Последний каббалист Лиссабона

Зимлер Ричард

КНИГА ПЕРВАЯ

 

 

Глава I

Мне было восемь лет, 1494 год по христианскому календарю, когда я прочитал о том, как священные ибисы помогли Моисею пройти через болота Эфиопии, кишевшие змеями. Я нарисовал птиц с клювами в форме косы алыми и черными красками дяди Авраама. Он подошел ко мне проверить, что получилось.

— Серебряные глаза? — удивился он.

— Разве они могли быть иного цвета, когда смотрели на Моисея?

Дядя поцеловал меня в лоб.

— С этого дня ты будешь моим учеником. Я помогу тебе превратить тернии в розы и уберегу от опасностей, подстерегающих на пути познания. Тебе откроются страницы, что станут вратами.

Откуда было мне знать, что однажды я так сильно подведу его?

Представьте себя как бы вне времени. Прошлое и будущее словно меняются местами, и не найти между ними места для себя. Ваше тело, вместилище вашей души, парализовано неизменностью. Именно так я чувствую себя сейчас. Я ясно вижу, где и когда родилось зло: четыре дня назад, двадцать второго нисана, в нашем Judiaria Pequena, Маленьком Еврейском квартале в Альфаме, что близ Лиссабона.

Драгоценный день, словно опал в ожерелье из равных ему опалов-дней чудесного весеннего месяца. Шел пять тысяч двести шестьдесят шестой год новых христиан. Шестнадцатое апреля тысяча пятьсот шестого — для христиан убежденных.

Из мрака раннего утра среды, что застало нас здесь, в подвале, яркий закат пятницы видится мне предвестником, первыми нотами охватившей квартал фуги безумия.

За рваными нотами мелодии, почти стертое из памяти, скрывается лицо того, кого я ищу.

* * *

Этот первый седер Пасхи был душным и сухим, как и все поздние закаты. Уже более одиннадцати недель с неба не пролилось ни капли дождя. Не ожидалось дождя и сегодня.

Зато была чума, при одной мысли о которой ужас охватывал душу. Поветрие длилось со второй недели хешвана — вот уже семь месяцев.

Врачи-недоучки при дворе короля Мануэля решили, что крупный рогатый скот замечательно впитывает из воздуха субстанции, вызывающие болезнь, и потому две сотни перепуганных и ошарашенных коров свободно бродили по улицам города. Сам Мануэль, как и большинство аристократов, не разделил с горожанами их жалкой участи и отбыл из города. А за три недели до этого, в Абрантесе, король издал указ о строительстве двух новых кладбищ за пределами городских стен для еженедельно умирающих жителей.

Разумеется, души умерших уже не могли оценить столь благородного жеста. И вряд ли кто-то торопился проститься с жизнью, чтобы воспользоваться королевской щедростью, на деле бывшей лишь очередным доказательством его бесплодной практичности и трусости. Стало ли это поворотным моментом?

Жизнь с каждым днем все больше походила на болезненный бред. За последние три дня я увидел осла, которому его хозяин вырезал кинжалом глаза. Он лежал на земле, из глазниц хлестала кровь. А еще — девочка лет пяти сбросилась с диким воплем с крыши четырехэтажного домика.

Бедняки, чтобы хоть как-то унять терзающий их голод, ели размоченные льняные нитки.

Мне едва исполнилось двадцать. И я искренне и безоговорочно верил в то, что со мной не случится ничего плохого, ведь этот город был благословен совершенным смыслом Торы.

Для меня все вокруг представало в пугающей, вечной красоте и всепоглощающем ужасе. И даже зрелище грязных ног недавно скончавшихся, торчащих из-под мешковины, и сладковатый запах разлагающейся плоти, исходящий от чумных повозок, внушали скорее благоговейный трепет. Мысли мои обращались к смертности человека и его ничтожности пред Божьим промыслом.

Дядя Авраам единственный из всех совершенно не обращал внимания на тощих проповедников, что шатались по улицам, крича, что Господь оставил Португалию, и через пять недель грядет конец света (который, правда, по их словам, можно было и отложить, стоит лишь пожертвовать им горсть медных монет). Раздраженно хмурясь, говорил он мне:

— Уж не думаешь ли ты, что Господь не подал бы мне знака, реши Он закрыть врата Своего Царства перед людьми?

Отец Карлос, священник и друг нашей семьи, не числился еще среди тех несчастных, кого погребло под собой безумие, охватившее город. Но это, казалось, был лишь вопрос времени.

— Засуха и чума… они есть порождения дьявола! — прошептал он мне в самое ухо, когда мы стояли под сводом арки церкви Святого Петра.

Я привел к нему младшего брата Иуду для наставлений в христианской догме. Мы втроем наблюдали залитую сиянием множества свечей процессию кающихся грешников, хлеставших себя по спинам кожаными бичами, к концам которых были привешены восковые шарики, наполненные свинцом и обсыпанные осколками цветного стекла. Следом шли монахи из лиссабонских монастырей, несущие синие и желтые штандарты с вышитым изображением распятия. Позади — гордые собой мастеровые гильдии в пышных шелковых одеяниях, груженные носилками с изображениями святых.

Собралась толпа зевак, запрудив обе стороны улицы и создав две неровных полосы на фоне пыльных белых фасадов домов до самого собора. Крики «Воды!» и «Пощады!» разносились подобно церковным песнопениям. Все разнообразие населения нашего города можно было отыскать здесь: конюхи и пахари, шлюхи и монашки, нищие и рабы, и даже голубоглазые моряки с севера.

Свора бездомных собак с лаем пронеслась мимо отца Карлоса, Иуды и меня на запад, став странным продолжением этого парада. Священник прикрыл глаза, нервно бормоча молитвы. Я глубоко вдыхал острый запах опасности, разлившейся в воздухе. «Сегодня вечером, — подумалось мне, — среди волн непредсказуемого потока безумия мы спустим на воду запретное судно Пасхи». Верно, наш праздник должен был начаться ровно неделю назад. Но большинство тайных евреев, и в том числе моя семья, отложили Пасху в надежде на то, что им удастся выбраться из затхлых вод христианства, бушующих вокруг.

Грязный, патлатый дровосек, что стоял рядом с нами, неожиданно что есть мочи закричал:

— Господь пошлет нам дождь, когда прольется кровь! Пусть улицы Лиссабона текут реками крови!

Иуда прижался к моим ногам, и я обхватил его за плечи. Отец Карлос прикрыл руками голову, словно защищаясь. Это был тучный мужчина, коренастый, с обрюзгшим бледным лицом, покрытым сеткой лиловатых сосудов из-за постоянного пьянства. Кто-то в толпе принял его слова всерьез, но сам он был безопасен. Он обратил ко мне унылый взгляд и сказал:

— Людям ничто так не ласкает слух, как богохульство, сынок.

Неожиданно вся безысходность нашего положения обрушилась на меня. Я обернулся на запах индийского перца, и кровь брызнула мне на штаны и на лицо Иуды. Захлебывающийся криком посвященный содрал со своего плеча кусок кожи и сыпал в рану специи, чтобы заслужить любовь Господа. В испуганных глазах моего братишки мне почудилось выражение страстного желания маленького еврея уйти за Красное море. Мимолетное предчувствие, странное в своей очевидности, потрясло меня: «Мы, евреи Лиссабона, слишком долго ждали момента, чтобы повторить Исход, и фараон раскрыл наши замыслы».

Когда я пришел в себя, Карлос, спрятавший лицо под капюшоном, проговорил громким шепотом:

— Стоны этого посвященного… в них слышен плач отродий Сатаны!

Иуда смотрел на меня снизу вверх, затаив дыхание, на глаза навернулись слезы. Я взял его на руки, вытер личико, взъерошил тугие колечки угольно-черных волос. Он обвил мою шею руками.

— Спасибо и на этом, — сказал я Карлосу. — Оказавшись между вами и этими безумцами, думаю, на сегодня мы получили в достатке религиозных наставлений.

Я накинул капюшон шерстяного плаща Иуде на голову и принялся утешать его, поскольку тот хныкал и хлюпал носом. Когда последний кающийся грешник проплелся мимо нашей бывшей синагоги, Карлос проводил нас через площадь. На углу стоял наш дом, одноэтажный, с белеными стенами, по периметру украшенный темно-голубой полосой. Цветовое сходство заставило меня скользнуть взглядом по прозрачной бирюзе закатного неба, затем вниз по скату крыши, горизонту с желтовато-коричневым узором черепицы, пронзенному почти посередине печной трубой, белой, с черными пятнами сажи, изрезанной отдушинами. Над ней возносился оловянный силуэт трубадура, указывающего на восток, в сторону Иерусалима. Тонкие струйки дыма из очага сплетались вокруг него, а потом летели дальше к реке, увлекаемые южным ветерком.

