичей...

   — Может, оно верней будет, на вятичей-то? — подал голос дрегович Олдама.

   — А может, на Волгу сходить? Булгарские города бога-а-тые, а товару всякого — хоть лопатой греби...

   — Эка, хватил! Далече булгары те... Прошлый раз переяславская дружина ходила, почти вся в брынских лесах легла.

   — А отчего? Оттого, что ближним путём пошли! А нужно было — там, где коням корма много, в обход, по степям, вдоль Дона... Или — верховьями Волги, от кривичей...

Напоминание о недавнем поражении меньшей дружины резануло по сердцу Дира, и он громко позвал:

   — Ларника сюда!..

Стихли голоса за столом, каждому стало ясно, что Дир принял решение.

Великий каган обвёл глазами сотрапезников и принялся неспешно объяснять:

   — Настало время, братья, напомнить молодому императору про то, что не выплачена обещанная нам руга за три лета... Для сего, полагаю, следует нам отправить в Царьград посольство.

Гриди внесли в Золотую Палату сундучок с принадлежностями для письма, следом приплёлся подслеповатый ларник, сел поближе к свету, разложил на коленях кусок гладко выскобленной телячьей кожи, обмакнул лебяжье перо в настойку чернильных орешков и приготовился записывать всё, что скажет Дир.

   — Брату моему, императору Михаилу шлю свой поклон и пожелание всяческого благополучия...

Продиктовав эти слова, Дир задумался.

Притихла старшая дружина в ожидании, кого Дир назовёт своими послами.

   — Нет, не так! Начинай сызнова.

Ларник беспрекословно убрал в сундучок испорченный лист пергамена, вытащил новый кусок лощёной телячьей кожи, выжидательно поглядел на переменчивого правителя.

   — Готов? Ну, так пиши же: «Я, Дир, великий каган руссов...»

По губам Дира скользнула едкая усмешка, когда на миг представил он себе вытянутые лица царьградских вельмож при прочтении такого послания. Титулование это Дир принял недавно и был им вполне доволен. Носитель верховной власти на Руси принял наименование, заимствованное из чужого языка, — каган.

Диковато звучит, да ведь для народа всегда нужно нечто священное и малопонятное. Лучше, если взято из чужих краёв, дальнее всегда пользуется большим почтением, нежели своё, доморощенное...

Зашушукались между собой старцы градские, удовлетворённо крякнул лихой воевода Радомир — круто, ох круто забирал Дир!..

Прежде никто и никогда не позволял себе в обращении к императору ставить на первое место своё имя, да ещё титуловаться званием, равным императорскому.

   — Как бы не осерчал на нас Михаил... — отводя глаза в сторону, едва слышно промолвил вяловатый Добронег.

   — Что нам с того? — оборвал его Радомир. — Разве достанет у него силы пойти на нас?

   — Сам не пойдёт, но может наслать степняков... Золота у него много, подкупит, кого ни пожелает.

«Не много теперь отыщется охотников ехать в Царьград при таком послании», — подумал Дир. Однако продолжил диктовать:

   — Брату моему любезному, императору Михаилу шлю привет... Не медли с присылкой обещанной твоим отцом Феофилом руги за все лета, дабы царил между нашими народами крепкий мир, дабы было благополучие у всех подданных...

Ларник, старательно высунув кончик языка, выводил угловатые буквицы, затем свиток передали Диру.

Он взял в руки лебяжье перо, щепотью сложил пальцы и вывел коряво четыре буквы — ДИРЪ.

Послание было по всем правилам свёрнуто, скреплено золотой печатью, упаковано в деревянный ларец.

Многоопытный ларник, не дожидаясь особого повеления, достал из своего сундучка ещё один кусок телячьей кожи, принялся наскоро строчить верительную грамоту. Написал несколько строк и остановил перо, дожидаясь, кого назовёт Дир, чьи имена вписывать...

Но этого пока не знал и сам Дир.

Озабоченно оглядывал Дир своих соратников. Буянить да бражничать, кичиться награбленным добром да угонять из соседних земель скот и челядь — этими доблестями и исчерпывались достоинства многих нынешних сотрапезников. А кто из них не сробеет в Большом Дворце?

Задача любого правителя заключается в том, чтобы различать, кто из подданных полезен, а кто вреден. Приближать первых и отдалять последних... Но чаще всего именно тут и случаются трагические ошибки: приближают вредных, но льстивых и отдаляют полезных, но прямодушных...

Ошибиться в выборе нельзя. Когда князь более не может отличать хороших людей от дурных, его государство обречено на гибель.

Хитроумные греки, понаторевшие в переговорах, сразу распознают, что за люди приехали, и примут должные меры: слабого — запугают, жадного — подкупят, кичливого — улестят, сладострастного — ублажат, властолюбцу коварно посулят содействие в его устремлениях сесть на великий киевский стол...

   — Послами пойдут: Радомир...

Оглядывая собравшихся, Дир задержал взгляд на Добронеге и уже хотел было назвать его имя, но в самый последний миг посетила его простая догадка: нельзя посылать против хитрых такого же!..

Перемудрят его греки! Справиться с хитростями сможет лишь человек прямодушный. Вот такого и следует поставить во главе посольства.

— А возглавит посольство светлый князь Аскольд! Довольно ему отсиживаться в Вышгороде, на женской половине терема, пускай послужит за морем...

Зашумели, задвигались князья и бояре, кое-кто вздохнул с облегчением — пронесло...

* * *

Разбуженный среди ночи постельничим великого кагана Дира, немногословным боярином Туром, князь Аскольд не сразу понял, чего от него добиваются.

   — Просыпайся, князь, кличет тебя Дир!..

   — Угу, — отозвался Аскольд. — Сейчас, уже поднимаюсь...

Ополоснул лицо студёной водой, хлебнул квасу и кликнул холопов, чтобы помогли ему одеться да обуться.

Боярин Тур провёл Аскольда укромным коридором прямо в опочивальню Дира.

   — Позвал я тебя потолковать, — устало вздохнул Дир, указывая Аскольду на лавку. — Садись, в ногах правды нет.

   — Постою, ноги молодые.

   — Садись, разговор у нас долгий будет, — прокряхтел Дир. — Ты и сам понимаешь, что дело тебе доверяется важное и что именно от тебя будет весьма многое зависеть там, в Царьграде.

   — Радомир старше меня почти вдвое... Он тебе двоюродным братом приходится. Почему бы ему не возглавить посольство?

   — Радомир хорош в драке или на охоте... В Царьграде воли ему не давай, не то он таких дров наломает... Вовек нам всем не расхлебать...

Аскольд утёр рукавом бархатного кафтана вспотевший лоб и опустился на лавку, приготовляясь слушать.

   — Там, в Царьграде, ты будешь представлять не меня, но все племена и народы наши... Соображай, какова твоя ноша... Делай, что сам посчитаешь необходимым, к словам Радомира не больно прислушивайся. И ещё ты это...

Забудь, чего давеча воеводы болтали! Нету у нас такой дружины, чтобы империи угрожать. А у них такое войско есть... Они во многом сильнее нас. И богаче. Но достоинство земли нашей не роняй. Перед императором по земле не пластайся, однако и кланяться в пояс не чинись. У них так заведено, чтобы кланяться при каждом случае... Главное — не за милостыней, не за подачкой ты пришёл к императору, но за обещанным!.. Сами греки так говорят: «Договоры должны соблюдаться!» Вот и пускай соблюдают.

   — Ясно, — коротко кивнул Аскольд.

   — Это хорошо, что ясно, — улыбнулся Дир. — Как говорится, умному послу невелик сказ, а за дураком сам следом иди... Греки не ожидают, что кто-то может потребовать от них долг. Верность данным обещаниям могут требовать сильные от слабых. Они и должны принять тебя за представителя сильного народа. Уразумел?

   — Сделаю всё, как велишь.

   — Главное там — не спешить без нужды, трижды подумать, прежде чем всякое слово молвить... Ну, не мне тебя учить уму-разуму. А теперь ступай. На рассвете простимся.

   — Отец... Елене скоро придёт пора родить...

   — Про то не печалься. Завтра же прикажу, чтобы её из Вышгорода в Киев привезли.

* * *

На Лысой горе перед лицом славянских богов послы принесли священные клятвы на оружии, после чего Аскольд и Радомир получили из рук Дира золотые нашейные гривны.

Дир в последний раз оглядел своих избранников — Радомир залихватски покручивал усы, красуясь перед народом богатой броней и оружием. Аскольд оставался внешне строг и спокоен. Таким и должен быть настоящий посол — хоть внутри он может и до смерти испугаться, и безумно обрадоваться, однако облик его должен хранить невозмутимость.

Напоследок обнял Дир Аскольда, поцеловал троекратно, по-отечески благословил.

В облаке лёгкой пыли ускакали послы вниз, а Дир долго ещё глядел с кручи им вслед.

С вершины Лысой горы было хорошо видно, как на Почайне стали перестраиваться, вытягиваясь в цепочку, лодьи посольского каравана, как заполоскались разноцветные стяги, поднятые на древках копий над каждой лодьёй, как вспенили днепровскую воду сотни дубовых весел...

Уходил посольский караван в трудный путь.

Много опасностей предстояло ему преодолеть.

Дир и сам не раз отправлялся походом в земли, прилежащие к Руси — то ли к булгарам, то ли к грекам, то ли за море Хвалисское...

Всякий такой поход оставлял лихие отметины и в памяти и на теле. Ни одно путешествие не обходилось без лютых стычек с воинственными иноплеменниками. Иной раз нападёт на караван малая ватага степных разбойников, а иной раз и целая тьма жадных дикарей пожелает обогатиться славянскими мехами и челядью.

К нападениям на торговые караваны на Руси уж привыкли. Сам Дир воспринимал сражения как неизбежную данность — ведь все желают сытно есть и одеваться богато, а ежели своего не имеют, пытаются отнять у слабейшего. Казна слабого принадлежит сильному. Умел нажить добро, умей и оборонить его — вот и вся премудрость.

Любое государственное дело имеет в своём основании пот и кровь множества людей. Между племенами, как и между отдельными людьми, всегда будут трения и раздоры.

Больного зверя приручить легче, нежели крепкого и здорового. Враждебное племя следует прежде ослабить и только затем покорять.

Важно уметь отличать главное от несущественного, провидеть грядущее, мириться с временными лишениями ради обретения крупных преимуществ в последующие лета.

Не сразу человек сознает себя человеком, не вдруг признает себя членом рода и племени. Не сразу и люди из разных племён сознают себя единым народом, обретают единую судьбу. На то требуется много времени, сил и совместных жертв.

Воюют под одним стягом, говорят на одном языке, одеваются одинаково, приносят жертвы одним божествам — только так укрепляется единение между славянами.

Накрепко связать людей может общее дело или угроза извне.

Чтобы княжеству быть сильным, ему надо быть как вода.

Нет препятствий — она течёт.

Плотина перед ней — вода останавливается.

Прорвётся плотина — снова потечёт.

В четырёхугольном сосуде она четырёхугольна, в круглом — кругла.

Оттого, что она так уступчива, вода нужнее всего и сильнее всего.

Щедрый и сильный, протекает Днепр по русской земле, но Диру подвластно лишь среднее течение великой славянской реки.

Верховьями владеют смоленские кривичи, известные своим непостоянством — нынче они в союзе со словенами Гостомысла, завтра могут войти в союз с вятичами, а послезавтра и вовсе подадутся под руку полоцкого Милорада.

В непролазных кривичских лесах сам леший ногу сломит, не опасаются смоляне соседей, вот и выбирают себе друзей, как им заблагорассудится, а даней и податей не платят никому — ни урманам, как до недавнего времени платили славгородцы, ни хазарам, как Дир и его союзники.

Вздохнул Дир задумчиво, перевёл взгляд туда, куда ушли лодьи, где открывалась степная бескрайняя равнина.

Стоит спуститься на день пути пониже Киева, и начинаются дикие земли. Гоняют по вольной степи табуны легконогих коней своенравные кабары и угры, и нет на них управы у Дира.

На самой границе леса и степи стоит город Киев, и хоть видит око степное приволье, да заказаны те просторы славянскому племени. Вот уж сколько веков кряду топчут степные табуны тучные чернозёмы, а родит плодородная земля лишь ковыли да колючее перекати-поле.

Славянские пахари с превеликими трудами отвоёвывают у лесов и болот узкие полоски пашни, чтобы сеять там просо и жито, а в степь их не пускают степняки, обижают при всяком случае, жгут посевы, пасут на хлебных нивах своих ненасытных коней.

Не от хорошей жизни вынуждены славяне хорониться в непролазных лесах.

Лес — извечный противник славянского пахаря, в каждодневной борьбе с лесом проходит весь век древлян и дреговичей, кривичей и радимичей, северов и полян. Однако же лес и заступник пахаря. Никто лучше не может оборонить от набегов степняков и иных находников.

Там, где полноводный Славутич выходит из леса на степные просторы, ощериваются караваны стрелами и копьями, ждут нападения из-за каждого речного мыса, и никто утром не может поручиться за то, что вечером будет жив.

Давно задумал Дир овладеть всем Днепром — от верховья, теряющегося в глухих непролазных дебрях кривичских болот, до лимана, плавно вливающегося в тёплое Русское море.

Что бы ни делал Дир, куда бы ни посылал свою дружину, видел перед собой эту цель — заветную, почти недостижимую.

Когда государство обширно и при этом хорошо управляется, расцветают ремесла и торговля, и это государство ещё больше богатеет...

У всякого народа должна быть единая цель. У великого народа и цель должна быть великой.

Беда, что не разумеют даже близкие соратники этой цели. Приходится Диру нести бремя власти одному, а соратникам давать объяснения, доступные их разумению, — дескать, и звери сбиваются в стаи, и люди сплачиваются в племена, когда возникает угроза для жизни. Ежели такой угрозы нет, всякий норовит Жить сам по себе, всякий сам зажигает свою лучину...

Потому-то и продолжает Дир посылать подарки кагану хазарскому, чтобы не забывали светлые князья — висит кривая сабля над русской землёй, не побережёшься — мигом снесёт голову.

Общая угроза сплачивает вернее, чем обещание общего блага.

Всякий предводитель желает благополучия своим подданным. Не бывает таких злодеев, которые желали бы своему народу бед и несчастий. Однако, желая счастья своему племени, всякий вождь видит свой путь к достижению общего блага. Самый короткий — отнять добро у соседа, чтобы накормить своих сородичей. Однако и сосед стремится к тому же, собирает под свои стяги удальцов, чтобы грабить слабейшего.

Возможно ли жить хорошо, не обижая соседа?..

* * *

От устья Сулы на севере и до самого Олешья в Днепровском лимане вдоль всего степного побережья реки располагались редкие мирные славянские поселения — ничем не укреплённые, открытые со всех сторон.

Особенно много их было в районе днепровских порогов.

Здесь путешественники могли отдохнуть и пополнить запасы продовольствия.

В Олешье поджидали разведчиков, возвращавшихся из чужих пределов.

Жители прибрежных станов побаивались степняков и никакой помощи каравану не оказывали.

По вечерам, пристав к берегу на ночёвку, воевода Радомир тщательно расставлял караулы, по нескольку раз за ночь обходил берег, заставляя бодрствовать притомившихся на вёслах ратников.

Скоро дошли до грозных порогов. Там вольные воды Днепра с трудом пробивались через каменные гряды, могучая река бурлила и пенилась, не пропускала тяжело груженные лодьи.

Всякий порог имел своё имя, о каждом рассказывали легенды. У всякого был свой норов — и Кодак, и Будило, и Вольный, и Званец, и Горегляд, и Таволжаной, и Волкова забора на свой лад чинили препятствия путешественникам.

Радомир заставил всех облачиться в кольчуги и брони, по высокому берегу пустил дозоры, а оставшиеся корабельщики поставили лодьи на припасённые деревянные катки, стали перетаскивать лодьи через опасные места.

Скованную попарно челядь вели берегом, грузы перетаскивали на крепких спинах.

Аскольд без особой охоты влезал в кованый панцирь, считая предосторожности Радомира излишними, но лишь до той поры, пока сам не испытал на себе крепость кривой сабли кочевника, пока не потерял нескольких пасынков из своей дружины.

Случилось нападение степняков уже на исходе дня, когда измученные корабельщики заканчивали переход через очередной порог.

Это был знаменитый Ненасытен — шесть тысяч шагов посуху, с грузом на плечах, затем толкать лодьи на катках...

Намаялись до захода солнца, наломали хребты, и уже застучали в котлы кашевары, призывая всех к ужину, как вдруг, откуда ни возьмись, выметнулась на берег ватага отчаянных степняков.

Караульщики запоздало ударили в барабаны, закричали благим матом, да было поздно.

Засверкали кривые сабли в руках узкоглазых дикарей, тучей полетели калёные стрелы.

После молниеносной схватки остались лежать на береговом песке два лодейника.

Ночью справляли горестную тризну, высоко в степное небо улетал дым погребального костра.

До утра воины не снимали оружия, все ждали, что степняки повторят нападение, и готовы были дать достойный отпор.

   — Пронесло на сей раз... — перед самым рассветом сказал Надёжа. — Не иначе как будут нас поджидать у Кичкаса.

Юный лодейник Ждан осмелился спросить:

   — А почему там?

   — На Кичкасе им удобно грабить. Там, вишь, брод. Конники могут накинуться с любого берега, отбить от каравана лодью или две и безнаказанно скрыться на другом берегу, а уж там — ищи ветра в поле!.. На Кичкасе не ведаешь, с какого боку ждать опасности — то ли спереди, то ли сзади, то ли с левого боку, то ли с правого. Так-то вот...

   — А будет ли место, где никто не нападает?

   — Будет, — усмехнулся Надёжа. — Как выйдем в открытое море, там и пойдём без опаски. Одно у нас утешение — вниз река сама несёт. И хоть идти по порогам несладко, а назад подниматься — и того горше. Четыре недели идёшь вверх по реке, и ни минуты покоя... Степные воры знают, что в лодьях у нас — царьградские вина, паволоки, диковины заморские, того ради на караван могут налететь во всякую минуту.

* * *

В четырёх днях пути ниже Волковой заборы находился остров Хортица.

Туг караван задержался надолго, чтобы дать передышку натруженным рукам лодейников, уложить в лодьях грузы, поставить мачты и проверить корабельные снасти.

На Хортице оставляли до осени деревянные катки, на которых придётся перетаскивать лодьи на возвратном пути.

В укромном месте у священного капища приносили обильные жертвы славянским богам — Волосу, Перуну и Роду.

Здесь послы и торговцы прощались с Русью — иные до осени, иные и навсегда.

Последняя долгая стоянка перед выходом в открытое море была на острове Березани. Здесь запасали впрок пресную воду, латали паруса, а чтобы уберечься от высокой морской волны, наращивали борта низко сидящих лодий связками сухого камыша.

* * *

С утра пораньше отправлялись в путь. По морю лодья шла под парусом, лодейники отдыхали, нежась под тёплым солнышком.

Лодейщик Надёжа удобно устроился на носу и зорко поглядывал по сторонам.

К Надёже подошёл Ждан, спросил, указывая в морскую даль, где скользил по самому краю моря косой парус:

   — Скажи, Надёжа, кто может плавать посреди моря?

   — Греки... Обычное дело, корсунские дозоры заметили наш караван, послали гонца на границу. У них так дело поставлено. Сейчас приготовятся воевать...

   — Греки боятся посольского каравана?

   — А то нет?! Кто там угадает — послы идут, торговые люди или дружина молодцов?.. Нас на шести лодьях наберётся две сотни ратников. Ого-го! Небольшой городок с наскока взять можно... Потому и шлют греки гонца, чтобы опередить нас, чтобы выставить корабли с жидким огнём. Страшная сила этот греческий огонь. Под водой горит!..

   — Заговорённый, знать, — высказал догадку Ждан.

   — Кто их, греков, разберёт, — махнул рукой Надёжа. — Я-то сам от греческого огня пока не пострадал, но от людей слышал, что нет от него спасения никому.

* * *

Как только стало известно о приближении каравана тавроскифов, турмарх Николай распорядился выслать им навстречу два дромона, с тем чтобы принудить чужеземцев предъявить все товары таможенной страже и объяснить свои намерения.

Толмач, посланный с одним из дромонов, вскоре вернулся на лёгкой лодчонке и сообщил, что идут не торговцы, а послы тавроскифского правителя.

Выслушав доклад расторопного толмача, Николай приказал ему отправляться на пристань и передать послам приглашение разделить трапезу.

Что ни говори, а прибытие посольства явилось приятной неожиданностью, вносившей некоторое разнообразие в монотонно текущую жизнь отдалённого пограничного гарнизона.

Помимо беседы с чужеземцами, сулившей немало любопытного, Николаю представлялась нечастая возможность составить доклад в столицу империи, чтобы хоть как-то напомнить о себе — есть, мол, на границе с варварским миром некий турмарх Николай, исправно служит, предан отечеству. И отчего бы не перевести его в один из шумных торговых городов или, на самый худой конец, не прибавить жалованья?

Облачённый в парадные одежды, сопровождаемый небольшой свитой из младших архонтов, комендант Николай вышел к главным воротам крепости, дабы лично встретить поднимавшихся по узкой каменистой дороге послов тавроскифов.

Гордо вскинув голову, Николай скосил глаза на своих архонтов и остался их видом вполне доволен. Николай знал, что и сам он выглядит не хуже.

Солнце весело играло на отдраенных до блеска нагрудных бляхах и бармицах, ярко горел вызолоченный шлем с развевавшимся по ветру пучком конских волос.

Весь облик коменданта должен был свидетельствовать о том, что в крепости царит идеальная воинская дисциплина и что дела во всей Ромейской империи обстоят наилучшим образом.

Чуть позади Николая, старательно сопя, тянулись в струнку младшие командиры, а сбоку переминался с ноги на ногу тавроскиф-вольноотпущенник, исполнявший обязанности толмача. По случаю торжественного приёма чужеземного посольства толмачу вместо постолов были выданы высокие юфтевые сапоги, и толмач то и дело с самым довольным видом притопывал каблуками, словно оценивая прочность казённой обуви.

Двое тавроскифов с немалым достоинством приближались к Николаю.

Впереди, держа в руках окованный красной медью ларец, шёл молодой мужчина, за ним важно двигался чернобородый здоровяк, одетый в штаны германского сукна и златотканый плащ константинопольской работы.

После кратких взаимных приветствий Николай осведомился о целях посольства.

   — Мы направляемся к императору Михаилу с личным посланием великого кагана Дира, — сказал молодой посол и изобразил некое подобие поклона.

Затем он выразил желание предъявить верительную грамоту, но Николай сказал в ответном слове, что вполне доверяет словам посла, и избавил своего толмача от чтения варварского текста.

   — С этой минуты вы попадаете под покровительство Ромейской империи! — торжественно провозгласил Николай. — Вы можете рассчитывать на кров и пищу!.. Прошу покорно закусить чем Бог послал...

Без задержки послы проследовали за Николаем в триклиний, расположились за изысканно сервированным столом.

Первый тост Николай провозгласил за здравие богохранимого василевса Михаила.

Не чинясь и не прекословя, послы дружно выпили.

Затем последовал тост за здоровье киевского великого кагана Дира.

Послы выпили с ещё большим воодушевлением.

   — Как будет угодно посольству продолжать свой путь в столицу? — поинтересовался Николай.

   — Мы полагаем незамедлительно отплыть, — сказал молодой посол.

   — Могу предложить вам сухопутный способ передвижения — тем более сейчас, в пору цветения садов, когда нежно поют птицы... На море изматывает болтанка, никакого удовольствия от путешествия! А если вы отправитесь с почтовыми лошадьми, на каждом постоялом дворе вы сможете обрести тёплые постели и славное угощение, причём совершенно бесплатно...

Инструкции, полученные Николаем из логофисии дрома, предписывали доставлять в столицу варваров, приходящих с посольскими миссиями, самым долгим путём, дабы показать отдалённость и труднодоступность Константинополя, с тем чтобы отбить у них охоту воевать против империи... Кроме того, за время путешествия в столицу специально приставленные соглядатаи успевали выведать самые потаённые намерения посольства, так что к моменту прибытия послов в столицу великий логофет уже был готов дать ответ на любой вопрос, интересующий варваров.

Посовещавшись со спутниками, посол объявил:

   — Посольство желает продолжить свой путь морем, и чем скорее это произойдёт, тем лучше. Мы ценим благорасположение империи по отношению к нам, но, увы, не можем им воспользоваться, потому что послание великого кагана Дира весьма срочное.

   — Если с посольством идут также и торговцы, пускай вносят таможенные пошлины, и продолжайте свой путь, — вынужден был согласиться Николай.

Посол кивнул одному из своих спутников, и на стол тяжело плюхнулся кожаный мешочек.

   — А теперь прошу отобедать знаменитый местный деликатес — вымя молодой свиньи с фригийской капустой... — предложил Николай, оживлённо потирая ладони.

Для своего будущего донесения в столицу Николай решил отметить, что сухощавый молчаливый посол, очевидно, скрывает своё знание греческого языка. Краснорожий вояка, похоже, придан посольству для бутафории.

После трапезы Николай пригласил послов на смотровую площадку боевой башни, чтобы продемонстрировать силу крепости. Послы могли лично убедиться в неприступности стен пограничного форпоста.

Быстро протрезвев на свежем ветру, краснорожий воевода оживился, стал разглядывать с высоты все подходы к крепости, словно уже воображал себя в роли полководца наступающих варваров.

До чего же коварны эти тавроскифы, подумал Николай. Благодарение Богу, что у моей крепости надёжные стены и достаточно провианта для того, чтобы выдержать осаду в течение нескольких лет.

Не властвовать варварам над империей!

* * *

Однажды в полдень вдалеке показались золотые купола Царьграда.

Опустив паруса, лодьи, увлекаемые мощным подводным течением, быстро скользили по зеленоватой воде Босфора, и кормщикам оставалось лишь слегка шевелить кормилами, управляя своими судами.

   — В Царьград вода сама выносит, зато назад придётся попотеть на вёслах, — сказал Надёжа своим лодейникам, — а может, если нам повезёт, попутный ветер поймаем в паруса.

