Часть I
Эхо давней стороны
«Что ты знаешь о древней счастливой Руси…»
Июнь, 2006
«Кругом, кругом ночная мгла…»
Июнь, 2006
«О царь — огонь!..»
Июль, 2006
«У костра, где огонь зачах…»
Июль, 2006
«Жива ли связь между тобой и мной…»
Июль, 2006
«То ли не было, то ли было…»
Август, 2006
«На кургане под ромашковым крылом…»
1
2
Сентябрь, 2006
Цветок-Невянка
Август, 2006
«Скифия — загадка из загадок…»
Сентябрь, 2006
«Из нынешнего дня, о княже Рюрик…»
Сентябрь — октябрь, 2006
Князь Владимир Святой
Сентябрь — октябрь, 2006
Князь Владимир Мономах
(1053–1125)
Октябрь, 2006
«Гудят, гудят колокола…»
Летописец
«Князи и княгинюшки…»
Гусляр
Щит России
«На Руси испокон…»
Часть II
О Родина моя, мой отчий дом
В краю Уральском, на земле башкирской,
Где сосны хороводят над прудом,
Земля приветна всем и небо чисто
«Белоречье — край старинный…»
Мастера
«Взгляни окрестно с птичьего полета…»
Я вижу степь
Единство
Хлебосольство
Наказ
Крещение — 2000 год
На святочной неделе
Масленица
«Вплетены ромашки в березовые косы…»
Россия
На покосе
Добрый свет
«Сиреневое лето. Душно, сладко…»
В круге вечном
Август
На яблочный спас
Кулага уральская
Часть III
Я славлю стихотворчество от Бога
Поэту XIX века
«Восемнадцатый век…»
2011
«Случайные и роковые даты…»
Муза Пушкина
2008
«Мы с близкими бываем близоруки…»
2000
Десятое февраля
1991
Последний путь
2003
Шестое июня
2004
Посвящение Михаилу Юрьевичу Лермонтову
2008
Серебряный век
2011
Сонет
1997
«Гвоздь в елабужских сенях…»
2005
Последняя пристань
1996
Портрет Анны Андреевны
2009
Великий стихотворец
2010
Сергей Есенин
Октябрь, 2010
Исповедь хулигана
1996
Автограф на крыльях России
2005
Игорь Северянин
2010
Максимилиану Волошину
Карадаг
2011
«Владимир Маяковский в желтой кофте фата…»
2008
Чеховская роща
2010
Часть IV
Есть всего одна дорога, что угодна только Богу
«Тот прикоснулся к небесам…»
Ноябрь, 2007
В день рождения
2010
«На вчерашнем моем портрете…»
19–20 января, 2008
Фаталисту Виту
Октябрь, 2007
Евангелие от Луки
Ночь с открытыми глазами
Круги
Круг первый
Круг второй
Круг третий
Круг четвертый
Круг пятый
Святой из святых
14–25 мая, 2008
8 Июля — День верности и любви
8 — 20 июля, 2008
«Наполню стих теплом любви…»
Часть V
Старый сценарий с эпохи Петрарки
«О Госпожа Любовь…»
Апрель, 2008
«Благословите женщину-весну…»
2005
«Жребий выпал. Так тому и быть…»
Декабрь, 2007
Родники
2000
«Январь-молодчик за окошком вьюжит…»
2003
«В золотые оделась меха…»
2001
«Не орлица я по натуре…»
2001
«
Ты — моя быль с несчастливой развязкой…»
1998
«Луна за собой потянула шлейф ночи…»
1999
«Твой поцелуй — полынь…»
1998
«Пропасть и небо…»
Май, 2007
«Тот ребенок…»
Июнь, 2008
«Ах, июль! Ты знойным лугом…»
2012
«Какая тишь, какая глушь…»
2012
«А я ненастья не ждала…»
2012
«Пусть не в моем саду соловушка…»
Июль, 2008
«Я подарю тебе нежность…»
Июль, 2008
«Королева я, королева…»
Август, 2008
«Мой август звездами пропах…»
Август, 2008
«
Забор из солнечного леса…»
Август, 2008
Бабье лето
2012
«
Отсмеялось бабье лето…»
Сентябрь, 2008
«
Заболей, пожалуйста, мной…»
2008
«Мне хочется сегодня быть с тобой…»
2012
Часть VI
Упираются годы в закат
«В трагедии есть паузы…»
«Приговори меня к себе…»
«Кто ты мне?..»
«
Барыня-сударыня…»
Пора любви
Утренний этюд
«
Окунусь в сиреневый сумрак…»
4 июня, 2008
«
Кремовые шторы…»
20 июня, 2008
«Упираются годы в закат…»
25 июня, 2008
На июльской заре
Притча
Осенний романс
24 августа, 2008
«Ах, лето-лето-лето…»
24–28 августа, 2008
«Благословите, друг мой, дерзость…»
31 августа — 1 сентября, 2008
«Уведи меня, песня, в степь…»
Нюнь — сентябрь, 2008
«Когда буду я навсегда уходить…»
2012
«Закружи мое воображение…»
26 сентября, 2008
Читая апостола Иакова
7–9 октября, 2008
11 Октября
«Аз есмь…»
19–20 октября, 2008
Бег за солнцем
Повесть
Глава первая
Говорят, что везение чаще всего отдает предпочтение тому, кто может перешагнуть через дозволенное. Везение на стороне ловких, нахрапистых.
Ольга Осенева не обладала ни одной черточкой характера нахрапистых, которые в любую бурю найдут способ не только спастись и выжить, но и поднять флаг своего благополучия высоко над головой. Иногда червячок зависти к таким верховодцам разъедал ей душу, но не настолько, чтобы зависть стала болезнью. Всевечен завет «каждому — свое»: богу — богово, кесарю — кесарево, слесарю — слесарево. Но к жизненной вершине дорога никому не заказана, — иди, карабкайся, ползи, если силы есть!
Ольга карабкалась. На каждом жизненном этапе — своя вершина. Окончила институт, получила диплом, дающий право преподавать историю в школе. Десять лет толковала ученикам, что значила Великая Октябрьская революция для трудового народа, разжевывала материалы съездов партии, говорила о грандиозности задач, поставленных перед страной, свято верила в то, о чем говорила ученикам. Даже писала искренние восторженные стихи на эту тему. Хотя и в то время ей мало что светило. Тыкалась в издательства со своей лирикой, да тут же или с растяжкой в год-два получала от ворот поворот. И только когда перестройщики предоставили авторам право выпускать книжки за свой счет, Ольга оказалась в числе первых счастливчиков, получивших собственную книжицу на собственные денежки. Тираж быстро разошелся. Вырученные деньги она мечтала вложить в производство второй книжки, но не получилось — и их съели хитрые реформы.
Кубарем скатилась Ольга с вершины своего, во многом мнимого, благополучия в море хаоса, барахталась, пытаясь выбраться на бережок, выплыть, да спасательные круги расхватали другие. Школу пришлось оставить: не поворачивался язык втолковывать мальчикам и девочкам новые истины, от которых самой становилось не по себе.
Вырвалась твердая почва из-под ног, да так резко, что Ольга свалилась с инфарктом на больничную койку. Завидовала тем, кто легко и просто из ярко-красных перекрашивался в разные перестроечные тона: под кем хожу — того и славлю, что велят — то и говорю, куда зовут — туда и иду, что модно — то и ношу не только на плечах, но и в сердце.
Сердце Ольгино выдержало, но осталось с рубцом. Врачи приговорили ее ко второй группе инвалидности, будто поставили на краю могилы: соберешься с силами, перепрыгнешь — вперед дорога открыта, не перепрыгнешь — заказывай прощальный марш.
Какая-то неведомая добрая сила перенесла Ольгу через могилу и шажок за шажком заставила идти дальше, улыбаться как ни в чем не бывало прежним знакомым и даже заводить новых. Но куда бы она ни шла, каждая дорога упиралась в письменный стол. Он — единственный свидетель и грез ее, и слез, вымученных откровений, зыбких утверждений, очищающих душу сомнений.
За столом укрощалась ненависть, усмирялась обида, царствовала любовь. Воображение проращивало и терпеливо выхаживало сюжеты. Стихи и рассказы охотно принимали в редакциях газет. Это тешило самолюбие, но навар-гонорар к жалкому пенсионному пособию был еще жальче. Зато росла известность, утверждалось имя. И получилось так: имя жило само по себе, независимо от хозяйки-автора входило в разные дома, становилось близким одним людям, раздражало других, вызывало зависть третьих. Имя пробилось даже на странички эротического издания в Риге под названием «Я плюс Ты». Сам редактор Филипп Луза взбодрил творческий энтузиазм автора посланиями: «Госпожа Осенева! Мы рады с Вами сотрудничать!» Гонорар из Риги превышал пенсионное пособие, и это вдохновляло. И даже стол не сопротивлялся, угодливо подставлял спину, лишь бы хозяйка что-нибудь да заработала, прославляя любовь, величая ее Госпожой Наслаждения. И если раньше эта госпожа кочевала из одного литературного произведения в другое в платье с глухим воротником под горлышко, то сейчас ей позволялось раздеться, предстать в своем целомудренном великолепии, смело отбросить в сторону на глазах у ханжей фиговый листочек. Любовь, Измена, Ревность стали теперь героинями Ольгиных этюдов и новелл, хотя порочная дева Проституция стойко не впускалась в этот мир, извращения брезгливо отвергались. Ольга славила любовь в чистом виде.
«Ай да Ольга! Ай да молодец!» — подбадривала Страстена, та половинка Ольгиной натуры, которая легко поддавалась мелким соблазнам, зачастую верховодила и держала в смирительной рубашке Укротею — другую половинку натуры, верную служанку разума, жившего то в споре, то в раздоре и весьма редко в мире с чувством.
«Нашла чем хвастаться! — подавала голос Укротея, пытаясь высвободиться из смирительной рубашки. — Эротика и Разврат — сестра и брат, близняшки. Попробуй их разлучить, ничего не выйдет».
«Молчи! — приказывала Страстена. — У них разные родители: Эротика — от Бога, а Разврат — от сатаны».
Ольга поверила Страстене: легко и вдохновенно выдавала рассказ за рассказом. Конверты в Ригу летели, как голуби; в ответ — один за другим — почтовые переводы.
«Надо шагать по одной дорожке со временем. Опережать его — удел гениев, в хвосте плетутся слабонервные и слабоумные, а талант — только посередке, не сбиваясь ни влево, ни вправо, — философствовала Страстена. — Ты уже один раз смалодушничала, когда перекраивали историю на новый лад, и схлопотала инфаркт. Хорошо, что оклемалась и наконец убедилась, что История — дама вечная, хотя и капризная. Она меняет свои туалеты, любит подпудривать дряблые щеки, наводить макияж, рядиться в неподобающие одежды по прихоти своих пажей, а суть ее — величина постоянная: что было, то и есть. Только определения меняют цвета, потом линяют и становятся прежними. Теперь ты поняла, — увещевала Страстена Ольгу, — что История и без тебя проживет?»
Укротея тоже не дремала: «Ну разошлась, понеслась, не остановишь. Уж сколько раз твердили миру, что историю одевают, обряжают чистыми руками. Понимаешь, чис-ты-ми. Литература — зеркало, в которое глядится история, оно тоже должно быть чистым, чтобы не искажалась суть. А эротика…»
Страстена бесцеремонно обрывала ее: «Что эротика!? Историю делают люди, а не манекены. Человек без любви что дерево без листвы, — сухостой, его только под топор. Так пусть в зеркале отражается живое дерево, богатое листвой, в пору цветенья и зрелости, шумит, волнуется, радуется жизни не только под солнцем, но и во время грозы».
Прицыкнув на Укротею, Ольга под натиском Страстены решила перечитать только что написанный этюд. Конверт в Ригу был уже подписан, осталось решить: отослать или погодить. Этюд назывался «Игра?..» Ольга писала его с намерением укусить тот день, в котором ома жила. Вроде бы получилось.
«Конечно, получилось! — поддержала ее Страстена. — Читатель не дурак, поймет».
Приведем полностью этот этюд.
«Захлопнута, защелкнута дверь. По ту сторону — взбесившийся в погоне за сытостью мир. Кто-то кого-то опережает. Кто-то кого-то догоняет. Кто-то лениво трусит после всех побитой собакой, которую великодушно одаривают костью, чаще всего уже обглоданной. Это благотворительность.
Через один задыхаются от обилия жратвы холодильники, лопаются, как сердца при инфаркте, перегруженные морозильные камеры. А с голубых экранов красавицы-дикторши томно-встревоженно сообщают о разрастающемся голоде.
— Голод? — обеспокоен обыватель.
— Голод, господа!
— Голод живота?
— Что вы, господа?! В погоне за сытостью люди затаптывают счастье, в отместку неотвратимо накатывает голод любви! — Это голос наблюдателя извне. — Да, да! Господа! Голод любви!
Заманивают витрины секс-шопов. А Он и Она, словно играют в жмурки, ищут друг друга. Холодно! Голодно! Теплее!.. Еще теплее!.. Горячо!..
И наконец защелкнута на все потайные замки дверь: по ту сторону от которой — взбесившийся в погоне за сытостью мир, по эту — Он и Она. Уединение вдвоем — попытка избавиться от голода любви.
Ветер, прорвавшийся сквозь зной, вздувает тюлевый веер. Ветер — свидетель. Ветер — судья.
Жажда ворвалась вместе с ветром, заполнила комнату, подталкивая изголодавшиеся души к любви.
Игра. Непредсказуемость хода. Невольная уловка, чтобы раззадорить партнера, — и Она снова в глубине кресла. В глазах — входящие во вкус игры чертенята. И Он снова пытается прикусить спелую нежность персиков, раскрыть сомкнутые лепестки лотоса.
И вот уже сама Она подвигается к Нему, — уступка по большому счету. Ее руки, словно юркие пташечки, запорхали, заскользили к желаемому: теплая, мягкая веточка — стебелек для одинокого цветка, почувствовав прикосновение, ожила и потянулась к солнцу. Неотвратимо. Жадно. Исступленно.
Свидетель-ветер затаился в чуть вздрагивающем тюле. Потолок раскачивается в Ее глазах… Цветок и стебель…
Цветок и стебель… Он и Она…
Игра требует искусного напряжения. Подчиняет увлекающихся ею. Они утратили земное ощущение, окружение… Черный дышащий лотос. Наполненный жизненными соками стебель. И больше ничего. Полное отрешенье даже от самих себя.
Превращение грешной плоти в целомудренный, насыщенный счастьем сосуд.
Тихая прохлада овевает их разгоряченные тела.
Обычный день. Полуденный час, обернувшийся праздником. Праздник — это не столько само торжество, сколько подготовка к нему. Игра. Завлечение. Холодно-голодно-горячо-жарко!!!
В сегодняшнем мире, где бешено растут цены на жизнь, единственный бескорыстный подарок — это любовь.
О скудный на доброту, жестокий в поступках, развращенный денежными страстями мир! Не трогай святого! Не оскверняй! Оставь за влюбленными возможность отрешения от земного бытия!
Игра без любви? Не бывает!
Любовь с завязанными глазами отыскивает двоих — наугад. Пусть — на час. А может — на год. Случается — и на всю жизнь».
Ольга перевернула последнюю страничку машинописного текста. Укротея молчала. То ли не усмотрела ничего разъедающего моральные нормы, неписаные иконы отношений между мужчиной и женщиной, то ли сама попала под влияние Страстены.
Новелла отправилась в Ригу к господину Филиппу Лузе, который одним из первых оказался в числе срывающих замки с запретного. Сняв с Любви строгое платье с воротничком под горлышко, он пустил ее голенькой гулять по свету, и Гулена обеспечила издателю сытую жизнь, ибо цена каждого номера в двенадцать страничек превышала стоимость книжки какого-либо прозаика в сто двадцать страниц, тираж с нулями раскупался в считанные дни. Видеофильмы с эротикой и порнухой тогда появлялись только у бесившихся с жиру и не стали еще болезнью общества. Юность, у которой проснулись плотские инстинкты, обмирала пока только над печатной продукцией, соображая, что к чему, как и с какими последствиями. Бог любви Эрос, благословивший чистый источник, в котором купались души влюбленных, стал свидетелем того, как и наши дни загрязнялся этот святой родник, захламлялся нечистотами похоти. Ольгины рассказы позволяли богу Эросу надеяться, что еще существует чистая любовь, что она вступает в борьбу с пороками и… иногда побеждает.
Филипп Луза отдавал предпочтение Ольгиным рассказам, и, вероятно, не без его подачи на конкурсе эротического рассказа, прошедшего в Риге, Ольге присудили первую премию.
«Госпожа Осенева! Издательство "Аполлон" приглашает Вас в Ригу для творческого знакомства. Дорожные расходы будут оплачены. Кроме того, Вас ждет приз — путевка в пансионат Нометню на Рижском взморье. Ответ прошу телеграфировать. Главный редактор Филипп Луза». Это послание Ольга прочитала на бланке почтового перевода-премии, на которую можно было съездить в Ригу, пошиковать там несколько дней и вернуться обратно с большим запасом в кошельке.
Страстена ликовала: «Видишь, и тебе отломился лакомый кусочек от пирога демократии!»
Укротея тут как тут: «Один уже раз отведала этого пирога на больничной койке. Забыла об этом? Отгорело-отболело? Широкий жест Филиппа Лузы не более чем подачка», — вразумляла она Ольгу.
«У нас всегда так: и плохо — плохо, и хорошо — плохо. Хотели как лучше, а получилось как всегда. Много тебе перепадало премий раньше? Вот то-то и оно, — резюмировала Страстена. — Надо пользоваться случаем. Самолет тебе пока противопоказан, а на поезде — дорожка скатертью до самой Риги. Практически ты здорова».