— На сегодня урок отменяется, — заявил Карлос, пока я открывал калитку в железном заборе, окружавшем и наш дом, и дом моего любимого друга Фарида и его отца. — У меня есть одно неприятное дело к твоему дяде, которое я давно уже откладываю…

Мы вступили в таинственный мир нашего внутреннего дворика. Он был окружен белыми стенами и вымощен серым камнем. В самом его сердце росло старое лимонное дерево в окружении зарослей олеандра. Фарид стоял на крыльце своего дома в длинной исподней рубахе, босой, пытаясь пятерней расчесать черные завитки ниспадающих на плечи волос.

На мой взгляд, природа наделила его всеми качествами воина-поэта Аравийской пустыни: стройный и мускулистый, с пронзительно-зелеными ястребиными очами, нежной оливковой кожей и подвижным умом. Легкая щетина, покрывающая его щеки, придавала ему вид сонный, но обольстительный, и мужчины и женщины в равной степени часто увлекались его темной красотой.

Он помахал мне сильными, натренированными ткачеством ковров руками, желая доброго утра. Он был глух и нем от рождения, однако, это никогда не мешало нашему взаимопониманию. Еще будучи детьми, мы придумали секретный язык жестов, ведь мы родились с разницей в каких-то два дня и выросли вместе.

Ответив на приветствие друга, я проводил отца Карлоса на кухню, узкое крыльцо которой было выложено по краю зелеными и коричневыми мозаичными звездочками. Без тени сомнения в голосе он сказал:

— Давно пора покончить с этим.

Есть ли у дома тело, душа? Наш дом накренился и осел за столетия дождей и солнца, но, тем не менее, его обитатели чувствовали себя в нем в безопасности.

Как иллюстраторы рукописей, мы с дядей Авраамом пытались придать дому подобие библейского жилища. Стены мы покрывали молочными белилами, а низкие, провисшие потолки из древесины каштана, жалобно скрипевшие в дождливые дни ава и тишрея, — густо-коричневой краской, сваренной из уксуса, серебряной стружки, меда и квасцов. Песочного цвета напольную плитку, царапавшую ступни, мы выкрасили в приглушенно-алый цвет, полученный посредством смешивания ртути и серы.

Треснувший фундамент понижался к спальне мамы с восточной стороны дома, и пол там был ниже, чем в коридоре, но зато заказчикам ее шитья было гораздо удобнее попадать на улицу Храма. На восток выходила и уютная, светлая комната моих дяди и тети. Между ними была кухня с огромным дубовым столом, вокруг которого прошла вся наша жизнь, и спальня, где жил я с Иудой и младшей сестренкой Синфой. Фруктовая лавочка, пристроенная, судя по каменной кладке, лет двести назад, лепилась к нашей комнате, выходя на улицу Храма.

Когда мы с Карлосом вошли в дом, он поморщился от ударившего в нос кисловатого запаха свежей побелки. Вдвоем с моим младшим братишкой они отправились искать дядю в подвале, а я пошел к себе в комнату, чтобы заглянуть через внутреннее окно в нашу лавочку. В проходе между прилавками, загроможденными корзинами с фигами и финиками, изюмом и кишмишем, померанцами, фундуком и грецким орехом — всеми возможными фруктами и орехами, которыми изобиловала Португалия, — трудились Синфа и мама Мира, перекладывая ложками оливки из деревянного бочонка в керамические миски, чтобы выставить их на продажу. Я просунулся в окно и крикнул:

— Благословен будь тот, кто освещает каждое утро небо над Лиссабоном!

Синфа улыбнулась мне. Она была настоящей разбойницей, эта девчонка, обладавшая таинственной грацией. Ее высокий голосок, казалось, вечно протискивался сквозь зажимающую ей рот ладонь. Ей было почти двенадцать, и в ее внешности начинало проступать очарование взрослой женщины — чувственные губы, высокие скулы, благородная осанка. Место девчонки, которая часами могла гоняться за кроликами или вылавливать в пруду головастиков, занимала любящая поморочить голову скромница с карими глазами, прячущимися за тонкими стеклами очков.

Мы с Синфой поцеловались, а мама наградила меня тяжелым мрачным взглядом. Маленькая, пухлая женщина с близорукими глазами и узкими плечами, она была одета, как обычно, в просторное оливкового цвета платье, подвязанное черным фартуком, скрывавшее очертания ее фигуры.

Каштановые волосы, лишь слегка тронутые сединой, были собраны пучком на затылке и украшены серым кружевным током. Пучок держала черная бархатная лента из Иерусалима, которую много лет назад ей подарил старший брат, мой дядя Авраам. Эта строгая деталь словно стирала краску с маминого лица, которое за прошедшие годы обрело выражение глубокого неприятия любых проявлений счастья. Она была намерена до конца дней своих скорбеть о давно умерших муже и первенце — моем старшем брате Мордехае. Все, кто знал ее веселой и заботливой молодой матерью, вспоминали, видя утраченную красоту, о том, что жизнь приберегает самые острые стрелы для женщин, переживших своих детей.

— Вы не видели дядю? — спросил я.

Синфа пожала плечами. Мама облизала потрескавшиеся губы и, словно недовольная моим вторжением, помотала головой.

Отец Карлос и Иуда ждали меня на кухне.

— Его нигде не видно, — заявил священник.

Мы уселись за стол и стали ждать. Неожиданно в дверях, выходящих во внутренний дворик, возникла тетя Эсфирь, одетая в черную кофту с высоким воротником, на фоне которой ее смуглая кожа казалась почти светлой. Ее яркие, подведенные темной краской миндалевидные глаза расширились от ужаса.

— Что это за пятна?! — вскрикнула она, указывая на мои штаны. — Иуда плакал?!

Она поджала губы, строго глядя на меня, и принялась поправлять выбившиеся из-под малинового платка окрашенные хной волосы. Высокая и стройная, с лицом, изборожденным морщинами, но все еще сохранившим отблеск былой красоты, она могла заполнить всю комнату одним пронзительным взглядом.

— Просто кровь, — начал оправдываться я. — Кающиеся грешники…

Она вскинула руку и втянула щеки, став похожей на мавританскую танцовщицу.

— Молчать! Я не желаю слушать! Ради Бога, ты что, не мог отмыться? И ни в коем случае нельзя допустить, чтобы Иуда попался на глаза твоей матери в таком виде! Она не простит нам этого до конца жизни!

— Да уж, иди вымойся, — согласился отец Карлос, сопроводив свои слова отпускающим жестом. Повернувшись к тете Эсфирь, он добавил: — Я говорил ему, чтобы он сделал это сразу, как придем домой.

Я бросил на священника хмурый взгляд. Он криво улыбнулся в ответ и поднял брови, словно мы оспаривали друг у друга расположение тети. Вновь обратившись к ней, он сказал:

— Так вот, о моем маленьком деле…

Я забрал Иуду в спальню и раздел его, затем скинул собственную одежду. Пока я отмывал брата смесью уксуса и воды, как это заставляла нас делать мама, он совсем обмяк у меня в руках. Маленький, пяти лет от роду, с уже наметившимися мускулами и обворожительными серо-голубыми глазами, он должен был стать похожим на светлокожего Самсона.

Он терпеть не мог купаться, и удрал на кухню сразу, как только я закончил одевать его. Когда я пришел туда, он жался к подолу тетиной кофты. Тетя тем временем готовила свой любимый кофе с миндальным молоком и медом, как его делали в ее родной Персии.

Доносящиеся снаружи звуки чьей-то жестокой перебранки и скрип телег внезапно утонули в женском вопле. Открыв ставни, чтобы узнать, в чем дело, я заметил знакомую алую повозку, едущую по улице.

Как и всегда, на конях были чепраки из серебристой ткани с голубой бахромой. Однако вместо старого возничего — христианина с изъеденным оспой лицом, на козлах сидел светловолосый Голиаф в фиолетовой широкополой шляпе.

— Угадай, кто приехал, — сказал я.

