Глава IX
Уже почти полдень среды — осталось семь часов до начала шестого священного вечера Пасхи — и я закончил все рисунки, которые могут мне пригодиться.
Реза уверила нас в том, что в городе тихо, и она, Хосе, Синфа, Авибонья, мама и я поднимаемся наверх, неуверенно, словно после долгого пребывания в далекой стране. Чтобы унять жар Фарида, я веду его в мамину комнату и обмываю лицо бренди. Кладу компресс ему на лоб. У него нет сил открыть глаза, но он не спит: пальцы снова и снова скользят по моим рукам, он зовет Самира.
Эсфирь осталась внизу наедине с полумраком подвала.
Мы готовим моего учителя и девушку к похоронам. Обмывая тела, мы поем молитвы. Семь раз я омываю лицо дяди холодной водой, трижды — теплой. И, как написано, сперва мы очищаем его живот, затем плечи, руки, шею, гениталии, пальцы на ногах и на руках, глаза и ноздри.
Теплая волна грусти и радости накатывает на меня, пока я держу мраморные ледяные руки дяди в своих: он ушел к Господу. Потом я остаюсь наедине с убитым. Озарение приходит как вспышка, сказано в Зохаре. Так оно и есть.
Рана на его горле почернела. Кровь превратилась в керамическую корку.
Четырежды я омываю его пальцы, но на них все равно остаются пятна чернил. Так, как и суждено художнику, предстающему перед Богом.
Тетя Эсфирь отрезает прядь своих волос и кладет окрашенный хной локон ему на грудь.
Кто из еврейских поэтов сказал, что волосы вдовы пропитаны кровавыми слезами?
Учитель уже одет в белый халат, и мама посыпает его глаза и интимные места символической пылью Иерусалима.
Я держу Синфу за руку, пока она прощается с ним.
— Мы никогда больше не увидим его, — кивает она мне. Ее усталые, воспаленные глаза широко открыты в любопытстве, а не в печали или страхе.
— Не таким, — соглашаюсь я. — Ты снова увидишь дядю, когда он протянет к тебе руки и позовет к Богу.
Уверенность в собственных словах порождает страх, заставляющий меня закрыть глаза: я совсем забыл ощущение, возникающее в объятиях учителя.
Мы укладываем его на молитвенное покрывало и накрываем льняным саваном, сшитым мамой и Резой.
Когда его лицо в последний раз скрывается от меня, я опускаю веки, чтобы запомнить его. Теперь он всего лишь призрачная тень: я не могу уловить его взгляд. Неужели он исчезнет совсем, и я не смогу даже вспомнить его голос?
С не меньшей тщательностью мы обмываем девушку. Теперь мне помогает Реза: она отправила Авибонью играть во дворе с Розетой.
Бритеш, наша прачка, неожиданно возникает в дверях кухни. Она одарена оптимистическим складом характера, и обычно ее милое лицо сияет. Но сегодня она подавлена, ее голос звучит глухо. У нее в повозке лежит наша последняя порция белья, отстиранная и выглаженная. Она принесла нам засоленной трески длиной в человеческую руку.
Мы целуемся, и нет необходимости в словах. Тишина нашего сопереживания лежит у меня на сердце тяжелым камнем.
— Я звала вас ночью, — шепчет она наконец.
— Мы не могли ответить. Но все равно спасибо.
Мои губы снова прикасаются к ее щеке, и я оставляю ее наедине с мамой, чтобы они могли разделить свои слезы.
По соседству невозможно купить гробы, ни одного плотника из новых христиан не осталось в живых. А старым христианам я не желал платить за это. Поэтому мы переносим дядю и девушку в повозку, одолженную у вдовы доктора Монтесиньоша. Ослик принадлежит Бритеш: она настояла на этом. Когда я попытался выразить протест, она прошептала:
— Прошу, Бери, ты ведь мог бы быть моим сыном.
Страстное желание вырваться из настоящего в счастливое прошлое сильно тяготит меня. Я должен бороться с ним, чтобы исполнить свой религиозный долг. И, что гораздо важнее, чтобы найти убийцу дяди.
Эсфирь сидит в повозке на деревянном стуле, сложив руки на коленях. Волосы кое-как обрезаны под разными углами. Мама, Реза и я идем рядом с осликом. Мы выходим из Лиссабона через восточные ворота. Христиане наблюдают за нашим шествием, не задавая вопросов: все знают, куда мы направляемся. Синфа остается дома с Хосе, мужем Резы.
Многие евреи отправились на Quinta das Amendoas — Миндальную ферму. Так мы называем огромный особняк с возвышающейся посередине призрачной башней из видавшего виды мрамора в трех километрах к востоку от города. Аарон Поэжу, его хозяин, был горным евреем из Браганги, переехавшим сюда из-за того, что его альгарвийская невеста сильно мерзла в промозглом северо-восточном климате. Чтобы сохранить память о доме, они привезли с собой саженцы миндальных деревьев и каштанов и посадили их здесь. Бывший дом, превратившийся теперь в каменные развалины высотой примерно по пояс, был заброшен, а его обитатели после одного из видений Поэжу перебрались в восьмигранную башню. Как выяснилось, он увидел моряков с длинными светлыми волосами и в железных масках, завоевавших Лиссабон и предавших огню все еврейские кварталы. Грубая конструкция была дополнена башенкой на третьем этаже, служившей смотровой площадкой. Отсюда, как мы с Фаридом выяснили в один из дней наших детских исследований, видна Тежу и гранитные смотровые башни по ее берегам для предупреждения об опасности.
Ирония заключается в том, что годы спустя, во время обращения жену Поэжу забили камнями темноволосые соседи, которых они знали много лет.
В любом случае, Поэжу и две его дочери вотще пытались разрушить приютившую их башню в ночь, когда была убита его жена. Утром, усталые и отчаявшиеся, они выдолбили ствол огромного каштана, положили туда женщину и похоронили ее. Дупло за прошедшие годы затянулось, но на этом дереве, точно на юг от башни, даже сегодня ветви растут в пятнах и не дают листьев и плодов, словно отравленные жалостью.
Говорят еще, что в Yom Kippur от него тянет гнилостным смрадом. С тех времен и пошла дурная слава фермы как места темной силы, подходящего для исповедующих иудаизм.
Что до Поэжу, после похорон жены они с дочерьми вновь собрали саженцы и пошли дальше на юг через Альгарв, пережили плавание по морю и обосновались в Марокко, близ Тетуана. Впоследствии миндальные деревья Quinta das Amendoas, как и везде в Португалии, долго не знали ухода. Но сегодня, подходя к ферме, мы видим, что их зеленые плоды, бросая вызов пренебрежению, покрыли неопрятно разросшиеся ветви подобно музыкальным нотам.