«Твой Филипп Луза, наверное, представляет тебя этакой стрекозой с серебряными крылышками: куда ветер дунет — туда и летишь. Даже на огонь. Он явно хочет извлечь из тебя пользу. Такие люди без выгоды не сделают и шага. Телеграфируй отказ — и точка», — не сдавалась Укротея.
«А для чего человеку голова? — спрашивала Ольгу Страстена. — Ты же не наивная дурочка с ниточкой, привязанной к мозгам: как дернут — так и поступишь. Поменьше эмоций! Холодный рассудок — твой слуга, господин ситуации. Поезжай, не пожалеешь!»
Глава вторая
В Москву поезд пришел в пять утра. С дорожной сумкой на колесиках Ольга направилась к стоянке такси, надо было поскорее добраться до Рижского вокзала, обзавестись билетом, дать телеграмму Лузе, указав вагон и место, после этого можно будет и с Москвой повидаться.
Свидание со столицей в этот раз ошарашило. Москва — словно ряженая на святочной неделе: названия, рекламы, витрины, все яркое, зазывающее, кричащее, на английском языке с переводом на русский чуть ли не петитом. И кого больше на улицах: иностранцев или россиян — не определишь. Русские бизнесмены, уверенные, торжествующие, празднующие свое благополучие, походили на американцев. Мерседесы и прочие иномарки — в них Ольга не разбиралась — неслись по московским улицам уверенно и победно. Подземные переходы, пятачки у входа в метро — словно ярмарки и худших традициях русской жизни: здесь продавалось все, что угодно для тела и души, даже рижская печатная продукция в числе другого бумажного хлама, рекламирующего свободную жизнь. Рядом с торговцами — просящие подаяния люди со стертыми лицами. В одном месте увидишь такого или такую, попадешь в другое, и кажется, что сидят те же самые, топчутся-путаются под ногами благополучных, мозолят глаза.
Неожиданным оказалось и то, что здесь же бойко торговали своим талантом. Несколько штрихов — и, пожалуйста, ваш портрет. Художники-реалисты точно запечатлевали в лицах гримасы нынешнего дня, авангардисты хохмили, пытаясь в этих лицах предугадать будущее; посмотришь — и не захочется жить в таком будущем, где сотрется все человеческое.
Музыканты же отдавали предпочтение прошлому. «Утомленное солнце» чаще других вздыхало под сводами переходов. В одном из них, на Тверской, девушка в широкополой шляпе, в темном платье до пят читала стихи. У ног ее лежала коробка из-под конфет. Живое слово останавливало, слушатели клали бумажные деньги и, уходя, уносили в душе отзвук строчек. Ольга тоже остановилась, чтобы послушать и положить деньги… как на покойника.
«И ты — такая Сова, — вставила Укротея. — Мчишься к черту на рога».
Как раз в это время девушка сняла шляпу, сделала реверанс и сошла со своей «поэтической трибуны».
«А что если и мне попробовать? Толпа. Любопытные, равнодушные, осуждающие, сочувственные взгляды. Что родится в моей душе?» — неожиданно пришло Ольге в голову.
«Боль родится… За себя и за девушку… До чего докатились! Проститутки продают тело, а поэты — душу… Ужасно!» — возмутилась Укротея.
«Ничего ужасного. Один продает выращенную в земле редиску, другой — взращенное в душе слово. Каждому — по потребностям», — как всегда не согласилась Страстена.
— Позвольте воспользоваться вашим ящиком и шляпой? — с улыбкой обратилась к девушке Ольга и, встретив недоуменный взгляд, объяснила. — Я тоже пишу стихи. Шляпу беру напрокат. Какая-никакая, а крыша, если кто-то запустит тухлым яйцом.
— Валяйте! Я-то уж точно послушаю. О яйцах не беспокойтесь: если и забросают, то свежими. В Москве торгуют только тухлыми идеями. И знаете, — берут, иногда нарасхват, — девушка протянула шляпу. — Наденьте чуть набок, так пикантнее.
Ольга ступила на ящик. Черная шляпа, черное узкое платье с решетчатой кокеткой, золотой крестик на цепочке — впечатляющий вид. Мимо скользят лица. Взгляды, брошенные походя, как уколы: «Еще одна вымогательница».
— Не жуйте варежку! — дружески посоветовала девушка. — Читайте с чувством, с толком, с расстановкой и, конечно, с достоинством. И-и — начали! — скомандовала шутливо.
Ольга растягивала слова на песенный манер.
Зарифмованные вопросы падали под ноги торопящихся людей, их топтали каблуками, гасили, стирали подошвами. Не до стихов сегодня. Не до стихов. Конфуз перед девушкой. Ольга дочитала стихотворение до конца.
Остановился высокий бородач. Оценивающе осмотрел Ольгу, подмигнул, то ли одобряя, то ли насмехаясь, и бросил в коробку голубую купюру. На него натолкнулись другие из числа зевак, остановились. В коробке корчилось уже несколько бумажных денежек. На душе потеплело от сознания, что в человеке еще живо желание услышать другого человека, попытаться понять его, выразить сопричастность, поделиться последним рублем. Ольга уже не слышала, как стучат каблуки, шаркают подошвы по плиточному полу, она слышала только свой голос, и чувствовала, что ее слово отдается в чужих сердцах:
Сорваться в сказочную даль с перевернутого ящика не удалось: действительность не пустила. Откуда ни возьмись, как коршун, налетел подросток, одним махом выгреб из коробки деньги и исчез среди толпы. Было и смешно, и досадно, и больно.
— Наплевать, — успокоила Ольгу девушка. — Значит, ему нужнее.
Свидетели происшедшего не взволновались, не закричали, как в былые времена: «Держи его! Держи!» Кто-то из мужчин матернулся вслед юному рэкетиру, кто-то сказал: «Ничего удивительного, сейчас вся жизнь такая: кто грабанет, у того и нос в табаке».
— Волка ноги кормят, — добавила девушка.
— Волков нынче развелось лишнего. Отстрел нужен, а то вовсе обнаглеют, — раздался бас бородача. — Одному, другому прямо на месте без суда и следствия пулю в затылок, — другие побоятся. Видите ли, — обратился он непосредственно к Ольге, — свободу каждый теперь примеривает, как нарядный костюм: красиво и удобно телу, тепло животу, а душа пусть дрожит на сквозняках, забивается в тупики, срывается в дерьмовые ямы. На распыл душу! На распыл! Чтобы совесть не ела. Вы тут стихи читаете, а через два шага от вас порнухой торгуют. За стихи вам положат копейку, ибо пища для души обесценена, за порнуху же выкладывают большие рубли.
— Встаньте на ящик, поораторствуйте! Может, обратят внимание, остановятся, послушают и даже посочувствуют. Девушка безжалостно насмешничала.
Бородач не прореагировал на ее замечание и продолжал, глядя на Ольгу:
— Бьюсь об заклад: вам уже за тридцать. Одиночество поставило вас на этот ящик. Мужчине нужна женщина в постель, а не писательница за столом, на котором жратва не водится…
— Ну хватит! — оборвала его девушка. — Моя подруга прекрасно готовит, муж у нее — бизнесмен, а на ящике она с жиру бесится. И вообще, нам пора идти в противоположную от вас сторону, — подхватила Ольгу под руку. — От таких философов только бежать: все знают, все понимают, а переделать что-то, пусть даже жалкого воришку схватить, не могут. Пулю они готовы ему в затылок всадить, но только чужими руками: идея наша — сила ваша. Ящик ему не понравился! Случается, и с ящика стартуют к звездам, — то ли о себе так уверенно заявила девушка, то ли хотела подбодрить Ольгу.
Они стояли при входе в подземку на правой стороне Тверской, бывшей Горьковской, улицы.
— Вы — гостья в Москве? — спросила Ольгу хозяйка ящика.
— Я проездом.
— Если хотите, могу пригласить вас к себе. Угощу чаем.
— Спасибо, у меня мало времени. Хочу разглядеть новую Москву.
— А что Москва? Какая была, такая и есть. Все остальное — макияж, легко смоется.
— Завидую вам, — сказала Ольга. — Я бы многое отдала, чтобы вернуться в пору такого оптимизма. Спасибо вам, во-первых, за шляпу и ящик, во-вторых, что удачно выдали меня замуж за бизнесмена. А еще за то, что вы настоящая москвичка.
— Меня зовут Оля, — протянула девушка руку. — А вас?
— А меня — Ольга. Удивительно?! Девушка празднично улыбнулась:
— Две Ольги в великом княжестве поэзии, да еще на одном престоле-ящике! Такое только в России возможно: одна ступенька на двоих, мирное сосуществование. Но когда одному судьба позволит подняться вверх, а другого заставит спуститься ниже, тогда начинают разгораться страсти. Бжик-бжик! Кто на новенького! Бжик-бжик! Уноси готовенького! Гениальный исход. И тоже исполнен в лучших русских традициях.
Девушка рассуждала о русских традициях по отношению к двоим, стоящим на одной ступеньке общественного положения, а в Ольге в это время спорили друг с другом Страстена и Укротея, или, если говорить другими словами, в сердце ее переругивались ангел и сатана.
«Умница! — говорила о девушке Страстена. — Умеет человека поставить на свое место, вон как бородача осадила! Без комплексов к тому же: встать на ящик и читать стихи толпе — надо иметь мужество».
«Жизнь заставит — и курица взлетит выше забора», — вставила Укротея.
— Вы учитесь, Оля, или работаете уже? — спросила Ольга.
— Работаю, — девушка как-то по-особому нажала на согласные, и слово «работаю» обрело неприличный оттенок. Сделала паузу и с вызовом, но доверительно продолжила: — Днем продаю слово, а ночью — тело, более ходкий и дорогой товар. Тем и живу: самоутверждаюсь на ящике и самосжигаюсь в постели того, кто платит зелененькими… Теперь вы уйдете от меня не прощаясь? — спросила с детским вызовом.
— Отчего же? Каждый сам себе судья и защитник.
— Защитник во мне сильнее, чем судья. Именно защитник осознал, что без денег сегодня человек всего-навсего ноль. Интеллект у нас не котируется, труд унижен и обесценен, зато секс в зените. Вот издам свой сборничек на хорошей бумаге — и сброшу эту звезду со своего небосклона. А может быть, и нет. Прогресс человеческих отношений начался с того, что один продал что-то другому, а этот другой — третьему с большей выгодой. И пошло-поехало из века в век. Наемные руки. Наемные мозги. Наемная сила. Удовольствия тоже наемные. Платят, не скупясь, и те, у кого наличных полон карман, и те… Последнюю бумажку — и ту прокутят, про… Сами понимаете. Не верите? — спросила и тут же сама себе ответила: — Не верите потому, что не задумывались над этим, или вам в вашем пионерском детстве хорошо запудрили сознание.
— Вы не горячитесь, — остановила ее Ольга. — Я тоже не с неба свалилась, хожу по той же самой грешной земле. С той только разницей, что в Москве все вывихи обнаженнее и острее. А у нас на Урале ретушь еще не стерлась. Маски не сорваны. Только алкоголики ходят нараспашку: вот он — я, которому море по колено! Остальные застегнуты почти что на глухо, костюм добропорядочности, а что под ним?
Они уже дошли до фонтана перед Большим театром. Присели на скамеечку. Обе в черном, как две монашки, дружащие с ангелом. А между ними, невидимый, умостился Соблазн. В разное время он завладел душами обеих, показав им денежку и рассказав о ее широких возможностях. И вот одна Ольга едет в Ригу, в только что образовавшееся ближнее зарубежье, вместе со своими сладострастными героинями, а другая Ольга совершает почти ежевечернее путешествие в эту самую страну сладострастия. И у той, и у другой проезд оплачен потребителем с жирным кошельком.
— Я вам обязательно пришлю свою книжку. Как только, так сразу. — Оля на прощанье ткнулась в щеку Ольги губами по-щенячьи безгрешно и потому трогательно.
«Новая Москва одарила тебя поцелуем проститутки», — промямлила Укротея. Страстена тут же прицыкнула на нее:
«Она не виновата. Повелитель удачи и благополучия — господин рубль, а точнее, доллар. Это он диктует правила игры. Выигрывает тот, кто умело использует всевозможные комбинации, предвидит ход вперед, поступается принципами. Наше время не любит чистюль, не чтит чистоплотность и покровительствует тому, кто умеет делать деньги».
Укротея не слушала Страстену. Она слушала сама и заставляла слушать Ольгу, как шумит, радуется солнечному дню фонтан, смотрела, как бешено сквозь века скачут на фронтоне Большого театра бронзовые кони, пронзают копытами афишу, гласящую, что в Большом дают «Евгения Онегина» Чайковского. Большой театр. Большое искусство. Большие деньги за билет в партер — и только доллары.
Время до отхода рижского поезда неотвратимо иссякало. Осталась только возможность пошататься по Красной площади, перекреститься у Собора Василия Блаженного, постоять у Лобного места. Чьи головушки тут снимались с плеч? Чьи глаза гасли, как гаснут звезды на небе? Чья гордость поникала, униженная? Чья любовь к России возгоралась до самосожжения? Кто из победителей твердым шагом шлифовал здесь брусчатку до зеркального блеска? Чья слава восходила, как красное солнышко, и неожиданно угасала?
Шум нынешнего дня на Красной площади — это эхо ушедшего времени, пережитых страданий и радостей. В нынешний день заглядывает и будущее: оно ищет, на кого можно опереться, с кем подружиться, чтоб не споткнуться потом о камень на распутье. Под колокольный гуд со звонницы Ивана Великого грядет завтрашний день России, обещая прощение заблудшим. Золото куполов не слепит глаз, обращенных к ним. Оно осветляет разум и очищает души.
Что значат супермаркеты, шопы, макдональдские забегаловки, американские вывески и всевозможные европейские соблазны при сравнении с сиянием вечного русского золота на куполах? Ничего. Шелуха. Мишура. Пыль.
Ольга устала, захотелось отдохнуть. Лучшего места, чем Александровский сад, не найти. Но строгий холеный милиционер преградил ей путь:
— Сад закрыт до пятнадцати ноль-ноль.
— Почему?
— Мы не для того здесь, чтобы давать объяснения, — сказал тот и посмотрел на Ольгу, как на камень, который можно легко отодвинуть с дороги.
«Вот тебе и благие рассуждения насчет завтрашнего дня России, — возникла Страстена, насмехаясь над Ольгой. — Мимо милиционера с дубиной он не прошмыгнет, обязательно получит по макушке».
«Порядок есть порядок», — Укротея сделала попытку оправдать ситуацию, но Страстена стояла на своем:
«Вот тебе и кони, мчащиеся сквозь века! Вот тебе и очищающее душу золото русских куполов!.. Отправляйся-ка ты лучше на Рижский, там и отдохнешь».
Глава третья
И снова поезд, купе с шелковыми занавесками и откидным столиком. За окном ночь, в купе полумрак, и сонное лицо спутника похоже на чемодан из крокодиловой кожи, который он небрежно внес в купе. Попутчик не удостоил Ольгу своим вниманием, глядел сквозь нее в свое будущее.
Латвия теперь, как и другие республики бывшего Союза, — самостоятельное государство. Попутчик, конечно же, господин своей страны, он с достоинством возвращается домой из какой-то деловой поездки в страну доверчивых дураков, где гении испокон веков не переводились, умельцы подкуют блоху, и на этой самой блохе допрыгнет потом какой-нибудь ловкач-иностранец до самой луны.
Первооткрыватели часто рождаются и творят на русской земле, а венец мировой славы носят другие. Примеров не пересчесть. Вот и этот гордо взирающий на мир попутчик везет, наверное, в своем дорогом чемодане какое-нибудь изобретение, патент на которое он за бесценок приобрел в России, но с большой пользой и выгодой применит у себя! Ольга бросала недобрые взгляды на попутчика. То, что думалось, хотелось высказать ему в лицо, сбить его спесь.
Да, Русь богата талантами и питает ими мировую цивилизацию, но какая-то роковая звезда препятствует русскому таланту развернуться на своей земле, талант встречает препятствие со стороны властителей разного ранга, как правило, людей далеко не семи пядей во лбу, не для процветания и могущества земли отчей они изощряются, добиваясь вершин, подминая под себя или отталкивая других, а ради личного процветания, беспредельной возможности держать в узде других, помыкать ими.
Ольга молча презирала попутчика, приписывая ему всевозможные грехи властителя. Укротея сбила ее мысли: «Уймись, ну что раскипелась, как самовар. Сама-то куда едешь? Зачем? Продавать свой "товар". У твоего Филиппа Лузы тоже, наверное, лицо похоже на чемодан из крокодиловой кожи».
«Не лицо, а морда, — впервые за долгое время Страстена запела в один голос с Укротеей, внося поправку. — Помнишь, у нашего доморощенного поэта Гены Дроздова есть прекрасные строчки: "Жизнь меня по морде била, морда сделалась лицом". Отсюда напрашиваются очень оптимистические выводы».
«Выводы… Выводы… Выводы…» — постукивают колеса. Под этот колесный речитатив Ольга провалилась в сон. Сначала попала на ромашковое поле, подсиненное колокольчиками. Бабочка с жаркими оранжевыми крыльями кружила перед ней и завлекала, звала вперед. И вот уже не поле, а густой высокий лес кругом. Стучит топор. Дерево падает прямо на Ольгу. Тяжело. Душно. Хочется позвать на помощь, но не может раскрыть рта. Страх заставил очнуться: попутчик навалился на нее, а не дерево, залепил рот поцелуем. Ужас сдавил сердце: «Маньяк! Насильник! Убийца!» Резко дернулась в сторону, закричала, но крика не получилось, звук утратил силу. Кричали в ужасе глаза.
Насильник отпрянул, отпустил ее. Сел на свой диванчик, нога на ногу, закурил.
— Вы сами этого хотели, — сказал без какого-либо раздражения. — Смотрели на меня так вожделенно.
— Вы сумасшедший, — Ольга встала, ухватилась за ручку двери. — Не подходите!
