Начало совместной жизни. Первые трудности

Комната, которую нашел Марк, располагалась в Барабанном переулке. Маленькая, шесть метров, в полуподвале — окошко на треть в земле. Там были стол и кровать, но такие грязные, что Марк их выбросил — гадость. Стены и пол мы отскребали щеткой. Марку на фабрике дали доски и гвозди, и он сбил топчан и стол. Я принесла с собой корзинку, еще из Ленинграда, — в ней были простыни, подушка и байковое одеяло. Топчан застелили байковым одеялом. Мы легли на топчан, а Сему положили на полу. Так началась наша семейная жизнь.

…Я навещала наш дом в Барабанном переулке и в 70-е, и в 80-е годы — еще много лет после того, как мы оттуда съехали. Дом переделали в общежитие: грязные подъезды, темные окна… Можно было подойти и с улицы заглянуть в полуподвальное окошко, где мы начали жить с Марком. В 90-е годы дом остался пустой. Пару лет назад мой внук Марик, который записывает эти воспоминания, начал работать на Электрозаводской, и я попросила его сходить посмотреть на наш дом. Марик нашел дом и рассказал, что он стоит в запустении. Недавно Марик еще раз ходил в Барабанный переулок — а дома уже нет, на его месте зеленеет свежий газон…

Папе я до этого момента про Марка не говорила — что говорить, пока все вилами по воде писано. А тут все стало ясно, я пошла к папе и сказала: «Буду жить с Марком Розиным, он — хороший парень». Папа встретился с Марком, и тот ему понравился. «Серьезный парень», — сказал папа и подарил нам швейную машинку «Зингер» — ту самую, которую они купили с мамой в рассрочку еще в Витебске и за которую из-за революции так и не выплатили кредит.

А вскоре начались испытания. К нам домой стала приходить сестричка-коммунарка. Я работала далеко от дома и там же обедала, а Марк работал в соседнем доме и днем забегал пообедать домой. Вечером приду — и сестричку застану. А я ничего не подозревала. А иногда прихожу домой, Марк ничего не говорит — а потом вдруг оказывается, что она и сегодня была, а Марк забыл сказать. Я мучаюсь, молчу. Прошло несколько месяцев — и Марк рассказывает: «Сегодня опять сестричка приходила и говорит мне: „Что ты живешь в этой конуре? Переезжай ко мне“. А я ей сказал: „Иди домой и больше сюда не приходи“». В каких-то вопросах он очень мягкий был, а где-то — жесткий, принципиальный.

И еще было. Когда я заболела в первый раз, пришла врач. Осмотрев меня, она вышла из комнаты и позвала с собой Марка. Я думала, она хочет что-то по поводу моей болезни ему сказать. Смотрю, Марк возвращается красный: доктор отчитала его за обстановку и за топчан — что на досках спим. Через несколько дней прихожу с работы, а у стенки стоит железная кровать и спинка с шишечками. «Вот, Гедочка, я кровать купил, как врач сказала». А у меня бзик был (нас же комсомольцами воспитывали) — и я стала Марку выговаривать: «Что за безобразие! Мещанство какое! Только буржуи на кроватях с шишечками спят!» Разошлась, почти на крик перешла. Марк выслушал меня и говорит: «Если ты еще раз накричишь на меня, я уйду и больше не вернусь». Больше я на него голос не поднимала… А потом война началась, все забылось…

Выходной был один — воскресенье. Можно поспать подольше. Встаем вразвалочку, завтракаем. Идем в баню — благо, она близко. После бани надо постираться, а вечером можно сходить куда-нибудь. В библиотеку ходили. Могли просто посидеть, поговорить по-человечески. Меня интересовало, как у него на работе, а он про меня расспрашивал.

В 32-м году Марк поступил учиться в университет Свердлова, без отрыва от производства. На воскресенье оставались конспекты. Он все воскресенье учился, а потом шли гулять в парк, на воздух. В кино ходили. Читали, иногда запоями, если что интересное. Марк говорил: «Хватит, Гедочка, сделай передышку, а то и ешь с книжкой».

Учусь чертить

Я тоже решила пойти учиться.

…Учиться мне никогда хорошо не удавалось. В Симферополе в гимназии меня травили, как могли — Нонна и Мартин, крещеные близнецы. Таких злых ребят я больше никогда не видела. Когда тетка забрала меня в Омск, у меня началась «пляска Витта» — тик; директор посмотрел и сказал: «Девочка для школы неподходящая». Может, у меня и были какие-то способности, но тетка постаралась их отбить. Ее мечты, что я буду вундеркиндом и мною можно будет хвастаться, не оправдались — и она стала без конца говорить, что я делаю одни глупости. Мне нравились хор и рисование — она высмеивала мой голос и рисунки. Я стала замкнутым ребенком. Тетка хотела, чтобы я училась музыке, наняла преподавателя. Преподаватель позанимался со мной, и тетка повела меня сдавать экзамены в музыкальную школу. Я сыграла пьесу и сделала несколько ошибок — меня в школу не взяли. Тетка тут же учительнице отказала — и на этом все ее благие намерения кончились. Такая у меня была учеба…

Экзамены я никогда сдавать не умела. Литературу знала нормально, а грамматику не понимала абсолютно. Отвечала всегда в трансе. Но я знала, что высшее образование необходимо, преодолела себя и пошла поступать в архитектурный. Самым трудным был последний экзамен — сочинение. Я сама не поняла, как смогла написать, — получила четверку и поступила.