Тетя Эсфирь чуть подвинула меня и выглянула в окно.

— Ох, Боже, дона Менезеш. Новая работа для Миры, — проворчала она и схватила меня за руку. — Не стой тут и не пялься на нее.

Я опустил глаза и отвернулся. Повозка, грохоча, подъехала к крыльцу, дверца распахнулась с жалобным скрипом. Торопливые шаги доны Менезеш затихли в направлении входа в мамину комнату со стороны улицы Храма. Войдя в дом, она принялась елейным голоском расписывать качества ткани, которую привезла с собой. Мама закрыла дверь в комнату, и пронзительный голос доны превратился в приглушенное бормотание.

Словно собираясь раскрыть страшную тайну, тетя Эсфирь наклонилась к нам и сообщила:

— Произойдет чудо, если Мире удастся сотворить хоть что-то мало-мальски приличное из этого отвратительного красно-коричневого бархата, который она с собой притащила!

Она подошла к печи и льняной рукавицей вытащила на стол мацу.

— Это помогает нам покрыть долги, — заметил я.

— Верно. А, учитывая засуху…

— Это дьявол! — внезапно воскликнул отец Карлос, словно желая предостеречь нас.

— Уверяю вас, дона Менезеш, конечно, не подарок, но она не с Другой Стороны, — ответил я.

Священник скосил на меня глаза, на миг между его толстыми, мягкими губами показался кончик языка.

— Не она, болван! Дьявол виной чуме и засухе!

— Вы просто душевнобольной! — сказала ему на иврите тетя Эсфирь таким голосом, которым можно было, наверное, заморозить воду в бассейне. — И говорите потише. Мы не хотим, чтобы она испугалась и ушла!

Зазвонили колокола Церкви святого Петра. Отец Карлос, не в силах противостоять зову религии, быстро пробормотал молитву и отщипнул пухлыми пальцами кусочек теплой мацы. Продолжая разговор на иврите, так, чтобы Иуда не понял ни слова, он сказал:

— Ты хочешь сказать, милая Эсфирь, что дьявола нет?

— Я хочу сказать, что, если вы еще хоть раз напугаете моего маленького племянника своими бреднями, — тут тетя Эсфирь вытащила из огня кочергу и ткнула ее раскаленным кончиком в сторону мясистого носа священника, — я прослежу за тем, чтобы вы встретились со своим христианским спасителем гораздо раньше, чем рассчитывали! Пугайте кого-нибудь другого!

— Твоя тетушка всегда умела угрожать, — прошептал мне Карлос, противно усмехнувшись. — Помнишь тот день, когда вас притащили в собор, чтобы крестить… Она прокляла их на семи разных языках… на иврите, персидском, арабском, португальском…

— Мы помним, — перебил я его, подняв руку.

Я не хотел бередить неприятные воспоминания. Но было поздно. Глаза тети, подернутые дымкой задумчивости, внезапно прояснились. Ее ладонь скользнула под малиновый платок, скрывавший крестообразный рубец, оставшийся с того самого злосчастного утра крещения. Тогда она яростнее всех набрасывалась на бейлифов, по приказу короля сгонявших евреев к собору. Для устрашения остальных стражники швырнули ее на землю и пригвоздили за руки и за ноги к камням улицы Святого Петра — Rua de Sao Pedro. Доминиканский монах поставил ей на лбу клеймо в форме креста и прокричал так, чтобы его услышали все:

— Ныне осеняю тебя знаком Господа нашего!

Я же с ног до головы был покрыт свиной кровью и опилками, которые в нас швыряли христианские дети, пока мы добирались до дома после баптистской церемонии. Они никогда не узнают о том, какой подарок сделали мне: жестокое унижение оказалось для меня Божьей милостью, с этого дня ко мне стали приходить видения.

Эта сверхъестественная способность открылась, когда Фарид увидел меня во дворе. Вне себя от стыда, я убежал от него. Но когда я добрался до двери кухни, ощущение пристального взгляда в спину заставило меня остановиться. Я обернулся и увидел в небе белое сияние, далеко, над Мавританским замком. Пока оно приближалось ко мне, стали видны крылья, и я увидел, что это свечение — не что иное, как божественная сфера. Постепенно она приняла форму цапли, сияющей рубиново-красным, черным и белым оперением. Она летела над Еврейским Кварталом, и ветер, созданный взмахами ее огромных крыльев, с неистовой яростью дул мне в лицо. Посмотрев на себя, я обнаружил, что на мне не осталось ни следа крови и опилок.

Дядя сказал тогда, что Бог просто показал мне нетленность чистоты, открыв, что грязь христианства — всего лишь иллюзия. Я ответил ему:

— Это был не Бог. Обыкновенная птица.

— Но Берекия, — возразил он. — Господь является к каждому из нас в том виде, в котором мы способны Его воспринять. Перед тобой, именно сейчас, Он предстал цаплей. Кому-то другому Он может явиться в виде цветка или даже дуновения ветра.

Конечно, он был прав. В худшие минуты моей жизни Господь всегда являлся мне в виде той или иной птицы, возможно, потому, что мне легче всего было увидеть божественный промысел в созданиях, наделенных способностью летать.

Вспомнив еще одно мудрое изречение дяди, я сказал тете Эсфирь:

— Дьявол — всего лишь метафора. Это язык религии. Нельзя требовать, чтобы все слова имели единственное значение.

— Бог мне свидетель, еще слишком рано для каббалистической философии! — ответила она.

Жесткий тон голоса тети Эсфирь заставил Иуду забраться на скамью и сесть рядом со мной. Его губы были сомкнуты в тонкую полоску, не пропускавшую ни звука. Этому его научили крики и затрещины матери. Он был поздним ребенком и старался сделать все возможное, чтобы не стать ей последней, невыносимой обузой, не несясь с радостными воплями, а крадучись на цыпочках через все детство.

Внезапно открылась дверь погреба в юго-западной части кухни. Дядя Авраам, мой духовный наставник, поднялся по подвальной лестнице.

Его лоб был обильно покрыт испариной, а волосы торчали в сотне разных направлений, словно его застиг ураган. Маленький, словно птичка, с резкими движениями мужчина. Его угловатое лицо украшал длинный острый нос, делавший дядю в глазах незнакомцев странноватым, но для знавших его людей ассоциировавшийся с его пытливым умом. Гладкая темная кожа цвета корицы оттеняла серебристые волосы и густые брови. Короткая бородка с обильной проседью смягчала черты лица, придавая ему мудрое и значительное выражение.

Всегда, а в особенности после молитвы, его глаза сверкали таинственными зелеными искорками, обнаруживая сильного каббалиста.

— Кто это? — спросил он, прищурившись. — А, это наш старый друг священник!

— Откуда ты взялся? — потребовал ответа Карлос, все еще не привыкший к способности дяди возникать из ниоткуда. — Мы минут пять назад искали тебя в подвале. Иногда мне кажется, что ты лец.

— Что такое лец? — спросил Иуда.

— Призрак, который подшучивает над людьми — дух-шутник, — объяснил я.

Дядя благодарно улыбнулся и повертел в воздухе правой рукой, демонстрируя пять пальцев: еврейская традиция утверждала, что лецим имеют лишь четыре.

— Небольшое путешествие в загадки параллельной жизни, — сообщил он, отмахиваясь.

Подняв брови, он с любопытством кивнул в сторону приглушенных голосов, доносящихся из задней части дома.

— Дона Менезеш, — пояснил я. — Она принесла ткань для нового платья. На сей раз пурпурную.

Он налил себе кофе и, произнеся короткое благословение, проглотил сваренное вкрутую яйцо. Мы уже закончили шахарит, совместные утренние молитвы, но он снова пожелал мне доброго утра, поцеловав в губы. Усадив Иуду к себе на колени, он принялся тискать его, издавая смешные рокочущие звуки. Обычно он не столь демонстративно проявлял любовь к близким, однако, приближение Пасхи вскружило ему голову.

— Я пришел, чтобы сообщить одну вещь: я решил не продавать сапфир, — сказал Карлос с виноватым видом.

Губы моего учителя сложились так, словно он вознамерился разразиться проклятиями.

— Думаю, ты должен изменить свое решение, — сказал он.

— Ты покупаешь драгоценности? — изумился я.

Я посмотрел на тетю, ожидая возражений, но она была занята: просматривала Псалтырь, которую недавно скопировала для христианского аристократа, выискивая возможные ошибки.