— Да что вы в самом деле, как девочка нетронутая? Сядьте и успокойтесь. Не хотите — не надо. Но зачем было призывно закрывать глаза?
— Я просто задремала, — оправдательным тоном сказала Ольга и укорила тут же сама себя за это: надо не оправдываться, а возмутиться по-настоящему.
— Вы просто-напросто несовременная женщина, хотя внешне очень даже…
— А вы из тех, кто берет все, что плохо лежит.
— Не совсем так. Я беру то, что мне нравится, чего желает моя душа, даже если это «нравится» под замком с большим секретом.
«Вот видишь, — встрепенулась Укротея, — воровская психология. То ли еще будет, когда доберешься до центра этой развращенной цивилизации. Слава Богу, что в этом человеке еще срабатывают хоть какие-то тормоза».
Вслух же Ольга продолжила тему о замках, о московском умельце, что изобрел замок, в котором тысяча секретов, суперпрочный сплав не поддается даже воздействию лазера, взломщики останутся с носом.
— Потрясающая новость, — засмеялся попутчик. — По этому поводу не грех выпить. — Он извлек из нагрудного кармана пиджака плоскую бутылочку, искусно оплетенную соломкой. — Может, вы еще и совершенно не пьете?
— Не пью. И вам советую воздержаться. Иначе мне придется обратиться к проводнику с просьбой переселить вас в другое купе.
— Ну прямо-таки школярская выходка: пересадите меня от Вовочки, он дергает за бант. Вот так девочка-ябеда гасит добрые побуждения Вовочки и пробуждает в нем чувство презрения, а еще хуже — ненависти. А потом еще спрашивают, откуда вытекает насилие. Из ненависти, конечно. — Попутчик отвинтил крышечку, тоже оплетенную соломкой в виде расходящихся лучей солнца, глотнул прямо из горлышка. — Хороший коньяк облагораживает душу, а водочный суррогат пробуждает в человеке звериные инстинкты. Я пью только коньяк. Так что оставайтесь на своем месте, можете даже вздремнуть опять, не бойтесь: у меня нет к вам ненависти. Презрение? Нет. Скорее всего, жалость. Вы — черепаха. Под панцирем жить спокойно, безгрешно. Панцирь — это прижизненный гроб. Вам еще свечку в руки — и готова покойница. Хоть и живая.
Ольга содрогнулась, отвратительно екнуло сердце, запротестовало.
— Пожалуйста, выбирайте выражения. А лучше всего вам замолчать.
— Вы обиделись? Значит, я попал в яблочко. Правда у всех вызывает протест, как говорится, глаз колет. Здоровой реакцией должен быть смех, а вы обиделись. С вами скучно, — попутчик сделал еще глоток. — И зачем, позвольте вопрос, эта скучная женщина едет и Ригу? Сейчас русские бегут из Риги, если есть куда бежать. А вы наоборот.
— Но вы тоже вроде бы русский, хотя на первых порах я приняла вас за латыша, и тоже едете туда, а не оттуда. Значит, есть надежда, что русские еще желанные гости в Прибалтике?
— Никакой, абсолютно никакой. Оккупанты — и только. Люди второго сорта. Если не знаешь латышского — и в подметалы не годишься, будь у тебя три диплома, один черт — не годишься.
— А вы знаете латышский?
— Я знаю английский, и этого достаточно, чтобы меня принимали в нужных местах с полупоклоном. Прибалты всегда жили, равняясь на европейскую цивилизацию. Но вы не ответили на мой вопрос: что Гекубе Рига, и что Риге Гекуба?
— Я бы вам соврала, да не стану. Еду по приглашению одного частного издательства. Победила на конкурсе эротического рассказа.
«Ну кто тебя дергает за язык? — встряла Укротея. — Да он после такого признания, пожалуй, еще больше разрешит себе».
Попутчик расхохотался:
— Так вот почему меня потянуло на вас! Вы излучаете эротические токи. Женщина, сотворенная из кирпича, не способна мыслить эротически. А вы — не кирпич, хотя изо всех сил и стараетесь им казаться.
— Нет, я именно кирпич, умеющий мыслить, фантазировать, но неспособный чувствовать.
— Врете! Вот сейчас вы врете, а если не врете, то, значит, не знаете себя. Черепаху и покойницу я беру обратно. Это была реакция отвергнутого. У вас живые глаза, я бы даже сказал — зовущие. Говорю вам как художник. Редкое явление — живые глаза. У большинства они потухшие и выполняют только функцию зрения. Вам приходилось видеть глаза мертвеца, уставленные в небо? Вот у живых, у большинства живых, точно такие, только мигают.
— Значит, вы художник?
— По призванию и дарованию — да. Но я испорченный человек, без громкого имени. Люблю деньги. А сейчас художник без имени — это нищий, который не претендует на сытость и удовольствия, пишет, что Бог на душу положит, и плевать ему на покупателя. Он работает на вечность!
— Что же вам мешает сделать имя?
— Имя человеку делает время. И в основном тогда, когда деньги уже мало что значат в жизни, когда отлюбилось, отпелось, отпрыгалось, отбесилось и осталось одно удовольствие — созерцать мир.
— А талант? — не унималась Ольга и задавала, как определила Страстена, наивные вопросы.
— Талант в условиях бешеной гонки за наживой — только товар. Его покупают одни для того, чтобы выгодно использовать, другие — чтобы пыль в глаза пустить и тоже создать себе имя, используя чужое дарование.
— Так на каком же поприще вы преуспеваете?
— Оседлал рекламу. Очень резвый конек, прибыльный.
— И что же вы рекламируете?
— Девушек. Красоту. Молодость. Очарование. Желающих купить — хоть отбавляй и у нас, и по ту сторону. Русская красота дорогого стоит. В Латвии, как и в Литве, Эстонии, у русских все концы обрублены. Тупик. Девушки с радостью заключают контракты — лишь бы жить по-человечески.
— Каждый «жить по-человечески» понимает по-своему. Один, например, встает с зарей, зажигает свечу, преподносит Богу хвалебную молитву, просит избавления от грехов для себя и близких. Он делает свое земное дело, не нарушая заповедей Христа.
— Ну и ну, — рассмеялся попутчик, — ходячая святость, своего рода фанатизм. Да это и не из нашего времени. Вам очень хочется, чтоб такие люди были, но их нет. Да и вы сама не такая. Что вас понесло в Ригу? Интерес? Любопытство? Вожделение? Вот то-то и оно. Даже себе побоитесь признаться, придумаете какую-нибудь оправдательную романтическую завесу.
— А какую романтическую завесу придумывают девушки, когда вы их продаете, как…
Попутчик оборвал ее фразу замечанием:
— Сразу и «продаете»! Не утрируйте. Я делаю доброе дело: кто-то из девушек находит себя в сфере обслуживания, кто-то становится фотомоделью, кто-то служит у кутюрье, демонстрируя модели.
— А кто-то ублажает мужчин в постели, — язвительно добавила Ольга.
— На это тоже талант нужен, — ничуть не смутился попутчик. — У вас он и не ночевал. Я вижу: сами вы не умеете любить, но очень хотите, чтоб вас любили.
«Ясногляд какой! — заговорила в Ольге Страстена. — А кто не хочет, чтоб его любили? Тоже мне — "купи-продай". Спроси, сам-то он умеет любить?» Ольга спросила.
— Нет, я — ловелас в самом отрицательном смысле. Любовь-удовольствие — это мое, а любовь-обязанность — увольте. А хотите, я вам найду порядочного и богатого мужа за океаном? Американцы любят русских женщин за то, что в вас органично соединены обольстительная красота и способность быть лошадью, в основном ломовой, не умеющей ходить без тяжелой поклажи. Женщина-игрушка — не о русских сказано. Хотите? Комиссионные в знак вагонного знакомства сдеру чуть больше, чем с остальных. У вас зовущие глаза. Пользуйтесь этим даром.
«А что? — опять возникла Страстена. — В свои годы ты еще можешь кого-то позвать и получить жаркий отклик. Ха-ха!»
«А ты скажи ему про свои рубцы на сердце, — подхватила Укротея. — Ломовая лошадь в таком варианте годится только для прогулок по цветущему лугу, ездить на ней нельзя. А сколько еще у нас в России таких лошадей, которые и с рубцом на сердце тянут воз: наверху муж сидит, ножки свесил и "Спид-инфо" почитывает или какой-нибудь политический вестник».
— Вы москвичка? — спросил попутчик.
— Я с Южного Урала.
— Тогда вам двойная цена! Глубинка экологически чище в нравственном отношении.
— А вы — из Москвы?
— Да.
— Оно и видно.
— У вас опять зовущие глаза. Я вас непременно поцелую, грудь разрывается от желания завладеть вашими губами. Вы, должно быть, страстная женщина, если вас разбудить, расшевелить.
— Вы обещали… — Ольга сделала попытку встать. Он удержал ее за руку.
— Не стройте из себя бабочку, которая может упорхнуть в вагонное окно. Настоящий мужик вам этого не позволит. А я не настоящий, я — интель… Сейчас отвернусь к стенке и просплю до самой Риги. Только вы не смотрите в мою сторону. Я спиной почувствую притяжение. И тогда… Как говорил Заратустра: «Он счастлив, если может сказать: я ее хочу, а она счастлива тем, что он ее хочет». Так что обещайте не смотреть. Я постараюсь уснуть с мыслью, что вас здесь нет.
«Вот тебе и попутчик с лицом, как чемодан из крокодиловой кожи. Непроницаемость разгладилась, растворилась под воздействием коньяка. Обыкновенный погонщик золотого тельца на бумажных ногах», — заговорила в Ольге Страстена, не скупясь на резкие выводы. И как всегда в спор с ней вступила Укротея: «Не он один, все теперь погонщики, укротители, загонщики этого самого тельца. А ты, — обратилась она к своей хозяйке, — разве не из числа таких старателей: сорвалась с места и покатила, когда тебя поманили денежкой. Строчишь эротику…» — Укротея разошлась не на шутку, оценивая, что к чему в нынешнем дне. Ольга смотрела в темное окно, прислушивалась к своей Укротее и не перечила ей, соглашалась.
Деньги! Деньги! И только деньги! Всеобщее помешательство. Словно гипнотизер, обладающий сверхъестественной силой внушения, надул в уши: «Деньги! Деньги! Деньги!» И человек уже ни о чем слышать не хочет. Деньги есть — и ты хозяин положения, хозяин судьбы.
Господин Доллар в бейсболочке для демократического куража гуляет по России и в открытую смеется над нашим простачком — рубликом: много в тебя, дурака, труда вкладывают, да мало что на тебя купишь. Разве только бутылку водки пшеничной или столичной да ржаную краюху на закуску — вот и весь шик. Доллар любит крутых людей, умных, но больше всего рискованных, умеющих легко шагать даже через трупы. Доллар расплодил на нашей земле киллеров, рэкетиров, не говоря уже о торговцах идеями, душами, товаром телесных утех. Доллар и до земли добирается: режьте ее на куски, добрые россияне, и продавайте, продавайте! Торговцы землей! Торговцы воздухом! — кайф по-американски. А гипнотизер, обладающий сверхъестественной силой, все дует и дует в уши: «Деньги! Деньги!» Человек превращается в зомби, зацикливается на соблазне. За примером далеко ходить не надо. Вот спит в купе человек. Рожденный быть художником, он изменил самому себе, превратился в поденщика рекламы, в торговца девичьей красотой. Это ли не зомби? Девочка-москвичка продает свое тело. Опять деньги! Она мечтает на заработанное таким образом издать свои стихи. Реально ли? Не воспротивится ли судьба, облаченная в белые одежды? А та, которая в черных, уже завладела девочкой, и — наплевать на стихи, на крик души, истерзанной несообразностями нынешнего дня. А что принесет день завтрашний? Изменивший себе один раз утрачивает способность нажать на тормоза своих желаний, отсюда и крушения разного рода.
Укротея разошлась, корила и саму Ольгу за неумение нажимать вовремя на тормоз: «Инфаркт ты, голубушка, заработала потому, что не смогла обуздать переживания, по инерции неслась вперед, а тебе — шлагбаум: бух лбом. Оклемалась и — опять вперед, только попутчики совсем не из твоего доброго прошлого. Их несет вперед ветер новой жизни, но ведь случается и в воронку закрутит».
Укротея и еще бы поиздевалась над своей хозяйкой, да попутчик вдруг дернулся, резко перевернулся на спину и заорал, будто ему нож под ребра всадили. Сел, вытаращив глаза на перепуганную Ольгу, помотал головой, стряхивая сон.
— Простите. Напугал вас!.. Чертовщина какая-то… В окно вагона просунулась угольно-черная рука, пыталась ухватить меня и выволочь.
— Пить надо меньше, — спокойно посоветовала Ольга.
— Пил больше — и ничего подобного, а сегодня — ангельская доза, и на тебе! Непременно это вы мне наворожили такое.
— Это называется с больной головы на здоровую. И вообще, я очень устала от вас. Прошу остаток пути не докучать, меня нет и не было в этом купе.
— На здоровье. Можете даже поспать, в поезде хорошо укачивает.
— Спасибо. Вы своим ором весь мой сон разогнали.
— У вас сейчас сердитые глаза. Киса превратилась в рысь! Потрясающе… Но не волнуйтесь: инстинкт укротителя во мне не проснулся.
— Давайте лучше помолчим.
Мутная ночь за окном начинала таять.
— Хотите, я помогу вам в Риге, провожу до места?
— Спасибо. Меня должны встретить.
— Возьмите хотя бы мой московский телефон. А вдруг… Я не желаю вам худого, — вдруг понадобится какая-то помощь.
Ольгу встревожил участливый тон попутчика, но она опять отказалась. Попутчик обиделся и больше не говорил с ней до конца пути.
Глава четвертая
Поезд замедлил ход и, глубоко вздохнув, остановился. Попутчик сухо простился и вышел. Ольга осталась в купе ждать встречающего. Волновалась. А вдруг… Тогда придется искать по адресу. Наверное, зря отказалась от предложенных услуг.
— Вы Ольга Осенева? — в купе вошла женщина, на первый взгляд очень молодая, элегантная по-европейски. — Я сотрудница Филиппа Лузы. Зовут меня Яна.
Подчеркнутая вежливость, непроницаемость, эмоции по заказу, под диктовку ситуации — стиль деловой женщины. Улыбка в нужный момент как бы приклеивалась на равнодушное лицо, которое в минуты покоя красноречиво выражало: «Шли бы вы ко всем чертям. Надоели». Яна из числа таких женщин.
Уже в первые минуты встречи Ольга почувствовала, что они будут друг с другом на почтительном расстоянии. Это и хорошо. Душа должна быть захлопнута, если вступаешь в незнакомый и непонятный мир. «Надо учиться захлопывать душу», — читала Ольга себе нравоучения, пока они шли по вокзальной площади к автостоянке. Яна сама повела машину.
Новый город всегда вызывает ощущение потерянности, бесприюта и незащищенности. В Риге вдобавок ко всему этому возникает чувство перемещения из одного времени в другое, незнакомое, во многом чужое. Удивление и восхищение невиданным раньше только нагнетает в душе хаос бесприюта.
И только воды старой Даугавы действуют успокаивающе. Реки похожи друг на друга тем, что красноречиво говорят о быстротечности времени: в один поток дважды не войдешь, как и один день не проживешь дважды и не удержишь того, что в нем дорого.
На правом берегу Даугавы — Старый город, увенчанный башенками и шпилями всевозможных размеров и конфигураций. Высокие остроугольные крыши, украшенные флюгерами, передают устремленность города к небу, но узкие улицы и проулки словно цепляются друг за друга, переплетаясь, перевиваясь врастают в землю. Их корни — каменные дома с грузом вечности на плечах. Так и кажется: вот-вот откроется массивная, закругленная вверху дверь какого-либо подъезда и выйдет рыцарь в латах, шлеме, с мечом или мрачного вида крестоносец с когтистой лапой на шлеме и умыкнет тебя в темный провал за дверью в тот далекий тринадцатый век, когда немцы сделали из Риги плацдарм для походов на Русь.
В Латвии, наверное, немецкая кровь нашла благодатную среду, если теперь многие из правящей элиты пытаются доказать, что в войне 1941–1945 годов оккупантами Латвии были не фашисты, а русские.
Ольга знакомилась с городом, неторопливо исследовала его, никого ни о чем не спрашивала, боясь натолкнуться на недружелюбие рижан. Просто ходила, глядела, запоминала, сравнивала. В русском традиционном домостроительстве преобладают квадратные формы, что свидетельствует о прямодушии характера; латыши же отдают предпочтение остроугольным формам в сочетании с овалом, значит, они из тех, кто умеет и уколоть, и загладить.
Запомнились Ольге два особняка-замка. На остроугольной крыше одного встроена башенка, вместо флюгера на ней изящная черная кошка выгнула спину, задрала хвост, обратя все великолепие зада соседнему особняку. На крыше соседнего особняка точно такая же кошечка показывает свой зад, — как говорится, невестке в отместку. Так продемонстрировали свое отношение друг к другу два поссорившихся соседа еще в прошлом или позапрошлом веке. Сейчас завершает свое житие двадцатый век, но какая-то злая сила пытается поставить русских и латышей в положение этих двух черных кошек.
Яна, скорее всего, по просьбе Лузы, опекала Ольгу. Не раз они путешествовали по городу: Яна за рулем, Ольга рядом.
— Я раскрою планы господина Лузы насчет вас, — как-то разоткровенничалась Яна. А может, это было и не откровение вовсе, а нужный ход. — Ему позарез нужны умеющие из ничего делать черт-те что и с боку бантик. Знаете, что это? Нет! — она рассмеялась. — Сие — голый джентльмен в профиль. Судя по вашим рассказам, вы как никто способны к этому. Я, например, могу только приводить в порядок чужие фантазии. Но где их взять? Те, что присылают читатели, ниже уровня низкопробной пошлости. Писатели с именем согласны сотрудничать, если гонорар будет о-го-го! Иначе к ним не подступиться. Господин же Луза ищет свою выгоду. Вы ему нужны как, простите, бесплатное приложение к творческому процессу.
