Исток

Зима Владимир Ильич

ЧАСТЬ ЧЕТВЁРТАЯ

 

 

ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ

В первое воскресенье после весеннего полнолуния греки устраивали самый пышный из праздников — в честь возвращения к жизни их Бога.

Сорок дней до праздника греки и сами не ели мяса, и никому не подавали его к столу, так что воины уже начали высказывать конунгу недовольство растительной пищей, однако подарки, полученные по случаю Пасхи, с лихвой возместили вынужденные неудобства. Так у греков было заведено, что выдачи из казны в день Воскресения были наиболее значительными для каждого, кто служил империи.

Кесарь Варда столь щедро наградил воинов, что конунг Рюрик решил посоветоваться с Рагнаром и Эйнаром: не пришла ли пора возвращаться в родные фиорды?

Кормщики дружно сказали, что столько золота, серебра, драгоценных одежд и оружия они не надеялись получить и за все три года, а боевую славу можно поискать и поближе к родным стенам.

В столице империи было тихо, чернь присмирела, никто не покушался на императорский престол, и потому, когда Рюрик попросил Варду отпустить воинов из Миклагарда домой, правитель империи не только не попытался удержать их на службе, но, как показалось конунгу, даже испытал некоторое облегчение.

Погрузив на драккары, застоявшиеся в императорских корабельных сараях, свои сокровища, варяги пустились в долгий и трудный путь, скрашиваемый лишь ожиданием скорой встречи с родиной.

Вдоль болгарского берега Русского моря они проплыли благополучно, и на восьмой день при попутном ветре драккары подошли к поросшему густой дубравой острову, прикрывавшему вход в просторный и спокойный Днепровский лиман.

Рюрик направил драккары вдоль берега острова и стал выискивать цепким взглядом бухту, в которой можно было бы остановиться на несколько дней, дать отдых воинам и тщательно подготовиться к самому опасному участку пути — к переходу через пороги.

Плыть пришлось довольно долго, и наконец Рюрик нашёл подходящий залив.

Корабли вытащили на песок, обитые золотом головы драконов, украшавших корабельные штевни, спрятали под кожаными пологами, дабы не прогневать ненароком местные божества.

От Березани начиналась наиболее утомительная часть пути — против речного течения, без парусов, только на вёслах, да ещё и в полном боевом облачении, чтобы не быть застигнутыми врасплох степными разбойниками.

Первые два дня Рюрик позволил воинам валяться на тёплом песке, пить греческое вино и до отвала наедаться солониной, припасённой в Миклагарде.

На третий день, поручив кормщикам готовиться к плаванию по реке — убирать мачты и паруса, крепить мешки и сундуки, конунг Рюрик ушёл в густую дубраву и там втайне совершил жертвоприношение Одину, не оставляющему своими милостями смелых и отважных. На жарком костре Рюрик сжёг петуха, живым привезённого из Миклагарда, и обрадовался доброму знаку — жирная птица сгорела чрезвычайно быстро, что свидетельствовало о благорасположении божества.

И когда Рюрик, весёлый и довольный, возвращался на берег, он увидел две арабские фелуки, тихо входящие в гавань под цветастыми косыми парусами.

Завидев на песке драккары, осторожные арабы живо убрали паруса, сблизили обе фелуки и долго переговаривались между собой, верно не решаясь приставать к берегу, но затем всё же налегли на вёсла и устремились к соседней лагуне.

Рюрик из-под ладони оглядел арабских мореходов — по всему было видно, что эти торговцы не слишком заботились об охране. А фелуки сидели в воде низко, товара на них было много.

Скорым шагом Рюрик направился к своим кораблям, негромко скомандовал готовиться к отплытию, однако по десять человек с каждого драккара оставил на берегу, направив их в обход лагуны.

Драккары отчалили, и, как только головы драконов вернулись на штевни, Рюрик отдал приказ:

   — К берегу! Приготовить оружие!..

Всё было кончено в самое короткое время — арабов перебили, товары перегрузили на драккары, днища фелук прорубили топорами и дождались, пока на водной глади не осталось никаких следов.

Разглядывая тюки с пряностями, кипы шёлка, амфоры с оливковым маслом и вином, Рюрик сказал:

   — Эту добычу послал нам Один, и по праву ему принадлежит лучшая часть... Если мы будем чтить своих богов, они ещё не раз пошлют нам богатую добычу.

Под одобрительные возгласы воинов Рюрик швырнул в бушующее пламя жертвенного костра понемногу от каждого вида добычи, и над берегом поплыл аромат горящих пряностей. Вероятно, богам был приятен и вид сгоревших в их честь ковров.

* * *

Мимо Киева Рюрик намеревался пройти без остановки, однако навстречу драккарам вышли славянские лодьи, так что пришлось подчиниться настойчивым уговорам и пристать к берегу в устье Почайны. От почётного пира Рюрик наотрез отказался, но побеседовал с князем-воеводой Аскольдом на берегу.

   — Не надумал ли послужить великому кагану Диру? — вновь осведомился Аскольд.

   — Благодарю за предложенную честь, однако сейчас меня ждут дома... Возможно, через какое-то время, следующей весной...

   — Знавал ли ты конунга Сигурда?

   — Разумеется...

   — Только что прискакали гонцы от Гостомысла, поведали, как приходил к ним с большим флотом Сигурд, требовал дани. Дело обернулось печально для Сигурда — его изловили и разорвали, привязав к лошадиным хвостам.

   — Какое несчастье!.. — вырвалось у Рюрика. — Мужчина должен умирать с мечом в руке, а иначе — не быть ему с героями... Какая позорная смерть!

   — Я не советовал бы тебе возвращаться домой по Волхову, потому что словене могут причинить тебе неприятности, которых ты не заслужил...

   — Спасибо за добрый совет, князь, ибо вижу, что исходит он от чистого сердца... Что ж, откровенность за откровенность. Я знаю, что кесарь Варда нанёс великому кагану Диру несмываемую обиду... На следующее лето у Дира будет возможность славно отплатить кесарю. Нынче осенью военные корабли отправятся на Крит, воевать против арабских пиратов... Поход обещает быть долгим. Арабы доказали, что они не хуже греков умеют воевать на море, и недавно крепко потрепали имперский флот...

   — Эти сведения заслуживают внимания, — согласился князь Аскольд. — Но у греческого императора осталось довольно много воинов помимо разбитого флота.

   — Империя готовит решительный поход против еретиков-павликиан. Он намечен на следующую весну. Возглавит армию кесарь Варда, с ним уйдут за Босфор все легионы.

   — Не знаю, сможем ли мы воспользоваться твоими сведениями, — задумчиво сказал Аскольд. — Империя гораздо сильнее нас, потому и позволяет себе многое.

   — Никакие причины не могут служить помехой справедливой мести, — возразил Рюрик.

По берегу стлался дым от костров, на которых товарищи Рюрика варили обед в больших бронзовых котлах.

   — Приглашаю тебя, Аскольд, разделить с нами нашу трапезу, — пригласил Рюрик.

Киевский князь, не чинясь, вместе с Рюриком подсел к походному котлу.

Заметив вислоусого Бьёрна, Аскольд сказал:

   — Приветствую своего названого брата!.. Не желаешь ли погостить у меня?

Бьёрн почесал в затылке, ответил негромко:

   — Признаться, мне и самому не хотелось бы возвращаться туда, где меня никто не ждёт. Если конунг согласится...

   — Ты, Бьёрн, сам хозяин своей судьбы. Если тебе захочется вернуться на Побережье Туманов, мы выстроим для тебя такой дом, какой ты только пожелаешь, — сказал конунг.

После обеда Рюрик выделил Бьёрну его часть добычи, и на том расстались. Подавая пример воинам, конунг сам взялся за весло.

Полетели драккары по серо-зелёной днепровской воде, и скоро за речным поворотом скрылись стены славянской столицы.

* * *

Внимательно выслушав Аскольда, Дир сказал:

   — Вести весьма важные... За это лето успеем собрать большую дружину, построить лодьи, отковать мечи... Только бы не обмануться, узнать наверняка, что Царьград остался без боевых кораблей и без войска.

   — Завтра выходит караван на Корсунь. С ним отправится мой человек. Из Корсуни он дойдёт до Царьграда и по весне даст нам знать, что пришла пора выступать в поход.

   — Добро. Отряди гонцов ко всем князьям и боярам, ко всем племенам и родам, чтобы без шума принимались снаряжать дружины к следующему лету... Всем сказывать, что готовим поход на кагана хазарского. Довольно, мол, платить ему дань...

   — Всё сделаю, как велишь.

   — А дружину на Царьград тебе вести, — с грустью добавил Дир. — Стар я уже в походы ходить. Скоро мне собираться туда, откуда не возвращаются.

   — Не ко времени затеял ты этот разговор, — поморщился Аскольд.

   — Ещё лето погуляешь воеводой, а по весне сядешь на великий киевский стол.

* * *

Медленно катились по знойной степи громоздкие высокие фуры, запряжённые равнодушными ко всему волами. Корсуняне выгодно сбыли в Киеве свой главный товар — знаменитую корсунскую соль, и домой возвращались, загрузив фуры мёдом и воском, мехами и кожами.

Бьёрн то сидел на высокой поклаже, то спрыгивал на землю и шёл рядом с фурой, когда надоедало валяться на жёсткой укладке из бочек с мёдом, а потом вновь забирался на повозку, откидывался на спину и глядел в бездонное степное небо, слегка подрагивавшее в глазах от нестерпимой жары. Из поклажи у Бьёрна был только небольшой дорожный сундучок да плетённая из ивняка клетка, в которой негромко курлыкали и ворковали два сизаря. Не простыми были те голуби, а выученными на княжеской голубятне летунами, способными находить дорогу к родному дому, будучи увезёнными за тысячи вёрст.

Ехали корсуняне спокойно, не опасаясь нападения разбойников. С греками степняки дружили и порой выскакивали шумной ватагой наперерез медлительному каравану, предлагали купить то овец, то лошадей. Взамен просили соль и вино, но корсуняне лишь разводили руками — всё сторговали в Киеве. С тем и разъезжались по степи в разные стороны.

Однажды под вечер обоз, остановившийся для ночлега, настигла удалая шайка лихих наездников.

За вершниками в некотором отдалении летели, вздымая густые облака пыли, кибитки, запряжённые четвёрками низкорослых лошадей.

Степняки подсели к костру, в чём-то долго убеждали старшину корсунских солеторговцев, он не соглашался, упрямо отнекивался, озабоченно вертел головой.

Бьёрн подошёл поближе, спросил:

   — Что за товар они предлагают?

   — Уговаривают купить рабов, — отводя глаза в сторону, сказал старшина. — Для чего они мне, те рабы?.. Кабы девок, ещё куда ни шло. А с мужиками мороки не оберёшься, того и гляди сбегут.

Степняки подступили к Бьёрну, стали жестами подзывать к своим кибиткам.

Уступая настойчивым уговорам, Бьёрн пошёл за кривоногими работорговцами.

С одной кибитки сдёрнули лёгкий полог, обнажилась плетённая из лозняка клетка, в которой, скорчившись в три погибели, сидели молодые рабы.

   — Выбирай любого, за три золотых отдам, — сказал степняк на ломаном греческом языке.

   — Добрый человек, выкупи меня из неволи, — взмолился по-русски один раб. — Если до Киева доберёмся, получишь за меня двойную плату.

   — Путь мой лежит в другую сторону, — озабоченно сказал Бьёрн и повернулся к продавцу: — Если цену сбавишь... скажем, за два золотых, то так тому и быть, возьму этого молодца...

Степняк почувствовал в Бьёрне достойного покупателя и стал торговаться. Сошлись на двух золотых и в придачу шесть монет серебром.

Дверца клетки открылась, узник ступил на землю и упал лицом в траву. Не держали его подкосившиеся от слабости ноги.

А степняки ускакали в темноту, только пыль взвилась из-под колёс кибитки.

   — Ты чей будешь? — поинтересовался Бьёрн.

   — Киевского боярина Надёжи лодейник.

   — А имя твоё как произносится?

   — Ждан.

   — Что ж, полезай ко мне на спину, время ужинать.

Подхватив исхудавшего раба на плечи, Бьёрн пошёл к солеторговцам, хлебавшим кашу из большого котла.

   — Для чего ты его купил? — недовольно проворчал старшина.

   — Будет прислуживать мне.

Он усадил своего раба поближе к котлу, дал ему свою ложку — серебряную, с витой ручкой.

Но едва раб потянулся к каше, как ударом ноги старшины был опрокинут навзничь.

   — Когда все свободные люди насытятся, будет позволено есть и рабам, — жёстко объяснил старшина Бьёрну. — И ты здесь свои порядки не устанавливай!

   — Прости, если что не так, — виновато развёл руками Бьёрн.

Ждан отодвинулся от котла, повернулся к нему спиной и стал глядеть куда-то вдаль, может быть, на зелёную звезду, поднимавшуюся над горизонтом.

* * *

Немедленно по прибытии в Херсонес Бьёрн отправился на берег моря, чтобы узнать, не собирается ли в столицу какое-нибудь из торговых судов.

Ждан испуганно жался к своему избавителю, по сторонам глядел с опаской, словно боялся, что стражники схватят его и заключат в темницу.

У причала Бьёрн увидел славянские лодьи, подошёл ближе, и тут Ждана словно ветром подхватило.

С пронзительным криком: «Надёжа, Надёжа!..» — он устремился к молодому корабельщику, распоряжавшемуся укладкой груза.

Подойдя ближе, Бьёрн увидел, как кормщик заключил Ждана в объятия.

— Если пожелаешь, можешь купить у меня этого раба, — осторожно предложил Бьёрн.

   — Сколько просишь? — обрадованно спросил корабельщик.

   — Шесть золотых.

Не торгуясь и не прекословя, кормщик в ту же минуту отсчитал деньги.

   — Будь здоров! — сказал Бьёрн рабу и помахал на прощанье рукой.

В лодье у этого раба оказалось немало знакомых — они теребили и тормошили его, одобрительно похлопывали по плечам, наперебой протягивали всякие лакомства.

Бьёрн убрал монеты в кошель и пошёл по причалу дальше, туда, где прибрежные служители отматывали толстые канаты, готовясь отпустить тяжело сидящее в воде судно на волю волн.

   — Куда путь держишь, навклир? — спросил Бьёрн, обращая свой вопрос к старшему мореходу.

   — Мы идём в Фессалонику, чужеземец, — ответил навклир.

   — Можно с вами доплыть до Константинополя?

   — Это будет стоить две номисмы, — предупредил навклир.

   — Сговорились! — сказал Бьёрн и лихим прыжком преодолел увеличивавшуюся на глазах полосу воды между бортом судна и причалом.

Ветер живо наполнил пузатый парус, судно полетело вдогонку за солнцем.

* * *

Путешествие в столицу империи прошло благополучно, однако в первый же вечер Бьёрна, искавшего себе пристанище в гостинице, на берегу бухты Золотой Рог подкараулили злоумышленники и крепко избили.

Когда Бьёрн очнулся, он лежал на булыжной мостовой без пояса, в котором хранились деньги, без дорожной сумы, без сапог и без плаща.

Поднималось багровое утреннее солнце, на улицу выходили муниципальные рабы, меланхолично сгребавшие мусор в кучи.

Спешили на рынки за провизией экономки и повара, а Бьёрну некуда было торопиться.

Прохожие принимали Бьёрна за подгулявшего чужеземца и советовали убираться, пока не явилась городская стража.

Бьёрн поднялся на ноги и обнаружил, что единственным его достоянием является массивный браслет из чернёного серебра. В темноте грабители его не заметили и не сняли с предплечья. Да несколько в стороне валялась на боку плетёная клетка с голубями.

В голове шумело, затылок тупо болел.

Бьёрн дотянулся до клетки, убедился, что голуби живы и здоровы.

Вздохнув, Бьёрн подхватил клетку под мышку и отправился на Аргиропратий, где надеялся сбыть браслет, чтобы на вырученные деньги приобрести сапоги, так как идти во дворец наниматься на службу босиком было постыдно и неразумно.

Понуро свесив голову, брёл босоногий Бьёрн по просыпающимся улицам Константинополя.

Вышел к Халке и увидел, что на Аргиропратии уже начиналась обычная сутолока.

В дни, предназначенные для торгов, ювелиры выносили из своих мастерских обширные прилавки, на которых, согласно установлениям городского эпарха, должны были помещаться не только изделия самого ювелира, но и деньги, в крупной и мелкой монете, чтобы никакой аргиропрат не мог сослаться на отсутствие средств и не имел причины для отказа в покупке той или иной вещи.

Специальным указом эпарха было установлено, чтобы лавки мироваров и торговцев благовониями также помещались на Аргиропратии, дабы запах изысканных ароматов достигал ноздрей высокопоставленных особ, прогуливающихся по улице.

Вместе с праздной толпой Бьёрн переходил от одного прилавка к другому, выбирая такого торговца, которому можно бы было сбыть браслет подороже.

Рослые увальни — ститоры, нанимаемые ювелирами для охраны своих сокровищ, провожали Бьёрна подозрительными взглядами. Эти профессиональные бездельники, большую часть времени подремывавшие в тени, не скрывали своего презрения к босоногому чужеземцу.

Задержавшись у одного из прилавков, Бьёрн увидел, как ститор, приставленный к сокровищам, взял в руки увесистую дубинку, как бы предостерегая чужеземца от необдуманных поступков.

   — Позови своего хозяина! — сказал Бьёрн, на всякий случай отходя от прилавка на безопасное расстояние.

   — Для чего он тебе, оборванцу? — насмешливо поинтересовался ститор, поигрывая дубинкой.

   — Делай, что тебе велено! — начиная сердиться, сказал Бьёрн и выразительно сжал кулаки.

   — Ты полегче, полегче... Если тебе нужно, сам к нему иди, — сказал ститор и как-то неопределённо махнул рукой, указывая на дверь мастерской.

Звякнул колокольчик, подвешенный над дверью, Бьёрн сошёл по стёртым каменным ступеням вниз и очутился под угрюмыми низкими сводами, покрытыми вековой копотью.

В дальнем углу гудел и полыхал синим пламенем небольшой горн, раздуваемый мускулистым рабом, а сам ювелир — узкогрудый, сутулый, подслеповатый — ударял крохотным молоточком по серебряному блюду.

   — Эгей, хозяин! — позвал Бьёрн, останавливаясь посреди мастерской.

Аргиропрат не сразу поднял голову на зов. Ударяя миниатюрным молоточком по крохотному зубильцу, грек довёл чеканную линию рисунка до края фигурного завитка и лишь затем, отложив инструмент, повернул к Бьёрну морщинистое желчное лицо, прищурился, словно старался определить, кто таков сей чужестранец, и в зависимости от того, собирался он покупать или продавать украшения, на губах ювелира должна была появиться то ли умилённая улыбка, то ли брезгливая гримаска.

   — Эй, хозяин, у тебя там, на прилавке, выставлены довольно красивые вещицы, — сказал Бьёрн, желая угодить ювелиру и одновременно усыпить его бдительность.

Расчёт оказался точен — озлобленный на весь белый свет ювелир стал медленно приподниматься, и лицо его помягчело, даже морщин стало меньше, а глаза повеселели.

   — Какую из этих вещиц ты желал бы приобрести? — спросил ювелир весьма любезным голосом.

   — Все! — весело отозвался Бьёрн.

   — Неужели — все? — не веря своим ушам, переспросил ювелир.

   — Кабы деньги были... — развёл руками Бьёрн, улыбаясь виновато и кисло. — А пока я желал бы показать тебе браслет...

Скривившись, будто от надкушенного лимона, ювелир взял у Бьёрна его браслет, мимоходом поглядел на босые ноги чужеземца, многозначительно хмыкнул, затем принялся вертеть браслет в руках, тереть серебро мелом и тряпицей, подносить к светильнику, сокрушённо качая при этом головой и издавая неопределённые звуки.

В эту самую минуту с улицы послышался шум, звон монет, чей-то истошный крик и гулкий топот удаляющихся шагов.

Решительно отстранив оторопевшего ювелира со своего пути, Бьёрн выбежал из мастерской и увидел, что ститор лежит на булыжной мостовой, потирая ушибленную голову, а в боковой переулок со всех ног удирает какой-то оборванец.

Не раздумывая ни единого мига, Бьёрн устремился следом за грабителем, слыша у себя за спиной отчаянный вопль статора:

   — Держи вора!..

В следующую минуту к нему присоединился жалобный голос ювелира:

   — Обоих держите!.. Это разбойники, грабители, держите их, ловите!

Несмотря на душераздирающие крики ювелира и его статора, никто из прохожих не бросился вдогонку за воришкой, и уж тем более никто не пожелал связываться с вислоусым варягом. Даже крепкие столичные мужчины с готовностью уступали дорогу Бьёрну, прижимаясь к стенам узкого тёмного переулка. Что же до прочих статоров, то каждый из них оставался на страже своего прилавка, до чужих сокровищ никому не было дела.

Сызмалу привыкший бегать в полном вооружении, налегке Бьёрн довольно скоро настиг беглеца, крепко ухватил его за хитон, однако ветхая ткань расползлась под пальцами варяга, воришка выскользнул из рук и припустил со всех ног.

И когда Бьёрн вновь настиг его, прежде всего ловкой подсечкой повалил на землю, навалился всем телом сверху и живо связал грабителя по рукам и ногам своим кожаным поясом.

   — Возьми всё, только отпусти! — взмолился запыхавшийся вор, и глаза его жалобно сверкнули. — Отпусти, чужестранец, смилуйся!.. Век за тебя стану Бога молить.

   — Не нуждаюсь я в твоих молитвах, потому что верю только своим богам, но как ты станешь им молиться? — усмехнулся Бьёрн, легко вскинул вора на плечи, словно куль с зерном, и понёс назад.

Поняв, что на сей раз от неминуемого наказания ему никуда уж не деться, вор принялся озлобленно шипеть, норовил извернуться и укусить, так что Бьёрну приходилось время от времени поправлять свою поклажу и встряхивать пойманного воришку так, чтобы он не смог дотянуться зубами до шеи или до плеча.

   — Ага-а-а!.. — торжествующе закричал ювелир, когда Бьёрн положил связанного вора к его ногам. — Попа-а-ался! Теперь тебя ждёт справедливый суд и заслуженная каторга!

Злорадно смеясь, но в то же время опасливо косясь на зубы вора, ювелир запустил руку ему за пазуху и извлёк оттуда целую связку золотых украшений.

   — Вот тебе, негодяй! — проскрипел ювелир и с нескрываемой ненавистью ударил вора ногой в лицо, норовя носком сапога выбить ему передние зубы. — Будешь впредь знать, как зариться на чужое добро!..

Опомнившийся ститор подскочил к лежащему вору и принялся охаживать его по плечам и по спине самшитовой дубинкой, пока ювелир не сказал ему:

   — А ты, трусливый бездельник, можешь немедленно убираться на все четыре стороны! Таких стражников мне не нужно, и на те деньги, которые я тебе плачу, я смогу нанять более достойного ститора. Пшёл вон!

Ститор огорчённо почесал в затылке, сплюнул, ударил ещё раз затихшего вора, срывая на нём свою злость, и медленно побрёл по Аргиропратию, провожаемый едкими насмешками недавних сотоварищей.

Прибежали городские стражники и уволокли вора.

Постепенно разошлись зеваки, успокоилась праздная улица.

Бьёрн помог ювелиру перенести в мастерскую его прилавок с нераспроданными украшениями, затем благодарный ювелир, слегка помявшись, дал Бьёрну золотую монету. После некоторого раздумья добавил еще пять серебряных милиарисиев.

   — Твои благие деяния тебе зачтутся на Страшном Суде, — проскрипел ювелир. — Пожалуй, я куплю у тебя твой браслет. Я могу тебе дать за него...

   — Если не хочешь, можешь не покупать... — сказал Бьёрн, забирая браслет из рук ювелира и надевая на правое запястье. — На первое время мне хватит тех денег, что ты мне дал, а там видно будет.

   — Кому ты служишь? — поинтересовался ювелир, оглядывая Бьёрна с головы до ног. — Кто твой хозяин?

   — Я сам себе хозяин. А прежде служил в императорской гвардии, в личной охране его величества Михаила!

   — Отчего же ты оставил такую замечательную службу? — насторожился ювелир.

   — Все мои сотоварищи ушли домой, а мне пришлась по нраву здешняя земля. Тепло у вас, хорошо! Если бы меня не ограбили вчера в порту, я бы уже вновь поступил на государственную службу. Но не мог же я идти в императорский дворец без сапог!

   — А ты не хотел бы послужить ститором?

   — Сколько ты станешь платить?

   — Двадцать четыре номисмы в год, ну, и ещё... наградные ко всем праздникам...

Бьёрн оглядел мастерскую, сказал твёрдо:

   — И ещё — ты сегодня же купишь мне сапоги.

* * *

По совету ювелира Автонома Бьёрн снял себе недорогую квартиру вблизи цистерны святого Мокия — помещалась она под самой крышей большого доходного дома, довольно далеко от Аргиропратия, за стеной Константина, однако имела одно несомненное достоинство — небольшую цену. Кроме того, неподалёку был выход на крышу, где Бьёрн устроил загончик для своих голубей.

Поселившись в этой каморке, Бьёрн нанял кухарку, познакомился с мясником и зеленщиком, постарался завоевать их расположение, чтобы в трудную минуту пользоваться кредитом.

В воскресенье Бьёрн отправился на птичий рынок и купил там шесть пар голубей, которых поселил на крыше и время от времени принимался гонять их залихватским свистом.

На соседней крыше обнаружился ещё один любитель гонять голубей, с которым Бьёрн скоро подружился.

* * *

Новая служба оказалась не слишком утомительной — три дня в неделю стоять рядом с прилавком, поглядывать на прохожих, уважительно раскланиваться и беседовать с возможным покупателем, отгонять подальше всякую голытьбу и мошенников.

От досужих бесед с прохожими и уличными зеваками Бьёрн получал не только удовольствие, но и вознаграждение от своего ювелира, если вследствие подобных разговоров рассеянный взор какого-нибудь столичного бездельника вдруг останавливался на изящной вещице и он пожелал её приобрести.

   — Что и говорить, дельце выгодное, — сказал Бьёрн в конце первого месяца, получив от хозяина сверх обусловленной платы ещё три милиарисия. — За такую плату я готов послужить тебе не только своими руками, но и глоткой, а она, смею тебя уверить, способна на такое, о чём ты даже не подозреваешь.

Уточнив кое-что для себя, Бьёрн стал кричать на всю улицу:

   — Здесь трудится соревнователь Гефеста! Искуснейший аргиропрат Автоном способен украсить своими поделками самых достойных!..

Конечно, если бы греки понимали хоть самую малость в настоящей поэзии, Бьёрн сочинял бы такие звонкие висы, которые пели бы много веков спустя, но, увы, греки мыслили чересчур прямолинейно и датской поэзии не разумели. Приходилось подлаживаться под их примитивные вкусы, и когда мимо прилавка проходила в сопровождении служанок богатая матрона, Бьёрн негромко советовал:

   — Только у этого ювелира вы найдёте изысканные украшения для ваших нежных ручек...

Матрона соглашалась с оценкой своих холёных рук и приглашала на улицу Автонома, чтобы немедленно купить у него то ли браслет, то ли цепочку, то ли серьги.

Если на Аргиропратии появлялась компания благородных мужей, Бьёрн доверительно обращался к ним с предложением купить крепкие застёжки для плащей, заказать золотые перстни или браслеты.

Лесть на греков действовала безотказно, а у Автонома не умолкал колокольчик над входной дверью.

Прижимистый ювелир понимал, кому он обязан неожиданной бойкостью торговли, и в конце месяца сверх положенных двух номисм, расщедрившись и опасаясь, что такого статора могут переманить завистливые коллеги, добавил ещё целых две золотых монеты.

* * *

И всем была хороша для Бьёрна его новая служба, если бы Автоном, вдобавок к неимоверной скупости, не оказался ещё и невероятным ревнивцем.

Однажды в полдень к прилавку аргиропрата подошла богатая молодая женщина, сопровождаемая смуглолицей служанкой.

Служанка бесшумно спустилась в эргастерий, а незнакомка, остановившись вблизи Бьёрна, откинула с лица тонкое шёлковое покрывало и принялась перебирать тонкими пальчиками серьги и кольца. При этом она время от времени поглядывала на статора томными коровьими глазами.

   — Ты желала бы что-нибудь купить? — деловито уточнил Бьёрн, оглядываясь на дверь эргастерия, за которой послышался крик Автонома.

   — Ты — новый статор?.. Как зовут тебя, усатый?

Бьёрн озабоченно вздохнул — тут надо держать ухо востро, кокетливая незнакомка могла запросто воспользоваться минутным замешательством ститора и стянуть с прилавка золотую безделушку, за которую потом и в целый год не расплатиться с Автономом.

И в эту самую минуту из эргастерия выбежал разъярённый аргиропрат и принялся кричать на незнакомку, размахивая кулаками:

   — Илария!.. Ты сведёшь меня в могилу! Сколько раз я просил тебя, чтобы ты приносила мне обед не прежде, чем наступит полдень!.. Почему ты позволяешь себе не слышать моих просьб?!

   — Я шла от портнихи и решила зайти к тебе показать новое платье... Не правда ли, оно стоит четырёх номисм?

   — Боже мой!.. Ты решила разорить меня!.. Я не могу больше так жить!..

Слушая гневные слова Автонома, Бьёрн уже другими глазами поглядел на молодую кокетку и подумал, что опасения аргиропрата не лишены оснований — по виду Илария принадлежала к тем женщинам, которые ставят греховные удовольствия много выше семейной чести.

Неожиданно аргиропрат повернулся к Бьёрну и напустился на него:

   — А ты, дубина, чего уставился?! Убирай прилавок и сам убирайся! На сегодня твоя служба закончена...