Вновь повернувшись к дяде, я добавил:

— Если бы у нас было столько денег, мы бы могли закрыть лавку и уехать из этой пустыни на несколько недель.

Мой учитель кинул на меня угрожающий взгляд.

— Сапфир, добытый во времена рабби Соломона ибн Габироля, — пояснил он.

Дядя сказал фразу на иврите, за исключением самого слова safira — по-португальски.

Соломон ибн Габироль был величайшим еврейским поэтом одиннадцатого века родом из Малаги.

— Боюсь, я потерял ход твоей мысли, — сказал я.

— Петах ет ацмеха шетифатех делет. Открой себя, чтобы открылась дверь, — ответил дядя.

Таким образом он обычно предлагал мне помолчать и поискать ответ в себе.

— Еще слишком рано для твоих таинственных советов, — возразил я.

В ответ он наполнил мой стакан водой.

— Пей, и злоба не омрачит твою душу. Жидкость выведет желчь из твоего тела.

— Еще немного жидкости — и я утону, — отвечал я.

— Ты утонешь, когда тебя накроет волна океана Господня. — Поднеся палец к губам, он попросил тишины. Повернувшись к Карлосу, он замогильным голосом сообщил: — Но ты же понимаешь, что safira может быть и потерян.

— Это мое дело.

Мой учитель пересадил Иуду со своих колен на одну из многочисленных персидских подушек.

— Вот так вот, — сказал он и добавил, обращаясь уже к отцу Карлосу: — Я имею в виду, потерян навсегда! Ты подвергаешь себя опасности такой точкой зрения.

Пока он говорил, я, наконец, понял, что они вели беседу вовсе не о драгоценных камнях. Safira означало сефер, «книга» на иврите. Несомненно, речь шла о покупке труда рабби Соломона Габироля и вывоза его из Португалии. Но к чему эти предосторожности у нас дома, где не было глаз и ушей старых христиан?

Отец Карлос с сожалением покачал головой и поднялся, чтобы уйти.

— Одно предупреждение: я не оставлю попыток переубедить тебя, — упрямо сказал учитель.

Священник осенил себя крестным знамением. Рука у него при этом дрожала. В попытке успокоить дядю он весьма неудачно пошутил:

— Твоя каббалистская волшба не пугает…

Мой учитель вскочил из-за стола, яростно глядя на Карлоса. Казалось, всякое движение в комнате прекратилось, испугавшись его гнева.

— Я никогда не занимаюсь магией! — сказал он, назвав запретное действо еврейским понятием кабала маасит, практическая каббала. — Тебе бы следовало знать это, друг мой!

Он имел в виду времена, когда отец Карлос попросил дядю создать для него амулет, чтобы убить клеветника, распустившего слух о том, что священники втайне хранят верность религии Моисея. Разумеется, дядя отказался, но, тем не менее, лично обратился к рабби Аврааму Закуто, королевскому астроному, чтобы убедиться, что злодей замолчал навсегда. Он подошел к очагу и посмотрел на огонь сквозь кончики пальцев. Топаз в его перстне с печатью в форме ибиса, символа Священного Писания, лучился мягким светом.

— Когда Адам и Ева родились в Раю, тела их были покрыты ногтями от макушки до пят, словно броней, — проговорил он и добавил, повернувшись к Карлосу: — Ногти на наших руках — все, что осталось от былой защиты. Ничтожная броня, как ты считаешь? Слишком тонкая, чтобы удержать оружие церкви.

Священник передернул плечами и опустил глаза.

— Она не спасет тебя, если они найдут сапфир.

— Он мне нужен, — печально сказал отец Карлос. — Ты должен понять. Это последний… — Он не договорил, только добавил сухо: — Мне пора. Нужно еще подготовиться к мессе.

— Ублюдок! — заорал дядя. — Ты отнимаешь safira у детей, ты отнимаешь его у Бога!

Он повернулся к Карлосу спиной, и тот, кивнув остальным в знак извинения, ушел.

— Ты должен был проявить понимание, — сказал я дяде. Он только отмахнулся от моей критики, и тогда я спросил: — Почему ты говорил с Карлосом на тайном языке? Дона Менезеш ни за что бы вас не услышала. К тому же, она наверняка знает, что мы все еще практикуем иудаизм. Если бы ее это волновало, она уже давно донесла бы на нас.

— Священник никому не доверяет. Он говорит: «Даже мертвецы носят маски». Чем больше я узнаю, тем больше склоняюсь к тому, что он прав. — Он почесал макушку и нахмурился. — Пойду засвидетельствую доне Менезеш свое почтение.

Он глянул на меня повелительно и вышел вон.

— Как быстро люди забывают, — заметила тетя Эсфирь.

— Ты о чем?

Она сбрызнула шею розовой водой и повязала шейный платок.

— О чуме. Она исчезает на несколько лет, и каждый раз люди думают, что это новое искушение дьявола. — Она провела дрогнувшей рукой по лбу, словно обдумывая собственные слова. — Возможно, это благословение свыше — наша способность забывать. Представь, если бы…

— Ни слова, ни жеста, ни шрама я не забуду!

Тетя Эсфирь поморщилась. Она поняла, что я имею в виду отца и старшего брата Мордехая. Зимой 5263 года, чуть больше трех лет назад, ледяные северные ветра кислева коснулись их мертвой рукой чумы. Отец, с ног до головы покрывшийся гнойными черными нарывами и язвами, умер от горячки на шестой день Хануки. Месяц спустя Мордехай, превратившийся в живой скелет, скончался у меня на руках.

Мы с тетей сидели в молчании. Через несколько минут из дома вышла дона Менезеш, унося с собой привычную корзину фруктов. Эсфирь проговорила:

— Пойду посмотрю, может, Синфе нужна помощь в лавке.

Она медленно вышла из кухни, тяжело ступая, слегка наклонившись вперед. Я наблюдал за играющим на крыльце Иудой, пока не вернулся дядя и не сообщил:

— Ты мне нужен в погребе.

Закрыв над собой люк, мы спустились по грубым гранитным ступеням, числом пять — по пяти книгам Торы, на небольшую площадку, мозаичный пол которой был украшен желто-зеленым изображением меноры. Пройдя в другую дверь, мы спустились еще по одной лестнице. Ее ступеньки из мрамора были уже, и было их уже двенадцать — столько же, сколько существует Книг Пророков. После того, как в 1497 году христиане закрыли синагогу, здесь был наш храм. Пока мы спускались, я достал синюю шапочку и надел ее на макушку. Дядя накинул лежавший у него на плечах талис на голову, придав ему подобие капюшона. Вдвоем мы запели:

— К великой благости Твоей войду я в Дом Твой.

Погреб был с низкими потолками и совсем небольшим: пять пейсов в ширину и десять в длину. Пол был выложен тем же грубым серым камнем, что и внутренний дворик. Здесь молитвы звучали не меньше тысячи лет, и сам воздух, холодный и сырой, навсегда застывший между непроницаемыми стенами, украшенными сложным переплетенным узором из голубой и желтой мозаики, словно пропитался воспоминаниями.

Крошечные окошки вверху северной стены — на уровне брусчатки внутреннего двора — пропускали только приглушенный, мягкий свет. У подножия лестницы, расположенной вдоль восточной стены, лежал круглый ковер, на котором мы возносили молитвы. Вокруг него в керамических кувшинах были расставлены свежие букеты. Три кувшина занимали цветы мирта, три — лаванды, а в седьмом, символизирующем шабат, и те и другие были смешаны. Часть комнаты позади ковра была отведена для мирской работы. Там тетя Эсфирь копировала манускрипты, а мы с дядей Авраамом иллюстрировали их. Три стола из лакированного каштана смотрели в северную стену и стояли всего лишь в шаге друг от друга, так что мы могли видеть происходящее на соседнем столе. Каждому полагался также стул с высокой спинкой. Напротив, у южной стены в землю были врыты два гранитных бассейна. Между ними разместился массивный шкаф из крупнозернистого дуба. У него были ножки, вырезанные в форме львиных лап, и он вмещал восемь рядов по десять выдвижных ящиков, узких и длинных, наподобие тех, в которых хранились литеры в мастерской печатника. В самом нижнем ряду было только два ящика. Там мы держали золотую фольгу и ляпис-лазурь.