— Он латыш? — спросила Ольга.
— Что вы! Чистокровный латыш — человек строгой, можно сказать, жесткой морали. У него лишь мать латышка, а отец украинец.
— А вы — чистокровная латышка?
— Я? — переспросила Яна и приклеила себе улыбку. — У меня общеевропейская национальность: я одинаково хорошо адаптируюсь в Риге, Москве, Париже, Берлине или еще где. Лишь бы на меня смотрели как на человека, почитали как женщину, предоставили возможность реализовать способности. Вы хотите спросить, в чем мои способности проявляются? В искусстве дизайна, если по-крупному. Но где теперь устроишься по-крупному? Пока не переспишь с тем, кого надо заинтересовать собой, ничего не получится. Вот и приходится, да и то по протекции, оформлять эротические брошюрки. Но чаще всего — фотоаппарат в руки, чтобы «пять современного Аполлона или Венеру.
— Но кто же спокойно растелешится перед объективом и кому интересно тиражировать по всем градам и весям свое изображение в таком виде?
— За это платят. Кроме того, фотомонтаж выручает. А еще существует скрытая фотокамера. Обычно это делается с согласия партнера по любви за определенную сумму. Девица, полагая, что ее любят страстно и беззаветно, позволяет выделывать с собой, что угодно.
— Ужасно! — не выдержала Ольга. — Отвратительно, нечестно.
Яна снисходительно рассмеялась:
— Привыкнете, если вас запряжет господин Луза. И вообще, ответьте мне, пожалуйста, где вы видали, чтобы большие деньги были честными?
Пансионат, в котором предстояло отдохнуть Ольге, располагался в зеленом массиве и представлял собой нечто среднее между старым замком и современной жилой коробкой. Первый этаж занимала редакция Филиппа Лузы. Тут же — холл полукруглой формы с цветными витражами. Вдоль стен — кресла и диванчики, обращенные к сцене, в центре — ряды столиков.
Сквозь витражи пробивался дневной свет, таинственно заполнял холл, создавая особый тон для восприятия музыки. Кофе с бальзамом или коньяком, горячий шоколад, пирожное, булочки-сдоба и разные соки, сладости стоили довольно дорого, но холл не пустовал. Вечером за вход сюда платятся деньги, на которые семья могла бы безбедно жить целую неделю. Ассортимент тот же, но к нему добавляется музыка в стиле блюз, стриптиз со сцены и эротические картинки в натуре.
На вечерний спектакль Ольгу пригласил сам Луза.
Если в его фамилии «Л» заменить на «П», то получится основной штрих к портрету этого человека. Пузцо, голова-шар, массивные задымленные очки на внушительном носу, сжатые тонкие губы. Улыбкой он пользовался только тогда, когда разговаривал с человеком, интересным и нужным ему.
К Ольге он с первого дня отнесся как к старой знакомой или дальней родственнице, которая прикатила из провинции и которую надо развлекать и опекать по всем правилам этикета.
Неделю спустя она получила приглашение на прогулку по Рижскому взморью на яхте, владельцем которой был Луза, он же и рулевой в паре с пианистом из холла. Яна отвечала за сервировку стола.
После подслеповатых проулков и вычурных улиц местного барокко, в которых запечатлено прошедшее, море казалось подарком вечности. Синяя, почти черная толща воды с игривыми барашками волн и белое с голубоватыми подтеками небо представали едиными в своем стремлении ублажить, умиротворить человека, похожего на червячка, вылезшего из тьмы на свет, и вселить в него уверенность перед лицом бесконечности. На земле человек более жесток и черств, а здесь он подчинен особым законам миросуществования. Спокойное море разнеживает душу, осветляет мысли, очищает желания.
Луза преобразился на море, благодушие растекалось по его лицу, придавая чертам привлекательность. Яна была раскованна и остроумна. Пианист молчалив, но улыбчиво приветлив. Ольга чувствовала себя счастливой. Благодарность к господину Лузе, подарившему ей это ощущение счастья, переполняло душу. Он уже не казался педантом. Отметила, что у него высокий лоб, мужественное очертание рта. И вообще — ей с ним повезло.
«Доброе расположение тоже бывает заманиванием в ловушку», — высунулась было Укротея со своим трезвым взглядом на вещи, но Страстена тут же стерла ее замечание, как меловую запись на доске.
Только на море человек может заглянуть в бездонные глаза неба и уверовать в свою причастность ко Вселенной, и тогда червячок превращается в легкокрылую бабочку, парящую в бесконечности. И Ольга уже не чувствовала себя червячком, копошащимся в жизненном дерьме, она воспарила над собой, над краткостью своего земного срока, ощутила прилив сил. И даже в том, как Филипп Луза в какой-то из моментов обнял ее, сжал плечи, увидела только проявление дружеских чувств.
«Конечно же, Яна была не в настроении, когда давала оценку господину издателю, и ее утверждение, что я понадобилась ему как бесплатное приложение к доходному делу, нужно рассматривать не более чем нарекание. А может, она хотела иного: чтобы я, залетная пташка, не распушила перед Лузой свои перышки? Вероятно, у Яны свои расчеты и надежды, замаскированные под равнодушие. Но я и не посягаю. Луза — человек дела, отсюда и знаки внимания ко мне. Ах как хорошо! Какое солнце! Море!» — легкие, добрые мысли кружили Ольге голову.
Дни, насыщенные впечатлениями, не волновали ум, не обостряли мысль и не тревожили память, но было и такое, что отпечатывалось в душе надолго.
Из всего виденного в Художественном музее взволновал и запомнился портрет Яниса Райниса: мудрый старец присел на ступени перед входом в вечность, плащ, как груз прожитых лет, спадает с устало опущенных плеч, руки покоятся на посохе, взгляд обращен к земле, по которой он, поэт, прокладывал свой путь к добру, к красоте, к совершенству. Народ, родивший такого человека, и сам должен быть добрым и мудрым. «Не хочешь ли ты поставить рядом с Райнисом и господина Лузу?» — влила каплю яда в поток размышлений Укротея. Но ее вопрос остался без ответа, хотя, размышляя о портрете, Ольга как-то невольно думала о Лузе.
Сам он с довольно-таки скептическим видом выслушал повествование о музее и о портрете, сказал, что простому работяге не дано увидеть то, что увидела Ольга, потому что работяга не думает о вечности, он живет настоящим днем, жаждет увеселений и наслаждений, и дальше постели его взгляд не простирается, если он сыт. А если он голоден, то и подавно ему не до вечности. Набил желудок, умаслил похоть — и шуруй, кочегар, огонь в завтрашней топке: кто-то сгорит, кто-то поджарится, а кто-то нагреет руки.
«Вот он именно из тех, чей взгляд на жизнь не простирается дальше постели и денежного мешка», — уколола Укротея, но совсем не больно, как бы мимоходом, и Ольга отмахнулась от нее, как от надоевшей мухи. Тем более Страстена встала на защиту: «У него трезвый взгляд на нынешний день и на тех, кто живет в этом дне. О тебе, дорогая, можно сказать то же самое, что и о нем. Если посмотреть со стороны».
Иногда Ольге казалось, что она, как лазутчица, пробралась в нынешний день из недавнего прошлого, чтобы собрать разведданные и сопоставить: что было хорошо тогда и стало ли лучше теперь. Сопоставление не всегда оказывалось в пользу прошлого. Хорошо то, что изжиты продовольственные талоны, рынок насыщен всем, что душе и телу угодно. Человек избавлен от унизительного: «Я от Иван Ваныча иль Марь Петровны». Раздвинулись тиски, в которых задыхалась свобода: «Твори, выдумывай, пробуй!» Но в том недавнем прошлом творческий энтузиазм был направлен во благо общества, теперь же все делается во имя личного. На смену хозяевам-партийцам пришли господа, алчные в стремлении отхватить самый увесистый кусок пирога с общего стола, а то и весь целиком запихать себе за пазуху. Пресытившись, они начинают прибирать к своим рукам тех, кому от этого пирога достались крохи: служи-прислуживай, глядишь, и тебе когда-нибудь что-нибудь отломится. Развеселенькое житье, когда борьба за крохи от пирога превращается из фарса в жестокую драму!
Лев Николаевич Толстой, великий художник и психолог, отметил три двигателя жизни человеческой: первый — чувство, вытекающее из общения; второй — подражание, внушение, гипноз; третий двигатель — вывод разума.
В настоящий день раскручена вторая жизненная сила, а третья пока в стадии эволюции. Недаром муссируется понятие человек-зомби: получил установку — и паши, засевай чужое поле, выращивай на нем, что нужно хозяину. Внушат — и могилу себе выроешь, и ляжешь в нее с чувством исполненного долга.
Ольга — лазутчица из недавнего прошлого — попала в плен дня настоящего, поддалась внушению, но не осознала того до конца; поводок, за который тянул ее, как собачку, господин Луза, почитала за подарок судьбы. Она с радостью приняла предложение выступить с интимными стихами в том самом салоне, где в вечернее время демонстрировался стриптиз. Гонорар был обещан весьма приличный. Тщеславная Страстена диктовала ей: «Правильно! Пользуйся моментом! Интересно же, как пресыщенный удовольствиями народец будет реагировать на стихи!»
Яна принесла вечернее платье — длинное, грудь и рукава — ажур из золотистого люрекса, низ — тяжелый шелк табачного цвета. Уложили феном волосы, покрыли лаком. От макияжа Ольга отказалась: разрисованные лубочные лица не в ее вкусе. Согласилась только подкрасить ресницы, губы она всегда красила.
Холл в этот раз освещался витыми свечами в резных бронзовых подсвечниках. Звучала светлая душевная музыка: фортепиано, скрипка и виолончель. Филипп Луза препроводил Ольгу на сцену, представил публике, сказав много лестных слов как о писательнице-поэтессе. Было приятно. Аплодисменты говорили о том, что собравшиеся уже возбуждены и ждут своеобразного экстаза. Но стихи — не стриптиз.
Ольга начала тихо, распевно:
И тут, без всякого уговора на то, органично вступила скрипка, проникновенная виолончель и чуткое фортепиано. На фоне музыкального этюда Ольгин голос зазвучал взволнованнее:
Тишина, отсутствие какой-либо реакции заставили Ольгу продолжать:
Музыканты виртуозно улавливали ритм строчек и вплетали мелодию в голос, или голос вплетался в мелодию, — все одно получалось впечатляюще на слух самой Ольги.
И опять тишина. На Ольгу смотрели с интересом, любопытством, выжидая продолжения.
Взвизгнула скрипка, охнула виолончель, простонало фортепиано, и вновь их голоса слились в одну тихую мелодию. Скрипка и виолончель как будто объяснялись в любви друг другу, скрывая страсть.
Кто-то из женщин крикнул «браво». Раздались поддерживающие возгласы. Филипп Луза, как заправский дирижер, распорядился повторить. Ольга не противилась. Создавали настроение самонаслаждения и музыкальная импровизация, и полусвет в холле. Перемешались запахи коньяка, рома и кофе, каждый опьянял по-своему.
По знаку Лузы в салон вошла девушка с подносом и летящей походкой балерины обошла присутствующих гостей. Потом поставила поднос к ногам Ольги: на нем, как живые, шевелились деньги. Сразу вспомнились ящик в московском метро и девушка Оля. Очень захотелось уступить ей место на этой сцене, как она тогда — на ящике.
Музыканты продолжали импровизировать. Луза выжидательно глядел на Ольгу. Надо было продолжать.
Если в начале этого спектакля Ольга чувствовала себя в положении мокрой курицы со свернутым гребнем, то по мере выступления перышки просыхали, и нарождалось ощущение возможности воспарить над глухим забором судьбы и познать иной мир, где приобретаешь уверенность в себе и никто не пытается тебя выпотрошить.
Неожиданный успех, почти с неба свалившиеся деньги, кофе с бальзамом заставили Ольгино сердце, несмотря на рубцы, биться восторженно-учащенно. Вечер превратился в сказку с феями в богатых нарядах, щеголи-лицедеи заманчиво, многообещающе улыбались, целовали ей руки, не скупились на комплименты, которые приятно обжигали и, влетев в одно ухо, вылетали в другое, но тем самым нагнетали состояние самонаслаждения, в котором пребывала Ольга. Тщеславная Страстена ликовала.
Филипп Луза опекал гостью, и это мешало другим лицедеям выказывать ей знаки внимания.
Музыканты не покидали сцены, было уже далеко за полночь, а они, как заведенные, выдавали одну мелодию за другой.
Танцующие заполнили середину холла, дамы откровенно приникали к своим кавалерам, и те забыли уже и о стихах, и о самой Ольге.
Больше здесь делать было нечего.
Луза проводил ее до комнаты на третьем этаже, где жили и другие отдыхающие, по всей вероятности, разного пошиба бизнесмены с любовницами и люди, полезные для Лузы. Пансионат был его собственностью. В правом крыле — казино, в левом — бильярдная. Арендаторы платили приличную сумму, на которую можно содержать обслугу пансионата и откладывать в собственный карман. Яна посвятила Ольгу в особенности здешней жизни, но осторожно умалчивала о том, чего не следовало знать. О Лузе на вопрос Ольги, что он из себя представляет, ответила: «Шеф есть шеф, а шефа либо боятся, либо уважают, но в том и другом случае беспрекословно подчиняются».
Кофе с бальзамом умиротворил в Ольге Страстену и усыпил Укротею. Филипп Луза широким жестом распахнул дверь в комнату: хозяин не ждет приглашения, хозяин изъявляет волю. Потом он ей скажет, что в любовных делах она наивнее девочки пятнадцати лет. Почему именно пятнадцати, а не четырнадцати и не шестнадцати? Хотелось спросить, но не спросила. Еще он сделал вывод, что пишет она о любви искусно, но надо развивать в себе не только фантазию.
Глава пятая
После этой ночи Ольга чувствовала себя приобщенной к чему-то запретному, стоящему над людьми. Она испытывала не раскаяние, а жгучее удовлетворение оттого, что смогла перешагнуть через черту, отделяющую ее от тех, кто дозволяет себе пользоваться земными благами без оглядки на что-либо, сдерживающее желания.
Ей казалось, что до этой поездки она не жила, а балансировала на плохо натянутом канате: шест для равновесия был продет сквозь грудь. Потом она сорвалась с высоты — и шеста не стало, только боль беспокоила, а тут и она растаяла, растворилась. Филипп Луза помог. Он из тех, кто делает новое время. Разрушитель нравственного капитала. И пусть ему вместо звезд на небе мерещатся золотые и серебряные кругляшки. Сковырнуть такие звездочки, чтобы они заполнили карман, не очень простое дело. Нужен изощренный ум, жесткое сердце и крепкие нервы.
Если бы Ольга не знала, кто он и что он, и если бы ее попросили угадать его профессию, она бы сказала: «Укротитель. Не хватает только хлыста в руках». Решительность, терпеливость, умение подчинять себе читались в его глазах, зеленых, пронзительных за стеклами очков.
— Жена у него — хранительница огня в очаге, — как-то мимоходом заметила Яна. — Только огонь удивительно непостоянен, перебрасывается с одного полена на другое. Я тоже была опалена на первых порах. Но ожоги как-то незаметно испарились. Осталось обоюдное равнодушие и чисто деловые отношения.
— А вы замужем? — спросила Ольгу.
— Нет.
— И не была?
— Была. Но все тоже очень быстро испарилось. Во мне тогда сильнее всего жила любовь к работе: и день, и вечер я в школе. Но это тоже в прошлом. Теперь иная страсть, иные муки тревожат беспокойный ум, — закончила Ольга в полушутливом тоне. — Перелицовываю себя из идеалистки в импрессионистку, учусь жизни. Впечатление — мое топливо, — добавила серьезно.
— Господин Луза — тонкий человек, он уловил это в вас. Но господин Луза и беспощадный. Это не предупреждение. Это информация.
Дышалось и жилось Ольге в эти дни легко и свободно. Писалось так, будто кто-то невидимый нашептывал сюжеты, слова сами вылетали из-под пера и вязались в строчки.
Вечера, подобные первому, устраивались не единожды, но теперь Ольга получала только пять процентов от прибыли.
Укротея в ней возмущалась, но тут же возникала Страстена и доказывала, что все в порядке вещей: не в одни же руки — блюдечко с голубой каемочкой и с денежками. Тем более Ольга приехала сюда не за свой счет, отдыхает в пансионате и не в каком-нибудь захолустье, а на берегу Рижского залива. И совсем не беда, что ресторанные завтраки и обеды обходятся дорого, пяти процентов от гонорара вполне хватает.
Издательство «Адам и Ева» в срочном порядке сделало книжку из стихов Ольги, каждому стихотворению предпослан рисунок — абстрактная иллюстрация любви. На одном из них из хаоса цветочных сплетений выделялось лицо с чертами автора стихов, венок из целующихся змей украшал голову. Ольга испытала ужас, представив такой венок въявь над своим лбом.
«Змеи, дорогая, — сказал Луза в ответ на такую реакцию, — это символ изощренной неожиданности».
Укротея тут же подметила, что неожиданностей у Ольги и так через край, не хватает только прочности положения. Страстена и на сей раз с ней согласилась. И действительно: иногда накатывало — казалось, что она, Ольга, сорвавшая успех, — на краю обрыва, страх падения сковывает мысль и тело, но желание разбиться сильнее страха. Филипп Луза будто угадывал-чувствовал ее состояние, приходил — и мироощущение сразу менялось: будто руки невидимки подхватывали ее, уже падающую, и ставили на безопасное место. Не хотелось сознавать, что спасение исходит от Лузы и что оно иллюзорно. Однако иллюзии иногда приносят больше счастья, чем действительность.