* * *

«...Когда ты уходишь, в душе у тебя остаются её слова, одежды, взгляды, походка, стройность, ловкость, обнажённое тело, и ты уходишь, получив множество ран. Не отсюда ли беспорядки в доме? Не отсюда ли погибель целомудрия? Не отсюда ли расторжение браков? Не отсюда ли брани и ссоры? Не отсюда ли бессмысленные неприятности? Когда ты, занятый и пленённый ею, приходишь домой, то и жена тебе кажется менее приятною, и дети — более надоедливыми, и слуги — несносными, и дом — отвратительным, и обычные заботы — тягостными, и всякий приходящий — неприятным и несносным. Причина же этого в том, что ты возвращаешься домой не один, но приводишь с собой блудницу, входящую не явно и открыто — что было бы более сносно, потому что жена скоро выгнала бы её, — но сидящую в твоей душе и сознании и воспламеняющую душу вавилонским и даже более сильным огнём...»

Иоанн Златоуст

* * *

С тех пор, выполняя повеление хозяина, Бьёрн незадолго до полудня заносил прилавок в подвал и с готовностью покидал свой пост, отправляясь либо в харчевню хромого Симеона, либо в тенистые портики у ипподрома, где во всякое время находилось достаточно и болтунов, и досужих любителей послушать столичных риторов.

Переходя от одного кружка собеседников к другому, Бьёрн узнавал городские новости, слухи и сплетни, выслушивал малоправдоподобные, но увлекательные рассказы о заморских чудесах и диковинах, а также откровенные сказки, которые их сочинители не без успеха выдавали за истинные происшествия, которые, как правило, случались настолько далеко, что никто никогда там не бывал, и невозможно было проверить, было ли на самом деле такое, что корова принесла двух козлят, одного белого, а другого рыжей масти, а из грозовой тучи на землю целый день напролёт сыпалась крупная живая рыба...

Скоро у Бьёрна повсюду появились знакомые, которые радостно приветствовали его:

   — Здравствуй, варанг.

Иной раз к Бьёрну обращались с просьбой стать третейским судьёй в важном споре:

   — Ты только послушай, что рассказывает известный враль Агапит!.. Он уверяет, что бывают такие камни, которые могут любить.

   — Что любить? — деловито уточнял Бьёрн.

   — Например, те или иные звёзды... Ну, можно ли верить в подобную чушь?! Для того чтобы любить, существо должно обладать душой. Разве может быть душа у камня?

   — Не знаю, как там насчёт души, — уклончиво отвечал Бьёрн, завладевая вниманием слушателей, — только у моего отца был такой камень.

   — Что ты говоришь?

   — Да... С виду невзрачный, чуть рыжеватый. Но этот камень всегда поворачивался одним и тем же боком к одной и той же звезде — к известному каждому мореходу Посоху, вокруг которого всегда обращается Большой Лось.

   — Ты, варанг, вероятно, имеешь в виду Полярную звезду и Большую Медведицу? Мы не знаем второй неподвижной звезды, кроме Полярной.

   — Называйте её как хотите, только тот камень всегда, при любой погоде, стремился повернуться к Посоху одним боком... Отец клал его в миске с водой на кусок дерева, и камень поворачивался, увлекая с собой и кусок дерева.

   — Ну вот, видите, — облегчённо вздыхал Агапит, — уж если варанг Биорн подтверждает, так оно и есть на самом деле... Слушай, варанг, не отобедать ли нам сейчас у хромого Симеона?

И, подхватив Бьёрна под руку, довольный Агапит зашагал ко всем известной харчевне.

Спустившись в подвальчик, Бьёрн вместе с Агапитом направился в угол.

Похоже, что мужчина, сидевший от всех на отшибе, устроился там надолго — перед ним уже выстроилась целая вереница порожних глиняных кружек, а хромой Симеон поставил на стол ещё две полные, причём водрузил их с таким грохотом, что даже видавшие виды завсегдатаи харчевни вздрогнули.

   — Не любит меня Симеон, — пьяно улыбаясь, пожаловался Агапиту и Бьёрну мужчина. — То ли дешёвого вина ему жалко... Никто нас не любит, хотя все боятся. А мы, позволю себе заметить, приносим большую пользу, и без нас честным людям жилось бы гораздо хуже.

Лишь тогда Бьёрн догадался, что судьба свела его с мелким чиновником из ведомства городского эпарха, а проще говоря — с соглядатаем.

По закону, действовавшему в столице империи, корчмари обязаны были поить вином секретных осведомителей бесплатно, но никто не мог заставить относиться к доносчикам с уважением, оттого-то и швырял хромой Симеон кружки с вином, оттого-то и делал презрительную гримасу, выражая своё отношение к соглядатаю.

   — А про тебя я всё знаю, — сказал соглядатай Бьёрну. — Я знаю всё-ё-ё...

   — Что с того? — усмехнулся Бьёрн. — Занять моё место ты не сможешь, хиловат ты, дружочек, грабитель тебя в два счета...

   — У меня не менее важная служба, — оттопыривая нижнюю губу, ответил доносчик. — Ты охраняешь сокровища всего лишь одного аргиропрата, а мы охраняем спокойствие всей империи!..

Придвигая к Бьёрну одну из своих кружек, доносчик негромко поинтересовался:

   — Отчего бы нам с тобой, раз уж мы занимаемся одним делом, не стать друзьями?.. Меня кличут Елеазаром, а тебя, я знаю, прозывают Биорном...

   — У меня нет нужды в твоей дружбе, — довольно грубо сказал Бьёрн, надеясь таким ответом избавиться от назойливого собеседника.

Однако Елеазар не только не обиделся, но даже напротив, с доверительной улыбкой склонился к Бьёрну, негромко спросил:

   — А ты не желал бы легко и просто при удобном случае заработать несколько монет?

   — Мне хватает моего жалованья.

   — Э-э-э, да ты вовсе не прост, варанг Биорн! Ты редчайший экземпляр человеческой породы, ведь обычно жалованья не хватает всем и каждому. Но ты даже не поинтересовался, какова могла быть служба, за которую ты получил бы некоторую толику серебра. А служба вовсе не обременительна. Тебе не пришлось бы даже пальцем пошевелить. Просто время от времени, встречаясь тут, у Симеона, ты бы мне сообщал, как и чем торгует твой хозяин. Предшественник твой состоял у меня на жалованье и делился со мной всем, что знал, довольно охотно.

   — Что тебя может заинтересовать в делах Автонома? Он же самый обычный златокузнец.

   — Э-э... Аргиропраты в империи находятся на особом счету. Они осуществляют торговые сделки с драгоценностями. Тебе никогда не доводилось видеть, чтобы золото или серебро поступало к Автоному в виде лома?

   — Это как?

   — Например, блюдо смято и сдавлено... Или, к примеру, чаша распилена пополам.

   — Для чего? — удивился Бьёрн.

   — Э-э... Мало ли для какой такой надобности, — загадочно закатывая глаза к потолку, протянул Елеазар. — А припомни, Биорн, не бывало ли такого, чтобы золото или серебро приносила и предлагала аргиропрату купить особа женского пола?

   — Не припоминаю.

   — А не случалось ли тебе видеть, чтобы какая-либо из особ женского пола предлагала для продажи драгоценные каменья?

Бьёрн отрицательно помотал головой, задумчиво хмыкнул и принялся молча хлебать свою чечевичную похлёбку, круто приправленную перцем и пережаренным луком.

Чиновник эпарха с важным видом потягивал вино, самодовольно поглядывая на всех посетителей харчевни.

После некоторого раздумья Бьёрн спросил:

   — Я что-то не пойму тебя, Елеазар... Разве женщинам запрещается покупать украшения? Для кого же тогда аргиропрат их делает?

   — Покупать не запрещается. Запрещается продавать!.. Эпарх Константинополя, выражая опасение, что изделия из золота и серебра, драгоценные каменья и жемчуг могут быть тайно и без уплаты полагающихся пошлин вывезены за пределы империи, запретил женщинам совершать подобные сделки. Женщина ведь, как известно, существо более низкое и греховное... Теперь уразумел?

   — Нет, — обескураженно глядя на Елеазара, признался Бьёрн. — Я не слышал о том, что из империи запрещено вывозить разные побрякушки. Всякие чужеземцы у нас по пять раз на дню покупают украшения, в том числе и золотые, и с драгоценными каменьями, и только ради того, чтобы у себя выгодно перепродать... Неужели это запрещается законом?

   — Всё не так просто, Биорн... Всё законно, если совершается надлежащим образом... Никому не возбраняется покупать драгоценности. Не запрещается и вывозить их из империи... Однако совершать подобные сделки должны только опытные лица — как, например, твой Автоном. И он платит в казну положенную пошлину. А неопытный продавец — то ли женщина, то ли несмышлёный отрок — может золотой товар уступить по дешёвке и тем причинить убыток казне.

   — A-а... — успокоенно протянул Бьёрн, вновь принимаясь за похлёбку. — Ты радеешь о государственной казне, а я-то думал...

   — Правильно думал, — оглядываясь по сторонам, чтобы удостовериться, не подслушивает ли кто-нибудь их беседу, сказал Елеазар. — Ибо бывают столь ужасные преступления, что волосы дыбом встают при одном лишь упоминании о них...

   — Какие преступления? — настороженно уточнил Агапит, толкая Бьёрна под столом ногой и многозначительно кивая соглядатаю.

   — Такие, такие... — Елеазар поставил кружку с вином на стол и поспешно перекрестился. — Такие, в каких бывает замешан князь тьмы.

   — Ну да?! — нарочито недоверчиво усмехнулся Агапит.

   — Я могу поведать тебе одну историю, — многозначительно сказал Елеазар, словно обиженный подобным отношением собеседника.

Агапит ещё раз толкнул ногой Бьёрна, предупреждая, что с Елеазаром следует держать ухо востро.

   — Это была ужасающая история, — во весь голос, привлекая внимание всех слушателей, произнёс Елеазар. — Эй, Симеон!.. Принеси нам ещё по кружке вина!

Хозяин харчевни с видимым неудовольствием исполнил приказание Елеазара и с грохотом водрузил на стол три глиняные кружки.

   — Присядь, Симеон, ибо сейчас я расскажу страшную историю. Просто волосы дыбом поднимаются, — сказал Елеазар, отпивая глоток вина и вытирая рукавом мокрый рот. — Как известно, тайное всегда становится явным... И сейчас все вы услышите, как некий злоумышленник, из числа весьма небезызвестных людей в Городе, был всё-таки выведен на чистую воду и уличён в том, что душу свою он низверг в бездну колдовства...

К столику подошли ещё несколько человек из числа постоянных клиентов хромого Симеона.

   — Да, злоумышленник был полностью изобличён, хотя он был и знатен и богат и даже получил образование не где-нибудь, а в Магнавре...

   — А может, в этом и было всё дело?! — ожесточённо ударяя костлявой ладонью по дубовой столешнице, выкрикнул мрачный монах. — Уж сколько раз все мы становились свидетелями того, что на посулы Сатаны чаще всего кидаются богатеи!.. Они кичатся своим богатством, они учат своих детей в Магнавре, а я вам так скажу: человеку истинно благому там делать нечего!

   — Верно, брат, — согласился с монахом Елеазар, — только ты пока помолчи, не перебивай, а то опять я собьюсь с мысли...

   — Рассказывай, рассказывай!.. — послышались крики из разных углов харчевни.

   — Так вот, братья, главное — способ, каким уличён был этот злодей в своём изуверском учении!.. — польщённый всеобщей заинтересованностью, продолжил Елеазар. — И я сейчас расскажу вам о нём, потому что он действительно таков, что заслуживает и внимания и удивления...

Вновь отхлебнув глоток из глиняной кружки, Елеазар многозначительно поднял к потолку указующий перст.

   — У вышеупомянутого зловредного колдуна, представьте себе, была серебряная чаша, в которую он собирал потоки разной крови, когда вступал в общение с отверженными силами... Потом случилось так, что этот колдун стал испытывать нужду в деньгах. И он отнёс эту свою чашу на Аргиропратий, где и продал одному из уважаемых златокузнецов, имя которого я называть поостерегусь до времени. Этот аргиропрат выставил серебряную чашу перед своей мастерской, как это обычно делается. И Промыслом Господним именно к этому аргиропрату был приведён епископ города Гераклеи... Он увидел выставленную на продажу чашу и с удовольствием приобрёл.

Вокруг столика Елеазара собралась изрядная толпа, люди стали заглядывать в харчевню с улицы и заходить, присоединяясь к заворожённым слушателям.

Хромой Симеон живо поднялся и стал обносить всех вином, не забывая получать плату с каждого, а Елеазару, Агапиту и Бьёрну предложил перебраться за более удобный столик посередине харчевни, где Елеазару было удобнее говорить.

Прихватив свои кружки с вином, они перебрались за чистый столик в середине харчевни, и Елеазар продолжил рассказ:

   — Так вот, епископ Гераклеи вскоре уехал из нашего Города туда, где находился его епископский престол... Разумеется, он увёз с собой и эту серебряную чашу... Как всем известно, в Гераклее и поныне хранятся нетленные мощи святой великомученицы Гликерии... И мощи эти непрерывно источают знаменитое нерукотворное благоухающее миро... Так вот, этот нерукотворный дар Божий изливался до той поры в какую-то невзрачную медную чашу. Из почтения к святой великомученице Гликерии епископ решил переменить сосуды: он удалил простой медный сосуд от святейшего церковнослужения, а вместо него поставил для восприятия боготочимого мира серебряную чашу... Но с этого мгновения... — голос Елеазара задрожал от волнения, — прекратился поток чудесного мира, и скрылся источник благодати...

Елеазар на некоторое время умолк, вытирая выступившие слёзы. Хромой Симеон вновь принялся обносить посетителей вином.

Под низкими каменными сводами харчевни установилась мёртвая тишина, слышалось лишь натужное дыхание десятков людей, заворожённых страшным рассказом Елеазара.

   — Да!.. Не проявляла уже святая великомученица Гликерия своих чудесных сил, удержала свою благодать, отняла свои дары!.. Решила великомученица Гликерия из отвращения к сему серебряному сосуду не источать больше миро... Поскольку это продолжалось много дней, в Гераклее стало всем известно об этом несчастье. Всё это повергло епископа в великое горе. Печалился он о свершившемся, оплакивал прекращение чудес, призывал вновь благодать... Разумеется, епископ не считал себя в этом виноватым, он старался найти причину и не мог снести постигшего его позора. Это обстоятельство привело его в совершеннейшее уныние, сама жизнь ему стала не в жизнь, после того как церковь лишилась такого чуда... Из-за прекращения боготочимой благодати были установлены посты и моления, пущены в ход слёзы и причитания, призваны на помощь стенания, все прихожане занялись ночными бдениями. И вот, когда Бог столь чудесно отвратился от этого сосуда несчастья и в своей справедливости сжалился над их неведением, тогда во сне явилось епископу Гераклеи видение, показавшее ему ужасную нечисть, заключавшуюся в серебряной чаше. Тотчас же священнослужитель велел тайно вынести из храма купленную им чашу и вернуть в святилище медную. Он вновь поручил святыню этой благословенной старой чаше, как деве непорочной и не запятнанной никаким отвратительным колдовством... И действительно, тотчас же возобновились чудеса, и вновь стало истекать миро, стала изливаться благодать, слёзы и печаль прекратились, не стало места унынию, пятно нечестия было смыто, и вновь осенился город Гераклея прежней славой — ведь Господь готов проявлять свою жалость, если к нему обращаются с благочестивой мольбой...

   — Истинны слова твои! — воскликнул мрачный монах, вскочил на ноги и трижды перекрестился.

Дождавшись, пока неистовый монах вновь сядет на лавку, Елеазар продолжил:

   — И вот епископ, скоро возвратившись в Константинополь, пришёл на Аргиропратий и разузнал от продавшего ему чашу аргиропрата, у кого он купил её... Явившись к святейшему патриарху Игнатию, епископ доложил ему обо всём случившемся с самого начала. Разумеется, патриарх пришёл в ужас, тотчас же отправился во дворец и передал слово в слово всё то, что поведал ему епископ гераклейский, великому логофету Феоктисту, а тот без промедления сообщил эту ужасающую весть вдовствующей императрице Феодоре... Как вы знаете, Феодора без одобрения относилась к смертным приговорам, даже по отношению к тем, кто оказывался виновным... Но в данном случае патриарх Игнатий настаивал, стремясь в своих возражениях действовать согласно с евангельским учением, и требовал отпавших от веры истинной отправить на костёр... В разговоре с императрицей патриарх Игнатий уместно привёл цитату из поучений апостола Павла, которая гласила: «Ибо невозможно однажды просвещённых и вкусивших дара небесного, и соделавшихся причастниками Духа Святого, и вкусивших благого глагола Божия и сил будущего века, и отпавших опять обновлять покаянием, когда они снова распинают в себе Сына Божьего и ругаются ему. Земля, пившая многократно сходящий на неё дождь и произращающая злак, полезный тем, для которых и возделывается, получает благословение от Бога; а производящая тернии и волчцы — негодна и близка к проклятию, конец которого — сожжение...» Поколебалось мнение императрицы, и с этими словами патриарх Игнатий одержал в споре верх.

   — К вящей славе Господней! — проникновенно и радостно прокричал мрачный монах.

Елеазар торжествующе оглядел своих слушателей и закончил рассказ деловитой скороговоркой, как бы выражая незначительность человеческих действий по сравнению с делами божественными:

   — На следующий день собрался суд, колдуны были подвергнуты допросу и тут же уличены в злонамеренных сношениях с врагами рода человеческого... Опровергнуть представленные епископом Гераклеи улики было невозможно! Вскоре преступников настигло неотвратимое возмездие: сам колдун был посажен на крепкий столб, вершина которого была расколота пополам. В эту щель была вложена его шея, и он задохнулся, окончив так преступную жизнь свою. Но до того, как закончить земное греховное существование, он видел, как была отсечена голова его сына.

   — И воздастся всякому по делам его! — выкрикнул монах, упорно препятствовавший Елеазару одному наслаждаться почтительным вниманием слушателей.

   — Теперь ты понимаешь, Биорн, сколь важно внимательно наблюдать за всеми, кто продаёт свои вещи из золота или серебра, — вполголоса сказал Елеазар, наклоняясь к Бьёрну. — Ты будешь иногда рассказывать мне о такого рода сделках?

   — Обещать ничего не могу, но... Там видно будет, — сказал Бьёрн, а про себя подумал, что греческие боги довольно-таки нерешительны в своих действиях. Настоящий бог прекратил бы злокозненную деятельность тайного преступника гораздо раньше.

Но вслух ничего не сказал.

 

ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ

С той самой минуты, когда Георгий был зачислен в свиту императора в должности личного секретаря и историографа, у него не осталось времени на праздные беседы с городскими риторами и философами, каждый день был расписан с утра до вечера и вся жизнь превратилась в нескончаемый шумный и красочный круговорот пиров, гуляний, торжественных приёмов, смотров войск, ристаний, молебнов, утренних церемониальных одеваний и докладов, паломничеств ко всяким святым местам, участия в народных процессиях, посещения монастырей, раздач милостыни и ночных оргий, нередко начинавшихся на одном берегу Босфора, а заканчивавшихся на другом, азиатском, на одной из загородных императорских вилл.

В один из жарких летних дней была устроена большая охота.

Весёлая компания молодых охотников выехала за ворота загородной усадьбы задолго до рассвета, но в тот день всё складывалось несуразно — замешкавшиеся доезжачие и сокольничие долго не могли отыскать в чаще приручённых ланей и серн, а когда наконец отыскали, не сразу смогли выгнать пугливых зверушек туда, где их поджидали высокородные охотники, а все гнали мимо, мимо...

Богато снаряженные всадники с немалым шумом и вульгарным гиканьем носились без толку по пригородным лугам и перелескам. Кони мчались не разбирая дороги, напрямик — через возделанные сады и ухоженные виноградники, через ореховые и масличные рощи, через нивы и пашни, чьи владельцы лишь кланялись до земли да испуганно крестились, глядя вослед удалой ватаге.

И только когда солнце уже поднялось почти в зенит, когда все помышляли о том, чтобы поскорее вернуться в Город, загонщики наконец-то смогли выгнать небольшое стадо насмерть запуганных ланей прямо на охотников, и уж тогда-то запели в чаще тугие луки, засвистели в воздухе оперённые стрелы.

Волею судеб Георгий оказался неподалёку от стратора Василия и смог воочию убедиться, что не зря этого македонянина все величают счастливчиком — у недавнего циркового возничего была на диво твёрдая рука, меткий глаз и тот особый, присущий лишь настоящим охотникам медлительный задор, при котором стрелок до последней возможности сдерживает туго натянутую тетиву, в то время как все окружающие наперебой подсказывают ему: «Стреляй! Стреляй!» — но в этом-то промедлении и заключался точный расчёт, и выпущенная стрела без промаха разила отмеченную глазом быструю лань.

В свите его величества новый стратор появился почти случайно — вскоре после приснопамятного пира на вилле у Евдокии Ингерины стратиг фемы Вукелларий подарил императору коня, которого никто не брался объездить.

Злые языки всезнающих придворных сплетников утверждали, будто посоветовала стратигу совершить этот дар сама Евдокия. Она же вошла в сговор с комитом Феофилом, и уже сам комит порекомендовал императору призвать для укрощения подаренного жеребца некоего македонянина, недавнего победителя ристаний.

А далее всё произошло словно по мановению волшебной палочки: македонянин укротил жеребца и немедленно получил придворную должность стратора.

И теперь с утра Василий гарцует на удалом коне вблизи его величества, а по ночам стратора привечает Евдокия Интерина. Что и говорить — действительно счастливчик!..

Через парадные Харисийские ворота компания высокородных охотников, словно ураган, ворвалась в Город.

День был торговый, улицы и форумы столицы были заполнены людьми.

При появлении императорской свиты горожане поспешно опускались на землю, распластываясь перед монархом, а чтобы кто-то ненароком не забыл совершить проскинезу, впереди скакали закованные в блестящие стальные доспехи бесстрашные ратники личной гвардии его величества, и этериарх Андрей щедро раздавал направо и налево удары плетей, не разбирая, кто оказался перед ним — знатный чиновник или сирый простолюдин.

В последнее время эпарх столицы, престарелый флотоводец Никита Орифа настоял на том, чтобы даже на краткие прогулки по окрестностям столицы император выезжал в сопровождении не менее дюжины вооружённых до зубов телохранителей. Обстановка в столице вновь была неспокойной.

Некий Гивон явился из Диррихия в Константинополь и стал будоражить народ, выдавая себя за якобы законного наследника престола — за старшего сына императрицы Феодоры.

По сведениям тайной полиции, городская чернь охотно поддалась на щедрые посулы соискателя престола, бурно приветствовала самозванца на столичных форумах, а однажды даже была совершена противозаконная попытка прилюдно надеть на ноги смутьяна пурпурные сандалии.

При том, что каждому секретному осведомителю была обещана значительная награда за поимку наглого самозванца, все усилия тайного сыска были тщетными, изловить Гивона никак не удавалось.

Уже пошли разговоры о том, что в столице христианской империи у этого зловредного смутьяна расплодилось немало сообщников и что будто бы за пределами городских стен их насчитывалось до пяти тысяч. Прошёл слух, будто сам опальный патриарх Игнатий признал справедливыми притязания этого нечестивца на престол.

Втайне от императора с каждым из его высокородных друзей, в том числе и с Георгием, побеседовал высокопоставленный чин из ведомства городского эпарха и предупредил, чтобы во время всякого выезда за пределы Большого Дворца спутники монарха были готовы защитить его величество от возможной опасности.

Георгий полагал, что всякий придворный, мечтая отличиться в глазах повелителя империи, вероятно, готов был молить Господа, чтобы тот послал богомерзкого смутьяна Гивона именно в его руки, но случай представился тому, кто и не помышлял о придворной карьере.

Император Михаил, притомлённый довольно бестолковой охотой, с самым безучастным видом ехал по главной улице Города, едва поглядывая сверху на спины своих подданных, которых будто серпом косило при его приближении, и Георгию казалось, будто на лице монарха уже запечатлелось предвкушение тёплой ароматной ванны, ожидание неги, создаваемой заботливыми руками слепого евнуха-массажиста...

Император со свитой въехал на форум Тавра, и до Большого Дворца уже оставалось рукой подать, как вдруг перед процессией выросла немалая толпа возбуждённых простолюдинов.

Телохранители его величества, увлёкшись показной заботой об оказании народом монарху долженствующих почестей, проскакали слишком далеко вперёд, оторвались от императора и его молодых спутников, и, когда чернь запрудила улицу, охранники не сразу смогли вернуться к монарху, потому что простолюдины нахально повисали на поводьях лошадей, цеплялись за стремена, пытались даже стащить кое-кого из гвардейцев на землю.

— Эй ты, недоносок! — громогласно прокричал какой-то нахал, одетый в темно-красный бархатный плащ. — Я к тебе обращаюсь, младший брат Михаил! Доколе ты, вероломный, будешь незаконно занимать моё место на троне?!

Лошадь под императором беспокойно вертелась, а сам Михаил краснел от бессильного гнева и страха и не знал, что отвечать дерзкому лгуну и смутьяну, окружённому плотной толпой наглых приспешников.

Телохранители его величества безуспешно пытались пробиться сквозь густую толпу, а Гивон — в том, что это был именно он, подлый самозванец, теперь уже ни у кого не оставалось сомнения! — продолжал выкрикивать самые обидные слова, возвышаясь над толпой, поскольку стоял на порожней бочке из-под вина.

Несмотря на наставления, преподанные секретным чиновником из ведомства эпарха, Георгий растерялся и не знал, что ему делать. Он был не одинок в своей растерянности. Опасаясь за свои жизни, и все прочие спутники молодого императора, даже вооружённые мечами и охотничьими луками, не решались противоречить взбунтовавшейся черни.

И только один человек из всей свиты не испугался распоясавшейся толпы — новый императорский стратор решительно поднял своего вороного жеребца на дыбы и повёл его на отпрянувшую толпу, спокойно топча копытами наглых бунтовщиков.

Чернь в испуге расступилась, а Василий подскакал к глумящемуся над монархом Гивону, одним ударом тяжёлого кулака оглушил дерзкого смутьяна, бросил его поперёк седла перед собой и погнал жеребца к Большому Дворцу.

К тому времени и телохранители справились с замешательством, стали размахивать плетьми направо и налево, принялись хватать наиболее рьяных приспешников Гивона, а его величество устремился за Василием, за ними поскакали прочие участники охоты, так что в самое непродолжительное время все оказались в полной безопасности за Медными вратами Большого Дворца, а на форум Тавра была послана когорта отборных гвардейцев.

* * *

Параграф первый Военного закона гласил: «...те, кто осмеливаются устраивать политическое сообщество, объединение, или заговор, или восстание против своего архонта под каким бы то ни было предлогом, подлежат отсечению головы, особенно вожаки и зачинщики объединения или восстания...»

Поскольку все доказательства бунта были налицо, судебное разбирательство не отняло много времени, и уже через три дня кесарь Варда от имени его величества огласил приговор, по которому Гивона вкупе с его ближайшими сторонниками предали позорной казни: всех их сожгли живьём в бронзовой печи на форуме Тавра, в назидание многочисленной черни, сбежавшейся на казнь и радующейся всякому зрелищу, но наблюдать за чужими мучениями предпочитающей со стороны.

Заботясь и о том, чтобы злостный мятежник из чрева огненной печи не посмел прилюдно поносить богохранимого императора, кесарь Варда приказал прежде сожжения вырвать у Гивона его гнусный язык.

В тот самый час, когда самозванец Гивон завершал свои справедливые мучения на форуме Тавра, император Михаил подписал высочайший рескрипт о пожаловании Василию титула протостратора.

С этой минуты только македонянину предоставлялась высокая честь подавать его величеству золочёное стремя.

Георгию высочайше было предписано заносить на скрижали истории важнейшие деяния императора, и начал свои записки новый историограф с того, что описал недолгий и бесславный бунт черни под предводительством самозванца Гивона.

Завершая первую главу, Георгий почёл своим долгом отметить, что скоротечный мятеж Гивона тем не менее сослужил нежданную службу и принёс немало пользы коренным интересам богохранимой Ромейской империи, ибо вскоре после злополучного происшествия на форуме Тавра император Михаил не пожелал проводить дни в развлечениях и празднествах, но, вдохновляемый Богом, решил со всею важностью лично заняться рассмотрением всех государственных дел.

Отныне каждое утро его величества начиналось отнюдь не с похмелья, не с пустых развлечений или любовных игрищ, но с церемонного одевания, ритуального выхода и выслушивания подробных докладов о положении дел в стране и в мире.

Прежде доклады принимал кесарь Варда, а теперь он лишь низко кланялся его величеству и пропускал к трону высших сановников, сообщавших важнейшие новости, поступившие в столицу в течение предшествовавшего дня из всех провинций империи.

Георгий стремился быть объективным и точным в своих оценках, дабы потомки могли составить истинное представление о царствующем монархе: «Теперь следует поведать относительно державных забот государя. Тотчас же были направлены дружественные грамоты ко всем высоким должностным лицам и императорским стратигам ромеев, а также повелителям народов Запада и Востока, и все воодушевлённо прославляли самодержца с пожеланиями счастья и надеждами на благосклонность и приносили изъявления в своей дружбе и мире. Михаил ещё молод, крепок телом, с русыми волосами, прекрасными глазами, с продолговатым носом, с розовым цветом лица, очень красив и приятен в беседе, стройный станом, как кипарис, спокойный и приветливый, так что этим человеком восхищались и удивлялись все. И всё общество разделяло с ним радость, поскольку правление его благополучно. И в Город обильно доставлялись и хлеб и продовольствие».