Из Маленького Иерусалима и Judiaria Pequena, даже с маленьких еврейских улочек на другом конце города, близ церкви Кармелитов, мы несем сюда своих мертвецов. У некоторых, как у нас, есть повозки, запряженные осликами. Большинство же соорудило для своих любимых деревянные тачки.
Старшие направляют нас к полям, раньше никогда не использовавшимся под могилы. Я выражаю своё сочувствие остальным кивком, но не говорю ни с кем. Только спрашиваю об Иуде и молотильщиках — отце Карлосе и Диего Гонкальвише. Их никто не видел.
Реза стремится помогать мне.
— Бери, мне нужно что-то делать, — говорит она. — Мир начинает рушиться всякий раз, как я сажусь без дела.
Она потерянно смотрит на меня, нервно жуя кончики волос — привычка, оставшаяся у нее с детства.
Для дяди мама выбирает место возле молодого миндального деревца, чьи ветви в виде подсвечника поднимаются в молитве к бирюзовому небу.
Девушка находит свой покой под большим пробковым деревом с ветвями, напоминающие широкие объятия дедушки.
Писатель Исаак ибн Фаррадж читает молитвы вместе с нами.
Он хоронит здесь голову Моисея Альмаля: похоже, это он был тем безумцем, подбежавшим к костру на Россио и похитившего останки своего друга, чтобы уберечь его душу от вечных скитаний в мире живых.
— Я насмотрелся на христиан на целую жизнь вперед, — доверительно шепчет он мне. — Я учу турецкий. Он легкий, пишется арабскими буквами. Сяду в первый же корабль на Салоники, который найду. Говорят, он становится еврейским городом. И тебе советую сделать то же.
— А как же ваш дом здесь?
— Совсем скоро все друзья все равно уедут из Португалии. И поверь мне, я не совершу ошибки, которую допустила жена Лота!
Вспомнив о записке, выпавшей из тюрбана Диего, в которой упоминалось имя «Исаак», я спрашиваю:
— Перед восстанием вы не договаривались ни о какой встрече с Диего Гонкальвишем, печатником?
— Насколько я помню, нет.
— А двадцать девятое число этого месяца, будущая пятница — это вам ничего не говорит?
Исаак скребет белые, похожие на наросты лишайника, волоски на подбородке и выпячивает нижнюю губу.
— Бери, — говорит он, — я вижу, у тебя неприятности и тебе нужна помощь. Но тебе следует выражаться более определенно, если ты хочешь, чтобы я понял тебя.
Он берет меня за руку и участливо смотрит мне в глаза.
Внезапно мне становится неловко из-за того, что я заподозрил в нем Исаака, упоминавшегося в записке: он не имел никаких дел с молотильщиками, и поводов для вражды с дядей у него тоже не было. Я понимаю, что начинаю подозревать всех и каждого.
— Не обращайте внимания, — говорю я.
Последовав моему совету, он пытается привести в себя Эсфирь, обращаясь к ней по-персидски. Она отвечает ему взглядом стеклянных глаз.
Я повторяю над дядей заупокойные молитвы на иврите семь раз. Как того и заслуживает Баал Шем, Хранитель Истинного Имени. Мой голос, звучащий то громче, то тише, словно прибой, накатывающий на обветренные дамбы, доносится как будто из прошлого. Страстно желая подвигаться, я оставляю свою семью хоронить руку сеньоры Розамонты под лимонным деревом. С благодарностью я забираю ее кольцо с аквамарином и кладу его в сумку с запиской Диего и брачной лентой девушки: когда-нибудь оно может спасти жизнь ласточки, пойманной фараоном.
Возвращаясь к семье, я останавливаюсь на минуту, чтобы положить ладонь на ствол массивного пробкового дерева, с которого недавно ободрали его ценную кору. По какой-то причине, возможно, для того, чтобы глубже ощутить мощь зеленого великана, я закрываю глаза. Мгновенно темнота опущенных век вспыхивает рыже-черным огнем, в меня втекает влажное тепло. Свысока до моего слуха доносится шелест листвы, словно на верхнюю ветку садится орел или цапля.
— Да, мы здесь, — слышится дядин голос. — Только не открывай глаза. Наше сияние ослепит тебя.
Я плотно сжимаю веки, и он говорит мне:
— Берекия, кора дерева — не только лишь красивый поэтический образ. Это явление, разделяющее с тобой мир сущий. Она растет, она умирает, ее может содрать дровосек. Почувствуй, как в твои ладони перетекает мощь, лежащая под этой корой.
Я прижал ладони к стволу, ощущая текучую энергию, поднимающуюся из земли через ноги мне в голову.
— Ты пришел к этому дереву потому, что оно напомнило тебе, что маска может быть не только метафорой, — говорит он. — Она может быть и настоящим украшением.
Я думаю: «Прошу тебя, дядя, объясняйся со мной настолько просто, насколько можешь».
Он отвечает сердито:
— Мы говорим на языке Царствия Небесного и не знаем иных способов общения! — Сменив тон на более сочувственный, он продолжает: — Помни: наша тень — это твой свет. То, что для нас ясно как день, для тебя — труднейшая загадка. Берекия, послушай. Ты никогда не должен пересылать свои иллюстрации с курьером, не узнающим своего отражения в зеркале день ото дня. И помни о зрении того, кто говорит десятью языками.
В этот миг руки мои начинают дрожать, и я слышу сверху хлопок. Сияющая темнота под веками мутнеет: птица — дядя — улетела. Открыв глаза, я смотрю сквозь опустевший навес из ветвей наверху в огромное голубое небо.
Его слова звенят у меня в голове: «Ты никогда не должен пересылать свои иллюстрации с курьером, не узнающим своего отражения в зеркале день ото дня». Имел ли он в виду человека, далекого от самопознания? Или кого-то без воспоминаний, пытающегося забыть прошлое, отвергнуть его существование? Человека, не узнающего себя потому, что он не хочет вспоминать собственную историю, помогающую ему быть тем, кто он есть.
«И помни о зрении того, кто говорит десятью языками». Фарид. Дядя мог говорить только о его десяти пальцах — десяти языках. Учитель велел мне положиться на его проницательность, чтобы распознать человека, не узнающего самого себя.
В какой-то момент я собираюсь помолиться над полосой пергамента, обмотанной вокруг моей талии, чтобы учитель вновь посетил меня и дал мне более четкие ответы на языке мира сущего. Но в глубине души я опасаюсь прибегать к практической Каббале: у дяди должны были быть веские причины, чтобы говорить загадками.
— Бери!!
Это мама зовет меня через поле. Я иду к ней, думая: «Все больше и больше этот мир вторгается в мою созерцательную внутреннюю жизнь. Как дядя и говорил».
Мы с Резой моем руки в ближайшем ручейке и сразу уходим с Миндальной фермы: я опасаюсь за жизнь Фарида. И старые христиане могут в любой момент наброситься на нас как саранча.