Началась учеба по вечерам. Самыми трудными для меня были уроки рисования. Мы с натуры голых мужиков рисовали. А у меня комплекс — я не могла, мучилась, отводила глаза…

Вскоре меня стали мучить изжоги — сижу на лекциях скрючившись. Педагог вызывает к доске — а я встать не могу. Образ жизни такой: поработала, перекусила — и на учебу. Я люблю остренькое: возьму черный хлеб, соленый огурец и иду на занятия, жую. Прихожу поздно — и спать ложусь. Желудок все больше и больше болел — это уже были приступы язвы, а я не знала. Заметила в какой-то момент, что когда поем, то легче становится. Вот и бегала в институтский буфет. А там пирожки, жаренные в масле. Сосиски еще были, но для меня дороговато. Пожую пирожки, чуть легче станет — и опять на лекцию. И так день ото дня. А потом как-то совсем припекло, рвота началась, Марк скорую вызвал, и меня отвезли в Склифосовского. Старенький врач, профессор, сказал: «Застарелая язва. Вы давно болеете?» А я говорю: «У меня уже не первый год желудок болит — терпела, пирожками заедала, думала — изжога». «Все, — говорит врач, — теперь будете в больнице лежать, а потом — санаторий и на всю жизнь диета». И еще сделали рентген легких — оказалось, что затронуты верхушки, начинается туберкулез, как у мамы.

…Марк за меня очень переживал. Моя болезнь отняла у него немало лет жизни. Он был в трепете, что со мной что-то может случиться. Всю жизнь за меня боялся. Условия были на пределе: военные тяготы, дети маленькие, как тут тяжести не таскать — а мне нельзя. Толя, старший мальчик, пытался помочь, всегда сам свои вещи нес. Но таскать все равно приходилось. В войну огород копала, целину. Кушать хочется — поневоле будешь копать. Много жизни отняла я у Марка своей болезнью…

После больницы институт пришлось бросить. Но меня взяли в мастерскую делать графическую работу. Другие делали работу моментально, хватали на лету, а для меня это был тяжкий труд. Я — рабочая лошадка — с трудом постигала основы графики. Я всегда старалась никого не спрашивать, сама справиться, перечерчивала, мучилась. Но мне везло на хороших учителей.

А потом я пришла работать в Теплобетон. Оклад маленький, и я брала дополнительную работу домой — копировать чертежи. Видимо, учеба даром не прошла, и я уже кое-что понимала. Копировала и видела ошибки, и когда приносила, говорила авторам: «Вот тут неправильно, тут и тут». А они на меня взъелись: «Чего вы указываете? Вы копировщица — вот и копируйте!» А я вижу, что неправильно. Они пожаловались начальнику. Он вызвал меня, а я объяснила, что было неправильно начерчено. Он велел принести чертежи, посмотрел, позвал авторов и говорит: «Она же права. Лучше бы ей спасибо сказали». После этой истории меня стали больше ценить. Роза Марковна — она молодая умерла — учила меня карандашом работать. Я быстренько нахваталась и начала сама чертить. Я много конструкторских работ сделала, но больше всего мне нравилась архитектура.

Беременность. У родителей Марка

Первые годы, когда мы начали жить с Марком, у меня не было детей. И со своими родителями он меня не знакомил. Как-то в шутку Марк сказал: «У евреев есть обычай: если в семье долго нет детей, то можно расходиться». Я хоть и понимала, что он шутит, но все время его слова помнила. И вот, наконец, я забеременела. Марк написал родителям — и мы решили, что весной поедем к ним знакомиться. Но перед самым отъездом выяснилось, что Марка не отпускают с работы. «Поезжай одна, я дам телеграмму, тебя встретят», — сказал Марк и посадил меня на поезд.

Доехала до Капели, полустанок около Рудни. Кроме меня никто из поезда не вылез. Я выбралась, стою с чемоданом, оглядываюсь, не знаю, что делать. Подходит мужик с кнутом. «Ты к кому? К Розиным? Ну, пойдем». Стоит лошадь с телегой, на телеге сено. «Садись, поехали». Я была в положении — 4 месяца, дорога неровная, телега трясется, мне стало плохо. Я попросила: «Дядя, а дядя, давай я рядом пойду». Так и дошли до деревни. А перед домом мужик говорит мне: «Садись, а то некрасиво выйдет, попросили тебя привезти, а я не довез».

Папа и мама Марка жили около города Рудня, в деревне. Зимой папа работал в Рудне на заводе, а летом его посылали в деревню принимать лен. Жили они в крестьянском доме, который мама переделала по своему вкусу. Мама оказалась высокая брюнетка, а отец кряжистый, широкоплечий. Встретили они меня вроде хорошо, только отец все головой качал. Зашли в дом. Отец говорит: «Ты, верно, устала с дороги». Я отвечаю: «Не очень». — «Ну, тогда пойдем со мной». Взял меня за руку и повел в цех приема льна. В цеху на полу весы большие стояли, на которые машины заезжают, а рядом лежали мешки со льном. «Становись на весы», — говорит. Я встала. Папа опять стал головой качать. «Ну что, 48 килограмм для женщины прилично», — сказал и усмехнулся. Назад меня не повел, сказал: «Найдешь дорогу до хаты, а то мне работать надо», — и я вернулась в дом, к маме.