* * *

...Ив течение всего этого времени жизнь приносила всё новые и новые изменения, преображая всё существующее, создавая новое и в круговращении вечно движущегося вихря всё видоизменяя...

* * *

Восседая на троне, Михаил был задумчив и строг, ибо обстановка на дальних восточных окраинах Ромейской империи оставалась тревожной и была чревата самыми непредсказуемыми последствиями: из фемы Харсиан поступило донесение о том, что мятежные богоотступники-павликиане значительно активизировались и перешли в наступление, поддержанное арабами. Еретикам удалось захватить несколько небольших городов, изгнать из храмов и монастырей православных священнослужителей, а из государственных складов они смогли изъять все запасы провианта и фуража.

   — Павликиане убивают сборщиков налогов, а также всех иных представителей законной власти, — монотонно докладывал патрикий Смбат, время от времени сверяясь со свитком, который он держал перед глазами. — Как стало доподлинно известно, оружие еретикам-павликианам доставляет мелитинский эмир, и нетрудно представить, в каком направлении станут развиваться события в ближайшее время, если не предпринять самых решительных мер...

Михаил поднял руку, останавливая плавно льющуюся речь патрикия.

   — Положение, создавшееся в Малой Азии, нам известно, — задумчиво произнёс Михаил, оглядывая своих придворных, толпившихся в некотором отдалении от тронного возвышения. — И мы не можем уразуметь — что происходит?! Несмотря на все меры, предпринимавшиеся в течение довольно длительного времени, территория, коей владеют павликиане, отнюдь не сокращается, но даже, напротив, увеличивается!.. Если дело и далее будет идти подобным образом, Карвей сможет в ближайшие годы выйти к Босфору, как он и обещал своим нечестивым сообщникам неоднократно... Почему этому негодяю до сих пор не отрубили руки?! — неожиданно вскричал Михаил, обращая красное от гнева лицо к Варде, угрюмо сидевшему в кресле кесаря по правую руку от царского трона.

   — Ваше величество... — испуганно вымолвил Варда, бледнея и трепеща. — На протяжении всего последнего времени продолжается подготовка к решительному походу... После Самосаты мы не можем позволить себе неудачи. Легионы, расквартированные за Босфором, будут полностью готовы к началу мая... Никак не ранее.

Напоминание о бегстве из-под Самосаты подействовало на Михаила отрезвляюще.

   — Значит, выступим в конце мая, — постепенно успокаиваясь, сказал монарх и обратил свой взор к доместику схол Востока Петроне Каматиру: — Что делается у нас на юге?

Петрона важно выступил на шаг вперёд и стал подробно докладывать диспозицию противостоящих войск и флотов, стараясь не усугублять ситуацию и по возможности подчёркивать то обстоятельство, что в военных действиях с арабами наблюдалось длительное замирение.

   — Что ж, возможно, нам не следует до поры обострять обстановку на Сицилии, — согласился Михаил. — Довольно и других забот...

Михаилу бросилось в глаза то, на что он прежде не обращал внимания: докладывая обстановку, Петрона то и дело поглядывал на кесаря Варду, словно бы советовался со старшим братом, так ли ему говорить... Михаил вдруг явственно увидел, что перед ним стоит весьма сплочённая армянская семья — предводительствует всеми, разумеется, сам кесарь Варда, с ним во всём соглашается его брат Петрона, зять Варды патрикий Смбат поддакивает им, а неподалёку от старших располагаются сын Варды — Антигон, а также сын Петроны — Мариан...

И как только Михаил прежде не замечал сего обстоятельства?

   — Полагаю, что следует ввести в правило, дабы на утренних докладах присутствовали высшие сановники от всех логофисий, — недовольно произнёс Михаил. — Мы желаем знать всё, а не только военные сводки.

Кесарь Варда согласно кивнул.

Затем вперёд выступил столичный эпарх Никита Орифа. Уловив настроение монарха, опытный царедворец был краток и не прибегал к обычной витиеватости — перечислив основные события, эпарх доложил о том, что в последнее время стали наблюдаться перебои с поставками хлеба в Константинополь.

   — Логофета геника сюда!.. — гневно стискивая кулаки, повелел Михаил.

За логофетом был послан гонец, и пока разжиревший чиновник не явился пред очи монарха, никто не смел пошевелиться.

   — Доложи нам о поставках зерна в столицу! — потребовал Михаил.

Логофет геника, изрядно робея, развернул перед собой узкий свиток и принялся сбивчиво читать подробные сведения о сборе податей и исполнении важнейших повинностей всеми фемами. Самая большая недоимка по сбору зерна оказалась в ближайшей к столице феме Опсикий.

   — В чём тут дело? — спросил Михаил.

   — В нашу канцелярию только за последние дни поступило несколько жалоб и ходатайств из Опсикия от податного сословия... Комит фемы их притесняет и обогащается, взыскивая одни и те же подати по нескольку раз, — радуясь возможности переложить монарший гнев на чужую голову, сообщил логофет геника.

   — О случаях необоснованных притеснений податного сословия неоднократно доносили и мои люди, — с прискорбием подтвердил эпарх столицы.

При этих словах Никита Орифа старался не встречаться взглядом с кесарем Вардой, озабоченно ерзавшим в своём кресле.

В этом зале каждому было известно, что комита фемы Опсикий в своё время назначил сам кесарь Варда и взял с него за предоставление должности соответствующую мзду. Что же до обращений податных людей из фемы Опсикий в императорскую канцелярию, то все эти челобитные оседали в департаменте почт, у логофета дрома, а имена жалобщиков немедленно становились известны комиту фемы, расправлявшемуся с каждым по своему усмотрению, к вящему укреплению своего положения и устрашению податного сословия.

   — Потому-то неудивительно, что в Опсикии во множестве стали плодиться бунтовщики! — воскликнул Михаил. — Однако теперь мы имеем намерение решительно покончить с этим.

Кликнув писца, император принялся диктовать ему высочайший указ:

   — Божьей милостью мы, император Ромейский, и прочая, и прочая, и прочая... Если от нашего внимания не ускользают и самые незначительные дела, то тем больше внимания мы должны уделять вопросам, имеющим государственное значение, и не оставлять их без должного рассмотрения и упорядочения...

Повернувшись к кесарю Варде, Михаил неожиданно для всех приказал:

   — Встать!..

Не на шутку испугавшись, кесарь Варда порывисто вскочил с кресла и тут же бросился на колени, выражая покорность перед лицом подлинного правителя христианской империи.

   — И запомните всё, что отныне никому не позволяется сидеть в присутствии императора! — строго добавил Михаил, небрежным жестом ладони позволяя кесарю Варде подняться на ноги. — Итак, принимая во внимание, что в настоящее время казённые сборы в феме Опсикий оказались в таком запущенном состоянии, что здесь положительно не имели представления о состоянии этого дела в государстве, мы удивлялись беспорядочному ведению казённых сборов хлеба в феме Опсикий, пока Господь не благоволил представить это дело нашему ведению...

Произнося текст указа, Михаил исподволь разглядывал окружавших его сановников. Кесарь Варда стоял, по-бычьи опустив крупную голову, отчего на его бритом подбородке образовалось множество жирных складок. Кесарь тяжко сопел и намеренно избегал встречных взглядов свидетелей его унижения.

Единственный человек в империи, которому позволялось сидеть в присутствии монарха, отныне и навеки лишился своей привилегии и должен был стоять навытяжку, наравне со всеми прочими придворными... Легко ли было самовлюблённому и властному кесарю пережить подобное низвержение с вершин власти? Не станет ли он теперь злоумышлять против законного монарха?

Михаил ещё раз оглядел Варду — нет, пожалуй, кесарь не осмелится выступить против. Заметно оробели и его многочисленные родственники, зато оживился престарелый Никита Орифа и несколько прочих членов синклита подняли головы. Пожалуй, кесарю придётся смириться с уменьшением своей власти из опасения вовсе лишиться всего.

Упираясь спиной в золочёную спинку трона, Михаил стал более уверенно диктовать высочайший указ:

   — Доставка хлеба из фемы Опсикий в столицу совсем приостановилась, плательщики утверждают, что с них всё положенное по закону истребовано, а деревенские старосты, обыватели и сборщики налогов, в особенности сам комит Опсикия, так запутали это дело, что никому из кураторов оно не могло быть известным, оставаясь выгодным лишь для всех, непосредственно к нему прикосновенных...

Долго сидеть в неподвижности было мучительно, Михаил сошёл со своего возвышения, принялся мерить шагами огромный Хрисотриклиний, продолжая на ходу диктовать. Пурпурная мантия с тихим шуршанием волочилась по полу, Михаил то и дело поддёргивал её, чтобы не запутаться в складках и не упасть ненароком, дав пищу для толков и пересудов придворным.

   — Итак, убеждённые в том, что нам никогда не удалось бы осветить и надлежащим образом поставить это дело, если бы мы оставили его не выделенным из других дел, мы решили...

* * *

От животного страха, охватившего его, кесарь Варда втянул голову в плечи, насколько позволил отложившийся на мощной шее слой жира, и стоял навытяжку, словно истукан, а в висках его гулко стучала тяжёлая кровь и по спине, между лопаток тонкой струйкой стекал холодный липкий пот.

Больно и тревожно было слышать кесарю Варде, как с каждой следующей фразой крепнет голос Михаила, и это могло означать только то, что на глазах у всего двора валилось в пропасть могущество всесильного кесаря, рушилось здание, возводимое с тщанием и немалыми муками на протяжении многих десятков лет, на радость всем злопыхателям уплывало из рук Варды кормило власти.

Ещё вчера Михаил, не глядя, подписывал любые документы, подготовленные кесарем, и при этом ещё досадовал на то, что его отвлекают от развлечений, а нынче он всерьёз увлёкся разбором текущих дел и словно забыл о дворцовом распорядке...

Между тем императору давно уже полагалось отправляться к заутрене, затем завтракать, а он всё диктует и диктует свою новеллу, упиваясь обретённым величием и не задумываясь над его мнимостью.

   — Стратига фемы Опсикий от должности немедленно отстранить, арестовать и, завернув в бычью шкуру, доставить в столицу, где он по прошествии некоторого времени будет судим лично нами... На всё его имущество наложить арест, дабы не случилось недостачи, если оно по решению суда будет надлежать конфискации в пользу казны...

Даже престарелый эпарх Никита, служивший верой и правдой ещё Феофилу, видавший всякие виды и немало претерпевший за время придворной службы, и тот невольно поёжился и судорожно вздохнул.

Кесарь Варда с тоской подумал о том, что, пожалуй, напрасно он поспешил совершить казнь Гивона — вполне возможно, что с самозванцем удалось бы поладить, простолюдины его поддержали, чернь носила бы его на руках и верила бы каждому слову, а Гивон не смог бы сделать и шага без совета с Вардой и Феодорой, так что управление государством осталось бы в руках кесаря... Кесарь не сомневался, что из Гивона со временем получился бы вполне пристойный монарх. И кто бы стал разбираться, сын он Феодоры или не сын?.. Если бы вдовствующей императрице удалось посулить избавление от монашеского облачения, она бы самого черта признала своим сыном и удостоверила законность его возведения на престол. Да, к сожалению, поспешил кесарь сжечь Гивона, явно поспешил...

Остановившись рядом с секретарём, император едва дождался, пока тот допишет последние слова, почти вырвал у него из пальцев тростниковое перо и жирно, разбрызгивая пурпурные чернила по всему листу, поставил размашистый росчерк.

Постепенно остывая, император ещё немного походил по Хрисотриклинию, вновь забрался на трон и уже вполне деловито отдал распоряжение логофету Смбату:

   — Проследи лично, чтобы эту новеллу отправили в Опсикий без промедления!

   — Будет исполнено тотчас же, ваше величество! — покорно склонил голову Смбат.

   — Комита в бычьей шкуре провезти по главным улицам, с глашатаем от эпарха, дабы все простолюдины узрели, как мы радеем о надлежащем снабжении нашей столицы хлебом.

   — Замечательно задумано, ваше величество! — восхищённо произнёс Смбат и льстиво улыбнулся, сверкая чёрными миндалевидными глазами.

Тем временем писец посыпал пергамен мелким речным песком, впитавшим в себя остатки чернил, упаковал новеллу в изящный ларец, запечатал его императорской печатью и вручил в руки Смбату, принявшему ларец с выражением величайшего почтения.

Кесаря Варду покоробила перемена в одном из ближайших сторонников, и он готов был плюнуть в лживые глаза логофета, если бы не надеялся на поддержку зятя в ближайшем будущем.

— Отныне мы станем судить провинившихся провинциальных архонтов по всей строгости наших законов! — торжественно провозгласил Михаил. — Полагаю, что было бы весьма полезно пригласить во Дворец высших судебных чиновников и юристов, дабы они могли не только засвидетельствовать законность и справедливость вынесенных приговоров, но также уразуметь, как самим им надлежит разбирать дела подобного рода впредь. Сегодня к обеду пусть явится патриарх Фотий. Он весьма сведущ в юриспруденции. Полагаю, настало время обсудить с ним некоторые вопросы упорядочения судопроизводства.

Придворные, обступившие трон, внимали каждому слову молодого монарха, словно некоему откровению, но кесарь был уверен, что за показным вниманием скрывались иронические усмешки — подумать только, вчерашний пьянчужка возомнил себя государственным мужем, принялся издавать указы и даже, о Боже, стал поговаривать об исправлении судопроизводства!

Он не ведает, что необоснованные перемены расшатывают все устои общества ничуть не меньше, чем мятежи! Ещё Цицерон заметил, что государства терпят много вреда от деяний молодых правителей и восстанавливаемы бывают усилиями мудрых старцев.

Страшно подумать, что может случиться с империей, если не утихомирить Михаила в его неразумном рвении!..

Не поднимая головы, кесарь Варда исподволь оглядел сановников — понаторевший в придворных интригах логофет геника лихорадочно что-то обдумывал, морща от напряжения жирный лоб. Антигон покорно опустил очи долу. Петрона вполне спокоен или делает вид, что проблемы исправления судопроизводства к нему касательства не имеют. А престарелый эпарх выглядит весьма довольным и даже позволяет себе улыбаться краешками тонких посиневших губ...

Над кем это он насмехается? Не надо мной ли? — с гневом подумал кесарь, бессильно сжимая тяжёлые кулаки... Но нельзя давать волю страху.

Когда человек попадает в затруднительное положение, первое, в чём он нуждается, — в осознании реальных масштабов постигшего его бедствия, и уже в зависимости от этого можно приступать к поиску выхода из сложившейся ситуации, к определению возможной платы за избавление от беды... У страха глаза велики, немудрено и просчитаться, переплатить...

* * *

У эпарха столицы Никиты Орифы в то утро возникло предчувствие значительных перемен, и это предчувствие оправдалось уже на первом приёме у его величества.

Перемены оказались довольно приятными — кесарь Варда низвергнут с вершин власти, отныне он стал всего лишь одним из членов синклита, не выше иных, не старше эпарха.

Заме-ча-тель-но!.. — ликовала душа Никиты.

Безусловно, следовало ожидать, что в первое время молодой монарх попытается самолично вникать во всякое дело, дабы утвердить себя в мысли о самодержавном правлении, — он начнёт издавать указы, назначать своих приближённых на все ключевые посты, а прежде назначенных станет смещать и даже карать.

Всякий новый правитель с этого начинает, всякий считает себя умнее своего предшественника и надеется сделать больше для блага отечества.

Искусство управлять государством есть умение провидеть отдалённые последствия своих действий, что особенно трудно, когда дело приходится иметь со столь ненадёжным материалом, как люди — вздорные и себялюбивые, непоследовательные и тщеславные... Умный правитель должен ставить их в такие условия, чтобы у них не оставалось иного выхода, кроме предначертанного.

Толпа, даже высокопоставленная, предоставленная самой себе, несёт в себе опасность самоуничтожения. Ради их же спокойствия следует поддерживать установленный прежде порядок.

Вскоре после первых перестановок молодому монарху придётся смириться с тем, что ноша, принятая на его плечи, окажется непосильной, и тогда у членов синклита появится реальная возможность влиять на политику империи, а не быть исполнителями партии хора в трагедии, которую вздумал сочинять и единолично исполнять кесарь Варда.

Благодарение Господу, но с этого дня не один только Варда станет вершить судьбами государства, и не только ему будут перепадать и триумфы, и прочие блага.

Что же до исправления судопроизводства и прочих решительных перемен, то молодому монарху подобные занятия пойдут только на пользу. Через самое непродолжительное время Михаил и сам убедится, что трогать систему, складывавшуюся на протяжении целых столетий, попросту опасно! Если он не глупец, он сделает должные выводы. Если же выводы сделаны не будут, Михаила ожидает незавидная участь.

Нынче же вечером, когда соберутся собеседники, они непременно начнут обсуждать утренний приём, и нужно будет к такому случаю рассказать исторический анекдот: «Харонд, законодатель греческих колоний в Сицилии и Калабрии, живший за семь веков до Рождества Христова, постановил, чтобы всякий, предлагающий какое-либо изменение существующего закона, выходил на агору с верёвкой на шее. И если его предложение об изменении закона не получало единодушного одобрения, неудавшегося ниспровергателя закона следовало немедленно вздёрнуть на ближайшем суку...»

Занятно, а решился ли бы молодой монарх изменять существующее судопроизводство, если бы его понуждали ежеутренне выходить в Хрисотриклиний с шёлковой верёвкой на шее?..

Впрочем, что за чушь порой лезет в голову? — малодушно подумал престарелый эпарх и, придав своему лицу весьма серьёзный вид, стал внимательно вслушиваться в те слова, которые диктовал император своему личному секретарю Георгию.

— Бог, создавший распорядок всему сущему на земле и сплотивший всё благоустройством, начертавший перстом своим на скрижалях Закон, провозгласил совершенно ясно, чтобы род человеческий, им благоустроенный, не пытался обижать безнаказанно друг друга, чтобы более сильный не наносил бы ущерба более слабому, но чтобы деяния каждого расценивались справедливой мерой...

Господи, да кто же укажет нам эту самую меру? — вздохнул про себя эпарх Никита, не поднимая подслеповатых глаз от мозаичного пола и изображая на лице сосредоточенное внимание.

У каждого смертного — свои представления о справедливости, и что хорошо и полезно для одного, покажется и нелепым и даже обидным другому. Так уж устроены люди, что не могут никак обойтись без попрания прав другого. И вся справедливость заключается лишь в том, чтобы властвовал человек более сильный.

Самому себе молодой император, вероятно, казался в эти сладостные минуты властвования и мудрым и справедливым, но в глазах опытного вельможи он выглядел чрезвычайно напыщенным, едва ли не смешным.

Разумеется, на словах можно провозглашать торжество справедливой меры, но у кесаря Варды, следовало полагать, есть своё представление о мере справедливости, да и комит Опсикия, которого завтра доставят в Большой Дворец завёрнутым в сырую бычью шкуру, имеет свои представления о справедливости.

— Господь и Творец всего, Бог наш, создавший человека и отличивший его от прочих тварей свободной волей, дал ему по слову пророка Закон на помощь, и посредством оного сделал известным, что следует делать и чего надо избегать для того, чтобы одно было избираемо как содействующее спасению, а другое отвергаемо, как ведущее к неизбежному наказанию...

Слушая императора, эпарх Никита озадаченно вздыхал — ведь и эту, как и всякие иные императорские новеллы, Никите придётся оглашать народу, и не в одном каком-то месте, но на двух или трёх самых людных форумах...

Пожалуй, напрасно император нанизывает так много витиеватых слов, простой народ уже не воспринимает подобные плетения словес, ему нужно говорить просто и без затей — вот за эти деяния тебя казнят, за эти — помилуют, а за эти от казны награда выйдет.

Эпарх поглядел на воодушевлённого собственными речами монарха и подумал: не последуют ли за этими реформами следующие, затрагивающие вековые установления империи?

Господи, сколько уже натерпелись простолюдины от скороспелых преобразований!.. И всякий раз им внушали, что все перемены должны в самом непродолжительном времени привести к расцвету империи и спасению душ. Достаточно припомнить лишь недавно отгремевшие битвы иконоборцев с иконопочитателями... Теперь схватились игнатиане и приверженцы Фотия. Опальные любимцы убитого логофета Феоктиста спят и видят падение кесаря Варды... Дворец и без замышляемых реформ неспокоен, а ежели затеять серьёзные перемены, и вовсе грозит превратиться в Содом и Гоморру.

А император важно расхаживал по Хрисотриклинию и диктовал, диктовал, диктовал, упиваясь журчанием собственной речи.

Первый страх отпустил души всех царедворцев, они уже успокоились, стояли расслабленно, а в задних рядах кто-то даже позволял себе вполголоса переговариваться. Вероятно, приближённые кесаря Варды уже принялись спешно подыскивать себе более выгодного покровителя.

Как было бы просто жить, если бы человеку предоставлялся выбор между добром и злом!.. Выбирать же всегда приходится лишь из двух зол — меньшее... Если бы знать наверное, какое из возможных зол является меньшим, а какое — большим!..

Никита подумал, что напрасно молодой император пытается подражать философам. Известно, что древние мудрецы не могли похвалиться житейскими успехами: Гераклит и Демокрит так и умерли, не дождавшись признания их достижений в философии, Сократа высмеивали комедиографы, а народное собрание приговорило к смерти — вот вам и мнение большинства... Анаксагору, Протагору и даже великому Аристотелю приходилось спасаться бегством из Афин, и это при том, что там правила демократия... Да и Платон потерпел очевидную неудачу в практической политике.

* * *

В регеоне Пемптон, неподалёку от Ворот Романа, на седьмом холме Города протостратор Василий купил небольшой домик и перевёз туда Марию с сыном, но сам показывался в этом доме редко, ночевать ему приходилось либо во дворце, либо в новой загородной резиденции императора на Босфоре, либо — что чаще всего бывало — на вилле Евдокии Ингерины.

В один из летних вечеров Василий ненадолго прискакал в регеон Пемптон.

Его дом, собственный домик, о котором он столько лет мечтал, отчего-то не радовал сердце. Он казался Василию низким и убогим, недостойным его теперешнего положения.

Василий присел к столу, расслабленно вздохнул.

Мария радостно захлопотала, принялась доставать из закромов снедь, придвинула к Василию поближе блюдо со сладкими финиками — знала, что он любил сладости, словно малое дитя. А сама следила за каждым движением глаз мужа, пытаясь отгадать: останется он нынче ночевать или вновь ускачет во дворец?..

Но Василия уже тяготила каждая минута пребывания под одной крышей с женой. Василий почувствовал вкус к жизни, лишь став протостратором. Когда отошли на задний план заботы о выживании, о куске хлеба насущного, он понял, сколь прекрасна жизнь...

Всякий раз, приезжая к жене и сыну, Василий чувствовал свою вину перед ними и не знал, как её можно загладить.

О том, чтобы вновь вернуться к прежней жизни, Василий ни разу не помыслил.

Воспитанный в глухой деревне в окрестностях Адрианополя, Василий с молоком матери впитал такие необходимые качества, как осмотрительность в поведении и речах, в особенности вне дома — на торжище, на пирушке, в разговорах с людьми малознакомыми или богатыми.

Вместе с немногословием к Василию пришла недоверчивость к окружающим, а затем в душе поселились бедняцкая хитрость и изворотливость, стремление и в бедности как-то сберечь независимость и в то же время избежать ссор и вражды. Без этого в большом городе невозможно прожить ни дня.

А ещё Василию достались в наследство от родителей умеренность в еде и питье, неприхотливость в одежде и в быту, расчётливость и трудолюбие.

Все люди добиваются в жизни намеченных целей, обладая лишь теми средствами, какими их облагодетельствовали родители. Богач прививает своему сыну расточительность, бедняк учит быть бережливым, что же касается всего прочего, то уж тут, как говорится, на всё воля Божия.

При том, что Василий старался во всём соблюдать осторожность, он всё же был достаточно умён, чтобы понимать — смелость и удача идут по жизни рука об руку точно так же, как соседствуют трусость и поражение.

Василия с некоторых пор стало раздражать отношение Марии к тем деньгам, которые он ей привозил. Она принимала их совершенно спокойно, словно давно привыкла к золоту и серебру. На словах кое-как благодарила мужа, и только... Если Василию случалось оказывать благодеяние чужим людям, их благодарность обычно бывала стократ сильнее. Так уж заведено — если ты придёшь со своим сочувствием к человеку, который считает себя вправе требовать его от тебя, то особой благодарности он не почувствует, он примет твоё сочувствие как нечто должное. Человек чужой, напротив, будет рад каждому твоему участливому слову. Не потому ли человеку приятнее оказывать благодеяния посторонним людям? Взамен за это он получает сердечную теплоту... Люди охотнее откликаются на чужое горе и всячески помогают попавшим в беду только потому, что на фоне чужих невзгод своя тусклая жизнь кажется и радостной и приятной.

Василий коротко поговорил с Марией, наказал ей беречь сына и оставил увесистый кошель с золотыми монетами.

Малолетний Константин плакал, не узнавая отца, Мария испуганно утешала ребёнка, боясь, что Василий, не терпевший детского плача, рассердится и уйдёт.

На прощанье Мария и сама расплакалась. Сквозь слёзы она говорила мужу, что не понимает, отчего всё так происходит: появились деньги, появился свой дом, но она потеряла мужа и отца своего ребёнка, императорская служба отняла у неё Василия.

Василий хмуро сводил брови у переносицы и думал лишь о том, что ему нужно уезжать из этого дома, уезжать навсегда...

За то короткое время, что он провёл в Большом Дворце, вблизи государя, Василий стал другим человеком. У него появились иные устремления, иные заботы. Подданным всегда льстит внимание царственных особ. В сущности, много ли человеку нужно? Доброе слово, участливый взгляд государя... Василий почувствовал себя наравне с самыми высокопоставленными сановниками, порой ему доводилось запросто беседовать с его величеством, к мнению вчерашнего возничего прислушивались важные вельможи.

А Мария осталась прежней — робкой, забитой, богобоязненной. Она напоминала Василию о недавней нищенской жизни, о ничтожных стараниях быть «как все»... Эту жизнь Василий стремился поскорее забыть.

* * *

К числу событий, достойных быть записанными в хронику Ромейской империи, Георгий также отнёс следующее: «Фотия, бывшего первосвятителем над всеми епископскими кафедрами, император Михаил пригласил во дворец и просил, чтобы в большом чертоге, расположенном рядом с большой императорской залой (она называлась Августеон), с полного соизволения Всевышнего, с молитвой о счастье протостратора Василия, обращённой к Богу священнослужителем, было совершено таинство брака.

Патриарх выполнил желание императора и, взяв правые руки протостратора Василия и Евдокии, дочери Интера, соединил их между собою и с благожелательными возглашениями торжественно совершил брак; на головы молодых он возложил венцы и причастил их святыми тайнами Богочеловека, как это полагается для выполняющих священные обряды этой пречистой и истинной веры.

Флейты, свирели и кифары звучали везде шумно и возбуждающе, и много искусников в течение нескольких дней всенародно показывали своё искусство желавшим смотреть. Артисты сцены, представляя пороки людей, какие им было угодно, с большим воодушевлением показывали свои смешные комедии, как будто совершая какое-либо серьёзное дело; были устроены и конские ристания...»

Георгий умолчал лишь о том, что прежде совершения бракосочетания состоялась бракоразводная процедура, после которой некая Мария добровольно приняла ангельский облик и отправилась на честное служение единому Богу Иисусу Христу в одну из отдалённых обителей. Её малолетний сын Константин был помещён на воспитание в столичный монастырь Феодора Студита.

 

ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ

Сидя на возвышении в окружении своих верных друзей, Рюрик радушно привечал гостей.

Вино лилось рекой, столы ломились от еды.

На разгульный пир мог явиться любой бонд из любого херада, и ему подносили кубок с мёдом или кружку с пивом, чтобы всякий мог выпить за здоровье и боевую удачу Рюрика и его отважных товарищей.

На усадьбу со всех краёв слетелись скальды, в честь конунга Рюрика сочинялись песни и висы, а лучших скальдов Рюрик щедро оделял золотом и серебром.

В родовом доме Рюрика веселье продолжалось днём и ночью. Женщины щеголяли новыми нарядами, красуясь и друг перед дружкой, и перед соседскими женщинами, приезжавшими на шумный пир, чтобы вместе со своими мужьями поздравить Рюрика с удачным возвращением из заморского похода.

А однажды днём лёгкие санки, запряжённые четырьмя вороными конями, подвезли к воротам усадьбы весьма знатного гостя, за которым далеко по берегу растянулась его многочисленная свита, — попировать вместе с конунгом Рюриком приехал конунг Гуннар с Побережья Серых Валунов, чем немало удивил всех.

Славился конунг Гуннар врождённым высокомерием и непомерной спесью, а тут, гляди ж ты, сам явился...

Слуги поспешно распахнули ворота, рабы застелили каменный пол в зале чистой соломой, конунгу Гуннару и его спутникам освободили лучшие места поближе к пылающему очагу и доверху наполнили вином серебряные кубки.

По знаку Рюрика его слуги принесли дорогие подарки для всех гостей.

Хмурым и раздосадованным был конунг Гуннар, и чем щедрее одаривал Рюрик его златоткаными одеждами, тем угрюмее собирались складки на лбу соседа.

   — Боги послали тебе немалую удачу, — сказал Гуннар. — Много раз я водил своих молодцов и в ледунг, и в викинг, но никогда ещё не удавалось добыть столько золота и серебра за такое короткое время...

   — Боги любят Рюрика, — сказал кормщик Эйрик.

Тем временем слуги внесли узкогорлые амфоры с греческим вином, принялись щедро наполнять кубки гостей. И в завершение пира каждый гость получил по серебряному браслету.

Видел Рюрик, что Гуннара просто бешенство охватывает от выставляемого напоказ богатства, но не мог удержаться.