Прямо перед домом я спрыгиваю с повозки и иду в церковь Святого Петра, чтобы выяснить хоть что-то об отце Карлосе.
Все еще нет никаких его следов, его квартира до сих пор заперта. Поэтому я поднимаюсь по улицам и лестницам Альфамы к дому Диего.
Сапожник, спасший меня вчера от старых христиан, манит меня, стоя у двери своего дома, кивком предлагает войти.
— Не ходи туда, — шепчет он.
— Почему?
— Приходил человек, который искал твоего друга Диего. Он ушел совсем недавно. Но он был здесь и раньше, следил. Он может и сейчас быть неподалеку. Прячется, ждет. Просто улыбнись и кивни мне, а потом уходи.
Я даже перевыполняю его просьбу, притворно засмеявшись, потом спрашиваю:
— Что это за человек?
— Не знаю. Северянин. Светловолосый, сильный.
Я благодарно раскланиваюсь и ухожу, а в голове в такт шагам звучит вопрос: «Может ли тот же человек, что убил дядю, теперь охотиться за Диего?»
Дома Реза приготовила на обед яйца вкрутую. Разумеется, стряпня должна была стать обязанностью соседей на время основного семидневного траура, но не осталось никого, кто не скорбел бы об умерших. Все осколки керамики выметены с кухни во двор, пол вымыт. Даже отломанная ножка стола была аккуратно прибита на место.
— Это сделала Бритеш, пока нас не было, — объясняет Реза. — Сейчас она с остальными прибирается в лавке.
— Эсфирь тоже там? — спрашиваю я.
— Нет, она сидит с Фаридом в комнате твоей мамы.
— А Авибонья?
— Да, она помогает делать уборку, льнет к Синфе. — Реза жует кончики волос и вздыхает. — Я собираюсь удочерить ее, знаешь. Не могу бросить ее на произвол судьбы. Граса, ее мать, была вдовой, и она — единственный ребенок.
— Она еврейка?
Глаза Резы вспыхивают.
— Четырехлетняя девочка? Да кто ты такой, Берекия Зарко, чтобы спрашивать такое о сироте? Ты что, думаешь, дети рождаются, зная иврит, или как? Да какая вообще разница…
— Реза, ты не поняла меня. Мне все равно. Я просто мог создать проблемы.
— Я вся кругом в проблемах. — Она снова вздыхает, гладит меня по руке, как бы извиняясь. — Ее отец был новым христианином, Граса — старой христианкой.
— Безопаснее будет не говорить об этом моей маме… пока, во всяком случае.
Реза кивает, и я целую ее в щеку. Осторожно открыв дверь в мамину комнату, я вижу, что Фарид лежит на боку под двумя толстыми одеялами. Его трясет. Тетя Эсфирь сидит на стуле в ногах кровати, все так же глядя в никуда, сложив руки на коленях. Я целую ее в холодный лоб.
Смятая окровавленная простыня сдернута с постели, теперь она комом валяется у стены.
Фарид открывает глаза, но не улыбается, вообще не узнает меня. Я приношу шерстяное одеяло со своей постели и накрываю его еще и им, встаю рядом на колени, тянусь, чтобы взять его за руку. Он отмахивается от меня.
— Это может быть чума, — показывает он.
— Ты двигаешься увереннее, — лгу я.
Мы сцепляем пальцы, и его глаза снова закрываются. Я сижу, рисуя контуры карты Португалии, Греции и Турции подобно изображениям на шахматной доске, где моя семья и я сам — всего лишь пешки.
Когда озноб Фарида отступает и он погружается в сон, я некоторое время глажу его по волосам. Подхватив из угла грязную простыню и намотав ее на руку, я выхожу на цыпочках и тихонько пробираюсь в свою комнату, чтобы скрыть следы его недержания от мамы, опасаясь, что она заявит, будто его семья бросила его из-за усиливающейся болезни. Реза вздрагивает, увидев меня, но ее взгляд выражает понимание. За кустом олеандра со стороны сарая я прячу простыню. Позже я скажу Бритеш, где она, и предупрежу, чтобы она была осторожна при стирке и береглась впитавшихся в простыню вредных субстанций.
Поскольку уксуса нет, я мою руки черным мылом и водой, иду в подвал и пишу список подозреваемых — начиная с оставшихся молотильщиков — микрографическими буквами в форме имени дяди:
Отец Карлос.
Диего Гонкальвиш.
Рабби Коса.
Мигель Рибейру.
С последним взмахом пера я думаю: «Девушка, которую мы похоронили, подобно флюгеру укажет мне нужное имя».
Я беру ее портрет, кладу в сумку молоток и обхожу все пекарни Альфамы и соседей Грасы, чувствуя, что она — ключ к разгадке. И если мне удастся выяснить, кто она, я узнаю также и имя того, кто разрушил мое будущее.
Теперь, когда все успокоилось, я вижу, что Лиссабон превратился в город пристально смотрящих глаз христиан, мусора и навоза, разломанного дерева и окровавленного камня. Ни один из полудюжины пекарей или их помощников, кого я расспрашиваю, не знаком с девушкой. Я сворачиваю у собора и направляюсь в Маленький Иерусалим. Лавки закрыты, по улицам разбросан мусор. Женщины отмывают кровь от ступеней своих домов. Сгоревшая кровать тлеет в середине Синагогальной площади, словно дожидаясь хозяев. Пекарня Симона Коля возле Речного дворца заколочена. Я огибаю ее, прохожу мимо груды гнилой капусты и лука, доставшегося вместо игрушек бездомным котам, у одного из которых гениталии, обросшие шерстью, распухли до размера небольшого лимона. Я стучу в дверь господина Коля, и он выглядывает из окна. Его небритое лицо и запавшие глаза свидетельствуют о болезни, поразившей нас всех.
— Педро Зарко? — спрашивает он.
Я киваю, и он указывает на двор. Я жду у ворот. Впустив меня, он обнимает меня и целует. Его грудь тяжело вздымается подобно кузнечным мехам, словно он сдерживает рыдания.
На нем траурное одеяние из грубого льна.
— Кири? — шепотом спрашиваю я, называя имя его единственного сына с тем же священным трепетом, с которым произнес бы тайное имя Бога.
— Да, — отвечает он. Мы беремся за руки. — Как твоя семья? — спрашивает он.
— Дядя Авраам мертв.
Симон задыхается:
— Как он мог…
Он умолкает, поскольку оба мы знаем, что в этом мире даже гаона, гения, человека, могущего творить чудеса, можно убить простым клинком.
На мой вопрос об Иуде он мотает головой.
— Многие пропали, — говорит он. — И их никогда уже не найти. Их поглотил Левиафан. И помяни мои слова, — говорит он пророческим тоном, — чудовище насытится, лишь пожрав нас всех. Подожди и увидишь!
Я протягиваю ему рисунок.
— Эта девушка… видели ее? Мне кажется, она могла работать в пекарне.
