Еду в Москву
Я отработала пионервожатой две смены. Что мне было делать в Ленинграде? Я знала, что дядя и тетя съехали с квартиры, Лида лежала в могиле, друзьями я не обзавелась. Ничего здесь меня уже не согревало. Кроме, пожалуй, старшего пионервожатого Толи Каблукова, который заботился обо мне, и нескольких старших ребят, молчаливо мне сочувствовавших. Бесперспективность жизни в Ленинграде была очевидна. Настало время ехать в Москву.
Полгода после того, как я ушла от тети, я откладывала деньги на билет до Москвы. Больше всего удалось заработать летом в пионерском лагере. Заработок я складывала в ящик тумбочки в пионерской комнате, в которой ночевала. И вот я решила ехать на вокзал покупать билеты. Залезла в тумбочку — а денег нет. Кто их взял? Не знаю. Что мне теперь делать, я совсем не понимала.
В пионерской комнате было людно — пришло много детей, стали что-то праздновать, все радуются, смеются, а я понуро сижу в углу и не знаю, как быть. Я была стеснительная и никому сказать про пропажу не могла. Ко мне подошел незнакомый мальчик и спросил, почему я такая грустная. И я ему рассказала. Он говорит: «Ничего, у меня есть деньги — мне как раз родители дали, а мне они не нужны». И он уговорил меня эти деньги взять.
Я купила билет и поехала одна на поезде в Москву. Денег хватило только на билет, больше не осталось. Поэтому я всю дорогу ничего не ела. Поезд пришел в Москву ранним утром. Август, на прохладных улицах пусто. Я знала, что папа живет в Дурновском переулке. Спрашиваю, как туда дойти. А мне говорят: «Идти долго, садись, девочка, на 7-й трамвай». А у меня пятака нет. Поклажа легкая — один узелок. И я пошла. Шла несколько часов, плутала, несколько раз спрашивала дорогу. Голова кружилась от голода. Наконец я оказалась на Смоленской площади. От площади начинался Новинский бульвар, усаженный прекрасными громадными липами. Я совсем немного прошла по нему, овеянному свежестью утра. Какой прекрасный бульвар! И тут я увидела Дурновский переулок. Я вошла во двор и остановилась в растерянности, не зная, куда идти. Что я буду делать, если не найду отца? Одна, в громадном городе, где я не знаю ни одного человека! Но не успела я додумать эту мысль, как вдруг будто из-под земли появилась девочка. Она подняла лицо к небу и улыбнулась утреннему солнцу. Я замерла, не веря своим глазам: это была Шурочка. Мы узнали друг друга, обнялись и заплакали, переживая вновь и вновь горечь четырех лет разлуки.
Шурочка вынырнула из подвала, где жила вместе с папой и его новой женой, Дорой Яковлевной. Мы вместе спустились туда. Слева от входа — умывальник, справа за занавеской кровать, обеденный стол посередине комнаты, у стенки диванчик — наверное, для Шурочки. И еще стоит детская кроватка, а в ней ребенок.
Дора Яковлевна оказалась молодой, полненькой, рыжеватой. Папа обнял меня и велел садиться за стол. Семья готовилась завтракать. Я оказалась лицом к детской кроватке, где стояла маленькая девочка в короткой рубашке. Я поняла, что это моя младшая сестричка. С очень серьезным личиком она наблюдала за мной. Дора Яковлевна разлила всем манную кашу, и мы начали есть. Какой же вкусной после двух дней голода показалась мне эта каша! И тут малышка вдруг очень четко и серьезно произнесла: «Не ешь нашу кашу». Все засмеялись, а я почувствовала, как с меня свалилось напряжение и настороженность последнего года. Чувство необычайной любви к этой малышке наполнило мое сердце.
Когда мой папа встретил в Москве Дору, ей было 17 лет. Они начали вместе жить. Дора не знала, что у Семена есть жена и дети. Как-то Дора была дома одна. Приходит юноша ее возраста и говорит: «А не здесь ли живет Семен Захарович?» — «Здесь, — отвечает Дора. — Вы на него похожи. Вы кто ему — брат?» А юноша отвечает: «Я его сын, из Симферополя приехал, меня тоже Сеня зовут». «Как — сын?!» — всплеснула руками Дора. Приходит Семен Захарович с работы, а Доры нет — она обиделась, что он ее обманывал, собрала вещи и ушла. Всю ночь Семен бегал по Москве, искал Дору. Нашел, покаялся и уговорил вернуться. А через год у них дочка Любушка родилась. А затем уже Доля Шурочку привез, а сам уехал строить Днепрогэс. Сеня поступил в Бауманский институт и жил отдельно, а Шуру Семен и Дора взяли к себе. Так что мой приезд Дора Яковлевна приняла уже философски.