Пусть все видят, кому благоволят боги!

Пусть все знают, кто из окрестных конунгов наиболее достоин быть предводителем всех ближних и дальних херадов!

У конунга Рюрика и воины одеты лучше всех, и женщины. Корабли самые быстрые, оружие самое лучшее. И вина самые изысканные. И еды всякой столько, что собаки даже ленятся ползти два шага за куском мяса, дожидаются, пока кто-нибудь бросит кус ближе к пасти.

   — Вольно же было тебе гулять по чужим землям, конунг Рюрик, — неприязненно произнёс Гуннар, протягивая ладони к жаркому пламени очага. — Пока служил ты заморским правителям, в это самое время наши земли подвергались нападениям недругов... Ты сладко ел и пил в Миклагарде, а мы здесь проливали кровь, отражая один натиск за другим.

   — Разве могла что-либо изменить сотня воинов, которая ходила со мной? — миролюбиво обратится Рюрик ко всем собравшимся. — Насколько мне известно, мой херад выставил в ледунг столько кораблей, сколько было положено. Снарядили их парусами и вёслами. Дали вдоволь еды и всякого питья.

   — С ними не было тебя, — упрекнул Гуннар. — Если бы ты со своей сотней был с нами, не погиб бы лютой смертью конунг Сигурд...

   — Разве конунг Сигурд погиб при защите нашей земли?.. Насколько мне известно, его убили под Альдейгьюборгом... Закон обязывает всякого бонда защищать свою землю, но я не знаю такого закона, который бы обязывал ходить в викинг!

   — Сигурд ходил не в викинг, а в ледунг! — возразил Рюрику конунг Гуннар. — И если тебе столь хорошо известны законы, на весеннем тинге ты сможешь дать ответ старейшинам всех родов...

   — Я не отказываюсь. Однако никто не сможет убедить меня в том, что участие в викинге обязательно для каждого воина, — сказал конунг Рюрик и оглядел своих воинов.

Как он и ожидал, никто не отвёл глаза в сторону, все считали, что Рюрик поступил справедливо и достойно.

Разъярённый конунг Гуннар приказал седлать лошадей и закладывать санки для женщин. И как ни уговаривали его остаться, Гуннар уехал.

А конунг Рюрик продолжил весёлый пир.

* * *

Однажды в середине зимы в замок конунга Рюрика спустился с гор одноглазый свинопас Харальд.

Слуги не сразу впустили его в зал, где пировал Рюрик, и лишь когда седобородый Харальд надавал тумаков нерасторопному прислужнику, перед старым викингом отворились настежь все двери.

Это был тот самый Харальд, который ходил в походы ещё с отцом конунга Рюрика и всегда становился на нос драккара, первым принимая удары врагов.

А теперь он был сгорблен и сед, его одежды пропахли свиным дерьмом, пальцы были грязными и корявыми.

   — Конунг Рюрик! Я приветствую тебя и твою удачу! — сказал одноглазый Харальд и осушил единым духом огромный рог пива. — Я хочу обратиться к тебе с вопросом: не разучился ли ты охотиться на волков?

   — Конечно же нет! — живо откликнулся Рюрик, припоминая излюбленную забаву своего детства. — И готов хоть сейчас отправиться на охоту.

   — Иного ответа я от тебя и не ожидал, — удовлетворённо сказал Харальд. — Завтра утром вели оседлать две дюжины добрых коней. Мы отправимся в ущелье Рыжего Быка, где я выследил волчью стаю... Эти лютые звери повадились таскать не только твоих свиней и овец, но даже и сторожевым псам перегрызают глотки... Пора проучить серых разбойников, не так ли, мой конунг?

   — Давно пора! — с жалостью глядя на старого викинга, сказал конунг Рюрик.

Как ни пытался бодриться одноглазый Харальд, выглядел он довольно жалко, и на его месте Рюрик предпочёл бы принять почётную смерть с мечом в руке, нежели влачить столь убогое существование.

После второго рога с пивом старого викинга стало клонить в сон, и он свалился на пол неподалёку от очага. Рюрик приказал слугам бережно перенести старого викинга на полати и накрыть одеялом из волчьих шкур.

Пир был окончен прежде обычного времени, охотникам следовало хорошенько отдохнуть.

* * *

Задолго до рассвета громко протрубили турьи рога, сзывая доблестных воинов Рюрика на молодецкую забаву. Ещё затемно, наскоро подкрепившись, две дюжины охотников выехали из ворот замка и поскакали в горы.

Холёный жеребец Рюрика фыркал на крепком морозе, пускал из обеих ноздрей упругие струи пара, так что со стороны, верно, казалось, будто под конунгом гарцует волшебный дракон, извергающий дым и пламя. А сам Рюрик казался себе непобедимым героем, повергающим страшных чудовищ.

Охотники скакали в молчании. Лишь Эйрик время от времени недовольно покрикивал на своего коня, прихрамывающего на правую переднюю ногу.

А Рюрик находился в прекрасном расположении духа и нахлёстывал своего жеребца, полной грудью вдыхая морозный воздух, в который время от времени вплетались запахи овечьих отар и можжевелового дыма, прокисшей соломы и палёной шерсти.

Дорога пролегала вблизи усадеб свободных бондов, через хутора отпущенных на волю рабов, мимо загонов для многочисленных стад, принадлежавших конунгу Рюрику.

Порой дорога углублялась в дремучий лес, порой стелилась по окраинам заснеженных полей.

Встречные бонды, приветствовали своего конунга, низко кланялись, выражая почтение, желали удачи в охоте.

Когда всадники углубились в лес, острый слух Рюрика уловил детские крики и всхлипывания. Может, в иной день эти звуки прошли бы мимо внимания конунга, но в то утро у него было такое доброе настроение, что он остановил жеребца и поднял руку, призывая всех прислушаться.

Детский плач послышался совсем рядом, за сугробами, вплотную примыкавшими к придорожным кустам.

Рюрик решительно направил своего жеребца через сугробы и скоро увидел глубокую яму, на дне которой в сухом снегу копошились три полуголых младенца. Они карабкались вверх по крутому склону и беспомощно соскальзывали вниз.

Рядом с Рюриком остановил своего коня Эйрик, заглянул в яму, меланхолично кивнул.

Некоторое время Рюрик и Эйрик молча наблюдали за тем, как детёныши пытаются выкарабкаться из снежной ямы.

   — Бьюсь об заклад, что вон тот, рыжий, вылезет наверх, — сказал Эйрик, указывая кончиком плети на самого шустрого малыша.

   — Если это произойдёт, я подарю ему имя, — сказал Рюрик и, повернувшись к своим людям, приказал одноглазому Харальду: — Узнай, кто посадил их сюда.

Старый викинг, недовольный задержкой охоты, огрел плетью коня и ускакал на хутор.

Охотники, собравшиеся вокруг снежной ямы, стали криками подбадривать неразумных детёнышей, цепляющихся окоченевшими пальцами за снег.

Вскоре силы двоих мальчуганов иссякли, они смирились с гибелью, но рыжий с невиданным упорством продолжал лезть из ямы, срываясь вниз почти от самой кромки.

Когда же он вновь вскарабкался к самому краю ямы, Рюрик встретился взглядом с затравленными и отчаянно злыми глазами обречённого малыша, подумал секунду-другую и сказал:

   — Эйрик, ты прав... Ты выиграл. Он выберется и сам, но это займёт время, так что помоги ему.

Эйрик спешился, наклонился к краю ямы и протянул малышу руку.

Мальчуган вцепился в меховую перчатку ослабевшими руками, затем из последних сил подтянулся и ухватился за варежку зубами.

От неожиданности Эйрик громко выругался и под громкий гогот столпившихся вокруг ямы друзей поднял свою руку с намертво вцепившимся в пальцы рыжим оборванцем.

Конунг Рюрик объявил во всеуслышание:

   — Это будет настоящий воин! Он мне нравится.

Рыжий мальчуган испуганно озирался, сквозь рваные лохмотья просвечивало посиневшее тельце.

   — Согрейте его, — приказал Рюрик, и в ту же минуту малыш был укутан в тёплый полушубок.

Одноглазый Харальд вернулся и объявил:

   — Здесь живёт раб-вольноотпущенник... У него нет еды, поэтому он обрёк детей могиле.

   — Я даю этому малышу имя — Хельги! — сказал конунг Рюрик. — Слышите?! С этой минуты его имя — Хельги... Харальд, поручаю тебе юного Хельги и надеюсь, что ты воспитаешь его настоящим викингом! Научи его всему, чем сам владел когда-то, — умению водить боевой корабль, умению драться на мечах и на ножах, обучи всяким штукам, как если бы это был твой сын.

Одноглазый согласно кивнул.

И ватага охотников понеслась дальше.

* * *

— Однажды зимой, когда много народу съехалось в Уппсалу, был там и Ингвар-конунг с сыновьями, — протяжно пел слепой скальд, едва перебирая пальцами струны кантеле. — Сыновьям конунга Ингвара захотелось поиграть с сыновьями других конунгов, и вот Альв, сын Ингвара-конунга, и Ингьяльд, сын Энунда-конунга, затеяли свою игру, и каждый из них должен был стать вожаком своей ватаги... Во время этой игры Ингьяльд оказался слабее Альва, и так разозлился, что громко заплакал... Тут подошёл к нему Гаутвид, сын его воспитателя, и отвёл его к Свипдагу Слепому, его воспитателю, и рассказал тому, что стряслось... И Свипдаг сказал, что это большой позор для Ингьяльда, и велел поймать волка и вырезать у него сердце, приказал изжарить это волчье сердце на вертеле и дал съесть Ингьяльду... Съел Ингьяльд волчье сердце и на всю жизнь стал коварным и злобным, каким был убитый волк...

Конунг Рюрик невнимательно слушал знакомую с детства сагу, ибо голова его была занята совсем другим.

Пир подходил к концу, и, хотя за стенами замка ещё бушевали январские метели, уже пора было думать о том, куда пойдут боевые драккары Рюрика весной — то ли на запад, к берегам Британии, то ли на юг (надо же когда-то добраться до города Рима, о богатствах которого сложено столько легенд!), то ли на восток, в земли биармов и финнов...

Скоро должен был начинаться весенний тинг, а конунг Рюрик ещё не принял решение, стоит ли ему вообще являться на сборище завистливых конунгов и болтливых бондов.

— Конунг Ингьяльд построил себе новые палаты из липы и сосны и пригласил к себе на пир шестерых конунгов, — продолжал петь седой скальд, словно проникая в тайные думы конунга Рюрика. — И когда принесли Кубок Браги, Ингьяльд-конунг встал, взял в руки большой турий рог и дал обет увеличить свои владения вполовину во все четыре стороны или умереть. Затем Ингьяльд-конунг осушил свой рог, и, пока приглашённые на пир конунги пили пиво, конунг Ингьяльд поджёг свои новые палаты. Они сразу запылали. В пламени сгорели все шесть конунгов и все их люди. Тех, кто пытались спастись, люди конунга Ингьяльда немедля убивали. Так Ингьяльд-конунг подчинил себе все их владения, и собирал с них дань...

Конунг Рюрик горестно вздохнул, обводя глазами своих боевых товарищей, ибо понимал, что подобная участь может подстерегать и его самого. Конунг Гуннар давно стремился подчинить себе всех окрестных ярлов и конунгов и мог воспользоваться для этой цели собранием неразумных бондов на тинге, мог оговорить неугодных ему людей, мог добиться вынесения несправедливого решения. Тем более теперь, когда и сам конунг Гуннар уязвлён до глубины души богатством конунга Рюрика и его люди завидуют людям Рюрика...

На весеннем тинге многое может решиться...

Рюрик всегда считал себя сильным человеком. Он знал цену себе и своей дружине. Он презирал слабых и не боялся богов.

   — Давай нападём на конунга Гуннара и покажем ему, у кого дружина сильнее, — заглядывая в глаза Рюрику, сказал Эйрик.

   — Счастлив тот, кто в нужную минуту повстречал подходящего друга. Но не менее счастлив и тот, кому в нужную минуту повстречался подходящий враг. Врагов не следует уничтожать. Без врагов мир будет неполным... Мы поступим иначе!

Через неделю Рюрик снарядил обоз с богатыми дарами и поехал на Побережье Серых Валунов, чтобы взять в жёны Енвинду.

И конунг Гуннар не смог ему отказать в руке дочери.

* * *

На исходе санного пути возвращался в Киев с огромным меховым обозом князь Аскольд.

По обыкновению своему, тихий, немногословный, задумчивый ехал Аскольд впереди вереницы лошадей и саней, растянувшейся едва не на две версты. Князь чуть покачивался из стороны в сторону, сидя в собольей шубе на притомившемся кауром жеребце.

День клонился к вечеру, и по серому шероховатому снегу уже пролегли длинные причудливые тени от кустов и деревьев.

Дорога то стелилась по замерзшим руслам рек и ручьёв, то взбиралась на пригорки, то принималась петлять по дубравам и болотам.

Аскольд готовился взвалить на свои плечи тяжкое бремя ответственности за землю русскую. Дир решил по весне объявить всем князьям светлым, всем старцам градским, что на киевском великом столе отныне станет княжить Аскольд.

Ох, нелёгкая предстояла работа!..

Князь должен был княжить и владеть, думать об устроении земском и строе ратном. Вождь на войне, он был судьёй в мирное время, купцом и дипломатом. Всякий закон исходил от князя. Княж двор — место суда и расправы. Княжьи отроки — следователи и палачи, судебные исполнители и стражи.

Князь собирал дань и распоряжался ею во благо народа.

Накормить голодных и обогреть бездомных, защитить сирот и умерить аппетиты бояр — тоже заботы князя.

Дипломатия и разведка, внешняя торговля и обеспечение населения солью, а в голодный год и зерном...

Было от чего призадуматься князю Аскольду...

Главной торговой дорогой была Волга. С моря Хвалисского по полноводной реке, едва сойдёт лёд, поднимались заморские гости. Они везли арабское серебро и булатные клинки, пряности и шелка, чтобы в верховьях Волги обменять свои сокровища на славянские меха.

Вся торговля шла в обход Руси, и пошлинами богател хазарский каган.

Дир поведал Аскольду, что одна из главнейших задач — переманить торговые караваны с Волги на Днепр.

Для этого следовало завладеть Западной Двиной и Смоленском, ибо именно там расходились пути на Днепр и на Волгу.

Подведение под свою руку дреговичей, контролировавших Западную Двину, было весьма кстати.

А там и захват Смоленска становился предопределённым. А как его захватывать?

Города киевляне брать, в общем, не умели.

Если случалось захватывать город, то чаще всего добивались цели хитростью или измором.

А у ромеев такое войско, что перед ним никакой город не устоит, — они и стены преодолевать умеют, и ворота разбивать... Без этого нынче и киевлянам не обойтись.

Значит, нужно было усиливать младшую дружину, нанимать новых ратников.

Увеличение количества людей, находившихся на содержании великого князя, требовало увеличения количества зерна и прочего корма.

Для того чтобы получать больше жита, нужно иметь больше пашни, а где её взять? В степи?

Но там во всякое время пашня может подвергнуться нападению кочевников.

Расширять запашку следовало там, куда степнякам было трудно добраться — в лесостепи, в лесу...

Славяне бежали из плодородной степи под защиту леса, и великий князь обязан был указать своим людям, куда им идти, где селиться...

И посоветоваться не с кем — у пасынков и бояр свои заботы, а смерд — он и есть смерд. Заботы княжеские его мало волнуют. Да смерды, пожалуй, и не догадывались, что у великого князя могут быть какие-то затруднения или огорчения...

Со смердами Аскольд не любил беседовать. Смерд всегда желает быть униженным. Смерд тянется душою к деспоту. А добрых правителей смерд не любит. Смерд желает получать подарки от князя и вволю бражничать, а до княжеских забот ему дела нет.

 

ЗАМЕТКИ НА ПОЛЯХ

Вероятно, автору давно уже пора принести свои извинения читателю за обилие подробностей минувшей эпохи, тех мелочей, которые на первый взгляд не оказывают прямого воздействия на развитие сюжета, а посему могут быть опущены.

Однако именно из несущественных мелочей складывается вся наша жизнь.

Прежде, обращаясь к прошлому, читатель, по существу, оставался в настоящем: отличия прошлых эпох от окружающей реальности мало кого интересовали, да на эти отличия никто и внимания не обращал.

А теперь каждый всё больше стремится воспринять былое именно в тех чертах, которые отличают его от современности, и тем самым совершить побег из опостылевшей реальности в далёкое прошлое...

То, что современный человек считает основополагающими ценностями, могло ведь и вовсе не являться таковыми для людей иной эпохи и иной культуры.

И наоборот, кажущееся нам сейчас ложным или малозначимым было самым истинным и крайне существенным для человека иной эпохи.

Государство Русское формировалось на земле, со всех сторон окружённой народами, желавшими жить на ней: печенегами, уграми и хазарами — на юге, чёрными булгарами — на востоке, скандинавами — на севере, поляками и немцами — на западе...

Для того чтобы выстоять в непрерывных войнах с врагами, наше государство должно было требовать от соотечественников столько жертв, сколько их было необходимо.

Для того чтобы сохранить политическую независимость, чтобы сберечь исконную культуру, свои вековые святыни и верования, народ должен был не только терпеливо сносить нечеловеческие тяготы и лишения, но и делать это вполне осознанно, добровольно, чтобы не отнимать у растущего государства силы ещё и на преодоление внутренних распрей.

Именно так закладывались основы того, что потом назовут загадочной славянской душой.

Во все времена на Руси нравственной опорой становились люди, которые ради общего блага готовы были жертвовать и своим достоянием, и самой жизнью.

* * *

Ехал князь Аскольд из земли дреговичей через землю древлянскую, и к очередной ночёвке обоз подошёл к воротам богатой усадьбы боярина Надёжи.

Оповещённый гонцами, сам древлянский боярин вышел к новым тесовым воротам, чтобы низким поклоном приветствовать Аскольда, подержать повод коня и помочь спуститься на резное крыльцо.

После взаимных приветствий Надёжа под руки проводил дорогого гостя в светлицу, усадил к пиршественному столу. Следом за Аскольдом вошли несколько сотников, а все прочие обозники отправились в повалушу, где им был приготовлен и сытный ужин, и мягкое сено для ночёвки.

Долго подтягивался к боярской усадьбе обоз с дреговичской данью, шумели на конюшне гриди, суетилась дворня на поварне. В светлице ужинали чинно и разговоры велись вполголоса — знали сотники честь и место.

Выждав приличествующее случаю время, дав насытиться Аскольду и его сотоварищам, боярин Надёжа доверительно поведал свежие вести:

— Днями вернулся из Киева мой кормщик — за железными скрепами и гвоздями для новой лодьи ездил, — так сказывал, будто от хазарского кагана в Киев гонцы прибыли... Не знаю, правду ли говорили на торгу, но кормщик мой слышал, будто каган хазарский нынче летом задумал на империю походом идти...

Аскольд задумчиво кивнул, и по лицу его нельзя было угадать, обрадован князь этой вестью или озабочен.

Усталые сотники молча тянули хмельной мёд, заедали горячими, с пылу с жару, пирогами.

   — И говорили на торгу, будто у кагана хазарского силёнок своих маловато, просит подсобить, чтобы вместе идти на греков. Я так думаю, дело стоящее. Вместе с хазарами можно пойти воевать...

   — Про то не нам судить, — деликатно заметил Аскольд. — По весне соберутся на весенний снем все князья, что приговорят, так и будет. У тебя, Надёжа, сколько в дружине ратников?

   — До четырёх сотен.

   — А сколько лодий?

   — Шесть.

   — Пока ещё есть время, посылай корабельщиков в лес, чтобы наладили ещё столько же. Чует моё сердце, что нынче нам большой поход предстоит.

   — Да, сейчас самая пора лодьи ладить, — согласился Надёжа. — В лесу дерева стоят сухие, звонкие... Завтра же сам с корабельщиками и пойду.

   — Добро. А теперь проводи меня в опочивальню. Старые раны ноют, спасу нет... Видать, к ненастью.

* * *

Пригибаясь против порывов сухого морозного ветра, путаясь ногами в полах тяжёлой волчьей шубы, Надёжа устало брёл впереди своего обоза, обкусывая льдинки с усов и озабоченно поглядывая то на хмурое небо, то на неприютные берега. Зимние вьюги намели на Припяти новые мысы и острова, занесли снегом приметные камни и сровняли с полем устья речушек и рек, так что ни одного верного знака не мог отыскать Надёжа, глазу не за что было зацепиться, а душа наполнялась тревогой, и не раз начинало казаться боярину, что проглядел он нужный сворот зимней санной тропы и вот уже которую версту ведёт свой обоз впустую, не приближаясь, а отдаляясь от цели.

Летом Надёжа в любую непогоду сумел бы определить, где находится и много ли воды под долблёным днищем крутобокой лодьи, но теперь, очутившись среди снежных просторов, растерялся бывалый боярин. Брёл он впереди своего обоза, не оглядываясь на своих корабельщиков и не дожидаясь никого, если возникала заминка, когда какая-нибудь из лошадей, грузно ступая по льду, оскальзывалась и падала, весь десяток розвальней останавливался и мужики собирались возле упавшей лошади, поднимали её руками, кнутами и крепкой бранью, проклиная на чём свет стоит не столько замученную невинную скотину, сколько непривычный лодейникам зимний речной путь.

   — Эгей, Надёжа! — прокричал, приближаясь к боярину, долговязый нескладный кормщик Арпил. — Много ли нам ещё идти осталось?

Надёжа остановился, озабоченно почесал в затылке, сказал неуверенно:

   — Вёрст пять... От силы — шесть.

   — Хоть бы дойти до какого ни то жилья, — вздохнул Арпил. — Не по нраву лодейникам ночевать в снегу, мы, чай, не птицы. Тетёрка пускай в сугробе ночует, тьфу!..

   — Должны дойти, — сказал Надёжа, но в голосе его было больше упрямства, нежели уверенности.

   — Лошади выдохлись, стать бы нам под кручей, передохнуть самую малость, — предложил Арпил.

   — Поднатужимся и одним разом дойдём до места, там уж и отогреемся, — стараясь говорить бодрым голосом, откликнулся Надёжа. — Сдаётся мне, осталось совсем ничего... Скоро будет излучина, за ней устье ручья...

Вздохнул кормщик Арпил, вернулся к оставленным розвальням, вновь потащил за собой выбившуюся из последних сил кобылёнку и розвальни, доверху нагруженные рогожными кулями с припасами.

Боярин Надёжа отошёл от санной тропы на два шага в сторону, оглядел растянувшийся по льду обоз, старался подбодрить проходивших мимо лодейников — кого приветливым кивком, кого ласковым взглядом.

Видел боярин, что изрядно измучены люди ледовой дорогой, однако и то понимал, что нельзя им сейчас становиться на днёвку — ветер с каждым часом крепчает, того и гляди, задует в полную силу, и уж тогда-то им точно не поспеть дойти до места, придётся ещё одну ночь в снегу коротать...

Последним в обозе шёл молодой лодейник Ждан, бодрился из последней мочи.

   — Что, Жданко, есть ли ещё сила? — спросил Надёжа, улыбаясь юноша.

   — Не в том сила, что кобыла сива, а в том, что не везёт!

   — Вовсе изнемог?

   — Потерпим, боярин!

   — Ну-ка, полезай в сани... Передохни чуток.

У Ждана ещё достало сил выкрикнуть петушиным голосом:

   — Сила по силе — осилишь, а сила не под силу — осядешь...

   — Где только прибауток набрался?.. — усмехнулся боярин, подхватывая лошадёнку Ждана под уздцы.

Ждан ничком повалился на розвальни, кое-как забрался под дерюгу, прикрывавшую рогожные кули, свернулся калачиком.

Надёжа потащил лошадёнку вдогонку за обозом, ушедшим вперёд по реке, оставившим после себя лишь парующие конские яблоки да жёлтые пятна мочи.

Выйдя из-за речной излучины, увидел Надёжа, что обоз вновь стоит. Поднимают обозники упавшую клячу Арпила, хлещут её по бокам кнутами, тянут за хвост, а она лишь ногами бессильно сучит по льду, встать не может.

Оставив кобылку прикорнувшего Ждана, Надёжа подошёл к головным саням, помог поставить изнемогшую клячу на ноги, затем поглядел по сторонам, выискивая взглядом хоть какое-нибудь укрытие от пронизывающего ветра, где бы можно было на время укрыться обозу, передохнуть самую малость, а там и дальше двигаться.

Углядев неширокий распадок на гористом берегу, Надёжа крикнул Арпилу, чтобы кормщик уводил обоз туда, а сам боярин решил забраться на кручу, поглядеть, где находится и не виднеется ли поблизости человеческое жильё, не курится ли дым над чьим-нибудь домом...

Арпил потянул свою кобылку напрямик, через заструги и сугробы, поспешая вывести розвальни на чистое место, где снегу было наметено всего в ладонь, а местами и того меньше. Хотя изнурённая кобылка и оскальзывалась местами на ровном льду, всё же сани покатились резвее, а следом за Арпилом и весь повеселевший обоз устремился к высокому берегу, к желанной передышке на многотрудном пути.

Проваливаясь по пояс в рыхлом снегу, цепляясь руками за торчащие кое-где кусты и корни, Надёжа карабкался на кручу, как вдруг над рекой послышался треск, испуганное лошадиное ржание и всполошённые крики лодейников:

   — Держи, держи!..

   — Сбоку заходи, сбоку!

   — Тяни-и-и...

Оглянувшись с откоса, увидел Надёжа, что у самого берега зияет чернотой разверзшаяся полынья, бьётся передними копытами о хрупкий лёд испуганная до смерти кобылка, тяжеленные розвальни тянут её под воду, и как ни старается Арпил, не может удержать её, а едва вырвались у него из рук вожжи, кобылку утянуло в пучину.

Кинулся Надёжа вниз по отвесному склону, кубарем скатился, едва цел остался. Сразу же бросился к оставшимся розвальням, принялся сбрасывать дерюжные попоны, будто удостовериться хотел, что под воду ушло нечто не столь уж важное, а сам готов был люто выть от досады, ибо знал, что сокрылись подо льдом драгоценные железные скрепы и гвозди, помещавшиеся именно на первых санях, под присмотром надёжнейшего Арпила.

На первых розвальнях лежали кули с зерном и сухарями, на других были сундучки с пожитками лодейников, на третьих — такие же сундучки да две связки канатов, на четвёртых санях помещался плотницкий инструмент да железные оковки для весел, на пятых санях лежали уключины и два небольших якоря...

Оглядев все сани, схватился Надёжа за голову и без сил опустился на снег.

Понурились и прочие лодейники — без железных гвоздей да без медных скреп как им теперь лодьи ладить?

Над полыньёй курился бледный парок, медленно ворочались в тёмной воде обломки льдин.

Пригляделся Надёжа, понял причину несчастья — тонкими были те льдинки и гладкими снизу. Угодили розвальни в ловушку, подстроенную водяным, — омут непрестанно кружил воду, не давал ей схватиться толстым льдом даже в лютую стужу.

Чтобы умилостивить, хотя и с некоторым запозданием, местную водяную нежить, бросил Надёжа в полынью корку хлеба, завалявшуюся в кармане.

Не принял водяной жертву, кружилась корка от края и до края гиблой полыньи.

   — У-у, нечисть, — прошептал Надёжа. — Кобылу заглотил, и всё тебе мало!..

Как же вернуть железные вещи?

В омут этот и летом не много сыскалось бы охотников нырять, что же до зимнего времени, и подавно никто не отважится.

   — Чего стали? На берег выходите, будем ладить днёвку, — не поднимая головы, буркнул Надёжа.

Пригорюнившиеся лодейники повели обоз в обход зияющей полыньи, завели в неглубокий распадок и стали располагаться на долгую стоянку: лошадей свели в одно место, составили рядком розвальни, а плотники тем временем уже обрубили нижние ветки у кряжистых елей, стоявших кучно, на сучках приладили поперечины, накидали туда лапника, и вышел сработанный на скорую руку походный лабаз — сверху самим ночевать, внизу лошадей ставить, повесив каждой на морду по торбе с овсом.

Пока лабаз мастерили, на костре и кулеш поспел.

Греясь у костра, поели в молчании, так же молча забрались в укрытие, легли, согреваясь друг около друга.

* * *

Под завывания февральского ветра скоро заснули все лодейники и корабельщики, сморённые нелёгким путём.

Похрапывали они на разные голоса, и только кормщик Арпил сидел у костра, казнил себя за невозвратную потерю.

Проскрипели по снегу чьи-то шаги. Обернувшись, Арпил увидел нерешительно мявшегося Ждана.

   — Дядя Арпил, а у нас сало есть?

   — Есть, — хмуро откликнулся Арпил и указал рукой на сальный бочонок.

   — Ежели салом меня с головы до пят намажешь, полезу в полынью, — тихо сказал Ждан.

   — А выбираться из неё как? Поди, с железом в руках не выплывешь, хоть даже и салом намазанный, — покачивая головой, сказал Арпил.

   — А поднимать меня не нужно, я куль вожжами обвяжу, вначале ты меня вытащишь, после мы вместе куль вытащим... Ну? Ты как?

   — Попробовать можно, — подхватываясь на ноги, сказал Арпил. — Эк, чего удумал!.. Под лёд по своей воле...

* * *

Надёжа проснулся, открыл глаза и тут же в бессильной ярости смежил веки и крепко сжал челюсти, припомнив беду, приключившуюся накануне.

Внизу мирно хрупали овёс отдохнувшие лошади, рядом вповалку спали лодейники. Им тоже следовало набраться сил, работа предстояла нешуточная.

Для себя Надёжа наметил поездку на усадьбу к боярину Гагану — должен у него быть коваль. Если посулить Гагану два-три бочонка греческого вина, велит Гаган своему ковалю сработать и гвозди и скрепы...