Он скашивает взгляд.
— Немного напоминает Меду Форжаж в юности, — говорит он. — Такие же приподнятые брови, сходящиеся к переносице. Как крылья бабочки. Но я не знаю ее.
— Кто такая Меда Форжаж?
— Уехала из Маленького Иерусалима незадолго до обращения. Но ей должно быть не меньше пятидесяти. Она вдова. Не может быть, чтобы это была она.
— Куда она переехала?
— Куда-то в окрестности Белема, по-моему. — Белем — городок неподалеку, из которого португальские каравеллы отправляются в Африку, Индию и Новый Свет. — Думаю, она надеялась встретить там богатого исследователя, если ты понимаешь, о чем я, — добавляет Симон. Он пожимает плечами в знак того, что не может ее осуждать. — Мы делаем все, что необходимо для выживания.
— Женщина ее лет — она не может довольствоваться только этим, — говорю я.
— Ее муж возил шерсть из Фландрии. Она помогала ему, вела бумаги. Может быть, она занялась шитьем, как твоя мать.
— Спасибо. — Мы обнимаемся так крепко, словно боимся признать, что это может быть наша последняя встреча. — Вы ведь больше не откроете пекарню, верно? — замечаю я.
Симон мотает головой.
— Я больше не желаю кормить эту страну, — говорит он. — Вымогатель, — добавляет он шепотом. — Это гораздо более удачная профессия для Португалии.
От пристальных взглядов собравшихся возле ворот Святой Катарины христиан волоски у меня на загривке встают дыбом, но эта готовность моего тела в любую секунду броситься бежать — излишняя предосторожность: их глаза спокойны, дыхание легко. Их страх перед чумой, засухой и несметным числом демонов, правящих их сознанием, отступил, по крайней мере, на время. Я добираюсь до предместий Белема меньше, чем за час. Здесь сотни африканцев и поденных рабочих, погоняемые плетьми, трудятся над возведением в честь короля Мануэля нового огромного монастыря, который будет закончен в лучшем случае в следующем веке.
Тряпичник в грязных штанах указывает мне направление к местной пекарне. Тощая женщина с осуждающим, злым выражением на лице встречает меня в дверях.
— Чем могу служить, сеньор? — спрашивает она на португальском с сильным кастильским акцентом.
По акценту я понимаю, что она — новая христианка их Кастилии, одна из нескольких тысяч, бежавших в эти земли после изгнания евреев королем Фердинандом и королевой Изабеллой в 1492 году. Видно, что ей неприятно выглядеть здесь своей. Я показываю ей рисунок.
— Я ищу эту девушку.
Она отворачивается и принимается перекладывать кексы с деревянных подносов в мешочки.
— Это важно, — добавляю я.
— Если не собираетесь ничего заказывать, уходите.
— Она мертва, — говорю я. — Я бы хотел известить ее родителей.
Она оборачивается, недоверие заставляет ее приглядеться.
— Это дочка сеньоры Монтейру. Зачем вам…
— А сеньора Монтейру жива? — перебиваю я: мне трудно и дальше терпеть страх, даже живущий в душе еврея.
— В конце улицы направо. Дом с желтой полосой. Но лучше было бы…
— Скажите, сеньора Монтейру имеет какое-то отношение к Меде Форжаж?
— Ее невестка, — отвечает она. — Откуда вы…?
— Брови, похожие на крылья бабочки. И память старого еврея.
В конце улицы худощавая женщина с рыбьими глазами и сморщенным сухим лицом, показавшаяся в дверях, смотрит на меня свирепо, словно я прервал карточную игру. У нее на голове красуется потрепанный парик из вощеных черных льняных нитей.
— Вы сеньора Монтейру? — спрашиваю я.
— А кто спрашивает?
— Мое имя ничего вам не скажет. — Я протягиваю ей портрет. — Вы узнаете эту девушку?
— Это Тереза. Откуда у вас это?
Ее муж, приземистый, напоминающий кролика мужчина, возникает откуда-то из глубины дома. Он весь в каком-то белом порошке, возможно, извести, вокруг его босых ступней поднимаются клубы пыли, пока он подходит к нам. Над его сонными темными глазами крыльями расходятся брови.
Женщина говорит ему:
— У этого человека портрет Терезы. Смотри.
Его рот широко раскрывается, словно он никогда прежде не видел иллюстраций — или просто не понимает, в чем дело. Когда я с трудом начинаю подбирать слова, рассказывая о ее смерти, он поднимает к лицу кулаки. Его глаза наполняются слезами. Я пытаюсь дотянуться до него, но сеньора Монтейру хватает меня за руку.
— Что ты такое несешь?! — восклицает она.
— Ее убили во время восстания в Лиссабоне. В воскресенье.
Сеньора задыхается, зажав ладонью рот. Ее глаза, переполненные ужасом, не видят ничего вокруг. Мы втроем погружаемся в мрачную тишину, потом она разражается криком:
— Я знала, что это будет с нами! Убили вместе с теми евреями, так?!
Ее муж отталкивает женщину и убегает в дом прежде, чем я могу ответить. Она ударяется о стену и падает.
— Ублюдок! — кричит она.
Она скалит зубы, плюет ему вслед.
Я помогаю сеньоре подняться, подбираю с земли рисунок. Она не плачет, и я говорю ей:
— Ее убили в Маленьком Еврейском квартале. Вы не знаете, что она могла там делать?
Она выхватывает у меня из рук рисунок и внимательно изучает его, словно подготавливая критический отзыв.
— Это она, верно. Ты сделал?
— Да, — отвечаю я.
— Художник, значит. Грязный козлина не должен был убегать. Но девочки от смешанных браков… потому что она такая и есть, понимаешь… я не еврейка. Слава Богу. — Она манит меня в дом жестом, больше подходящим для отпугивания мух. — Он еврей… был, то есть. Это все смешанная кровь. Заставляет девушек хотеть мужчину сразу, как начнутся менструации. Луна, она вызывает разногласия, говорят, в детях от смешанных браков. — Она потирает грязные мозолистые ладони. — Все это беспокойство в крови, чистой с порченной. — Она качает головой. — Ты талантливый, понимаешь? Ты ведь не еврей, да?
— Был когда-то. Сейчас я просто пытаюсь выжить. Как и большинство в этой навозной куче.
В ее взгляде обозначается презрение. Я пытаюсь не забывать, что и она — воплощение Бога, отблеск сапфира любви, вечность назад созданного Им в этом мире. Я вижу лишь слюну у нее на губах и грязно-черный парик.
— Может быть, вы все-таки расскажете мне, что Тереза делала в Маленьком Еврейском квартале? — прошу я.
— Ты что, не слышишь меня? Протискивалась меж своих ног! Хотела себе птицу с обрезанными крылышками! — Она замечает, что ее слова мне неприятны, смеется и с хлопком складывает ладони. — Ей нравилось, как большая толстая еврейская куропатка скакала у нее внутри все вверх и вверх, а потом начинала разбрызгивать свой…
— Кто ее муж? — перебиваю я.