Подвальную комнату под жилье папа переделал сам. В доме был водопровод и паровое отопление. Готовили на примусе, стирали тут же, в подвале, а развешивали белье во дворе. Мыться ходили в баню. Дора Яковлевна, приняв тяжелый характер папы, сохранила доброжелательность и спокойствие. Она часто шутила и с юмором рассказывала о проблемах прошедшего дня. К приходу мужа и детей нужно было сготовить ужин, помыть пол, постирать, погладить паровым утюгом. Дора Яковлевна всегда все успевала.
Осенью Любушка разболелась. Сначала была небольшая простуда, но болезнь все осложнялась и приняла угрожающий характер. Это был не то дифтерит, не то скарлатина — не помню точно. Как-то поздно вечером, когда Любушке было совсем плохо, папа послал меня за доктором. Я звонила, стучала, но доктора, видимо, не было дома. Так и вернулась ни с чем. Никогда не прощу себе, что не была тогда более настойчивой.
За месяцы болезни Любы Дора Яковлевна совсем извелась. Девочку нельзя было оставлять без присмотра. Я и Шурочка подменяли Дору Яковлевну, когда она валилась с ног от бессонных ночей, усталости и волнений.
С детства я чувствовала чужую боль. Она отдавалась у меня в сердце ноющей болью. Если кто-то из детей поранится, или Доле попадет от папы, или мама кашляет, я чувствовала в своем теле их боль. Вот в первый год в Москве, пока болела Любушка, мне довелось почувствовать это в полной мере.
Много воды утекло с той поры. Уже после войны, когда я была матерью двух больших мальчиков, Марк увез их в Анапу, а я после больницы жила у папы, помню, мне было очень плохо — обострение язвы, — и Любушка плакала, глядя на меня. Я поняла: она тоже чувствует чужую боль. Это очень тяжело, в особенности если не можешь говорить об этом.
В 32-м году папа получил из больницы Симферополя телеграмму о том, что мама умирает. Папа позвал меня и Сеню и сказал: поезжайте к маме. Мы собрались и в тот же день уехали на поезде в Симферополь. Поезда тогда шли долго — и мы не успели, маму похоронили без нас. В больнице нам отдали мамины вещи — золотое колечко, что-то еще. Хорошие были люди в больнице: отдали нам все, даже золото. Мы пошли в мамину комнату. В последние годы она жила одна и все время болела. Под матрасом я нашла черновики писем — она писала в собес слезные жалобы, что ей нечего есть, что она готова делать любую работу, чтобы был заработок. Но ей всюду отказывали.
Работаю арматурщицей
Я не хотела сидеть на шее у отца. А поступить учиться на рабфак или в вуз можно было, лишь имея рабочий стаж. Весной, когда Любушка выздоровела и не нужно было все время помогать Доре Яковлевне, я сказала папе: «Хочу работать». И он привел меня на постройку «Мосфильма».
Я попала в группу учеников арматурщиков. В группе было 20 мальчиков, все разновозрастные: самому младшему 14, старшему — 20, а я оказалась единственной девушкой. Одни ученики приехали из деревни, другие, дети из интеллигентных семей, пошли на стройку, чтобы получить рабочий стаж и поступить в учебное заведение. Платили мало, но на кусок хлеба хватало. Работа требовала высокой квалификации — нужно было уметь читать чертежи. Руководил группой Глагольев — увлеченный своей профессией человек, настоящий учитель. Ко мне и к мальчикам относился одинаково строго.
Самые маленькие ребята были хулиганистые: достанут пленку, положат в спичечный коробок, подожгут — и под ноги бросают. Как-то на одного ученика котел свалили — громадный котел был, накрыл его целиком, — и ушли. Он долго стучал и кричал, пока его не выпустили.