Глава шестая
Есть несколько способов ухода из действительности: самый верный и безвозвратный — это смерть, вслед за смертью можно поставить сумасшествие, потом пьянство, наркоманию. Все эти способы порождены безысходностью, безволием, бесхарактерностью, бездарностью жить на белом свете и радоваться тому, что живешь.
Человек, способный к творческому осмыслению своего Я, тоже позволяет себе бегство из действительности, но с непременным возвратом. Фантазия красок, слов, звуков — его убежище. Здесь царят законы гармонии. Душа, изнемогшая на жизненных ветрах, очищается, заряжается новой энергией, становится способной к восприятию и продолжению добрых начал в жизненной круговерти, к преодолению земных тягот.
В особом настроении Ольга ступила под своды Домского собора, внешне вроде бы не отличавшегося величием и вычурностью архитектуры. Обыкновенное строение из стыкованных треугольных и квадратных форм с возносящейся к небу башней, похожей на колокольню. Центр собора — концертный зал. Если поглядеть вверх — голова закружится от высоты, сводящей стены в купол. На передней стене, словно иконостас, — орган. Трудно представить, что это музыкальное сооружение из тысяч труб, соединенных ажурными переплетами, балкончиками резной причудливой формы придумано и сделано человеком. Фигуры святых и героев легенд — не столько украшение, сколько повествование о деянии человеческом.
Молодая женщина в темно-вишневом костюме с накидкой из тонкого кружева, похожей на королевскую мантию, села на возвышение перед клавиатурой. Чуть-чуть помедлила, как бы отрешаясь от земного, без особых усилий, только с некоторым напряжением в руках тронула клавиши, — и воспарили звуки, словно прополосканные в родниковой воде и пронизанные солнцем. Звуки разрастались, раздвигали стены, устремляясь ввысь, ликовали.
Ольга забыла, что она сидит в кресле рядом с другими людьми, казалось, что она одна в мире радости и добра.
И вдруг раскатились громы — тревожно, грозно, словно требование расплаты за недоброе, содеянное на земле. И душа, устремившаяся было ввысь за солнечными лучами, тоже помрачнела и, опечаленная, вернулась в свое обиталище. Надо было выплакаться, иначе сердце могло разорваться снова. Ольга не сдерживала слез, не смахивала их платочком. Она плакала, испытывая свою сопричастность музыке, обращенной к Всевышнему. Светлая молитва во спасение и во славу спасенных и мольба обреченных, перерастающая в отчаяние, переплетались в музыке, как и в жизни, когда человек не только сам до себя не может докричаться, но и до других. Великий Бах взывал, чтобы люди услышали друг друга, и тогда их услышит Бог.
Органистка опустила руки, и последние звуки, витавшие в верхних ярусах свода, растворились в тишине зала, спрессованной из затаенных дыханий. И даже всплеск аплодисментов не разрушил этой тишины.
Из Домского собора Ольга уходила, оглушенная сознанием, что она сбилась с дороги света, блуждает в поисках завтрашнего дня, но не может приблизиться к нему, потому что попала в плен безвременья. Однако она непременно освободится из плена, а для этого надо вернуться домой!..
В пансионат Ольга пришла поздно вечером, усталая, с чувством неясного внутреннего обновления. Хотелось поскорее уснуть и очиститься во сне отчего-то ненастоящего. Хорошо бы проснуться дома…
Утром она равнодушно выслушала сообщение Яны о том, что книжица стихов быстро разошлась и принесла хороший доход издателю. В срочном порядке отштамповали еще несколько десятков экземпляров. Яна придумала, скорее всего, с подачи изобретательного господина Лузы, шуточный аукцион: после выступления Ольги книжки идут с молотка, кто больше даст, тому преподносится ром в хрустальном бокале. Выигравший, если это мужчина, может поцеловать виновницу этого аукциона.
Торг проводился под музыку. Девушки-бабочки ночного стриптиза на этот раз просто танцевали, иллюстрировали музыку изощренными движениями тела, заманивали, дразнили.
Мужчины, подогретые коньяком и прочими напитками, с азартным удовольствием выкладывали денежки. Один из них, уже в годах, с лошадиной головой, будто торчащей на галстуке с бриллиантовой заколкой, предложил внушительную сумму, если сама Ольга подарит ему поцелуй и проведет с ним остаток вечера.
Ольга было воспротивилась, надеясь на поддержку Лузы, но тот почти приказал ей исполнить волю этого господина.
Обида въелась в сердце, увлажнила глаза.
«Он тебя продал, — бесстрастно констатировала Укротея. — Ему все равно что продавать: твои стихи и рассказы или тебя саму, лишь бы выгода была».
«Но ведь это только игра, — включилась Страстена. — А танцовщицы? Думаешь, они обмирают от счастья? Их тоже подставили. Однако ж не противятся!»
Укротея не унималась: «Игра в бутылочку и то намного чище. Крутись-вертись, на том остановись, кто желанен. А тут? Все замешано на деньгах».
Противоречивые чувства смяли в Ольге хорошее настроение, ей хотелось отхлестать себя по щекам за все, что с ней происходило в последнее время. Что из того, что государственные мужи запустили руку в ее карман и превратили в нищенку? Надо пережить смутное время, переждать, оставаясь самой собой. А что сделала она? Она стала искать лазейку и нашла ее. Вылезти и не содрать с себя кожу — невозможно. Больно? Терпи! Улыбайся! Или ты не женщина, если не умеешь пользоваться маской счастливицы?
И Ольга, улыбаясь, встретила взгляд господина с бриллиантовой заколкой. Высок, ладен и даже лошадиная голова с веселыми навыкате глазами кстати, но чужой до отвращения.
Когда же он почувствовал, что его только уважили, но не ублажили и далее старались оттолкнуть, рассвирепел, залепил Ольге пощечину. Она упала. Но не пощечина ее свалила, а неожиданность. Столпились вкруг них присутствующие: кто-то укорял господина с бриллиантовой заколкой, кто-то успокаивал, но никто не возмутился так, чтобы встать на сторону Ольги.
— Я заплатил. Я купил эту негру себе на вечер. Что ты мне подсунул, Филипп? Старое дерево?! — раскидывая собравшихся вокруг себя, он опять ринулся к Ольге. Ее уговаривала на диванчике Яна. — Я обломаю это дерево и заставлю стонать!
Ольга с улыбкой поднялась навстречу и… залепила пощечину теперь ему. Яна оттолкнула Ольгу и загородила собой.
— Не смейте!
— Защищаешь негру? — он набычился и попер на Яну, выкрикивая латышские слова, скорее всего, ругательные. Яна не отступала. Он надвинулся на нее. Тут вмешался Луза. Они втроем долго объяснялись по-латышски.
Луза юлил перед господином с лошадиной головой, заискивал, а может, его ослепляла бриллиантовая заколка, лишала независимости, подчиняла: упустить такого важно-богатого гуся нельзя, накладно для себя. То, что они давно знакомы, нет сомнения, коль запросто называют друг друга по имени.
Страсти еще кипели, а на Ольгу накатило спокойствие, близкое к безразличию: орут — ну и пусть орут, что-то хотят друг от друга — ну и пусть хотят. Лучше было бы уйти к себе в номер, но ее как будто пригвоздили к диванчику и заставили наблюдать за происходящим. Театр окончен, героиня сошла со сцены, на прощание прозвучали не аплодисменты, а пощечины. Ей — за то, что она, как слепая, пошла за поводырем, а поводырь-то оказался обманщиком: повел ее дорогой соблазна, посулов и обольщения. Пелена с глаз пала, и стало ясно, что еще шаг — и пропасть неминуема. В эту бездну уже сорвалась одна Ольга — девочка из Москвы. Она еще в состоянии затяжного падения-полета и почитает этот полет за спасение, за возможность еще воспарить к высотам своего благополучия, но конец ясен. У другой Ольги, пожившей на свете чуть больше первой, хватило ума в последнюю минуту остановиться на краю, — есть еще время и возможность повернуть обратно. Но где найти такую дорогу, на которой бы не подкарауливали вас господа с бриллиантовыми заколками? Подошла Яна.
— Он требует извинения. Сделай это ради шефа.
— Я не считаю себя виноватой. Извиниться должны они, оба. Существуют же хоть какие-то законы мужской чести.
— В мире бизнеса свои законы, — со вздохом ска зала Яна. — Прав тот, кто богаче.
— Он назвал меня «негрой». Что во мне негритянского?
— Неграми у нас называют всех, кто не имеет права на гражданство в Латвии, — с долей превосходства в голосе ответила Яна.
— Додумались же, — удивилась Ольга и почувствовала, что Яна к ней относится тоже, как к «негре», только тщательно маскирует это вежливостью. Стало тесно, душно, дурно в платье с ажурным блестящим верхом, в которое еще тогда, перед первым вечером, обрядила ее Яна. Захотелось как можно скорее вылезти из него и встать под душ, отмыться, отбелиться, очиститься.
«Продавать душу невесело, — подвела итог Укротея. — Тело подчиняется и нечистым рукам, лишь бы было тепло, уютно, сытно-сладко, а душа требует чистоты». «Душа, а не душонка! Это душонка зависит от прихотей тела!» — Страстена на сей раз поддержала Укротею. Обе они восстали против своей хозяйки, заставляя ее страдать.
Прохладный душ укротил этих неуемниц в Ольге, и она немножко успокоилась.
Луна заглянула в окно. Ольга раскрыла створки, чтобы впустить ее. Вспомнилось, как в детстве ей нравилось спать с бабушкой на перине, словно на облаке под простыней. Мама ревновала, зазывала к себе: «Иди сюда, доченька! У меня луна в окне!» — «А у нас тут своя луна, большая-пребольшая, светлая-пресветлая!»
Луну Ольга любила больше солнца: луна разгоняет тьму, с ней и одинокому не так одиноко, а солнце ослепляет своим небесным величием. Ослепленный бежит за ним с надеждой. А солнце вдруг и… закатилось. Бег за солнцем — пустое дело, закат неминуем. Этот вывод Ольга сделала для себя давно и все-таки срывалась со своего положенного судьбой места и бежала, бежала, бежала, пока невидимая длань не вцеплялась ей в волосы, чтобы остановить. Солнце не для нее. Для нее — луна, добрая, улыбчивая, сквозь навесь туч, а иногда и на безоблачном небе.
В дверном замке заскрежетал ключ. Это хозяин Филипп Луза пришел отдать должное «негре» или повиниться, во что очень хотелось верить. Мелькнуло желание усыпить в себе Страстену и Укротею, податься ему навстречу, узнать по глазам, зачем пожаловал. Но они не подчинились ей, заставили окаменеть у раскрытого окна.
Луза долго добивался ее расположения, наконец, как говорится, терпение у него лопнуло, и Ольга узнала, что вдобавок к «негре» она еще и неблагодарная тварь, обидела хорошего человека.
«Которого больше? — не терпелось спросить. — Господина издателя или его покровителя?» — но промолчала.
Молчание было расценено как сожаление о случившемся, и тут же последовал приказ принять господина с бриллиантовой заколкой и загладить свою вину.
Боже правый! Ее передавали, как вещь, отслужившую одному и понадобившуюся другому. Прихоть больших людей должна исполняться. На то и большие, чтобы подчинять себе маленьких, пользоваться их услугами. В знак благодарности — подачка, оформленная в красивую благотворительную обложку. Надоели услуги — можно и пинок дать под зад, как собаке. Ответа не будет: собака подожмет хвост и спрячется в свою подворотню. А если не спрячется? У собаки ведь есть зубы!
Все это Ольга одним духом выпалила Лузе, своему благодетелю.
«Да, у собаки есть зубы, а у хозяина палка, — вставила свое Укротея. — Этой палкой — да по зубам! Не очухаешься».
«А если повиниться тебе перед этой Бриллиантовой заколкой? — Страстена приподняла было белый флаг. — Авось не переломишься?»
«Нет! Нет! И еще раз нет! — заволновалась, запротестовала Укротея. — Унизиться перед обидчиком — значит, потерять себя окончательно!»
«Беги отсюда, пока не поздно!» — шепнула луна, висевшая в окне, и тут же на нее наплыло темное облако: не твое, мол, это дело.
Ольгу охватил страх: вот-вот отворится дверь и войдет господин с лошадиной головой. Луза наступал, и Ольга, увернувшись, выбежала из комнаты. Чуть ли не по перилам скатилась вниз, миновала вестибюль и устремилась к входной стеклянной вертушке.
На стоянке перед холлом стояло несколько машин: еще не все гости покинули гостеприимное пикантное заведение.
Радуясь тому, что на ногах домашние тапочки, Ольга побежала по дороге прочь от пансионата. Луна подсвечивала ей, отчего было не так страшно, хотя с обеих сторон дороги деревья старались помешать луне, запутывали ее свет в темноте своих ветвей.
Потом замаячил свет фар позади. Он разрастался, настигал Ольгу. Продолжая бежать, она старалась прижаться к обочине, но фары уловили ее движение и ухватили на полосу света, упершегося в дерево. Ольга почувствовала удар в спину, налетела на дерево, обхватила его и тут же получила еще один, разрубающий пополам. Луна вскрикнула, сорвалась с небес и, продираясь сквозь ветви, упала рядом с Ольгой, разбилась, рассыпалась искрами… Какая боль… Какая тем-но-та… Боль и темнота…
Темнота победила боль…
Машина сделала задний ход и остановилась. Вышел се хозяин, осмотрел корпус. Удовлетворенный тем, что отметин удара нигде нет, сел за руль, включил зажигание и уехал прочь, не повернув лошадиной головы и сторону своей жертвы.
…На следующий день в Домском соборе опять исполнялся Бах.
Повелительница музыки в темно-вишневом костюме с накидкой, похожей на мантию, поклонилась сидящим в креслах и царственно приблизилась к инструменту.
Бах знал цену человеческим страстям. Благие порывы, взлеты души к высотам совершенства запечатлел он в своих нотах. Сомнения и разочарования тоже были ему ведомы: орган вздыхал, взволнованно о самом сокровенном рассказывал залу, потом дрожащий нежный звук утрачивал силу и угасал в нарастающей волне отчаяния, гром средь ясного дня, обманно сулящего радость и счастье, трагично разрастался. Бах заставлял слушателей вспомнить свои грехи и обратиться к небу. Но люди плохо слушали его или не слышали совсем.
И сегодня многие пришли сюда из-за праздности. Зал, как всегда, был заполнен, и только одно кресло пустовало. Его должна была занять Ольга. Кто-то другой будет в нем слушать органную музыку, но не услышит того, что могла услышать она. Только доверчивое сердце способно постичь тайну замысла композитора и воспринять его музыку как нечто рожденное в себе.
Будет занято кресло в концертном зале Домского собора. Будет занято место в пансионате господина Лузы. Будет занята ее квартира в небольшом уральском городке. Будет занята и газетная полоса, на которой время от времени мелькало имя Ольги Осеневой.
Истает и само имя.
1996–1997
Поворот в никуда
Рассказ
Занавески на окне, словно крылья подбитой птицы. Солнечный свет, тараня их, кое-где проник сквозь и весело устроился на противоположной от окна стенке. Потом, не теряя веселости, перебрался пониже, ближе к Вериной кровати, сорвался со стенки и мягко упал рядом с Верой, нежно коснулся ее рук: «Держи! Я — твоя надежда!»
Верины руки согрелись, и она окончательно пришла в себя.
— Где я? Где я? Где? — заметалась на подушке. Хотела вскочить, кинуться к окну, распахнуть его.
Тело, всегда послушное ей тело, оказалось закованным до пояса в панцирь — не пошевелиться, не двинуться.
Над ней склонилось круглое лицо в белом колпаке:
— Вы в больнице. Лежите спокойно. У вас все хорошо, — и тут же поправка, — у вас все будет хорошо.
Вера с надеждой уставила на женщину в белом колпаке глаза, все еще не понимая, как сама оказалась тут, — и вдруг обнаружила: склонившаяся над ней говорит одно, а думает совсем другое: «Допрыгалась. С жиру бесилась. Так тебе и надо. Узнай теперь почем фунт лиха».
«Какой фунт лиха?» — не понимала Вера. Она опять испытующе заглянула в глаза белому колпаку, и опять полилось на нее беззвучное: «Мордашка смазливая, хоть сейчас на выставку. К таким мужики — как мухи на мед. Теперь всех смоет — кому хромая нужна…»
Вера опять зажмурилась — поток слов прекратился.
— Почему хромая? — выкрикнула Вера. — Что с моими ногами? Они целы? — вопросы возрастали по восходящей отчаяния и, словно маятник, зачастили в ее сознании. И снова — душный туман. Голова будто оторвалась от подушки, поплыла отдельно от тела и стремительно стала проваливаться в темную бездну.
Когда открыла глаза, отметила, что солнце уже ускользнуло за оконную раму. Вместо солнца — усатое мужское лицо, тоже в белом колпаке, встретило ее взгляд.
«Вот умница! Очнулась! Ишь, какие озера опрокинула на меня… но еще мутные. Ничего, денек-два — и посветлеют», — полилось на Веру из его глаз, внимательно добрых.
— Как вы себя чувствуете? Голова кружится? — спросил Веру и подумал: «Вообще-то не должна кружиться, страшное позади».
— Нет, не кружится. Только словно вросла в подушку — тяжелая.
«Все нормально, — подумал он. — Умница! Хорошо справилась», — вслух продолжил свои мысли:
— Пройдет и тяжесть. Капельницу можно снять, — приказал он медсестре, той самой, которая плохо думала о Вере. Сейчас Вера старалась не смотреть той в глаза, чтобы не испортить настроение от внушенных ей доктором слов.
— Доктор! Как я оказалась здесь? Что со мной случилось? Я решительно ничего не помню.
— Ваш автомобиль занесло на повороте. Вот и вся история. Как говорится, летайте самолетами, чтобы не попасть в автокатастрофу, и ходите пешком, чтобы не разбиться на самолете.