Самым необычным предметом здесь, несомненно, было круглое, размером с тарелку, зеркало, висевшее на стене над центральным столом, за которым работал дядя. Серебряная поверхность зеркала, заключенная в раму из каштана, была вогнутой, отражая все сплющенным и искаженным. Мы часто заглядывали в него прежде, чем начать медитацию. Это был своеобразный способ выбросить из головы все ненужное, погрузившись в непривычный мир, где даже твое тело становится чужим и незнакомым. Зеркало это было местной достопримечательностью: как нам сказали, шестого июня 1391 года по христианскому летоисчислению оно истекало кровью десятков тысяч евреев, убитых во время разразившегося в Иберии восстания. Прадед Авраам знал, что зеркало наполняется бесконечно маленькими каплями крови — невидимыми простым глазом — всякий раз, когда погибал хотя бы один еврей. Он был уверен в том, что кровь стала видима во время погромов лишь потому, что убитых было слишком много. С тех пор оно и получило свое название — О Espelho а Sangrar, Кровоточащее Зеркало.

Мы все страстно надеялись, что оно больше никогда не обнаружит своих жутких способностей.

Дядя подтолкнул меня к врытому бассейну, говоря:

— Надо, чтобы ты помочился.

— Прямо сейчас? — удивился я.

Он взял кувшин, стоявший на краю бассейна.

— Вот сюда. Весна. Мне нужна девственная моча.

Каждый год, незадолго до Пасхи, учитель делал новые краски для иллюстрирования рукописей. Мочевая кислота разъедала некоторые элементы, создавая новые цвета. В смеси с древесиной цезальпинии, квасцами и белилами она давала красивый бледно-розовый тон, а сияющий пунцовый получался, если добавить пепел виноградной лозы и негашеную известь.

— Я уже не девственник, — сообщил я.

В воображении возникла Хелена, стоящая среди холмов, на которых раскинулся огромный монастырь, выстроенный к западу от Лиссабона. Как же долго я ожидал ее решения. Мне даже начало уже казаться, что секс и сама жизнь, доступные другим, пройдут мимо меня. И когда, казалось, все было потеряно навсегда, когда корабль, на котором она должна была уплыть на Корфу, бросил якорь в гавани Лиссабона, ее объятия распахнулись для меня, словно врата Царства Божьего.

— Эта шлюха из Притона Девственниц? — Дядин вопль вырвал меня из грез наяву.

Он всегда полагал, что монастырь за стенами города не зря заслужил свою дурную репутацию.

— Хелена, — ответил я.

Он поднял брови и заключил:

— В любом случае, ты единственный доступный мне почти девственник, к кому я могу обратиться, не раскрыв то, что мы все еще иллюстрируем книги на иврите. Иуда слишком мал, я слишком стар, а женская моча слишком едкая — особенно у твоей тети. Я попробовал, когда мы только поженились… Она все краски делает черными, как душа Асмодея.

Мы обменялись глупыми смешками, и я произнес:

— Теперь мне ясно, зачем ты заставил меня выпить столько жидкости.

Пока моя жидкость горячим водопадом наполняла дядин кувшин, он прошелся своей утиной, приобретенной в синагоге, походкой к столам и принялся протирать их.

Я наполнил шесть керамических сосудов и плотно закрыл каждый, после чего мы поставили их в бассейн. Дядя вымыл руки и поворошил субботний букет мирта и лаванды. Озадаченно хмурясь, он проговорил:

— Диего-печатник так сильно опаздывает. Не понимаю…

Диего был другом семьи, которого дядя посвятил в свой круг мистиков, тайно встречавшихся для обсуждения каббалы. Это был крепкий мужчина с седеющей бородой и властным, покровительственным взглядом карих глаз, но сердце его обратилось в прах вместе с телами жены и дочери, сгоревшими на костре инквизиции в Севилье четырьмя годами раньше. Сам он едва сумел избежать этой горькой участи. Мы с дядей вечно искали способы вернуть ему жажду жизни. Сегодня мы убедили его прогуляться по Синтрийскому лесу, чтобы сделать несколько набросков стай журавлей прежде, чем они отправятся на север.

— Может быть, его задержали у себя родные сеньоры Бельмиры? — предположил я.

То была соседка и хороший друг Диего. Два месяца назад ее до смерти забили в Шабрегаше, одном из восточных пригородов. Диего многие часы проводил в кругу семьи погибшей.

Дядя пожал плечами и накрыл мой нос ладонью.

— Освежись, — велел он и, пока я вдыхал свежий запах мирта, исходящий от его пальцев, добавил: — Если он не появится с минуты на минуту, мы сами пойдем к нему и проверим. Ах, да, и, как пойдем, мне нужно будет заглянуть на улицу Нового Купца. Я обещал Эсфирь отнести Псалтырь заказчику.

Мой учитель умел перевести обычную деловую беседу на спор об интимной жизни ангелов или другой тонкой материи.

— У тебя будет как раз столько времени, сколько нам с Диего потребуется, чтобы пропустить по бокалу вина в Афинском дворике.

Это была полуразвалившаяся терраса, но там тайно подавали кошерное вино. Губы дяди сложились в удивленную, но довольную ухмылку.

— Посмотрите-ка, кто у нас распоряжается! — заметил он.

Я ответил ему скучающим взглядом, каким, бывало, смотрел на отца, когда тот начинал поучать меня, цитируя Талмуд. Он согласно кивнул:

— Хорошо, но только полчаса.

Заставив меня наклониться, он положил ладонь мне на голову, благословляя. Затем, когда я достал из шкафа краски, отпер геницу, традиционное хранилище для старинных книг в синагоге. Наша представляла собой углубление в полу — приблизительно метр по площади — сделанное с западного края ковра. Его содержимое постоянно менялось: книги, которые тайно вывозили из Португалии, сменялись другими, купленными или выпрошенными моим дядей.

Дядя встал одной ногой в геницу, чтобы достать нашу работу. К тому времени, как он выбрался оттуда, я уже сидел за столом, наводя порядок среди кистей и красок. Аккуратно разложив передо мной рукопись на чуть наклонной поверхности стола, он приобнял меня за шею и рассказал целую притчу о расцветке для моей новой иллюстрации, которая должна была сопровождать одну из сказок знаменитого сборника «Басни Лиса». Пока я додумывал смысл его слов, у него задрожали губы, а рука, лежавшая на моей шее, вдруг стала холодной.

— Дядя, что с тобой? — спросил я.

Он протер глаза обеими руками, как ребенок, и глубоко вздохнул.

— Ты вырос, — сказал он мягко. — Во многом ты стал равен мне. И все же, с другой стороны… — Он тряхнул головой, задумчиво улыбнувшись. — Мне столько нужно рассказать тебе… Бери, Господь может скоро развести наши пути. — Он сунул руку в карман, достал оттуда свиток пергамента и передал его мне, говоря: — Будь добр принять мой скромный подарок.

Свиток развернулся в длинную полосу, на которой изящными золотыми буквами были начертаны наши имена.

— Эсфирь сделала это для меня, — объяснил он и, снова обхватив меня за шею, сообщил заговорщическим шепотом: — Если когда-нибудь я буду нужен тебе — неважно, где ты будешь и в каком отчаянном положении, — пошли мне этот пергамент, и я приду к тебе. — Он положил вторую ладонь мне на макушку и пристально посмотрел в глаза. — А если по каким-то причинам я окажусь вне досягаемости здесь, в мире сущем, помолись над ней, и я приложу все возможные усилия, чтобы появиться перед тобой.

Я был настолько тронут великодушием учителя, его благородством, что к горлу подкатил ком. На глаза навернулись слезы, размывшие очертания комнаты. Мне пришлось несколько раз сглотнуть, чтобы чуть слышно прошептать:

— Но ведь мы никогда не расстанемся. Я всегда…

— Юность не может всегда идти вместе со старостью, — сказал дядя. — Ты пойдешь своим путем, как должно, а затем вернешься. Но ни один демон, как бы силен он ни был, не преградит мне путь, если ты попадешь в беду! — Он убрал руку с моей головы и погладил по щеке. — Ладно, давай займемся делом.

— Но разве я ничего не могу…?

Он поднял ладонь в предостерегающем жесте и указал на рукопись.

— Горе тому учителю Каббалы, что отвечает на все вопросы своего ученика! Живо за работу!

Несколькими минутами позже, как раз когда я штриховал мощные лапы молодого пса со своей иллюстрации крошечными мазками черной туши, воздух в комнате взрезал крик.

— Вперед! — гаркнул мой наставник.