Однажды мы армировали 2-й этаж главного павильона «Мосфильма». Я несла вуты длиной 5 метров. А передо мной шел один из малых мальчишек, тоже с вутами. И он взял и сбросил свои вуты прямо мне под ноги — шалость такая. Я налетела на них и упала. Я тогда совсем худая была — кожа да кости, мякоти не было совсем, — ударилась голенью, заплакала. Долго потом ноги болели, не проходили. Глагольеву я про этот случай ничего не сказала — терпела.
При Глагольеве все себя чинно вели. Он приобщал нас к культуре, возил смотреть на московские здания, показывал архитектуру.
Рабочий инструмент арматурщика — кусачки. Чтобы уложить арматуру, нужно прочесть чертеж. К примеру, балка состоит из стержней на растяжение и стержней на сжатие, между ними крепятся вуты, чтобы арматура работала. Кроме рабочих стержней была подсобная арматура — хомуты. Арматура должна придать бетону гибкость, подготовить его к разным температурам и разным нагрузкам — статическим и динамическим. Глагольев всему этому нас учил. Читала чертежи я очень легко, инстинктивно. Зато с железом работать было трудно. Легко гнуть арматуру из тонкого железа, но в балках стержни были толстые, 10–12 миллиметров — вот такие не согнуть. На прямых стержнях на концах нужен крюк. Сначала на верстаке делалась разбивка, а затем крюк заворачивали кусачками. Это еще как-то у меня получалось. А самыми трудными для меня были рабочие стержни. Чтобы железо гнуть, сила нужна, девочке это непросто.
Глагольев устраивал соревнования на скорость. И по хомутам я — девушка — оказалась первой; мальчишки стыдились. По рабочим стержням первой быть не удалось.
За три месяца Глагольев научил нас читать чертежи и делать все арматурные работы. В конце ноября он устроил экзамен в присутствии всех бригадиров. Спросил: кого себе в бригаду возьмете? И нас стали разбирать по бригадам. Молодые бригадиры хотели брать здоровых сильных ребят — работа тяжелая, физическая. А меня попросили старые мастера, старики, сказали: нам вот эту девочку, она грамотная, будет в чертежах разбираться.
И началась моя настоящая работа. Под навесом на громадном верстаке по чертежам я делала разбивку для стержней на всю бригаду, гнула хомуты, таскала заготовки к месту установки. Железная работа считалась квалифицированной. Оплата сдельная: сколько колонн уложишь в опалубку, столько бригаде и платят. Каждый день приходила учетчица, обмеряла, считала, записывала объем сделанной работы. И вместо восьми-девяти ученических рублей я стала зарабатывать шестьдесят-восемьдесят.
Выходила из дома я рано, от Новинского бульвара ехала на трамвае до Киевского вокзала, потом на автобусе до Химзавода, а дальше на Воробьевы горы пешком. В 8 часов начиналась работа. Мне было уже 16, и я работала полный рабочий день под бдительным оком бригадира. Весь день на улице — а зимы тогда морозные были.
Опасная была работа. Один раз я видела, как какой-то парень сорвался с 4 этажа. Он летел вниз и чудом зацепился за стержень. Вокруг меня все ахнули: «Марк, Марк! Марк чуть не погиб!»
Коммуна
Ребята мне говорили: «А что ты не встаешь на комсомольский учет? Иди к секретарю — он парень хороший, спокойный». Я мялась-мялась — и наконец решилась. После работы пришла в комнатушку, где ячейка была, а за столом сидит Марк Розин — тот самый, который чуть было не погиб, сорвавшись с верхнего этажа. Сам серьезный — а глаза улыбаются. Посмотрел на меня и спрашивает: «Ты кто?» Я отвечаю: «Я на стройке арматурщицей работаю». А он говорит: «Что арматурщица, я знаю, старики рассказали. А зачем тебе в комсомол?» Он пошутил так — что, мол, сама не знаешь, зачем тебе комсомол, — а я тогда шуток не понимала, нахмурилась. Он и говорит: «Сердитый карлик Маркс!» — он так меня обозвал — я очень маленькая была и серьезная. А после сказал: «Приходи к нам в коммуну жить — мы, комсомольцы, решили организовать образцовый барак, нам помещение дают». И я сразу согласилась.