— Импортер с большими мозгами и большими яйцами, говорят, тоже. Мех… вроде шерсть. Только на вкус как марокканские финики. — Она жадно облизывается. — Но никаких денег. Вы все не умеете зарабатывать много денег. Ха! Я поняла это дважды за свою жизнь! Этот мой муж… А теперь еще Терезин. — Она качает головой, хмурится. — Звать Мануэль Мончике. Можно подумать, она не могла себе найти кого-нибудь…
Кажется, мое сердце пытается вырваться из груди. «Конечно, — думаю я, — бывший ученик дяди, — Тереза была его невестой из старых христиан!»
Всего месяц назад мы узнали, что Мануэль получил от короля карту чистой крови, действенно стирающей «пятно» его еврейского прошлого. Недавно дядя оскорбил его на улице Храма за это видимое предательство. Теперь, в обрамлении откровения сеньоры Монтейру, это столкновение приобретает зловещие тона.
Холодные пальцы прикасаются к моей руке. Я вновь пытаюсь сосредоточиться на настоящем и вижу, что сеньора Монтейру мне улыбается: она задрала юбку и гладит себя между ног. Я срываю с нее парик и бросаю на пол ей за спину. Под ним из побитого вшами черепа торчат жидкие пряди седых волос.
Ее кудахчущий смех сопровождает меня к выходу. Улицы Белема, а затем предместья Лиссабона раскидываются передо мной, но все равно мне кажется, что я бегу все дальше в загадку убийства моего учителя. Может быть, Мануэль обнаружил Терезу с дядей, выхватил нож и…
И все равно непреодолимое препятствие преграждает мой путь к ответу: откуда Мануэль мог знать о местонахождении люка и геницы?
Будь благословен распахивающий объятия благоволения: ворота Святого Лоренью охраняет лишь ленивая горстка людей.
Пройдя через ворота, я огибаю замусоренный холм, вершину которого венчают оборонительные сооружения Мавританского замка, и быстро спускаюсь к Альфаме: я должен проверить, как там Фарид, перед тем, как встречусь с Мануэлем Мончике. Мама встречает меня в кухне. У нее за спиной стоит Диего. Рана у него на подбородке почти полностью скрылась под отросшей за несколько дней бородкой, стежки едва заметны. Голову украшает привычный темно-оранжевый тюрбан. Он взирает на меня поверх широкой переносицы, словно надеясь разгадать мои мысли, бросается ко мне как раненый пес. Мы обнимаемся. Но знание того, что он мог быть участником убийства моего наставника, заставляет меня совершать осторожные, самоуверенные движения плохого актера.
— Я сожалею о твоем дяде, — говорит он. — И о том, что его убила толпа христиан — это слишком страшно, чтобы в это поверить.
Слова Диего не способны разрушить неподатливую стену, воздвигнутую мной: я не только не доверяю ему, теперь я вижу незнакомца, стоящего в углу кухни возле очага, и не могу позволить им разглядеть мою смятенную душу. Бочкообразный мужчина с каменным лицом в грубой купеческой ливрее двумя руками держится за рукоять скрытого в ножнах меча, застыв во внимательном ожидании. Я вопросительно киваю в его сторону.
— Мой охранник, — поясняет Диего.
— Новый христианин?
— Да. С картой прощения. Я решил, что так безопаснее. Тем более теперь, когда толпа уничтожила твоего дядю и стольких еще, я думаю…
— Моего учителя убил еврей! — заявляю я.
— Что?
— Дяде перерезали горло способом, известным шохету.
Словно впервые моя мать услышала этот довод.
Она оперлась на стол, будто эта земля ушла у нее из-под ног.
Диего хватает воздух ртом. Он прикрывает губы ладонью, ища способа не допустить самое эту мысль в собственное сознание.
Покажет ли он себя в состоянии шока невинным философом или же примется драматически заламывать руки, как убийца?
— Но зачем было еврею отнимать жизнь твоего дяди? — спрашивает он.
— Может, из зависти, может, ради того, чтоб ограбить, — лгу я, тщась проверить его реакцию.
Неожиданно мама кричит:
— Что, во имя Господа, ты несешь, Берекия?! Разве мог кто-то из нашего народа убить моего брата?!
Ее голос приобретает истерические нотки, а это значит, что она в шаге от того, чтобы назвать меня плохим евреем.
Я делаю глоток воды из кувшина, смотрю ей в глаза и говорю:
— Украдена рукопись. Ни один старый христианин даже не догадывался, что они были у нас в доме.
Мама принимается дергать себя за волосы.
— Ты уверен? — спрашивает Диего. Я киваю, и он берет меня за руку. — Откуда забрали рукопись?
— Из подвала.
— У него в подвале были книги! О чем ты…
— Его последняя Агада, — поясняю я.
— Он хранил книги на иврите?
— Да.
— Он что, совсем выжил из ума?!
Либо Диего умело разыгрывает неведение, либо действительно еще не полностью посвящен в тайную группу молотильщиков и ничего не знает о генице. Надо будет проверить отца Карлоса, если он все еще жив. И все же, что если он лжет, чтобы навлечь подозрение на своего брата-философа?
— Он тайно отправлял книги из Португалии, — говорю я Диего. — Спасал их от огня.
— Боже Всевышний. От кого?! — спрашивает он.
— Не знаю. Слушай, когда ты в последний раз видел дядю?
— В прошлую пятницу. В больнице. Ты был с ним. Почему ты…
— А в воскресенье? — спрашиваю я. — Тогда ты его не видел?
— Нет. К чему все эти вопросы?
— Я пытаюсь проследить его перемещения, — лгу я. — Где ты был с воскресенья и до сих пор?
— Прятался. С другом. — Выражение лица Диего становится жестким, словно он собирается устроить мне выговор. — Берекия, мне кажется, ты должен объяснить свое поведение. Почему ты думаешь, что…
— Я никому ничего не должен объяснять, — грубо обрываю я. — Смерть дяди дала мне новые права, и одно из них состоит в том, чтобы пренебречь мрачным выражением лица, которым ты пытаешься меня запугать. Думай обо мне что хочешь. Сердись, молись, цитируй мне Тору. Мне все равно.
— Тебе не должно быть все равно. Что если…
— Молчи, Диего! Просто скажи мне, что ты знаешь о человеке, который ищет тебя в твоей собственной квартире?
— Каком человеке?! О чем ты…
— Когда я пошел искать тебя сегодня утром, твой сосед напротив, сапожник, он сказал мне, что тебя ищет какой-то человек… светловолосый, сильный… возможно, северянин.
Глаза Диего выдают нешуточный страх.
— Ты не знаешь никого, кто мог бы следить за тобой? — спрашиваю я.