А вдруг не окажется у Гагана железа? Тут ведь не Киев, кузнечной слободы нету.

Как представил себе Надёжа, что придётся ворочаться аж в Киев за гвоздями и скрепами, невольно зубами заскрипел.

Спустился Надёжа с настила, зачерпнул горстью пушистый снег, протёр заспанное лицо, принюхался — должно бы пахнуть дымком. Не иначе, проспал повар Сава.

Выйдя к костру, увидел, что угли в костре давно выстыли и никто не озаботился тем, чтобы вздуть огонь.

И тут же послышался радостный крик Арпила:

   — Надёжа! Иди к нам...

Повернув голову на голос, Надёжа увидел, что кормщик и повар Сава стоят у кромки полыньи, тащат вожжами из воды голого Ждана, а у того в руках рогожный куль с железным товаром.

Не помня себя от радости, побежал Надёжа к реке, подхватил из воды тяжёлый куль, бросил на лёд, где уже лежали прочие три куля, следом за тем кулём и самого Ждана вытащил.

Сбросив с плеч волчью шубу, Надёжа укутал в неё стучавшего зубами Ждана и, словно дитя малое, понёс к лабазу.

* * *

Ясным днём при полном безветрии обоз пошёл ходко, и вскоре по берегу стали попадаться на глаза Надёже приметные места — то корявая сосна, то сросшиеся у корней ель с берёзой. А там и липовая роща показалась.

Оставив лодейников на берегу оборудовать временный стан, Надёжа отправился в рощу намечать деревья под лодейные колоды.

Росли в той роще великанские липы-вековухи, и не одну уже срубили лодейные мастера — то тут, то там торчали из снега срубленные наискосок пни, а от середины рощи до самой реки была вырублена широкая просека и уложены прямые сосновые слеги, по которым готовую лодью можно было спускать до самой воды.

Подойдя к выбранной липе, Надёжа со всех сторон оглядел дерево, огладил тёплый шершавый ствол, трижды сплюнул через левое плечо, дабы не сглазить.

От берега, проваливаясь в рыхлом снегу, прибежал Ждан, принёс длинную двуручную пилу.

   — Эту валить станем? — заглядывая в глаза Надёже, спросил Ждан и сбросил на снег полушубок.

   — Не мешай до поры! — сердито прикрикнул на него Надёжа. — Иди прочь.

Обиделся юныш, так что губы задрожали, как у младенца. Ничо, наука всем не просто даётся... После сам спасибо скажет.

Нету соображения у Ждана. Да разве ж можно валить липу пилой? Острые железные зубья разорвут податливую древесину, после этого в поры дерева станет проникать вода, и загниёт лодья, как ты её ни смоли. Нет, не пила тут требуется... Только жёсткое лезвие топора может при ударе забить все поры, сплющить все древесные жилочки так, что ни одна капля воды не просочится внутрь колоды, хоть ты её вовсе не смоли.

   — Уж ты прости меня, матушка-липа, — прошептал Надёжа, прикасаясь губами к стволу векового дерева. — Кабы не крайняя нужда, не стал бы губить тебя... Уж ты не прогневайся, матушка-липа, послужи мне честью...

Сбросил Надёжа с плеч тяжёлую шубу, положил рядышком меч, закатал рукава красной рубахи и, поплевав на ладони, со всего маху вонзил топор в липу.

Удар глухо отозвался в сухом промороженном стволе. Самое время валить дерево — пока не пришла весна, пока не забродили в липе живые соки.

Подошли сзади лодейники, стали помогать Надёже: кормщик Ар пил умело застучал теслом, обходя липу по кругу, намечая, где рубить.

Умело врубились топорами ещё три лодейника.

В голых ветках липы посвистывал ветер, сыпал на плечи и головы лодейников комья снега, а они не замечали ни ветра, ни снега, только летела во все стороны жёлтая щепа да поднимался парок от разгорячённых работой сильных мужских тел.

* * *

По всей Руси стучали топоры и пели пилы, тяжко вздыхали кузнечные меха, ковались боевые топоры и мечи, на деревянные щиты натягивалась толстая бычья кожа.

Русь готовилась к большому походу.

Строились лодьи и сушились ржаные сухари, вялилась рыба и коптились набитые мясом и салом свиные кишки, строгались калёные стрелы и упражнялись под доглядом наставников молодые ратники — поляне и древляне, радимичи и дреговичи, уличи и тиверцы, бужане и северы. Каждый боярин должен был выставить в ополчение по сотне вооружённых лодейников, а бояре светлые — по две сотни, то есть по пять лодий, со всеми снастями и припасами.

Куда пойдёт ополчение, знали только старшие воеводы да светлые князья.

Пока корабельники ладили лодьи, пока бояре и князья готовили свои дружины к большому походу, Аскольд был занят делом незаметным, но от того не менее важным — по всей земле русской поскакали его гонцы, приглашая в совместный поход и степных венгров, и ильменских словен.

Расписывали гонцы несметные богатства Камской Булгарии, всем участникам похода сулили златые горы и вдоволь холопов.

Хазарскому же кагану через доверенных лиц было передано, будто нынче летом замыслил Дир овладеть всем низовьем Днепра, а если боги будут милостивы, то дойдёт киевская дружина и до самого Херсонеса Таврического, прозываемого Корсунью.

А императорским порубежникам, находившимся в Дунайской Болгарии, через моравских торговцев стало известно, что Дир собирается идти большим походом на море Хвалисское, воевать земли халифа багдадского, для чего и приготовляется новый большой флот.

Мало кто обратил внимание на то, что с рыночной площади княжеского Детинца неведомо куда исчезли медлительные и важные греки-менялы, а освободившиеся места тотчас же заняли не менее толстые и важные арабы в цветастых халатах и белых чалмах.

О судьбе Елпидифора, наверное, мог бы поведать князь Аскольд, но никто у него отчёта не спрашивал...

* * *

В прежние годы Киев жил размеренно и тихо, неторопливо и спокойно.

С утра горожане занимались делами, но ближе к полудню затихали молотки ремесленников, прекращались зазывные крики на торжищах, замирало всякое движение на нешироких улицах стольного града, и по обычаю весь Киев — и княжеская Гора, и простонародный Подол, — все погружались в сытый послеобеденный сон. На улицах и площадях в это время можно было увидеть бодрствующими разве что поросят да собак, и лишь изредка мог показаться то ли челядин, исполняющий давно просроченное поручение хозяина, то ли гонец из дальних краёв, то ли ходатай из прилежащих к столице земель, не поспевший к обеду в Детинец, где щедро угощали всякого голодного...

Той весной Киев изменил прежней традиции — с рассвета и до заката работали бронники и оружейники, кузнецы и щитники, кожемяки и сапожники.

По всем дорогам мчались гонцы и поспешали обозники, доставляющие из боярских родовых усадеб оружие и всякие припасы, необходимые для дальнего похода.

Отправляясь в поход, каждый воин старался предусмотреть все невзгоды: укладывал в походный сундучок запас целебных мазей, бальзамов и повязок, в глубине души надеясь, что они ему не понадобятся. Припасал ремни и верёвки, которыми собирался вязать пленников.

Не княжеская дружина готовилась в дальний поход — она была малочисленна для нападения на Царьград, — поднималось ополчение союза родов и племён.

Из кривичских лесов и дреговичских болот подходили дружины, ставили шатры вблизи Киева, принимались за постройку лодий.

Великий князь Дир что ни день сам доглядывал за тем, как его воеводы и тысяцкие обучают молодых богатырей ратному делу.

* * *

   — Глянулся ты князю Аскольду, пожелал светлый князь поставить тебя полусотником... Прежде, чем станешь им, предстоит тебе выдержать испытание... У тебя крепкая рука, верный глаз и мужественное сердце. Ничего не страшись, юныш, — говорил Надёжа, вороша угли в очаге.

Ждан согласно кивнул.

   — Почему один зверь, поражённый добрым десятком стрел, всё-таки убегает от охотников, а другой падает замертво от единственного удара? Потому что порой стрелы попадают в такие места, где душа бывает лишь время от времени, а у иного зверя удаётся поразить именно то место, где содержится жизненная сила... Постарайся завтра не оплошать, нанести свой удар точно в душу медведю. Душа любого зверя содержится в крови, но бить нужно в сердце.

   — Я знаю, — задумчиво подтвердил Ждан.

   — Когда ты убьёшь медведя, я сделаю из его когтей славное зелье, которое защитит тебя от напастей, — пообещал Надёжа.

Замолчал боярин, погрузился в свои думы. А Ждан не отрываясь глядел на пламя, силился разглядеть душу огня, напитаться животворной силой предков.

Много вопросов роилось в голове Ждана, но Надёжа не мог ответить на. них, ведь он не был волхвом, как дед Радогаст.

Куда скрывается солнце на ночь?

Почему зимой день короткий?

Куда девается сила солнца в зимнюю половину года?

Кто отнимает у солнца его тепло?

Кто пользуется солнечной силой себе на пользу, но в ущерб другим?..

Свет и мрак — величайшие силы природы, и между ними ни на миг не прекращается единоборство.

Ничто не свершается без воли богов, значит, есть бог света и есть бог тьмы. Кто они, эти боги?

Похожи ли на людей? Где скрываются?

Едва уйдёт за край земли светило, затихает всё — и растения, и вся живность, и в такую пору кажется, будто весь мир помещается на зыбкой полосе между жизнью и смертью, между явью и марью... Только лютые звери да лесная нежить предпочитают тьму свету. А люди засыпают, отпускают свои души в полёт, чтобы с первыми утренними лучами вернуться к жизни.

Лучшее время — рассвет, возвращение к жизни.

На рассвете творятся заклятия против злых чар, по утренней чистой росе собирают целебные травы и коренья, ибо в эти краткие промежутки между ночью и днём, напуганные пением третьих петухов, нечистые духи летят прочь от земли, от людей и начинают понемногу приходить в себя и возвращаться, чтобы творить свои пакости, лишь какое-то время спустя...

Сбросив с плеч армяк, Ждан остался в просторной полотняной рубахе и портах, заправленных в высокие сапоги.

Он стоял, прислонившись спиной к искривлённому стволу берёзы, и глядел на ревущего медведя, которого донимали собаки.

Всё ближе и ближе подходил медведь к Ждану, ещё не видя опасного противника, но уже тревожно раздувая ноздри, поворачивая крупную голову из стороны в сторону.

А когда матёрый зверь вышел прямо к берёзе, псари отозвали собак, и медведь оказался один на один со Жданом.

При виде человека разъярённый зверь так заревел, поднимаясь на задние лапы, что от этого рёва у Ждана кровь гулко застучала в висках и он скороговоркой принялся шептать слова древних заговоров.

Для удачи охотнику мало быть смелым и ловким, мало знать все повадки зверя — нужно выпросить у богов содействия. Вот почему в эти решающие мгновения Ждан поспешно выпрашивал у лесных богов благоволения.

Под конец Ждан приветствовал и медведя, дабы и зверь не противился исполнению обряда.

Медведь с рёвом пошёл на Ждана, но он не шелохнулся, лишь крепче сжал древко копья.

   — Бросай, Ждан!

   — Коли! Бей!

Крики ратных товарищей долетали до Ждана, но он словно бы и не слышал их, выжидая.

Метнуть копьё очень хотелось, но и твёрдость руки, и сила воинского духа ослабляются излишней поспешностью.

Ждан дождался своего часа и ударил медведя копьём под сердце только тогда, когда мохнатый зверь сам устремился всей тушей на него, норовя смять Ждана, словно тараном.

Захрипел, оседая на влажную землю, лапистый зверь...

И тогда из груди Ждана вырвался ликующий победный клич.

Он поднял голову и встретился с одобрительным взглядом князя Аскольда, услышал негромкие слова:

   — Выходи, Ждан! Принимай под начало полусотню дреговичей.

 

ГЛАВА ВОСЕМНАДЦАТАЯ

Противоречивые донесения о военных приготовлениях тавроскифов регулярно поступали из разных мест в логофиссию дрома и сообщались кесарю Варде.

Ничего угрожающего интересам империи в этих донесениях кесарь не обнаруживал и хода этим докладам не давал. Если киевский архонт Дир желает поживиться за счёт сопредельных племён, то это должно беспокоить только его соседей. Чем больше варваров погибнет при разбойном набеге, тем лучше для христианской империи, тем спокойнее будет на её границах.

У Варды и без того забот хватало. Подготовка решающего наступления на еретиков-павликиан близилась к завершению.

Зима с 859 на 8.60 год прошла в болезненно-возбуждённом ожидании войны.

По Константинополю носились невероятные слухи и небылицы о всяких небесных знамениях и приметах, предвещавших скорую победу христолюбивому воинству.

В харчевнях поднялись цены на вино, а на форуме Амастриана резко вздорожали боевые кони.

А когда чиновники ведомства логофета стратиотикоса приступили к закупкам провианта и фуража для готовящегося похода в Малую Азию, на городских и прилежащих к столице торжищах перекупщики круто взвинтили цены на зерно и сено.

* * *

Весна выдалась дружная и тёплая, буйно зацвели сады и виноградники, раньше обычного пастухи погнали стада на тучные высокогорные пастбища.

В весеннем воздухе витало тягостное предчувствие большой войны.

Вислоусый весельчак Бьёрн ходил по городу, прислушивался к разговорам, а если кто-нибудь спрашивал его, что он тут делает, Бьёрн с готовностью отвечал, что ищет своих соотечественников, желает проститься с ними...

Ему отвечали, что какие-то норманны переправились через Босфор ещё вчера, в свите императора, но Бьёрн говорил, что не теряет надежды напутствовать своих друзей на битву с еретиками.

   — Мы уходим воевать до полной победы! — говорили удалые стратиоты.

   — Значит — надолго, — сочувственно вздыхал Бьёрн. — Далеко ли находятся еретики?

   — Не близко... Говорят, нам предстоит идти почти до самой Армении.

   — А где она, эта самая Армения? — простодушно интересовался Бьёрн, и стратиоты начинали обстоятельно рассказывать, что Армения располагается весьма далеко, на границе с арабами, идти до неё предстоит почти два месяца, поскольку места там гористые, труднопроходимые.

Бьёрн сочувственно кивал, поддакивал — что уж говорить, в горах скоро не походишь, не то что по равнине...

Вечером, сидя в прибрежном кабачке, Бьёрн услышал разговоры моряков: подвыпившие мореходы на все корки бранили престарелого флотоводца Никиту Орифу, остающегося в Константинополе, а их посылающего воевать с арабскими морскими пиратами, захватившими остров Крит.

Подсев поближе к морякам, Бьёрн угостил их вином, стал рассказывать, как сам он ходил на драккаре воевать с пиратами — дело было на Балтике...

Моряк моряка всегда поймёт, к какому бы народу он ни принадлежал, и уже через несколько минут все мужчины беседовали так, словно всю жизнь ходили в море на одном корабле.

Бьёрну удалось узнать, что в поход против критских пиратов отправляются не только все имеющиеся в наличии боевые корабли, но также и мобилизованные по чрезвычайному указу императора купеческие талей и рыбацкие хеландии.

Кораблей требовалось очень много, поскольку намечено было блокировать остров Крит огненным кольцом и принудить пиратов к сдаче под угрозой полного их уничтожения.

   — Давно пора! — сказал Бьёрн. — Самые паскудные люди на земле — пираты!.. Уж я-то знаю это! Испытал их объятия на своей шкуре...

Вернувшись в свою каморку, Бьёрн нацарапал несколько строчек на узкой полоске пергамена, прикрепил послание к ножке киевского сизаря и выпустил его в тёмное небо.

* * *

Историк записывал свои впечатления от перемены в деятельности императора Михаила:

«...после того как молодой василевс Михаил обратился к собравшимся на ипподроме с приветственным словом, поднялся неимоверный и радостный шум приветствий со стороны множества воинов и горожан, и прежнее недовольство перешло в благорасположение, и упрёки в беспутстве и пьянстве заменились похвалами, и злые насмешки уступили место почтению, и всё совершенно изменилось. Сила слова умеет и над природой властвовать, и по необходимости устанавливать законы, и душевные движения направлять в желанную сторону, менять ход событий, давать всему новый вид, творить несказанные чудеса и создавать повиновение в просветлённых душах подданных...»

Время от времени историк позволял себе величаво пофилософствовать в своих заметках: «Лучшим доказательством слаженности государственного устройства обыкновенно служит то, что сам народ добровольно поддерживает существующие порядки. Не случается при справедливом правлении ни заслуживающих упоминания смут, ни признаков тирании... Вообще превыше всего следует ценить спокойствие государственной жизни, а первейшей обязанностью всякого правителя является предупреждение волнений в народе».

К числу важных текущих событий хронист отнёс усиление дипломатической активности императора Михаила, обратил внимание и на проявляемый интерес со стороны соседних государей: «Ко двору василевса Михаила прибыли послы от болгарского царя Богориса, от хазарского кагана, а также от багдадского халифа. Всем им василевс повелел устроить аудиенцию в один день».

* * *

Ничего важного от всех этих посольств Михаил не ожидал — обычный обмен протокольными любезностями, подарками, заверениями в вечной любви и дружбе, а под занавес некоторые спорные проблемы или покорные просьбы.

Наиболее важными могли быть переговоры с послами болгарского царя — во-первых, потому, что за последние десять лет накопилось немало территориальных претензий и приграничных конфликтов, которые следовало разобрать и решить полюбовно, а во-вторых, по мнению местоблюстителя патриаршего престола Фотия, следовало предпринять попытку склонить болгар к принятию христианства взамен их дикой языческой веры.

Вскоре по смерти императора Феофила болгары предприняли несколько успешных походов на земли империи, и граница Болгарии настолько приблизилась к Константинополю, что вошла в соприкосновение с территорией, подвластной эпарху столицы.

Впрочем, перемена границы мало огорчала Михаила. Захватив часть Македонии и Фракии, болгарские ханы вполне удовлетворили свои завоевательные амбиции, но вместе с тем Болгария незаметно превратилась в аграрный придаток великой империи.

Отныне на константинопольские рынки стали приезжать, помимо болгарских купцов, также и простые землепашцы, которые в изобилии привозили на продажу и на обмен зерно и фрукты, лен и мёд. Хлопот с такими торговцами не было никаких — прижимистые болгарские поселяне даже в монастырских гостиницах не желали останавливаться, опасаясь истратить лишний обол. Свой нехитрый товар они сбывали константинопольским оптовым перекупщикам, торопливо закупали необходимые для себя вещи и поскорее убирались восвояси, доставив столице империи огромное количество продовольствия и немалые пошлины государственной казне.

С болгарскими послами следовало уточнить районы сбора годовой дани во избежание конфликтов.

Озабоченный поддержанием спокойствия на границах империи, Михаил готов был отдать всю Македонию под руку болгарского царя, ибо население этих земель весьма неохотно вносило в казну подати, каждый сбор налогов превращался в карательную экспедицию.

С посланцами хазарского кагана императору Михаилу предстояло обсудить возможность совместных военных действий на Кавказе, в глубоком тылу еретиков-павликиан и поддерживающих их арабов. Неожиданный поход хазарской конницы мог бы наделать немалый переполох в стане еретиков и их багдадских покровителей. Известно ведь, что наибольшую выгоду на войне может доставить обман противника.

Вообще война — это искусство обмана. Поэтому, если ты и можешь что-то сделать, врагу следует показывать, будто ты этого не можешь. Если ты пользуешься чем-нибудь, показывай противнику, будто ты этим и не собираешься пользоваться. Если ты далеко, показывай, будто ты близко. Если ты близко, создай у него ощущение, будто ты далеко. Главное — ещё до решающего сражения победить врага точным расчётом.

А главная проблема, которая не отпускала ни на час, — военное присутствие арабов в Малой Азии.

Война кровоточила непрерывно на протяжении многих лет, но внешне почти ничем не походила на классическое противостояние двух армий. Военные действия за долгие годы приобрели затяжной и даже рутинный характер. В Малой Азии сложилась вполне определённая схема арабских набегов на земли империи. Весенний набег, начинаясь в половине мая, когда лошади были уже прекрасно откормлены на подножном корму, продолжался обычно в течение тридцати дней — до середины июня.

В это время на плодородных ухоженных землях империи лошади захватчиков находили обильный и как бы вторичный весенний корм.

С половины июня до половины июля ленивые мусульмане устраивали передышку от войны — и себе, и своим лошадям.

Затем начинался летний набег, длившийся примерно шестьдесят дней — с половины июля до половины сентября.

Что же касается зимних походов, то арабы предпринимали их только в случае крайней необходимости, причём в глубь империи не заходили и старались, чтобы весь набег продолжался не более двадцати дней, поскольку именно на этот срок каждый воин мог нагрузить на своего коня необходимое количество фуража. Зимние набеги арабы совершали в конце февраля и первой половине марта.

Повторявшийся из года в год грабёж малоазиатских провинций империи приводил к разорению поселян-стратиотов, к оскудению государственной казны. Подданных империи угоняли в рабство, брали в плен, и их приходилось освобождать за немалый выкуп.

Время от времени империя и халифат договаривались об обмене пленными, и процедура эта, отработанная на протяжении десятилетий, уже стала настолько рутинной, что послов халифа, приезжающих в Константинополь с предложениями об обмене и списками пленных, чиновники логофиссии дрома могли по нескольку месяцев держать при императорском дворе, даже не докладывая о посольстве монарху.

Именно так обстояло дело и в 859 году, когда высокопоставленный посланник халифа Мутаваккиля вместе со своей весьма многочисленной свитой всю зиму томился в столице империи в ожидании приёма, а в это же самое время в Багдаде дожидался высочайшей аудиенции посланник Михаила, престарелый патрикий Трефилий.

Не докладывали императору и о том, что пленные греческие архонты и стратиоты все эти долгие месяцы страдали от голода и холода, содержась под стражей во временных лагерях на реке Ламусе, близ двух мостов, где обычно происходил обмен...

* * *

Процедура приёма послов превращалась для императора Михаила в настоящую пытку.

Михаил с трудом выносил неимоверную тяжесть придворного церемониала и этикета, не всегда ему хватало сил не только душевных, но и физических — ведь на василевса надевали столько дорогих златотканых одежд, столько инсигний и украшений, что тонкий юношеский стан Михаила с немалым трудом сохранял вертикальное положение. Тяжесть золота и драгоценностей клонила Михаила к земле, и если бы не помощь специально обученных придворных, поддерживавших священную особу императора под обе руки на всём пути к золочёному трону, Михаил, пожалуй, был бы не в состоянии сделать и двух шагов.

Сопровождаемый вестиаритами и рослыми гвардейцами, император Михаил важно уселся на Золотом Троне. Рядом с ним, почтительно склонив массивную голову, стал кесарь Варда, чуть поодаль — толмачи и секретари, высокородная придворная свита и всякая прислуга.

Когда всё было готово к приёму посольств, с потолка Хрисотриклиния опустился тяжёлый золотой занавес, отделивший императора и его приближённых от всего зала.

Через некоторое время на той стороне, за занавесом, послышался нестройный шум, чьи-то шаги, лязг оружия, шорохи и покашливание, — сопровождаемые грозной стражей, в зал на цыпочках входили иноземные послы.

По знаку этериарха Андрея заиграл орган, запели механические золотые соловьи на золотых ветках деревьев, окружавших императорский трон, медленно поплыл вверх золотой занавес.

То ли ослеплённые блеском драгоценностей, явившихся их взорам, то ли старательно исполняя строгий наказ этериарха, послы дружно повалились на мозаичный пол.

Оглядев с высоты трона склонённые спины посланников и не увидев среди них представителей багдадского халифа, Михаил вопросительно посмотрел на кесаря Варду.

Кесарь отвёл взгляд в сторону, и император был вынужден шёпотом спросить:

   — Где послы Мутаваккиля?

Кесарь замялся, пробормотал нечто невразумительное, и тогда Михаил шёпотом приказал этериарху, чтобы дворцовые служители вновь спустили с потолка золотой занавес.

Такой ход не был предусмотрен никаким ритуалом, этериарх растерялся, не сразу сообразил, кому что делать. Громыхая подкованными сапогами, этериарх убежал, вдруг невпопад запели золотые птицы, заиграла музыка, и только после некоторой паузы рывками стал опускаться тяжёлый занавес.

Придворные в страхе застыли.

   — В чём дело?! — разгневанно спросил Михаил.

   — Ва-ва-ва-ше величество... — испуганно пролепетал кесарь, грузно опускаясь на пол. — Они имели намерение оскорбить ваше величество, и я не решился допустить их к аудиенции...

   — Каким образом они намеревались меня оскорбить?

   — Посол осмелился явиться не в парадных одеждах, а в чёрном платье, в мусульманской чалме, которую он не пожелал снять, а также с мечом и огромным ножом, с которыми он не захотел расстаться.

   — Где посол?

   — Ушёл, — развёл руками Варда.

   — Догнать, принести извинения и немедленно проводить сюда! — вне себя от гнева, прошептал Михаил.

Кесарь ползком направился к выходу из Хрисотриклиния, только у дальней двери осмелился подняться... на четвереньки и таким образом удалился.

«Жалкий червяк! Каков идиот! — подумал Михаил. — Какой прекрасный повод он мог дать халифату для ожесточения военных действии, для предъявления самых немыслимых требований!.. И это — накануне тщательно скрываемого похода армии под предводительством самого императора в Малую Азию...»

Прошло не менее получаса, прежде чем кесарь вернулся и, запыхавшись, доложил, что посол Наср-ибн-ал-Азхар-аш-Шин возвращён в Хрисотриклиний и что в настоящую минуту его спутники выкладывают перед золотым занавесом подарки халифа Мутаваккиля — тысячу пузырьков с мускусом, нарядные шёлковые одежды, большое количество шафрана и драгоценности.

Смилостившись, Михаил сквозь зубы позволил кесарю остаться для проведения торжественной церемонии приёма иноземных послов. Ещё одно отступление от церемониала грозило обернуться дипломатическим конфликтом, ведь кто-то из послов мог счесть нарушение ритуала нарочитым и оскорбительным для своего монарха.

Был дан знак служителям, и вновь загудел орган, запели на золотых ветках золотые птицы, пошёл вверх золотой занавес, представляя взорам не на шутку переполошившихся послов священную особу императора Михаила.

Начался дипломатический приём.

* * *

Несколько дней подряд Вардван безуспешно бродил по кварталам, примыкавшим к бухте Золотой Рог. Здесь жили люди, чей достаток и само существование зависели от моря, — корабелы и портовые грузчики, плотники и проститутки, толмачи и коммеркиарии, иноземные купцы из Венеции и Пизы, а также специальные чиновники-лигатарии, следившие за чужеземными купцами...

По всем кабакам и причалам бродил Вардван, уговаривая судовладельцев и капитанов отправиться в Херсонес, но охотников не находил.

Все знали, что весьма скоро предстоит выгодное дело — переправа императорской армии через Босфор, — и надеялись хорошо заработать, не удаляясь от столицы.

И тогда Вардван решил сам купить небольшое судёнышко, нанять команду отчаянных мореходов и с ними отправиться в путь.

Хозяева хеландий, прослышав о том, что богатому клиенту судно требуется спешно, заламывали немыслимые цены — от трёх до пяти литр золота, пока наконец Вардвану не посчастливилось приобрести потрёпанную хеландию всего лишь за сто пятьдесят номисм.

Оставалось нанять опытного судоводителя, но и здесь интересы Вардвана вошли в противоречие с действиями Ромейской империи. Император направил огромную армаду боевых кораблей против арабских пиратов, захвативших Крит, и перед этим походом среди моряков была проведена почти повальная мобилизация.

С превеликими трудами в одном из прибрежных кабаков Вардвану удалось отыскать одного изрядно подвыпившего гав клира, готового немедленно за бочонок вина отправиться хоть за тридевять земель, хоть в самую отдалённую провинцию.

В том же кабаке сам навклир подобрал команду, и Вардван без промедления направился к начальнику порта за разрешением на выход в море.

Войдя в просторный кабинет важного чиновника, Вардван униженно поклонился и заискивающим голосом едва слышно вымолвил:

   — Ваше превосходительство, я желал бы зарегистрировать на своё имя купленную мной хеландию и исхлопотать разрешение на выход в море.

Вместе с устным прошением Вардван выложил на стол чиновника несколько документов, подтверждавших правомочность и законность совершенной купли, а также небольшой, но увесистый замшевый мешочек с золотыми монетами.

   — И что это тебе, лекарю, вздумалось покупать хеландию, отправляться на край света? — с добродушной усмешкой полюбопытствовал начальник порта, небрежно убирая мешочек со стола.

   — Обстоятельства вынуждают меня спешно выехать в столицу фемы Климатов, Херсонес, дабы там, в монастыре святого Климента обрести некое чудодейственное снадобье, которое одно только способно исцелить от тяжкого недуга моего пациента... Все расходы взял на себя пациент, имя которого я не смею даже вымолвить, однако поверьте, это весьма могущественная персона, и если мне удастся облегчить его страдания, мне выйдет за это такая награда...

   — Ладно, можешь дальше ничего не говорить, — согласился начальник порта и повелел скрюченному писцу надлежащим образом оформить необходимые документы.

Каждому гребцу своей хеландии Вардван ежедневно давал по фунту солёного мяса, по кружке вина и по целой миске бобов, так что протрезвевшие забулдыги гребли с утра до ночи, не жалея сил и проклиная на все лады своего хозяина.

При попутном ветре хеландия ходко прошла под парусом вдоль болгарского берега, миновала Дунайское гирло и попала в полосу абсолютного штиля.

Вардван выслушал предложение навклира залечь в дрейф, чтобы дождаться ветра, но вместо ответа приказал судоводителю самому сесть к веслу, а кибернету велел выдать гребцам ещё по кружке вина.