Я выбрался из погреба. Кухня была пуста. С улицы доносились грубые голоса, гулко отдававшиеся от стен. Через окно своей комнаты я вылез в лавку, выходящую на улицу Храма. Сняв позабытую шапочку, я обнаружил тетю Эсфирь, стоявшую на коленях рядом с нашим другом, Диего-печатником. Он стонал. Кровь из глубокой раны на его подбородке стекала тете на руки.

 

Глава II

Кровь Диего-печатника стала первой каплей реки, за несколько последующих дней превратившей наш мирок в пустыню, горизонтом которой, насколько хватало взгляда, было горе. Но тогда страшная география смерти еще была для нас тайной.

Ручейки пота струились по его вискам и щекам, мешаясь с городской пылью. Кровь из раны на подбородке заливала шею. Дыхание то и дело прерывал мучительный кашель.

— Я просто шел мимо… просто шел, — прохрипел он по-португальски. — У реки я остановился возле Королевского Колодца, чтобы ополоснуть руки.

Тетя Эсфирь расстегнула его заскорузлый от крови камзол и принялась вытирать грудь полосой ткани, которую она оторвала от собственной блузки. Я заметил там, прямо под ключицей, старый коричневый рубец, выпуклый, словно под кожу пробрался червь.

Вокруг нас, перешептываясь, начали собираться соседи. Диего продолжал:

— Двое мальчишек… они стали кричать, будто я заражаю колодец чумой. Они погнались за мной. Я упал. Швыряли в меня камни… «Держи хвостатого раввина! Хватай хвостатого…» Меня спас смуглый человек в синем плаще. Высокий, сильный…

Диего было настолько плохо, что он сбился на иврит.

— Говори по-португальски, — прошептал я ему, пока мы укладывали его на камни.

Тюрбан Диего соскользнул с его головы, и я впервые увидел пряди жидких седых волос над ушами и покрытую темными родимыми пятнами лысину. Из тюрбана выпал сложенный в несколько раз лист пергамента. Опасаясь, что это может быть личное послание или, чего доброго, молитва, могущая обличить его в иудаистской практике, я подхватил его и сунул в вязаную сумку, которую носил на шее вместо рюкзака. Иуда, похолодевший от страха, жался ко мне, и пришлось хорошенько встряхнуть его, чтобы он сообразил, что нужно сбегать за доктором Монтесиньошем. К нам присоединился дядя и, быстро пробормотав молитву, сказал:

— Пойду в дом. Надо посмотреть, что у нас есть из лекарств.

Я пытался закрыть рану Диего, сжимая пальцами повязку, торопливо наложенную тетей Эсфирь, но вскоре лен насквозь пропитался кровью. Эсфирь побежала в дом за чистой водой, а я принялся менять повязку, на сей раз оторвав полосу ткани от своей рубахи. Дядя привел с собой Фарида. Они добыли экстракты окопника, восковницы, герани, гуммиарабик и серную воду. Но ни одно из этих кровоостанавливающих средств не помогло.

— Это все его проклятущая борода! — проворчал дядя. — Я не могу добраться до раны. Доктор Монтесиньош заставит тебя сбрить ее, — сказал он печатнику.

Диего, член еврейской касты левитов, услышав такое, возмущенно оттолкнул нас.

— Не дам! — заорал он на иврите. — Я обязан носить бороду! Левитам запрещено…

— Некоторые левиты не носят бород, — заметил я, но Диего не унимался. Повернувшись к дяде, я сказал: — Нападение средь бела дня. Плохой знак. Еще несколько недель чумы, и…

— С чего ты взял, что оно не было подстроено? — зло бросил дядя.

Я стал было допытываться, что он имел в виду, но меня остановила внезапно опустившаяся тень. Двое всадников, сидящих на впряженных в золотисто-белый экипаж конях, смотрели на нас сверху вниз. Серебряные морионы и наколенники сверкали на солнце. Пурпурные и зеленые вымпелы с изображением королевских щитов колыхались под легким ветерком.

— Что, ради всего святого, за беспорядок? — грубо спросил один из них.

Только сейчас я осознал, что мой учитель все еще одет в ритуальное облачение: на плечах — бело-голубой талис, левая рука обмотана ремешками филактерий, кожаная коробочка с молитвой все еще была закреплена на лбу.

За такое его вполне могли сослать рабом в португальскую колонию в Африке. Убрав руки за спину, я отчаянно жестикулировал, говоря Фариду, чтоб тот увел дядю.

— Этот человек ранен, — ответил я всаднику.

— Ты — новый христианин?! — спросил он.

Сердце мое дрогнуло, готовое вот-вот остановиться от ужаса. Краем глаза я заметил, как Фарид проталкивается через толпу, увлекая за собой дядю.

— Я спрашиваю: ты — новый христианин?

Дверца кареты у него за спиной распахнулась. Шепоток в толпе разом стих. Из кареты вышел стройный мужчина в фиолетовой тунике и черно-белых рейтузах. Гофрированный воротник из шитого золотом шелка казался эдакой тарелкой, на которой он преподносил мне свое мрачное, злобное лицо. Его черные глазки прощупывали толпу в поисках претендентов на наказание.

Помахивая тонкой рукой, отягощенной перстнями с изумрудными кабошонами — каждый размером с миндальный орех, — он повелительным тоном истинного кастильца заявил:

— Мы забираем его. Кажется, возле Эстоша должна быть лечебница.

Дворец Эстош, величественная башня из сияющего камня, была предназначена для благородных гостей, прибывших в Лиссабон с официальным визитом.

— Господин мой, новый лазарет Всех Святых здесь неподалеку, прямо на площади Россио, — возразил я. — Не более сотни метров отсюда.

Диего обладал поистине медвежьим телосложением, почти два метра роста, и перенести его в карету мне помогали стражник и один из темнокожих извозчиков дворянина. Внутри, напротив кастильского дворянина, сидела девушка, светловолосая, бледная, с милым круглым личиком, тонкими косами, переплетенными сиреневой лентой, одетая в платье из розового шелка. Она наклонилась к Диего в напряженном беспокойстве и взглянула на меня умными глазами, в которых читалось любопытство.

— Ранил иноземный моряк, — солгал я.

Внезапное горестное изумление, невозможное отчаяние, возникшее на ее лице, столь похожем на мое собственное, словно остановило время. Я ощутил остро — это шефа, явление Божественной благодати. Прозрение, когда сакральный смысл стихов Торы лишается плотного покрова таинственности и предстает во всем блеске открытого понимания.

У ног девушки сидел пес с приплюснутым носом, наряженный в сине-желтый костюм трубадура. На темно-красном полу кареты стоял сундук, окованный серебром. Все это я заметил за секунды до того, как кастилец крикнул возницам приготовиться.

Я окинул взглядом обстановку, как делал всегда, чтобы запечатлеть жизнь где-то на подсознании. Дядя называл это памятью Торы. Когда закрылась дверца, дворянин высунулся из окна и прошептал мне, обдав винными парами:

— Не бойся. Твой приятель не умрет в этот праздник. — Извозчикам он прокричал: — Живей! У нас здесь раненый!

Любопытство, граничащее с ужасом, терзало меня, пока извозчики нахлестывали коней. Кто эти кастильцы? Неужели они знали, что мы — тайные евреи? Издевался этот дворянин или же признавал свою причастность? В какую-то секунду я увидел показавшиеся из окна уносящейся вниз по улице кареты тоненькие, почти детские пальчики. Занавеска опустилась, заглушив вопросы.

Я обнаружил дядю во дворике. Он играл в шахматы с Фаридом. Талис, аккуратно сложенный, покоился у него на коленях, сверху лежали филактерии. Когда я рассказал о Диего и кастильском дворянине, дядя взглянул на меня и сказал:

— Пока мои силы не иссякли окончательно в борьбе с этим варваром, пойдем-ка в лазарет и убедимся, что с Диего обращаются по-человечески.

Фарид, прочитав его слова по губам, ухмыльнулся. Мы с дядей решили переодеться в уличное и, как только добрались до кухни, я снова стал расспрашивать о том, что он имел в виду, говоря, что нападение на Диего было подстроено. Вместо ответа он сказал:

— Что живет вечно, но может умереть прежде рождения?

Я закатил глаза и проговорил:

— Не надо загадок. Просто ответь.

Он нахмурился и отправился в свою комнату.