— Нет, — шепчет он, беря меня за плечи и крепко сжимая. — Если… если только это не тот же человек, что убил твоего дядю!
— Да, я думал об этом. Но зачем кому-то нужна смерть вас обоих?
Он мотает головой.
— Думай!
— Никаких причин, — стонет он. — Что мы могли знать такого, что…
— Дядя не говорил ни о какой особенной рукописи, которую он обнаружил? О чем-либо таком?
Он мотает головой. Я достаю рисунок девушки, убитой вместе с дядей.
— А она? — спрашиваю я, разворачивая набросок и протягивая ему. — Ты знаешь ее.
— Нет. Кто это?
— Неважно. — Я убираю рисунок обратно в сумку. — А как насчет Мигеля Рибейру? Что ты знаешь о нем?
— Он дворянин, правильно? Сын старого Родригу Рибейру, если я правильно помню.
— Да. Дядя ничего не говорил о нем? — опрашиваю я.
— Не мне. Но Бери, у тебя ведь должны быть какие-то еще догадки насчет убийцы. Что ты нашел в подвале? Что-то, что помогло бы понять, кто этот северянин, который за мной охотится? Я должен знать. Если он меня ищет, мне нужно…
— Ничего, — лгу я, не желая доверять ему все, что мне удалось выяснить. Я отворачиваюсь от его недоверчивого взгляда к матери. Она пристально смотрит в огонь, пляшущий в очаге. Я глажу ее по руке. — Как Фарид? — мягко спрашиваю я.
Она оборачивается ко мне, испуганно глядя мне в глаза, и говорит:
— Берекия, я должна знать все. Украли одну только Агаду?
— Да, мне кажется, да. Так как себя чувствует Фарид?
— Тебе не кажется, что нам следует…
— Мама, просто скажи мне, как Фарид…
Она втягивает голову в плечи и отворачивается с пренебрежением.
— Ты ненормальная! — ору я. — Со всеми своими «следует» и приличным образом жизни. И что хорошего это тебе дало?!
Ее глаза наполняются слезами, и она произносит полным отчаяния голосом:
— Как ты можешь так со мной говорить, когда Иуда…?
— Пой эту песенку козлам! — выкрикиваю я.
Я ухожу прочь от нее и Диего, со смесью болезненного сожаления и удовлетворения понимая, что именно я стал зачинщиком спора. Смерть дяди освободила меня от того, чем я был в прошлом, и от будущего. Похоже, гнев и отчаяние стали моим единственным наследием.
Я заглядываю в мамину комнату к Фариду. Он спит, прерывисто дыша и вздрагивая во сне, словно ему снится кошмар. Я протираю его лицо и руки влажным полотенцем, его внутренняя борьба постепенно затихает. Подавленный страхом за его жизнь, я выхожу прочь из дома.
— Куда ты направился?! — кричит мне вслед мать.
— Наружу!
Диего вынуждает меня остановиться, догоняет неверной походкой возле самых ворот, усиленно трет отросшую щетину на лице.
— Если ты не ошибся насчет дяди, — говорит он, — то тебе тоже может угрожать опасность.
— Это не имеет значения. Ни один старый христианин больше не ранит меня. — Пристально глядя ему в глаза, я прибавляю: — Или еврей, если на то пошло!
Он ласково прикасается к моей руке.
— Ты так невинен, сын мой. Ты не представляешь себе, что они могут сотворить. Берекия, мне кажется, ты и твоя семья должны собрать вещи и уехать. Именно это я сам собираюсь сделать. Я разбираюсь с делами, продаю, что могу, а потом убираюсь отсюда, неважно куда. Король не посмеет остановить нас после того, что…
— Мир тебе, — прерываю я, потом вдруг вспоминаю о его записке. Я достаю ее из сумки, сую ему в руки. — Это выпало из твоего тюрбана, когда ты лежал на мостовой. Боюсь, она немного испачкалась в крови сеньоры Розамонты. Прости.
Диего читает записку, понимающе кивает.
— Верно, Исаак. Знакомый из Андалусии. Из Ронды. Памятка, чтобы не забыть встретиться с ним в срок. Моя память уже совсем не та, что была раньше. Твой дядя был знаком с ним.
— A Madre?
— Фонтан Божьей Матери. Мы должны были там встретиться. Мы были… — Он умолкает и в страхе хватает меня за руку. — Похоже, теперь я начинаю понимать! Исаак говорил что-то насчет продажи книги твоему дяде! Я решил, что она на кастильском, но когда ты сказал, что он хранил книги на иврите…
— Когда?
— За несколько дней до его… до воскресенья. Мы встретились здесь. Ты, наверное, был в лавке. Исаак сказал, что у него есть копия «Книги Хазар» Иуды Ха-Леви, и твой дядя дышал так глубоко, словно пахло миртом.
— Я бы хотел познакомиться с ним, — говорю я.
— Я попробую найти его и привести сегодня к вечеру после ужина. — Когда я благодарю его, Диего добавляет: — Может быть, не стоит сейчас разгуливать по Лиссабону? Тебе следовало…
Я отмахиваюсь от него, выхожу из ворот и спускаюсь к улице Святого Петра. Оглянувшись в последний раз, я вижу поверх стены дворика голову Диего, направляющегося к кухне. А что если мальчишки, пытавшиеся забить его камнями, получили вознаграждение, например, от кого-нибудь из молотильщиков?
«Не бывает случайностей и совпадений, — слышу я голос дяди. — Все несет свой смысл».
Человек в белом неожиданно выскакивает из дверей и тычет мне в лицо книгой в кожаном переплете. Мой нож мгновенно оказывается у его горла, и он выкрикивает мое имя:
— Бери! Что ты делаешь?!
Я опускаю клинок: это всего лишь Антониу Эскаравелью со своим изъеденным червями Новым Заветом. Бывший член еврейского совета и серебряных дел мастер, обладающий поразительным проворством, он стал ревностным христианином сразу после насильного обращения и еще более ревностным психом некоторое время спустя.
От Антониу несет, словно от старой мусорной кучи. Его седая бородка свалялась от засохшей грязи, а загорелая сухая кожа покрыта красными волдырями. Его Евангелия распространяют запахи кардамона и навоза — малоприятное сочетание. Я зажимаю нос.
— Да будет с тобою Господь! — лает он, пока я убираю кинжал. Он часто моргает своими безумными пронзительными глазками и приставляет книгу к моему подбородку, задирая его вверх, словно выправляя мне осанку.
— Я бы хотел, чтобы ты перестал ко мне приставать, — отвечаю я ему. Я отталкиваю от себя Евангелие и вздыхаю, заметив гнид в его спутанных жидких волосах. Надеясь, что он сможет хоть чем-то помочь мне в расследовании убийства дяди, я спрашиваю: — Ты был на том же месте у моего дома, что и всегда, когда началось восстание?