Я маме по-русски говорю, а она мне по-еврейски отвечает. Вспомнила я, как тетя Вера привезла Анисима Антоновича знакомить с бабушкой и дедушкой, а он по-еврейски не понимает, — вспомнила и внутренне улыбнулась.

Запомнился мне первый ужин. Мама положила на стол большой круглый хлеб домашней выпечки — каравай. Папа протянул мне нож и говорит: «Нарежь». Я содрогнулась. Я никогда не видела такого хлеба и не держала в руках такого большого ножа. Я вспомнила картинки и отрезала несколько ломтей. Мне ничего не сказали.

Спать меня уложили на перину. Лежать на пуховой перине мне до этого не приходилось. Душно, тяжело — сплошное мучение, я плохо спала. Очнулась под утро — слышу: мама с папой тихо по-еврейски разговаривают. Прислушалась и стала понимать. Мама говорит: «Надо ее подкормить. Купи машину-сепаратор — будем сливки сбивать». И действительно, смотрю, утром папа сепаратор принес.

Потом я уже поняла, что в глазах мамы я была недостойна. Все Розины рослые: Ева выше меня, Сима выше меня, Ирма выше — а я вроде и не карлица, но на голову ниже Марка.

В доме корова была, каждый день мама вставала в 5 часов утра, доила корову, взбивала молоко в сепараторе и приносила мне стакан сливок. Мне вспомнился Омск. Когда выяснилось, что у меня затемнение верхушек легких, тетка велела, чтобы я прибегала в большую перемену и выпивала чашку какао. Какао мне опротивело, но я не могла не пить: что тетка скажет, то должно быть сделано. И я с балкона выливала какао вниз. А сливки у мамы с папой Марка я пила с удовольствием.

Трудная жизнь была у мамы. В 5 утра встанет, корову подоит, пойло тяжелое для коровы кто-то из мужчин вынесет — надо, чтобы корова попила, прежде чем пастух пойдет с дудкой стадо собирать. Молоко, которое надоила, процеживала, мне сливки взбивала, потом кашу готовила. Подымались дети — кто на работу шел, кто учиться, — отец уходил, и тогда мы с мамой садились завтракать. Изба — пять окон, во дворе загородка для коровы и кур. Надо кур покормить, пощупать, кто яйца снес, на рынок сходить, обед сварить. Хлеб сами пекли. Я маме стала во всем помогать. Нескончаемая работа — к вечеру валюсь с ног. Так прожила я у них месяц, и они меня проводили.

Рождение Толи и Вадима

Когда я вернулась в Москву, я была на шестом месяце беременности. Шел 34-й год. Я продолжала копировать чертежи. Подрамник очень большой, укреплен на досках — а я маленькая, до верха не дотягивалась. Чтобы чертить верхнюю часть, ложилась животом на доски. Лежу, черчу, чувствую, как шевелится ребенок, и думаю: не поврежу ли ему? Какой ребенок родится, когда я столько на подрамнике лежу? А делать нечего: мысли одолевают — а работать приходится.

Я не ожидала от себя, что так буду усложнять Марку жизнь. Вроде я человек непритязательный. Да, у дяди жизнь была обеспеченная. А в коммуне мы жили скудно — и я не жаловалась. Когда Марк нашел комнату и мы вместе поселились, я несколько раз капризничала. То мне не понравилась кровать с шишечками, то Марк чашки не те купил. Марк обиделся и сказал: «Будешь теперь сама все покупать». И я исправилась. Два года мы жили в шестиметровой комнатке вместе с Семой — я не понимала, что это трудно, и считала, что живем как все. Я потом поняла, что чувствовала себя зажатой, жила на пределе, держала себя в рамках, эмоций не показывала. А тут Сема ушел, долгожданная беременность — и я стала по всякому пустяку плакать. Распустилась. Марк прибегает с работы, спрашивает: «Как ты себя чувствуешь?» — а я начинаю плакать. «Ты чего плачешь?» — «Раз ты спрашиваешь, как себя чувствую, значит, я плохо выгляжу». Он мои слезы близко к сердцу принимал.

Как-то я проплакала все воскресенье, и Марк отправил меня к невропатологу. Невропатолог, старичок с седой бородой, оказался еще дореволюционным врачом. Он осмотрел меня и начал выписывать лекарства. Один рецепт выписал, второй, третий… Я говорю: «Доктор, и это все нужно пить?» — «Да, нужно», — и выписал четвертый рецепт. «Доктор, так много?» — «Да, все эти лекарства нужно пить». — «Доктор, а можно их не пить?» Он посмотрел на меня внимательно — и говорит: «Можно. Выберите слово и, как плакать захочется, повторяйте его». Я так и сделала. Как только плакать хочется, начинала повторять про себя «капризуля» — и слезы останавливались.