Неделю спустя я нашел ответ на загадку дяди. Пойми я все раньше, смог бы переплавить свинец нашей судьбы в золото?

Мы с моим наставником выбрали путь вдоль реки, где порывистый ветер дул нам в спину, неся с собой вонь одной из навозных куч, наваленных у неприступных стен города. Городские кладбища были переполнены и с недавних пор тела мертвых африканских рабов стали просто выбрасывать на эти самые кучи. То, что не растащили стервятники и волки, гнило и мешалось с экскрементами, создавая кошмарную смесь запахов, прожигавшую кожу до костей, словно невидимая кислота.

Когда мы проходили через ворота Лошадиного Колодца, я вспомнил другие ворота — те, за которыми стражники из старых христиан запирали на ночь жителей Маленького Еврейского квартала. Внезапно откуда-то сверху раздался крик. Наш бывший раввин, Фернанду Лоса, махал нам рукой с верхней площадки Синагогальной лестницы, прося подождать его. Он стал ярым проповедником христианства сразу после обращения, переплюнув даже епископа Лиссабона, да обратится его язык в прах!

— О нет, только не рабби Лоса! — простонал я. — За какие жуткие прегрешения он послан нам?

Дядя рассмеялся. Неожиданно женщина крикнула: «Вода!», и мы вжались в стену, прячась от хлынувшего с третьего этажа потока помоев.

Лоса нагнал нас, с трудом переводя дух. Щегольской алый плащ с шитым жемчугом воротником покрывал его узкие плечи. Тощий, с крючковатым носом, глубоко посаженными хитрыми глазками, сияющей лысиной и тонкими недовольными губами, он смотрел на меня, будто голем-ястреб, созданный для охоты за средиземноморскими грызунами. Мальчишкой я считал, что на руках у него не пальцы, а, скорее, когти, и в моих не самых приятных снах он не говорил, а злобно шипел.

— Эти отвратительные грязные коровы повсюду! — сказал он неестественным голосом, претендующим на аристократичность.

— Ну, по крайней мере, они кошерны, — заметил мой учитель.

Рабби Лоса презрительно усмехнулся и продолжил:

— Злая участь Диего-печатника постигнет каждого, кто станет рассуждать с тобой о фонтане, знаешь ли.

Он имел в виду каббалу. Для него не было тайной то, что дядя собирался посвятить Диего в свой круг. Учитель почтительно поклонился и прошептал на иврите:

— Хахам мафиа ве-рав раханан, ты великий ученый и раввин из раввинов.

Он глянул на меня, чтобы убедиться, что я уловил игру слов: он оскорблял Лосу, выделяя буквы «х», «а», «м» и «р». Вместе они составляли слово, которое в переводе с иврита значило «осел».

Дядя развернулся, чтобы уйти, однако раввин остановил его:

— Погоди-ка. — Он облизал губы, словно они были измазаны вкусной подливой. — Я пришел предупредить тебя. Эурику Дамаш говорит, что произнеси ты его имя хоть во сне — он нашинкует тебя и подаст на стол вместо колбасы. Лучше не суй свой длинный нос в чужие дела, коротышка!

Мое сердце упало.

Дамаш был поставщиком оружия из новых христиан. Он шпионил за бывшими единоверцами для короля, а недавно обручился. Две недели назад дядя выступил на тайной встрече еврейской общины и потребовал, чтобы его судили за то, что он утопил новорожденного младенца цветочницы, которую он изнасиловал и отказался брать в жены. Расследование закончилось неделю спустя, когда сама цветочница таинственным образом пропала. Имя дяди скрывалось раввинским судом, но оказалось, что кто-то — возможно, сам Лоса — выдал его Дамашу.

— Это все, что ты хотел мне сказать? — поинтересовался мой наставник.

— Этого вполне достаточно. Если бы я не вмешался, он пришел бы сам.

— Премного благодарен, о, великий ученый и раввин из раввинов, — ответил дядя, отвесив издевательский поклон.

Лоса вздернул острый подбородок и проводил нас со злобным, но терпеливым видом человека, проигравшего битву, но намеренного победить в войне.

Пока мы добирались до лазарета в центре города, я грезил наяву, как стану защищать своего учителя от происков демонов Каббалы и библейских исполинов.

Наверное, я так и не вырос из подобных мечтаний. И все же, они выглядели вполне уместно, когда мы проходили мимо шумного рыбного рынка и лиссабонского порта. В конце концов, дядя поклялся защищать меня, пока я был мальчишкой, беря на себя ответственность за мое просвещение. Было ли это намеком на встречное обещание, о котором я никогда не задумывался прежде?

Когда мы объяснили бейлифу в лазарете Всех Святых цель нашего прихода, он с гордостью сообщил, что дворянин, привезший Диего, был не кто иной как граф Альмирский. Это имя было для меня пустым звуком, но я записал его в памяти Торы, очень уж мне понравилась его компаньонка. Молоденькая монашка проводила нас к Диего. Мрачная комнатка с низкими потолками, пропахшая уксусом, янтарем и смертью. Над каждой из двенадцати коек висело кровавое распятие. Пожелтевшие льняные занавески распахнулись, обнаруживая людей, привязанных к кроватям кожаными ремнями, обмотанных заскорузлыми от крови бинтами, вонявшими навозом, с глазами, полными злобы и жажды жизни. Ставни были приоткрыты, и из окон виднелась доминиканская церковь на другой стороне площади.

Диего лежал на последней койке. Я узнал его огромные темные глаза и шафранного цвета тюрбан и улыбнулся радостно и нервно. Он невероятно переменился. Выбритые щеки, заляпанные кое-где кровью, были белее мрамора. Челюсти, невидные раньше, придавали его лицу массивность. Он стал вдруг похож на мужеложца, легко делающего подарки, который обожал детей и заботился о них, не оставляя времени на самого себя — изгнанный из мира мужчин и обреченный на одиночество.

Рану на его подбородке прижгли и зашили. Заметив нас, он изумленно приоткрыл рот и сел. Невольно он повернулся лицом к стене, словно готовясь к смерти.

Дядя остановился, в его изумрудно-зеленых глазах читалось желание быть на месте Диего. Я подтолкнул его вперед, и он подошел к другу, ободряюще улыбнувшись. Отсюда мы увидели, что он весь покрыт испариной. Оставалось только молиться, чтобы эта лихорадка не оказалась чумой.

— Ты отлично выглядишь. Кровь остановилась, — сказал мой наставник.

— Не надо было вам приходить, я не хочу, чтобы вы видели меня таким. — Диего снова отвернулся к стене и закрыл глаза.

— Ты сможешь отрастить бороду, как только заживет рана, — заметил я.

— Спасибо, что навестили меня, — прошептал он, — но я прошу вас сейчас уйти.

Дядя кивнул мне, приказывая идти. Когда я добрался до выхода, он сидел в ногах койки Диего. Их тихий разговор сопровождался резкими, нетерпеливыми жестами учителя.

Диего спрятал лицо в ладонях, печально склонив голову. Я молился все эти бесконечные минуты, пока дядя, наконец, не нагнал меня.

— Плохо дело. Диего будет некоторое время сильно страдать.

— Наверное, это счастье, что не на всех из нас распространяются запреты левитов, — ответил я.

— На всех и каждого распространяются влияния извне. Человек может приспособиться к ним, а может жить в пустыне как отшельник. Но даже там… — Дядин голос сорвался, и он принялся чесать голову. — Пойдем-ка подальше от этой тюрьмы, — сказал он. — У меня уже все тело зудит.

— Может быть, какие-нибудь рукописи принесут ему облегчение? — предположил я. — Мы могли бы взять те латинские трактаты, которые он так хочет…

— Никаких книг! — заявил дядя, выставив вперед обе руки, словно пытался остановить несущийся на него экипаж.

Снаружи монотонное пение сотрясало теплый воздух Россио. Ежедневная процессия кающихся грешников следовала по направлению к Речному дворцу. В свете дня стало заметно, как потухли глаза дяди, обеспокоенного отчаянным положением Диего.

— Истина пришла в этот мир не обнаженной, — сказал он, — но одетой в видения и имена. А ложь? Какие одежды носит ложь?

— Те же, что и истина, — ответил я. — Мы должны сами различить их.

— Да, — сухо согласился он. — Но все ли преступления видит Господь?

— Ты имеешь в виду, понесут ли наказание мальчишки, напавшие на Диего? — уточнил я.

— Ну, пусть так.