Вера улыбнулась.
«Умница! Не подводи меня, — подумал доктор. — Твоя смерть — не честь мне».
— Я могла умереть!
— Могла. Но не захотела, — пошутил доктор. Вера поглядела ему прямо в глаза и поняла, что это он не захотел, чтобы она умерла.
— А ноги? Мои ноги? Они…
Они будут ходить и даже танцевать, — предотвратил он ее вопрос ответом. — Мы хорошо потрудились, чтобы у вас не было причины отчаиваться.
Доктор смотрел на нее тепло и ободряюще, и она слышала его внутренний голос, вернее сказать, ловила глазами: «Через три дня можно снять швы частично. Осколки уже обволоклись костным мозгом, начнется процесс срастания. Рентген покажет», — вслух продолжил:
— Через неделю сделаем рентген. Думаю, что кость срастется и будет, как новенькая.
«Да, он думает именно так». — Вера почти успокоилась, маятник отчаяния сбавил темп. Но тревога другого рода не унималась.
— Скажите, доктор, вы знаете, о чем я сейчас думаю? — она не мигая устремила глаза в глаза.
«И в самом деле — какие чистые живые озера», — подумал он, но вслух сказал:
Если скажете, то узнаю.
— Я думаю, что вы откровенный и справедливый человек, — улыбнулась Вера.
— Спасибо на добром слове, — сказал он и повернулся к сестре продиктовать назначения.
Утро следующего дня надолго запуталось в занавесках. Вера рассматривала потолок, как первоклассница рассматривает азбуку, и тщетно старалась прочитать свое будущее, сложить хотя бы по слогам. От кого оно зависело? От нее самой? В этом не было никакой уверенности. Как она ни складывала, получалось одно: ее надежда на завтрашний день — это надежда на доктора.
«Он не захотел, чтобы я умерла. Он не захотел…» В это время открылась дверь — на пороге появился доктор в сопровождении все той же недоброжелательной медсестры.
— Доброе утро! — он подошел к Вере, взял за руку, пальцы его замерли на пульсирующей жилке.
Вера неотрывно глядела на него: когда доктор смотрел на часы или помимо нее, она не слышала его. Он оценивающе взглядывал на нее — и она схватывала то, что он думает. «Глаза чистые, — отмечал он, — значит, головных болей нет… Светлые, даже лучистые — стало быть, и настроение хорошее… Боли в ноге отступили… Удивительные озера. Но печальные…»
— Вы умеете себя уговаривать? — спросил Веру.
— Не знаю.
— Попробуйте! Утро начинайте со слов: у меня все хорошо, завтра будет лучше. Заряжайте себя уверенностью. Почаще улыбайтесь — это верный стимул выздоровления.
Доктор подошел к окну, раздвинул обвисшие крылья занавесей: первый солнечный луч весело перепрыгнул через подоконник.
— Солнце вам не мешает? Не раздражает?
— Ничуть, — ответила Вера и по-детски доверительно добавила: — С ним не так одиноко.
— Вам и не должно быть одиноко. И солнце — в гостях, и… — подошел к двери, распахнул ее: — Входите.
Лева!.. Ее Лева, как явление из ниоткуда, шагнул из темного проема двери и загородил собой доктора. Три гвоздики, две алые и одна белая, скорбно опустили пышные венчики: Лева так сжал их в руке, что они задохнулись и лишились сил, как когда-то задыхалась и лишалась сил в его объятиях Вера.
Лева! Как же случилось, что он выпал из ее памяти? Ни вчера, ни сегодня мысли не касались его. Да только ли его? Жизнь, оставшаяся за чертой дня, в котором Вера очнулась распростертой на больничной койке, не напоминала ей о себе, не тревожила. Лева принес эту жизнь в нынешний день вместе с венчиком поникших гвоздик, любимых Вериных цветов. И закружилось забытое, заметалось, словно верстовые столбы за окном летящей вперед машины.
Лева! Лева… Еще несколько дней назад все ее жизненные круги замыкались на нем. Он рядом — радость приподнимала потолок, раздвигала стены их малометражки. Его нет — и у двери, и у телефона сторожевой собакой замирало ожидание. Как в последний раз, когда тревожная трель междугородки взорвала пустоту. Вера схватила трубку: Лева звонил из соседнего города, он радостно сообщил, что сократил срок командировки на целых два дня, и если она не в силах ждать ночного поезда, который привезет его, то может приехать за ним: сто километров — это полтора часа туда и полтора обратно.
…«Лада» истерично взвизгивала на поворотах, когда Вера нажимала на тормоз, и снова стрелка спидометра захлестывала за отметку дозволенной скорости. Вера летела к своему счастью…
Лева! Он шагнул к ней, опустился, почти упал, на колени и припал губами к Вериной руке, слабо потянувшейся к нему. Губы его дрожали.
— Вера! Верочка! Как же теперь? Ты?.. Мы?..
Его горячие глаза, которые в той, прошлой гладкой жизни сладко ошпаривали Верино сердце, сейчас были переполнены болью.
Глаза в глаза… И Вера крепко, до радужных кругов зажмурилась. Лева, ее Лева сейчас страдальчески думал о себе, как ему быть с искалеченной Верой. Страх, отчаяние, безнадежность прочла она в глазах Левы. Это чувство передалось ей и захлестнуло сознание… Лева предал ее, он не хотел, не мог любить ее такую — беспомощную. Еще несколько дней тому назад он гордился ею, похвалялся перед другими, тешил свое самолюбие. А теперь Вера — словно болячка на видном месте его холеного тела, и он тщательно подбирался, как бы отшелучить ее безболезненно для себя.
Лева. Тогда она летела к нему, досадуя на визжащие тормоза, проклиная повороты, на одном из которых занесло ее машину. Но самый крутой поворот оказался впереди, это Вера поняла сейчас и не желала сбавлять скорость: разбиваться — так до конца.
— Позови доктора! — тихо попросила она Леву. И закрыла глаза.
— Доктора! Позовите доктора! — Левин испуганный голос гулко заметался в стенах, среди которых принято говорить тихо и спокойно.
— Доктор! У нее закружилась голова? Она потеряла сознание? — то ли спрашивал, то ли объяснял Лева вызванному доктору. — Это все от сотрясения мозга?
— Не волнуйтесь, сотрясение прошло у нее бесследно. Очень удачно, с первого раза удалось все поставить на место. Откройте окно — это просто обморок от недостатка свежего воздуха, — распорядился доктор, взял Веру за руку, стал считать пульс.
— Вера Викторовна! Вы меня слышите?
— Слышу! — ответила Вера и повернулась к нему лицом. — Я прошу вас… Не разрешайте ему больше приходить ко мне. Я прошу вас, доктор! — Вера не сдержала слез.
— Быть по-вашему, но… — он не договорил, а подумал: «Таких жен не бросают. Такие сами решают свою судьбу».
— Нет, доктор, бросают именно таких, без пороха в пороховницах, — Вера натянуто улыбнулась. — Не бросают, может, такие, как вы, а такие, как он, бросают. Да-да, доктор! Бросают! Чтобы самому свободно дышать и наслаждаться.
Лева протестовал, оправдывался. Доктор попытался успокоить Веру, примирить их, но тут же понял, что нужно уступить ей.
* * *
Целый месяц Вера жила, словно улитка, носила страшно неудобный гипсовый домик и старалась не высовываться. Обдумывала свое новое положение. Ждала доктора. Каждый раз хотела рассказать ему о странной, открывшейся ей возможности видеть насквозь, читать чужие мысли и каждый раз не решалась, откладывала на потом, боялась — не сумеет объяснить, боялась — не поверит он или того хуже — сочтет за сумасшедшую.
Лева настойчиво добивался ее милости. Она сдалась. И опять три гвоздики улыбались сконфуженно из кефирной бутылки.
— Ты хорошо выглядишь!.. Я очень рад!.. Ты у меня мужественная женщина… — Лева с усилием лепил не обходимые фразы, улыбался. Но слепленное из сырых слов и не обожженных горячим чувством разваливалось, превращалось в ничто под Вериным взглядом. «Была Вера — и нет ее, — читала она в глазах мужа. — Эта, на костылях, — чужая, жалкая до отвращения». Узнав такое, Вера содрогнулась: до боли неожиданным было его определение. Лева, когда-то исступленно целовавший ее лицо, шею, плечи, грудь… ноги, теперь испытывает к ней отвращение и нисколько не сочувствует, не болеет ее болью.
— Я тебе принес сок… Твой любимый… Персиковый… С мякотью, — говорил он, а Вера воспринимала совсем другое. Лева раскрывался перед ней, как ядовитый цветок, заманивший к себе совершенством формы и яркостью. Сейчас она презирала себя за то, как холила этот цветок, лелеяла, оберегала, сдувала пылинки… Прощай, Лева! Твой яд не смертелен, просто очень тошнит.
— Я думаю, доктор разрешит теперь выписаться. Дома тебе будет лучше… Веселее… — неуверенно промямлил Лева.
— Хочешь, я воспроизведу все, что ты подумал сейчас обо мне и о той, что счастливо вздыхает с тобой на моей постели? — Вера насмешливо, с превосходством остановила его.
Лева гневно вспыхнул, отскочил от кровати, на которой боком, неуклюже сидела Вера, выставив вперед свою гипсовую кочергу.
— С тобой невозможно разговаривать! Ты невыносимая! Бред больной фантазии!
— Терзаешься, кто мне настукал? — горячилась Вера. — Не терзайся: ты надежный конспиратор. Но с некоторых пор твои тайны, да и не только твои, шиты для меня белыми нитками. Вернее, черными. Не понятно? И не поймешь. Верно только одно: наша любовь разбилась вместе со мной на одном из поворотов к счастью. Живи спокойно, если можешь. Я не вернусь к тебе…
* * *
Наступил день, когда доктор разрешил Вере оставить гипсовый домик. Улиточная жизнь кончилась. Но сначала было страшно даже повернуться с боку на бок, не то что сделать шаг — а вдруг кости, привыкшие к панцирю, рассыплются.
Доктор, ссылаясь на рентгеновские снимки, убеждал не бояться давать костям нагрузку, ступать уверенно — иначе «сварка» раздробленных частей будет непрочной. Вера послушно и тщательно выполняла все его указания.
«Отлично!» — ставил он ей оценку, проверяя, насколько успешно выполнялись его наказы и пожелания.
Вера знала: он не кривил душой, говорил все, как знал, чувствовал, предполагал, оценивал. Редкий дар.
Жизненный мир теперь несколько расширился: по вечерам Вера покидала свое «логово» и выходила в коридор, в дальнем конце которого зазывно урчал телевизор. Обитатели травматологического отделения — кто на коляске, кто, как и она, на костылях, стягивались туда отвлечься от своих болячек. Веру тянуло другое: было занимательно ловить чужие взгляды и разгадывать мысли.
Увечные мужики и тут чувствовали себя хозяевами положения, приглядывались, примеривались то к одной, то к другой, и наконец подбирали по вкусу, мысленно мяли, тискали женское тело, распалялись до непристойности.
Женщины несмотря ни на что кокетничали тут, как и везде, для них главное — показать себя лучше, чем есть, произвести впечатление. До большего женские мысли не доходили, потому что их интересы фокусировались прежде всего на доме-семье: сыты ли, мыты ли оставленные ими поневоле. Точно так же в свое время Верины мысли замыкались на Леве. Свет в окошке — вот кем был для нее Лева.
Занимало Веру и то, как к ней самой тут относятся, испытывала удовлетворение, когда думали о ней чисто и благожелательно, но ей хотелось отхлестать по щекам и наплевать в нахальные глаза любителей клубнички.
Вскоре желание выходить «в мир», к больничному телевизору, поиссякло: тяжело было видеть обнаженную боль, оголенную, как электрический провод, злость — чуть кто дотронется не так как надо, и грандиозное замыкание неотвратимо. Отчаяние в чужих сердцах зияло, словно сквозная рана, и кровоточило так, что не унять никакими медицинскими зажимами. Было неприятно, отвратительно полоскаться в грязных, очерняющих все и вся мыслях тех людей, которых боль не лечила, не исправляла, не делала мягче, а обостряла недостатки, сводила на нет добрые задатки.
«Когда же человек бывает хорошим? — задавала Вера себе вопрос. — Благополучие его развращает, натягивает до предела эгоистические струны, несчастье озлобляет, порождает зависть к благополучным, а потом и ненависть к ним. И те, и другие отрицают друг друга. На ком же держится мир? Только на таких, как доктор?»
Вера подолгу размышляла о докторе, искала случая заглянуть ему в глаза, когда он разговаривал с другими больными, диктовал медсестрам указания, и убеждалась: он не умел думать о людях плохо, не умел обманывать даже в добрых целях. Благожелательность у него в крови.
Вот за кем бы теперь она полетела на край света, и пусть бы опять истерично визжали на поворотах тормоза, она бы на них не обращала внимания.
Но доктор не звал ее и даже не заманивал, он был из тех, полагала Вера, кто на звездном небе видит только одну звезду, ей молится, ее боготворит. Все остальные звезды для него не более чем общий свет с небес. И если какая-то из них срывалась, падала, разбивалась в осколки, он тщательно и упорно собирал их, складывал, склеивал, сращивал, чтобы сорвавшаяся с высот снова могла занять свое пустующее место…
Вот и она, Вера, скоро займет свое пустующее место, но кто заполнит пустоту в ее душе? Даже лето — любимое время года прошло стороной. Померк солнечный свет. Лиловое, излохмаченное ветром ненастное облако зацепилось за оконную раму и надолго не предвещало ничего хорошего. Вера не подходила к окну — это ненастное облако втягивало в себя даль перед больничной площадкой. Не подходила еще и потому, что боялась увидеть Леву и в то же время хотела этого, но набрасывала на себя старательно узду. Он почти каждый вечер появляется перед окном ее палаты и ждет, когда она появится в окне, чтобы помахать ей рукой. Что это — мальчишество, любовь или показуха? Помашет и растворится вдали, исчезнет за грудой домов. В одном из них его, вероятно, ждет другая, взятая напрокат. А может, и не ждет уже… Как круто все перевернулось, стоило только сойти с наезженной колеи. Как тряско. Как грязно. Как беспросветно и бесперспективно. Время и доктор вылечили Верину ногу, загустевшая в суставах смазка почти размякла. Боль в ноге скорее угадывалась, нежели давала о себе знать. Прощаясь, доктор советовал ходить с палочкой до тех пор, пока не забудется, что когда-то нога была гипсовой кочергой, пока не забудется про возможность боли.
Озера Вериных глаз, переполненные слезами благодарности, неотрывно устремлены на доктора.
Сердце ее подскочило и взволнованно заколотилось, когда она поняла, что доктор, давая наставления, подумал о ней не как о пациентке, а чуть теплее. И ее намерение рассказать при прощании ему о своем новом недуге, о возможности видеть насквозь, понимать чужие мысли, тут же угасла: ведь он подумал о ней чуть теплее, чем всегда, он потянулся к ней, но тайно, и нельзя было допустить, чтобы он понял, что она проникла в эту тайну, словно воришка, которому не видеть удачи. Она не воришка, не крадет чужих тайн, они сами ей раскрываются, но она не пользуется украденным в целях своего блага.
* * *
Лева приехал за ней на той самой «Ладе», на которой Вера не вписалась в поворот, когда летела к своему счастью. «Ладу», как и Веру, лечили опытные мастера, только не в больнице, а в автосервисе, и кроме всего — за деньги, на которые можно купить новый «Запорожец»: у мастеров — золотые лапы и золотые горла, ящик водки — это главный стимул успешного завершения работ. Лева рассказывал Вере про свои мытарства с «Ладой» по дороге домой. Он вел себя так, как будто и не было между ними размолвок.
— Твой доктор.
— Что доктор? — встрепенулась Вера.
— Твой доктор — порядочный человек.
— А ты?
— Я — тоже, — Лева чуть помедлил и произнес с растяжкой, — порядочный. Потому что я не могу без тебя.
Вера старалась не глядеть ему в глаза, чтобы не выскочить на ходу из машины. Выскакивать ей, кроме как на тот свет, было некуда. Общая крыша с Левой — единственный вариант существования под небом.
Лето кончилось. Опадающая листва обреченно бросалась под колеса машины. Никто не обращал внимания на обреченность, парящую в воздухе, и все равнодушно затаптывали листья. Занятые дневными заботами, обязанностями, потребностями своего живота люди не замечали, что колеса времени подминают под себя и царей положения, и их вынужденных прислужников, и добровольных прихлебателей одинаково просто, не учитывая ни семи пядей во лбу, ни трех звезд на груди. Люди — листья. Отцвели-отшумели на разных ветрах — и на грязную землю упали, и сами стали землей. А кто же попадет на страницы гербария? А кто уже попал?
Из окна машины Вера наблюдала грустную уличную картину и размышляла о своей очередной поре в жизни.
* * *
Еще один поворот, и машина остановилась в тупике перед домом. Лева бережно поддерживал жену под локоть, когда поднимались по лестнице. Дома было чисто, но холодно.
Левины глаза радовались: жена дома, все по-прежнему. Страх, что Вера останется калекой на всю жизнь, камнем на шее повиснет, больше не чернил его душу. Теперь Лева мог шутить, подбадривая этим Веру, но теплее от этого не становилось. Когда подкатывало желание, он был готов опять целовать жену с головы до пят, и Вера отдавалась ему, но равнодушно, будто выполняла черную, жизненно необходимую работу. Его горячий взгляд не вызывал ответной волны, потому что знала: он так же старался зажечь ответным желанием и ту, другую, которая служила ему в постели, и, наверное, испытывал блаженство, пока Верина нога срасталась под присмотром доктора в больнице. Лева невольно вспоминал о той, заменявшей ему Веру, и сравнивал их обеих. И хотя сравнения получались в пользу Веры, она все равно ожесточалась — инстинктивно давало знать о себе женское самолюбие, чувство собственности. Он недоумевал, что служило причиной превращения жены в ежа и тоже выпускал иголки, если не для ответной атаки, то для самообороны.