В то время я еще жила с папой. Пришла к отцу и говорю: «Пойду с ребятами в коммуну жить». Папа встал на дыбы, кричал: «Что у тебя — семьи, что ли, нет?! Не пущу!» Я и не понимала, чего он волнуется, — мне в голову ничего дурного не приходило. Сейчас-то я думаю, что он боялся отпускать меня одну к мальчишкам. Но я закусила удила, терять мне было нечего, и сказала: «Уйду — и все».
Ребята в коммуне были разные. Одни пришли, потому что жить было негде. Другие идейные. Но в основном собрались те, кому негде было притулиться. А тут комсомольская организация, порядок какой-то, секретарь есть. Помогал нам секретарь партийной ячейки — Николай Дурнецов. Организовать коммуну непросто. Сначала нужно было получить разрешение вышестоящей партийной организации — но это еще полдела. А затем надо было жить так, чтобы не осрамиться.
Мы говорили: «Покажем строителям, что можно в барачных условиях жить нормально, чисто!» Строители жили в барачном городке. Бараки длинные, по двести человек, койки в два этажа. Рабочие прямо в ботинках и в робе валились на койку, никаких простыней и в помине не было. Редко кто снимал верхнюю одежду. Бани нет — в город нужно ехать. Один туалет на шесть бараков, а в каждом бараке по 200 человек. На тумбочках куски хлеба, объедки, на полу старые портянки, рваные боты. Грязь, клоповник. Таким был барачный быт.
И вот комсомольцы решили показать, что и в таких условиях можно жить нормально. Секретарь парторганизации отхлопотал полбарака. Комсомольцы в первый же день решили в пустом бараке репетировать самодеятельность. Только стали играть, как один начал почесываться, потом другой… Посмотрели на потолок — а оттуда клопы сыплются. Комсомольцы одумались, поняли, что надо не самодеятельностью заниматься, а чистоту наводить — стали мыть, драить. Выгородили столовую, одну комнату организовали для парней и еще три кабинки на две койки в каждой — между койками впритык тумбочка помещалась. В одной комнате две девочки жили, а еще две кабинки для семей.
Когда я пришла в коммуну, она уже функционировала. Устроили общее собрание, меня расспросили, кто я, откуда, и оставили ночевать в одной из комнаток. Я заснула ненадолго и тут же проснулась от клопов. Лежу, мучаюсь, вспоминаю 19-й год — тогда в Крыму было нашествие клопов, и во всех семьях велась ужасная борьба: их травили и кипятком, и керосином. А мы, хотя мама и болела, клопов не пустили. Я полежала-покрутилась на своей койке, встала и пошла в столовую. Села на стул — и сижу, не сплю. А тут случайно Марк встал до туалета дойти. Прошел мимо меня, будто не заметил, подошел к двери — и тут его как током ударило. «Ты чего в столовой сидишь, почему не спишь?» — «Клопы». — «Как — клопы?!» Махнул рукой и пошел спать. А я всю ночь на стуле в столовой просидела, дремала. Утром чаю попила и побежала на стройку. А вечером пришла — слышу: ребята шумят, Марк собрание устроил и говорит: «Геда всю ночь спать не могла, что это такое? Мы должны показать пример». И мы стали клопов химией травить. Небыстро, но справились.
День в коммуне начинался рано. Дежурный вставал затемно, подогревал чайник на керосинке, резал хлеб и ставил сахар. Торопливо поев, мы вскакивали и бежали на свои рабочие места. Обедали в столовой и часто после работы там же и ужинали. Зимними вечерами большинство из нас собирались в столовой: кто делал уроки, кто читал, кто рисовал стенгазету или плакаты или делал другую общественную работу. Володя Соколов, Леша Жаров, Марк Розин обсуждали тему и программу на следующее занятие ликбеза. Подальше от стола группка слушала пересказ литературного произведения. Часто вечерами к нам заходили из других бараков посмотреть и послушать комсомольцев.
Шел 30-й год. Воздух был пропитан энтузиазмом и возбуждением. Не так давно мы отметили десятилетие советской власти. Началась первая пятилетка. Суть пятилетки мы понимали смутно. Еще в Ленинграде пионервожатые пытались рассказывать о пятилетке, но они и сами мало что знали. Теперь мы штудировали решения партии, статьи, старались разобраться в сути дела.