Он пропускает мой вопрос мимо ушей, отвечая с щербатой улыбкой:
— Я опять подал прошение, чтобы отправиться в Рим на встречу с Папой. Похоже, на этот раз мне дадут выездную карту.
— Ты все никак не успокоишься! — восклицаю я, поскольку он годами пытался выехать из Португалии. Королевский декрет от двадцатого апреля 1499 года закрыл перед новыми христианами все границы.
— Конечно, нет! — отвечает он, возмущенный моим намеком на безнадежность его предприятия. — И ты должен отправиться вместе со мной, мой мальчик. Ты и господин Авраам!
— Для моего учителя больше не будет путешествий, — шепотом говорю я себе, не желая проверять, как Антониу может отреагировать на весть о его смерти. С мечтательной улыбкой я вспоминаю слова, которые мой дядя часто повторял ему: — Зачем совершать такое долгое путешествие к человеку, столь далекому от святости?! — К собственному изумлению я повторяю нищему еще одну дядину фразу: — Самая мысль о том, чтобы увидеть Папу, заставляет мою макушку зудеть.
Начну ли я теперь подражать моему наставнику? Так ли смогу удержать его рядом с собой?
— Я думаю, ты сочтешь поездку к Папе Юлию II избавлением, — замечает Антониу. — Говорят, мусульмане на итальянском полуострове очень доброжелательны.
Мусульмане в Италии? Похоже, засуха совершенно лишила его любых представлений о географии.
— Слушай внимательно, дружище, ты был здесь в воскресенье, в первый день восстания? — повторяю я свой вопрос.
— Неподалеку… прятался, — отвечает он и поднимает к губам палец. — С четвероногим другом.
— Тебе были видны ворота нашего внутреннего двора?
— Да, — говорит он. — От мостовой до неба, все это часть…
— А ты не видел, чтобы кто-нибудь заходил внутрь? Может быть, с ножом… или с четками. Возможно, Мануэль Мончике? Ты ведь помнишь его, это один из учеников дяди.
— Была, похоже, одна или две стрекозы, — отвечает он. — И несколько жаб. Не так-то просто их заметить, когда они заскакивают в…
— А человек? — Он мотает головой, и я спрашиваю: — Ты уверен? Что скажешь про Диего Гонкальвиша? Ты с ним знаком, он печатник… друг моего дяди.
— Нет.
— А отец Карлос? Или рабби Лоса?
Он мотает головой после каждого названного мною имени. Похоже, убийца вошел в дом и сбежал через фруктовую лавку — или через отдельный вход с улицы Храма в мамину комнату.
— Тогда мир тебе, — говорю я ему и киваю, намереваясь уйти.
Стоит мне сделать пару шагов, как он хрипло окликает меня:
— У тебя нет с собой пасхального ягненка? У меня в животе дыра больше, чем в душе!
— Сходи проведай Синфу, — кричу я ему. — Она даст тебе любые фрукты, какие захочешь.
— Господь с тобой, мой мальчик.
Впереди, возле стен собора шумят нищие: несмотря на запрет под страхом смерти со стороны короны, убили одну из коров, выпущенных королем на улицы. Жилистый мужчина сдирает с нее шкуру ржавым ножом, пока вспотевший жонглер приводит в восторг свору бездомных собак, поочередно подбрасывая в воздух три ее окровавленных копыта.
За углом стоит дом Мануэля Мончике, но никто не отзывается на мой стук. На мгновение распахивается один из ставней.
— Это Педро Зарко, — кричу я, используя для безопасности христианское имя.
Не дождавшись ответа, я обхожу дом. Перебросив молоток за стену, окружающую двор, я подтягиваюсь и перебираюсь через нее. Эльфоподобная матушка Мануэля стоит возле задней двери, облаченная в черные одежды, сжимая в узловатых руках голубой глиняный кувшинчик.
У нее выжидающий взгляд напуганного зверька, загорелое лицо изъедено морщинами.
— Это я, Педро, — говорю я. — Я ходил с Мануэлем в школу. Мой дядя — господин Авраам.
Когда я подбираю с земли молоток, она швыряет в меня кувшинчик. Он разбивается у моих ног на две идеальных половинки. Она убегает в дом.
В дверях возникает Мануэль, одетый в отделанный черной бахромой алый плащ. Клинок меча, который он держит вертикально перед собой обеими руками, делит пополам его румяное молодое лицо. Он кажется мне очередным чудом в эту эру лжи, обременяющей нас всех: никто не мог бы и помыслить, что когда-то он был невероятно чувствительным мальчиком, чьи глаза становились влажными от легчайшего порыва ветра, вечно уставший после утомительной беготни по лесам за обожаемыми им бабочками.
Сейчас он раздувает грудь как фазан, рисует в воздухе букву йод кончиком клинка и деланно повелительным голосом говорит мне:
— Мне все равно, за какими долгами ты явился, но ты не получишь ничего ни от меня, ни от моей семьи!
— Можешь пойти и спеть эту песенку еще и козлам, — отвечаю я. — Побереги свою христианскую браваду для девственниц, которых ты соблазняешь в Йом Кипур. У меня с собой только это. — Вытащив свернутый рисунок из сумки, я бросаю его Мануэлю. — Взгляни, мой смелый и прекрасный крестоносец!
Мануэль встает на колени, осторожно поднимает с земли набросок. В ту же секунду в его глазах вспыхивает удивление. Словно я вручил ему украденную вещь, он спрашивает меня:
— Где ты это взял?!
— Сам нарисовал.
— Ты видел ее? — Он вкладывает меч в ножны и подбегает ко мне. Схватив меня за руки, словно мы вновь стали друзьями, он засыпает меня вопросами: — Где? Когда? Она жива?
— Мануэль, мне очень жаль… она погибла. Ее убили в нашем доме.
Стоит мне объяснить все, и его ладони холодеют. То, что он не верит мне, слышится даже в его дыхании. Либо дар обманывать у него в крови, либо он впервые узнал о ее смерти.
— Не может быть, чтобы это была она, — говорит он. — Даже твоя рука могла дрогнуть, рисуя глаза, линию подбородка…
— Она прачка или булочница? — спрашиваю я.
— Ни то, ни другое, — улыбается он. — Это не та…
Я достаю из сумки кольцо из переплетенных золотых нитей, и он выхватывает его у меня из рук. Уверенность исчезает из его голоса.
— Это та девушка. Но, в самом деле, это еще ничего не доказывает. Я знаю еще одну женщину, у нее были точно такие же кольца.
— Ее руки пахли оливковым маслом, розмарином и лимонным маслом. На них была сажа. А на висках — две одинаковые отметины. Как от…
Мануэль страшно бледнеет и встает на колени, чтобы не потерять сознание. Словно собираясь уснуть, он закрывает глаза и принимается рыдать. Когда ему, наконец, удается перевести дыхание, он произносит:
— Свечи… Она работает у господина Бенту. Они вместе делают ароматические свечи. С цветочными эссенциями. Когда воск остывает, свечи покрывают оливковым маслом, чтобы они не портились.