По правому борту проносились скалистые берега. Здесь уже буйно цвели деревья и виноградные лозы, ярко зеленели луга.

   — У нас кое-где по оврагам ещё сугробы лежат, а тут скоро будут урожай собирать! — сказал князь Аскольд.

   — Места благодатные... — поддержал Надёжа.

Вскоре показался залив Золотой Рог, и теперь уже не только Арпил на корме, но и Надёжа на носу опустил в воду гребь, уверенно направляя лодью, а за ней и весь посольский караван сквозь толчею мелких рыбацких сандалий и торговых хеландий, с готовностью уступая дорогу длиннотелым военным кораблям и крутобоким торговым судам, по сравнению с которыми лодьи казались игрушечными.

По левому берегу Золотого Рога, ниже мощной каменной городской стены с угрюмыми башнями и тёмными провалами бойниц, сколько мог видеть глаз, тянулись амбары и верфи, склады и харчевни, дымились многочисленные коптильни, стучали молоты в кузницах, рыбаки латали развешанные на кольях сети, а на причалах серебром сверкала в огромных корзинах свежевыловленная рыба.

Лодьи посольского каравана прошли в самый конец Золотого Рога, оставили позади шумный Константинополь и приплыли в небольшую уютную бухту.

Здесь, в предместье столицы, среди садов и виноградников располагался монастырь святого Маманта, в котором надлежало останавливаться всем послам и торговцам из славянских земель, прибывающим в Константинополь.

На причале к приходу славянских лодий уже изготовились напускавшие на себя чрезмерную важность коммеркиарии и лигатарии, а за спинами этих чиновников собралась огромная толпа голодных оборванцев-мистиев. Надёжа усмехнулся про себя: что в Киеве, что в Царьграде рвань и голытьба одинакова — привычно слетается к пристаням, надеясь добыть себе пропитание то ли подноской товара, то ли мелким воровством.

Привстав на носу лодьи, Надёжа бросил на берег пеньковый канат, его ещё в воздухе подхватили ловкие оборванцы, мигом закрепили, обмотав вокруг каменной тумбы, и загомонили наперебой, потянули десятки чумазых ладоней к Надёже, не то для того, чтобы помочь лодейщику сойти на причал, не то домогаясь немедленной платы за услуги.

Надёже местные порядки были известны. Он достал из пояса увесистый кожаный кошель, порылся в нём, отыскал несколько медных монет и протянул ближайшему подёнщику, прибавив по-гречески:

   — Вот вам всем за труды. А теперь — чтобы духу вашего тут не было!..

Подёнщики без споров разделили между собой монеты и остались стоять на месте.

Понимали оборванцы, что лодейщики изрядно утомлены долгим морским переходом, так что разгружать лодьи придётся всё же береговой голытьбе.

К Надёже важно приблизился босоногий коммеркиарий, молча протянул руку.

   — Ты хотя бы для порядку поздравствовался, — сказал ему Надёжа. — Сейчас, сейчас будет и тебе плата. Знаю, что мне от тебя медными деньгами не откупиться...

Надёжа вытряс из кошеля добрую горсть серебра, протянул чиновнику.

Получив свои милиарисии, коммеркиарий взамен выдал Надёже целую связку свинцовых печатей в доказательство того, что киевскими корабельщиками было сполна уплачено: за право причаливания, за право разгрузки, за использование казённой пристани, за использование императорских складов для хранения корабельных снастей, за право стоянки на рейде, куда лодьи должны были отойти немедленно после выгрузки товаров, и даже за само право перевозки товаров морем в пределах Ромейской империи.

   — Порядки у вас прежние, — оглядывая печати, сказал Надёжа. — Чихнуть бесплатно не дадите... Ну да ладно! Главное — мы добрались до места.

 

ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ

Согласно устоявшейся дипломатической практике, иноземное посольство приглашали на официальную церемонию не сразу по прибытии послов в столицу, а лишь спустя несколько месяцев. И вначале — не в Большой Дворец, а в логофиссию дрома...

Посреди пустого и гулкого парадного зала логофиссии дрома, неловко и терпеливо переминаясь с ноги на ногу, стояли тавроскифские послы, вырядившиеся словно для императорского триумфа и в дикарском ослеплении своём не замечавшие нелепости и несуразности златотканых плащей и дорогого вооружения в сочетании с глуповатыми физиономиями.

За спинами послов, в некотором отдалении, стояла толпа слуг, писцов, толмачей и оруженосцев, заметно робевших под высокими каменными сводами.

Глядя сквозь щель в неплотно прикрытой двери на томящихся ожиданием варваров, протоспафарий Феофилакт не спешил выходить в зал — пускай тавроскифы помучаются, пускай потопчутся, ощутят свою малость перед лицом всемогущей империи. Так уж издавна ведётся: для того чтобы покрепче пристегнуть туземного правителя к имперской колеснице, прежде его следует хорошенько унизить, а после того — воскурить в его честь притворный фимиам, и он станет послушен, как ловчий сокол.

А ещё подумал протоспафарий Феофилакт, глядя на северных варваров, что они не использовали свой исторический шанс... Да, не сумели они воспользоваться моментом так, как германцы, три века назад основавшие своё государство на развалинах Западной Римской империи.

Славянские полчища, бурно вторгавшиеся на территорию Ромейской империи, встретили решительный отпор, и в том проявился Божественный Промысел.

Судьбе было угодно, чтобы время наибольшего натиска славян на империю совпало с эпохой наивысшего подъёма всех сил христианского государства при Юстиниане I. Разумеется, не в одном лишь Юстиниане, происходившем, к слову, из славян, крылась причина исторической неудачи варваров. Ко времени нашествия славянам не удалось создать единого политического центра и во главе племён не оказалось такого вождя, который бы соединил устремления всех славян, который дал бы всем им единую цель, единое направление движения.

Вовсе не случайным было отсутствие вождя — кроме воли небес, немало пришлось потрудиться малозаметным чиновникам имперской канцелярии. Они всегда тщательно контролировали развитие сопредельных племён, своевременно устраняли возможных претендентов на единовластие.

Протоспафарий Феофилакт ощущал себя продолжателем славных традиций имперской канцелярии и, не щадя своих сил, защищал интересы христианского государства от посягательств со стороны варваров.

Прильнув к щели между створками двери, протоспафарий Феофилакт пристально вглядывался в лица послов и напряжённо размышлял: с чем на сей раз пожаловали эти варвары?

Судя по выражению их обветренных, опалённых морским солнцем лиц, не следовало ожидать ничего хорошего. Варвары были мрачны, словно заранее настраивали себя на твёрдость в переговорах.

Ах, если бы удалось узнать, что там у них на уме!..

На подворье святого Маманта тайные соглядатаи уже целую неделю подслушивали разговоры тавроскифов, ко так и не сумели выяснить истинную цель посольства.

Состав посольства показался Феофилакту странным — цветущий муж и бравый вояка. Не без умысла назначил Дир послами именно этих людей... От разгадки замысла далёкого туземного вождя могло бы зависеть и поведение принимающей стороны.

Выждав ещё несколько минут, Феофилакт толкнул дверь и важно выступил вперёд. За ним в зал потянулась его свита — секретари, толмачи, советники.

— От лица его величества василевса ромеев Михаила Третьего я имею честь приветствовать досточтимое посольство его светлости архонта руссов Дира в богохранимом городе Константинополе... Удачным ли было ваше путешествие в столицу империи? Не причинила ли каких-либо неудобств долгая дорога? Нет ли у послов претензий к размещению?..

Феофилакт произносил затверженные формулы приветствий, а глаза его цепко держали в поле зрения каждого тавроскифа, и ни одно, даже самое малое движение не оставалось без внимания.

К словам толмача прислушивался лишь седоусый вояка. По-видимому, зрелый муж в услугах переводчика не нуждался. Если он овладел греческим языком, вполне возможно, что он окажется способен впитать и цивилизованные воззрения на мир?

Когда толмач завершил перевод приветствий, Феофилакт замер в напряжённом ожидании: кто из послов станет отвечать?

Если старшим окажется седоусый вояка, с ним можно будет особенно не церемониться, одарить золотом и оружием, подпоить на славу, и он станет шёлковым...

Если во главе посольства поставлен зрелый муж, переговоры обещают быть долгими и трудными. Уж тогда придётся потрудиться соглядатаям, выведать слабости этого человека, попытаться подкупить ласковым обхождением, винами, любовными забавами с дорогими гетерами, каких он, вероятно, лишён в своём варварском отечестве...

   — Добрались мы вполне благополучно, устроились удобно, так что благодарим, — заговорил зрелый мужчина.

Феофилакт задумчиво кивал, выслушивая затверженные варваром формулы дипломатического этикета.

   — Здоров ли император Михаил? — завершая церемонное приветствие, поинтересовался посол.

В самых цветистых выражениях Феофилакт поблагодарил посла за заботу о здравии богохранимого императора и сам в свою очередь поинтересовался здоровьем киевского предводителя, намеренно величая его не великим каганом, а всего лишь архонтом руссов, дабы ненавязчиво подчеркнуть его зависимое положение по отношению к империи.

   — Благодарю, великий каган Дир вполне здоров, — будто не заметив оговорки Феофилакта, кратко ответил посол.

Слава Богу, с такими бесхитростными послами беседовать искушённому дипломату — одно наслаждение. Их можно настолько изящно обводить вокруг пальца, что они за это ещё и благодарить станут.

   — Потрудитесь обозначить цели вашего посольства, — почти утратив интерес к беседе, сказал Феофилакт.

   — Мы привезли послание великого кагана Дира императору, — важно сказал посол.

   — Весьма рад, — безразличным тоном сказал Феофилакт и вяло протянул послу холёную руку, унизанную дорогими перстнями. — Ну же, давайте ваше послание.

   — Послание сие личное, совершенно секретное и может быть вручено только в руки императору Михаилу, — словно бы удивляясь непонятливости протоспафария, старательно принялся разъяснять тавроскиф.

Протоспафарий Феофилакт ещё некоторое время продолжал стоять с протянутой рукой, словно нищий на паперти, затем опустил руку и язвительно произнёс:

   — Вы, вероятно, несколько преувеличиваете важность послания... О чём в нём идёт речь?

   — Великий каган Дир выражает недовольство задержкой руги, причитающейся ему по договору мира и любви, — озабоченно вымолвил посол. — Посему прошу поскорее известить императора Михаила о послании великого кагана Дира!..

   — Разумеется, послание твоего повелителя и весьма важное, и весьма срочное... Как, впрочем, и все послания, поступающие в столицу от провинциальных архонтов разных рангов... Конечно же, я всей душой буду стремиться к тому, чтобы содействовать скорейшему извещению его величества императора Михаила о послании Дира, но, к великому сожалению, — увы! — логофиссия дрома настолько загружена рассмотрением текущих дел, что на изучение вашего пожелания может потребоваться более времени, нежели и я и вы можете предполагать. Если послам будет угодно ускорить ход дела, послы могут вручить вышеозначенное послание мне, и уже я, в свою очередь... Хотя ничего гарантировать, вы же понимаете, я не могу.

   — Мы понимаем. Мы подождём, — сказал посол. — Либо мы вручим послание великого кагана в руки императору, либо не вручим вовсе, и тогда вся ответственность за возможные последствия этого шага ляжет на вас.

«Эге, да варвары уже и угрожать осмеливаются! И словам каким выучились — ответственность за последствия!..» — отметил про себя Феофилакт. Следовало незамедлительно успокоить разволновавшегося тавроскифа.

   — Соблаговолите получить посольскую месячину! — сказал Феофилакт и сделал знак рукой.

Отворились высокие позолоченные двери, ливрейные служители вынесли на середину зала огромные серебряные подносы, на которых сверкали россыпи золотых монет.

   — Дары императору Михаилу от великого кагана Дира будут вручены его величеству во время личной встречи, — сказал посол, небрежно указывая своим слугам на подносы с месячным посольским содержанием.

От дерзости варварского посла следовало обороняться испытанным оружием: сменой тактики.

Не подавая вида, что он чем-то обеспокоен, протоспафарий Феофилакт плавно повернулся спиной к варварам и направился к выходу из зала.

   — Что же нам делать? — запоздало выкрикнул ему в спину посол.

Не сбавляя шага, Феофилакт едва повернул голову и на варварском наречии с язвительной улыбкой произнёс всего лишь одно слово:

   — Ждать.

То, что Феофилакт перешёл на славянскую речь, поразило посла больше, нежели вся предшествовавшая церемония.

Очутившись за дверью парадного зала, Феофилакт стёр насмешливую гримаску с лица. Поведение посольства не на шутку встревожило протоспафария, да ещё эти явные угрозы...

Что может стоять за ними? Не служит ли требование о выплате задержанной руги лишь формальным поводом к готовящемуся нападению на империю?..

Воинственные варвары, сами не умеющие и не желающие производить богатство, в то же самое время чрезвычайно охочи до чужого добра.

Ромейская империя, скопившая свои сокровища неустанными трудами многих поколений, привлекает жадных варваров, словно душистый мёд — навозных мух. И до чего же низменна и ничтожна главнейшая цель подобных воровских набегов — захватить награбленное и бежать, опасаясь справедливого возмездия. Не планомерная колонизация, не распространение по миру своих идей, но лишь наглый разбой.

И по возвращении из набега поступают столь же варварски — захваченное золото не пускается в торговый оборот и не вкладывается в ремесло, в строительство или на нужды монастырей и храмов, но лишь проедается и пропивается на грандиозных попойках. Скоты!.. Дикари!

Протоспафарий подумал, что где-то у этих тавроскифов заточена и томится в рабстве его дочь, и бессильно застонал.

Феофилакт миновал анфиладу присутственных мест, вышел на крыльцо, велел служителю подать коня, и в эту самую минуту в ворота стремительно ворвалась шумная кавалькада во главе с кесарем Вардой.

Феофилакт почтительно склонился, доставая перстами до каменных ступеней.

Поддерживаемый двумя услужливыми чиновниками, тучный кесарь Варда спешился и стал подниматься по мраморной лестнице, стараясь выглядеть как можно величественнее — выражалось это главным образом в том, что кесарь важно и бережно нёс вверх своё брюхо, обтянутое златотканым дивитиссием.

   — Прибыли какие-то люди от тавроскифов? Где послание?

   — Да, ваша светлость, действительно прибыло посольство из Киева... Однако варвары настаивают на аудиенции у императора и отказались вручить послание Дира, — виновато склоняя голову, тихо ответил Феофилакт.

Кесарь задумчиво хмыкнул, пренебрежительно посмотрел на Феофилакта — дескать, на что же ты годишься, протоспафарий, если у каких-то варваров не смог выманить их послание?..

   — Что содержится в послании?

   — Дир выражает недовольство тем, что ему в течение трёх лет не выплачивалась руга, — быстро ответил Феофилакт.

   — Та-ак... Дожили! Уже варвары выражают нам своё недовольство!.. Довольно выбрасывать золото и серебро на ветер! Не откупаться от варваров, но держать их в страхе уничтожения — вот наша ближайшая задача. До каких пор мы будем растить себе врагов?! Не довольно ли?!

Неожиданно кесарь улыбнулся, словно приглашая всех слушателей разделить с ним нежданную радость.

   — Я только что получил весть от кагана хазарского. Ашин пишет, что держит приднепровских тавроскифов в крепкой узде. Посему повелеваю: сделай всё, чтобы варвары в самое непродолжительное время покинули Город... Посольство неприкосновенно. Постарайся устроить тонко, — завершил свою речь Варда.

   — Будет исполнено, ваша светлость, — с низким поклоном ответил Феофилакт.

Вскинув массивный подбородок, кесарь Варда важно прошествовал в здание.

Лишь когда последний чиновник из свиты кесаря миновал протоспафария, Феофилакт с трудом разогнул поясницу.

Приказав Василию, подведшему коня к крыльцу, подождать, протоспафарий Феофилакт на короткое время возвратился в присутствие и отдал своим помощникам несколько первоочередных распоряжений.

Невидимое постороннему взору, колесо могучей государственной машины скрипнуло и пришло в движение — департаментские курьеры помчались в разные концы города с приказами, другие чиновники принялись составлять необходимые ходатайства и прошения, третьи вступили в заранее предписанные сношения с чиновниками иных ведомств...

Для осуществления замысла, зародившегося в голове протоспафария Феофилакта во исполнение повеления кесаря Варды, были привлечены самые искушённые в своём ремесле тайные агенты эпарха столицы.

Теперь протоспафарий Феофилакт мог спокойно обедать, ибо до определённого момента прекрасно отлаженная государственная машина могла крутиться сама, не нуждаясь в кнуте погонщика.

* * *

Солнце уже скрылось за черепичными крышами, а это означало, что в левом от входа портике на форуме Тавра протоспафария должен был поджидать секретный агент из ведомства городского эпарха.

В назначенный час на условленном месте никого не было, если не считать полуголого юродивого, сидевшего в пыли и распевавшего псалмы гнусавым баритоном.

Протоспафарий Феофилакт остановил коня и в раздражении свёл брови у переносицы. Он не любил, когда чиновники, пусть даже из иного ведомства, проявляли медлительность или опаздывали на условленные встречи, тем более в таком случае, когда речь шла не просто о весьма важной акции внешнеполитического департамента, но об исполнении распоряжения самого кесаря Варды.

На мясном рынке на форуме Тавра в этот час, перед самым закрытием рыночных ворот, было немноголюдно — несколько бездомных бродяг, пьяный нищий, двое ленивых муниципальных рабов, сгребавших мусор в огромные кучи, да скучающие городские стражники у чугунных ворот.

Шумным и многолюдным, приветливым и щедрым форум Тавра бывает по утрам, когда сюда собираются повара, кухарки, экономки и домохозяйки со всего Города, чтобы купить свинину и телятину, нежного молочного поросёнка или суровую пищу воинов — тёмно-красную буйволятину.

Почти сто лет назад император Константин Пятый повелел, чтобы свежим мясом торговали на форуме Тавра, и, чтобы привлечь посетителей к новому торжищу, приказал установить здесь огромную бронзовую фигуру быка.

Вовсе не простой была та фигура — в облике быка была сокрыта особая печь, в которой прилюдно заживо сжигали государственных преступников. Да, многие и даже высокопоставленные сановники и вельможи, уличённые в измене, окончили своё земное существование в огнедышащем чреве бронзового быка. Что же касается людей низкородных и малозначительных, то число их, сгоревших на форуме Тавра, не поддавалось никакому счёту.

Но это было давно.

А сейчас в Ромейской империи, благодарение Богу, всё спокойно.

И на форуме Тавра не сжигают людей, а торгуют парным мясом и требухой.

Кроме торговли, славился форум Тавра и самыми нахальными юродивыми — они порой выпрашивали у торговцев куски сырого мяса, а порой запросто воровали с лотков варёную требуху. Иной божевольный, ничуть не смущаясь присутствием ни женщин, ни торговцев, ни стражников, преспокойно мог справлять малую нужду да ещё и визжать при этом, приглашая стыдливых кухарок поглазеть на срам.

Недовольно покусывая губы, протоспафарий Феофилакт легко тронул поводья, намереваясь отправиться домой, как вдруг гнусавый юродивый на полуслове прервал пение псалма и произнёс негромко:

   — Куда же вы, ваше превосходительство?..

Лишь тщательно вглядевшись в лицо юродивого, Феофилакт узнал агента.

   — Однако... Великолепный маскарад, — вынужден был признать протоспафарий и нехотя спустился с коня.

Подойдя вплотную к смердящему лжеюродивому, преодолевая брезгливость, Феофилакт вполголоса разъяснил агенту столичного эпарха, какое задание ему предстоит выполнить и какая плата будет положена за эту услугу.

   — Всё будет исполнено в наилучшем виде. Позвольте получить задаточек, — вкрадчиво напомнил юродивый.

Забравшись на коня, протоспафарий Феофилакт извлёк из седельной сумки кожаный мешочек с серебром и небрежно бросил секретному агенту, как бы невзначай промахнувшись мимо грязных протянутых рук.

С кошачьей цепкостью божевольный метнулся за кошельком, на лету подхватил его и в мгновение ока упрятал в своих лохмотьях.

Мстительно усмехнувшись, протоспафарий Феофилакт пришпорил жеребца, направляя его к теряющимся в сумерках рыночным воротам.

Признавая за секретным агентом эпарха и недюжинный ум, и известную изобретательность, протоспафарий Феофилакт в то же самое время не мог не презирать его за непомерную жадность, проистекающую из низкого происхождения агента.

Всякий раз, когда в интересах империи приходилось преступать закон, душа протоспафария Феофилакта наполнялась горечью. Разумеется, в политике порой случается идти не слишком прямыми стезями, и всякий государственный муж по необходимости должен был иногда допускать и известные «отклонения», ибо во всяком деле, а в политике особенно, важны скорее результаты, чем способы их достижения.

Обычно оправдание «отклонениям» протоспафарий Феофилакт находил в неких высших интересах империи. На этот раз он не мог успокоить свою душу ссылкой на выгоды для империи, ибо он сам считал, что во всех отношениях выгоднее было бы всё же выплатить тавроскифам причитающееся денежное содержание.

Смутно чувствовал протоспафарий Феофилакт, что решение кесаря Варды может нанести непоправимый ущерб именно коренным интересам империи, но понимал, что уже никто ничего не мог бы изменить.

В дело включилась когорта мелких и крупных чиновников, уже составлены и отправлены на места горы предписаний и распоряжений, уже полетели гонцы, уже изготовились стражники, уже освобождаются камеры в городской тюрьме, уже палачи готовят крючья...

В тот закатный час Феофилакт вдруг впервые за всю свою многолетнюю службу столь явственно осознал, что включён в необъятную государственную структуру, самодовлеющую и самоуправляемую, занятую повседневным удовлетворением чьих-то вельможных амбиций, даже если амбиции эти противоречат и закону, и подлинным политическим интересам христианской империи, её сокровенной Великой Идее.

На краткий миг протоспафария Феофилакта охватил ужас от лицезрения обнажившейся истины, но — лишь на краткий миг.

* * *

Муниципальные стражники, взимавшие плату за проезд по мосту Калиника, соединявшему южный и северный берега бухты Золотой Рог, уже не дивились тому, что по утрам десятки повозок устремлялись из Города в маленький, ничем особенным не примечательный монастырь Мамантис Августа.

Прослышав о прибытии в столицу посольского каравана тавроскифов, торговцы и перекупщики спешили со всех регеонов Города попасть на северный берег уютной бухты, и каждый втайне надеялся опередить возможных соперников и сорвать крупный куш на варварских товарах — будь то лен или воск, меха или молодые рабыни.

С рассвета и до полудня в обширной монастырской трапезной толпились важные старейшины цехов и корпораций, а также менялы и ростовщики, среди которых преобладали проживавшие в Пере иудеи.

Законы Христа и Магомета запрещали пускать деньги в рост. Считалось, что дающий деньги под проценты торгует временем. Время же являлось неотъемлемой принадлежностью одного только Бога. Торговать тем, что принадлежит не тебе, а Богу, — кощунство.

А сыны Моисея не чувствовали себя связанными этими нормами и бессовестно заламывали грабительские проценты под выдаваемые ссуды, соглашаясь терпеть адские мучения после погребения в обмен на прижизненное богатство.

Иудеев в империи не любили, презирали и оскорбляли, но за кредитами обращаться было более не к кому, а без крупного кредита никакой оптовый торговец не мог обойтись.

Диакон Константин скромно сидел в углу, поглядывая то на шумные торги, завершавшиеся бурным рукобитьем, то на тихие переговоры, ведущиеся за дальним столом. О чём могли беседовать тавроскифские послы с болгарскими торговцами льняными тканями?

По поручению протоспафария Феофилакта диакон Константин вот уже целую неделю наблюдал за посольством, прислушивался к каждому слову тавроскифов, дабы знать их замыслы.

К полудню торговля заканчивалась, константинопольские перекупщики усаживались на тяжело загруженные повозки и покидали подворье, а в трапезной начинался разгульный пир.

Игумен отец Никодим за трапезой то и дело порывался заводить душеспасительные разговоры, однако славяне выпивали и закусывали, а преподобного отца слушали невнимательно, опровергать не стремились, но и соглашаться не желали.

Игумен не препятствовал киевлянам разжигать живой огонь в очаге, приносить варварские жертвы дикарским богам перед всякой трапезой.

Отщипнув по крошке от каждого хлеба, предводитель послов Аскольд оросил хлеб каплями вина из каждого кувшина и, произнеся положенные слова, бросил жертву на горящие угли.

Брызнули искры, зашипело вино на поленьях, по трапезной поплыл запах палёного хлеба.

   — Стоит ли совершать сожжение хлеба и вина? — неожиданно обратился диакон Константин к Аскольду.

   — Я же не спрашиваю тебя, стоит ли вам возжигать свечи и курить благовония вашим богам, — недовольно откликнулся Аскольд. — У вас — свои боги, у нас — свои... О чём говорить?

   — Не того вы опасаетесь, братья, — мягко сказал Константин. — Ужас, который испытываете перед ложными кумирами, заставляет вас ограждать себя от гнева богов сложными ритуальными обрядами, вместо того чтобы познать Истину и взять на себя смелость сознательно отвечать за свои поступки, стремиться к спасению бессмертной души и прославлять единого Господа, Творца всего сущего...

   — Ваши обряды мы тоже видели, — усмехнулся в усы воевода Радомир. — Вашим богам нравятся благовония, свечи и всякое такое... А нашим богам нравится кровь наших врагов.

   — Ваш бог был убит людьми, а наш бог сам убивает людей! — отчаянно выкрикнул юный тавроскиф, чем заслужил бурные одобрительные возгласы своих соплеменников.

   — Наши боги даруют нам щедрые урожаи уже сейчас, а ваши только обещают какие-то радости после смерти! — заметно осмелев, продолжал выкрикивать юный воин.

   — Что, съел? — громогласно расхохотался седоусый вояка.

   — Молодец, Жданко, не дал в обиду своих богов...

   — Путь к Истине лежит через тьму неведения, через бездну сомнений, заблуждений и лжеучений, — спокойно ответил Константин. — Надеюсь, что и ты скоро вступишь на этот путь...