Я очень любила вечерами в нашей столовой наблюдать за ребятами. Это были вполне взрослые, но очень разные люди. Одни замкнутые, другие открытые; сдержанные и вспыльчивые. Все комсомольцы, но каждый со своей идеей, со своей мечтой, и не каждый ею делился. Мне были интересны споры между Лешей Жаровым и Володей Соколовым по поводу мировой революции. А Марк с Мишей Панченко обсуждали производственные темы.
Вспоминается, как яростно мы, комсомольцы, боролись за моральную чистоту. Мы все были трезвенниками, девушки не пользовались косметикой. Помню одно собрание, на котором обсуждались и осуждались вечера с танцами. А уж кружка пива — смертный грех. Помню, один комсомолец пришел навеселе. Организовали собрание, стали обсуждать. Он оправдывается: «Был у друга, выпили…» — а мы ему говорим: «Ты позоришь коммуну!» Наташа, уборщица, губы накрасила — тоже стали разбирать: мещанство, губы красить нельзя. Запрещалось играть в карты и читать любовные романы. Мой папа тоже запрещал играть в карты, но любовные романы обожал. У нас, комсомольцев, правила были строже — мы не могли позорить свое звание.
Две трети заработка коммунар отдавал в общий котел. Парторганизация коммуне помогала — изредка нам давали талоны. Один раз дали талон на обувь — я поехала в магазин, а по дороге у меня талон украли. Я чуть не умерла от расстройства, а ребята меня успокаивают: ладно тебе, походи пока в старых. Хлеб, чай, сахар закупали на всех.
Были у нас в коммуне запоминающиеся личности: Володя Соколов, Володя Максимов и Леша Жаров. У Соколова отец священник — это по секрету знали только Марк и я. Он был самый начитанный, умный, интеллигентный среди нас — кроме обязательной семилетки, по-видимому, получил еще домашнее образование. Работал на стройке, а свое происхождение скрывал. Через пару месяцев после организации коммуны Володя Максимов женился на Наташе — уборщице. Мы выделили им комнатку в две койки, и они стали там жить — милая пара. А затем в коммуне произошла трагедия: Наташа влюбилась в Лешу Жарова, а Володя продолжал любить Наташу.
На одном из собраний коммуны Леша Жаров объявил, что хочет расписаться с Наташей. Большинство возмутились: как же, товарищи? это же неэтично! О закреплении брака в те годы мы не задумывались. Полюбили — значит на всю жизнь. На собрании все погорячились, поораторствовали, пожалели, что в коммуне такой конфуз, и согласились. Володя перешел в комнату для мальчиков, а его место занял Леша Жаров. Мы все очень переживали — это была наша первая трагедия в коммуне.
Леша Жаров был очень интересный человек, философ по духу. С Марком он все время спорил, у них были разногласия по поводу Маркса и Ленина. Леша любил держать во рту папиросу, хотел чем-то отличаться от других. Позже он поступил в институт литературы. Мы с Марком уже вместе жили, а он к нам приходил вести философские диспуты. И сестричку свою привел. Она стала нас навещать и пыталась отбить у меня Марка. Но Марк довольно быстро ей сказал, чтобы она больше не приходила. Такая вот семья Жаровых — очень интересные люди.
В результате нашей борьбы за чистоту быт в бараках постепенно менялся. Происходило это, конечно, медленно, очень медленно — и не только по вине администрации. И все же мы добились, что на постели рабочие стали стелить простыни, а клопы исчезли. Перед бараками поставили брусья для гимнастики, и мы стали заниматься физкультурой.
Востребованные профессии за время стройки менялись: уехали землекопы, каменщики, плотники — пришли штукатуры и маляры. Стали появляться работники кино и искусства. Все меньше и меньше были нужны арматурщики.
Зима стояла суровая. Мы, молодые, терпеливо переносили ее тяготы. На одном из собраний коммуны Марк поднял вопрос, что негоже, чтобы девочки ходили с отмороженными руками и таскали тяжести, — надо подумать о другой работе для нас.