Когда схватки начались, Марк по пять раз в день прибегал с фабрики. Соседка каждый раз говорила: «Рано, рано». Марк прибежит, мне больно, он говорит: «Давай я тебе анекдот расскажу». Расскажет — и опять на работу. На второй день соседка сказала: «Пора». И Марк повел меня в роддом. Роддом был под мостом через Яузу, от Барабанного переулка идти минут пятнадцать. Пройдем немного — у меня схватки, остановимся. В больнице я еще сутки промучилась. Через сутки начала в туалет бегать. Сестра говорит: «Эй, роженица, ты чего в туалет бегаешь?» — «Мне хочется». — «Тебе не этого хочется, это воды отходят, тебе на стол хочется». Воды у меня рано отошли, и я дальше мучилась. Наконец, положили меня на стол, а напротив еще три стола стоят. На одном лежала роженица, на которую доктор все время кричал: «Пятые роды, а тужиться не умеешь!». Потом я увидела, как он руку в нее засунул до локтя. Меня такой ужас охватил, что я стала тужиться, тужиться…

Тяжело родился первый мальчик.

Марк в роддом по многу раз в день бегал. Два раза в день на стене списки вывешивали, кто родился. На следующий день после родов Марк постучал в окно и записку прислал: «Уже записал: Розин Анатолий Маркович». Насчет имени мы заранее договорились, в память о Луначарском — я его очень уважала.

Вскоре после того, как я вернулась из больницы домой, приехала мама Марка. «Как назвали?» — «Толя». — «Ах, какое хорошее имя — Нафтолий!» Через несколько дней я решила сделать Марку приятное и предложила, чтобы его мама пожила с нами в Москве. А Марк сказал: «Мама — человек с характером, что-нибудь будет не так, а мы с тобой живем душа в душу. Пусть уезжает». Вскоре после этого мама говорит: «Гедочка, мальчику нужно обрезание сделать». Я говорю: «Не надо». Я этого не понимала — я знала, что обрезание делали народы, которые жили в жарких странах, а у нас баня, гигиена, каждый день ребенка купаем. Она начала настаивать. Я сказала: «Марк в партии состоит, у него проблемы могут быть». Она сказала: «Сделаю сама, ничего не будешь знать».

Мама уехала, когда Толе было две недели. И он начал кричать. В 12 ночи заходится и кричит до 7 утра без перерыва. Всю ночь я ношу его на руках, пытаюсь кормить, по десять раз перепеленываю, а он кричит. «С ним что-то не в порядке, — говорит Марк. — Нужно врачу показать». Принесла его в поликлинику, а он молчит. Днем он вел себя как обычный младенец: спал, ел, капризничал недолго. Мне сказали: «Женщина, у вас здоровый мальчик». Ночью опять кричит. Я неделю выждала и снова пошла в поликлинику. Молчит, днем никаких следов ночных криков не видно.

За сутки я спала, может быть, несколько часов. Под утро Толя уснет — и я с ним. А потом весь день крутишься по хозяйству: пеленки стираешь, еду приготовишь, уберешься — все это между кормлениями — и уже не до сна. Когда я в четвертый раз пришла в поликлинику, сестра меня пожалела: «Ладно, женщина, приду к вам домой ночью, посмотрю; может, вы что не так делаете». Ночью сестра пришла к и — Толя спит. В 12 проснулся и начал кричать. Я кормить пытаюсь, качаю — а он все кричит. Сестра сама на руки взяла, ходила-ходила с ним, а он кричит. Сестра выдержала до двух ночи. «Да, — говорит, — вижу, вы не обманываете», — больше не стала ждать и ушла. Отправили нас к невропатологу.

Он осмотрел, какие-то капли выписали — а от них толку никакого.

Толя зимой родился, а к лету папа говорит: «Давай я дачу сниму. Ребенку чистый воздух нужен». Снял дачу недалеко от Москвы — поехали папа, Дора Яковлевна, Любушка и я с Толей. Шурочка уже в институте училась, а у Марка вечерняя учеба была, он не успевал на дачу приезжать. Всю первую ночь Толя кричал. Утром Дора Яковлевна встала, голова платком замотана — мигрень. А ей на работу. Я забыла предупредить, что Толя кричит. На следующую ночь Толя опять свою песню завел. Час ночи — он кричит, два часа — кричит, три часа… Вдруг дверь открылась, вбегает папа. «С младенцами не умеешь обращаться!», — кричит, вырвал у меня Толю и стал его трясти. Ходит, трясет, а Толя еще громче кричит. «Папа, папа, у него нервная болезнь, его трясти нельзя!» — «Ты еще будешь мне указывать — я пятерых детей вырастил!» Час он его тряс, а Толя еще сильнее от крика заходится — и все тут. Папа не выдержал, бросил Толю мне и ушел.