   — Для чего мне ещё куда-то идти? — возразил Ждан. — Мне мой дед волхв Радогаст поведал, как всё в этом мире устроено, научил, как этим миром управлять. Летами я не вышел, а то мог бы... А твой мёртвый бог тебя этому может научить?

   — Для вас, язычников, крестная смерть Иисуса не согласуется с разумом, — сказал Константин. — Если Бог не избавил себя от гибели, когда распинали и мучили его на кресте, как избавит других от смерти?.. Верно, вам это трудно понять, ибо Истина выше разума. В кресте явилась неизреченная сила! Подвергнуться мучениям и быть выше мучений, быть связанным и победить — для этого необходима беспредельная сила...

   — Что же это за сила, когда его убили?! — торжествующе выкрикнул Ждан. — Ха-ха-ха!.. Не в том сила, что кобыла сива, а в том, что не везёт!

Все славяне загоготали.

   — Нет ничего неожиданного в том, что смеётесь вы над великими тайнами, — с горечью заметил Константин. — Вас почти невозможно убедить человеческой мудростью. Дабы уразуметь нечто, находящееся выше разума, требуется одна только вера. О, я глупец!.. Ибо сказано было ещё святым Иоанном Златоустом, что не следует вразумлять язычников мудростью...

   — Удел глупца — потешаться над Истиной, — поддержал огорчённого диакона игумен Никодим.

   — У нас — свои боги, у вас — свои, — примирительно сказал князь Аскольд. — Наши боги хороши для нас, ваши боги хороши для вас, о чём тут спорить?.. Не огорчайся, брат, мудрость твоя нам пока недоступна. По правде сказать, не много отыщется в Киеве мудрецов, которые отважились бы рассуждать о богах... Наши предки завещали нам правила, как почитать наших богов, ваши предки оставили вам свои правила.

   — Всякому народу по неизреченной милости Божией указан свой путь к спасению, — размеренно завёл было новую речь диакон Константин, но князь Аскольд прервал его:

   — Вот и я о том же толкую! Если у каждого свой путь, то и боги должны быть у каждого народа свои!

   — Но ведь нет иных богов, кроме пресвятой Троицы, — убеждённо возразил ему Константин.

   — Это ты, пожалуй, завернул... — снисходительно улыбнулся Аскольд. — Вам, грекам, привычно вести учёные разговоры... Вам от ваших предков достались мудреные книги. Вот и сдаётся мне, что не тем греки превосходят нас, что мы не шибко умные, а тем, что у вас книг больше всяких.

   — Бог сотворил всех людей одинаковыми — и греков и вас, — сказал игумен Никодим. — По смерти своей праведники, находясь в раю, смогут насладиться зрелищем уязвляемого порока, они будут ежечасно видеть, как мучаются в геенне огненной их притеснители, и сердца праведников будут наполняться блаженством. Может ли посулить хоть малую часть такой справедливости ваше божество? Способны ли ваши кумиры и идолы воздать каждому по заслугам?

   — Воздают! Ещё как воздают! И даже при жизнерадостно закричал Ждан. — А как же ваш бог, ежели он такой мудрый и сильный, позволяет, чтобы ваших праведников угнетали и били?

   — Э-э... — снисходительно улыбнулся Константин. — Не так всё просто... Коль скоро Бог есть всеобщий распорядитель всего сущего, должно отнести к его провидению и то, что он дозволяет отдельным недостаткам присутствовать в каких-то частных вещах, дабы не потерпело ущерба совершенство всеобщего блага... Вдумайтесь, братья, если устранить все случаи зла, окажется, что в мироздании недостало бы и многих благ! Так, без убийства травоядных животных была бы невозможна жизнь зверей. А без жестокости тиранов как было бы возможно оценивать стойкость мучеников?!

   — Где же тут ваша божественная справедливость? Зачем заставлять людей страдать?

   — Видишь ли, брат, возможно, ты даже не подозреваешь о существовании надмирных ценностей... А ведь именно добровольным страданием в бренном мире достигается вечное блаженство в мире ином. Что же до справедливости, то это, как известно, всего лишь способность ума оценивать каждую вещь по её достоинству. Ведомо ли тебе достоинство добровольного страдания?

   — Нет, — признался Аскольд. — По мне, так я рад бы и вовсе не знать страдания.

   — Как же ты можешь оценивать его?

   — Когда люди сами подвергают себя мучениям, этого я, признаюсь, не могу ни понять, ни оценить, — развёл руками Аскольд. — Что же до справедливости, то тут, мне кажется, ты берёшь только одну сторону... Когда люди явились на свет, у каждого было своё понимание справедливости. У одного — одно, у другого — другое, у десятого — десятое. И чем больше рождалось людей, тем больше являлось и представлений о справедливости. И тогда люди сильные заставили слабых уважать свои представления о том, что справедливо, а что — несправедливо... И получается, что справедливое вовсе не такое уж абсолютно справедливое, но лишь то, что полезно и выгодно более сильному.

   — Это варварское толкование, — сожалеюще сказал Константин. — Есть высшая, данная нам от Бога, справедливость. Уж эту справедливость не заподозрить в пристрастии к кому бы то ни было...

   — Полагаю, что и эта твоя справедливость на деле окажется справедливостью, полезной только избранным. А теперь будет справедливо, ежели все мы отправимся почивать, — с хитроватой усмешкой сказал Аскольд, поднимаясь из-за стола. — Не знаю, как установлено вашими богами, но наши боги повелевают после обеда поспать...

* * *

На следующее утро воевода Радомир проснулся поздно.

С трудом оторвал всклокоченную голову от подушки, набитой слежавшимся сеном, с ещё большим трудом стал припоминать подробности вечернего пира.

Кажется, вначале молодой грек, Константин, о чём-то спорил с Аскольдом, потом старый грек, Никодим, который у них в монастыре был головой, пожаловался на тяготы мирских повинностей, по императорскому указу возложенных на монастырь, плакал из-за отсутствия денег у братии, прозрачно намекал на то, что славянские постояльцы могли бы пожертвовать малую толику от торговых доходов, помочь монастырю провести водопровод, который строится уж который год, а конца-края строительству не видать.

Князь Аскольд, отвечая на слёзные жалобы Никодима, подарил настоятелю монастыря добрую связку собольих шкурок, и захмелевший игумен на радостях повелел прикатить целый бочонок старого вина, и тут пошёл пир горой!..

Чем закончилась гульба, Радомир не смог припомнить, как ни силился. Вроде бы миром разошлись.

Радомир долго отпивался холодным квасом, фыркал, отдувался и снова пил, прислушиваясь к гулу голосов, доносившихся с монастырского двора.

С тоской подумал воевода, что кабы дело было в Киеве, выхлебал бы сейчас горшок добрых щей и протрезвел вмиг, а то у этих монахов добрых харчей не допросишься — то потчуют солёной рыбой, то сушёными ягодами, от сладости которых губы склеиваются. До того приторны — тьфу!.. Само собою, насчёт мяса — и не заикайся. Глаза к небу закатывают, лопочут по-своему — грех, грех. В строгости держит их греческий Бог, даже рыбу велит есть не во всякий день, и даже сыр...

Кряхтя и сопя, Радомир достал из плетёной корзины добрый круг холопской еды — свиную кишку, набитую мясом и салом, поджаренную на сковороде и затем подкопчённую. После монастырских кушаний эта холопская кишка с мясом показалась вкуснее, чем запечённая стерлядь.

На дне корзины Радомир увидал два ржаных сухаря — тоже свои, киевские, не в пример вкуснее, чем греческие. Пожевал наскоро, запил квасом, подбоченился и вышел из кельи.

Тиуны и холопы боярина Надёжи укладывали на телеги бочонки с мёдом.

   — Далече собрался? — поинтересовался Радомир.

   — В Царьград.

   — Что так?

   — Из Болгарии привезли много мёда, перекупщики дают цену низкую. Вчера один грек надоумил выхлопотать разрешение да самим продавать мёд в городе.

   — И я с вами поеду, — сказал Радомир. — Надоело мне околачиваться на монастырском дворе!

На облучок телеги взобрался юныш Ждан, перетянул конягу кнутом, и телега покатилась.

Дорога, вымощенная ровными кусками камня, пролегала между садами, зелёными ухоженными полями и высокими каменными заборами, скрывавшими от нескромных глаз богатые усадьбы.

Над каменистой дорогой курилась лёгкая пыль, поднятая копытами лошадей и колёсами множества повозок, спешивших в Город.

Справа и слева от дороги стеной стояли заросли диковинных растений, похожих на хмель.

   — Это, брат, называется виноград, — причмокивая, пояснил Надёжа. — Из него по осени греки вино давят. Жаль, конечно, что он ещё зелёный, а то бы нарвали, да и наелись от пуза...

   — Как можно? Поди, хозяин поймает и прибьёт.

   — Не-е... У греков так заведено — ежели кто пожелает, может заходить в любой сад и срывать любой плод, за это никто слова не скажет. Только уносить с собой не дозволяется. Это уже будет по-ихнему — воровство. За такое дело недолго и руки лишиться.

   — Неужели каждому можно? — простодушно удивился Ждан.

   — А чего им жалеть? — вздохнул Надёжа. — Земля у греков богатая, родит щедро. И ежели позволено всякому заходить в сад, он и сорвёт в меру... А у нас, коли тать в чужой сад заберётся, непременно пожрёт всё, да ещё и ветки поломает... Я бы за такую татьбу не только руку, но и голову отсекал.

   — Благодатные края, — вздохнул Радомир. — Два урожая в год земля родит...

Надёжа показывал своим тиунам греческие монеты и объяснял, как их считать:

   — Два медных обола составляют один фолл... Дюжина фоллов составляет один милиарисий. Видишь, серебряная монетка, отнюдь не медная. Двенадцать милиарисиев составляют одну номисму, это ведомый всему миру греческий золотник. Недаром говорят — мал золотник, да дорог. Вот, глянь, кругленький, между пальцев не видать, а купить на него можно мно-о-го... Так что запоминай лучше монетки поменьше: два декумания составляют один обол, два обола составляют один фолл, за двенадцать медных фоллов дают серебряный милиарисий...

Показывая монеты, Надёжа объяснял, что можно купить на каждую из них. Скажем, каравай хлеба у греков всегда стоит один обол — в любой хлебной лавке, в любой год. Но в урожайный год на обол продадут увесистый каравай, а в неурожайный цена сохранится, да сам каравай окажется с лепёшку, одно только название, что каравай...

Сидя на грохочущей телеге, воевода Радомир внимательно оглядывал окрестности Царьграда, а когда показались городские стены, глаз не мог оторвать от них — высоких, мощных, с зубцами по гребню, с рядами бойниц, с угрюмыми башнями, выступавшими вперёд настолько, чтобы можно было поражать наступающих, вздумавших штурмовать сами стены...

А перед стенами — глубокий ров, заполненный проточной водой.

Задумчиво покачивал головой воевода, прищёлкивал языком — да, сильны укрепления Царя-города.

Незаметно прикатили к воротам и застряли надолго, пока воротные стражники разбирались, дозволено ли славянам вести торг в самом городе, пока взимали провозную плату.

Радомир брезгливо воротил нос, но от крепкой вони укрыться было некуда — повсюду у городских ворот валялись кучи отбросов и мусора, смердели гниющие трупы лошадей и собак.

Сразу за Харисийскими воротами начиналась главная улица Царьграда — Меса. От неё вправо и влево отходили боковые улочки, где теснились и лепились друг к другу многоярусные каменные дома, крытые красной черепицей, украшенные кое-где облупившимися росписями.

Что тут говорить, и дома в Царьграде были красивы, киевским не чета — у парадных входов непременно колонны, мраморные ступени, каменные фигуры львов и других диковинных зверей. «Богато живут греки», — отмечал про себя воевода, прикидывая, откуда можно было бы удобнее наступать на царственный город.

Время от времени главная улица расширялась, переходя в просторные площади, украшенные высокими колоннами. На самом верху каждой колонны обычно помещалась то пешая, то конная фигура. Каждый из них был императором. Сколько же их тут перебывало?.. Эхма!..

   — Верно, нет на земле другого такого богатого города?— вздохнул воевода Радомир, поворачиваясь к Надёже.

   — Э-э, воевода, ты ещё не знаешь, каков Багдад! После него даже и Царьград кажется бедным, — тихо заметил, усмехаясь в усы, боярин Надёжа.

   — Ну да? — изумился Радомир.

   — Точно!..

   — Неужели бывает большее богатство? Пока сам не увижу, ни за что не поверю.

   — Багдадский халиф богаче царьградского императора примерно на столько, на сколько киевский Дир богаче дреговича Олдамы, — сказал Надёжа.

Вскоре приехали на площадь, составили бочонки на каменную мостовую, вышибли донья, и закричал Надёжа на греческом наречии во всю славянскую глотку:

   — А вот кому липовый мёд?! Налетай, подходи, угощайся!..

Поначалу сбежались одни зеваки, загалдели, обступили бочонки, но покупать не решались, пока Надёжа не предложил одному-другому отведать душистого мёда.

Едва лизнули славянскую сладость, что тут началось!.. Мигом выстроилась вереница, так что Ждан едва успевал мерной кружкой зачерпывать мёд и разливать его в подставляемую посуду, а Надёжа принимал от греков монеты и живо отсчитывал сдачу.

Радомир отправился погулять по площади. Находясь в добром расположении духа, воевода лишь время от времени недовольно морщился, когда ветром приносило всякий смрад.

Жили в Царьграде довольно грязно. Греки гораздо больше заботились о спасении своих душ, чем о чистоте рыночных площадей.

Прямо под ногами валялись кучи всякой гнили, да и помои кухарки выплёскивали, не чинясь, прямо под ноги прохожим, а потом по грязным лужам ползали придурки, вылавливая съедобные куски, тут же бегали собаки и кошки, а порой и крупные крысы показывали свои острые усатые мордочки.

Кого только не увидишь на людной площади — тут и богатые вельможи, и увечные и прокажённые, припадочные и слепцы, выпрашивающие подаяние, подозрительные бродяги и подёнщики, богобоязненные старушки и гетеры, готовые любому прохожему отдаться за два обола...

А уж юродивых было в Царьграде столько, что повсюду на них натыкался взгляд. И если один примется таскать за собой на верёвке смердящий труп собаки, то другой уже тащит дохлую кошку, размахивая ею над головой.

В другом месте двое слабоумных затеяли свару между собой, стали тягать друг друга за спутанные волосы, награждать тумаками и шишками, размазывая по грязным щекам кровавые сопли.

Один грязный придурок увязался за воеводой Радомиром и ходил за ним неотступно, пока воевода не сжалился над божевольным и не бросил ему медную монетку.

Радостно засмеялся дурак, спрятал монетку за щёку, стал указывать на Радомира пальцем, визжать и хрюкать. Прохожие стали смотреть то на воеводу, то на юродивого, потом залопотали между собой, засмеялись.

Радомир подумал, что смеются над ним, и уже хотел было задать юродивому славную трёпку, но тот будто угадал намерения воеводы, плюхнулся в грязную лужу и валялся в ней, как свинья, да ещё и во все стороны швырялся грязью...

Что с больного взять?..

* * *

Поначалу Ждан не поднимал глаз от бочонка с мёдом, смущённо сопел, принимая из рук молодых смешливых кухарок корчаги и баклажки, наполняя их доверху.

Хотя и непривычна была молодому дреговичу такая работа — торговать посреди царьградской рыночной площади, однако понемногу приноровился, а потом и вовсе думать забыл, что находится за тридевять земель от родного порога, знай себе черпал полным ковшиком из бочонка, разливал мёд, а боярин Надёжа нахваливал товар, едва успевая при этом отсчитывать сдачу.

Торговали бойко и до полудня успели сбыть не меньше половины товара. Потом солнце поднялось в зенит, и покупателей стало заметно меньше. После полудня и вовсе никто не подходил, сколько ни зазывал на разные голоса Надёжа.

   — Пойду погляжу, что за товары в лавках, — сказал Надёжа.

Следом за боярином разбрелись по опустевшей площади и все тиуны, попрятались в тени каменных галерей, окаймлявших рынок.

Ждан не заметил, когда и откуда подкрался к нему грязный юродивый, как вдруг этот недужный, глумливо хихикая, с неожиданной ловкостью пихнул молодого дреговича так, что он не смог устоять на ногах, а придурок тем временем запустил свою грязную лапу в бочонок с мёдом и стал нахально облизывать ладонь, затем фыркнул презрительно и опрокинул медушу.

   — Ты чего тут, чего? — закричал на него Ждан.

Юродивый подскочил к телеге и опрокинул ещё один бочонок.

Мёд растёкся на булыжной мостовой, на него с шумным жужжанием полетели крупные зелёные мухи.

Ждан легко отшвырнул безобразника прочь, но юродивый не унимался и, хихикая, вновь пополз на четвереньках к медушам.

Да что же это такое делается?

   — Помогите!.. — закричал Ждан. — Лю-у-у-ди!..

Никто из греков, стоявших поблизости, не собирался идти на выручку.

Похоже, рыночным зевакам даже понравились выходки дурака, кое-кто уже стал подзадоривать его на новые проделки.

Ждан отпихивал юродивого, а тот упорно лез к медушам.

К счастью, тут пробудились тиуны, дремавшие в тени, поспешили на выручку Ждану, едва-едва отвели настырного дурака от мёда.

Неведомо откуда набежали другие юродивые, заверещали, словно их резали, кинулись на тиунов, выхватили из руки Ждана мерный ковшик, рассыпали по земле греческие монеты.

Тиуны вначале оглядывались на греков, не решались тузить нахалов, но в конце концов не стерпели и принялись отвешивать тумаки безо всякой пощады.

Ждан изо всей силы ударил кулаком по грязной роже ближнего мало умно го, тот упал, забился в судорогах, изо рта у него полетела желтоватая пена.

Затем откуда-то вышли крепкие молодцы, не похожие на юродивых, без разговоров вступили в драку.

Со всех сторон полетели булыжники, один из которых угодил прямо в глаз древлянскому тиуну.

   — Держись, братки!.. — послышался громовый бас воеводы Радомира, и Ждан увидел, как сквозь плотную толпу, раскидывая греков направо и налево, пробивается бравый воевода, на ходу обнажает булатный меч.

И Ждан взял в руки оружие и готов был разить каждого, но сзади обрушился на его голову страшный удар, перед глазами пошли радужные круги, и он провалился в бездонный колодец...

* * *

Рано утром на подворье монастыря святого Маманта прискакал важный гонец из логофиссии дрома и потребовал без промедления провести его к послам тавроскифов.

Монастырский служка с раболепным поклоном проводил его в трапезную, где князь Аскольд коротал бессонную ночь.

Посол не находил себе места после того, как накануне из города не вернулся воевода Радомир. Вместе с ним без следа исчезли боярин Надёжа и его тиуны, а также юный Ждан.

   — Велено послам киевского архонта Дира сей же час прибыть в логофиссию дрома, где им будет оглашено предписание кесаря Варды! — высокомерно сказал гонец.

   — Ладно... — ответил ему Аскольд. — Сейчас соберёмся с толмачами и советниками, к обеду прибудем.

   — Явиться приказано немедленно! Там вам будут даны и толмачи и советы! — беспрекословно заключил гонец.

* * *

Вновь тягуче текли томительные минуты ожидания в парадном зале логофиссии дрома.

Аскольд хранил на лице невозмутимость, но сердце его билось неровно, и на душе кошки скребли от предчувствия беды.

Беспокоился Аскольд не за себя — всякое посольство неприкосновенно, — обидно было, что не справился с поручением Дира.

Может быть, ещё не всё потеряно? Может быть, ещё удастся подмазать кого-то из императорских приближённых? Чиновничество во все времена и у всех народов было корыстолюбивым, так отчего же теперь ему не быть таким?

Наконец распахнулись тяжёлые створки дверей, и в сопровождении огромной свиты вышел кесарь Варда.

На послов он взглянул мельком, взял из рук протоспафария Феофилакта какой-то свиток и, держа его перед собой на отлёте, довольно невнятно прочитал несколько строк, а затем передал толмачу, и тот прочитал во весь голос:

— «От эпарха богохранимого города Константинополя друнгария Никиты Орифы нам стало известно о преступлении, совершенном тавроскифами, прибывшими с посольством архонта руссов Дира. Пользуясь безмерной добротой христианнейшего василевса ромеев Михаила, упомянутые руссы выпросили у эпарха дозволение торговать на форуме у цистерны Аспара и на сем торжище учинили побоище, в коем было убитых с обеих сторон пять душ — а именно: три тавроскифа и два стражника, пытавшихся утихомирить разошедшихся негодяев... Обстоятельства сего инцидента были тщательнейшим образом исследованы на месте преступления чиновником эпарха со слов свидетелей и потерпевших и подтверждены соответствующими клятвами последних, после чего все материалы дела были переданы судье четырнадцатого регеона столицы. Действуя на основании существующего законоположения, судья приговорил: некоего тавроскифа, именуемого Радомиром, а также другого тавроскифа, именуемого Надёжей, приговорить к высылке из пределов империи до захода солнца следующего за судом дня. Тавроскифа же, именуемого Жданом, в составе посольства не состоящего, обвиняемого в убиении городского стражника, осудить на бессрочные каторжные работы. Во избежание возможных возмущений в народе всем тавроскифам предписывается в самом непродолжительном времени покинуть пределы Ромейской империи».

Толмач аккуратно свернул грамоту и протянул её Аскольду.

   — Мы весьма и весьма огорчены всем случившимся, — заговорил по-гречески Аскольд. — Это какое-то досадное недоразумение, и хотелось бы получить ответы на некоторые вопросы... Мы не вполне уразумели, что означают слова «в самом непродолжительном времени»... Не означают ли эти слова, что империя отказывается от всяких переговоров и изгоняет из столицы послов великого кагана Дира?

Кесарь Варда лишь недовольно подёрнул плечами и повернулся к Феофилакту:

   — Объясни этим...

Протоспафарий Феофилакт выступил на шаг вперёд и сказал:

   — По существующим правилам, слова эти могут означать лишь то, что между их оглашением и отъездом лиц, коих эти слова касаются, должно пройти времени не больше, чем требуется для подготовки к морскому путешествию — пополнения запасов якорей и канатов, парусов и пресной воды... Учитывая, что среди населения Города возникли угрожающие жизням тавроскифов настроения мести за убиенных ромеев и то обстоятельство, что даже эпарх столицы не в состоянии гарантировать безопасность посольства, хотелось бы надеяться, что сегодня же до захода солнца вы оставите Город, жители которого выражают законное возмущение побоищем, устроенным тавроскифами... Разумеется, особы посольства неприкосновенны, и ради именно этой неприкосновенности вам надлежит оставить столицу... Переговоры же могут быть продолжены на следующее лето.

Кесарь Варда самодовольно ухмыльнулся, хлопнул в ладоши, отворилась боковая дверца, и в зал втолкнули связанных и обезоруженных воеводу Радомира и боярина Надёжу.

На них невозможно было глядеть без жалости и сострадания — бороды были издевательски обрезаны, на скулах темнели багровые кровоподтёки, из глубоких царапин сочилась сукровица.

   — Аскольд, скажи им, чтоб Ждана выдали, — едва ворочая распухшим языком, пробормотал воевода Радомир. — Погибнет в темнице юныш ни за что...

Но не успел князь Аскольд обратиться со своей просьбой, как греческий кесарь заговорил сам.

   — Прошу на словах передать киевскому архонту Диру, дабы впредь он своих буянов с посольством в столицу Ромейской империи не присылал, — сказал Варда и направился к выходу из парадного зала.

   — Постой, кесарь! — прокричал вслед ему Аскольд. — Мы весьма сожалеем о случившемся и просим выдать лодейника Ждана... Мы просим выдать его не для того, чтобы избавить от справедливого наказания, но для того, чтобы он принял кару по закону русскому.

   — Разве у варваров есть закон? — поворачиваясь к послам и насмешливо приподнимая одну бровь, спросил Варда.

   — Разумеется. Всякий человек подвергается справедливому суду и несёт наказание по заслугам, по закону русскому, — сбивчиво объяснял Аскольд.

   — Преступник уже осуждён в полном соответствии с нашим законом, и я отнюдь не вижу смысла в том, чтобы выпускать волчонка из клетки... Советую послам позаботиться о спасении своих драгоценных жизней, ибо империя ничего гарантировать вам не может...

* * *

От устья Суды до Киева послы великого кагана добирались сушею, меняя коней через каждые десять — пятнадцать вёрст, и однажды под вечер очутились перед воротами Детинца.

Их без промедления провели в Золотую Палату.

Послы стояли запылённые, усталые, злые, угрюмо молчали.

Великий князь Дир появился неожиданно, словно он давно уже был где-то рядом. Прошёлся по палате, остановился рядом с Аскольдом, вздохнул горестно:

— Так-то приветили вас греки...

Поглядел на послов, покачал головой:

   — Говори, Аскольд.

Задыхаясь от душившей обиды, Аскольд принялся рассказывать всё, как было, спеша выплеснуть всю горечь, накопившуюся на сердце.

Понемногу в Золотую Палату заходили старшие дружинники, толпились у двери, не решаясь садиться.

   — Дир, неужто простим грекам позор наш? — закончил Аскольд. — Греки ругу платить нам не собираются.

Зашумели собравшиеся воеводы и старцы градские.

   — Тише, вы!.. — прикрикнул на них Дир. — Расшумелись на ночь глядя...

Опечалилась старшая дружина.

Понимал их чувства Дир — и обиду терпеть негоже, да удачный поход и прибыль мог сулить немалую. Пожалуй, дело было даже не столько в обиде, сколько в разочаровании...

Обычно послы возвращались из Царьграда с обильными дарами, вино заморское рекой текло, а тут...

Конечно, теперь воеводы и бояре станут склонять Дира к походу в земли греческие.

Доходы от родовых земель обеспечивали боярам и князьям изрядный достаток, но главным источником богатства были сокровища, полученные в походах...

Военная добыча делилась пропорционально числу выставленных воинов, и потому самые именитые бояре больше всех были заинтересованы в дальних походах.

Коли разобьют дружину — невелика потеря, народу на Руси много, бабы каждый год рожают... Зато в случае удачи захваченная добыча с лихвой покрывала все затраты.