Вечером большинство ребят учились. И я тоже пошла на конструкторские курсы. Училась на тройки. 30 лет спустя я пришла в гости к отцу, а он говорит: «Ты меня в краску вогнала, я был в архиве, смотрю: Геде Зиманенко выговор — спала на лекциях». А я сначала 10 часов на морозе работала, а потом до курсов дойти еще нужно: темно, страшно… А назад идти еще хуже: на ночь на стройке выпускали собак, возвращаешься в темноте одна — а на тебя свора собак бросается… Стала ночами копировать чертежи. Зарабатывала пять рублей и давала Шурочке, чтобы она у папы не брала. Ребята выйдут ночью в туалет, проходят через столовую — смотрят: я черчу. Они удивляются, а я отмалчиваюсь, продолжаю работать. Вот на лекциях и засыпала.
Почти все ребята выучились за время жизни в коммуне. Только две девушки не учились — Мотя и Наташа. У них не было особых устремлений. Они на стройке работали уборщицами — и так на всю жизнь уборщицами и остались.
Материальных ценностей в коммуне не было. За все время я приобрела только шеститомник Ленина. Так он со мной и остался. В детстве вокруг меня было много книг. Отец две страсти вывез из Витебска: литература и оперетта. Он следил за новыми поэтами и писателями: Демьян Бедный, Есенин, Маяковский… А в коммуне этим мало кто интересовался. Учебники покупали, да еще Маркса, Энгельса, Ленина.
В 30-м году четверо наших коммунаров ушли в армию. И Марк ушел. Марк и еще двое ребят попали в танковую часть, а двое других — в летную.
Прошла большая жизнь, я стала многое забывать. У разных людей в жизни бывают похожие события, но сам человек неповторим. Сколько разных людей было в коммуне, работали рядом со мной — я помню их лица, а имена многих уже забылись. В памяти остался актив коммуны: Соколов, Жаров, Смирнов, Васин, Ананневич, Панченко, Максимов, Наташа, ну и, конечно, Марк Розин, секретарь ячейки комсомола, председатель актива коммуны, и Николай Дурнецов, секретарь партячейки, — он очень помогал и направлял нас во всех случаях жизни. Николай погиб в Великую Отечественную войну, как и многие члены коммуны.
Марк
Когда я пришла в коммуну, сестра Володи Соколова считалась невестой Марка. Красивая, начитанная, она часто приходила к нам в барак, и Марк любил с ней беседовать. Девушки говорили про нее: «Льнет к Марку». А затем Марка забрали в армию. Летом 30-го года я как-то прихожу с работы, а Наташа говорит: «Марк из армии приехал на побывку, весь расстроенный, и лег спать». — «А почему расстроенный?» — «Невеста письмо прислала, что выходит за другого». Ну, Наташа всегда все знала — вот и рассказала, что невеста написала Марку: «Я решила, что с тобой будет морально хорошо, а материально плохо, ты из армии в одной шинели придешь, у тебя нет ничего, ты — солдат, человек неперспективный, а я выхожу замуж за инженера». В те времена профессия инженера была престижной, им много платили. Я пожалела Марка, заглянула в мужскую комнату, смотрю — а он спит. Ну ладно, подумала, раз спит — значит, не очень переживает. Марк проснулся, сели чай пить, ну, и я эту тему, конечно, не поднимала.
Марк понравился мне с первого взгляда. Как пришла к секретарю ячейки, взглянула на него — у меня сразу сердце кольнуло. Но я, конечно, ни на что не рассчитывала: он высокий, статный, секретарь коммуны — все девушки на него вешались. И они же его критиковали: некрасивый, не умеет ухаживать, увалень.
На следующем собрании перед днем Красной армии стали обсуждать, кто навестит Марка, чтобы отвезти его экипажу подарки от коммунаров. Я сказала: «Я поеду». Так я поехала к нему в Наро-Фоминск один раз, а потом стала ездить каждый выходной. Мне выделяли сумму из коммунарского бюджета, я покупала гостинцы и ехала. Я пристрастия Марка знала и привозила ему сладкое. Военные меня запомнили и, как увидят, кричат: «Розин, к тебе красная шапочка приехала!» — я тогда красный берет носила. Марка я всегда заставала под танком — чумазый, руки грязные, в руках ветошь. Танкист он был отличный, в парад его танк первым шел по Красной площади, ему доверяли вести колонну. Он механизмы хорошо знал, все сам умел чинить. Ездил и на мотоцикле, и на танке.