После дачи папа подключился к лечению. Нашел лучшего в Москве профессора. Профессор осмотрел Толю и сказал: «Сделать ничего нельзя. Ждите. Может, к двум годам пройдет. А может, к трем». Случай был редкий, и профессор захотел показать Толю своим студентам. Мы пришли в большую аудиторию, скамейки спускаются амфитеатром. Вынесли Толю на кафедру, положили на стол. Профессор развернул его, всем продемонстрировал и стал его болезнь описывать. Назвал болезнь на латыни — а Толя в подтверждение его слов пустил фонтан и оросил халат профессора. На этом лекция и закончилась. А по ночам Толя продолжал кричать. Я уже перестала его носить: носишь, не носишь — все равно кричит. Даже иногда кемарить стала под его крик. А Марк вообще научился спать.

Как-то, когда Толе было два года, я проснулась в холодном поту, в ужасе: кажется, что-то случилось, катастрофа, а что — понять не могу. Прислушалась — и поняла: нет крика. Мне страшно стало. Только хотела Толю потрогать, а он завопил. Уф, славу Богу, успокоилась. На следующую ночь опять пару часов поспал. Так с каждой ночью все лучше, лучше — и к трем годам стал спать спокойно.

Второй сын, Вадик, легче родился. В год, когда я была беременна Вадимом, советский самолет первый раз пересек Атлантический океан, и в Измайлово была публичная лекция на открытом воздухе, посвященная этому событию. Много народу собралось, сидели на скамьях. Штурман пришел. Территория, где читалась лекция, была огорожена. И вот после лекции народ повалил к выходу, мы с Марком тоже встали, пошли — и вдруг у меня отказали ноги, и я, как соляной столб, остановилась — не могу сделать ни шагу. Марк говорит: «Я побегу звать доктора». Я ему: «Стой, стой». Народ останавливается: «Что стоите?» — «Женщина беременная, ей плохо…» — «Может, машину нужно?» Не знаю, сколько я стояла — может, пять минут, но мне казалось — бесконечно долго. А потом я стала приходить в норму. Говорю: «Марочка, оживают ноги», — и мы пошли домой. Толя в детском саду на даче был, мы дома одни. Тогда уже радио появилось, музыка играла, я стала двигаться, разыгралась, и мы с Марком начали танцевать. Поздно спать легли, а в 4 часа утра я Марка разбудила: «Марочка, вставай, начинается…» Вадим быстро родился.

Это было летом. Толе уже з года, и мы отправили его на лето в садик за городом. В августе Марк поехал за Толей и привез его. Как Толя увидел Вадима у меня на руках, так вся радость у него сразу испарилась, он насупился, стал диковатый. Ну, я ничего не сказала, положила Вадика в кроватку, а сама отошла. Стала незаметно наблюдать. Сначала Толя сидел насупившись, демонстративно отвернувшись. А затем, вижу, подошел к кроватке и начал рассматривать. Вадим не спал, ручками-ножками махал, смешно так — как только младенцы могут. Толя смотрел-смотрел, затем взял Вадима за ножку и засмеялся.

Вадим ночами спал — дал маме отдохнуть. А когда война началась, все переменилось: Толя стал спокойным, помогал, а Вадик плакал, капризничал, ночами не спал.

Наши будни

В нашей квартире 25 комнат, два туалета, санитарные условия — никакие: умывальник в конце коридора, два рожка, корыто — там и посуду мыли, и лицо, и руки. Керосинка стояла в коридоре. Однажды в воскресенье я не успела утром кашу сварить, убежала взять работу. Прибежала запаренная, а Марк стоит, одной рукой ребенка держит, а другой кашу мешает — а она из кастрюли выливается. «Ты что сварил?!» — кричу. «Манную кашу… Вот — манку насыпал, воды налил, а она разбухает и разбухает…» Потом Марк всему научился. Старалась в выходной приготовить суп на два дня — больше нельзя: холодильника не было.

Рядом с Барабанным переулком находилась площадь Журавлева. Я знала ее, как свои пять пальцев: через нее водила детей в детский сад. На площади был театр, рядом — Дворец пионеров, еще немного ближе к Семеновской улице располагался ЗАГС, в котором мы через 15 лет уже после войны расписались. Дети были малые, а нам хотелось в театр. Мы их уложим спать — Толя на диване, Вадим в кроватке — и спешим в театр. В антракте бежим детей проверить. Прибежим, посмотрим через окно (комната на первом этаже) — вроде все тихо, все спят — и обратно бежим. Нас все контролеры знали. Потом Марку на работе дали абонемент в Большой театр, ряд 14 — мы ходили, наслаждались. На Михоэлса ходили, я по-еврейски плохо понимала — Марк мне переводил.

До войны у меня были мигрени. Первую мигрень я запомнила: мама решила первый раз отметить мой день рождения, сшила мне белое платье. Я так ждала этого дня, перевозбудилась — а ночью началась ужасная головная боль. День рождения пришлось отменить. Начиналось это состояние чаще всего ночью: я просыпаюсь, в глазах мельканье, глазное яблоко крутит, висок болит… Врачи долго не могли определить, что это такое, — потом один пожилой врач сказал мне: «У вас классическая мигрень».

Помню, мы с Марком как-то пошли в Большой театр. Опера. Я чувствую, что начинается мигрень. Сижу, стараюсь перебороть, положила руку на подлокотник. И вдруг старик, который рядом сидел, палкой придавил мне руку. Боль была такая, что я потеряла сознание. Марк увидел, что со мной что-то не так, бросился мне помогать, но тут я очнулась — а мигрени больше нет.