Все чаще и чаще выпадали вечера, когда они — два ежа с распущенными иголками — расходились по разным углам.
Лева… Вере было жалко его, когда случалось такое, и больно за себя. Там, в больнице, она сравнивала его с ядовитым цветком. Смешно и глупо. Он не ядовитый, он обыкновенный, только прихотливый: на жесткой, неудобренной почве цвести не будет.
«А если бы я вернулась домой без ноги? — задавала себе жуткий вопрос. — Тогда бы наверняка он сделал так, как удобно ему самому, — ушел к той, которая тешила его без меня здесь. А может, к другой какой, чтобы цвести, красоваться.
Но ведь и я не чище его. У него нет моего преимущества, и он никогда не узнает, как лежа с ним и одной постели, я роюсь в его мыслях, определяю свое место в его сердце, как душа моя рвется к другому. И позови он меня — пойду, куда поведет. Но он из тех, кто молятся одной звезде. Пусть даже если мне это лишь кажется. Должно же быть где-то чистое и святое. Я и Лева только разыгрывали верующих друг в друга или принимали игру за явь.
Прости меня, Лева! Грешник грешнику глаз не колет…»
* * *
Опираясь на палочку, — велика была боязнь, что нога может нечаянно подломиться, Вера выходила в уличную толпу. Раньше, когда она сама органично сливалась с толпой, не замечала, что людской поток жесток и равнодушен к тем, кто не вписывается в него. Теперь Веру обгоняли, толкая, били сумками по ногам, и если бы она упала, толпа протекла бы по ней дальше. Да уж воистину: чтобы жить в этой жизни, надо иметь бока железные и железное сердце.
Вера вглядывалась в людские лица, надеясь отыскать похожих на доктора, чистых и праведных. Пробовала останавливать приглянувшихся ей, чтобы задать какой-нибудь незначительный вопрос и тем самым раскрыть человека.
Идет навстречу божья коровка с выражением покорности и благожелательности на лице, глаза в глаза — и становится ясно, что у божьей коровки нутро людоедки. Глаза в глаза — и маска любезности растворяется в месиве ненависти и презрения.
Глаза в глаза — и интеллигент с вкрадчивым бархатным голосом оборачивается похабником.
Но чаще всего прохожие на нее, на женщину с палочкой, смотрели как на ничто и устремлялись дальше, поглощенные своими заботами.
Со знакомыми было не легче. Оборотни с приветливыми улыбками, завораживающим взглядом. С милыми жестами, располагающими доверяться. Со сладкими словами — так и сыплется карамель. Внешне, как и полагается, заманчиво и сладко, но попробуй раскуси — начинка из горчицы. Раскусывать дано не всем, только избранникам судьбы.
Вера сначала с любопытством раскусывала все сладкое, подносимое ей так щедро другими, и… дораскусывалась. Не просто набила оскомину, а объелась. Горечь. Сплошная горечь.
Ночами анализировала наблюдения. Черта, которую подводила под своими разгадками, оказывалась чернее черной: получалось — каждый ненавидит другого столь же определенно, сколько все остальные ненавидят его.
Законы взаимопритяжения действуют, пока стороны не знают тайных мыслей друг друга, корыстных намерений, эгоистичных побуждений, а как только узнают или хотя бы догадаются, начинается процесс взаимоотталкивания, нередко кончающийся бунтом оскорбленных, опороченных или выведенных на чистую воду.
Но нет ничего страшнее, чем выворачивать человека наизнанку и видеть его нутро, изъеденное всевозможными язвами. Чистые, искренние, способные на самоотречение во имя добра — как жемчужины в океане, которые на удачу попадаются в разные руки. В грязных руках и жемчужина тускнеет, утрачивает первоначальную драгоценность…
Хождение в народ с каждым разом становилось тягостнее.
Сгорбленный под тяжестью ненависти мир шел рядом с Верой по улице, стоял в очередях за булкой хлеба и пакетиком молока. Доброта, выхолощенная из душ благополучных, сытых и довольных своей сытостью, ютилась в душах людей, битых невзгодами, истерзанных недугами. Очереди обесчеловечивали и этих людей: в давке душа вытеснялась из тела, оставалась только злоба, как защитная реакция беспомощных.
Облетевшие деревья — сухие и жалкие — вздрагивали под хлопками холодного ветра. Промежуток от последних, упавших наземь листьев до первого снега затягивался и превращался в безвременье.
Тягостное настроение безвременья витало в воздухе, удручало, озадачивало, угнетало.
Вера металась душой, искала берег, к которому можно было прибиться и обрести покой.
Лева страдал от того, что ей жилось беспокойно, старался развлечь жену, доставал гвоздики, устраивал поездки на природу, к реке — попить чаю на холодном, освежающем ветру, посидеть у костра, отдавая огню свои тревожные мысли и очищаясь. Лева по-прежнему любил ее одну, хотя во время размолвок, Вера видела это по его глазам, ему вспоминалась та, которой он ничем не был обязан.
А Вере иногда хотелось вернуться в белую палату с обвислыми крыльями занавесей, лечь на ту самую с деревянным щитом кровать и ждать того момента, когда отворится дверь и войдет доктор — человек, у которого самые чистые глаза и добрые помыслы, и она услышит: «Вы — умница, Вера Викторовна. Хорошая помощница. Без вашего участия я бы не справился так успешно с вашей бедой». И подумал бы: «О, какие чистые, живые озера!.. Опрокинуться в них — счастье!»
Вере вспомнилось, как его пальцы сжимали ее кисть, прослушивая пульс, чуткие, теплые ладони скользили по ноге, прощупывая больные места, проверяли, легка ли подвижность суставов от стопы до бедра. Тогда он не воспринимал ее как женщину, под его руками был только рабочий материал. И лишь при прощании у него проискрила мысль, что опрокинуться в озера ее глаз, отразиться в них — счастье. Это было самое приятное воспоминание, заставлявшее сердце стучать быстрее.
А что если бы он прочел мои мысли? И пусть что он молится одной звезде… Грех это мой или нет? А если и грех, что значит он в пучине греховности всех прочих?.. На все эти и подобные им вопросы Вера не знала ответов.
По улицам теперь приходилось ходить с опущенными глазами, так легче среди людей. Вера снова готова была обманываться, — в этом есть своя сладость, — как прежде жить в неведении, полагаясь на чувство и интуицию. А приходилось ходить с опущенными глазами.
* * *
Однажды дорога вывела ее к тому единственному месту, где можно легко и с надеждой обратить взор к небу, развеять душевную смуту, обрести самоотверженность.
«Святый Боже, Святый крепкий, Святый бессмертный, помилуй нас!» — волна многоголосого обращения к тому, что стоит над всем миром и очищает дух от скверны, то взмывала к потолку деревянного строения, приспособленного под церковь, то вновь упадала. И Вера чувствовала себя то окрыленной, способной постичь что-то небывалое для себя, то приземленной, пригвожденной к затоптанному полу, и от того жалкой, лишенной света и любви.
В руке плакала свеча. Горячие слезы ее скатывались на пальцы и застывали.
Вера глядела на маленькое огненное копье в руке и хотела, чтобы оно вонзилось в сердце, в душу, растопило ее недуг.
Тесно рядом с нею стояли пожилые, одетые в обыденное женщины, крестились и взывали к Богу, молились за спасение души своей и ближних своих, просили отпущения грехов. В их грубых руках с набрякшими жилами тоже плакали свечи.
«Велики ли грехи у человека, проведшего жизнь в тяжком труде?» — думалось Вере.
Заканчивая службу, настоятель обратился к прихожанам с предложением — воззванием, кто сколько может, помочь всехристианскому делу — восстановлению Храма Христа Спасителя в Москве, стертого с лица земли русскими христопродавцами.
— Уничтожив святыни христианского духа, мир изолгался, заворовался, одичал. Пьянство, сквернословие, разврат — вот худой сосуд, из которого проистекают все наши беды.
Да святится имя воскресшего к добру!
Да пребудет благость в сердцах, откликнувшихся на призыв всенародный!
Да благословит вас Бог на святое подвижничество!
* * *
Дорога из церкви до дома показалась Вере короткой. Обрадовалась: в тупичке двора стояла их разбитая и возрожденная к жизни «Лада». Лева дома. Слава Богу!
Лева ждал ее, встревоженный долгим отсутствием. Глаза в глаза — и Вера поняла, что он на самом деле очень волновался.
— Где я была — ты хочешь спросить?
Лева потянулся губами к ее щеке и стал расстегивать пальто, сапоги. Он, когда был дома, застегивал и расстегивал замок на ее сапогах и делал это от души, боясь за больную Верину ногу.
— Нет-нет, — на этот раз Вера отвела его руки. — Одевайся. Машина у подъезда — хорошо. Мне нужно срочно снять с книжки пять тысяч.
Лева замялся.
— Как? У нас же?.. — Вера испытующе посмотрела на него.
— Почти шесть тысяч ушло на «Ладу». А четыре с половиной я дал твоему доктору… Чтобы палату отдельную для тебя… Надлежащий уход… Лечение… Остальное…
Лева сказал это обыденным голосом, как нечто само собой разумеющееся, положенное жизненными правилами нынешнего дня.
Но сказанное для Веры оказалось той шаровой молнией, которая разносит в щепки любовно взращенное дерево.
Ошарашенная, Вера смотрела на Леву во все глаза и чувствовала, как ускользает куда-то ее способность видеть насквозь.
— Твой доктор…
— Что? Доктор? — простонала она на высокой срывающейся ноте.
— Очень порядочный человек…
1990
Дама с… кошками
Очерк
Она не слышит ни звуков, ни шума окружающего мира. Но если, почти приникнув к ее левому уху, что-то прокричать, четко произнося слова и прореживая их паузами, услышит, вступит в разговор. Говорит она громко, с надсадной хрипучестью. Но ей думается, что, как и прежде, пока глухота не стала полной, голос звучит чисто и мелодично. Поговорить она любит. Особенно о том, что выпало ей на долю за долгие годы.
В свои девяносто два она еще носит туфли на высоких каблуках, элегантное платье, закрашивает седину.
Время чуть ссутулило ее, но не заставило опустить голову, упереть взгляд в землю. Глаза с зеленью чуть поблекли, но не утратили живости. Она много читает. Знает обо всем, что происходит в мире, особенно пристрастно следит за новостями из Австрии.
Это ее родина.
Родным языком считает русский, хотя до двадцати лет не знала ни одного русского слова, кроме «Ленин» и «страна Советов».
Последнее время поет песни на немецком. Тоскует по родным местам, но гордость не позволяет вернуться. Побывала там разок в конце восьмидесятых — и хватит. Пусть теперь только снится высокий дом из нескольких комнат, сад вокруг него, ухоженные дорожки к парадному крыльцу и цветы вдоль обочин. Брата и сестру она пережила. Остались племянники. В этом доме живут их семьи. Они рады приютить ее, но она не дает согласия. Много причин на это. А самая главная в том, что, покидая родину, она, юная, мечтала добыть необыкновенную звезду счастья в мире добра и справедливости, но звезда оказалась слишком далекой, недостижимой. С первых шагов пришлось продираться через такие тернии, что не приведи Господь никому.
Ее имя — Эрне Ланге.
Однажды Эрне написала мне письмо и рассказала вкратце свою историю. «Если захотите знать подробнее, пригласите меня в гости», — добавила в конце.
Я пригласила. В первый раз она пришла ко мне с «переводчицей», которая кричала мои вопросы или ответы Эрне в ухо. Эрне волновалась, рассказывала, сбивалась, перескакивала с одного на другое, боялась пропустить что-то самое важное. Потом она приходила уже одна, говорила много и долго, пытаясь объяснить и прошлое, и настоящее. Ей надо было выговориться, освободиться от противоречивых мыслей, утвердиться, может быть, в сотый раз в правильности выбора своего жизненного пути, понять по моему выражению глаз, как я воспринимаю ее рассказ, сопереживаю ли.
А я слушала, примеривала ее историю на себя: смогла бы я выдержать такое и не сломаться?
Выговорившись, Эрне спохватывалась: «О, мои кошки! Побегу кормить».
Кошки — ее самые близкие друзья, самые любящие, самые понимающие, отвечающие привязанностью на привязанность. Она их, брошенных, подбирает на улице, лечит, откармливает. Кошачья семейка разношерстная, разновозрастная, но дружная.
«Они — моя радость, — в интонации Эрне такие теплые нотки, какой говорят о собственных детях. — Одна кошечка — главный врач. Разболится мое ухо, лягу, начну голову ладонями зажимать, она тут как тут, замурлыкает, ляжет на подушку, прижмется жарким брюшком к моему уху, стреляющая боль утихает. Так и засыпаем с ней — ухо к брюху. Остальные тоже на мне: кто в ногах, кто сбоку. Тепло с ними».
«Да, — думаю, — нередки ситуации, когда человеку теплее с кошками или собаками, нежели с людьми».
Когда Эрне выходит на улицу погулять, воспитанники — следом или вокруг нее. Ну, прямо-таки — дама с кошками.
В 1987 году родственники пригласили ее погостить на родине. Собралась быстро, да уехать оказалось не просто. Соседки в один голос советовали: «Закрой комнату, а их на улицу. Не подохнут». Кошки, как будто поняли, что хозяйка уезжает, и пуще прежнего жались к ее ногам, терлись мордочками об ее руки, ласкались. А кот Василий, дородный, более сдержанный в своих кошачьих эмоциях, ходил за ней как привязанный по комнате и укоризненно глядел прямо в глаза, будто говорил: «Уезжаешь, значит. Бросаешь нас. Вот и вся любовь».
Ей казалось, что кот подслушивает ее тайные мысли о возможности остаться там, в Австрии, если хорошо примут. Стало как-то не по себе. «Не гляди на меня так. Я вернусь. Ждите», — пообещала своим питомцам. Наняла женщину на время своего отъезда, чтобы та кормила их, выпускала гулять, не давала в обиду недобрым соседкам по коммуналке.
Кошки, а их то пять, то шесть, а то и больше (когда появлялись котята) очень любят сидеть рядком на подоконнике и глядеть подолгу, как и хозяйка, в окно, из которого виден краешек здешних гор.
«Они похожи на Альпийские горы, — объясняет Эрне кошкам. — Там моя деревня Флантицы. Неподалеку — луг. Я, когда еще в школу не ходила, пасла козочек. Прыгала по цветам вместе с ними, носилась наперегонки. Ах как чудесно тогда жилось! Папа у меня был портной, одевал всю деревню. Учил и меня на зингеровской машинке, потом мне это очень пригодилось. Вот я и поеду на свидание с моим детством. Обещаю вам — вернусь».
И вот, спустя полвека, Эрне оказалась в своей деревне. Луг все так же в цвету и козочки вроде все те же. Только она другая, чужая в родных местах. Деревня разрослась. На месте отеческого дома теперь большой, двухэтажный, со всеми удобствами. И школа разрослась. В той, далекой во времени, Эрне впервые услышала о стране, где взошло солнце справедливости, равенства и братства. Учитель — чех, социал-демократ, упорно рассказывал о Советской России, о Ленине, о счастливом будущем этой необыкновенной страны.
А в Германии в начале 30-х годов нарастал фашистский шквал и потихоньку захлестывал города и деревни, докатывался и до Австрии.
В это самое время к Эрне пришла первая любовь. Франц — статный красавец однажды пришел по делу к отцу Эрне. А потом стал бывать чаще. Его страстные речи совпадали с тем, что говорил учитель-чех. Восемнадцатилетняя девушка увлеклась. Франц и только Франц, остальное перестало существовать. Вскоре они поженились. Появился первенец — сын. Но Франца за его взгляды и убеждения стали преследовать, лишили работы, грозили тюрьмой. Молодые супруги принимают решение — бежать из Австрии в Страну Советов. Они были уверены, что их примут как родных, дадут жилье, работу, их сын будет расти в новом обществе.
В июне 1932 года Франц и Эрне покинули Флантицы. Путь предстоял долгий, трудный — через Венгрию, Чехословакию, Польшу.
Шли в основном пешком. Эрне не спускала с рук сына. Усталость была, но изнеможения не чувствовали, их вела любовь, помогала, воодушевляла вера в будущее.
В Чехословакии пришлось задержаться: заболел сын. Врач сказал, что он безнадежен. В другом селе бабушка-акушерка взялась лечить малыша травами и вылечила. Франц добывал пропитание, нанимаясь к хозяевам на разные работы.
Близилась осень. До заморозков надо было пройти Польшу и выйти к границе. Уже октябрь был холодным, а в ноябре начались заморозки.
На пути к границе им встречались эмигранты из России. Пугали: в Стране Советов голод, жизнь трудная, под прицелом. Не испугались. Один из эмигрантов пожалел их, объяснил, где можно безопаснее пересечь польско-советскую границу, даже рассказал, как сам он переправился на польский берег и где спрятал лодку. Долго искали. Нашли. Барахтаясь по пояс в ледяном крошеве, оттащили лодку от берега и поплыли в новый мир.
Советские пограничники сразу же задержали перебежчиков. Началась жестокая проверка. Объяснениям Франца не верили. Сама Эрне несколько часов простояла перед офицером госбезопасности, уверяя и доказывая, что они не шпионы.
Подписали множество бумаг, свидетельств о благих намерениях стать гражданами Страны Советов.
Проверка называлась карантином. Когда карантин кончился, Эрне и Франца переправили в Киев для дальнейшего выяснения их намерений. Эрне попала в больницу. Сказались переутомление, простуда, первые потрясения, еще и малыш прихворнул. Перебежчики ожидали, что их встретят с распростертыми объятиями. Жестокая реальность рассеяла иллюзии.