   — Прощать грекам обиду я не намерен... Но и спешить не станем.

Дир помолчал.

   — Торговать в Царьграде до поры не будем, дабы не учинили нам греки новых обид. Про то, как нам посчитаться с императором, решим по весне. До той поры никому ничего не сказывать, никому виду не подавать, что греки обидели нас. Во все пределы разослать гонцов, чтобы на весну готовили лодьи, припасы, оружие... А сейчас идите все прочь!

Почёсывая в затылках, старшие дружинники потихоньку удалились, оставив великого князя наедине со своими заботами.

Диру предстояло провести не одну бессонную ночь, чтобы принять верное решение.

 

ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ

Три дня и три ночи бушевал ураган над полуночным берегом Русского моря.

Три дня и три ночи выползали из-за скалистых гряд Таврических гор зловещие чёрные тучи, сеющие громы и молнии, заливающие землю и море неиссякающей влагой.

Три дня и три ночи кряду молился в прибрежной пещере брат Косьма, испрашивая у святого Николая, чудотворца и покровителя путешествующих, милости и спасения всем, кого лютая непогода застала в бушующем море.

К рассвету четвёртого дня прекратился кромешный ливень, унеслись прочь тяжёлые облака, ветер стих, словно его и не бывало, а море стало походить на отражение небесного свода — такое же чистое, гладкое, безмятежное и умиротворённое.

Возблагодарив Господа и святителя Николая за дарованный миру покой, брат Косьма выбрался из своей пещеры, по заветной тропинке спустился на берег моря и увидел там скрюченную фигурку молодого раба.

Опутанный буро-зелёными водорослями, мускулистый юноша неподвижно лежал на влажном песке, а его связанные в запястьях руки мёртвой хваткой вцепились в обломок корабельного бруса.

Очистив ноги раба от водорослей, брат Косьма увидел, что и лодыжки юноши крепко связаны сыромятными ремнями.

Вздохнул сочувственно брат Косьма, перекрестил юного страдальца, а затем принялся зубами и крепкими ногтями распутывать набухшие солёной водой узлы, промучился не меньше получаса, но всё же освободил раба от пут, затем бережно поднял лёгкое тело юного раба на руки и поднялся с ним по тропинке ко входу в пещеру.

На разостланной волчьей шкуре по узкому земляному лазу втянул бесчувственного раба в пещеру, устроил на своём ложе из грубых камней, едва притрушенных прошлогодним сеном, заменявшим отшельнику лебяжью перину.

Огонь в небольшом очаге едва теплился, дым сизыми струйками завивался под сводами пещеры, пробиваясь в едва заметную трещину наверху. Косьма разворошил серые угли, подбросил охапку хвороста и, когда пламя с гудением поднялось над очагом, подвесил на шесте старый скифский горшок с чечевичной похлёбкой.

Вернувшись к юному страдальцу, всё ещё не подававшему признаков жизни, Косьма принялся горячо молить Вседержителя:

   — Царю небесный, утешителю, душе истинный, иже везде сыи и вся исполняй, сокровище благих, и жизни подателю, прииди и вселися в ны, и очисти от всякия скверны, и спаси, Боже, душе наши...

Прикоснувшись лбом к холодным камням, на которых возлежал раб, Косьма трижды перекрестил незнакомца и прошептал, поднимая печальные глаза к тёмному своду пещеры:

   — Помилуй нас, Господи, помилуй нас!..

И, словно отвечая Косьме на его мольбы, по лицу юного раба пробежала лёгкая судорога, он слабо пошевелился и простонал:

   — Пи-ить...

Косьма прислушался — не показалось ли ему, что спасённый раб заговорил по-славянски?

Ещё раз перекрестил его, забормотал неистово и страстно:

   — Всякого бо ответа недоумевающе, сию ти молитву, яко владыце, грешнии рабы твои приносим: помилуй нас, Господи!..

И вновь слабо пошевелился молодой раб, облизал пересохшие губы и прошептал тихо, но явственно:

   — Пить... Воды... Пить.

Косьма схватил баклажку с родниковой водой, поднёс к губам юноши, бережно приподнял его голову.

После первых несмелых глотков исстрадавшийся раб ухватился обеими руками за баклажку, словно боялся, что её у него могут отнять, припал губами к узкому горлышку и не оторвался, пока не осушил.

Лишь после этого юный раб выронил баклажку из рук, медленно поднял веки, огляделся, устало вздохнул и замер, напряжённо ожидая то ли мучительной пытки, то ли немедленной смерти.

Вдруг на лице его появилась блаженная улыбка, и юноша отвернулся к стене, задышал ровно и сильно.

Косьма понял, что спасённый юноша погрузился в сон и что теперь ему уже не требуется ничего, кроме тишины и покоя.

Склонившись над соплеменником, брат Косьма единым духом прочитал двенадцать молитв, благодаря Вседержителя и святителя Николая за счастливое избавление от лютой погибели юного славянского раба, затем снял с огня чечевичную похлёбку, затеплил в глиняной плошке узкий фитилёк, очинил лебединое перо, собрался с духом, наскоро помолился и принялся выводить на телячьей коже угловатые буквицы: «Блажен муж, иже не иде на совет нечестивых, и на пути грешных не ста, и на седалище губителей не седе.

Но в законе Господни воля Его, и в законе Его поучится день и нощь.

И будет яко древо насаждено при исходящих вод, еже плод свой даст во время оно; и лист его не отпадёт, и вся, елико ещё творит, успеет...»

Вход в пещеру был плотно завешен звериными шкурами, но иногда порыв свежего ветра с моря задувал понизу, и огонёк в светильнике начинал трепетать, словно был он живым и желал оторваться от сального фитилька, улететь к небесам, к Господнему престолу...

Блаженно улыбался брат Косьма, водя послушным пером по пергамену, ясно сознавая величие дела, которому он решил посвятить все дни, отпущенные Богом для жизни сей.

На жёстком ложе порой беспокойно ворочался спасённый всеблагой волей Провидения молодой раб. Вскрикивал он в беспамятстве, взмахивал руками, словно бы и во сне приходилось ему сражаться с невидимым грозным врагом. «А может, то бесы вселились в несчастного и терзают его?» — подумал вдруг брат Косьма и, отложив лебяжье перо, подошёл к соплеменнику.

Долго и тщательно творил Косьма очистительную молитву над измученным юношей.

Подействовало слово Божие, слетела на голову юноши призванная благодать, успокоился он и засопел, словно малое дитя, задышал глубоко и размеренно.

Косьма вернулся к прерванному занятию, развернул пожелтевший от времени лист пергамена, вчитался в греческие священные письмена, призадумался, как изложить божественную премудрость славянскими словами, но отчего-то мысли его не могли упорядочиться, разбегались, перехлёстывали одна другую, и вместо раздумий над боговдохновенным текстом из глубин памяти выплывали полузабытые старые заговоры и наговоры, потаённые рецепты целебных отваров, способы излечения от лихорадки и бледнухи, знобухи и трепухи, ломовой и маяльницы, матухны и дрянищи...

Успокоение снизошло на Косьму лишь тогда, когда припомнил во всех подробностях, как составляется и варится зелье для восстановления утраченных по болезни сил.

Затем вновь, словно сами собой, сложились персты щепотью, обхватили обрезанное лебединое перо, а глаза тем временем уже устремлялись в лист пергамена, и губы уже шевелились, с натугой помогая подбирать наиболее подходящие славянские выражения.

Долго вглядывался Косьма подслеповатыми глазами в округлые греческие буквицы, долго читал все слова нараспев, долго думал, в муках шевеля пересыхающими губами, пока наконец не обмакнул кончик пера в глиняную чернильницу, пока не потекли на чистый пергамен слова:

«Сего ради не воскреснут нечестивый на суд, ниже грешницы в совет праведных...»

   — Эге-гей, брат Косьма!.. — донеслось от входа. — Выйди к нам, мы принесли тебе хлеба и рыбы...

Сурово тряхнув бородой, Косьма осторожно снял с колен пергамен, отложил в сторону перо, вздохнул и направился к выходу из пещеры.

На четвереньках прополз длинным лазом, отодвинул звериные шкуры и смежил очи, не в силах терпеть слепящий солнечный свет.

Молодые послушники дружно бухнулись на колени, выражая своё уважение мудрому отшельнику и ожидая его отеческого благословения.

Косьма размашисто перекрестил каждого и напутствовал тихими словами:

   — Да снизойдёт благодать Господа на ваши светлые головы, братья...

Послушники вручили брату Косьме два кожаных мешка с хлебами и сушёной рыбой.

   — Передайте отцу настоятелю, что прошу я по слабости здоровья моего прислать поскорее мёду скифского степного два горшка да овса меру, — сказал озабоченно брат Косьма. — И не задерживайте исполнение сей малой просьбы, ибо дело касается исцеления от недугов, препятствующих мне исполнять свой священный долг. Уразумели?

Молодые послушники согласно кивнули, переглянулись между собой, перекрестились и спешно отправились по гористой тропинке в Корсунь.

А брат Косьма полной грудью вдохнул свежий воздух, настоянный на степном разнотравье и запахе моря, удовлетворённо крякнул да и полез в узкий лаз, волоча за собой мешки с пропитанием.

И когда полз по тёмному лазу, вдруг припомнилось ему слово в слово давнее наставление, данное дедом: «Есть двенадцать разновидов лихорадки — Трясовица, Огневица, Знобея, Пералея, Горькуша, Крикуша, Чернетея, Пухлея, Желтея, Дряхлея, Дремлея и Дрожея... Счастлив больной, ежели одновременно с ним больны ещё несколько сородичей — ведь, будучи занята, перелетая от одного больного к другому, не имеет возможности лихорадка трясти недужного безостановочно, даёт время отдохнуть и болящему... Чтобы напугать проклятую хворь, человеку, страдающему лихорадкой, нужно прежде всего вымазать сажей лицо, затем надеть вывороченный наизнанку тулуп либо ещё каким способом напугать виновницу болести. Правда, следует помнить и то, что не всякая лихорадка пугается. На Знобею и Трясовицу, бывает, действует. Прочие трясут так же, словно их и не пугали...»

Молитвы помогают крещёным, а для тех, кто пока ещё не уверовал в единого Господа, требуется колдовство. Для борьбы с напастями, вызванными злонамеренным колдовством, следовало прибегать к ещё более сильному колдовству.

Так что брат Косьма, сотворив молитву над спящим рабом, тут же вымазал ему лицо чёрной сажей, пристроил на голову закопчённый горшок и весьма сожалел, что нет у него в пещере хоть самого завалящего тулупчика.

Скоро явились послушники, принесли мёда и овса.

По старинному славянскому способу Косьма сварил целебное питьё, помогавшее в самый короткий срок восстановить утраченные силы.

Готовое снадобье брат Косьма освятил молитвами, а затем прошептал полагавшиеся по такому случаю заговоры — для верности.

— Благодарю Тебя, Господь мой, за то, что Ты даровал мне сего юного соотечественника, дабы он мог спасти свою душу.

Завершив исцеление юного отрока, брат Косьма вернулся к главному делу всей своей жизни и взял в руки перо.

* * *

Силы быстро возвращались в молодое тело.

Юный раб, очнувшись, настороженно молчал, на Косьму глядел с подозрением, словно ежеминутно ожидал подвоха.

   — Брат мой, не бойся ничего, — положа ладонь на лоб раба, ласково произнёс Косьма. — У меня в пещере ты как за каменной стеной...

   — Добро бы...

   — Откуда ты родом?

   — Киевского боярина Надёжи лодейник.

   — Как же, знаю Надёжу, знаю... — вздохнул Косьма, подпирая подбородок крепким кулаком. — Здоров ли он? Здорова ли мать его?

   — Здоровы были... А ты кто?

   — Все кличут меня Косьмой, и ты так зови — брат Косьма.

   — А откуда умеешь говорить по-нашему?

   — Господом суждено было мне появиться на свет недалече от тебя, родом я из славянского племени.

   — Имя твоё — не славянское.

   — Прозываюсь я новым именем с той поры, как уверовал в Иисуса Христа. А до той поры был боярином Могутой.

   — Ты — Могута? — недоверчиво переспросил молодой раб.

   — Что тебя так удивило?

   — Могута погиб от степняков! Мне сын твой, Надёжа, сказывал.

   — Как видишь, не погиб... Хотя близко смерть ходила.

Молодой раб задумался, потом вскинул голову:

   — Ты коваля Бажена кому продал?

   — Бажена? — настал черёд удивиться Косьме. — Что-то я не припомню, может, и продал, так ведь сколько воды с той поры утекло...

   — Припомни, Могута, прошу тебя...

   — Для чего тебе?

   — Тот коваль — мой отец.

Озадаченно почесал Косьма свою буйную голову, удручённо сказал:

   — Не припомню, хоть убей!

   — Два лета прошло, и ты всё забыл?

   — Менял что-то, может, и холопов... В то лето ходил на Корсунь, тут торговал...

   — Значит, батька мой — в Корсуни?!

   — Того не ведаю... Знать о нём может соматопрат Тимофей. Он каждого холопа записывал в свою книгу. Должен знать.

   — Соматопрат — это кто?

   — Кто холопами торгует на торжище. Он и живёт поблизости.

   — Расскажи, где его дом! Я пойду к нему, — решительно вымолвил юный полусотник.

Косьма вздохнул и сказал деловито:

   — Тебе отсюда ходу нет. Так уж и быть, я сам не нынче-завтра схожу в Корсунь, повидаю Тимофея, выведаю всё, что знает он про коваля Бажена.

   — Не обманешь?

Косьма не ответил, лишь обиженно засопел.

   — А я с твоим сыном, Надёжей, в царьградском подземелье содержался, — сочувственно сказал Ждан.

   — Нет у меня более ни сына, ни брата, — твёрдо вымолвил Косьма. — Ибо я посвятил себя служению единому Господу Иисусу Христу...

Удивился Ждан, замолчал надолго.

Брат Косьма вернулся к своим занятиям, долго и тщательно готовил перо, раскладывал на коленях пергамен, задумчиво вглядывался в священные греческие письмена.

   — А верно говорили в узилище, будто греческий бог принимает жертвоприношения через слабоумных? — спросил Ждан.

   — Неисповедимы пути Господни, — смиренно откликнулся брат Косьма. — Никому из смертных неведомо, кто ближе к Богу... Может быть, что и юродивые Христа ради стоят ближе к Господу, нежели важные господа. Сказано в Писании, что последний на этом свете станет первым на том.

   — Из-за какого-то дурака столько бедствий случилось!.. Нет, я думаю, греки врут. Чего ради греческий Бог станет получать предназначенную ему жертву из грязных рук какого-то придурка?

   — Призреть неимущего — разве не благо? Дать кусок хлеба голодному — разве не совершить угодное Богу?

   — Из-за этого дурака тиунов твоих убили на месте, воеводу Радомира поранили, бороду оборвали и надругались всячески, сына твоего, боярина Надёжу, заковали в цепи, меня ни за что осудили и в каторгу послали... И после всего этого я должен верить, что дурак совершал дело, угодное вашему Богу? Ненавижу придурков! — закричал Ждан.

   — Не знаю, не ведаю, как там у вас получилось, кто кого обидел... Понимаю, однако же, что беды твои представляются ужасными, хотя подлинных ужасов ты и в глаза не видывал. Случалось на этой земле, что мужам праведным выпадали испытания куда большие... Ничто не случается без воли Господа, и ежели судьбе было угодно поместить тебя в узилище, то, быть может, для того, чтобы спасти от ещё большей напасти.

   — Куда уж больше-то? — возмущённо воскликнул Ждан, глядя на языки дымного пламени, лижущие круглые закопчённые бока скифского горшка.

   — Ты мог погубить свою душу, мог навлечь на себя муки адовы, а очутился в моей пещере, живой и здоровый... Тебе это трудно уразуметь, потому что великая истина ещё сокрыта от глаз твоих, но надеюсь, что и ты со временем постигнешь истину и тогда только сможешь простить всех, обижающих тебя, благословить своих мучителей и испытать от того величайшую радость.

   — Ну уж нет! — прорычал юный раб и для пущей убедительности помотал головой.

   — Не спеши говорить: «Нет»!.. Кто может знать, как сложится дальше твоя судьба? Вот ты, верно, глядя на меня, думаешь, будто я несчастный и убогий, будто живу я скудно и безрадостно? — спросил брат Косьма, глядя на дреговича с тихой блаженной улыбкой. — Всё моё достояние заключено в сей пещере... Однако ты не ведаешь того, что я, может быть, нынче самый богатый на всей земле человек.

Юный раб настороженно поглядел на брата Косьму, обвёл глазами чёрные земляные своды и недоверчиво хмыкнул:

   — Велико ли твоё богатство?

   — Безмерно!

   — Где ж оно?

   — При мне, — радостно улыбнулся ему Косьма. — Ведаешь ли, сколько всего человеку надо?.. Немного хлеба и воды да сей земляной свод, укрывающий меня от дождя и ветра, — вот и всё, что потребно для счастия. Сам посуди, проводить свои дни в смиренных думах о Боге — может ли быть большее счастье для всякого человека? И однажды во время молитвы откроется сердцу неизъяснимая благодать Божия, и промолвит тебе Господь: «Сын мой, ты на верной стезе...» И такое блаженство разливается по душе... И никому не под силу лишить меня этого моего богатства... Разве можно отнять у человека его Господа?

С немалым огорчением видел брат Косьма, что спасённый юныш слушал благостные речи, но не мог уразуметь ничего из того, что пытался втолковать ему пустынножитель.

Видно, душа молодого соотечественника была слишком глубоко погружена в пучину языческой дикости, и для того, чтобы вытащить её из мрака, потребуется усилий не меньше, чем для возвращения его к жизни после кораблекрушения.

Однако брату Косьме было ведомо то, о чём не догадывался юный раб: ничто не случается без воли Господа и, видимо, не случайно море выбросило раба на берег именно вблизи его пещеры, вовсе не случайно он был оставлен в живых, но для того, чтобы дать возможность анахорету свершить свой духовный подвиг и обратить эту юную славянскую душу в лоно истинной веры.

* * *

Брат Косьма вернулся из Корсуни крепко раздосадованным.

   — Слышь, Жданко, нету Бажена в Корсуни, — сказал Косьма пригорюнившемуся юноше. — Сбежал минувшим летом, а куда — никто не ведает... Искали и ловили беглеца, да впустую. Зря только ходил я в Корсунь.

   — Спасибо тебе, Могута, — задумчиво вымолвил дрегович. — Значит, сбежал батька от неволи... Где же он нынче-то?.. Поди, на Русь подался?

Брат Косьма без промедления приступил к своим обычным занятиям и в тот день до полного изнеможения корпел над телячьей шкурой, усердно перекладывая славянскими словами греческие письмена.

Ждан лежал молча, грыз сухари, поглядывал на подвижника, лишь время от времени задавал неразумные вопросы, вроде того: научили ли христиане Косьму убивать врагов, изрыгая пламя изо рта? Способен ли он, подобно волхвам, отправлять свою душу в свободный полёт? Дан ли ему искусный дар превращения в дикого зверя?

Усмехался Косьма, дивясь путанице, царившей в голове Ждана, вспоминал, что и сам был таким неразумным, и не так уж давно.

   — Минувшей весной убил я змею, разрезал ей брюхо, положил туда три горошины и зарыл в укромном месте... Теперь в самый раз вырасти на том месте заветному цвету, а меня там и близко нет... Кто-то другой может сорвать его в полночь, закатает в пчелиный воск, и как положит на язык, откроется ему всё, что у всякого человека на уме, — сожалеюще поведал Ждан.

   — Не тужи, добрый молодец, — с улыбкой сказал Косьма. — Это не горе, а полгоря.

   — Знаю, — насупился Ждан. — Горе в том, что воля от меня далеко.

   — Ведаешь ли ты, что такое — воля? — спросил Косьма, сердцем чувствуя, что приспела пора для серьёзного разговора со спасённым рабом.

   — Прежде не ведал, а после узилища...

   — Не знаешь ты воли, — вздохнул брат Косьма.

   — И что за напасти ко мне привязались? В Царьграде меня греки уверяли, что я воли не знаю, тут — ты, опять же... Сидишь в этой тесной пещере и пытаешься меня убедить, что ты вольный, словно птица?

   — Неразумение твоё извинительно по причине непросвещённости, — тихо откликнулся Косьма и отложил в сторонку лебяжье перо. — Может, это тебе и покажется странным, только знай, что вот эту свою пещеру я не променяю ни на царский дворец, ни на княжеский терем...

   — Ну да?!

   — Потому что мне воля дороже, но этого, вижу, тебе пока не понять, — сочувственно вздохнул брат Косьма. — Как и сам я не понимал до поры. Да, брат, был я когда-то молод, отважен, силён и удачлив. К стыду своему, придавал я чрезмерно большое значение именно тем вещам, кои ныне с презрением отвергаю, — я любил дорогое оружие и красивые одежды, сладкие вина и приятные яства, бездумно и весело проводил свои дни то в разгульных пирах, то в охотничьих ловах, а порой уходил с ватагой удальцов то в урманские земли, то к вятичам и никогда не возвращался без богатой добычи... Ласки дев и бесовские игрища заменяли мне все раздумья о Боге, спасении своей души... И лишь когда очутился я на краю погибели, когда воочию привиделась смерть неминучая, в тот самый час послан был ко мне Божий посланник.

И снизошло ко мне в душу божественное просветление, и родился я заново и обрёл имя новое и новую жизнь, а себя прежнего постарался навсегда забыть...

Косьма скорбно вздохнул и надолго задумался, припоминая всё то, что случилось в недавние времена...

А спасённый раб ничего не понял. Как лежал, так и лежит на камнях, устремив свой взор в очаг, словно в пляшущих языках пламени видел истинное божество...

И вот ведь каков — едва смог руками шевелить, стал перед всякой трапезой бросать в огонь хлебные крошки, стараясь умилостивить неведомого ему идола.

Как такому дремучему дикарю внушить Истину?

А ведь таких на Руси — тьма.

И видно, первым из просветлённых душою суждено стать этому спасённому рабу. Вот для чего волей Провидения оказался заброшен он в береговую пещеру. Так что пришла нора, решил брат Косьма, убирая с колен принадлежности для письма.

   — Слушай, Ждан... Как ты знаешь, меня похитили степняки. Много дней и ночей я томился в неволе, пока не послал Господь инока Досифея, упокой, Господи, его пресветлую душу!..

Косьма размашисто перекрестился, искоса поглядывая на дреговича, остававшегося вполне равнодушным.

   — Удивило меня тогда то, что брат Досифей не роптал, не стенал и не сетовал, подобно мне, неразумному, на превратности судьбы, а проводил дни и ночи в беспрестанных молитвах. Слушая его, я не верил, глупец, что Господь сможет помочь нам, и даже смеялся над Досифеем... И вот в один день Досифей сказал мне: «Попроси ты у Бога спасения, и не оставит он тебя своей милостью...» Вначале я попытался обратиться за помощью к родовым богам, ибо как мне было молиться какому-то неведомому Иисусу Христу?.. Но ведь этим идолам, как ты знаешь, без принесения жертвы молиться бессмысленно. Какие жертвы мог я им принести, помещаясь на дне смрадной ямы, где лютые стражники не позволяли развести даже самый малый огонь!.. Я ответил тогда Досифею, что не могу молиться, не ведая, кому обращаю молитвы свои. Брат Досифей стал рассказывать мне о том, как сотворил Бог небо и землю, как населил эту землю тварями и гадами и как создал по образу и подобию своему первого человека — Адама, а из ребра его произвёл на свет Еву... Навсегда мне запали в душу слова Досифея: «Наш Бог столь велик, что умом человеческим объять его невозможно... Его невозможно себе представить, в него можно только уверовать...» Брат Досифей поведал мне о Духе Святом и о Сыне, принявшем на себя все грехи мира сего... Да, представь себе, Сын Божий страдал более всех живущих на земле, и по сравнению с его крестными муками наши с тобой передряги выглядят, сам понимаешь, ничтожными...

   — Да уж! — хмыкнул Ждан. — Кабы его стражники били так, как в царьградском узилище били меня...

   — И били! И копием кололи! И терновым венцом увенчали, и распяли на кресте вместе с разбойниками! — вскричал Косьма. — И быть может, именно после крестных страданий своих, после того, как изведал наш Бог все мучения и пытки, стал он самым горячим заступником за всех, несправедливо страдающих.

   — Мог бы сделать так, чтобы вовсе не допускать несправедливостей! — возразил Ждан.

   — Никому не дано знать намерений Бога, — с улыбкой возразил Косьма. — Погляди, вот ползёт по стене букашка... Может ли сия малая тварь догадаться о том, что намерен с ней совершить ты?.. Она движется к пылающему очагу, где может сгореть, а ты снимаешь её и выносишь на свет Божий. Как, по-твоему, станет оценивать твою милость букашка? Ты спас её от погибели, а она посчитает, что её не пустили к теплу и свету, не так ли?

Ждан усмехнулся и сбил щелчком со стены тихо ползущую сороконожку.

   — Я уверовал в Бога сразу, как только брат Досифей поведал мне о Нём, Его крестных муках и воскресении в третий день... Не без робости обратился я к брату Досифею с великой просьбой приобщить меня к вере истинной. Ибо, хотя и был я в ту пору крещёным, но крещение моё было неистинным... Ведь я его для того только принимал, чтобы в монастырь проникнуть... Ан нет! Не оставил и меня, грешного, Господь!.. Мы молились всю ночь напролёт, и внял Господь нашим молитвам. Под утро увидели мы, что степняки напились вина и уснули мертвецким сном, и тогда мы с Досифеем сумели выбраться из ямы и бежали к реке. Божиим Промыслом нам был уготован там утлый рыбацкий чёлн. Мы сели в него и поплыли — без весел, без паруса, с единым упованием на милосердие Господне... И когда разыгралась буря, поняли мы, что то Господь укрывает нас от погони. Досифей говорил: «Не опасайся теперь ничего, брат Косьма, ибо отныне ты в руце Божией, и без воли его с головы твоей ни единому волосу не упасть...» Наш чёлн вынесло к берегу именно там, где в ту пору стояли торговцы солью, направлявшиеся в Херсонес. Эти добрые люди укрыли нас, накормили и довезли до города...