Во время войны мигрень не приходила. После опять началась, но я уже научилась бороться: посижу полчаса с закрытыми глазами — и мигрень постепенно уходит.

Жили мы по-спартански. Косметику я никогда не использовала — еще со времен коммуны считала ее мещанством. Да Марк такие мелочи и не замечал. В 37-м году у меня были короткие волосы, и я решила — чуть ли не первый раз в жизни — пойти в парикмахерскую, чтобы постричься и уложиться перед 7 ноября. У меня волосы густые, тонкие, волнистые — парикмахер работала над ними три часа. Вечером, уложенная, я пришла домой — Марк ничего не сказал. На следующий день был праздник, к нам пришли папа, Дора Яковлевна и Любушка. Все сели за стол в нашей маленькой комнатке, только Вадик еще был маленький, ползал по полу. Разговаривали, веселились, справляли 20-летие советской власти. Жизнь с каждым годом становилась все лучше, и мы надеялись, что так оно и будет. Дора Яковлевна обратила внимание на мою прическу и сказала: «Геда, как тебе хорошо! Делай так всегда». Поздно ночью гости ушли, мальчики улеглись спать, а мы с Марком стали мыть в тазике посуду. Марк спрашивает: «Гедочка, а о чем это Дора Яковлевна сказала: „Делай так всегда“?» — «О моей новой прическе. Ты что — не заметил?» Марк всплеснул руками: «Ой, Гедочка, и правда, у тебя же новая прическа! Как же я так, даже не заметил?!»

Ссорились мы редко. Марк всегда говорил спокойно, голоса не поднимал, во всем мне уступал. А я часто обижалась: мне с детства не хватало любви и ласки — я все же третий ребенок. Мальчики были более удачливые, способные, потом Шурочка — сестричка — появилась, она младшая — ее все любили… Мама туберкулезом болела и, зная свою болезнь, нас не особенно ласкала, только бесстрашно бросалась между детьми и отцом, когда он нас наказывал. Тетка холодная была, у нее ласки не дождешься. Дядя тепло, по-отцовски ко мне относился, любил меня на руках потаскать — но тут Лида ревновала, завидовала. Я, наверное, ждала этой ласки от Марка, потому и обижалась на него. А он — по характеру человек сдержанный — сказал мне как-то: «То, что я чувствую, словами передать не могу, но чувствую глубоко и сильно, можешь не сомневаться». А в основном он отмалчивался. Я видела: то сестричка-коммунарка ему на шею вешалась, потом женщина-инженер все время у нас толклась — но я Марку верила, ни на секунду в нем не усомнилась. А про себя поняла, что, если не хочу его потерять, мне нужно свои эмоции сдерживать и вкусы держать при себе. И я сдерживалась.

Марк был человек мягкий. Перед войной у нас домработница появилась — Марк требовал, чтобы она ела с нами за одним столом. Смотрю — как-то домработница грязные носки вместе с постельным бельем стирает. Я говорю ей: «Что же вы делаете?» А она отвечает: «Хочу, чтобы вы меня уволили, — Марк так мягко ко мне относится, что я сама уволиться не могу». Марк очень деликатный человек был. Если дело принципиальных вопросов не касалось, он предпочитал промолчать. Ребята частенько тройки получали — я к Марку, жалуюсь: «Они же видят, как ты трудишься, — неужели не можешь им внушить?» А он отмалчивался.

Чтобы он на детей ругался, они уж совсем должны были расшалиться. Как-то уже перед войной я попросила Марка взять ребят в баню — большие уже мальчики, подросли, неудобно с женщинами водить. Он вернулся и говорит: «Ой, Геда, я даже и не понимаю, как ты справляешься: полы скользкие, мальчишки бегают, не слушаются — я сорвался, им наподдал».

Братья — Доля, Ирма, Сема

Доля, мой брат, — самый озорной и веселый из нас. С детства он был очень воинственный, пытался убежать в Америку. Я не видела его с 24-го года, когда меня забрала из Симферополя тетя. В 39-м году в воскресенье я на кухне мою посуду в лотке — и вдруг слышу мужские голоса, кто-то говорит: «Геда Семеновна Зиманенко», — и голос дворника: «Такая здесь не проживает». Опять мужской голос. И снова дворник: «Я точно знаю, такая здесь не проживает». Мужские шаги удаляются. Дворник не любил меня, я еще позже про это расскажу. И тут — ой! — я вдруг поняла: да ведь это Долина интонация! Бросаю посуду, бегу со двора, прыгаю через три ступеньки и вижу: удаляется мужчина. Я кричу: «Доля, Доля!» — он услышал и, как на пружине, повернулся и побежал ко мне. Мы не виделись 15 лет. Доля приехал в Москву в военный отдел кадров просить, чтобы его послали на Финскую войну. А у него уже начиналось легочное заболевание, как у мамы, в Симферополе ему не дали направление в действующую армию, — и он приехал проситься в Москве. Но ему и в Москве отказали, сказали: «Тебе надо лечиться, а не воевать». Доля заехал к отцу, а отец дал наш адрес. Марк дома был, я их познакомила, посидели, поговорили, Доля всплакнул, что на Финскую войну не пустили, и вечером уехал. Работал он где-то на Украине, женился на девушке Кларе — я ее никогда не видела, получила только одно письмо, узнала, что она беременна. А вот на Великую Отечественную войну его взяли. Там он и погиб. Про Клару и ее ребенка я ничего не знаю — искала их после войны, искала и не нашла…

Доля — Геде
Твой братишка Доля.