С 14 лет Марк работал на сукновалке. Это очень тяжелая работа. А дома корова была, и он, старший мальчик, таскал бадью с пойлом для коровы, доил. Когда Марк приехал в Москву из Руд-ни, он сначала устроился линовальщиком в типографию на Арбате. Но его скоро уволили, потому что он не поладил с хозяином. Тогда он вместе со своими земляками — Ронькиным, братьями Застенкерами и Лившицем — встал на биржу. Ходили впятером и ждали работу. Сначала его послали мыть окна в ЦУМе. Затем вагоны грузил. Ну, а потом уже на стройку «Мосфильма» отправили. На стройке он был и каменщиком, и слесарем, и механизатором — постепенно осваивал профессии и переходил с одной работы на другую. Строило «Мосфильм» русско-германское акционерное общество «Русгерстрой». У них были передовые технологии: строили на теплом бетоне, добавляли не гравий, а шлак. Они прислали ленточный транспортер, на котором раствор поднимали наверх. Потом появилась бетономешалка, гравиемойка. А кирпич по старинке на козе носили, кранов не было. Коза — это доска шириной в 2 кирпича, которая ремнем крепится на спине. Положишь 20 кирпичей на козу — и лезешь по сходне вверх. Каждый кирпич 2,5 килограмма весит — вот и посчитай, какой груз таскал каменщик. Один раз Марк упал с лестницы — успел схватиться за трос и повис на нем. Мог тогда насмерть разбиться.
После того как Марка бросила невеста, я стала навещать его каждое воскресенье — и навещала все время, пока он был в армии. Тогда только воскресенье было выходным. Вставать приходилось рано: нужно и в город сходить — в баню, и белье постирать, и к Марку в Наро-Фоминск съездить.
Летом как-то Марку дали увольнительную на один день, и он приехал в коммуну. Мы пошли с ним гулять к Москве-реке. От бараков, где мы жили, недалеко — минут 15. Там два моста стоят, похожие, как близнецы. Марк купаться полез, а я не стала, его ждала. Он вылез из воды и подсел ко мне. Я была в платье в голубую полоску, которое сама себе сшила. Ветер подул, юбку поднял, и он вдруг положил руку мне на коленку. Я была очень строгих нравов и рассердилась на него. А он говорит: «Я с тобой собираюсь всю жизнь прожить, а ты на руку сердишься». Вот и все объяснение. Больше никто из нас ничего не говорил.
Вступил в строй кинопавильон, окончательно уехали рабочие строительных специальностей, появились новые люди — профессионалы кино, совсем не похожие на нас. Бараки перестраивали под квартиры. Коммуна пустела — все разлетались. Некоторые перешли работать на «Мосфильм»: Леша Жаров — механиком, Наташа — уборщицей. Те, кто не уехал, разделили барак на комнатушки — и ничего от коммуны не осталось. Я нашла работу в Теплобетоне, на Покровке. А жить где? Леша Жаров и Наташа говорят: «Оставайся, Геда, у нас». Кровати не было, спала на стульях. А скоро у них ребенок родился. Две трети заработка я продолжала, как в коммуне, отдавать Леше. Обедала на работе — в столовке. Утром, как было заведено еще в коммуне, — чай с куском хлеба; вечером тоже чаёк попьем.
Работала я сначала копировщицей, потом чертежницей, а затем техником. На работе познакомилась с Таней Сорокиной — она была на постройке учетчицей, обмеряла наши работы. Мы очень сдружились, она частенько помогала мне советами. В столовую в Спасоголенищевский переулок ходили вместе и по пути много переговорили о жизни. Интересный она была человек — «из другого общества».
Марк демобилизовался осенью, в ноябре, сообщил открыткой день, когда приедет. В тот день, когда он приезжал, хлестал дождь со снегом и была жуткая гололедица. Улицы в то время песком не посыпали, и дороги превратились в каток. Сотрудники после работы сунулись на улицу — и вернулись назад, сказали: «До дома не дойти». И начальник мне говорит: «Гедочка, переждите». А я рвалась домой — знала, что сегодня должен вернуться из армии Марк.
Куда Марк придет с поезда? Он этого не написал. Мы подумали с Наташей логически — и решили: туда, где была коммуна — больше ему в Москве идти некуда. Марк к нам и притопал с Киевского вокзала — автобусы тогда не ходили. Пришел в кирзовых сапогах, в шинели и с котомкой белья. Спрашиваем: «Как ты дошел?» Он говорит: «А что такое?» Мы говорим: «На улице гололед ужасный!» А он отвечает: «Я не заметил».