Хеландия на вёслах полетела быстрее, чем под парусом.

За пределами империи на ночёвки к берегу не приставали. С наступлением темноты бросали якорь и до рассвета болтались на волнах, а затем вновь Вардван будил спящих и приказывал налечь на вёсла.

Всего за десять дней хеландии удалось дойти до острова, прикрывавшего вход в широкий лиман.

Вардван приказал поворачивать к острову.

Навклир заметил, что по острову гуляют стреноженные кони, принадлежащие явно не мирным пахарям, и предостерёг Вардвана:

   — Лучше нам сразу пойти на Херсонес, хозяин... Как бы нам не стать жертвой нападения...

   — У нас не осталось пресной воды, — возразил ему Вардван. — И другого источника ни ты, ни я не знаем. Поворачивай!..

Навклир горестно вздохнул и тронул кормило, направляя хеландию к острову.

Едва острый нос хеландии ткнулся в мягкий подсохший ил, на берег вынеслась ватага молодых вооружённых всадников.

Один из всадников остановил коня прямо перед хеландией, положил правую руку на меч и вопросительно посмотрел на греков.

Навклир оглянулся и увидел, что со стороны лимана к берегу подходят два корабля тавроскифов.

   — Вардван, мы в ловушке! — сказал навклир.

   — Нас не за что убивать, — воскликнул Вардван. — Я мирный лекарь, ищу целебные снадобья...

Тавроскифы бесцеремонно забрались в хеландгао, связали всех мореходов, а Вардвана, как владельца хеландии, потащили куда-то в кусты.

Когда его уже не могли увидеть товарищи по путешествию, Вардван знаками показал сопровождавшим его тавроскифам на свой перстень.

Как и предсказывал предводитель варваров, вид княжеского двузубца произвёл должное впечатление.

Вардвана немедленно освободили, к нему подвели коня и указали дорогу к богатому шатру, в котором восседал давешний киевский собеседник.

* * *

   — Здравствуй, везирь, — сказал Вардван. — Прикажи своим людям, чтобы они не убивали моих гребцов и навклира. На моей хеландии мне ещё предстоит добираться до Херсонеса...

Аскольд согласно кивнул и коротко распорядился, чтобы пленникам не причинили вреда.

   — Благодарю тебя, о везирь!.. Я рад, что наша встреча состоялась... Но думал, что она произойдёт в Киеве, а ты оказался гораздо ближе. У меня для тебя есть весьма важные вести... Но для начала одно необходимое уточнение. Ты ещё не отказался от справедливой мести?

   — Нет.

   — В таком случае сейчас самый удачный момент... Весь флот ушёл на Крит воевать пиратов. Армия со дня на день выступит в Малую Азию против моего повелителя Карвея. Столица будет вовсе беззащитна.

   — Хорошая новость, — согласился Аскольд. — Ты своевременно подтвердил то, что мне было известно от других людей, и в этом я вижу добрый знак.

   — Тебе было известно о походе в Малую Азию? — изумился Вардван. — О, везирь!.. А я летел к тебе, желая обрадовать такой вестью...

   — Не зная броду, не суйся в воду, — сказал Аскольд. — Можно ли выступать в поход, не располагая надёжными сведениями о намерениях врага?..

   — А я так спешил в Киев... Хотя мой навклир до сих пор убеждён, что мы направлялись в Херсонес за целебными снадобьями для богатого пациента.

   — Советую тебе вместе с твоими людьми переждать какое-то время здесь, на острове. В Корсуни сейчас греки отбиваются от хазар. Вчера гонец оттуда прибыл, он своими глазами видел, как хазары обложили Корсунь со всех сторон.

   — А ты, везирь?

   — Завтра утром моё войско выступает на Царь-город. Так что и туда тебе спешить не следует.

   — Да, пожалуй.

Увидав, что Вардван пребывает в растерянности, Аскольд подарил ему золотую гривну, украшенную всё тем же княжеским двузубцем.

   — Сейчас тебя проводят к твоим людям. Уж не обессудь, что придётся тебе потерпеть неволю несколько дней, — сказал Аскольд. — Прощай, врачеватель. Надеюсь, мы ещё свидимся, тогда и потолкуем без спешки. А сейчас, извини, недосуг...

* * *

Под величавое пение псалмов на берегу Босфора собиралось огромное воинство. Между рядами отчаянновеселых стратиотов расхаживали важные священнослужители, окуривали воинов ладаном, кропили святой водой и осеняли крестным знамением доблестных защитников святой и единственно истинной православной веры, одновременно призывая страшные проклятия на головы еретиков-павликиан и богопротивных почитателей Магомета, являющихся главнейшими противниками божественной Истины.

Весело трепетали на ветру боевые узкие стяги, тяжело колыхались дорогие хоругви.

Покачивались у берега на лёгкой волне вместительные суда, переправлявшие через пролив сорокатысячную армию, сновали через Босфор и лёгкие хеландии, на которых перевозили снаряжение, припасы и фураж.

На берегу толпились обыватели в таком небывалом количестве, что Василию показалось, будто все жители Константинополя, все шестьсот с лишним тысяч человек, от мала до велика, оставили свои занятия и вышли проводить на святой подвит христолюбивое воинство.

Собирая мужа в военный поход, Евдокия приобрела изящную амуницию, соответствующую его придворной должности: тонкие поножи из слоновой кости, отделанные золотом, вызолоченный шлем и короткий меч, сработанный руками знаменитого на всю империю оружейных дел мастера Никифора.

В последний час, перед тем как в составе личной свиты его величества переправиться через Босфор, Василий прискакал на тихую тенистую улочку, чтобы проститься с Феофилактом.

Отставной протоспафарий Феофилакт принял Василия в своей обширной библиофике.

   — Ты совершил верный выбор, — сказал Феофилакт, любуясь бывшим конюхом, которому была весьма к лицу военная амуниция. — Когда отечеству нелегко, всякий честный человек должен делить с государством его тяготы и заботы... Спокойная совесть, душевное равновесие, сознание исполненного долга перед Отечеством... Что может быть выше для человека?

   — Надеюсь, что этот поход будет знаменательным и войдёт в историю, — важно произнёс Василий. — Разгромив Карвея, мы сможем навсегда избавить Ромейскую империю от постоянной угрозы с востока.

   — Ах, если бы сбывались все наши чаяния!.. Твоими бы устами да мёд пить, — горько усмехнулся Феофилакт. — А меня, к великому моему сожалению, все последние месяцы неотступно преследуют самые дурные предчувствия... Собственно, из-за них я и не смог до сих пор оставить Город.

   — Полагаю, что твои опасения сильно преувеличены, — покровительственно изрёк Василий. — Империя сейчас сильна, как никогда прежде. Народ любит молодого императора, армия прислушивается к каждому его слову.

   — У меня нет никаких доказательств... Я ощущаю себя беспомощным. Поневоле приходит на ум сравнение с Кассандрой, которая провидела будущее, однако ей никто не верил и к её предсказаниям никто не прислушивался.

Голос Феофилакта был неподдельно грустным, порой в нём проскальзывали тихие нотки отчаяния и досады, которые Василий склонен был объяснять лишь его положением опального сановника.

   — Нынче я довольно коротко могу беседовать с его величеством, — сказал Василий, доверительно понижая голос. — Если ты утверждаешь, что над империей нависла опасность, укажи, где стоит тот троянский конь, которого нам следует опасаться, и я передам твои слова его величеству ещё до захода солнца.

   — Я ничего не могу объяснить, — замялся Феофилакт, беспомощно улыбаясь и описывая руками в воздухе некую замысловатую фигуру. — Всё же я — увы! — не Кассандра и не обладаю подлинным даром провидения. Я могу лишь предчувствовать. Опасность для империи существует уже довольно давно, она разлита в нашем воздухе, ею пропитано всё вокруг. Над всеми нами витает фатальное предощущение гибели... Порой его уже можно разглядеть — в каких-то отдельных досадных мелочах, в каких-то частных несуразностях... Разумеется, приметы эти открываются отнюдь не всем и не всякому. Увидеть их — ещё не значит проникнуть в их подлинный смысл.

   — Что ты имеешь в виду? — насторожился Василий.

   — Искать предзнаменования грядущих бедствий легче всего в толпе... У меня, как тебе известно, с некоторых пор появилось довольно много свободного времени, переезд мой во Фракию несколько затянулся, мне приходится много ходить по всякого рода людным местам, и я невольно стал прислушиваться к разговорам, невольно стал анализировать то, о чём говорят...

   — Кто говорит? — насторожился Василий.

   — Все! — словно бы удивляясь неразумению своего недавнего конюха, выкрикнул Феофилакт. — Я довольно потолкался и среди черни, и среди наших так называемых философов, послушал риторов и софистов... Я пришёл к выводу, что нынешние мудрецы сильно измельчали. Их мнимоучёные разговоры стали пусты и никчёмны... Налицо отсутствие пищи духовной для лучших умов Отечества. А ведь ещё со времён Аристотеля известно, что идейный разброд общества и духовная опустошённость его мыслящего слоя охватывают население всякой страны, как правило, именно перед войной.

   — Ну, разумеется!.. — с явным облегчением вздохнул Василий и снисходительно улыбнулся. — Весь Город знает, что эта война начнётся в самое ближайшее время... Мужчины готовятся воевать, они знают, что многие из них не доживут до триумфа, оттого-то и витает в воздухе предощущение близкой смерти... Победа немыслима без жертв. Мы дойдём до Армении, мы схватим гнусного богомерзкого еретика Карвея, привезём его в Город и выставим на форуме Тавра, чтобы всякий мог плюнуть ему в рожу!

   — Да-да, ты, конечно, прав... Наверное, так всё и произойдёт, как ты говоришь. Нельзя желать некой цели, не зная средств, коими этой цели можно достичь. А у империи нынче достаточно сил...

   — Я с великим наслаждением побеседовал бы с тобой, но — увы! — я сам себе не принадлежу, — сказал Василий.

Со слезами на глазах Феофилакт облобызал и перекрестил бывшего конюха, так что растрогался и сам Василий, сконфуженно шмыгнул носом и поспешно вышел на крыльцо.

Слуга подвёл коня, Василий взлетел в седло, браво отсалютовал коротким мечом и погнал своего скакуна во весь опор по тихой улице, так что его короткий плащ развевался за плечами, словно два крыла ангела-хранителя или ангела-воителя, отправлявшегося на смертельную схватку с силами мирового зла.

* * *

Спустя две недели после ухода воинства за Босфор, в душный июньский вечер, когда опальный протоспафарий бродил по розарию, наслаждаясь благоуханием цветов, к воротам усадьбы подскакал гонец и ударил в железную доску с такой силой, что насмерть перепугал престарелого раба-привратника.

Впущенный во двор вестник громогласно потребовал хозяина. Когда же Феофилакт, обеспокоенный неурочным шумом, вышел к нему, гонец произнёс с беспрекословной важностью:

   — Велено тебе, Феофилакт, без промедления прибыть в Большой Дворец!

   — Позволь, милейший, полюбопытствовать: кем же это мне может быть велено? — усмехнулся отставной протоспафарий, ощущая, как внутри задрожала каждая жилочка, словно у стратиотского жеребца, услыхавшего зов боевых труб.

   — Дожидаются тебя патрикий и паракимомен Дамиан, эпарх Никита и патриарх Фотий! — отчеканил вестник, полагая излишним вдаваться в дальнейшие объяснения.

   — Что ж... Пожалуй, надо ехать, — согласился Феофилакт и отдал слугам распоряжение, чтобы седлали каракового жеребца, а сам отправился в покои переодеться.

Феофилакт был не на шутку взволнован, совсем как в юные годы, когда ему предстояло впервые быть представленным царствующему монарху. В сущности, нынешний вызов в Большой Дворец по важности не уступал монаршему приглашению, поскольку на время отсутствия императора в столице вся власть переходила в руки вышеупомянутого триумвирата.

Опальный чиновник был одновременно и взволнован, и насторожен, и даже чуточку растроган — всё-таки его не забыли, в его советах испытывают нужду, его вновь призывают к служению.

Облачившись в парадный наряд и перепоясавшись мечом, в сопровождении дворцового вестника Феофилакт отправился во Дворец.

На Месе опытный глаз Феофилакта заметил некоторые странности — вот два вооружённых до зубов всадника на взмыленных лошадях обогнали Феофилакта, поспешая ко Дворцу, а вот попались навстречу несколько озабоченных чиновников, которые мчались во весь опор не разбирая дороги, так что простолюдины едва успевали отскакивать в стороны, дабы не быть искалеченными.

У Халки стояла усиленная стража, с подозрением оглядывавшая всякого прохожего, и за воротами на всей территории Большого Дворца можно было заметить следы всеобщей растерянности, нездоровое оживление, никак не свойственное мирному летнему вечеру, когда следовало бы наслаждаться покоем и безмятежностью, благоуханием цветов и дорогих благовоний...

Гонец проводил Феофилакта к одному из входов, а там его уже дожидался особый придворный, который помог спешиться и провёл самой короткой дорогой в зал уединённых совещаний синклита.

За совершенно пустым столом сидели высшие руководители империи — сухощавый эпарх Никита, чрезмерно усталый местоблюститель патриаршего престола Фотий и весьма удручённый чем-то дородный патрикий Дамиан.

От самой двери Феофилакт поклонился высшим сановникам — достаточно низко, чтобы продемонстрировать своё почтение, однако же и достаточно непринуждённо, дабы не быть предвзято обвинённым в заискивании и угодничестве.

   — Садись, Феофилакт, — нетерпеливо пригласил Никита, указывая отставному протоспафарию на позолоченное кресло. — Мы решили пригласить тебя для совета, ибо никто в Городе не может быть осведомлён в интересующем нас деле лучше тебя.

   — Весьма польщён и тронут столь высокой оценкой своих скромных познаний и буду рад оказать вам любую услугу, — покорно склоняя голову, ответил Феофилакт.

   — Садись, и приступим к делу! — поторопил патрикий Дамиан, нервно перебирая янтарные чётки.

Сохраняя достоинство, Феофилакт обошёл стол и занял предложенное ему кресло.

   — Феофилакт, они уже в Босфоре!.. — неожиданно выкрикнул Фотий. — Их можно ждать у стен Города с минуты на минуту!.. Что нам делать? Чего от них следует ожидать?! О, горе, горе всем нам...

Из сбивчивых выкриков непомерно разволновавшегося первосвященника Феофилакт ничего не понял, а потому обратил свой взор к эпарху.

   — Положение весьма серьёзное, — подтвердил Никита. — Это я заявляю не для того, чтобы запугать тебя, Феофилакт, но чтобы и ты проникся ответственностью момента.

   — Но что, собственно, происходит?

   — Как донесли наблюдатели, в Босфор несколько часов назад вошла несметная флотилия варварских кораблей, — озабоченно принялся докладывать убелённый сединами прославленный флотоводец Никита и бессильно сжал высохшие кулаки, словно сожалея о том безвозвратно ушедшем времени, когда он был молод и отважен, занимал пост друнгария флота и командовал морскими сражениями, а теперь вынужден сидеть во Дворце и с тревогой прислушиваться к вестям, доносящимся с берегов Босфора.

   — Это тавроскифы! — вновь выкрикнул Фотий. — Варвары!..

Как ни странно, отставной протоспафарий не испытал удивления, выслушав известие о нашествии крупных сил тавроскифов. Более того, он даже почувствовал, как с души его свалился тяжкий камень сомнений. По крайней мере, теперь он смог убедиться, что чутьё опытного государственного мужа не изменило ему и на сей раз, сбылись все тревожные предчувствия.

   — Феофилакт, расскажи нам всё, что ты знаешь о повадках и наклонностях этих дикарей! — взмолился Фотий. — И нельзя ли каким-либо образом отвлечь тавроскифов от Города?

   — Каким именно образом? — горестно усмехнулся Феофилакт, прощая первосвященнику абсолютное непонимание военной стороны дела.

   — Ну, я не знаю!.. — в отчаянии вздымая руки, воскликнул Фотий. — Может быть, следует попытаться подкупить их главарей или перессорить их между собою?

   — Полагаю, сейчас об этом говорить не следует, — собираясь с мыслями, ответил Феофилакт. — Делать это следовало много раньше.

   — Умеют ли эти тавроскифы брать приступом городские стены? — озабоченно поинтересовался Никита.

   — Как свидетельствуют факты, перед натиском этих варваров не смогли устоять стены Сурожа, Херсонеса, Амастриды, Фессалоники и многих других городов. Вполне вероятно, что они могут решиться на штурм стен Города. Безрассудства у них достаточно. Хотя стенобойных орудий, насколько мне известно, у них быть не должно, — деловито сказал Феофилакт.

   — Способны ли эти варвары вести переговоры? Соблюдают ли они мирные договоры? — спросил важный патрикий Дамиан своим тонким голосом скопца.

   — В нашем случае следовало бы вести речь о том, что скорее Ромейская империя может быть обвинена в уклонении от исполнения условий мирного договора, — холодно заметил Феофилакт.

   — Что ты имеешь в виду? — спросил Фотий.

   — Варвары не получали обещанной руги в течение шести лет. А когда они потребовали то, что им принадлежало по договору, на форуме у цистерны Аспара агентами эпарха были убиты два тавроскифа, а посольство, по сути, изгнано из Города...

   — Кто мог позволить такое? — гневно вопросил патрикий Дамиан.

   — Не только позволил, но и прямо приказал кесарь Варда, — спокойно ответил Феофилакт и поднял глаза на Никиту Орифу.

Эпарх огорчённо помотал головой, припомнив, как в спровоцированном побоище на рынке его люди несколько перестарались...

   — Глупости совершает Варда, а отвечать предстоит всей империи!.. — пропел патрикий Дамиан тоном, не предвещающим ничего хорошего для кесаря.

Пользуясь своим положением императорского постельничего, патрикий Дамиан обладал огромной властью и мог причинить любому царедворцу немало огорчений, нашептав его величеству любые наветы, любые подозрения.

Феофилакт почувствовал себя отмщённым. Теперь можно было приниматься за решение главных проблем.

   — Сколько кораблей направляются к Городу? — спросил он эпарха.

   — Сведения противоречивы. Одни говорят — около двухсот, другие наблюдали не менее четырёхсот, — ответил эпарх Никита, озабоченно морщась и словно бы досадуя на неточность своих соглядатаев. — Сколько воинов они могут нести на себе?

   — От десяти до двадцати тысяч, — озабоченно сказал Феофилакт и заметил, как вытянулось и обречённо застыло лицо патриарха Фотия. — А не поступало ли сведений о сухопутном передвижении войска варваров? Обычно часть тавроскифского войска идёт морем, а другая часть — берегом...

   — Такими сведениями мы пока не располагаем, — ответил Никита. — Вполне вероятно, что дороги в столицу перерезаны варварами.

   — Скажи, Феофилакт, чего можно ждать от этих варваров в самом худшем случае? — совладев с отчаянием, спросил Фотий.

   — Боюсь, что последствия нашествия могут оказаться куда более печальными, нежели самый худший прогноз, — скорбно заметил Никита.

   — И ты, протоспафарий Феофилакт, полагаешь то же самое? — упавшим голосом спросил патрикий Дамиан.

   — Я уже давно не протоспафарий, — усмехнулся Феофилакт.

   — Если ты пожелаешь возвратиться на службу, можешь подать прошение немедленно и будешь тотчас же произведён в патрикии, — твёрдо пообещал Фотий.

   — Я готов подать прошение сей же час. Когда столице государства угрожает опасность...

   — Что нам всем теперь делать, Феофилакт? — спросил Фотий.

   — Это будет зависеть от того, сколько людей эпарх сможет выставить на городские стены, чтобы оборонять их от варваров, — сказал Феофилакт.

   — Город остался без воинов... — вздохнул эпарх.

   — Гонец к императору отправлен?

   — Как только стало известно о нашествии, — подтвердил Никита. — Через два дня его величество будет знать о нашей беде, а ещё дня через четыре можно рассчитывать на подход первых легионов...

   — Следовательно, Городу необходимо держаться только до подхода войска, — повеселевшим голосом заключил Феофилакт. — Квинт Марций, римский легат, во время войны с македонским царём Персеем, стремясь выиграть время, чтобы привести в готовность своё войско, затеял с противником переговоры...

   — Прекрасная идея! — оживился и Фотий. — Нам следует тотчас же отправить посланников к предводителю варваров.

Феофилакт озабоченно покрутил головой, не решаясь возразить первосвященнику, но и не высказывая одобрения его словам.

   — А чем там дело кончилось у Квинта Марция? — поинтересовался эпарх.

   — Клинт Марций сумел заключить перемирие всего лишь на несколько дней, но и этого времени оказалось достаточно для того, чтобы собрать силы и завертеть приготовления к битве. Затем произошло решающее сражение, в котором обманутый царь Персей оказался разбит наголову!..

   — Немедленно отправляйся на встречу с предводителем этих варваров, — обрадованно сказал Фотий. — Чего тебе не хватает для ведения переговоров? Проси, и ты получишь всё.

   — Весьма польщён оказываемым мне доверием, однако мне на переговоры с тавроскифами следует отправляться не прежде, чем они приблизятся к Городу и организуют правильную осаду.

   — Но почему? — воскликнул Фотий. — Для чего увеличивать опасность?.. Не лучше ли будет упредить намерения варваров и попытаться остановить их на подходах к Городу?

   — Остановить? — горько усмехнулся Феофилакт. — Боюсь, что это уже не в силах сделать даже их предводитель... Мы не знаем, сколько их и от какого они племени. Мы не знаем, кто ими предводительствует. Мы не знаем их намерений... Это дикие люди, и меня пленят или даже убьют прежде, нежели я смогу добраться до их вождя... Нет, я убеждён, что поспешность в подобных делах скорее вредна, чем полезна.

   — Феофилакт прав, — после продолжительного раздумья заключил Никита. — Пусть эти варвары станут лагерем у стен города. Мы сможем разобраться в обстановке, увидеть их силы, их намерения, местонахождение предводителей...

   — Если человек хорошо вооружён, он не обнажает свой меч без необходимости... Если же вооружение слабое, он станет размахивать дротиком, издалека угрожать копьём... — сказал Феофилакт.

   — Ты хочешь сказать, что тавроскифы слабы? — с надеждой в голосе спросил Фотий.

   — Похоже на то... Иначе для чего им нужно было поднимать такой шум?..

   — Намерения их ужасны, — жалобно вымолвил Фотий. — Неужели нельзя никаким образом остановить их ещё на подступах к Городу? Зачем подвергаться такому риску?

Эпарх, паракимомен и Феофилакт обменялись понимающими взглядами: разве можно объяснить этому книжнику и философу, никогда не бывавшему в сражениях, весьма далёкому от понимания стратегии и тактики, как следует поступать в том или ином случае?.. И отдаёт ли себе отчёт святейший отец, что являет собою наступающая орда тавроскифов?..

   — Полагаю, нам следовало бы обсудить исполнение самых неотложных мер, — деловито сказал Феофилакт.

Быть может, именно разумное и рассудительное спокойствие Феофилакта помогло правящему триумвирату справиться с некоторым замешательством, и высшие сановники приступили к делу.

Уже через четверть часа из Большого Дворца во все регеоны Города поскакали гонцы с приказами.

Феофилакт охотно участвовал в выработке решений по укреплению городских стен, распределению немногочисленного городского войска по важнейшим направлениям обороны, и именно Феофилакту принадлежала мысль извлечь из хранилищ сифоны с жидким огнём и установить их на городских стенах вдоль берега Золотого Рога, чтобы не подпускать корабли неприятеля, чтобы отпугивать дикарей. Там, где это возможно, побеждать следует хитростью, а не силой.

Главная проблема, с которой столкнулись правящие царедворцы столицы, — отсутствие воинов.

   — Следовало бы выставить на стены всех молодых мужчин, а не только способных держать в руках оружие. Пусть варвары думают, что у нас неисчислимое воинство, — сказал Дамиан.

   — Где же их взять, этих молодых мужчин? — горестно вздохнул Никита. — Нынешние молодые мужчины гораздо более озабочены умением сносно играть в кости, нежели умением сносно обращаться с мечом.

   — Сколько воинов ты сможешь поставить на стены?

   — Не более двух тысяч... Кроме ночных стражников, двух сотен тюремных сторожей и рыночных стражников, у меня нет больше никого, — доложил эпарх. — Разве можно было уводить из столицы все войска?!

Так всегда бывает, что ошибки совершают одни люди, а расплачиваться за них приходится совсем другим...

* * *

Совещание затянулось до глубокой ночи, и лишь после того, как были отданы все необходимые распоряжения, решено было разойтись по домам до рассвета.

Феофилакт отказался от вооружённой охраны и отправился домой в одиночестве. Блаженное одиночество — единственное блаженство.

Хотелось обдумать наедине перемены, происшедшие за эти несколько часов, попытаться предугадать поведение тавроскифов, прикинуть, с какими предложениями следует выходить на переговоры с дикарями.

Холёный караковый жеребец легко нёс задумавшегося Феофилакта по опустевшим в полуночный час улицам столицы. Где-то вдалеке лаяли сторожевые псы, из переулка доносился монотонный стук колотушки ночного сторожа, где-то вдалеке нестройно пели — видимо, в каком-то храме шла всенощная.

Ещё никто ничего не знал.

В Городе продолжала идти своим чередом обычная ночная жизнь — монахи молились, грабители раздевали прохожих, сторожа охраняли чужое добро, а муниципальные стражники уговаривали кабатчиков прекращать работу и закрывать свои заведения. В эту пору выходили на промысел и предлагали мужчинам за умеренную плату свои греховные прелести городские гетеры из тех, кто постарше и пострашнее и чьи измызганные порочные лица лишь в непроглядной тьме ещё можно было принять за человеческие.

Никто из этих обывателей не ведал, какие опасности подступают к стенам Города, все стремились насытиться ночными пороками.

Вдруг какой-то человек вынырнул из темноты, ухватился за стремя и жалобным голосом обратился к Феофилакту:

   — Помилуйте великодушно!..

Рука Феофилакта, наполовину выхватившая меч из ножен, расслабилась, меч с маслянистым шелестом скользнул на место.

   — Милостивый государь, укажите дорогу заблудшему путнику!

Язык ночного незнакомца слегка заплетался, и поначалу Феофилакт хотел дать шпоры коню, однако, прислушавшись к выговору мужчины, уловил фракийский акцент и решил пожалеть его.

   — Куда ты ищешь дорогу?

   — В гостиницу «Три свечи», куда же ещё?.. Я ведь не настолько обеднел, чтобы ночевать под забором.

Феофилакт догадался, что полночный прохожий прибыл в столицу с челобитной или по судебному делу и после удачно разрешившейся тяжбы попал в кабак, а теперь боится идти по тёмной улице, опасается не за кошелёк, а за саму жизнь.

   — Ладно уж, пошли, — смилостивился Феофилакт, посылая жеребца неспешным шагом вперёд.

   — Я вижу, ты человек благородный и знатный, и я желаю откровенно сказать тебе, что во всём треклятом Константинополе подобных тебе отыщется весьма немного, — говорил полуночный попутчик, крепко держась за стремя.

Слушая подгулявшего провинциала, Феофилакт сдержанно улыбался.

   — Вот ты, как я вижу, вельможа весьма высокого ранга и, может быть, приближен к самому василевсу, и вот ты скажи мне, скажи откровенно, много ли отыщется в Константинополе чиновников, совершенно бескорыстно и искренне пекущихся о благе народа?.. У кого здесь вообще сохранилась хоть малая капля святой христианской заботы об общем благе?.. Да ведь вы тут забыли все заповеди! Даже те, у кого сохранилось понятие о справедливости, забыли о своём долге перед народом! Перед людьми меньшими, перед сирыми и убогими!.. Господь любил людей, а нынче чиновники любят только себя, все озабочены только собственным благополучием, все стремятся дорваться до государственной казны, чтобы хапать из неё... Все вы тут, в столице, ведёте праздную жизнь, паразитируете на жирном теле империи!.. За что вам даются все блага жизни? А разве мы не люди? Ведь вся наша беда состоит лишь в том, что мы живём не в столице, а на границе с проклятыми болгарами, которые грабят наши земли не хуже арабов...

   — Ну, будет, будет тебе!.. — оборвал незнакомца Феофилакт. — Ступай в переулок, вон там, видишь, где светится окно, и помещается твоя гостиница.

   — Благодарю тебя, благодетель! Век буду Бога молить за тебя и твоих деток!..

Феофилакт усмехнулся и пришпорил коня.

Родившийся и выросший в Константинополе, Феофилакт нежно любил этот город, считал его самым лучшим не только в империи, но и в целом мире.

Александрия в Египте и Антиохия в Сирии, Эдесса на Евфрате и Двин в Армении — все эти древние города покорно склонили головы перед величием нынешней мировой столицы.

Все пути мира вели в этот город, утвердившийся на семи холмах на Босфоре.

Из неведомых стран Востока поступали в Город шёлк-сырец и драгоценные пряности. Из Египта шло зерно. Из глубин чёрной Африки — слоновая кость и золото. Упитанный скот пригоняли из Малой Азии. А рыбу свозили в бухту Золотой Рог и из понта Эвксинского, и из Пропонтиды, и со всего Средиземноморья.

Слава о несметных сокровищах Константинополя далеко разлетелась по свету, и эта слава не даёт покоя жадным дикарям.

Однако алчных варваров всегда укрощала империя, и нынешних грабителей ожидает весьма строгий урок.

Несомненно, некое тайное знамение было и в том, что именно этому городу, Новому Риму, была передана слава столицы великой империи, дарована власть над полумиром.

Протоспафарий увидел, что проезжает по улице, на которой жила Анастасия.

Массивные кованые ворота были заперты, за стенами царила тишина.