Апрель 1941 г.

Коростень, Украина

Здравствуй, Гедушка!

…я пока живу неплохо, только здорово переработал. Клара, если бы не толстела по вполне понятной причине, была бы совсем молодец, но я на нее за это не сержусь — как раз наоборот.

Что касается меня, то мне скучать некогда. Работа сейчас интересная, руковожу учебой среднего комсостава запаса, вернее, занимаюсь с ними сам. Жизнь тут, по-видимому, дешевая — так говорят женщины, и я думаю, что они правы. В отношении культурных развлечений приходится довольствоваться только кино. Если же приезжают какие-либо театральные гастролеры, то обязательно такие халтурщики, что на порядочной сцене их бы гнилой картошкой закидали, а тут еще находятся оболтусы, что рукоплещут им до изнеможения. Так что хочу я посидеть в кресле театра им. Горького — когда мне наконец дадут отпуск и я приеду в Москву и обниму свою дорогую сестренку.

Клара (жена Доли) — Геде

7 июля 1941 г.

Здравствуйте, дорогая сестра!

Получила ваше письмо, за которое благодарю. Доле немного неудобно передо мной, что ему не отвечают на его письма ни сестра, ни брат. Просто нехорошо так чуждаться. Это предисловие к вам уже не относится — вы все-таки поинтересовались нами, и я рада с вами поделиться.

Доля с мая месяца был в лагерях. В связи с последними событиями его полк приблизили к городу Золотоноша. Они находятся в лагере в мобилизационной готовности к выезду на фронт, ждут на днях приказа. Очень уж неприятное и болезненное время для всех и в частности для меня. Немало трудностей мне предстоит, но я готова все это пережить, лишь бы он вернулся невредимый, — одна мечта, одно мое желание, чтобы только исполнилось. Конечно, нужно добавить: с победой над врагом. Лично о себе я уже забыла и думать, хотя, как вам всем известно, мы ожидаем ребенка. Скоро даст о себе знать наш наследник, но в очень тревожный час. Ну что же, остается жить с надеждой, что все будет хорошо…

Младший брат Марка Ирма приехал в Москву, когда мы еще жили в коммуне. Пожил у нас в коммуне неделю и поступил в пединститут, переехал в общежитие. Когда учеба закончилась, Ирма пришел и рассказал: «Ребята, я закончил институт, у нас было распределение, и я сказал: посылайте меня в самое тяжелое место». Ирму направили в Тайшет, маленький городишко на Севере, директором техникума. Он писал: «Марк, не знаю, что делать, как принимать это хозяйство, когда ничего нет — ни учебников, ни педагогов». А через год пошли тревожные письма: «Марк, мне очень надо с тобой посоветоваться». Чувствовалось, что он как на горячей сковороде. А Марк ничего не понимал и не реагировал.

….Мы все слепые были. И отца моего арестовывали — 6 месяцев держали. Мы знали, что Анисим Антонович — мой дядя — сидит. У нас поляк одно время жил — он с Марком партийные курсы кончал; он из Польши бежал, когда компартию разгромили. В 37-м его с работы выгнали, он заболел, лежал у нас неделями и ждал, когда его арестуют — так и случилось. Сейчас я уже понимаю, что Марк страшно беспокоился за нас и потому молчал: он моему отцу характеристику для принятия в партию давал, а того арестовали; поляка, который у нас жил, арестовали; моего дядю арестовали. Мы все «Правду» читали, радио слушали, а там без конца говорили про врагов народа. Мы идейные люди, мы строили коммунизм, и идея была выше всего. Работа забивала собой все на свете. Марк закончил два факультета — исторический и редакторский. Он неимоверной трудоспособности человек был: остался ящик с конспектами, которые он писал, — я этот ящик поднять не могу. Он стенографировал с такой же быстротой, как говорил: лекцию слушал — и сразу записывал. Марк учился всю жизнь. После войны закончил высшие курсы командирского состава. Работал, учился, воевал — и ничего не понимал, отказывался обсуждать. Когда дядю арестовали второй раз, в 37-м году, я говорила Марку: «Он не может быть виноват, я жила в его семье», — а Марк отвечал: «По-видимому, ошибка. Разберутся». А что расстреливают, нам не сообщали. Только в 50-е годы наша психология стала меняться, когда начали из лагерей выпускать. Пришли два бывших сотрудника Марка, которые отсидели по 20 лет в лагерях. Для Марка это было потрясение. Потом доклад Хрущева на XX съезде партии. Марк говорил: «Гедочка, какой ужас, я не могу поверить…» Это было так тяжело, что я старалась эту тему не поднимать, щадя его чувства. Все наши идеалы рассыпались в прах. В 30-е годы был очень тяжелый быт, и это казалось естественным — не оставалось ни минуты посидеть, поговорить по душам, все о чем-то незначительном говорили, а что вокруг происходит, как бы не замечали. «У Толи пальтишко тоненькое, мерзнет он, а мне материал дали, давай сошью ему пальто… а еще у него ботинок нет…» Так и разговаривали, когда время выпадало. Другие люди раньше задумались, а мы неглубокие — до 56-го года так ничего не понимали…