В Киеве был голод. Голодающие не гнушались ни кошками, ни собаками, ни даже крысами. Эрне подкармливали красноармейцы, кто-то из них добыл и ей кошку. Она оставила ее в живых. Может, за это судьба потом хранила ее в сложных ситуациях, заставляла быть живучей, как кошка. Еще в карантине она начала учить русские слова. Язык давался легко, потому что было большое желание овладеть им.
В 1933 году перебежчиков переправили из Киева на строительство Магнитки. Франца определили работать слесарем. Вскоре его оценили, поставили бригадиром. Все вроде бы устраивалось — живи, работай, вот только сынишка все чаще болел. Да и Франц утрачивал энтузиазм, мрачнел день ото дня. Его удручало недоверие, слежка за каждым шагом.
Однажды, когда Эрне с малышом лежала в больнице, Франц тайно ушел из Магнитки, вознамереваясь вернуться в Австрию. Его задержали. Снова допросы в НКВД. Простили. Но сама Эрне не смогла простить предательства. Это удвоило его прежнее намерение покинуть Магнитку. Они расстались навсегда. Эрне страдала: пол-Европы прошли пешком рука об руку, преодолели, казалось, непреодолимое, достигли цель, работают не хуже, чем другие, впереди жизнь в новом городе, а он спасовал, да еще в такой момент, когда сын заболел. Страдала, но не простила, хотя потом и жалела, корила себя в том максимализме, на который способна молодость.
Раздор с близким человеком Эрне вынесла, но когда умер ребенок, слегла. Не оставили в беде подруги по работе, воодушевили, помогли устроиться на фабрику-кухню. Черная работа подсобницы осталась позади.
Жизнь продолжалась. Молодость умеет преодолевать и горе, и недуги, и трудности. Эрне была горда своей причастностью к строителям новой жизни.
В Магнитке в то время работало много немецких специалистов. Генрих Ланге — один из них, он тоже бежал из Германии от фашизма. Кто-то рассказал ему об Эрне. Познакомились. Генриха покорила красота Эрне, удивило упорство, привлекла твердость. Стал ухаживать. Она не заставила долго ждать согласия стать его женой. Убежденный коммунист, Генрих заставил Эрне прочитать «Капитал» Маркса, уговорил читать «Войну и мир» Л. Н. Толстого, чтобы лучше вникнуть в суть русского языка, обогатить словарный запас, прочувствовать особенности русского характера. Прочла и то, и другое. С Генрихом было интересно, а главное — надежно. Казалось, ничто не могло разрушить их счастья, которое удесятерилось, когда родилась дочь.
Но грозный 1937 год уже ломился в двери. По ночам забирали неблагонадежных, неугодных кому-то, мешающих карьере. Кто-то из завистников настучал и на Генриха, его обвинили в шпионаже.
В декабре 1937, следом за Генрихом, арестовали и Эрне. В тюрьме отобрали дочь. Следователь дни и ночи напролет добивался, чтобы Эрне подтвердила, что ее муж заслан в Германию разведкой. «Много ночей я стояла перед ним на ногах, — вспоминает Эрне, — он орал, требовал признания. А я твердила одно: Генрих — чист. Тогда я верила, что правда восторжествует, ошибка будет исправлена. Но… Генриха расстреляли. Умерла дочка. Звезда моего счастья померцала и опять погасла».
Эрне отправили в Темниковский лагерь в Мордовии и только в 46-м году освободили. Лагерь многому научил, а главное — умению запирать себя в себе. Мало кому Эрне открывалась и доверяла. Работала в швейном цехе. Быстро освоила премудрости швейного производства, и ее определили в механики. Вот где пригодились портняжные уроки отца.
На одних с ней нарах оказалась жена Тухачевского. Эрне училась у нее выдержке, внутренней культуре, умению держать спину прямой перед любым начальством.
В лагере же познакомилась с женщиной из поселка Инзер. Та, поэт по натуре, рассказывала ей о красотах Урала. Эрне слушала и воображала Альпы. Тогда и вызрело решение поселиться после освобождения в Инзере. Но по воле случая оказалась в Белорецке. Холодно и даже недружелюбно встретили ее жители, относились настороженно. Долго искала работу, наконец устроилась уборщицей в комиссионный магазин.
А потом, когда поближе сошлась с белоречанами, завела приятельниц, которые приняли ее в свой круг, оценив добропорядочность, строгое отношение к работе, и помогли устроиться поваром в заводскую столовую.
Энергичная, не обделенная красотой Эрне помимо своей воли привлекала внимание мужчин. А когда один из начальников стал упорно набиваться в любовники и угрожать увольнением, решила быть подальше от беды и по рекомендациям устроилась шеф-поваром в пионерский лагерь «Арский камень», в зимнее время тут действовала турбаза. Беглянка словно домой попала: сосновый бор, скалистые горы, цветущие полянки, меж крутых берегов — река. О лучшем и мечтать не надо.
Строгая, честная, с чувством собственного достоинства, Эрне получила там прозвище «прокурор». Она и до сих пор не любит и обличает тех, кто ловчит, ходит не прямым путем, а обочиной.
Больше всех на турбазе ее любили кошки, они каким-то образом чуют доброго человека и привязываются.
Эти мурлыки и сегодня ее единственная семья.
Она, как и обещала, вернулась к ним из Австрии. Со счастливым смехом рассказывает: «Поезд пришел на рассвете. На попутке подъехала к дому. Еще темно. Благодарю шофера. Расплачиваюсь и вдруг вижу: из форточки моего окна "посыпались" одна за другой кошки. Мяукая, побежали ко мне. Васька первым. Голос мой услыхали. Мурка-врач изловчилась и запрыгнула на плечо. Остальные, оглядываясь, иду ли следом, засеменили к подъезду. Шофер потом, наверное, долго смеялся над моей семейкой».
Там, в Австрии, она мало что рассказывала о житье-бытье своем. Зачем им знать подробности. Жалости она не терпит, а сочувствие тоже мало что даст. Подробности должны знать здесь, чтобы не повторилось страшное.
В начале перестройки Эрне Матеусовна написала письмо председателю КГБ Башкирии В. Поделякину как жертва репрессии во времена Сталина.
«Нас осталось так мало, а жить оставшимся остается еще меньше. До слез обидно, как просто было тогда приклеить любому ярлык "враг народа", расстрелять или сделать так, как поступили со мной: оторвали мать от ребенка и как жену "врага народа" отправили за решетку. А ребенок остался на произвол судьбы, на погибель. Все, что пришлось пережить, принималось как недоразумение, терпели… Сейчас перед финишем жизни так хочется к себе хоть немного человеческого внимания».
Это крик обиженного человека. Но общество страдает неизлечимой глухотой. Хоть в рупор кричи — мало кто услышит.
Приравняли репрессированных к инвалидам Великой Отечественной войны, чтобы и те, и другие пользовались определенными льготами. И все на этом.
Живет Эрне Матеусовна в коммуналке, один сосед — злобствующий алкоголик, соседка — не лучше его. На кухню порой страшно выйти. Вот и общается Эрне в основном с кошками, в одинокие вечера доверяя им свои мысли вслух: «Власти не умеют просить прощения у обиженных. Живи, как сумеешь, выкарабкивайся на сухой чистый берег из той грязной реки, в которую тебя насильно затолкнули».
Кот Васька слушает и подмурлыкивает, две кошечки трутся у ног, а Мурка-врач сидит на коленях, словно говоря: «Уж кому-кому, а нам известна эта ситуация, но есть еще на свете добрые люди».
«Да, есть, — подтверждает Эрне Матеусовна, — сердобольные, справедливые. Если бы не было таких, так бы и умерла я в лагере в звании "Эрне — враг народа". Генриха тоже реабилитировали, признали невиновным. Может, ему там, на небесах, и не надо уже это, а мне надо, у меня совесть чиста и перед ним, и перед собой.
А дочка наша за что пострадала? Кто ответит? Я и могилы ее не знаю».
Кошки уже наизусть знают все ее рассказы, сетования, надежды.
В последнее время она редко тешит их разговорами. Чаще читает вслух стихи:
А еще она поет им песни по-немецки о том цветущем луге, где пасутся белые козочки.
Декабрь, 2003
* * *
Прошло полтора года, как я поставила точку под этими записками.
Ранним июньским утром 2005 года нежно любимые кошки Эрне начали орать и проситься за окно. Она открыла створку, и их будто ветром сдуло. Мгновенно растворились в высокой траве дворового садика.
А Эрне, почувствовав необыкновенную усталость, прилегла отдохнуть… и — навсегда.
На другой день осиротевшие кошки смирно сидели на общей кухне, словно понимая, что хозяйке, лежащей в гробу под неживыми цветами, теперь не до них.
Чудо тепла и уюта
Эссе
Так хочется порой шагнуть из нынешнего дня в то время, когда еще не было моей двухкомнатной квартирки в пятиэтажке, а был у нашей семьи лиственный пятистенный дом, поставленный где-то в конце XIX века. И хочется мне оказаться в этом доме не потому, что особая, с лиственной духмянцей прохлада обитала в нем в жаркие дни, не потому, что во все пять окон заглядывала по утрам заря и румянила сизый, еще не истаявший до конца ночной воздух, а потому, что в горнице, отведенной мне, стояла по левую сторону от двери барыня-голландка, круглобокая с медными, начищенными до блеска глазами-конфорками в верхней части тулова, почти у потолка, а внизу — чугунная дверца с винтом на щеколде для плотности.
Не было большего наслаждения, как в темные зимние вечера внести со двора пахнущую морозом охапку березовых дров, открыть дверцу и сложить в печной зев горкой полешки, подсунуть бересту и запалить.
Первые яростные язычки огня впивались в хрустящую сухость дров, множились, разрастались в оранжево-кумачовое пламя. Дух захватывает от этого зрелища. Гашу электрический свет. Блики пляшущего огня играют на полу, отсвечиваясь на потолке, подтекают к дальнему углу горницы и сгущаются до багровости, перемешиваясь с ночными тенями.
Я на низенькой скамеечке у огня. На противоположной стене, прихватывая часть окна, — моя тень, огромная до неузнаваемости. Кажется, что от меня отслоилось нечто черное, заключавшее в себе боль, горечь переживаний, острую недостачу счастья. А я, осиянная алым, теплым светом, утратила земное притяжение, ощущение времени и превратилась просто в мысль о том, как хорошо на свете жить, как светло и празднично на душе и что, кроме любви, не существует в мире никаких других чувств.
Не более часа длится волшебное чувство огня, потом пламя постепенно сникает, прячется в малиновые угли, время от времени вбрасываясь над ними, будто желая продлить свою жизнь, и все-таки обреченно поникает.
Моя тень на противоположной стене уменьшается, истаивает до прозрачности и снова сливается со мной, возвращая ощущение неустроенности и душевной напряженности. Пора закрывать чугунную дверцу, до отказа закручивать винт, чтобы жар от углей пропитал нутро барыни-голландки. Я пристраиваюсь к ее теплому боку и дремотно прикрываю глаза. Свет зажигать не хочется, чтобы не вспугнуть, не разрушить в себе состояние причастности к очищающей силе огня…
Была у нас в доме и печь-кормилица. Еще с вечера мама укладывала в нее дрова домиком: два поленца повдоль пода, а на них — три поперек и, так чередуя, строила три звена, в середину под поленце подсовывала лучину — смолянку или бересту. Рано утром, пока поднимается тесто в квашне, разжигает дрова. К одной их стороне приставит чугунок с картошкой, к другой — чугунок со щами. А когда дрова обуглятся, приходит пора загребать жар с пода в правый угол печного чрева, тут и тесто уже раскатано: на капустном листе калач готов печься, на железных листах-противнях — пироги с капустой, морковкой, плюшки лоснятся под маслом и сахарной пудрой, в борешке — дружная семейка с ягодной начинкой.
А еще у меня была любимая еда из печки — это лепешки, испеченные на сковороде на малиновых углях, подгребенных кочергой ближе к шестку, и картошка, сваренная в мундире, очищенная и зарумяненная в печи до хрусткой корочки. Лепешка вприкуску с картошкой, чуть сдобренной горчицей, — вкуснотища, а если запить еще топленым молоком, — тут не только пальчики оближешь, но и язык проглотишь!
Лежанка на печке — не только Муряшкино любимое место, тут можно и читать, растянувшись на горячих кирпичах, прикрытых овчиной или ватным одеялом. А если хворь какая простудная пристанет, кашель, например, или температура поднимется, нет более верного средства, как улечься спиной на голые кирпичи, а пятки упереть в горячий боров — печную стену. За ночь пять потов с тебя сгонится, а на утро проснешься здоровехонькой.
В зимнюю морозную пору на печке пахло летом: в уголку в полотняных мешочках хранились подвешенными душица, полынь, чабрец, сбор разных ягодных листьев. Воздух, сухой с травяным ароматом, — тоже своеобразная лечебница на дому.
Я все думаю, сколько поколений людей должны поклониться изобретателю русской печки — сложного сооружения, где все предусмотрено до мелочей, чтобы удобно было хозяйствовать: чугунки — в нише под шестком, ухваты в подпечнике — все под рукой. А как сложно выведен дымоход с коленцами, чтобы тепло не вылетало, еще и вьюшки в трубе надо было вовремя прикрыть, когда жар вволю, а угару уже нет. В боку печки-кормилицы выкладывались печурки — углубления, в них сушились варежки и пимы.
Печка — широкое сооружение, хранящее тепло, умиротворенно действовала и на душу человека. Не потому ли в прежние времена больше было теплоты, простоты в отношениях людей.
Про печку сложено немало частушек, поговорок, пословиц, и в каждой — любовное отношение к этому чуду тепла и уюта.
Шубу с плеч — сразу на печь. К теплу притулиться — хоть сызнова жениться. Телу тепло — душе весело. Были б дрова — живи голова.
Вечное солнце
Эссе
I
Она жила в доме напротив с матерью, старой женщиной, которая носила длинное платье с оборкой по низу, синие шаровары, заправленные в белые шерстяные носки. Кромка узорчатого платка, по старинному башкирскому обычаю распущенного по спине, обтягивала ее голову. Они всегда ходили вместе. Дочь цеплялась за материнский локоть и вроде бы не шла, а пробовала ногами землю, чувствуя каждый выступ, каждую кочку.
Бесстрастное, чуть одутловатое лицо под козырьком платка с полуприкрытыми глазами напоминало маску, снятую с умершего. При встрече я пристально вглядывалась в это подобие маски и тут же отводила глаза. Страшно, когда яркие, играющие лучи солнца бессильны оживить слепого человека. А девушка, говорили, родилась слепой. Значит, солнышко для нее только то, что дает тепло, почти как батарея, привешенная на стене под окном, около которой так уютно в зимний вьюжный день. Значит, и звезды не будоражат ее воображения, не побуждают к возвышенным мыслям и мечтаниям. Солнышко хоть ощутить можно, а звезды надо только видеть.
Восторг, радость и умиротворение, разочарование и недовольство на нашем лице — все это живописующие отражения окружающего мира. А вечный мрак делает черты окаменелыми. Наверное, только гримаса плача и способна привести их в движение.
Эти мысли и подобные им терзали меня всякий раз, когда попадались мне навстречу мать и дочь, весь мир для которой был навек во мраке.
II
Глубокой осенью, когда отполыхает листва, все чаще и чаще приходят серые дожди. В их густой штриховке тонут кусты, деревья, стираются далекие очертания домов. Наступает время унылого настроения, грустных мыслей. Мы становимся задумчивыми, сосредоточенными.
В один из таких осенних вечеров я вышла из дома. Из-за грязи гулять можно было только по асфальтированным дорожкам вдоль домов. Несмотря на ранний час вечера за окном уже пылали светильники: люди спешили вырваться из сумерек. Одно из окон остановило меня. Оно не светилось так ярко, как другие, скорее всего, свет в комнату падал откуда-то из коридора, и в полосе этого света была она, та слепая девушка, которая часто попадалась вместе с матерью на улице. Сейчас она улыбалась светло и радостно. Глаза, ее незрячие глаза, были широко распахнуты, и в них отражалось солнце. Да, да… именно солнце, несмотря на серый, промозглый вечер. Может быть, я преувеличиваю, но тогда мне показалось именно так.
В руках у девушки была большая книга с толстыми листами, она водила по ним пальцами, что-то шептала и… улыбалась. Одухотвореннее лица, чем ее в ту минуту, я не встречала. От подобия маски не осталось и следа. Потом девушка захлопнула книгу, протянула как будто кому-то навстречу руки и стала громко декламировать. Слова долетали до меня сквозь открытую форточку, и я сосредоточенно ловила их. Читала она по-башкирски, но слова мне казались удивительно знакомыми, ритм строк был до боли близким.
И вдруг я машинально повторила за ней одну из строчек, а дальше пошло, как по маслу. Я узнала стихотворение Мажита Гафури. И называлось оно «Первая любовь». Как узнала? Очень просто. Год тому назад мне страшно захотелось сделать перевод с башкирского, свой собственный. Я попросила журналистку Минихан посидеть со мной над подстрочниками, а потом вынашивала каждую строку в сердце, искала идентичные русские слова, чтобы точнее передать авторский настрой. Строчки на башкирском запомнились сами собой. И вот теперь я вновь их слышу вдохновенно звучащими.
Они были для этой девушки светом, солнцем, чудом, открывающим тайны мира, давали полное представление об окружающем.
Вот это стихотворение Мажита Гафури, прошедшее через мое сознание и сознание этой девушки, стихотворение, невольно сроднившее наши души:
Потом девушка так же вдохновенно читала другое, неведомое мне. По ее лицу я видела, что и это, другое, льет теплый свой свет, дает ей ощущение полноты жизни, так богатой любовью.
Дождь усиливался, сумерки поглощали остатки дневного света, а в окно девушки по-прежнему светило солнце, вечное солнце поэзии.
1983