«Пожалуй, стоит разбудить Анастасию, — решил Феофилакт, останавливая коня. — Сейчас я смогу предупредить её о грядущих бедствиях и предложить свою защиту...» И протоспафарий смело ударил кулаком по створке ворот.

* * *

На главной улице столицы, между форумом Константина и Августеоном, среди хлебных рядов и лавок аргиропратов, располагавшихся в уютных портиках, высилось массивное угрюмое каменное здание, известное каждому жителю столицы, — в этом сером доме с колоннами помещалось главное ведомство городского эпарха.

По достоинству своему эпарх столицы был одним из самых высокопоставленных чиновников империи и занимал в светской иерархии второе место, уступая лишь великому логофету.

Как отличительный знак своей должности эпарх обязан был носить разноцветную обувь — для одной ноги чёрную, для другой — красную, и никому больше во всей Ромейской империи не позволялось обуваться по такому образцу.

По делам службы эпарх должен был разъезжать по столице на особой колеснице, запряжённой лошадьми белой масти, и именно с этой колесницы он должен был оглашать народу важнейшие указы императора, а также свои установления.

Утром восемнадцатого июня 860 года эпарх Никита Орифа выехал из своей резиденции и сразу же принуждён был остановить лошадей, поскольку путь ему заградила толпа разгневанных горожан.

   — Почему не открыты городские ворота?

   — Рыбаки помрут с голоду, если их не выпустят на промысел.

   — Что будет с нами со всеми?

   — Эпарх, что нам грозит?!

Со скорбной понимающей улыбкой Никита Орифа вначале молча выслушал голос народа, затем сказал:

   — Сограждане! Перед лицом выпавших на нашу долю испытаний прошу всех соблюдать спокойствие.

Толпа, поволновавшись некоторое время, затихла. Именно на это и рассчитывал эпарх, демонстрируя абсолютное спокойствие. Лицезрение человека, уверенно пользующегося властью, всегда приводит толпу в покорное состояние.

Всё же нашёлся некто, на кого не подействовали властные чары эпарха.

   — Как нам сохранять спокойствие, если у городских цистерн происходят драки из-за каждого ведра воды?

Никита Орифа поискал глазами в толпе этого оратора.

   — И почему хлебопёки стали продавать такие маленькие хлебцы, что ими невозможно насытиться и ребёнку?!

Эту тираду произнёс мужчина в видавшей лучшие виды судейской хламиде, похожий на рыночного стряпчего, составляющего прошения и челобитные для простолюдинов. С оппонентами подобного рода следовало действовать тоньше, и потому эпарх сказал с нескрываемой печалью:

   — Я не ожидал этого от наших хлебопёков. Им будет нынче же отдан строгий приказ выпекать хлебы точно такого же размера, как и вчерашние... А для усмирения драк у цистерн, я полагаю, следовало бы создать отряды милиции из числа достойных граждан. Ты мог бы возглавить один из отрядов?

   — А чем будут заниматься муниципальные стражники?

   — Муниципальные стражники мобилизованы для несения караульной службы на стенах Города! — жёстко поставил крикуна на место Никита. — Полчища ненасытных варваров приблизились к Городу! И вы, вместо того чтобы здесь надрывать глотки, брались бы лучше за оружие да выходили на защиту родных очагов! На стены, мужчины!.. Опасность угрожает нам и с моря и с берега!.. К оружию!

Однако, вместо того чтобы с патриотическими возгласами устремиться к арсеналам, толпа на глазах стала редеть, и вскоре перед колесницей расчистился путь.

Нахлёстывая четвёрку лошадей, Никита погнал колесницу к Большому Дворцу.

В Константинополе проживало более полумиллиона человек, но эпарх не мог бы поручиться за то, что хотя бы один из сотни жителей будет стойко сражаться с варварами.

Разумеется, во всех регеонах огромного города уже собирались отряды чрезвычайного ополчения, к императорскому дворцу Дафны ещё с ночи начали собираться вооружённые отряды городской милиции, набранной из состоятельных ремесленников и торговцев.

В довершение всех бед эпарха, в Константинополе, кроме внешних врагов, существовало немало и внутренних. В столице было много, пожалуй, даже слишком много рабов, ведущих своё происхождение из разных мест, в том числе и принадлежавших к славянским племенам.

Вблизи наступающих на город тавроскифов эти рабы становились особенно опасными, они могли немало навредить обороне внешних стен, могли под покровом темноты напасть на стражу, стоящую у важнейших ворот, могли...

Да мало ли бед могли натворить рабы?!

По городу уже разъезжали глашатаи, оповещали горожан о необходимости надёжно обезопасить всех рабов, закрыть их в домашних тюрьмах и складах, в погребах и кладовых.

Агентам эпарха следовало превентивно арестовать всех подозреваемых в сношениях с еретиками-павликианами, а таковых набиралось несколько сотен.

Необходимо было, также без промедления переправить на азиатский берег Босфора людей, знающих потайные входы в Город, для встречи императора и обеспечения высочайшей безопасности.

Предстояло эпарху завершить немало и других дел, намеченных минувшей ночью.

Колесница мчалась по настороженной, притихшей главной улице. И эпарх столицы видел эту улицу словно бы внове.

Непривычными, до боли беззащитными показались Никите дома и площади, портики и колонны, сооружённые в честь славных монархов, правивших сотни лет тому назад.

Константинополь!.. Царственный град!..

Никита любил этот город, и нашествие дикарей лишь заставило заново прочувствовать всю глубину его любви к этому необозримому мегаполису, оплоту христианской цивилизации, к самому родному уголку во всей вселенной...

Ах, Константинополь, город славы Господней, богатый и кичливый, роскошный и трудолюбивый, изнеженный и воинственный, разноязыкий и единый...

Рядом с богатыми дворцами теснились трущобы, благоухающие сады и цветники соседствовали с гниющими отбросами рыночных площадей, залитые щедрым солнцем площади переходили в узкие, не ведающие света Божьего проулки. На берегу знаменитой бухты Золотой Рог смешивались тонкие ароматы мироваров и едкая вонь кожевенных мастерских, вырабатывавших лучшие в мире сафьян и пергамен.

Со всей земли, из Европы и Азии, Индии и Африки стекались в Константинополь лучшие мастера и умнейшие философы, здесь жили потомки славных и знатных фамилий, берущих своё начало в Великой Римской империи, и важные царедворцы, умелые зодчие и мудрые священнослужители.

Однако Никите было ведомо и то, что ни один город на земле не мог соперничать с Константинополем по числу нищих и увечных, воров и проституток, юродивых и бродяг, грабителей и мошенников, взяточников и клятвопреступников, лжесвидетелей и лихоимцев.

Пришла беда неведомая, но жители Города даже под угрозой смерти от варварских мечей не спешат занять места на стенах. Слабые плачут и молятся, богатые надеются откупиться, неимущие рассчитывают поживиться при дележе чужой добычи.

Большую часть чрезвычайного ополчения Константинополя на случай войны составляли крестьяне — жители стомильной зоны вокруг столицы. Власть эпарха распространялась на всю эту зону, и Никита сам инспектировал стратиотские формирования, следил за тем, чтобы стратиоты, приписанные к городскому ополчению, регулярно совершенствовались в ратном искусстве, чтобы у них было исправное вооружение, чтобы их боевые кони были крепкими и здоровыми.

И именно тогда, когда ополчение должно было сыграть свою роль в защите Города, оно оказалось отрезанным от столицы. Известие о нашествии варваров застало архонтов врасплох, ни один из отрядов ополчения не успел войти в столицу до того, как все ворота оказались закрытыми.

Лишь в эти тревожные часы понял эпарх, что все клятвы верности отечеству, даваемые в мирное время, обесцениваются в годину испытаний. Сейчас Городу нужны люди, готовые без лишних клятв и заверений взяться за мечи, готовые сражаться на городских стенах до последней капли крови, — но где же они, эти люди?..

Эпарху они были неведомы.

В чести пребывали другие — лгуны и льстецы, лизоблюды и угодники без чести и совести.

Прозрение всегда приходит, но всегда запаздывает.

 

ГЛАВА ДЕВЯТНАДЦАТАЯ

Сопровождаемый лишь полудюжиной телохранителей, останавливаясь только для смены лошадей на почтовых станциях, император Михаил вместе с протостратором Василием и протоспафарием Георгием прискакал на азиатский берег Босфора под вечер третьего дня осады столицы варварами.

До наступления полной темноты нечего было и думать о том, чтобы переправляться через пролив, по которому нахально, словно у себя дома, перемещались во всех направлениях варварские моноксилы.

Страдая от невозможности попасть в осаждённую столицу, Михаил стоял на берегу, глядел на клубы дыма, поднимавшиеся над Золотым Рогом, и думал о том, что варвары в неразумии своём не столько грабят, сколько в бешенстве уничтожают не принадлежащее им богатство. Увидеть и оценить последствия того или иного действия способен и дурак. Умный же будет стремиться к тому, чтобы понять глубинные причины поступков, чтобы суметь в дальнейшем предотвращать их пагубные последствия.

Главная причина набегов северных варваров на империю — отнюдь не их жадность, но отсутствие знания о Боге истинном.

Одурманенные ложными верованиями, они и не догадываются о существовании истинного пути к спасению, они отягощают свои души грехами, причиняя империи убытки... Мы обязаны просветить дикарей светом истины и тем самым избавить границы империи от постоянной опасности!

Рядом с монархом стояли Василий и Георгий, почтительно молчали, лишь изредка сочувственно вздыхали.

Наконец Василий осмелился сказать:

   — Всё обойдётся, ваше величество... Я сейчас загадал: если чайка ринется к воде и поймает рыбку, мы отгоним варваров. И точно! Чайка поднялась с огромной кефалью в клюве.

Простодушный Василий заглядывал в грустные глаза своего монарха, желая развеять тяжкие думы.

   — А ты что думаешь по этому поводу, Георгий?

   — Все гадания ошибочны и греховны, ваше величество. Думаю, что мы одолеем варваров и без содействия глупой птицы.

   — Вы оба правы, друзья мои... — примирительно сказал Михаил. — Ведь вы оба желаете одного и того же.

Багровое солнце временами почти скрывалось за густым дымом пожаров, опускаясь всё ниже и ниже, пока вовсе не скрылось за горизонтом.

Выждав ещё несколько часов, под покровом ночи император и его свита на рыбацкой сандалии переправились через Босфор и незамеченными приблизились к городской стене.

Проводники указали на потайную дверь, скрытую за гранитной глыбой. Хитроумный механизм, приведённый в действие умелыми руками проводников, сдвинул гранитный блок, а когда император и его спутники вошли в подземный ход, камень со скрежетом опустился на своё место.

У выхода из подземной галереи императора ожидали стражники и коноводы. Василий подал императору стремя, помог забраться в седло, и процессия скорым шагом направилась в Большой Дворец.

Проезжая по тёмным улицам Города, император с немалой горечью отметил, что столица погружена в глубокое уныние, отовсюду слышались не воинственные призывы к оружию, но малодушные вопли и стенания.

Во дворце императора немедленно проводили в Хрисотриклиний, где уже собрались почти все члены синклита: высшие сановники империи дожидались возвращения Михаила, уповая в случае любого бедствия только на своего монарха.

Устало опустившись на трон, Михаил обратился к эпарху:

   — Докладывай!

Эпарх был краток: Константинополь с моря и суши окружён варварами. Тавроскифы грабят пригородные усадьбы, монастыри и виллы знати. Всякого задержанного обращают в раба. Всего в нашествии принимают участие около двадцати тысяч варваров. В городе удалось вооружить и поставить на стены всего лишь около пяти тысяч ополченцев. Этих сил едва хватает на то, чтобы организовать круглосуточное наблюдение за варварами.

По строгому придворному этикету никто не смел ни о чём спрашивать императора, всякий чиновник должен был дожидаться, пока государь заговорит сам, но на сей раз престарелый эпарх не смог сдержать вопроса, интересовавшего всех:

   — Ваше величество, а когда подойдут наши легионы?

Михаил отмахнулся от вопроса, как от надоедливой мухи.

Накануне, обсуждая в полевом лагере на Черной речке, как ему следует поступить, Михаил поверил заверениям кесаря Варды, убеждавшего его в том, что тавроскифы дики, ничтожны и не способны к организации в боевые порядки и что богоизбранному монарху достаточно будет лишь появиться вблизи Города, как силы защитников удесятерятся, а враги вмиг присмиреют и, если даже не отступят от городских стен тотчас же, от них можно будет откупиться медными монетами.

После доклада эпарха стало ясно, что тавроскифы отнюдь не малочисленны, что огромный город они обложили по всем правилам военного искусства, и теперь следовало решать, как быть: вступать ли в переговоры с варварами или дожидаться спешно отзываемого с полпути императорского войска...

   — Что вы полагаете предпринять? — обратился Михаил к своим высшим советникам.

Не желая рисковать благорасположением монарха, патрикий Дамиан слегка подтолкнул вперёд Феофилакта, чтобы тот отвечал императору.

   — Полагаю, что отзывать легионы из похода — не самый лучший выход в сложившейся ситуации, — негромко, но вполне отчётливо произнёс Феофилакт.

Монарх взглянул на него с осторожным любопытством, словно боялся верить услышанному.

Затем Михаил милостивым жестом подозвал Феофилакта поближе к своей священной особе.

   — Думаю, что варварам будет сложно штурмовать городские стены, а длительную планомерную осаду осуществить у них недостанет ни сил, ни военного опыта, — ободрённый и польщённый вниманием монарха, продолжал Феофилакт. — Всегда случалось так, что победы одерживали не те полководцы, которые стремились активно противостоять превосходящим силам противника, но которые умели обнаружить наиболее слабое звено в построении врага. Именно этим мы и занимались всё последнее время. Мы предоставляли противнику возможность действовать согласно его намерениям, но при этом самым тщательным образом изучали сами эти намерения... Тавроскифы не обучены штурму городских стен, хотя и довольно искусно имитируют, будто бы умеют. В одном месте тавроскифы стали производить подсыпку земли в городской ров, в другом месте принялись спешно сооружать боевой помост...

   — Ты полагаешь, решительный штурм городу не угрожает? — прямо спросил Михаил.

   — Это дикари, ваше величество, — уклончиво ответил Феофилакт. — Они способны на совершенно нелогичные и даже абсурдные поступки, никак не сообразующиеся с реальной обстановкой.

   — Чем их можно отвлечь от стен города?

   — Полагаю, обещанием выкупа.

   — Значит, следует немедленно вступить с варварами в переговоры. Кто желает отправиться к тавроскифам?

   — Я мог бы отправиться на переговоры, однако я до сей поры пребываю в отставке, — опуская глаза, негромко сказал Феофилакт. — Представлять же империю должен по меньшей мере член синклита.

   — Подготовь мой рескрипт о назначении патрикия Феофилакта членом синклита, — поворачиваясь к Георгию, приказал император. — Вместе с патрикием Феофилактом к варварам отправятся протостратор Василий и... Святой отец, кого можно послать на переговоры из числа ваших людей? — спросил Михаил, обращаясь к патриарху Фотию.

   — Диакон Константин неоднократно общался с этими варварами, знает их язык, их нравы и повадки... — неуверенно произнёс Фотий.

   — Решено: отправится диакон Константин... На рассвете послать вестников к варварам. Что ещё нужно? — устало обратился Михаил к Феофилакту.

   — Обо всём прочем можете не беспокоиться, ваше величество, — сказал возвращённый из опалы чиновник. — Мы сделаем всё, что будет возможно, и даже сверх того!

Да, этот теперь будет из кожи вон лезть, подумал Михаил, оглядывая решительно настроенного Феофилакта.

Не прощаясь с сановниками, император удалился в свои покои, куда был спешно вызван вестиарит.

Этот чиновник, заведовавший одеяниями императора, вышел из опочивальни монарха в некоторой растерянности, отсутствовал довольно продолжительное время, затем вернулся с загадочным свёртком в руках и скрылся за дверью опочивальни.

Из своих покоев император вышел в грубой одежде простолюдина. Перед лицом суровых испытаний императору полагалось разделять со своим народом его участь, какой бы тягостной она ни была.

В нартексе храма Святой Софии была мозаичная картина — к Иисусу Христу, сидящему во славе на небесном троне, униженно склоняя голову, подползает император, всем своим видом выражающий малость и ничтожество светской власти по сравнению с властью божественной.

Именно в храм Святой Софии и отправился император помолиться небесной покровительнице Города, чтобы перед лицом тяжких испытаний заручиться поддержкой бесплотных сип.

Будучи главой христианнейшего государства, император имел право свободного доступа даже в алтарь храма Святой Софии, где для монарха было устроено специальное помещение — мутаторий, в котором правитель христиан переоблачался во время божественной литургии, где он мог в полном одиночестве помолиться или просто отдохнуть, но при желании мог и позавтракать или выслушать спешные донесения своих придворных.

Сейчас император направлялся в храм Святой Софии, чтобы своим присутствием в осаждённом Городе вдохнуть новые силы в души своих подданных, чтобы наполнить их сердца непоколебимой уверенностью в грядущей победе.

* * *

Императорский хронист посчитал необходимым отметить посещение храма Святой Софии монархом в июне 860 года в государственной летописи: «В те дни василевс Михаил чувствовал себя весьма неуверенно. Его душу охватил религиозный страх и суеверное богопочтение. Он вновь склонился умом и сердцем к Творцу всего сущего и обратился с мольбами к Матери Слова, Пресвятой Владычице нашей...

И когда христолюбивый монарх в грубой одежде простолюдина появился перед алтарём, всем молящимся одновременно показалось, что все шесть тысяч свечей, горевших в храме Святой Софии, запылали ярче, что по всем приделам храма разлилась божественная благодать.

Голоса священнослужителей стали звучать громче, а хор с неподдельным ликованием подхватил священное песнопение.

Молил государь у Пресвятой Девы Марии, чтобы не оставила Город своею защитою. Обещал принести ей в дар преславный знак страданий Господних — так называется крест — и сделать его обещал из чистого золота, украсив жемчугом и блестящими индийскими каменьями...»

* * *

Находясь перед лицом самого Вседержителя, Михаил старался выказать свою малость. Император принимал непосредственное участие в божественной литургии, но ему отводились в священнодействии лишь незначительные функции, которые по ритуалу выпадали на долю низших церковнослужителей — псаломщиков. И причастие монарх принимал лишь после диаконов. И даже к священной одежде на престоле он сам не смел прикасаться, и её подносил императору для поцелуя патриарх.

Наслаждаясь пышностью нарядов и вседозволенностью поведения вне стен храма, под священными сводами собора император буквально преображался.

Выражая в своём лице Идею не ограниченной никем и ничем светской власти, император вместе с тем выражал и Идею высочайшего смирения.

В Великий Четверг император, смиряя гордыню, омывал ноги двенадцати беднейшим жителям Константинополя, и на глазах у всех прихожан храма Святой Софии выступали слёзы неподдельного умиления.

Известно, что власть над людьми не может принадлежать никакому человеку, она принадлежит только Богу. А человек — даже монарх! — может лишь в меру отпущенных ему свыше сил принимать участие в проявлении этой божественной власти. Император должен был ежеминутно сознавать, что по естеству своему он всего лишь человек, причём отнюдь не безгрешный, но по императорскому сану он принуждён воплощать своей персоной всё величие Господа.

И если даже в мирные дни император являл в храме Божием пример смирения, то в тот день, когда весь народ волновался и печалился о своей горькой участи, Михаил покорно распростёрся на холодных плитах собора Святой Софии, моля у Бога заступничества и сострадания к бедам христианского государства.

Во время моления императора из-за стен собора порой доносились панические выкрики: «Варвары перелезли через стены!.. Город взят дикарями!..» — но ни один человек не кинулся к выходу.

А когда император поднялся на ноги, настроение в храме переменилось, люди поверили в то, что спасение грядёт, что не оставит кротких и богобоязненных жителей Константинополя Пресвятая Дева своим заступничеством.

* * *

Затем император пешком отправился через весь Город во Влахерны, чтобы помолиться в храме Пресвятой Богородицы, у священной раки, в которой хранилась самая ценная из всех христианских реликвий Ромейской империи — омофор Девы Марии.

Отношение к Богородице в империи было трепетным. В ней видели и высшую заступницу, и основу процветания, и подательницу всех благ. И даже во время триумфа, совершаемого по возвращении из победоносного военного похода, сам император никогда не занимал золочёную триумфальную колесницу, предпочитая ехать верхом, а в колеснице с почестями везли богато украшенную икону Богородицы.

Погруженный в глубокие раздумья, Михаил медленно брёл по широкой улице, а в некотором отдалении за императором следовала почтительная толпа горожан.

Была смутная и тревожная предрассветная пора, когда обычно весь Константинополь ещё сладко спал, но в этот неурочный час все храмы были открыты, и из распахнутых настежь дверей доносились псалмопения и молитвы, слышались проникновенные проповеди священнослужителей.

Народ молился перед лицом грядущих бедствий.

Общее несчастье заставило каждого раскаяться в совершенных грехах. Не было благодатнее часа, чем этот, для проповеди и поучения, для внушения праведных мыслей о всеобщем покаянии и спасении.

Перепуганные нашествием варваров, столичные жители искали защиты у небесных сил. Возносились к небу гимны и плачи, лились слёзы, и капал воск со свечей, далеко по улице распространялся ароматический дым, и гремел над толпой бас диакона церкви Святых Апостолов:

— Воспомяни, окаянный человече, како лжам, клеветам, разбою, немощем, лютым зверем, грехов ради порабощён еси... Душе моя грешная, того ли восхотела еси?!

В церковные сокровищницы щедро лились пожертвования — если не оставалось надежды на спасение бренной плоти, то хотя бы нетленную грешную душу следовало успеть отдать во всемилостивейшие длани Господа...

Пройдя через Константинополь, охваченный апокалипсическим ожиданием, император подошёл к Влахернскому храму, где у входа его дожидался местоблюститель патриаршего престола.

Император заметил, что Фотий также успел сменить одеяния и теперь был облачен в грубую монашескую рясу.

Фотий проводил императора в алтарь и оставил там наедине с небесными силами.

Моления во Влахернском храме царствующие императоры совершали лишь по особо выдающимся случаям — то ли самым счастливым, то ли самым скорбным в истории Ромейской империи.

На рассвете двадцать второго июня 860 года от Рождества Христова император Михаил несколько часов кряду провёл в молитвах и размышлениях, испрашивая у Пресвятой Девы прощения и заступничества, избавления от захватчиков и грядущего процветания.

Михаил клятвенно обещал Богородице обуздать свои страсти, посвятить всего себя служению государству, ибо в глубине души допускал, что тавроскифы могли быть насланы Провидением на столицу империи и в наказание за грехи самого императора, за нерадивое исполнение им своих обязанностей перед Богом и людьми.

* * *

Ещё на рассвете для начальных переговоров с варварами за главные городские ворота в сопровождении знаменосцев и трубачей выехали два высокопоставленных чиновника логофисии дрома.

В их задачу входило не только отыскать ставку варварского предводителя, не только склонить его к переговорам, но и уговорить выделить высокородных заложников, чтобы гарантировать безопасность лиц, уполномоченных императором вести обсуждение проблем от имени империи.

Варвары довольно спокойно пропустили чиновников ведомства дрома через свои порядки, а затем вернулись к прерванным ненадолго занятиям — расположившиеся в некотором отдалении от башни Анемы тавроскифские плотники продолжили сооружение из досок и брёвен странной боевой колесницы, отдалённо напоминающей троянского коня.

По наклонной плоскости на высоту городских стен по такому «коню» могли бы одновременно взбегать до сотни закованных в железо варваров, и в этом случае защитникам Города оставалось бы уповать только на волю Господа, ведь ни для кого не было секретом, что в битве каждый тавроскиф стоил не меньше двух, а то и трёх защитников столицы.

Эпарх распорядился выставить против варварских штурмовых «коней» сифоны с греческим огнём, но тавроскифы, словно провидя такое решение, стали заранее обивать свои нелепые сооружения листами свинца, сорванными с церковных крыш и оконных карнизов.

Против свинца греческий огонь был бессилен...

Затем тавроскифы, расположившись в виду Города, стали убивать пригоняемых отовсюду баранов, мясо жарить на угольях, а шкуры принялись набивать землёй. Всем ополченцам стало понятно, что варвары готовятся к штурму и собираются этими бурдюками, набитыми землёй, забрасывать городские рвы, чтобы придвинуть свои громоздкие сооружения вплотную к стенам.

Посланники императора словно в воду канули, и кое-кто уже предлагал отслужить молебен за новоявленных мучеников, принявших лютую погибель за святую православную веру.

Заходящее солнце окрашивало варварских плотников зловещими багровыми красками.

В тревожной тишине громко стучали топоры языческих дикарей, суливших христианской столице разбой и порабощение.

* * *

Вечером к Фотию пришли высшие церковные иерархи, чтобы вместе решить, как надлежит поступить со святыней.

Судя по всему, тавроскифы готовились к решительному штурму городских стен неподалёку от моста Калиника, между башней Анемы и Деревянными воротами. Очевидно, именно этот регеон Города был изучен варварами лучше всего, они знали, что тут одно из самых слабых и уязвимых мест в обороне столицы.

Под угрозой захвата нечестивцами оказывалась драгоценнейшая для всякого христианина реликвия — риза Пресвятой Богородицы.

Особенно удручало высшее духовенство то обстоятельство, что от наступающих беспощадных язычников Влахернский храм был отделён не тройными городскими стенами, как, скажем, Большой Дворец, а всего лишь одной, внешней стеной, так что в случае штурма вряд ли удалось бы оборонить храм.

Сопровождаемый внушительной свитой из митрополитов и архиепископов, Фотий взошёл на городскую стену, дабы лично убедиться в том, что опасность велика и неотвратима.

Даже в темноте, при колеблющемся свете костров и факелов, работали варварские плотники.

В стуке их топоров слышались Фотию зловещие знамения.

Спустившись со стены, Фотий удалился в алтарь Влахернского храма.

Решение, которое ему предстояло принять, было чрезвычайным по своей важности и могло оказать влияние на всю последующую жизнь местоблюстителя патриаршего престола.

Омофор Пресвятой Девы Марии хранился в каменной раке, запечатанный в искусно выкованные золотые и серебряные уборы, украшенные драгоценными каменьями. Вынести из храма всю раку было невозможно, она была надёжно вмурована в пол. Открыть ризохранилище могли бы, вероятно, только те мастера-аргиропраты, которые когда-то выковали раку, — да где ж их теперь искать?! Наверное, и кости их давным-давно истлели в земле.

Находясь вблизи христианской святыни, Фотий ощущал свою малость и незначительность, но вовсе не эта умаленность была главной причиной его нерешительности.

Фотий был по рукам и ногам связан непрочностью своего положения. Если бы он был законным первосвященником, если бы он был поставлен на патриарший престол решением Вселенского собора, он действовал бы, не испытывая сомнений. Всякая оплошность местоблюстителя патриаршего престола была чревата непредсказуемыми последствиями, ведь опальный Игнатий до сих пор не сложил с себя сана и даже из своей ссылки, с острова Теревинф, продолжал мутить народ, чем приводил в смущение даже отдельных иерархов, некоторые из них осмеливались прилюдно возносить хулу на Фотия, а самые отчаянные отваживались и провозглашать анафему.

Когда авары осадили Константинополь двести тридцать лет назад, волею небес во главе защитников Города оказался муж доблестный и славный — патриарх Сергий.

Приняв на себя всю полноту и духовной и светской власти, Сергий был и решителен и неутомим. Он успевал руководить и богослужениями во многочисленных храмах, и крестными ходами вдоль городских стен, и устройством обороны Константинополя.

Именно Сергию удалось предотвратить решительный штурм городских ворот, приказав искуснейшим иконописцам запечатлеть на воротах славный образ Пресвятой Девы... По свидетельству древних хронистов, захватчики не выдержали взгляда этой иконы, дрогнули и отступили от Константинополя.

А по окончании осады патриарх Сергий написал проникновенный акафист Матери Божией.

Фотий справедливо полагал, что ничем не уступил бы Сергию, если бы был облечён соответствующими полномочиями. И Город смог бы оборонить, и ризу Богородицы спасти, и написать акафист в честь победы. Но положение местоблюстителя было столь неканоничным, столь шатким...

Только после долгих колебаний, мучительных сомнений и нелёгких раздумий Фотий принял решение вскрыть священную раку.

Монахи с топорами и кривыми секирами подступили к святыне, перекрестились, а затем принялись торопливо и безжалостно крушить тонкое узорочье.

Под высокие каменные своды Влахернского храма, перекрывая удары топоров, вознеслись пронзительные голоса женщин и евнухов, вразнобой запели хористы, гулкими басами заголосили диаконы, отовсюду слышались горестные причитания и страстные проклятия варварам.

Высшие иерархи во главе с Фотием отслужили литургию, не предусмотренную никакими канонами.

Поздно ночью омофор Богородицы извлекли из каменной раки, развернули, впервые за многие века показали прихожанам.

Толпа, накалённая торжественностью богослужения и угрозой близкой гибели от рук варваров, взревела проникновенными возгласами:

   — Господи, помилуй!..

   — Спаси и сохрани...

   — Смилуйся, Богородица Дева!..

   — Господи, помилуй нас, грешных!..

Люди то падали ниц, лишаясь чувств, то вдруг одухотворённо вскрикивали и принимались говорить на непонятных языках.

Несколько калек, отбросив в сторону костыли, ползли к святыне, надеясь на чудесное исцеление от недугов. Прочие увечные, отчаявшись в своих попытках протолкаться к омофору Богородицы, пытались протиснуться к опустевшей каменной раке.

Юродивые вопили о конце света, предрекали Фотию страшные кары за то, что он осмелился потревожить святыню.

Не обращая внимания на вопли и крики, Фотий бережно взял в руки святыню и направился к выходу.