Замолчал брат Косьма, словно вновь возвратился мысленно в ту страшную ночь, когда судьба его висела на волоске...

А Ждан оставался безучастным.

   — Мы приехали в Херсонес в тот преславный день, в который празднуют Успение владычицы нашей, Пресвятой Девы Марии... А сегодня в храме я поставил за тебя свечу.

   — Какую свечу? — удивился Ждан.

   — За спасение души твоей. Неужели же ты так ничего и не уразумел?

   — А что я должен был уразуметь?

   — Неужели не понял, кому ты обязан спасением?

   — Тебе, кому ж ещё-то?

   — Отнюдь не мне! Ибо руками моими и всеми поступками двигал Господь... Я молился три дня и три ночи, словно предчувствовал, что случится нечто весьма важное... Это же перст Божий! Ты подумай, ведь сколько людей плыло на том корабле из Царьграда, но спасение выпало тебе одному. И не просто спасение из морской пучины, но и избавление от неволи, не так ли?

Ждан задумался.

А Косьма продолжал с воодушевлением:

   — Ты сам посуди, ведь если бы море выбросило тебя всего на полверсты ближе к городу, на полверсты подальше от моей пещеры, то тебя обнаружила бы береговая стража и тотчас упрятала бы тебя в узилище, а затем направила в каменоломни, как всякого прочего каторжника... Однако Господу было угодно, чтобы встретился тебе на морском берегу человек, который понимает славянскую речь, который отнюдь не стремится сдать тебя стражникам, хотя и знает, что по закону укрывательство беглого раба карается весьма и весьма строго...

   — Погоди, Могута, но ведь я же не молился греческому Богу? Там, на корабле, были греки, которые молились и каялись во всех грехах, обещали поставить Богу тысячи свечей, если будут спасены... И все они погибли в пучине. А я никому не молился и выжил. За что же твой Бог выделил из всех одного меня?

   — Ты дерзаешь в неразумении своём задавать вопросы, на которые ответ может дать только сам Господь Бог... Вспомни сороконожку — ведала ли она, что творил ты, когда не пустил её к жаркому очагу?.. Могу лишь предполагать, что у Господа были свои разумения на твой счёт... Может быть, тебя он послал ко мне... А меня он послал к тебе...

   — Но почему же не спас он тех, кто молил его о спасении?

   — Может быть, прегрешения их перед Господом были столь велики, что решил покарать их Господь?..

   — Значит, и капитан, и вся команда были грешниками?

   — Значит, так... А ты — жив-здоров. И возрадуйся!..

   — Не могу я тут радоваться, — неожиданно простонал Ждан и добавил, едва разжимая зубы: — На волю хочу...

   — На какую? В двух шагах от этой пещеры тебя ожидает погибель. Любой, кто увидит твою стриженую голову, враз догадается, какой цирюльник тебя обрил.

   — Уже чуток стали отрастать, — приглаживая торчащие вихры, сказал Ждан. — Ещё подрастут — и уйду.

   — К тому времени осень наступит, далеко ли сможешь уйти? То ли стражники корсунские тебя перехватят, то ли степняки.

* * *

Только малая да женская печаль говорливы, а большая беда безмолвствует.

Всю неделю Ждан валялся на каменном ложе, не издавая ни звука. По ночам выползал из пещеры, глядел на небо, словно призывая к себе милость далёких богов. Разумеется, никакого небесного знамения Ждан не получил.

И настал тот вечер, когда Ждан обратился к Косьме:

   — Что же мне делать-то?

   — Наконец-то!.. — откладывая перо, сказал брат Косьма и торжественно перекрестился. — Долетели до Господа мои молитвы, просветил он твою душу...

   — Ты про что говоришь?

   — Про то, чего желает твоя душа, сама того пока не ведая. Мне, брат, помощник нужен... Стали сдавать глаза, а работа предстоит великая. Худо мне без помощника, и недаром Бог прислал тебя в мою обитель...

   — А в чём тебе помогать?

   — Грамоте разумеешь?

   — Самую малость, — признался Ждан.

   — Кто учил тебя?

   — Дед Радогаст. Он и волхвовать учил...

   — Э-э... Да ты, брат, довольно сведущ, — уважительно произнёс Косьма. — Уж если ты у волхва в науке побывал, стало быть, и волшбе обучен?

   — Про то сказывать никому не велено.

   — Не беда! Про всю волшбу тебе теперь забыть придётся... Начинается для тебя новая жизнь, брат...

Косьма опустился на четвереньки и живо отполз в дальний угол пещеры, где под увесистым камнем хранился главный труд отшельника — завёрнутая в несколько слоёв сухой холстины стопа пергаменных листов.

Осторожно развернув холстину, Косьма бережно стряхнул с лощёных телячьих листов невидимые глазу соринки, поднёс поближе к мерцающему светильнику и нараспев прочитал:

   — «Господа нашего Иисуса Христа Святое Благовествование... Родословие Иисуса, Сына Давидова, Сына Авраамова...»

Оторвав глаза от пергамена, Косьма поглядел на спасённого раба, но увидел в его понуром облике не почтительное внимание, а тоску.

   — Ты внимательно слушай и примысливай... «Авраам родил Исаака, Исаак родил Иакова, Иаков родил Иуду и братьев его...»

   — Чего примысливать? — вяло спросил Ждан. — Ты про кого читаешь? Из какого они рода? Какое мне до них дело?

   — Слушай, Ждан... Движимый токмо заботой о непросвещённых своих соплеменниках, взялся я за служение Господу и избрал своим подвигом переложение с греческого на славянский язык Слова Божия... Тебе, несмышлёныш, и всем собратьям моим, прозябающим в постыдном неверии, поклоняющимся ложным кумирам, я желаю спасения... Чтобы не гореть всем вам в геенне огненной, а пребывать в раю, созерцая Господа и наслаждаясь сим созерцанием.

   — Дай мне хлеба, — вдруг твёрдо попросил Ждан, поднимаясь со своего ложа.

   — Проголодался?

   — Нет. Пожалуй, пойду.

   — Куда?! — ужаснулся Косьма. — Погоди, не спеши совершать необдуманные поступки! От тебя одного лишь прошу — выслушай меня и уверуй в единого Бога... И тогда я попробую через здешнего владыку, архиепископа Георгия, выхлопотать тебе помилование. У греков есть такой закон, по которому любой чужеземец, принявший святое крещение, выходит из рабского состояния на волю.

   — Чего ради я стану веровать в такого бога, который утопил в море всех, кто в него веровал, а меня, уповавшего на Рода и Велеса, — спас?.. Нет, наши боги сильнее греческих!

   — Неразумен, — горестно подытожил Косьма. — Сильна ещё в тебе ложная вера.

Ждан порывисто поднялся, спросил в упор:

   — Хлеба дашь на дорогу?

   — Дам, — покорно ответил Косьма. — Да ведь одним хлебом не обойдёшься. Тебе ведь и соли дать нужно, да и одёжа потребуется... Ох, горе ты моё, горюшко...

В потёртую кожаную суму положил Косьма несколько караваев монастырского хлеба, сунул рыбы сушёной да твёрдого козьего сыру круг. От крупного, с кулак величиной, куска солн, вначале хотел отбить малую часть, да потом отдал Ждану весь.

Снабдил Ждана и одеждой — отыскался в пещере старый холщовый плащ и войлочная шапка.

Из-под заветного камня в дальнем углу пещеры достал брат Косьма тощий кошель, протянул Ждану.

   — Тут осталось немного серебра... Возьми-ка, тебе оно нужней. Ежели повезёт и встретишь гостей корсунских али рыбаков, им заплатишь. Держи путь всё время на полночь и недели за три дойдёшь до земли русской.

   — Спасибо тебе, Могута, — прочувствованно вымолвил Ждан. — Спасибо за всё... И правда, велик твой Бог. Надоумил тебя мне помочь. А то я уже думал, что придётся порешить тебя ради хлеба и одежды. Так что — живи и радуйся, Могута. Ежели ещё когда свидеться нам доведётся, сполна отплачу я тебе за твою доброту.

Вскинул суму на плечо и пополз к выходу.

   — Вольному — воля, — прошептал Косьма, осеняя неразумного славянина крестным знамением.

* * *

«Я же усердно стараюсь обратить людей к истине и свету, чтобы они познали единого истинного Бога, в Троице славимого, и данного им Богом государя и отказались от междоусобных браней и преступной жизни, подрывающих царства... Это ведь и есть сладость и свет!..»

Автором этого проникновенного пассажа был Иван IV Васильевич по прозвищу Грозный.

 

ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ

...прибавим же к нашим сладкогласным повествованиям и эти красивейшие эпизоды как некое ожерелье из драгоценных камней, очам разума услаждение, для ушей, гак сказать, радость и увеселение...

* * *

После государственного переворота кесарь Варда стал руководить, помимо других ведомств, и логофиссией дрома.

Неизвестно, чем ему не понравился Феофилакт — может быть, показалась недостаточно гибкой спина или недостаточно верноподданническим взор, но однажды кесарь слишком явно выразил своё нерасположение к протоспафарию.

Этого было достаточно, чтобы от Феофилакта отвернулись все сослуживцы.

Всех людей в империи мучают лишь четыре желания: долголетия, славы, чинов и богатства... На одних ступенях общества они достижимы, на других остаются несбывшимися мечтаниями.

Часто в погоне за большим достоянием человек пренебрегает тем малым, что уже принадлежит ему, и в результате теряет и то малое, и большого не приобретает.

Тацит заметил, что, когда человек испуган, ему всегда самым ненадёжным представляется именно то положение, в котором он в данный момент пребывает. Стремясь поправить дело, он начинает суетиться, поминутно переменяет свои решения, и наступает конец.

Мудрость состоит не в том, чтобы знать, что нужно делать, но в том, чтобы знать: что делать прежде и что — после.

О-о-о!.. Это великое искусство — быть приближённым к царственной особе!.. В этом окружении ценят умение вовремя вставить льстивую фразу и умение походя унизить нижестоящего... Здесь всегда готовы вчерашние заслуги обернуть в проступки, едва взор начальствующего лица сменится с милостивого на гневный...

На праздник Успения Богородицы протоспафарий Феофилакт получил подарок, не совместимый ни с его титулом, ни с занимаемой должностью, — казначей логофиссии дрома выдал ему всего лишь две одежды, к тому же из ткани далеко не лучшего качества. На такой праздничный подарок вправе был претендовать младший письмоводитель, но уж никак не глава департамента.

В тот день не только сам протоспафарий Феофилакт понял, что его административная звезда сорвалась с небосклона и устремилась к закату. В логофиссии дрома ему по-прежнему подобострастно кланялся привратник, и в обширной приёмной ещё толпились посетители, просители и жалобщики, но даже мелкие писцы, обычно первыми предчувствовавшие близость административных перестановок и перемен, стали позволять себе досадные выходки, явно свидетельствовавшие о том, что руководитель уже не пользуется прежним влиянием и весом: документы, которые он поручал перебелить, переписывались несвоевременно и небрежно, гонцы то и дело запаздывали с доставкой важной корреспонденции, и даже департаментский конюх стал предоставлять для поездок по делам службы самых невзрачных лошадей.

О причинах неожиданной опалы Феофилакт мог лишь гадать: то ли чей-то навет повредил его карьере, то ли незначительная оплошность...

Было обидно, что незаслуженное отстранение от государственных дел разрушало далеко идущие планы протоспафария о служении великой христианской империи. Он видел себя историческим деятелем, а его отшвырнули, словно ненужную вещь.

У каждого человека есть несколько биографий. Есть видимая биография, известная всем, кто с этим человеком сталкивается. Но есть и тайная, воображаемая биография, известная лишь самому человеку, которой он пытается оправдаться перед самим собой за реальную несостоятельность... В этой, второй биографии Феофилакт желал занять место не в среднем административном аппарате, но в синклите и считал себя вполне достойным быть ближайшим советником миропомазанных особ... Что ж, если империя отвергает его услуги, тем хуже империи!

Спустя неделю, после долгих раздумий, протоспафарий Феофилакт собственноручно подал начальнику канцелярии прошение об отставке и назначении пенсии.

Против своего ожидания, Феофилакт никого не удивил, а начальник канцелярии, не стесняясь присутствием мелких писцов, даже позволил себе отпустить некорректную шутку о том, что выход в отставку весьма выгоден: пенсион почти не уступает жалованью, а делать вовсе ничего не нужно. А огорчения по поводу отставки неуместны, ведь в основе всех огорчений лежат две причины: обманутое своекорыстие либо уязвлённое тщеславие. Надеюсь, у тебя нет повода для огорчений, дорогой Феофилакт?

И рассмеялся весьма пренебрежительно.

На служебное крыльцо протоспафарий Феофилакт вышел бодрым пружинистым шагом, каким хаживал когда-то давно, ещё в молодости, лишь начиная служить империи. Однако, несмотря на показное бодрячество, на душе отставного чиновника лежала обида. И впервые за долгие годы Феофилакт почувствовал себя совершенно одиноким, никому не нужным.

Теперь ему оставалось лишь тешить себя надеждой, что с его уходом дела в департаменте северных варваров вовсе разладятся, запутаются и тогда кесарь Варда поймёт, какого важного звена не хватает в государственной цепи, и за Феофилактом отрядят почётного вестника, а то и собственной персоной сам кесарь явится к Феофилакту домой, немало поразив соседей...

Департаментский конюх подвёл к крыльцу старого мерина, и в иное время протоспафарий Феофилакт непременно потребовал бы замену, но сегодня он покорно забрался в седло и направил коня-ветерана к воротам, решив, что спешить-то ему теперь некуда, так что спокойная езда в некотором смысле даже предпочтительнее, нежели обычный скорый аллюр.

Смиренная кляча, состарившаяся в департаментской конюшне, привычно поплелась к арке ворот, а затем без малейших понуканий повернула направо: то ли сам Феофилакт незаметно для себя натянул правый повод, то ли коняга узнала своего седока и повезла его к дому. Но Феофилакт не желал возвращаться домой в неурочный час и потому раздражённо поморщился, на месте развернул мерина, перетянул его плетью по крупу, дабы не своевольничал, и направил к Августеону.

Впрочем, куда ему ехать, Феофилакт ещё не решил. Домой возвращаться было решительно незачем, ибо дом его был ему чужд. Жена Феофилакта много лет назад умерла родами, единственная дочь сослана в отдалённый монастырь, так что к поре наступления старости в огромном родовом особняке никого не было, если не считать вечно шаркающих подошвами по полу верных рабов.

И если в обычные дни приглушённая разноголосица рабов и вялая перебранка домашней прислуги создавали обманчивое ощущение наполненности старого дома, то сейчас (и Феофилакт был в этом абсолютно уверен) дом покажется ему холодной и мрачной гробницей, где не с кем живым словом перемолвиться.

С тихой грустью и нежной тоской вспомнил вдруг Феофилакт о почтенных приживалах и приживалках, населявших во множестве дома его столичных знакомых, помогавших в досужей беседе скоротать вечерок, но у него в доме не было даже приживалов.

Да только ли в доме не было родственных душ?

Феофилакт с запоздалой и даже обидной печалью смог констатировать, что во всём Городе у него, кроме племянника Георгия, не было никого, к кому бы он мог сейчас поехать, рассчитывая на сердечный приём, на благожелательную беседу, в которой он сможет излить свои душевные невзгоды.

Увы, с детства знакомый Константинополь отчего-то стал совсем чужим...

И у протоспафария Феофилакта, привыкшего здраво рассчитывать и обдумывать каждое душевное движение, в эту минуту не появилось даже желания размышлять: что же случилось и отчего вдруг столица стала тяготить?..

Если Город стал чужим, для чего мне в нём жить? — подумал Феофилакт, испытывая непонятное, но такое желанное облегчение. Действительно, если я не нужен этому городу, то и он мне не нужен, и потому не оставить ли мне его навсегда?

Разумеется, лучше уехать. Ибо ещё Юлий Цезарь заметил, что предпочтительнее быть первым в деревне, нежели вторым в Риме.

Принятое решение побудило Феофилакта к немедленной и кипучей деятельности. Пришпорив мерина, Феофилакт направил его к дому племянника.

* * *

Привратный раб доложил о приходе Феофилакта, когда Георгий собирался обедать.

Поднявшись со своего ложа, юноша пылко облобызал дядю и проводил к столу.

Для начала предложил отведать сочных нежных листьев латука, только что доставленного из пригородного проастия.

Дядя опрыскал салат по своему вкусу винным уксусом пополам с оливковым маслом и возлёг на ложе у стола, а домашний раб, зная, что может доставить удовольствие почётному посетителю, немедленно воскурил благовония у его изголовья.

Феофилакт не сразу приступил к делу.

Вначале он с удовольствием пообедал, похвалил искусство повара, умело зажарившего седло молодой косули.

Затем искушённый гурман отдал дань выдержанному александрийскому вину.

Некоторое время Феофилакт в умилённом молчании созерцал цветы, взращённые в уютном дворике рабом-садовником, воздал должное и цветам, вздохнув, сделал несколько замечаний относительно жаркой не по сезону погоды и лишь после некоторой, приличествующей случаю, паузы сообщил сгоравшему от нетерпения юноше цель своего прихода:

   — Следуя естественной справедливости, законы Ромейской империи до достижения несовершеннолетними определённого возраста предоставляют им защиту их прав, так как всем известно, что у лиц юного возраста рассудительность является шаткой, весьма непрочной и подвержена возможностям многих обманов... На днях тебе, мой юный друг, исполнится двадцать один год, и по закону ты вступишь в полное и безраздельное владение всем имуществом, движимым и недвижимым, завещанным тебе магистром Мануилом, да упокоит Господь его преславную душу...

   — Слава Богу! — пылко воскликнул Георгий, не намереваясь, впрочем, обидеть этой искренней и нечаянной радостью своего великодушного опекуна.

   — Как душеприказчик твоего отца, я пришёл тебе сообщить также и весть не весьма приятную: тех сумм, которые остались после уплаты всех долгов, тебе, при том образе жизни, который ты ведёшь, хватит лишь на год-полтора...

Георгий медленно поставил на стол стеклянный фиал с рубиновым александрийским вином, посмотрел на дядю с тревогой и недоумением.

Феофилакт прочитал в этом взгляде ещё и некоторое обидное недоверие.

   — Милый Георгий! Ты не можешь упрекнуть меня в том, что я заботился о тебе менее, нежели твой отец... Я оплачивал все расходы, которые ты совершал и по необходимости, и для собственной пользы, и для удовольствия. Если желаешь, изволь, я представлю тебе все счета. Ни единого обола не было израсходовано напрасно, даже напротив, мне удалось выгодно поместить значительную часть твоего состояния, прикупив проастий, что увеличило размер твоего имущества, однако... Расходы твои возрастают год от года, а жизнь наша дорожает с каждым месяцем.

   — Да, — не без горечи вынужден был согласиться Георгий. — Я и сам уже стал замечать, как выросли цены на переписку книг. А недавно за новые колеса для повозки кузнец заломил вовсе уж несуразную цену — две номисмы! И пришлось выложить... А шорник за новую упряжь и вовсе потребовал целых десять номисм!

   — Вот видишь, мой юный друг... Очень здраво, что ты стал входить в заботы о своих расходах. Всякий разумный человек обязан радеть о приумножении своего состояния. Ты и впредь не гнушайся сам проверять все счета от торговцев... Высшие помыслы могут занимать наш ум лишь тогда, когда душа свободна от мелочных забот... Так что, мой юный друг, мне кажется, пришла пора всерьёз подумать о поступлении на государственную службу. Я понимаю, что тебе гораздо приятнее заниматься высшей философией, доступной разумению лишь немногих избранных, чем просиживать целые дни в присутствии, но — увы...

   — Да, я желал стать философом и историком, но выясняется, что не суждено осуществиться ни первому, ни второму, — горестно подытожил Георгий.

   — Ты заблуждаешься, мой юный друг! Именно в служении государству и заключается призвание подлинного философа!.. Ибо только на государственной службе философия может претворяться в реальность, в практическую политику. Истинным философом я почитаю не того, кто с помощью логики и метафизики исследует сущность бытия, но того, на мой взгляд, мудрого мужа, который презрел суету и посвятил всего себя служению высшей идее! Империи требуются деятели, а не созерцатели. Воспользуйся своим коротким знакомством с василевсом и при первой же возможности испроси у него достойный титул и соответствующий этому титулу придворный чин, — деловито завершил свою речь Феофилакт.

Протоспафарий Феофилакт не столь уж часто общался со столичной молодёжью, однако сделал для себя вывод: молодые аристократы разделяются на две неравные части. У одной части молодёжи главенствует инфантильность, у другой же преобладает жёсткий прагматизм, безудержный карьеризм и стяжательство. Притом вторые явно ступают по головам первых. Георгий, судя по всему, принадлежал к первой категории... К сожалению...

* * *

Формальности не отняли много времени, и вскоре приглашённый Феофилактом нотариус, получив обусловленное вознаграждение, а сверх того — амфору доброго вина, удалился восвояси вместе со своими младшими писцами. Разошлись по домам и соседи, освидетельствовавшие законность и нерушимость сделки. И наконец-то Феофилакт и Георгий остались одни в опустевшем триклинии.

   — Я решился уехать, — не без грусти поведал Феофилакт, стараясь не встречаться взглядом с Георгием. — Да, друг мой, мне хочется удалиться от утомительной городской суеты, от моего постылого присутствия, от всех других канцелярий, департаментов, секретов, коллегий и прочих государственных учреждений...

Немало удивлённый, Георгий застыл посреди комнаты, не в силах вымолвить ни слова.

   — Видно, так уж угодно Богу... Я твёрдо решил оставить Город — с его площадями и банями, дворцами и трущобами, многословными софистами и сановными блюдолизами, адвокатами и ворами, стражниками и казнокрадами, риторами и трактирщиками, вельможами и гетерами, священнослужителями и фиглярами! У меня во Фракии есть небольшое поместье, где я решил провести остаток дней моих в размышлениях и молитвах, в постижении замысловатых превратностей человеческих судеб... Если пребывание в имении покажется мне излишне праздным, я полагаю, что смогу посвятить себя Господу, приняв иноческий чин в небольшом монастыре, расположенном неподалёку...

   — Неужели ты сможешь променять свою бурную жизнь в политике на монашеское смирение?

   — Я устал, друг мой!.. Я слишком долго видел весь наш мир лишь как грандиозную арену битвы государств и народов, как жестокую схватку правителей цивилизованной империи с многочисленными варварскими племенами... Кроме того, я не раз оказывался замешан в хитроумные интриги двора, мне были доверены самые мрачные тайны, ложившиеся тяжким грузом на сердце. Мне довелось познать суровые испытания военных походов и изнеженную роскошь праздной придворной жизни, милость сильных мира сего и жгучую горечь незаслуженной опалы. Да, мальчик, я немало размышлял обо всём на свете, и мои размышления привели меня к довольно печальному выводу... Как ни прискорбно сие, однако следует всё же признать, что общество наше пребывает в состоянии хаоса. Мне порой начинает казаться, что мы стали Богу неинтересны и он предоставил миру катиться в пропасть... Чем иначе можно объяснить тот чудовищный факт, что миром правят коварные и лицемерные властители, которым чужды подлинные интересы великой христианской державы и которые озабочены лишь собственным благополучием? Зло торжествует над добродетелью, ложь попирает истину, продажность ценится выше чести и совести... Человек творит зло, потому что ему это стало выгодно! И даже приятно!.. В наше время вдруг оказалось, что в справедливости, честности и доброте нет выгоды... Не желая более потворствовать злу, я слагаю с себя государственные полномочия и отправляюсь на покой. В провинции я надеюсь обрести то, чего мне недоставало здесь. Предоставляя одно, столица отнимает нечто иное. Если человеку даётся власть, у него отнимаются простые житейские радости. Не был бы Варда кесарем, кто обратил бы внимание на его шашни с невесткой?.. И неизвестно, выиграл он или проиграл, ибо простые удовольствия — единственное прибежище для сложных натур.

   — У Варды как раз всё наладилось... — сказал Георгий, демонстрируя свою близость к придворным делам. — Развод с прежней женой уже оформлен, и не нынче-завтра состоится венчание с его возлюбленной Евдокией.

Феофилакт замолчал, пытаясь связать разорванную мысль, затем сказал:

   — Верности государю недостаточно, чтобы обеспечить спокойствие империи, однако как раз достаточно, чтобы подвергнуть опасности свою собственную жизнь. Справедливости недостаточно, чтобы принести пользу ближним, однако как раз достаточно, чтобы навлечь на себя их нерасположение... Увы!

В триклиний с поклоном вошёл домашний раб и сказал, что явилась Анастасия.

Едва Феофилакт услышал это имя, как его сердце взволновалось.

   — Друг мой, я не ослышался?!

   — Да, — смущённо пожал плечами Георгий и обратился к рабу с повелением немедленно пригласить гостью в триклиний.

Обворожительно улыбаясь, в триклиний вошла красавица Анастасия, и в комнате запахло розами и пачулями, мускусом и какими-то неведомыми Феофилакту благовониями.

   — Анастасия, позволь тебе представить моего дядюшку, протоспафария Феофилакта, — церемонно произнёс Георгий.

   — Увы, уже отставного протоспафария, — мягко улыбнулся Феофилакт. — Только что я подал прошение об отставке.

   — Я рада вас видеть в добром здравии, ваше превосходительство... Что слышно о вашей девочке?

   — Никаких вестей...

   — Отчего вы не приходили ко мне?

   — Не знаю... Недосуг.

   — Теперь у вас будет довольно времени, чтобы вести светскую жизнь. Приходите в любой день, когда вам заблагорассудится, — с покровительственными нотками в сладком голосе пригласила Анастасия.

   — Благодарю покорно. А сейчас позвольте откланяться...

* * *

Как только за Феофилактом закрылись створки ворот, Георгий устремился в объятия Анастасии, размахивая в воздухе пергаменным свитком.