— А отметины?
Мануэль кивает.
— При рождении. Повитуха едва вытянула ее. Щипцами. Она не выходила. Потом боялась делать первые шаги. Такая очень робкая, словно мир был крутой лестницей, уходящей в мрачное подземелье. Я пытался помочь ей увидеть, что внизу сад. Помогал ей войти в него. Мы были… мы…
Я жду, пока его слезы иссякнут, и размышляю над тем, что столь застенчивую девушку просто невозможно было застать обнаженной в обществе моего дяди, да еще после занятий любовью.
Внезапно Мануэль глухо спрашивает:
— Как ее убили? Ее изнасиловали?
— Я не знаю, насиловали ли ее. Я так не думаю. Но, Мануэль, ей перерезали горло.
— Боже милостивый… — Он прячет лицо в ладонях на некоторое время. Потом поднимает голову и говорит: — Я… я полагаю, ты ее уже похоронил.
— Мы не могли ждать дольше. Прости. На Миндальной ферме. Я покажу тебе место, как только смогу. И мы вместе прочитаем над ней кадиш. Но скажи, ты не знаешь, что она могла делать возле моего дома?
— Она ушла из дома в воскресенье, чтобы навестить Томаша, своего брата. Он живет недалеко от вас. Наверное, она убегала от толпы и оказалась у вас дома случайно.
— Она знала моего дядю? — спрашиваю я.
— Конечно, она о нем слышала. Но, насколько мне известно, они никогда не встречались.
— Ну, а как насчет его молотильщиков… Диего, отца Карлоса?
— Не думаю, что она даже слышала о них.
— Она считала себя еврейкой?
Он мотает головой.
— Не совсем. Моисеевы законы о том, что ее мать должна быть еврейкой и все такое. Ее мать — старая христианка, родилась в Сеговии, но жила в Лиссабоне с самого детства. Настоящая крестьянка. Но даже не вздумай рассказывать ей об этом. Отец Терезы — португальский новый христианин из Хавеша. Когда она решила выйти за меня, они отказались ей чем-либо помогать. И что я делаю? Получаю карту чистой крови. Логично, так? Не все ли равно этой старой стерве? Она мне говорит, еврей — как гранат, потому что кровь внутри него пачкает все, к чему он прикасается. У нее на все есть ответ. Как у дьявола. — Он встает, его лицо искажает мука, и он отворачивается от меня. — А твой дядя, он никогда не мог оценить сокровище, которое мне досталось.
— Мануэль, господин Авраам тоже мертв.
Он вздрагивает, склоняется ко мне. В его глазах бьется паника. Я киваю, подтверждая свои слова.
— Тетю Эсфирь изнасиловали, и она ничего не говорит. Иуда до сих пор не нашелся. Дяди больше нет с нами. Мама, Синфа и Реза в безопасности.
Мануэль снова отворачивается, чтобы скрыть слезы. Или это — его прежняя боль?
— Тогда господин Авраам никогда не сможет дать мне прощение, — слышится его шепот.
— Его прощение для тебя важно? — спрашиваю я.
Мануэль оборачивается и смотрит на меня такими глазами, словно задавать подобные вопросы — преступление.
— Берекия, карта короля не лишает сердца!
— Я говорил с ним о тебе. После той ссоры на улице. Он сказал, что при следующей встрече обязательно помирится с тобой. Ему была ненавистна сама мысль о карте чистой крови, и он думал только об этом. Он понял, что повел себя неправильно. С тобой его благословение.
С ресниц Мануэля падают безмолвные слезы. Он подбирает с земли половинки материного кувшина.
— Как христиане нашли его? Он что, не ушел вместе с тобой?
Я думаю обмануть его, но прихожу к выводу, что правда еще запутаннее лжи. Когда я заканчиваю описывать тела, он вновь прячет лицо в ладонях.
— Это невозможно! — говорит он. Он произносит это слово, похожее на стон, снова и снова, пока его голос не падает до шепота, растворяющегося в океане безмолвия.
Я подхожу к нему и говорю:
— Мы должны точно выяснить, как именно она попала в подвал. Может быть, ее брат сможет что-то рассказать.
— Если он еще жив.
По дороге к квартире Томаша Мануэль без конца шепчет имя жены, словно молитву. Он прячет эмоции под маской неподвижной бдительности, крепко сжимая рукоять меча. Ему все это совершенно не идет. Мануэль пришел в этот мир с сачком для бабочек и тетрадью вместо полированной стали в руках.
Наша цель — третий этаж убогого домишки в бедном квартале под холмом, увенчанным церковью Святого Стефана.
Равнодушные колокола возглашают вечерню, когда мы добираемся до места, и внутрь стягиваются старые христиане. Смотритель прогоняет свору зарвавшихся псов, вознамерившихся присоединиться к службе. Горизонт окрасился пламенеющими цветами заката. Темнота шестого вечера Пасхи кажется почти осязаемой.
Свояк Мануэля, подмастерье пуховщика, в момент нашего появления набивает перьями сеть. В его мансарде пахнет как в курятнике. У него совсем нет шеи, лицо покрыто красной сеточкой, как у отца Карлоса, на лоб падают пряди грязных каштановых волос. На его лице написано бычье выражение безразличной, навязчивой ярости, он выслушивает новости, не поднимая глаз. Лишь на мгновение останавливаются его руки.
— Она сказала, что пойдет на улицу, — говорит он. — Она жаловалась на нечистоту, время женской боли.
Я вывожу Мануэля на улицу: мы узнали все, что хотели.
— Что ты знаешь об этом человеке? — спрашиваю я.
— Ты еще спрашиваешь? Та половина, на которую он христианин, обладает манерами и интеллектом свиньи. Можешь себе представить, насколько это не нравится его же еврейской половине. Наверное, Терезу удочерили. Это единственное объяснение.
Я смотрю вверх и вижу, как Томаш отходит от окна. Мог ли он пойти следом за сестрой и убить их обоих из какой-нибудь наполовину сформировавшейся религиозности, передавшейся ему от матери? Мог ли он прийти, чтобы убить дядю, одновременно с молотильщиком, посвященным в тайну нашей геницы? Возможно ли вообще такое совпадение?
Вниз слетают два перышка. Я тянусь за одним из них.
— Думаю, Тереза считала себя еврейкой гораздо в большей степени, чем ты думаешь, — говорю я, хватая перо. В ответ на озадаченный взгляд Мануэля я спрашиваю: — Куда обычно направляется женщина, у которой только что завершился танец с луной?
— В купальню, — отвечает он.
— А где у нас ближайшая купальня?
— На улице Святого Петра. Ниже по улице рядом с вашим…
— Именно.