С пением прочувственных псалмов и торжественных гимнов, в сопровождении многотысячной толпы омофор Богородицы был перенесён из Влахерн во внутреннюю часть города, за стену Константина.

Крестным ходом святыню пронесли по главной улице столицы и с почестями доставили в храм Святой Софии, где продолжились неустанные моления.

Здесь не был слышен стук топоров тавроскифских плотников, однако Фотий понимал, что угроза захвата Города слишком велика, и потому возносил к небесам лишь мольбы о даровании мира, обращаясь к Пресвятой Деве Марии:

   — Покажи тавроскифам, что Город укрепляется Твоею силою!.. Сколько душ и градов взято уже варварами — воззови их и выкупи, яко её всемогущая... Даруй же и мир крепкий жителям Города Твоего!..

Когда был завершён молебен, Фотий обратился к многотысячной толпе с проповедью.

   — Что это?! — воздевая руки к небу, воскликнул Фотий, и под сводами храма установилась напряжённая тишина. — Откуда поражение столь губительное?! Откуда гнев столь тяжкий?! Откуда упал на нас этот дальнесеверный страшный Перун? Откуда нахлынуло это варварское, мрачное и грозное море?! Не за грехи ли наши всё это ниспослано на нас? Не обличение ли это наших беззаконий и не общественный ли это памятник им?! Не доказывает ли эта кара, что будет суд страшный и неумолимый?.. И как не терпеть нам страшных бед?! Вспомните, как несправедливо обижали мы в Константинополе приезжих руссов... Вспомните, как убийственна рассчиталась стража с теми, кто был повинен в весьма малом!..

По толпе молящихся и внимающих проповеди патриарха пронёсся испуганный ропот. Многие жители столицы империи не догадывались, что нашествие тавроскифов могло быть вызвано справедливой местью за надругательство над их соплеменниками. Теперь всем стало ясно, что умилостивить варваров будет весьма не просто — они слишком горды, чтобы прощать обиды.

К сводам храма Святой Софии вознеслись ещё более бурные рыдания и причитания.

   — Да, мы получали прощение неоднократно, но сами не миловали никого, — не щадя самолюбия важных придворных, восклицал Фотий. — Сами обрадованные, мы всех огорчали... Сами прославленные, всех бесчестили. Сами сильные и всем довольные, обижали слабых мира сего... Мы безумствовали! Толстели! Жирели! Коснели!!!

Вопли и слёзные мольбы о пощаде были ответом проповеднику.

   — Вы теперь плачете, — горестно промолвил Фотий, — и я с вами плачу... Но слёзы наши напрасны. Кого они могут умолить теперь, когда перед нашими глазами мечи врагов, обагрённые кровью наших сограждан; и когда мы, видя это, вместо помощи им бездействуем, потому что не знаем, что делать, и только что ударились все в слёзы...

Помолчав несколько долгих, томительных минут, Фотий взглянул на толпу прихожан с нескрываемым осуждением, а затем в голосе его зазвенел металл:

   — Часто внушал я вам: берегитесь, исправьтесь, обратитесь, не попускайте отточиться Божию мечу и натянуться Его луку... Не лукавьте с честными людьми!..

Фотий скорбно потупил взор, заговорил проникновенно и тихо, обращаясь к каждому в отдельности:

   — Горько мне от того, что дожил я до таких несчастий... Горько от того, что сделались все мы поношением соседей наших... Горько от того, что нашествие этих варваров схитрено было так, что и молва не успела предуведомить нас, дабы всякий мог позаботиться о безопасности... Мы услышали о них только тогда, когда их увидели, хотя и отделяли нас от них столькие страны и правители, судоходные реки и пристанищные моря... Горько мне от того, что вижу я народ жестокий и борзый, смело окружающий наш Город и расхищающий его предместья. Они разоряют и губят всё: нивы, жилища, пажити, стада, женщин, детей, старцев, юношей, всех поражая мечом, никого не милуя, никого не щадя. Погибель всеобщая!.. Как саранча на тучной ниве... или, ещё страшнее, как жгучий зной, наводнение или... даже не знаю как и назвать, явился народ незнаемый в земле нашей и сгубил её жителей...

Напряжение внутри храма достигло опасного предела, когда толпа, застывшая в немом оцепенении, ещё вслушивающаяся в каждое слово проповедника, во всякую минуту уже готова то ли разрешиться безумным воинственным самоубийственным кличем, то ли растечься жалкими всхлипываниями и причитаниями.

Фотий почувствовал, что держать дольше толпу в таком состоянии опасно и чревато непредсказуемыми последствиями, и решил постепенно гасить возбуждение, а для этого следовало заронить в души слушателей надежду на спасение.

   — О, Город-царь!.. — проникновенно воскликнул Фотий. — О, какие лютые беды столпились вокруг тебя!.. О, Город-царь едва ли не всей Вселенной! Какое воинство надругается над тобою, как над жалким рабом!.. Необученное и невежественное, набранное из рабов хазарских... О, Город, украшенный делами народов многих! Что за народ вздумал взять тебя в свою добычу?! О, Город, воздвигший многие победные памятники после одоления ратей Европы, Азии и Ливии! А слабый и ничтожный неприятель смотрит на тебя сурово, пытает на тебе крепость своей руки и хочет нажить себе славное имя...

На время умолкнув, чтобы дать возможность всем слушателям сопоставить величие Константинополя и ничтожество тавроскифов, Фотий затем громко воскликнул, обращая свой взор к куполу храма:

   — О, царица городов царствующих! О, храм мой, Святилище Божие, Святая София, недреманное око Вселенной!.. Рыдайте, девы!.. Плачьте, юноши! Горюйте, матери и жёны! Проливайте слёзы и дети!.. Плачьте о том, как умножились наши несчастья и нет избавителя... Наконец, настало время прибегнуть к Матери Слова, к ней, Единой Надежде и Прибежищу... К ней возопием: Досточтимая, спаси Град Твой, как ведаешь, Госпоже!..

И взметнулся ввысь единый вопль, вырвавшийся из многих тысяч уст:

   — Спаси!..

Бились в конвульсиях несколько женщин, но никто не утешал их, никто не спешил к ним на помощь — пусть Богородица убедится воочию в истинности чувств своих почитателей, в искренности мольбы и заклинаний всех горожан, заполнивших храм в этот нестерпимо трудный час.

   — Помилуй нас, грешных!..

   — Спаси и сохрани, Пресвятая Дева!..

   — По-ми-и-и-илуй!..

Не было ничего удивительного в том, что во все дни осады Константинополя тавроскифами храмы были полны народа круглые сутки.

Во времена общественных бедствий люди, потрясённые своими невзгодами, пытаются вызнать у богов: за что они обрушили на них столько несчастий?

С тайным страхом они вопрошали богов, не грозят ли им новые, ещё более тяжкие испытания?..

* * *

Утром в Константинополь вернулись живыми и здоровыми те два спафарокандидата, которых император посылал накануне к вождям тавроскифов. Вместе с ними в Город вошли раздувавшиеся от важности туземные князьки, присланные каганом руссов в качестве заложников на время переговоров.

Тотчас же посольство, предводительствуемое патрикием Феофилактом, отправилось в монастырь святого Маманта.

Мощённая камнем дорога была совершенно пуста, и это безлюдье заставляло невольно настораживаться. Василий то и дело вертел головой, словно опасался получить в спину предательскую стрелу.

   — Друг мой, поверь, нам ничего не угрожает, — попытался успокоить его Феофилакт. — Насколько мне известно, тавроскифы тверды в своих обещаниях, и вдобавок не следует забывать, что в Городе остались их высокородные заложники.

Василий недоверчиво повертел головой, сказал негромко:

   — Один пентеконтарх из числа людей кесаря Варды говорил мне, что этим некрещёным варварам нельзя верить ни на грош! Несколько лет назад один из варварских главарей осадил Амастриду. Когда он стал лагерем вблизи города, к нему явились послы с богатыми дарами, обещали внести за свой город достойный выкуп. Варвар вступил с ними в переговоры, но снизошёл только до одних пустых обещаний, а горожане, обманутые варварской хитростью, оказались в дураках: на третий день после переговоров варвар захватил Амастриду, а на четвёртый, предав его грабежу, сжёг и удалился в свою страну.

   — Значит, переговоры были проведены недостаточно умело, — заключил Феофилакт, когда выслушал сбивчивое повествование Василия. — Заключение мира — вовсе не такая простая процедура... Вначале необходимо произвести обмен высокородными заложниками для гарантии безопасности послов. Затем должна быть проведена личная встреча полномочных представителей обеих сторон, затем прения, оглашение проектов договоров, составленных каждой из сторон на своём языке, последующий перевод текста с греческого на славянский, со славянского на греческий, сличение правильности текстов, согласование неясных либо неудобочитаемых мест либо мест, могущих быть двояко истолкованными... После одобрения проектов мирного договора следует изготовление двух договорных грамот, имеющих равную силу, что будет удостоверяться приложением к каждой из них соответствующих золотых печатей, и, наконец, в завершение всех приготовлений, во время личной встречи глав противостоящих сторон производится подписание договора и обмен этими грамотами... Так что, друг мой, настраивайся на большую работу во славу нашего отечества. Нам с тобой предстоит сразиться в словесном поединке с тавроскифами, и смею тебя уверить, поединки подобного рода ничуть не легче, чем схватка на мечах или единоборство в панкратии.

   — Я понимаю это, — неуверенно улыбнулся Василий. — По мне, так уж лучше бы на мечах...

   — А ещё лучше — на ристалищных колесницах! Учись, друг мой... И запомни некоторые основы: будешь чересчур многословен — твои слова упадут в цене. Будешь чересчур молчалив — заслужишь обвинение в скрываемых умыслах. Откроешь противнику душу — рискуешь потерять то, что имеешь. Выразишь резкое несогласие — с тобой не станут вовсе разговаривать... При всём том замечу, что между разными народами существует гораздо больше схожего, нежели различного. Потому что все мы — люди.

А люди всегда остаются людьми, вне зависимости от их государственной принадлежности, вероисповедания и прочих присущих им свойств... У всех народов величайшие преступления совершаются из-за стремления к избытку, а отнюдь не ради спасения от голода или утоления нужды в предметах первейшей необходимости.

У ворот монастыря святого Маманта посольство уже поджидал. старенький игумен Никодим.

— Храни вас Господь! — осеняя крестным знамением Феофилакта и Василия, сказал отец Никодим. — Да сопутствует вам удача во всех ваших помыслах...

Спустившись на землю, Феофилакт удостоил игумена лишь милостивого кивка, зато протостратор Василий, склонившись до земли, поцеловал отцу настоятелю его сухонькую руку.

Про себя Феофилакт усмехнулся — как ни возноси судьба простолюдина, он всё равно останется плебеем и рано или поздно выдаст себя невольным жестом или суждением. И хотя нынешний фаворит его величества и облачен в златотканые дорогие одежды, душа его осталась плебейской, и навсегда сохранятся в ней воспоминания об унижениях прежних лет. Беседуя с Василием, Феофилакт испытывал некоторое душевное неудобство. С выскочками из простолюдинов аристократу всегда не просто находить общий язык — если с ним становишься наравне, он перестаёт подчиняться, а если отдаляешь его от себя, легко можешь навлечь на свою голову лютую ненависть, причём весьма опасную, если учитывать особую близость этого плебея к монарху.

Однако же, как свидетельствует история, лучшие слуги империи обычно получаются именно из числа простолюдинов. Пока плебей ещё не получил желанного чина, он старается изо всех сил, опасаясь, что может и не добиться желаемого. Когда же он наконец получит придворную должность, он начинает из кожи вон лезть, чтобы вдруг не утратить обретённое с таким трудом положение...

Охрана осталась дожидаться конца переговоров на монастырском дворе. Писцов и секретарей монахи препроводили в просторную трапезную, где и должны были проходить переговоры, а патрикия Феофилакта и протостратора Василия игумен Никодим проводил в тихую надвратную церковь, дабы они прежде всего могли помолиться в уединении и прохладе, испросить совета и благорасположения Господа.

Спешить не было нужды, Феофилакт предполагал, что вожди тавроскифов изрядно потомят ожиданием императорских послов.

Что ж, эти варвары имели право на высокомерие, и на их месте, пожалуй, так поступил бы всякий военачальствующий, на чьей стороне в ту пору оказалась переменчивая военная удача.

Спустя какое-то время к стоявшим на коленях перед скромной алтарной преградой надвратного храма Феофилакту и Василию присоединился диакон Константин, вызванный игуменом по распоряжению Феофилакта.

   — Его величество повелел тебе, диакон, быть третьим послом на переговорах с тавроскифами, — сказал Феофилакт.

Молодой клирик без особой радости воспринял это сообщение.

Со двора послышался конский топот, шум, лязг оружия, громкие бесцеремонные голоса, и вскоре до полусмерти напуганный рясофорный монах прибежал и поведал, что тавроскифы уже прибыли в трапезную и дожидаются там послов императора.

Перекрестившись, Феофилакт поднялся с колен, сказал своим коллегам:

   — С Богом!.. — и первым пошёл следом за вестником, выражая на лице полнейшее спокойствие.

А сердце патрикия в эти минуты от надвигающегося ужаса готово было выпрыгнуть из груди...

В трапезной Феофилакт увидел тех, кому было поручено вести переговоры от лица киевского правителя, и он поначалу упал духом — на широкой лавке вдоль стены вальяжно расселись... Аскольд, Радомир и третий тавроскиф, незнакомый Феофилакту.

От порога сдержанно поклонившись варварским послам, Феофилакт решил избрать тон беседы подчёркнуто деловитый, сугубо официальный.

Варварам были зачитаны и переданы в руки верительные грамоты, подписанные императором.

Тавроскифы, кроме грамот, предъявили также золотые нашейные украшения, коими отметил послов их повелитель — что там ни говори, в этих варварах было весьма много от рабов. Ведь рабу его ошейник тоже может представляться изысканным украшением.

По завершении всех полагающихся по дипломатическому протоколу формальностей, когда обе стороны удостоверились, что и послы великого кагана, и послы ромейского императора наделены должными полномочиями, началась первая беседа между главами делегаций.

Патрикий Феофилакт попытался взять инициативу в свои руки:

   — Скажите, досточтимые представители киевского кагана Дира, что дурного сделала вам Ромейская империя? Что заставило вас пойти походом на нашу столицу? Не имеет ли место какое-либо недоразумение?..

В голосе Феофилакта сквозило искреннее недоумение и даже лёгкая обида, что вот, мол, напали, а мы пред вами чисты, аки агнцы.

   — Договоры должны соблюдаться, — сказал Аскольд. — Империя задолжала великому кагану Диру весьма значительную сумму и не предпринимала никаких усилий для того, чтобы ликвидировать задолженность. Наши попытки уладить назревавший конфликт мирными средствами, как ты помнишь, не увенчались успехом...

   — Переговоры не успели начаться, когда случилось досадное недоразумение на торжище... — скорбно подтвердил Феофилакт.

   — Что бы там ни случилось на торжище, кто бы ни был зачинщиком драки, но высылка посольства из пределов империи была весьма недружественной... Именно это обстоятельство и послужило главным побудительным мотивом для того, чтобы мы встретились вновь... — сказал Аскольд.

Несмотря на то что тон киевского князя был сдержанным, скорее даже холодным, с души Феофилакта свалился огромный камень сомнений и дурных предчувствий. Что ни говори, но материальные претензии и удовлетворить гораздо проще, чем, скажем, претензии территориальные или политические, да и возможностей для переговоров ситуация предоставляет достаточно — можно и поторговаться до известных пределов, и даже попытаться выговорить ответные услуги.

   — Я имею все полномочия его величества императора ромеев Михаила заверить вас, а через вас и великого кагана Дира в том, что весь долг будет выплачен великому кагану Диру в самом скором времени, — важно изрёк Феофилакт. — От лица империи архонту Диру будут принесены извинения в той форме, какую он сочтёт достаточной для заглаживания причинённой по недоразумению обиды... А теперь предлагаю сделать краткий перерыв для совещания членов посольства.

   — Не возражаю, — равнодушно ответил Аскольд.

Хлопнув в ладоши, Феофилакт подозвал двух секретарей. Они извлекли из дорожных сундучков изысканные золотые блюда, на которых сверкали, переливались под лучами солнца алмазы и рубины, сапфиры и изумруды.

   — Примите, уважаемые послы великого кагана Дира, в знак нашего почтения и благорасположения, — сказал Феофилакт, краем глаза наблюдая за реакцией варварских послов на дары.

Аскольд рассеянно кивнул на своё блюдо подбежавшему слуге.

Прочие послы также не проявили интереса к драгоценностям.

«Что там ни говори — дикари», — решил Феофилакт.

Со своей стороны тавроскифы отдарились связками дорогих мехов, отдельно передали ослепительно белые шкурки с чёрными хвостиками — горностаи предназначались только для украшения мантии его величества. Что ж, варвары постепенно цивилизуются, с ними уже можно вести переговоры.

* * *

Никакого совещания с членами своей делегации патрикий Феофилакт, разумеется, проводить не собирался.

Едва поднявшись по стёртым каменным ступеням в надвратную церковь, он устремился к окну.

Сквозь пыльное стекло Феофилакт долго глядел на монастырский двор, по которому степенно прогуливались тавроскифские дипломаты. По их лицам было невозможно определить, каким именно образом они будут вести дальнейшие переговоры: с позиции обиды, с позиции силы или с расчётом на дальнейшее мирное сотрудничество.

   — Мне кажется, нам следовало бы изобразить большую покорность, христианское смирение, дабы варвары не стали запрашивать чрезмерную сумму выкупа, — нерешительно высказал протостратор Василий свою заботу, которая тяжким грузом лежала у него на сердце.

   — А я полагаю, что собственное достоинство и самоуважение в наших словах склонят варварских предводителей к состраданию скорее, чем самоунижение и мольбы о пощаде, — возразил Василию диакон Константин. — Патрикий Феофилакт избрал верный тон, его и следует держаться.

   — Друзья мои, не я избрал, но Господь наставил меня, как беседовать с тавроскифами, — с блаженной улыбкой сообщил коллегам Феофилакт. — Я не предвижу особых трудностей на нынешних переговорах. Варвары проявили себя в военном искусстве, а нам отведена высокая честь преподать им урок в искусстве дипломатии...

Василий согласно кивнул, а диакон Константин несмело произнёс:

   — Странное сочетание слов — военное искусство... Неизвестно, кто и когда додумался назвать сию бесчеловечную способность убивать себе подобных военным искусством!.. Искусство призвано созидать, а военное дело предназначено лишь к разрушению...

   — Разумеется, ты прав, философ, — сказал Феофилакт. — Однако найдётся немало людей, которые не согласятся с тобой. Как-нибудь, в обстановке, более располагающей К отвлечённым беседам, мы с тобой вернёмся к этой теме, а сейчас не время для философствования.

* * *

Когда посольства вновь сошлись в трапезной, Феофилакт от имени императора Михаила возвестил, что архонту руссов великому кагану Диру жалуется титул протоспафария — старшего меченосца. Особо было уточнено, что новоназначенный протоспафарий Дир будет удостоен высокой чести получить знаки отличия протоспафария — золотую цепь, украшенную драгоценными камнями, почётное оружие и одежды — из рук самого императора.

   — Вместе с титулом протоспафария великий каган Дир получает также высокую придворную должность императорского стольника. Жалованье, причитающееся стольнику, неизмеримо большее, нежели у императорского чашника, коим великий каган Дир пребывал до настоящего времени, и одежд полагается по рангу в три раза больше, а также особые наградные к праздникам...

Тавроскифы сообщённые им новости выслушали довольно спокойно, пообещали в точности изложить их своему предводителю.

Затем Феофилакт решил перейти к самой щекотливой части переговоров, а именно — к определению суммы, которую тавроскифы должны были получить в виде возмещения убытков дальнего военного похода.

Аскольд твёрдо заявил, что войско тавроскифов не отступит от стен Константинополя, пока не будет уплачено по пятьдесят номисм «на ключ», то есть на каждую уключину. При этом имелось в виду, что солидное вознаграждение должны были получить не только воины, но также и все второстепенные участники похода, а сверх этого империи надлежало уплатить сто тысяч номисм для раздачи в виде вознаграждения архонтам руссов.

   — Не может выгода, выращенная в бороздах несправедливости, принести плоды, не вызывающие в дальнейшем раскаяния, — заметил диакон Константин. — И даже прежде, нежели полученное при насилии золото доставит всем вам удовольствие, оно сумеет причинить всем вам и неизбывную печаль. Опасайтесь выгоды, основанной на насилии и несправедливости, бойтесь её пуще всего!..

В ответ на эту прочувственную тираду Аскольд заметил, что и насилие и несправедливость прежде всего исходили от империи, а завершил свою тихую отповедь вопросом:

   — Разве наше насилие не было вынужденным?

Переговоры грозили соскользнуть на опасную дорогу взаимных упрёков, и Феофилакт деловито уточнил численность войска тавроскифов.

   — У стен Константинополя находятся пятнадцать тысяч воинов. Но если переговоры по какой-то причине затянутся, сюда подойдут ещё шесть-семь тысяч...

   — Полагаю, отвечало бы нашим общим интересам завершить переговоры в самое ближайшее время, — сказал Феофилакт. — Переговоры могли бы завершиться сей же час, если бы сумма претензий была снижена хотя бы до сорока номисм на каждого воина, не затрагивая при этом интересов архонтов, коим затребованная сумма могла бы быть выплачена полностью.

Варварские послы посовещались накоротке, и Аскольд сказал, что тавроскифы считают предложения патрикия Феофилакта разумными и соглашаются на выплату контрибуции по сорок номисм на человека.

Тут же подсчитали, и оказалось, что выплате подлежала сумма в семьсот тысяч номисм.

И в эту минуту совершенно неожиданно для Феофилакта горячо и сбивчиво заговорил Василий — до него вдруг дошло, что тавроскифы потребовали для себя почти десять тысяч литр золота!..

Феофилакт попытался было успокоить разволновавшегося протостратора, однако Василий упрямо твердил одно:

   — Ты не можешь обещать им это! Ты должен посоветоваться с казначеями, ты должен испросить позволения его величества...

Раскрасневшийся в гневе Василий был неукротим.

   — Уважаемые послы великого кагана Дира!.. Я предлагаю сделать ещё один перерыв, во время которого обе стороны подготовят проекты мирного договора, — поспешно предложил Феофилакт, опасаясь, что тавроскифы, подозревающие греков в дипломатических ухищрениях и всяческом коварстве, могут воспринять простодушные речи Василия как попытку нахально сбить цену контрибуции.

Аскольд понимающе усмехнулся и согласился с таким предложением.

Решено было вновь сойтись в трапезной после того, как будут готовы к подписанию все документы.

* * *

Патрикий Феофилакт попросил диакона Константина, чтобы он оставил их наедине с протостратором Василием в надвратной церковке, и, едва за философом затворилась низкая дверца, сказал довольно резко:

   — Следовало бы тебе учитывать, что не наше войско стоит у врат столицы тавроскифов, но наоборот... Кто просит мира, тот платит дань!

   — Но они запросили слишком много, — постепенно остывая, сказал Василий.

   — Увы, это действительно так, — скорбно вздохнул патрикий Феофилакт. — Но если мы сейчас не заплатим им то, что они требуют, тавроскифы возьмут город копьём, и потери империи окажутся стократ большими!

   — Но — десять тысяч литр золота!.. — простонал Василий.

   — Разве платить доведётся лично тебе, из своего жалованья? — насмешливо прищуриваясь, спросил Феофилакт.

Василий ничего не ответил, однако Феофилакт, вглядевшись попристальнее в бесхитростное лицо македонянина, искренне переживающего ущерб, наносимый казне, вдруг подумал, что он очень давно не встречал людей, радевших о казне государства как о своей собственной.

— Для казны Ромейской империи семьсот тысяч номисм — вовсе не такие уж большие деньги, — сказал Феофилакт. — Выкуп, назначенный тавроскифами, вполне можно отнести к незначительным. Казне случалось нести гораздо более крупные расходы... На строительство храма Святой Софии было израсходовано в тридцать два раза больше золота, чем запросили тавроскифы. И за реконструкцию Большого Дворца император выложил золота в тридцать раз больше нынешней контрибуции...

Василий, поразмыслив, вынужден был согласиться с логичными утверждениями Феофилакта: действительно, если варвары ворвутся в Город и сожгут один только храм Софии или один только Большой Дворец, потери окажутся стократными.

Однако, убеждая протостратора не противиться назначенной сумме контрибуции, Феофилакт видел, что Василий был искренне огорчён предстоящими тратами, как если бы платить пришлось ему из своего кармана, и подумал, что для блага империи ей был бы весьма полезен именно такой монарх: основательный и расчётливый, решительный и немногословный...

* * *

Через два дня в трапезной монастыря Мамантис Августа для завершения переговоров и подписания договора мира и любви встретились император Михаил и князь Аскольд.

О чём они беседовали между собой наедине, навеки осталось тайной.

Вскоре из Константинополя к монастырю прибыл под усиленной охраной караван, растянувшийся на несколько стадиев. В кожаных мешках, навьюченных на мулов, из императорской казны в монастырь были доставлены почти три тонны золота в звонкой монете и слитках.

Равнодушные к золоту дружинники великого кагана меланхолично перегрузили кожаные мешки на свои лодьи, и с тем меньшая часть тавроскифской дружины ушла от стен Константинополя восвояси.

Другая часть тавроскифского войска под командованием князя Аскольда ушла вдоль малоазиатского побережья Чёрного моря в дальний поход — через мелководную Меотиду на Танаис, до Саркела, а там волоками до Волги, мимо Итиля — на море Каспийское...

В соответствии с секретным протоколом к мирному договору 860 года, русская дружина огненным смерчем прошла по побережью Табаристана, по стратегическим тылам арабского халифата.

Разгромив несколько городов, посеяв панику в халифате, дружина вернулась к устью Волги, поделилась частью обильной добычи с хазарским каганом и беспрепятственно поднялась по великой реке на север, чтобы зазимовать близ Смоленска.

* * *

Ровно неделю продолжалось нашествие тавроскифов на столицу Ромейской империи.

А утром 25 июня 860 года Константинополь как ни в чём ни бывало вновь распахнул городские ворота для всех торговцев и паломников, для всех крестьян и челобитчиков.

Во всех храмах Константинополя были отслужены благодарственные молебны, народ ликовал и славил молодого императора Михаила, которому удалось отвести от столицы империи страшный меч, занесённый дикими тавроскифами.

Патриарх Фотий произнёс в храме Святой Софии проникновенную проповедь, вошедшую, как и первая проповедь, в учебники риторики:

— Миновала нас чаша сия! Вновь покрывается славой униженная столица, вновь обретает силу попранная справедливость, вновь Город наш можем видеть мы радующимся, словно мать при счастливом рождении многочисленного потомства!.. Святись, святись, Город радости величайшей!.. Воссиял свет твой, взошла над тобой слава Господня!..

* * *

Любой киевлянин и сегодня сможет показать Аскольдову могилу — красивое место в парке на правом берегу Днепра.

Кто и когда был похоронен здесь?

Как жил, что делал и о чём думал этот правитель Руси, от которого до нашего времени не дошло даже его подлинного имени?..

В летописях его называют по-разному — Оскол или Осколд. Это уже потом, когда родословие всех князей пытались свести к Рюрикам, имя слегка переиначили на скандинавский манер, и получился «Аскольд». А по Руси до сих пор течёт река Оскол — не от неё ли получило имя и обитавшее на её берегах племя, и сам князь?

Может возникнуть вполне справедливый вопрос: да стоит ли современному человеку, обременённому тысячами своих забот, обращать свой мысленный взор во времена столь отдалённые, столь завешенные плотной пеленой прошедших столетий?.. Мало ли у нас иных забот!..

Мне кажется, ещё неизвестно, были бы у нас наши нынешние заботы, если бы не тот полубезымянный человек, чей прах покоится на высоком берегу Днепра.

Его заслуги перед Русью поздние летописцы готовы были не умалить, а вовсе вычеркнуть из летописей, чтобы стереть его имя из памяти народа. Прошлое нельзя изменить, но можно переписать и переосмыслить.

Летописцы, составлявшие и переписывавшие первые хроники, старательно вымарали почти все упоминания об успехах Аскольда, однако то ли по небрежению, то ли по какой-то иной причине в летописях сохранились другие сведения, показавшиеся летописцам вполне уместными, — о поражении князя под стенами Царьграда, о смерти его сына в походе на болгар...

Всякий правитель, даже совершая вопиющую несправедливость, нисколько не сомневается в том, что летописцы найдут слова оправдания любым его поступкам. И как нынешние журналисты, летописцы были отнюдь не идеальными, а живыми людьми, со всеми их достоинствами и слабостями.

Историю правления князя Аскольда приходилось восстанавливать не столько по русским летописям, сколько по византийским хроникам и свидетельствам материальной истории. Лишь там, где заканчивался документ, начиналась деятельность романиста. Может быть, поэтому византийская часть романа получилась обширнее — от империи осталось больше материалов, чем от Древней Руси или от Скандинавии эпохи викингов.

Вся существовавшая древнеславянская письменность была уничтожена теми, кто насаждал на Руси христианство. Увы, новые пастыри слишком боялись старых славянских богов и старательно выкорчёвывали любые упоминания о прежних верованиях. Впрочем, на Руси так случалось и впоследствии.

Однако даже самые тенденциозные летописцы не смогли не упомянуть о первом походе Руси на Царьград, ибо понимали, что слишком уж значительным было это событие.

Лето 860-е от Рождества Христова было началом новой эпохи.

К середине IX века славянское сообщество, занимавшее обширные пространства, самый многочисленный народ Европы преодолел промежуточный финиш — пришёл конец эры биологического становления и началась эпоха исторического развития. Русь сделала первый шаг на пути к Российской империи.