В последнем письме Ирма писал: «Меня прочат заведующим районо в областной город, а я боюсь как огня, не хочу, ушел бы в армию — Марк, мне нужен твой совет». Он чувствовал, что над ним висит дамоклов меч. А мы ему ответили что-то обычное, как бы и не заметили. У нас дом, хозяйство, у Марка партийные дела, на фабрике, где он работал, госзаказ пришел: занавес в Большой театр с колосьями выткать — очень сложная работа. Сталин собирался театр лично посетить, спешили. Еще Марк школой рабочей молодежи руководил, лекции читал. Звонит мне: «Гедочка, сегодня детей забрать из садика не могу — у меня партсобрание», — а я капризничала: «И у меня работа!..» Каждый в своем соку варился, а мольбу Ирмы о помощи не заметили. А потом письма от Ирмы исчезли: мы пишем — а он не отвечает. Марк запросил Тайшет — и ему ответили, что Ирма Розин арестован — и всё. Ни причины, ничего… Марк написал отцу, Абраму. Тот приехал из Рудни и сразу поехал в Тайшет. Вернулся белый как лунь, они по-еврейски говорили, и Марк переводить мне не захотел. Ирма — из четырех братьев самый мягкий, самый нежный мальчик. Я с ним немного жила, пару недель только, — но сразу видно, что за человек, и даже по почерку видно: интеллигентный почерк. Марк был сдержанный, а Ирма — открытый, добрый мальчик. Только через месяц Марк признался мне, что ему сказал отец: арестовали за растление малолетних. Как отцу было услышать такое? Кто это подстроил? У евреев правила очень строгие, такое невозможно… В 60-х годах мы реабилитацию получили — там написано: расстрелян за участие в белогвардейском движении. А ему-то во времена белогвардейского движения и 10 лет не было. Если бы отцу так объяснили, ему хоть немного легче было бы… И мы молчали, никогда с Марком Ирму не обсуждали. Что он думал, я не знаю…

В первые два года совместной жизни, еще до рождения детей, с нами жил брат Марка — Сема. Сема — «Шлема», «шлимазл» — по-еврейски «бестолковый, неудачный». Сема был предоставлен сам себе. Я пыталась приучить его к чтению — а он не хочет. Посоветовались с Марком — стали вслух читать, и он заинтересовался. Потом Марк устроил его в училище, и Сема получил койку в общежитии. Часто к нам в гости приезжал. Когда Финская война началась, его мобилизовали. Мы посылки слали, писали письма. Во время Финской войны цензуры еще не было, и письма были очень тяжелые. Сема писал: «Финны воюют не по правилам, если бы они воевали по-человечески, мы бы с ними разделались под орех. Мы не знаем, откуда они стреляют, снайперы нас косят, от роты осталось два человека». Сему ранили, он лежал, лечился, написал, что его обещают пораньше демобилизовать. А тут Великая отечественная война началась — и он домой так и не вернулся. Вместе со своим полком пошел на Украину и отступал до Севастополя.

В одном из писем Сема написал: «Моя дурочка ко мне в больницу приезжала, когда я раненый лежал, говорит: давай сделаем ребенка; я ей говорю: не надо — а она не послушалась; Геда, у меня где-то сынок растет — возьми мой чемодан, там адрес есть, напиши им». Когда я это письмо получила, война уже началась. Такая каша заварилась! На работу хожу каждый день, бомбежки, душа разрывается, дети за городом в детском саду, а оттуда немецкие самолеты на Москву прилетают, ночую на работе, все из памяти вылетело… Так я ничего Семиной жене и не написала — даже имени ее не запомнила. Теперь уже и не найти ни ее, ни ее ребенка…

Сема в Севастополе погиб. Последнее письмо я от него получила: «С именем Сталина защищаем последние камни Севастополя».

Сема Розин — Марку и Геде
Ваш брат и дядя Розин Сема.

9 марта 1940 года (Финская война)

Здравствуйте, Марк, Геда, Толя и Вадик.

С приветом от Семы вам. Я вчера получил вашу посылку, за которую вам большое-большое спасибо, что вспомнили меня. Ибо здесь из таких вещей нет ничего. У меня новостей пока нет никаких. Жив и здоров. Нахожусь сейчас в 4 км от города Выборг. Думаем на днях в нем побывать. Сейчас финнам дают жизни вовсю, чего они и заслужили. Знаешь, какой метод войны у них чудной? Все из укрытия бьют, из-за дерева какого-нибудь. А в чистом поле они вовсе боятся показаться, а то бы им давно конец был. Ну, больше писать вам нечего, ибо я сам ничего не знаю. Пишите мне почаще — хоть веселей немного будет. Оставайтесь живы и здоровы.

…Четыре войны на моей жизни: империалистическая, гражданская, Финская и Великая отечественная…