   — Возлюбленная моя, ты только погляди, какой подарок преподнёс нам мой дядюшка!.. Все преграды позади! С этого дня я вступил в полное владение всем имуществом. Отныне я вправе распоряжаться даже самим собой и посему желаю немедленно пригласить священника, дабы в его присутствии сделать тебе предложение о вступлении в законный брак и чтобы он тотчас объявил о нашей помолвке с амвона.

Однако красавица улыбнулась и отвела в сторону руки Георгия.

   — Ты... ты хорошо всё обдумал? — негромко спросила Анастасия, заглядывая в сверкающие глаза Георгия.

   — Да! — пылко воскликнул Георгий. — С той самой минуты, когда я впервые увидел тебя у Царского Портика, все мои помыслы денно и нощно заняты одной тобой. Давно и бесповоротно решил я связать свою судьбу с твоей и ждал только этого дня, этого документа... И теперь, когда все формальные препятствия позади, неужели же отыщется причина, способная помешать соединению наших сердец?

   — Мой милый мальчик! Признаться, я и не предполагала, что ты строишь какие-то планы, что питаешь такие надежды...

   — Да! Да!

   — А ты не подумал о том, что я старше тебя на десять лет?

   — Какое это имеет значение?

   — Не знаю, не знаю... — покачала головой Анастасия и надолго умолкла.

   — Что ты желаешь этим сказать? Что ты... что ты никогда не сможешь полюбить меня? Нет, скажи мне прямо: ты согласна назвать меня мужем?

   — Но — зачем? — удивилась Анастасия.

   — Затем, что я не могу без тебя жить, — обречённо сказал Георгий.

   — Милый мой, одному Богу известно, сколько лет я не была у причастия... И отыщется ли во всём Константинополе священник, который согласится объявить с амвона о нашей помолвке?

   — Эти хлопоты позволь мне взять на себя.

   — Но для чего тебе непременно нужно вести меня под венец? Тебе мало моей любви? — тщательно пряча под рассеянной полуулыбкой нешуточную настороженность, спросила Анастасия.

   — Я хочу быть уверен, что до самой могилы ничьи руки не станут касаться тебя, что ничьи губы не посмеют лобзать тебя и что вечный союз наших сердец будет находиться под благословением Божиим.

   — Да ты не ревнивец ли, мой милый? И не станешь ли ты в самом скором времени упрекать меня за тот образ жизни, который вела я прежде?

   — Всё, что было до нашей любви, — миф, мираж, наваждение бесовское, — без тени сомнений сказал Георгий, и ему самому стало легко на душе от мужской твёрдости решения. — Теперь ты согласна стать моей законной женой?

   — А если я всё-таки скажу — нет? — коварно усмехнулась Анастасия.

   — Я не переживу... Я убью себя, — в отчаянии простонал Георгий.

   — Успокойся, мой милый, прошу тебя.

   — Ты не вправе отказывать мне! Ведь людей, которые нуждаются друг в друге, так много, а тех, кто нашли друг друга, так мало!.. Это — перст Божий. Ты не можешь отринуть меня.

   — Хорошо... Я дам тебе ответ через несколько дней, — наморщив прелестный лобик, пообещала Анастасия. — В следующую субботу на ипподроме будут ристания, а после ристаний, как обычно, поедем к Ингерине... Вот тогда я и дам тебе ответ.

С этими словами Анастасия помахала растерявшемуся Георгию лёгкими перстами и выпорхнула из триклиния.

С крыльца она кликнула своих служанок и вместе с ними продолжила прогулку.

* * *

Очутившись в день ристаний на многолюдной трибуне ипподрома, Феофилакт как будто забыл, что он уже подал прошение об отставке. Всё так же зорко, как и в прежние годы, он поглядывал по сторонам, мимо воли ловил глазами и сердцем малейшие намёки на грядущие перестановки в синклите. Всё существо Феофилакта противилось его выключению из активной политической жизни. Мозг чиновника не желал мириться с тем, что неизбежно должно было последовать за подачей прошения об отставке.

Неужели же суждено ему в самом скором времени стать ничтожным и почти бесправным?..

Да, теперь при одной лишь мысли о вынужденном безделии Феофилакт стал терзаться сомнениями, не погорячился ли он...

Не ради наживы, не ради сладостного ощущения власти, но единственно ради служения великой христианской Идее был готов Феофилакт смирить гордыню, поклониться в ноги Варде, лишь бы вновь получить доступ к подлинной государственной деятельности.

Горько было на сердце у отставного протоспафария, ибо он понимал, что в единоборстве со всесильным кесарем он обречён.

Впрочем, и век кесаря тоже не беспределен.

* * *

Перед ристаниями свободное пространство ипподрома было отдано в распоряжение мимов и актёров, фигляров и акробатов, как умевших, забавлявших публику.

Когда император Михаил через царскую галерею прошёл в кафисму, по канату, натянутому на немыслимой высоте, лихо бегал канатоходец и при этом стрелял из лука, без промаха поражая цели на земле.

Лишь на короткое время ипподромные зрители отвлеклись от искусника, чтобы приветствовать своего монарха, а затем вновь все взоры оказались устремлёнными вверх, на канат.

Смельчак спустился на землю, и к ногам лихого поднебесного стрелка полетели медяки и серебро. Публика щедро наградила искусного умельца, и он, отдав поклоны, проворно опустился на колени и стал собирать монеты, прочёсывая пальцами густую траву.

Михаил с огорчением подумал, что публика, которая, не считая, швыряет монеты фиглярам, упрятала бы свои кошели поглубже, если бы вдруг некто предложил собрать некоторую сумму на поощрение богоугодных заведений или на возведение нового храма, не говоря уже о ремонте городского водопровода. Большинство полагает, будто оплачивать это обязан император из государственной казны, а сами они не дадут ни обола.

В античные времена богатые сограждане, исполненные чувства городского патриотизма, а также горделивого стремления оставить по себе долгую память, возводили на свои средства огромные помпезные колоннады, портики, театры, бани, цирки, храмы, общественные здания...

Теперь все общественные постройки возводятся на счёт имперской казны. А людям состоятельным, желающим увековечить себя и своё имя, предоставляется более благочестивая возможность — они могут жертвовать своё имущество пресвятой матери церкви.

Впрочем, никому не возбраняется на собственные средства выстроить целый монастырь или странноприимный дом, взять на содержание богадельню или сиротопиталище. Но таких в империи мало...

Нет, разумеется, нашлись бы желающие, и даже весьма многие, и внесли бы немалые суммы, но... в том лишь случае, если бы на них был обращён благосклонный взгляд монарха.

Значит, не от чистого сердца вносили бы свои пожертвования, но лишь в корыстной надежде получить взамен нечто, пусть даже нематериальное, от царствующей особы. Отчего же мимам и прочим фиглярам они швыряют свои кровные безо всякого принуждения, без надежды на поощрение свыше? Отчего так устроено на земле, что правителям подвластны только головы подданных, но не их сердца?..

Сидя в прохладном полумраке кафисмы, окружённый небольшим числом чужеземных телохранителей и сверстников из числа золотой молодёжи, Михаил снисходительно наблюдал за ужимками и гримасами бесстыжих фигляров, смотрел и на трибуны ипподрома, до отказа заполненные зрителями, ведь собрались здесь в этот час разные люди: заурядные обыватели и подлинные святые, городские придурки и выдающиеся мудрецы, грязные оборванцы и самые титулованные, самые достойные жители Нового Рима.

Ради чего они пришли сюда? На что расходуют свои душевные силы? Почему так охотно сбегаются к арене и титулованные сановники, и бедняки? Вероятно, каждому хочется праздника.

А самому Михаилу было не до праздников...

Лишь недавно вернулся он из похода в Малую Азию против арабов, давно досаждавших империи.

Поначалу всё складывалось довольно удачно, и армия, во главе которой находились император и кесарь Варда, смогла почти беспрепятственно дойти до Самосаты.

И когда император, упоенный победами над разрозненными отрядами измаилитов, уже готов был послать вестника в столицу, чтобы начинали приготовления к триумфу, мелитинский эмир Али вошёл в союз с армией еретиков-павликиан...

Дальнейшее развитие событий было весьма неприятным — эмир Али и вождь еретиков Карвей почти наголову разбили отборные имперские легионы, захватили в позорный плен свыше сотни военачальников и знатных придворных, а самому императору и кесарю лишь попущением Господним удалось избежать сей печальной участи.

В его годы Александр Македонский уже властвовал над полумиром, а Михаила преследуют одни поражения.

Эта мысль не давала покоя, заставляла бессильно стискивать кулаки...

Ах, каким ужасным было бегство из-под Самосаты!..

В воскресенье, на третьи сутки осады, решено было совершить божественную литургию, дабы призвать благословение Господа на ромейское воинство. Во время богослужения, когда надзор за осаждённым городом — по вполне извинительной причине — был несколько ослаблен, в тот самый момент, когда монарх подходил к святому причастию, арабы и еретики сделали дерзкую вылазку из Самосаты, и вместо святого причастия, взамен таинства божественного пресуществления Михаилу пришлось испить горькую чашу страданий, довелось испытать ужас позорного бегства...

При всяком воспоминании о Самосате душа наполнялась горечью — ведь на произвол судьбы была оставлена вся армия, вместе с обозом...

Как просто живётся плебеям! Всё, что далеко от нас и не наше, нас не волнует!.. Лишь монарху до всего есть дело, он обнимает по воле Божией своими заботами весь обширный край, вверенный ему в управление. Если во главе государства стоит энергичный и целеустремлённый политик, то в дальнейшем история простит ему и немилосердную эксплуатацию народа, и личные недостатки...

Но современники чаще всего не в состоянии по достоинству оценить вклад каждого правителя в историю своего государства.

Впрочем, пора начинать ристания. Все дела и заботы — до завтра.

По мановению руки Михаила над императорской кафисмой взвился цветастый стяг, и ристания начались.

Под звуки труб на дорожки ипподрома служители, одетые в голубые и зелёные плащи, стали выводить четвёрки коней, запряжённых в лёгкие колесницы. Зрители встречали возничих приветственными криками и аплодисментами, а фигляры и акробаты поспешно собирали в траве монеты и старались незаметно убраться с арены, чтобы не отвлекать внимания публики от подлинных любимцев ипподрома.

Первые же заезды определили и фаворитов нынешних ристаний — известного столичной публике низкорослого, жилистого сирийца Али и рослого мужлана, которого Михаил на ристаниях прежде не замечал.

Взоры всех зрителей были прикованы только к этим колесницам, прочие безнадёжно отстали.

Ещё два-три года назад Михаил и сам порой поддавался соблазну занять место возничего на колеснице. Но победы не могли доставить истинной радости молодому монарху, потому что ему поддавались самые умелые возничие. Так уж случалось, что Михаил в каждом из двадцати четырёх заездов был обречён на победу, и это вначале радовало, а затем лишь наводило тоску.

Между тем на дорожках ипподрома сириец и его соперник, казалось, повели между собой поединок не на жизнь, а на смерть. Они бесстрашно вгоняли свои колесницы в такие крутые повороты, что у всего ипподрома, у всех собравшихся — а их было никак не меньше пятидесяти тысяч человек! — одномоментно замирали сердца и захватывало дух.

Победа сирийца была, в общем, предрешена, однако никому не ведомый мужлан не желал сдаваться, и ему в том немало помогала его квадрига — лошади, что и говорить, были как на подбор.

На каждом повороте дорожки колесницы угрожающе кренились на один бок, мчались на одном колесе, рискуя вот-вот сорваться и опрокинуться, и когда повозки выравнивались, из десятков тысяч глоток вырывался слитный вопль — то ли от восхищения ловкостью возничих, то ли от огорчения, что никто из них не разбился.

Взятый сам по себе, ни один человек не желает пролития крови, но едва он оказывается на трибуне, внутри каждого — от плебея до высокопоставленного царедворца — просыпается зверь.

Почему всякий человек, не рассуждая, готов следовать за большинством? Неужели же заблуждающиеся, объединившись в партию, становятся правыми?

Всякая партия стремится уверить, что её цель — достижение всеобщего блага.

Всеобщее благо — та иллюзия, которой в природе не существует, но которую старательно измыслили люди серые в надежде привлечь на свою сторону как можно больше приверженцев.

Всеобщее благо — вековая мечта всех лентяев.

Идея прижизненного всеобщего благоденствия неизменно заводила государства и народы в исторические тупики.

Никто не спорит с очевидной истиной — мир должен принадлежать труженикам, но отвеку так повелось, что трудятся одни, а пользуются плодами их трудов совсем другие...

Чем толпа многочисленнее, тем сильнее. Но правды в ней не прибавляется. Толпе нужны зрелища, ей всё едино — возносить ли удачливого возничего, низвергать ли неугодного монарха.

Лишённая способности рассуждать, толпа не раз вмешивалась в ход истории, и на этом самом ипподроме не раз случалось так, что ристания завершались воцарением нового императора.

Именно так взошёл на престол основатель Аморийской династии Михаил II, дед правящего монарха. Он был всего лишь начальником дворцовой стражи, когда был убит император Лев Армянин. Гвардия сделала своего предводителя императором, а толпа горячо поддержала военных, ибо видела в смене монарха выражение воли Бога. Но всегда ли толпа в своей деятельности руководствуется волей Всевышнего?

Почему история совершается именно так, как она совершается, а не каким-либо иным способом?

У богословов и историков есть лишь один ответ: всё совершается в соответствии с божественным Замыслом.

Но как угадать, в чём же именно он заключается?

Что ожидает Ромейскую империю, её народ и её монарха в самом ближайшем будущем?

Приведённый в немалое смятение бегством из-под Самосаты, Михаил желал бы знать, чем ему надлежит руководствоваться в своих действиях, но никто в целом мире не мог дать ответа.

Задумчиво покусывая губы, Михаил глядел не на дорожки ипподрома, а на волнующуюся толпу. Монарху предстояло всю свою жизнь разгадывать тайну толпы.

Он не мог признаться в этом никому, даже на исповеди, но это было именно так — монарх боялся своих подданных.

Боялся и презирал.

Как же управлять этим человеческим стадом, живущим заботами одного дня и торжествующим лишь при падении очередного кумира?!

   — Ну же!.. Ну!

Недовольно поморщившись, Михаил оглянулся на женский голос и увидел Евдокию Ингерину, переживавшую за возничего.

Разумеется, появление любовницы монарха в ипподромной кафисме было вопиющим нарушением этикета, но разве монарх не выше закона? Подлинное величие священной особе монарха может придавать некоторое сознательное отступление от ритуала — в этом Михаил уже успел убедиться не раз.

   — Быстрей! Быстрей!.. — не в силах сдержаться, выкрикнула Евдокия из-за спины императора.

   — Да что с тобой? — удивился Михаил. — Ты переживаешь так, словно от усилий возничих зависит спасение твоей души или твоё состояние.

   — Ты угадал, император! — весело откликнулась Евдокия, не отрывая глаз от дорожки ипподрома, где мчались во весь опор, приближаясь к последнему повороту, две колесницы. — Я надеюсь разбогатеть!

   — Мы с Евдокией сделали ставки, — меланхолично пояснил толстяк Агафангел. — Я поставил на сирийца, а Евдокия — на македонянина.

   — Крупные ставки?

   — Литра золота.

   — И из-за литры золота ты так заволновалась? — усмехнулся Михаил, недоверчиво поглядывая на свою любовницу. — Вот уж не думал...

   — А на кого бы поставил ты, государь? — полюбопытствовал Агафангел.

   — Вероятно, на Али, — сказал Михаил, чтобы своим ответом досадить любовнице.

И тут случилось невероятное — сирийский возничий не смог удержаться на колеснице, сорвался на дорожку и угодил прямо под колеса повозки македонянина, раздался нечеловеческий крик, и от недавнего претендента на победу осталось лишь кровавое месиво, жалкий комок окровавленной плоти.

А македонянин, даже не обернувшись, пригнал свою колесницу к конечному столбу.

Толпа, ещё минуту назад безмолвная, замершая при виде неподвижного тела сирийца, мощно взревела, приветствуя победителя ристаний.

Ипподромные служители проворно унесли то, что ещё минуту назад было сирийцем, дорожку засыпали свежим песком.

Трибуны неистовствовали от восторга.

Македонянин совершил круг триумфа, осыпаемый цветами и приветствиями, слегка очумевший от свалившегося на его голову нежданного счастья.

   — Не всегда побеждает достойнейший, но этот славный малый, македонянин, на мой взгляд, честно заработал свою победу, — сказал Агафангел. — И даже если бы сириец не свалился, он бы всё равно проиграл, ведь македонянин уже обходил его...

   — Утешаешь себя? — улыбнулся Михаил.

   — В победе православного македонянина над измаилитом — перст Божий! — весело сказала Евдокия.

   — Поэтому я не смею сожалеть о проигрыше, — прокряхтел Агафангел, вручая Евдокии кошель, набитый золотыми монетами. — Но как ты угадала в нём победителя?

   — Мне нравится ставить на новичков, — зазывно улыбаясь императору, сказала Евдокия. — Поклоняться кумиру нужно уметь до того, как его узнает вся публика. Но самое приятное — быть причастным к сотворению победителя.

   — Ещё приятнее — самому побеждать, — снисходительно заметил Михаил.

Тем временем по парадной лестнице ипподромные служители привели в императорскую кафисму владельца победившей четвёрки, и под восторженные крики толпы некий отставной протоспафарий по имени Феофилакт получил из рук Михаила свой приз — десять литр золота, также был удостоен чести облобызать краешек пурпурного плаща, после чего такая же милость — быть допущенным с лобзанием до императорского облачения — была предоставлена и удачливому возничему.

Затем распорядители ристаний довольно бесцеремонно проводили счастливцев к выходу из кафисмы, но вдогонку Евдокия крикнула:

   — Постой, победитель!..

Остановились оба, и Феофилакт и возничий, — каждый принял оклик Евдокии на свой счёт.

   — Держи!.. — изменившимся голосом произнесла Евдокия и бросила прямо в руки возничему кошель с литрой золота.

Возничий поймал увесистый мешочек, прижал к груди, ещё не вполне понимая, ему ли предназначена эта награда, а если ему, то за что?

Победитель ристаний натужно дышал, по щекам его стекали крупные капли пота, однако, несмотря на усталость, выглядел македонянин весьма эффектно: крупный торс, рельефные мышцы рук, точёная шея — ни дать ни взять античный герой, сам Геракл после совершения очередного хрестоматийного подвига!..

Михаил, сам не отличавшийся атлетическим сложением, питал искреннюю симпатию к подобным мужчинам. Он залюбовался возничим, а потом огорчённо прищёлкнул пальцами.

   — Хорош!.. Такому возничему место в моей личной гвардии, а не на конюшне у частного лица, — вполголоса обронил император и милостиво сказал победителю: — Подойди ко мне.

Македонянин сделал несколько несмелых шагов, затем ноги его подкосились, и он очутился на полу, выложенном разноцветной смальтой.

   — Встань, — после некоторой паузы, приличествующей данному случаю, позволил Михаил и обвёл ликующую толпу покровительственным взором.

   — Ну же, вставай! — подсказал недотёпе Агафангел.

Ипподромная чернь пожирала глазами и своего монарха, и того счастливца, на которого вот-вот должны были обрушиться царские милости. Михаил понимал, что теперь уже он не имеет права обмануть ожидания черни, и обвёл взглядом кафисму, мучительно выискивая, чем одарить македонянина.

На глаза ему попалось массивное золотое блюдо, уставленное стеклянными сосудами с прохладительными напитками, и когда победитель ристаний, заискивающе улыбаясь, поднялся с пола, Михаил указал на блюдо:

   — Возьми его на память о нашей встрече.

Агафангел, стоявший ближе всех к предназначенному в дар блюду, живо помог слугам составить стеклянные сосуды на столик, а блюдо протянул возничему.

Снизу, с трибун, послышался дружный рёв осчастливленной толпы.

Чернь неистовствовала, приветствуя новоявленного кумира.

Глядя на неловко озирающегося, смущённого до меловой бледности македонянина, всякий бедняк мог в глубине души уповать на то, что когда-нибудь и ему вот так же щедро улыбнётся богиня удачи.

А на арену ипподрома уже выбегали, кувыркаясь и дурача публику, фокусники и жонглёры, мимы и фигляры, дрессировщики и акробаты.

Наступало их время. И если перед ристаниями они лишь ненадолго показывались публике, не рискуя отбирать симпатии у возничих, то теперь арена безраздельно принадлежала потешникам.

Македонский возничий продолжал стоять у выхода из кафисмы, не зная, что ему делать дальше. Блюдо и кошель он по-прежнему держал в руках.

   — Эгей, возничий! Ты загородил мне арену, — весело пожаловалась из-за спины Михаила Евдокия. — Кто-нибудь, принесите победителю кресло! И подайте умирающему от жажды герою прохладительное питьё...

Откуда ни возьмись, появилось кресло, победитель ристаний робко присел на краешек сиденья, словно боялся испачкать бархатную обивку.

Боже, как он изменился в присутствии своего государя, подумал Михаил, искренне сочувствуя мужиковатому македонянину.

Сразу два или три прислужника с почтительными поклонами предложили македонянину на выбор несколько стеклянных фиалов с питьём.

Но жажда оказалась сильнее, нежели страх перед монархом. Победитель ристаний, не раздумывая, схватил ближайший к нему сосуд, залпом осушил его и с тихой благодарностью посмотрел на царственную распутницу.

Евдокия улыбнулась ему в ответ ободряюще и призывно.

Вот и прекрасно, что она сама даёт мне основания для разрыва, подумал Михаил, отворачиваясь к арене, где в это время дрессированный медведь изображал деревенского увальня-выпивоху, делая это весьма уморительно, заставляя зрителей покатываться со смеху и бросать под ноги поводырю медведя пригоршни монет.

Затем учёная собака стала вытаскивать на арену тех, кого приказывал ей хозяин.

   — А ну-ка, дружочек, покажи почтеннейшей публике самого известного в Городе... рогоносца! — во всю глотку орал дрессировщик, и здоровенный пёс мощными прыжками устремлялся на трибуны (разумеется, в те ряды, где располагалась публика попроще) и вцеплялся мёртвой хваткой в ветхий плащ какого-нибудь простолюдина.

Под смех и улюлюканье веселящейся толпы незадачливый мужлан вынуждаем был идти за псом на середину арены, где нахальный дрессировщик долго разглядывал и ощупывал его лоб, чтобы с шутками и прибаутками убедить всех присутствующих в наличие крепких рогов, после чего опозоренному простолюдину оставалось лишь поскорее улизнуть с ипподрома. Но и после ристаний этот бедолага принуждён будет покорно сносить насмешки от всех знакомых, ставших свидетелями его позора на столичном ипподроме.

В том, что именно этого бедолагу, а не кого-то другого вытащил на середину арены неразумный пёс, и заключался указующий перст судьбы.

Кому-то таинственные силы даруют победы в ристаниях и на поле брани, а кому-то — позор, от которого нет спасения. Знать бы, от чего это зависит!..

   — А теперь, дружочек, выведи на обозрение почтеннейшей публики самого скупого жителя нашего Города!.. Покажи его всем, чтобы ему наконец стало стыдно за то, что ему жалко бросить нам с тобой на пропитание даже медный обол...

Перемахнув через каменный парапет, пёс бросился выискивать на трибунах мнимого скупердяя, а тем временем на арену к ногам владельца собаки посыпались не только медные, но и серебряные монеты.

   — Ваше императорское величество!.. Неужели тебе всё это ещё не надоело? Всякий раз одно и то же, одно и то же... Мы едем или не едем ко мне? — спросила императора Евдокия.

   — Да, пожалуй, — вяло кивнул Михаил.

   — Распорядитесь, ваше величество, чтобы мимесс и шутов немедленно привезли ко мне на виллу, — сказала Евдокия и поднялась, шурша шелками. — Быть может, там они смогут показать нам нечто более занятное... Друзья мои, приглашаю вас всех к себе! Слышите?.. Мы едем веселиться!..

Михаил согласно кивнул, и доверенные слуги опрометью бросились вон из кафисмы, чтобы погрузить на повозки актрис и музыкантов, готовых за известную плату увеселять именитых гостей хоть до утра.

Поддерживаемый под руки телохранителями, Михаил поднялся с кресла.

Движение монарха было немедленно замечено на трибунах, и начался тщательно отработанный ритуал ухода. Словно в едином порыве поднялись бедные и богатые, знатные и безродные, и даже фигляры на арене застыли в немом преклонении.

Изнемогая под драгоценной тяжестью парадного облачения, Михаил выпрямился и поднял правую руку, приветствуя свой народ величавым и плавным жестом, затем с немалым трудом повернулся и направился к выходу из кафисмы, слыша за спиной восторженный рёв толпы.

Господи, как же все они меня любят, подумал Михаил. Словно дети малые своего родителя. Хвала Господу за то, что он устроил всё столь разумно — едино стадо, единый пастырь...

Думать так императору было очень приятно.

* * *

Следом за божественным монархом все его придворные и охранники удалились в тёмную галерею. Про Василия больше никто не вспомнил, и, когда смолкли звуки шагов императора и его свиты, победитель ристаний безмолвным истуканом остался стоять посреди опустевшей кафисмы.

Василий не представлял себе, как сможет отсюда выбраться: едва повелитель империи вошёл в галерею, как все входы и выходы оказались перекрыты варягами личной охраны, не разумеющими по-гречески. Обратный путь на арену теперь преграждал прочный дубовый щит, прикрытый пурпурным ковром.

Смирившись с тем, что ему придётся дожидаться, пока не закончится представление на ипподроме, Василий робко вернулся на краешек того кресла, на котором он только что сидел, и стал поглядывать на арену через малую щель между щитом и стеной. Кошель с золотом приятно оттягивал пояс, а тяжёлое и маслянистое на ощупь блюдо Василий пристроил под хитон, подсунув под пояс.

Мягкими неслышными шагами в кафисму вернулась красавица, имевшая загадочную власть над монархом. Она удивлённо приподняла соболиную бровь и спросила, капризно кривя и покусывая пухлую губку:

   — Ты почему здесь?

Испуганно вскочив с кресла, Василий растерянно хлопал белёсыми ресницами и не знал, что ответить. Пуще всего он боялся нечаянно не угодить этой смелой красавице, опасался по робости или неведению навлечь на себя её гнев.

   — Ты слышал, как я приглашала всех к себе?