Поздно было, 12 часов ночи: как жить, где работать — пришел и пришел, там видно будет. Марку на полу постелили, а я опять на стульях устроилась — но мы так и не заснули: говорили всю ночь. Наташин малыш крепко спал, а я все рассказывала, как распалась коммуна, как я искала работу, и Марк про себя говорил.
Утром попили чай, я на работу побежала, а Марк пошел навестить земляков и начать поиски работы. Вечером Наташа говорит: «Ложитесь вместе — мы вам кровать уступим». Марк молчит, и я молчу. Опять спим — он на полу, а я на стуле. Так мы прожили 10 дней. По вечерам земляки Марка собирались: Гриша Лившиц, Илья Ронькин, братья Марк и Семен Застенкеры. Они и предостерегли Марка: ни в коем случае не иди в торговлю. Говорили: на тебя с твоим характером и принципами повесят все грехи и быстренько упекут за решетку. Было несколько таких предложений, и с хорошей комнатой, — но Марк отказался.
Как-то я с работы прибегаю: «Марк приходил?» — «Нет еще». Сижу, жду его. Вся ночь прошла — а он так и не вернулся. Тогда мы мало чего понимали — куда идти, где искать, кого спрашивать… Ночь прождала, а утром на работу пошла.
Вечером меня Наташа на крыльце встречает с загадочным лицом. «Марк пришел?» — «Нет, не пришел. Зато мальчик приехал, брат Марка». Зашла в комнату, а там действительно мальчик лет пятнадцати. «Тетя Геда, вот вам письмо от родителей. Папа сказал: можешь Марку отдать, а можешь Геде». Я была в изумлении: откуда отец Марка может знать про меня? А мальчик говорит: «Марк отцу написал, что он женится, а зовут жену Геда». Мне Марк ничего не сказал — я только от его брата и узнала, что он считает меня женой. И Марку я ничего не сказала. Так без слов начали вместе жить…
В письме родители Марка написали: «Ты теперь человек семейный, посылаем к тебе Шлему. Мы с ним сладить уже не можем, у отца руку отбил, все время к тебе рвется — воспитывай его сам». Ну, Наташа стала волчком крутиться, на стол собирать. «Давайте ужинать садиться, — объяснила. — Марка нет, но скоро он придет». Поужинали, спать легли: я на стульях, а Шлема (Сема) на месте Марка, на полу. На душе неспокойно: Москва большая — где он? не случилось ли чего?..
…Я всегда знала, когда Марк рядом. Бывало, еду в трамвае, сердце закололо — я головой кручу, а Марка нет. Вечером спрашиваю: «А ты где сегодня был?» Он говорит: «В городе, на такой-то улице». Я говорю: «А когда ты там был?» И оказывалось, что был он ровно в тот момент, когда я проезжала и у меня сердце кололо. И так всю жизнь. Если у метро встречу назначали, я всегда за минуту знала, что сейчас он выйдет, — чувствовала его, а потом сразу видела издалека…
В те времена телефоны были только у директоров предприятий и у заслуженных людей, личные разговоры не допускались. А тут через день после получения письма меня зовут к начальнику: «Вас к телефону». Звонит Марк: «Гедочка, я устроился на работу и получил комнату, не сердись, что меня не было несколько дней, я комнату в порядок приводил, будет тебе сюрприз». Я положила трубку, хотела поблагодарить нашего милого начальника, но он опередил меня — сказал: «Вижу, я не зря позвал вас к телефону».
Вечером, когда я уже была дома у Наташи и Леши, пришел Марк. Как же он удивился Семе! Прочитал письмо от родителей. Посидели, поужинали. Марк говорит: «Спасибо вам! У нас теперь своя комната есть, мы пойдем». — «Куда вы уходите в ночь?» — «Нет, мы пойдем». И мы втроем — я, Марк и Сема — ушли.
Ночь, я несу корзиночку — немного вещей, еще из Ленинграда. Марк и Сема говорят о своем на еврейском — я им не мешаю. А вот и наш дом, наша комната. Поздно, а спать не хотим, шутим, Марк рассказывает, сколько трудов ему стоило найти работу с комнатой. Начался новый этап нашей жизни.