   — Да, госпожа, — пролепетал Василий, не поднимая глаз.

Он не понимал, бранит его Евдокия или смеётся над его робостью. С богачами вообще следовало держаться осторожно, ведь невозможно предсказать, как поступит женщина в следующую минуту — то ли прикажет неразговорливым стражникам вышвырнуть его вон, то ли даст ещё толику золота.

   — Отчего же ты не пожелал принять моё приглашение? — продолжала вкрадчивым голосом допытываться Евдокия. — Может быть, ты не желаешь веселиться?

Василий робко молчал.

   — Может быть, ты прогневался на меня?

   — Я?.. — обмирая от страха, пролепетал Василий. — Смею ли я?

   — Чем же я могла заслужить твою немилость, победитель?..

   — Упаси Боже, какую немилость?

   — Тебе не нравится моя вилла?

   — Я не знаю.

   — Узнаешь. Почему же ты остался здесь?

   — Я... я не понял, что был приглашён... Я никогда ещё...

   — Ах, победитель, ты всё ещё не можешь уразуметь, что ты — другой!.. После победы тебе надлежит позабыть всё, что было. У тебя начинается новая жизнь...

Должен был победить сириец, но не удержался на ногах, и Василий промчался по его костям к победе. Не зря молилась Мария заступнице Богородице. Единым прыжком Василий перемахнул через пропасть, казавшуюся непреодолимой, и теперь между недавним вофром с вонючей площади Амастриана и окружением василевса уже нет барьеров? Эта мысль поразила Василия, он поднял голову и поглядел на царственную распутницу смелее.

Страхи и сомнения понемногу развеивались. Женщина улыбается Василию, женщина приглашает его веселиться вместе с императором, а он, недотёпа, стоит как пень...

   — Я готов услужить тебе, госпожа, — преодолевая остатки животного страха, вымолвил сдавленным голосом Василий и застыл в ожидании решения своей участи.

   — Вот и прекрасно! — сказала красавица. — А ты мог бы меня прокатить на своей колеснице?

   — Это вовсе не моя колесница, госпожа... Я не знаю, позволит ли мой хозяин...

Вместо ответа она лишь пренебрежительно расхохоталась:

   — Да этот болван пусть за счастье посчитает, что я поеду на его колеснице!..

И грозно топнула ногой, обутой в сафьяновый башмачок.

* * *

Впереди скакали телохранители-варанги, умело расчищая дорогу для Михаила и его многочисленной свиты.

Следом за варангами и василевсом неслась по столичным булыжным мостовым лёгкая ристалищная колесница, влекомая четвёркой изумительных коней.

Не купить ли мне эту квадригу? — думал Михаил, время от времени любуясь каппадокийскими красавцами.

Всё лучшее в империи должно принадлежать лучшему — то есть монарху.

Оглянувшись через плечо, чтобы в очередной раз полюбоваться четвёркой, Михаил увидел, что Евдокия бесстыже прижимается к возничему, а этот парень уверенно правит лошадьми и боится пошевелиться то ли от счастья, то ли от страха.

Следом за колесницей неслась шумная кавалькада золотой молодёжи, а завершали процессию две ломовые телеги, на которых ехали циркачи и актрисы, предвкушавшие сладкую попойку и лёгкий заработок на вилле Евдокии. Вместе с актёрами увязался и хозяин победившей квадриги, отставной протоспафарий, как его... Феофилакт. Имя будто бы уже слышанное когда-то монархом...

Только вот когда и по какому поводу?..

* * *

По существовавшим в империи неписаным правилам высшего света, каждое богатое поместье должно было располагать всем, что мог бы иметь небольшой городок: своп улицы и площади, парк и храм, фонтаны и тенистые аллеи, украшенные скульптурами знатных предков и мраморными изваяниями эллинских богов.

Кроме жилых построек и роскошных бань, на усадьбе обычно помещались отдельные строения для рабов и вольной прислуги, конюшни и псарни, овчарни и коровники, рыбные пруды и огороды, своя небольшая тюрьма и своя богадельня для состарившихся слуг и приживалов.

Именно такую виллу подарил своей пылкой возлюбленной Евдокии император Михаил. Но случилось это довольно давно, года два назад, когда и сам Михаил, и Евдокия сгорали от страсти. Что поделать, даже самая привлекательная любовница рано или поздно надоедает.

Михаил скакал по Городу, окружённый друзьями и телохранителями, впереди предстояла бесшабашная попойка, однако чело императора было омрачено напряжённым раздумьем. Не оставляли вопросы, от разгадки которых, казалось, зависит вся его судьба: что есть толпа и чего эта толпа желает?

В единодушии, охватывающем порой толпу, несомненно, скрывалась великая тайна. Дорого готов был заплатить император, чтобы понять: что объединяет людей?

Чем объясняется восторг и перед возничими, и перед мимами и фиглярами?

Почему толпа раболепствует перед победителем, ещё можно понять, но что заставляет восторгаться жалкими ужимками паяцев?

И что движет самими игрецами?

Их презирают в обыденной жизни все — и богачи и бедняки.

Их проклинают священники, не допускают к причастию и хоронить дозволяют лишь за церковной оградой, вместе с самоубийцами и бездомными бродягами.

И какая же сила заставляет шутов лицедействовать?

Что гонит их по свету от одного города к другому, с одной рыночной площади на другую?

Церковь отказывает им в очищении душ, а светские законы запрещают этим людям наследовать (и это вполне справедливо, ибо что может быть дырявее, чем карман актёра?) — тем не менее, едва умрёт одна актриса, к бродячей труппе тут же прибьются две другие женщины, на подмостках не бывает недостатка в актёрах. Их все презирают — и не могут без них обойтись. Почему, почему, почему?..

Кто-то вскользь обронил, что в потешниках заключена сама душа народа. На первый взгляд высказывание сие ложно, однако только на первый взгляд.

Что, если это высказывание окажется истинным?

И не в богопомазанном монархе, а в голодном бродячем актёре заключена самая суть великой Ромейской империи?..

Михаил помотал головой — достоин только жалости жребий державы, чью народную душу олицетворяет фигляр.

Актёры никогда не бывают озабочены поисками высшего смысла своего бытия. Шут живёт ради потехи толпы. А толпа, в свою очередь, озабочена лишь удовольствованием низменных чувств.

А ведь толпа — это и есть тот самый великий ромейский народ, от лица которого только и издаёт свои рескрипты монарх.

Неразумное, жалкое сборище!..

И всё же это — мой народ.

Он вверен моему попечению Вседержителем, за него мне ответ держать на Страшном Суде.

* * *

Евдокия велела подать ужин прямо на лужайку напротив розария, источавшего нежные ароматы.

Пока слуги совершали приготовления к трапезе, жонглёры и фокусники развлекали собравшихся.

Затем четыре мима разыграли уморительную сценку — про то, как молодая жена почём зря рогатила своего мужа-недотёпу, а он трудился и день и ночь, чтобы покупать своей плутовке наряды и украшения, в которых она обольщала одного похотливого осла за другим.

После мимов, слегка смущаясь и жеманничая, вышли молодые кифаристки, одетые чересчур смело даже в сравнении с Евдокией, которая не отягощала своё красивое тело излишними одеждами.

На своих инструментах кифаристки играли весьма неумело, а пели и того хуже, так что их поскорее спровадили в кусты молодые друзья императора.

Вскоре стемнело, Евдокия распорядилась, чтобы принесли факелы и светильники, и поляна превратилась в некий храм огнепоклонников.

При свете костров и факелов состоялись выступления фокусников. Уж они-то привели всех в изумление — в умелых руках появлялись и бесследно исчезали самые разные предметы, от крошечного стеклянного шарика до огромной амфоры, наполненной вином! Они глотали огонь и извергали целые огнепады!.. Они превращали то зайца в орла, то, в свою очередь, царя птиц — в жалкого цыплёнка...

Умельцев Михаил наградил по-царски, и они отошли на край поляны, во все глотки прославляя великодушие монарха.

Заиграли музыканты, вышли танцовщицы, о которых Михаил с непонятным ожесточением подумал: «Мерзкие шлюхи!» — и отвернулся.

К великому сожалению, Новый Рим перенял от прежней столицы великой империи далеко не лучшие нравы.

Город был буквально наводнён продажными женщинами. В шестом регеоне столицы существовал целый квартал публичных домов, сущее гнездо порока и разврата. Блудницы обнаглели до такой степени, что установили на самом видном месте статую своей эллинской покровительницы — богини Афродиты.

Всякие попытки борьбы с пороками заканчивались огорчительными неудачами.

Отец молодого монарха, василевс Феофил, движимый чувством сострадания и желая споспешествовать спасению заблудших душ, вначале пытался наставлять блудниц на стезю добродетели словесными увещеваниями, однако усилия его пошли прахом, ибо эти продажные похотливые твари пропускали мимо своих ушей все проповеди и поучения.

Патриарх Игнатий настаивал на принятии самых решительных мер, вплоть до принудительного переселения порочных особ в отдалённые провинции. Однако Феофила остановили в принятии этого решения соображения государственной безопасности.

Чрезвычайные меры по изгнанию распутниц из Города могли вызвать непредсказуемые последствия в среде ремесленников, мореходов и прочих простолюдинов, не ведающих, как им обходиться в часы веселья без женщин подобного сорта.

Кроме того, чем стали бы заниматься заморские торговцы, чьи корабли теснятся в бухте Золотой Рог?..

Тогда, призвав к себе лучших зодчих, Феофил в самый короткий срок соорудил на окраине Константинополя монастырь величины несказанной и красоты неописуемой. Громогласные глашатаи эпарха объявили на всех площадях высочайший рескрипт, предписывающий всем женщинам, торгующим своим телом, нижеследующее: если кто из них пожелает оставить своё постыдное ремесло и изъявит желание жить в изобилии, неге и чистоте, пусть без всякого промедления поспешают в сей дивный монастырь, поскорее облачаются в монашеские одежды, обручаются в храме с единым Господом нашим и не опасаются скудной жизни — за все яства и питьё станет платить из своей казны благодетель всех падших женщин император Феофил!..

И что же?

Много ли отыскалось обитательниц чердаков и весёлых кварталов, пожелавших сменить своё низкое ремесло на жизнь светлую и возвышенную?

Увы!.. Ни одна не явилась!

Этих продажных тварей более привлекает всякая грязь и распутство, нежели жизнь в согласии с установлениями Бога, в чистоте духовной, в неустанных заботах о спасении бессмертной души.

Про императора Феофила стали рассказывать нелепые небылицы, что было, в общем-то, неудивительно. Люди навлекают на себя злую молву именно тогда, когда стремятся к совершенству...

А обитель разврата в шестом регеоне столицы существует и по сей день, да поблизости появился ещё и весёлый квартал Кифи, а сколько новых притонов возникло на берегах Золотого Рога?!

И ведь самый могучий ум не в состоянии постичь, что толкает сих юных дев на стезю разврата. Глупость, беспечность или роковая загадка женской души?..

Скорбно вздохнув, Михаил поманил к себе пальцем одну из полураздетых танцовщиц. Она покорно подбежала, распростёрлась на траве, белокурые локоны упали к пурпурным сандалиям императора.

   — Встань, — вполголоса повелел Михаил, наклоняясь к молодой распутнице и приподнимая брезгливо оттопыренным пальцем её подбородок. — Скажи, что заставило тебя стать актрисой?

Тихий голос монарха вмиг заставил умолкнуть всех.

   — Что же ты молчишь?.. Говори. Только правду.

Танцовщица испуганно дрожала, глаза её наполнились слезами, но одеревеневшие губы не могли издать ни единого звука.

   — Если я тебе дам законного супруга, ты согласишься оставить своё ремесло?

Молодые друзья императора заулыбались, сообразив, что на ум Михаилу пришла очередная потеха. Но актриса этого понять не могла и лишь тупо всхлипывала.

   — Какого мужа ты желала бы иметь? Богатого или красивого?

Танцовщица глядела на императора, словно кролик на удава.

   — Ну и дура!.. — пропыхтел Агафангел. — Говори, не томи!.. Все устали дожидаться, пока ты откроешь рот.

   — Ну, малышка, отвечай его величеству! — приказала Евдокия. — Говори, что давно мечтала выйти замуж... Благодари его величество! Не упускай своё счастье...

   — А может, она немая? — спросил Агафангел.

   — Я хочу выйти замуж, — прошепелявила юная танцовщица, не поднимая глаз от земли.

   — Вот и прекрасно! — сказал Михаил. — Сейчас мы тебя... выдадим замуж!

Михаил поглядел по сторонам и поманил к себе молодого повара, хлопотавшего у жаровни и следившего за тем, чтобы жирные каплуны, нанизанные на вертелы, обжаривались равномерно.

Не зная, для чего его подзывает монарх, перепуганный повар на всякий случай прихватил с собой вертел с подрумяненной тушкой и протянул каплуна императору.

Михаил недовольно повёл рукой:

   — Возьми, Агафангел!

Толстяк взял у повара вертел, блаженно втягивая ноздрями исходящий от каплуна аппетитный запах.

   — Ты женат? — осведомился у повара Михаил.

   — Нет, ваше-величество.

   — Может быть, ты помолвлен?

   — Ещё нет, ваше величество.

   — Ты желал бы иметь красивую жену?

   — Нет, ваше величество.

   — Отчего же? — лениво удивился Михаил.

   — Красивая жена станет мне изменять, ваше величество.

   — Не беда, ты отплатишь ей тою же монетой! — выкрикнул Агафангел, с хрустом разламывая каплуна.

   — Не учи юношу грешить, — наставительно произнёс монарх и с преувеличенной строгостью погрозил пальцем толстяку. — Что ж, пожалуй, может получиться славная парочка. Евдокия, вели послать за священником. А ты, повар, возьми за руку свою будущую жену, да садитесь оба подле меня. Я буду на вашей свадьбе посажёным отцом. Евдокия будет посажёной матерью. Мы сейчас же сыграем весёлую свадьбу!.. Эй, музыканты!..

Повеселевшие музыканты принялись наигрывать кощунственные мелодии, в которых всякий без труда узнавал мотивы псалмов и иных храмовых песнопений, переделанных на фиглярский лад.

Появился облачённый в ризы священник, и Михаил обратился к нему с речью:

   — Святой отец! Видишь ли сих добродетельных молодых людей? Они сгорают от любви, так что сделай милость, обвенчай их немедленно, дабы мы могли погулять на их свадьбе...

* * *

Впереди процессии, как и полагалось по священному обряду, шли «молодые» — шельмоватый повар об руку с распутной танцовщицей.

За ними важно шествовал священник.

Далее — Михаил с Евдокией, а за посажёными родителями тянулись все гости, изображавшие дружков жениха и невесты, псаломщиков и церковный хор, в котором толстяку Агафангелу, отличавшемуся зычным басом, была отведена почётная роль диакона.

Георгий схватил за руку Анастасию, взволнованно прошептал:

   — Согласна ли ты стать моей женой?

Растерявшаяся гетера тихо ответила:

   — Пусть будет по-твоему, милый мальчик!..

   — Сейчас или никогда! — воскликнул Георгий, увлекая за собой Анастасию.

У самого входа в храм Георгий осмелился остановить императора громким возгласом:

   — Ваше величество, выслушайте меня!..

Император удивлённо вскинул брови, глядя то на Георгия, то на Анастасию.

   — Будь проще, друг мой... Мы же с тобой не в Большом Дворце. Не красит человека неуместная чопорность. Говори скорей и без церемоний, чего ты желаешь?

   — Ваше величество! Заклинаю вас позволить мне пригласить всех находящихся здесь совершить сейчас не шутовское действо, но подлинное бракосочетание!..

На одном дыхании Георгий выпалил заготовленную тираду и застыл в ожидании решения монарха.

   — Вижу, что и тебе не дают покоя проповеди преподобного Игнатия, — недовольно поморщился император. — И кто же твоя избранница?

   — Анастасия, ваше величество...

   — Вот как?.. — нахмурился император. — Позволь же, друг мой, напомнить тебе несколько строк из Притчей Соломоновых... Да ты, верно, и сам уже догадался, о каких именно строках идёт речь? Ещё не догадался?.. Ну, тогда слушай: «Глупость привязалась к сердцу юноши, но исправительная розга удалит её от него...»

Глаза императора на миг полыхнули злыми огоньками, затем вновь обрели ясность и спокойствие.

   — Друзья мои! Что же вы остановились? Вперёд! Жених и невеста сгорают от страсти, и мы должны без промедления соединить их сердца нерасторжимыми священными узами брака!..

Свадебная процессия потянулась в храм. Анастасия вырвала свою руку из ослабевших пальцев Георгия и побежала прочь от паперти.

   — А как же я? — запоздало спросил Георгий, устремляясь вдогонку за императором.

   — Возьми себя в руки, друг мой! — едва повернув голову, жёстко произнёс император. — С гетерами спят и развлекаются. На них не женятся люди твоего круга. Я советую выбросить из головы этот вздор! Полагаю, тебе пришла пора оставить глупости и заняться серьёзным делом.

   — Каким делом, ваше величество? — упавшим голосом спросил Георгий.

   — Пора послужить отечеству... Я подыщу тебе занятие, достойное твоего происхождения. Благодари же своего монарха, друг мой!..

   — Благодарю... — припадая к стопам императора, прошептал Георгий, готовый немедленно разрыдаться.

   — Бра-а-ак есть священный союз мужа и жены-ы-ы, общность всей жизни, единение божественного и человеческого-о-о... — басом прогудел Агафангел, заменяющий диакона.

Император милостиво улыбнулся Георгию и пригласил его за собой в церковь, где хористы и свидетели уже заняли положенные им места, священник ходил из придела в алтарь и обратно, помахивая кадилом, а перед аналоем нерешительно стояли «молодые», поглядывали то на священника, то на императора, словно ежеминутно ожидали сигнала к прекращению затянувшейся шутки.

Они ведь не знали, что император имел обыкновение всякую шутку доводить до конца.

* * *

Ошалевший Василий долго не мог понять, что происходило на вилле царственной распутницы как бы в шутку, а что — всерьёз.

Из разговоров вофров Василий знал, что богачи живут по каким-то своим законам и что развлекаются они порой так, что у бедных людей от их шуток хребты ломаются.

Впервые очутившись посреди такой роскоши, да ещё в компании с самим божественным монархом, Василий заранее приготовился к любым каверзам и неожиданностям, но в глубине души надеялся, что увиденное будет вполне привычным — ну, может быть, яства подороже, вина поизысканнее, уж само собой, что самому наливать не придётся, рабы и слуги подадут, унесут...

На деле же оказалось, что за стенами виллы царят законы, весьма отличающиеся от обычных.

Ни с того ни с сего император затеял этот обряд бракосочетания.

Вроде бы и в шутку, однако священник-то настоящий, да и храм не игрушечный.

При всём том, что свадьба игралась будто бы ненастоящая, ни один из фигляров и фокусников не посмел преступить порога дома Господня.

Они робко сгрудились на паперти, вполголоса переговаривались между собой, отчего-то жалели танцовщицу.

Вместе с актёрами не решился вступить под священные своды и Василий. В глубине души он побаивался кары небесной за участие в святотатстве.

Из-за спин музыкантов и игрецов Василий заглядывал в ярко освещённый сотнями свечей храм и досадовал, что не мог толком разглядеть весь обряд, совершавшийся у алтаря.

Вскоре зашевелились музыканты, очистили проход, и когда новобрачные вышли из храма, их чуть не оглушила разудалая музыка, смех и визг актрис и кифаристок, полагавших, будто шутовское действо ещё только начинается...

Молодая танцорка обалдело глядела на правую руку, где поблескивало обручальное колечко, и вдруг разревелась во весь голос.

Повар хмуро топтался рядом с ней, дёргал за руку, что-то яростно шептал на ухо.

Когда из храма вышел император, повар повалился ему в ноги, простонал:

   — Ваше величество, не велите казнить, велите слово молвить.

   — Говори, — милостиво позволил монарх.

   — Об одной только милости я прошу ваше величество, чтобы было мне позволено оставить постылую поварню...

Император взглянул на него с любопытством:

   — Чем надеешься снискать хлеб насущный?

   — Позвольте мне стать актёром, ваше величество! — выпалил молодой муж.

Император глядел на дерзкого повара довольно долго, словно изучал каждый прыщ на округлом лице новоявленного игреца, хмуро махнул рукой и произнёс непонятную фразу:

— Он сменил ремесло и вследствие этого перестал поддаваться своим дурным предчувствиям, расстался навеки со своим унынием и проникся надеждами на более счастливый исход дел в будущем... Желая спасти одну заблудшую душу, погубил обе... Подите прочь с глаз моих, ничего вы не разумеете! А ты делай что хочешь... Хочешь — жарь каплунов, хочешь — иди к лицедеям... Я сказал.

Подоспевшие телохранители императора довольно бесцеремонно увели новобрачных куда-то в темноту, а весёлая компания, распевая псалмы, направилась на лужайку, к прерванному ужину.

На всё происходящее Василий глядел ошалелыми глазами и молил Бога, чтобы вся эта бессмысленная кутерьма поскорее пришла к своему концу.

Обладавшему от природы сметливым умом, Василию потребовалось не так много времени для того, чтобы уразуметь: веселились на вилле лишь несколько человек из числа молодых друзей императора, а все прочие делали вид, будто веселятся, но в глазах их был страх.

Эти люди бросались угождать всем и каждому, опасаясь неловким движением или порывом прогневить любого титулованного распутника, к тому же изрядно одурманенного вином.

Василий старался держаться за спинами гостей и актёров, заботясь лишь о том, чтобы не быть замеченным кем-либо. Не в силах более терпеть муки голода, Василий украдкой схватил со столика, ломившегося от закусок, кусок мягкой лепёшки и стал жадно жевать, запивая разбавленным красным вином из недопитого кем-то фиала.

С завистью глядел Василий на своего подгулявшего хозяина — Феофилакт оживлённо беседовал то с одним, то с другим из высокородных гостей, его внимательно слушали, с ним соглашались. Разумеется, протоспафарий не ощущал непреодолимого барьера между собой и сынками богатых вельмож. «Конечно, он и сам не из бедных», — вздохнул про себя Василий.

Время от времени Василий поправлял тяжёлое золотое блюдо, подвязанное к животу. Императорская награда не тяготила Василия, и он уже предвкушал, как завтра же продаст царский дар на Аргиропратии, и принесёт домой кучу денег, и порадует свою Марию, дни и ночи обращающую молитвы к Богородице... А в кошеле ещё целая литра золота!..

Начинаются новые времена, боги милостивы к трудолюбивым.

К Василию, слегка покачиваясь, подошёл добродушный толстяк:

   — Эй, победитель, а ты отчего не ешь? Боишься, что тебя здесь накормят отравой?.. Опасения твои излишни.

   — Я не боюсь отравы.

   — Ну и зря... Её тут все боятся. Так что ты рискни... От такой отравы и помереть приятно. Ну, не пугайся, это я шучу. Смело выбери себе каплуна пожирнее и ешь без опаски!

   — Позволено ли мне?

   — Тебе всё позволено! — покровительственно усмехнулся толстяк. — Ведь ты же не наёмный фигляр. Ты — такой же гость Евдокии, как и все мы... Так что чувствуй себя свободно, здесь не любят, когда кто-то церемонится. Забудь до утра про всё на свете! Отдыхай, победитель!.. Пей, гуляй, веселись!.. Со свадьбой шутка не удалась, так сейчас император нам новую шутку придумает!..

Василий невольно насторожился, и толстяк это сразу заметил:

   — Не пугайся, никто здесь не служит эпарху, никто не побежит доносить... На кого доносить? На самого василевса? На его друзей?.. Ха-ха, смешно!

Подумав самую малость, добродушный толстяк разорвал пополам каплуна, которого держал в руке, и протянул половину Василию. По обеим рукам великодушного обжоры стекали прозрачные капли петушьего жира, глаза пьяно улыбались.

Василий неуверенно взял предложенную ему половину каплуна, несмело надкусил — мясо было необыкновенно вкусным и духовитым, оно словно само таяло во рту...

Запив мясо глотком вина, Василий настороженно поглядел на своего благодетеля — толстяк с умильной улыбкой наблюдал за тем, как ест Василий, но сам к жареной птице не притрагивался.

Почему он не ест? — с подозрением глядя на толстяка, подумал Василий и даже перестал жевать. Не кроется ли за этим щедрым угощением какой-то подвох?

То ли уловив сомнение во взгляде Василия, то ли позавидовав тому, как азартно насыщался победитель ристаний, толстяк шумно вздохнул и вцепился зубами в сочное мясо.

Пережёвывая каплуна, толстяк закатил глаза от наслаждения, медленно проглотил и блаженно улыбнулся.

   — Я уже третьего приканчиваю, не могу остановиться, — признался толстяк. — Обожаю каплунов...

Взял со столика несколько листьев зелени, пожевал, поделился своими познаниями с Василием:

   — Салат-латук обладает таким же мочегонным действием, как и молодое вино. На вкус бесподобен, но вызывает импотенцию... Не ешь этот салат при женщинах. Он им очень противен, они называют его «дряблухой», ха-ха-ха...

И Василий рассмеялся вместе с толстяком.

   — Спасибо тебе за петуха, очень вкусно... Никогда такого не пробовал. Спасибо тебе!

   — A-а... Не стоит благодарности, — отмахнулся толстяк. — Я сюда, к Интерине, приезжаю только для того, чтобы поесть каплунов... Этот поварёнок, которого женили на потаскухе, умеет, шельма, превосходно готовить каплунов на вертеле, и ещё — мясо пятимесячного ягнёнка в кисло-сладком соусе со сливами... Приезжай послезавтра, попробуешь сам. И тогда ты поймёшь, что самое главное в нашей жизни, а что — второстепенное!..

Василий кивнул неопределённо, а сам подумал, что послезавтра с рассвета он будет работать на конюшне Феофилакта, чистить и холить четвёрку, принёсшую ему победу в ристаниях, затем будет выгуливать, запрягать, до седьмого пота гонять по дорожке...

   — Не знаю, как ты, дружочек, а я больше всего на свете люблю сытно поесть и вкусно попить, — задушевно произнёс толстяк. — Все мои знакомые говорят: «Агафангел, как ты можешь с завязанными глазами определять, откуда привезены мёд и вино?» А я им говорю, что если бы они попили с моё, тоже научились бы распознавать любые напитки по вкусу и запаху... Не верят. Думают, что я подглядываю. А вот ты, дружочек, знаешь ли, сколько лет откармливался тот самый каплун, которого мы с тобой только что уговорили?..

   — Откуда мне знать? — смущённо усмехнулся Василий.

   — Ровно три года, неделя в неделю... И откармливали его ячменём и орехами. Именно благодаря орехам он получил такой вкус... А тому поросёнку, которого я съел до каплунов, было от роду три недели. Я вообще люблю свинину во всяком возрасте. От молочных поросят до матерых кабанов. Ты пробовал вымя молодой свиньи в белом соусе? М-м-м... А мне мой эскулап рекомендует употреблять в пищу побольше укропа, мальвы и асфодели. Тьфу!.. Разве я кролик? Скажи, дружочек, ты променял бы трёхнедельного поросёнка на пучок кресс-салата? Ха-ха-ха...

Василий промолчал, лишь неопределённо пожал плечами.

Про себя он подумал, что не пробовал ни одного из тех кушаний, о которых говорил толстяк. А хотелось бы попробовать.

   — Мой домашний лекарь угрожает мне скорой подагрой вкупе с одышкой. А я ничего не могу с собой поделать... Вот, погляди, как брюхо выросло, — пожаловался толстяк. — За последний год... Да ну их к черту, всех этих лекарей! Если слушаться их во всём, то и жить не захочется, верно? Пойдём, победитель, выпьем по кружке родосского! И не кручинься ты, здесь этого не любят... А главное — ничего не бойся! Раньше человек ничего не боялся и был счастлив. А сейчас ему в оба уха твердят: бойся, бойся, бойся!.. Бойся смерти, бойся греха, бойся жизни, бойся красоты, бойся плоти, бойся ереси!.. Не нужно бояться. И живи так, как тебе нравится. Вот я живу так, как мне нравится, и прекрасно себя чувствую. Когда хочу есть — ем. Когда хочу пить — пью. Когда хочу петь — пою. Когда хочу молчать — молчу. И я счастлив!.. Потому что не боюсь ни жизни, ни смерти. И тебе того желаю. Будь здоров!

С этими словами толстяк припал к чаше с вином и не оторвался, пока не осушил её.

   — Вот так-то оно хорошо! — ударяя себя по тугому брюху, сказал толстяк. — А теперь пойду-ка поищу себе подружку на эту ночку... Ты тоже не теряйся. Здесь все заповеди отменены. Хочешь блудить — блуди, хочешь убивать — убивай... Всё позволено. Не всем, конечно. Но многим. Ты — победитель. Тебе можно.

Василий с сомнением поглядел на толстяка, вздохнул.

   — Выбрось из головы все заботы, сегодня — твой день!.. Неужели ты этого ещё не понял?! Веселись, пей, гуляй, делай то, чего душа просит!.. И не думай ни о чём, это самое главное. Живи моментом. Как все.

Толстяк обвёл рукой поляну, хмыкнул.

   — Ты видишь, что мир наш — слеп. Никто не ведает, что будет завтра. Никто не слышит ни голосов пророков, ни печальной музыки вечности... Наш мир — это большая кормушка. И ты не теряйся, подходи, бери, ешь!.. Все только тем и заняты, что набивают свои утробы. Извергают съеденное и снова насыщаются. Потом блудят. Только не нужно прикидываться святым. Никто их не любит. Ты тоже терпеть не можешь всяких святош, верно?

   — Да! — вдруг осмелев, ответил Василий.

   — Я так и знал! И правильно. Держи голову выше, победитель!.. Ведь ты — победитель?

   — Победитель, — уже увереннее вымолвил Василий, с любопытством поглядел по сторонам и подумал, что и среди богачей порой попадаются вполне симпатичные люди, как, к примеру, этот толстяк...

   — Так что живи в своё удовольствие и никого не слушай! — продолжал толстяк. — Когда кастрат сочиняет трактат о плотской любви, я ему не верю. Однажды я стал невольным свидетелем того, как человек, которого считали великим подвижником, почти святым, так вот, этот человек, истово молившийся прилюдно, тайком обжирался мясом... А настоятель монастыря почти в открытую сожительствовал с молоденьким послушником. Верить этим людям?! Я верю жареному каплуну и доброй чаше фалернского. Они не обманывали меня никогда. Надеюсь, что не обманут и сегодня. Я давно уже не верю никому... Когда мне кто-то говорит, что превыше всего почитает добродетель, долг и благочестие, я вижу, что за этими словами кроется честолюбие, стремление к обладанию золотом и почестями, а также грязный разврат. Дорвавшимся до власти не даёт покоя жажда славы и богатства. И для того, чтобы утолить эту жажду, властители готовы на любую подлость. Уж лучше не кривить душой, принимать мир таким, каков он есть...

Толстяк ударил себя по тугому животу и скрылся в темноте.

* * *

Держа в одной руке кубок с вином, а в другой — кисть винограда, Михаил мрачно глядел на притворно веселящихся актёров и кривляющихся мимесс.

На душе было тягостно, ни на миг Михаилу не дано было забыть, что на ногах у него пурпурные сандалии, а одет он в белоснежную тунику с фиолетовой полосой по подолу. И во хмелю Михаил продолжал сознавать себя главой огромной империи.

Увидев поблизости Анастасию, бредущую неведомо куда, пьяную то ли от вина, то ли от любви, Михаил отшвырнул кубок в сторону и мановением руки подозвал гетеру поближе.

   — Для чего ты вздумала морочить голову знатному юноше? — прошипел Михаил.

   — Я ни в чём не повинна, ваше величество, — испуганно пролепетала гетера.

   — Для того, чтобы вышибить у Георгия всякую блажь, ты сейчас попляшешь... Эй, музыканты!

Игрецы и кифареды, которые толпились на краю поляны, в спешке набивая свои утробы даровой выпивкой и закуской, прибежали на зов императора, ударили в барабаны, забренчали плектрами по струнам...

   — Где Георгий?.. Позвать сюда моего юного друга!.. А ты, любезная Анастасия, позабавь нас искусством танца... Сбрасывай свои тряпки, покажись нам во всей красе!..

Музыканты заиграли быструю танцевальную мелодию, гости собрались в круг, стали хлопать в ладоши.

   — Давай, не стесняйся!.. — прикрикнул Михаил.

Гетера повела плечом, и лёгкая туника соскользнула с плеча.

   — В костёр! — приказал император.

Подбежавшие слуги подобрали с травы тунику и швырнули в костёр.

Следом за туникой полетели в огонь остатки одежды гетеры, и стало видно, что женщина эта уже не молода, на животе висели складки жира, грудь обвисла, поникли плечи.

   — Ну, что же ты стоишь, танцуй! — повелел император.

Повинуясь приказу, гетера неловко взмахнула руками, сделала шаг в одну сторону, два шага в другую... Движения её были тяжеловесны, а тело выказывало лишь усталость.

   — Анастасия берёт за ночь любви литру золота, — насмешливо сказал Михаил, оглядывая своих сотрапезников. — Я готов сделать любому желающему этот скромный подарок... Ну, кто хочет?

Михаил протянул руку, и вышколенный слуга тут же вложил в неё кошель с литрой золота.

Покачивая кошель в руке, император оглядывал призадумавшихся молодых людей. Мало среди них решительных и смелых...

   — Неужели никто не желает провести ночь с самой дорогой гетерой империи? — удивлённо приподнимая бровь, спросил Михаил. — В чём дело? Друзья мои, неужели вы все стали евнухами?

В стороне послышался громкий треск ломающихся веток.

Михаил повернул голову и увидел, как обезумевший Георгий удаляется от костра, словно пьяный, напролом, через кусты, не видя ничего перед собой.

Гетера продолжала совершать неловкие телодвижения и вдруг упала на траву, словно из неё вылетел дух. Музыканты в испуге прекратили игру, над лужайкой повисла тревожная тишина.

   — Если государь того пожелает, я могу позабавить ваш слух одной давней историей, — послышался из темноты незнакомый приятный мужской голос.

Михаил вгляделся в говорящего и с немалым трудом вспомнил этого человека — это был тот самый отставной протоспафарий, чья квадрига выиграла ристания.

   — Говори, — милостиво повелел Михаил. — И если рассказ твой действительно нас позабавит, эта литра золота станет твоей.

   — Как написано в древних книгах, египетский царь Сесострис был человеком весьма счастливым и самым славным среди царей... Он блистал богатством, а его военные силы были совершенно непобедимы. От всего этого царь Сесострис, так сказать, несколько опьянел... — размеренным голосом повествовал Феофилакт, отчего-то остерегаясь глядеть на Михаила.

То ли чего-то боится, то ли лжёт, решил Михаил.

   — Сесострису была сделана золочёная колесница, которую он приказал украсить драгоценными каменьями, и восседал царь на ней всегда горделиво и самодовольно. Не пожелав иметь в упряжке ни лошадей, ни мулов, Сесострис наложил ярмо повозки на шеи побеждённых царей и заставил этих несчастных тащить на себе золочёную колесницу по улицам и площадям своей столицы...

Привлечённая затейливым повествованием словоохотливого Феофилакта, вокруг него собралась вся весёлая компания, а тем временем гетера Анастасия тихо поднялась на ноги и скрылась в темноте.

   — А так как египетский царь не соблюдал умеренности в своём счастье, он не раз и не два намеренно оскорблял побеждённых царей, пребывающих в несчастнейшем положении. И вот, как написано в древних книгах, однажды, во время великого и преславного праздника, когда перед дворцом Сесостриса собралась большая толпа египтян, один из побеждённых царей, на которых было возложено ярмо колесницы, не захотел тащить повозку, но часто оборачивался назад и смотрел на движение колеса. Когда ход влекомой несчастными царями повозки стал неровным, так как не было согласного усилия людей, поставленных для этого, Сесострис спросил того, кто часто оборачивался назад: «Человек, что ты всё время оборачиваешься назад и с немалым любопытством глядишь на колеса? Что ты желаешь столь пристально исследовать?»

Феофилакт сделал многозначительную паузу, оглядел слушателей, и на этот раз глаза его встретились с глазами императора. Однако он довольно смел, подумал император. Или беспечен?

Притворщики на первый взгляд кажутся более чистосердечными, чем те люди, которым нечего скрывать. Может быть, потому, что они умеют придать вымыслу вполне правдоподобную форму. Ведь для того, чтобы некое измышление походило на правду, в нём должно всего лишь содержаться описание правдоподобной оплошности. Оплошностям люди верят охотнее, нежели чужим успехам.

   — И несчастный пленник ответил Сесострису так: «Повергнут я в изумление тем, как движутся эти колеса — не прямо и гладко это движение, но те их части, которые только что были высоко, вновь оказываются на земле, а в свою очередь бывшие низко после этого поднимаются вверх...» И, как написано в древних книгах, эти мудрые слова побеждённого царя навсегда отучили Сесостриса от чрезмерного самомнения, и он немедленно приказал снять ярмо с царских плеч, а впоследствии выезжал из дворца лишь на мулах... В заключение мне осталось заметить, что нет в мире ничего более постоянного, чем непостоянство Фортуны!..

Выслушав историю отставного протоспафария до конца, Михаил убедился, что в ней не содержалось каких-либо обидных намёков, и царским жестом швырнул кошель рассказчику.

   — Благодарю вас, ваше величество! — воскликнул Феофилакт, прижимая кошель к груди.

   — Мне хотелось бы прибавить лишь самую малость к твоему забавному повествованию, — задумчиво произнёс Михаил. — Чтобы по-настоящему наслаждаться собственным величием, с ним иногда бывает весьма полезно на время расстаться... Моего отца, Феофила, да будет он славен во веки веков, почитали, словно Господа Бога! Однако, как передавали мне люди сведущие, наиболее счастлив бывал мой отец, прогуливаясь по Городу в одеянии простолюдина, выслушивая жалобы и пожелания податного сословия, всех простых горожан, даже не подозревавших, что беседуют с самим василевсом!..

   — Полагаю, что этим счастливцам доставляло немалое удовольствие уже само лицезрение священной особы императора, даже одетого в жалкое рубище, но хранящего благородство...

   — Возможно, — согласился Михаил. — Я полагаю, что как-нибудь на досуге мы продолжим нашу беседу, а сейчас давайте же веселиться, черт возьми!.. Эй, виночерпий!..

А про себя император подумал, что людям пожилым, вроде этого протоспафария, свойственно давать благие советы только потому, что уже не осталось сил, по дряхлости тела, на дурные примеры...

От зоркого взгляда Михаила не укрылось, какими глазами этот протоспафарий глядел на гетеру...

* * *

Насытившись, Василий стал подумывать о том, как скоротать время до утра. Выбраться с виллы ему, видимо, не удастся — кто знает, где тут конюшня и куда упрятали колесницу?..

Следовало не мешкая позаботиться о ночлеге.

Слава Богу, ночь тёплая, спать можно под любым кустом.

Пускай себе богачи веселятся, а людям незнатным сам Бог велел после захода солнца отпочивать.

Феофилакт разошёлся, одну за другой рассказывает свои истории, молодые бездельники жадно слушают, уши развесили.

А хозяйка виллы всё ходит по лужайке, глядит себе под ноги, словно обронила что-то и теперь старается отыскать.

Беда с этими богачами, их не разберёшь, от чего они веселятся, а от чего гневаются. Уж лучше держаться от них подальше.

Потрогав руками массивное блюдо, Василий блаженно улыбнулся и откинулся на спину, ощущая животом тяжесть императорского дара...

Больше можно не откладывать покупку своего дома, настала пора обзаводиться своим хозяйством.

Василий на миг представил, как обрадуется переменам в их общей судьбе Мария, как они смогут покупать вволю сладостей Константину, а возможно, что и второго ребёночка Бог пошлёт.

По траве прошуршали уверенные шаги, и рядом с Василием остановилась хозяйка виллы.

   — Вот ты где... — удовлетворённо прошептала Евдокия, опускаясь на траву. — А я уж решила, что ты ухитрился сбежать от меня...

Распутница была пьяна, улыбалась бесшабашно и зазывно, а её мягкие, пахнущие благовониями ладони жадно ощупывали крепкую шею Василия, гладили его щёки.

   — Какой ты сильный... Теперь ты будешь принадлежать мне, только мне... Ты ведь мой, победитель?

Василий на миг представил, что станет с ним, если об этом тайном свидании каким-либо образом будет сообщено императору, и всё его существо охватил животный страх. Он попытался отстранить от себя подвыпившую женщину, но Евдокия лишь крепче прижалась к нему.

   — Скажи, победитель, чего ты желаешь? — жарко шептала Евдокия, легонько покусывая горячими губами окаменевшую шею Василия.

   — Ничего, — растерянно пробормотал Василий. — Я человек маленький, мне желаний иметь нельзя.

   — Что за чушь?! — громко воскликнула Евдокия. — Ведь ты победитель!.. Весь мир стал твоим.

Ну да, весь мир, подумал в испуге Василий. Это она спьяну так говорит, а наутро император прикажет казнить бедного возничего, и ведь сожгут в бронзовом быке на форуме Тавра, как государственного преступника, не дадут даже слова сказать в оправдание.

А Евдокия была настойчива, её руки были ласковыми и бесстыжими, пальцы тискали и щипали крепкое тело Василия, а когда Евдокия наткнулась на золотое блюдо, подвязанное к животу, на какое-то время она замерла в растерянности, затем вдруг расхохоталась во весь голос, повизгивая, трясясь всем телом, прикрывая рот обеими ладонями и не в силах сдержать рвущийся изнутри гомерический хохот.

   — Замолчи, умоляю тебя, ты меня погубишь! — простонал Василий, не на шутку перепугавшись.

Он представил, что сейчас прибегут сюда люди, увидят его вместе с любовницей императора, и монарх без излишних выяснений, кто прав и кто виноват, повелит казнить его на месте за прелюбодеяние, которого не было.

Однако минута утекала за минутой, а под куст, где лежали Василий и Евдокия, никто не заглядывал. Похоже, что в этой обители разврата на громкий хохот и визг Евдокии никто даже внимания не обратил.

   — Выбрось немедленно эту дрянь! — постепенно успокаиваясь, посоветовала Евдокия негромко и презрительно. — Слышишь, немедленно!

   — Это не дрянь, — попытался несмело возразить ей Василий, держась обеими руками за блюдо. — Это золото...

   — Это — дрянь! — упрямо повторила Евдокия, выцарапывая своими пальцами блюдо из-за пояса Василия. — А если ты будешь мне сопротивляться, я сейчас позову своих стражников...

Василий в испуге ослабил хватку, Евдокия вытащила блюдо и со смехом забросила его в кусты.

   — Не бойся, я никого не стану звать, — заметив, как весь напрягся Василий, сменила тон Евдокия. — Не бойся меня, победитель... Хочешь, я осыплю тебя золотом с головы до ног?.. Хочешь?.. Ты только скажи...

Василий повернул голову, увидел, что блюдо валяется неподалёку, осторожно потянулся за ним, подтащил поближе, пристроил у себя под головой.

   — Победитель... Не будь таким серьёзным... Не упускай свой шанс! Ну, говори, чего бы ты желал сейчас?

Собравшись с духом, Василий заглянул в глаза Евдокии.

Против ожидания, глаза были трезвыми и спокойными.

Красавица любовалась им, она улыбалась ему.

Василий вдруг понял, что приобрёл какую-то власть над этой женщиной и что она готова действительно исполнить любое его желание.

От внезапной догадки у Василия неровно заколотилось сердце, он бережно провёл рукой по бархатистой щеке Евдокии, а она, вместо того чтобы с презрением оттолкнуть грубую мозолистую ладонь возничего, принялась покрывать её жаркими поцелуями.

Потом ласковые персты Евдокии сплелись на затылке Василия, он почувствовал жар её дыхания, и её губы — влажные, жадные, нетерпеливые, горячие — впились в губы ошалевшего македонянина.

* * *

Незадолго до рассвета Евдокия вздохнула сонно и сладко:

   — Господи, как быстро ночь пролетела!..

Василий с трудом представлял себе, о чём следует говорить в подобных обстоятельствах, и почёл за благо смолчать, зарывшись лицом в ароматные волосы Евдокии.

   — Птицы поют славу Господу... — сказала Евдокия. — Светает... Победитель, отчего ты молчишь?

Вместо ответа Василий ласково поцеловал её в шею.

   — Ты всегда будешь таким молчуном?.. Я привыкла, чтобы меня забавляли беседами... Впрочем, друг мой, молчание тоже имеет немалую цену! Умение молчать — одно из главнейших достоинств, которые ценятся при дворе.

   — Какое мне дело до того, что ценится и что не ценится при дворе? — осмелев, усмехнулся Василий.

Однако открыть глаза и взглянуть на свою соблазнительницу при свете утра отваги у победителя всё же не хватило.

Василию ещё казалось, что с наступлением дня все ночные чары развеются и его непременно изгонят из этого уютного рая.

   — А мне кажется, тебе был бы к лицу парадный наряд императорского гвардейца, — задумчиво сказала Евдокия.

Василий вздохнул, откинулся на спину и открыл глаза.

В небе догорали зеленоватые звёзды, постепенно бледнея в розовых лучах нарождающегося дня.

Какая из этих звёзд была моей? — подумал Василий, оглядывая небосвод.

Какая звезда принесла победу в ристаниях?

Какая звезда подарила волшебную ночь в объятиях Евдокии?

   — Что же ты опять замолчал? Разве ты не желал бы служить при дворе императора и видеть меня всякий раз, когда я того пожелаю?

   — Служить при дворе? Эта честь не про нас.

   — Но ты хотел бы видеть меня?

   — Да, — признался Василий.

   — Прекрасно, — промурлыкала Евдокия. — Для начала обними меня крепче, мой победитель... Боже мой, какие у тебя сильные руки!.. Мне хочется быть кобылицей, чтобы ты укрощал меня... Сможешь?

   — Если прикажешь, я всё смогу!

   — Ты изменяешься не по дням, а по часам, — одобрительно заметила Евдокия. — Как зовут тебя, победитель?

   — Василий.

   — Василий!.. Красивое имя... Царское имя... Уж я позабочусь, чтобы ты сегодня же стал стратором! Ах, как хорошо...

О том, чтобы попасть в число императорских конюших, Василий не мог и мечтать, но сейчас, слушая вкрадчивый шёпот красавицы, Василий поверил в то, что это возможно. И что совершится волшебное превращение совершенно легко, без малейших усилий с его стороны. Нет, наверное, что-то придётся сделать...

Василий хотел спросить у красавицы, что ему предстоит совершить, чтобы поступить на придворную службу, но услышал лишь тихое дыхание — прекраснейшая из женщин безмятежно спала.

Чувствуя в теле сладкую истому после любовных трудов, Василий осторожно потянулся, с наслаждением зевнул и вдобавок ощутимо ущипнул себя, чтобы удостовериться — не сон ли это?

Спустя немного времени Василий пошарил рукой по мягкой траве, нащупал своё блюдо и кошель с литрой золота. Неловким движением он разбудил Евдокию, и она, едва проснувшись, едва взглянув на него, вновь будто обезумела от страсти, принялась покрывать исступлёнными поцелуями обросшее ночной жёсткой щетиной лицо Василия, шептала жаркие бессвязные слова, вдруг вцепилась острыми ногтями ему в спину, словно намеренно старалась причинить ему боль, и сама эта боль была сладкой, и Василий позабыл про все страхи и опасения, позабыл про всё на свете...

* * *

Правду всегда забывают, а чтобы в истории не оставалось пробелов, вместо правды сочиняют легенды, красивые и романтичные, которые даже больше походят на истину. Красота легенд служит лучшим доказательством их истинности. Много лет спустя император Константин VII Багрянородный напишет иную историю возвышения своего деда — очень красивую, но, увы, неистинную...

Впрочем, разве бывают достоверные истории?

Подлинная реальность прошлого неуловима, она укрывается за непроницаемым покровом тайны, за теми наслоениями, коими оплело историю человеческое воображение. Ценность истории в том, что она позволяет наблюдать людей в обстоятельствах, полностью или частично отличающихся от тех, в которых мы пребываем.

Историк должен сознавать, что он не восстанавливает порядок, причины и последовательность событий давно минувших дней, но творит новый порядок событий, который, как ему представляется, должен был иметь место, поскольку привёл к такому настоящему...

Как бы там ни было, Василий Македонянин стал основателем одной из самых блистательных династий на византийском троне. И не столь уж важно, сможем ли мы на основе явно обрывочных сведений восстановить для себя связную историю его жизни.

Неотёсанный мужлан, Василий оставил «Поучительные главы», адресованные сыну, императору Льву VI, и начинается это наставление не с утверждения божественности императорской власти, чем, по обыкновению, начинались все прочие упражнения царствующих особ в изящной словесности, но... с обоснования важности просвещения! Образование украшает императора и увековечивает память о нём, писал Василий. Разум у всех в почёте, да редко встретишь наделённого им. Надо стремиться не только к тому, чтобы разум был присущ тебе самому, но следует денно и нощно общаться с людьми разумными.

Впрочем, наставником юного императора Льва VI был просвещённый Фотий. Так что и «Поучительные главы» вполне могли принадлежать его перу, а что до авторства — разве мало примеров тому, что царствующие особы подписывали бумага, даже не читая их?..

Большая Ложь по необходимости присутствует во всяком государстве. Однако именно в правление Македонской династии в империи махровым цветом расцвела социальная демагогия.

Императоры этой династии не чувствовали себя на троне достаточно твёрдо и вынуждены были принимать всевозможные меры для поддержания спокойствия среди подданных — объявлять годы своего правления наиболее благоприятными для торговли и ремёсел, для процветания всех слоёв населения...

Приёмы, выработанные македонской династией, затем с успехом применялись на Руси много веков спустя. (Уж какой только у нас ни был социализм — и построенный полностью и окончательно, и развитой, и зрелый, и с человеческим лицом...).

Будучи выходцем из народных низов, Василий без колебаний посылал войска на усмирение любых волнений своих подданных, сожалея лишь о том, что простые люди не могут уразуметь всё величие и всю глубину его высших устремлений.

В своих рескриптах и новеллах император не уставал восхвалять собственные деяния: все его неусыпные заботы и тяжкие труды направлены лишь на благо народа, и народ, разумеется, не может не благоденствовать под его скипетром...

Василий нутром понял то, чего не смогли понять византийские политики и философы, — империя вступила в новую фазу своего исторического развития. И не об имперском величии должна идти речь, но — о стабилизации хотя бы имеющегося. После пережитых потрясений эпохи иконоборчества люди хотят не свершений, а покоя. Самобытность обязана уступить место посредственности. Для одарённых личностей есть сколь угодно занятий — наука, искусство, богословие, — но к делам управления государством их уже не подпустят.

Когда к власти приходят люди без веры, без чести и совести, эгоисты и корыстолюбцы, доносчики и палачи, для которых слаще всего только власть, стремление первенствовать над кем угодно, хоть над десятком таких же посредственностей, — это значит, что наступила эпоха монопольной идеологии.

Не суть важно, монополия какой именно идеологии — православие это или ислам, национал-социализм или марксизм-ленинизм, маоизм или чучхе.

Для государства это первый шаг по дороге, ведущей в исторический тупик.

История Македонской династии завершилась в 1056 году, через двести лет после описываемых событий. Впрочем, это было уже другое время. XI век вошёл в историю Византии как столетие переворотов. На престоле сменилось четырнадцать императоров! Такого не было даже в кризисном VII веке, когда трон занимали десять государей.

Почему происходило медленное, но неуклонное угасание Византии?

Не в последнюю очередь это объясняется консервативностью монопольной идеологии — православия и проистекающим из монополии духовным застоем. Но ещё больше вреда принёс Византии комплекс «сверхдержавы». Будучи значительно беднее, чем арабский халифат, Византия тщилась бороться с ним на равных за мировое господство. Этот тяжкий груз Византия несла слишком долго и надорвалась.

Но оставим до поры Василия в объятиях обольстительной Евдокии Ингерины и возвратимся к Рюрику.