Я подбирал слова для ответа, когда дядя сжал мою руку.

— Прости. Я не в состоянии больше обсуждать это. Идем, прогуляемся, как собирались.

— Я не захватил альбом, — возразил я.

— Рисуй птиц в своей памяти Торы, сын мой.

Мы с дядей провели вместе замечательный день, наблюдая за журавлями. Вид огромных, но грациозных созданий с белоснежными перьями, отливавшими голубым, захватывало дух. Легкий ветерок приносил свежий аромат цветов, и, когда дядя заявил, что пора возвращаться домой, я с удивлением обнаружил, что прошло уже немало времени, и день клонится к закату.

К моменту нашего возвращения Синфа и тетя Эсфирь готовили на кухне Пасхальный седер. На столе, накрытом нашей лучшей белоснежной скатертью, был рассыпан рис, из которого они выбирали мусор. Дом был наполнен душным, пьянящим благоуханием. Великолепный барашек неспешно жарился на вертеле над очагом, и его ароматный сок с шипением капал на раскаленную решетку. По запаху я понял, что он фарширован топленым жиром из овечьего хвоста — кулинарная хитрость, которую Эсфирь привезла из Персии.

— Пахнет божественно, — сообщил я.

— Помолюсь перед едой, — усмехнулся дядя и ускользнул в погреб.

Я прихватил ступку и пестик, яблоки, грецкие орехи, финики и мед и отправился в лавочку. Между посетителями я собирался приготовить харосет.

Мой приход освободил маму, и она пошла помогать Синфе и Эсфирь на кухне. В лавке было пусто до тех пор, пока мне не пришло в голову передвинуть бананы, недавно прибывшие к нам из Африки, поближе к входу. Возможно, это было просто совпадение, но с этого момента начался приток покупателей. Тайные евреи не давали мне присесть до последней минуты, оставляя добрые напутствия, приличествующие сегодняшнему вечеру. К тому времени, как облака расцветились золотом и пурпуром, возвещая закат, я окончательно выдохся. Я запер дверь, опустил шторы и тихо сидел в одиночестве, молясь про себя, пока дядя не позвал меня на кухню. Он великолепно смотрелся в белом халате, с волосами, уложенными спереди в мягкие локоны.

— Совершенно случайно Реза не заглядывала в лавку? — спросил он с надеждой в голосе.

Моя двоюродная сестра Реза, единственный живой ребенок Эсфирь и дяди, недавно вышла замуж и собиралась отмечать Пасху в семье мужа.

— Нет, а разве должна была? — удивился я. — По-моему, она сказала, что вообще не уверена, что сможет прийти сегодня.

— Я просто подумал, может быть… — Дядя взял меня за руку, в голосе его слышалась печаль. — Я нашел лицо Хаману для своей Агады. Теперь работа пойдет легче.

Учитель иллюстрировал Агаду для семьи тайных евреев из Барселоны и все никак не мог среди наших знакомых найти подходящее лицо, которое могло бы стать моделью для Хамана. Но что его так опечалило? То, что нет Резы? Прежде, чем я успел задать вопрос, он начал благословение. Я обнял его и, впервые на моей памяти, он не воспротивился моим проявлениям привязанности. Стал ли он больше доверять мне за прошедшие несколько дней? Окрыленный собственной непоколебимой силой, словно впитавшей мою энергию и любовь, он поцеловал меня и крепко обнял.

— Пришла Пасха! — прошептал он.

Мы обменялись торжествующими улыбками.

Синфа и Иуда сидели за столом. Шафранного цвета керамическое пасхальное блюдо, изготовленное для нас соседом Самиром и заваленное листьями салата, печеными яйцами и костями жареного ягненка, служило символической частью трапезы. С разрешения Эсфирь я добавил туда ложку, которой мешал харосет, олицетворение раствора, служившего израильтянам для скрепления камней при строительстве гробниц, дворцов и пирамид во времена рабства в Египте. Свежая маца была прикрыта льняной салфеткой. Серебряные кубки по традиции стояли в стороне, возле места дяди, который сегодня представлял Илию.

Как описать этот первый вечер Пасхи? Слова и спокойные лица? Головокружительная радость? Грусть о тех, кого нет рядом? Мы заняли свои места, охваченные общим ожиданием. Дядя, как и всегда, руководил обрядом. Хотя Пасха — прежде всего праздник памяти, пересказ истории о том, как Бог освободил евреев из рабства, но также в ней есть и иной, скрытый смысл. В тексте Торы, словно феникс в яйце, скрыт рассказ о духовном путешествии, доступном каждому, — из рабства к святости. Пасхальная Агада — золотой колокольчик, перезвон которого говорит: помни, Святая Земля — в твоем сердце.

Сначала моя мать зажгла свечу над очагом, а затем — в двух больших подсвечниках, стоявших по краям стола. Прошлое слилось с настоящим. Мы стали израильтянами, ожидающими Моисея у горы Синай, стол, накрытый белой скатертью, превратился в алтарь, а кухня — в храм среди пустыни.

Дядя, сегодня наш предводитель, открывал первые, самые священные врата праздника, произнося благословение над четырьмя кубками с вином.

— Благословен Ты, Господь наш, Царь Вселенной, создатель этих фруктов и этого вина, — пел он на иврите.

Его мягкий голос звучал эхом поющего рога, открывавшего обряд когда-то раньше, до того, как появилась опасность быть застигнутыми доносчиками старых христиан. Он повторил этот и все остальные куплеты на португальском, чтобы Иуда, сильно отстававший в изучении иврита, понял его, а затем наши голоса сплелись в едином хоре:

— Quern, tern fame que venha e coma. Todo necessitado que venha e festeje Pessa. Este ano aqui, no proximo em Israel. Este ano escravos, no proximo homens livres. Пусть голодные придут и едят. Пусть нищие придут и отпразднуют Пасху вместе с нами. В этом году мы здесь. В следующем мы можем вернуться в Израиль. В этом году мы в цепях. В следующем мы можем освободиться.

Чуть позже, когда дядя начал отрезать дымящиеся куски от барашка, разложенного поверх мацы, он объяснял, что каждая буква иврита связана с ангелом, и ангелы связаны вместе тем, что мы говорим и пишем, верша чудеса, удивляющие простых людей.

Воистину, сегодня наши молитвы и истории имели чудесную силу.

Однако как хрупки ангелы: их магия рассеялась в один миг. Синфа отправилась во дворик открыть калитку для пророка Илии, дух которого входил в каждый дом во время Пасхи. Резкий крик откуда-то издалека ворвался в кухню вместе с порывом холодного ветра. Дядя подскочил: кричали на иврите. И снова послышался долгий, пронзительный крик. Потом тишина.

— Что это было? — спросила мама.

Дядя был бледнее полотна.

— Ничего, — сказал он с отсутствующим видом, словно его посетило видение.

До конца трапезы он не проронил ни звука, только закончил церемонию словами вечного возвращения домой, в этот раз почему-то павшими на нас оглушительной пустотой:

— В следующем году в Иерусалиме.

На рассвете следующего дня у калитки таинственным образом оказался свиток, ставший ответом на мамин вопрос. Условным языком новых христиан он извещал: «Шестнадцать ласточек не вернулись в свои гнезда прошлой ночью, и их поймал фараон. Ваша птичка, Реза, была среди них».

Как выяснилось, Резу вместе с остальными гостями ее тайного седера арестовали прошлым вечером и бросили в городскую тюрьму. Кто-то дал нам знать об этом. Увидел ли это дядя в своем мистическом прозрении или всего лишь догадывался о том, что случилось нечто ужасное?

Пока я читал записку, мама сообщила:

— Эсфирь и дядя отправились просить влиятельных новых христиан выступить в суде. Они надеются, что у кого-то достанет сил помочь.

Шла суббота, долгий день перед вторым священным вечером Пасхи. В такие дни я бывал ужасно набожным, поэтому решил помочь поскорее вызволить Резу, с утра и до вечера проведя в молитвах. Но, к несчастью, это не принесло результатов. Незадолго до заката домой вернулись дядя и тетя — покрытые пылью и отчаявшиеся.

— Один из судей общины попробует вмешаться, — сказал учитель без особой уверенности в голосе и принялся ожесточенно чесать макушку. — А остальные… льют слезы и оскорбляют слух ложью.

Следующим вечером дядя, совершенно подавленный заточением Резы, спустился ко мне в подвал и впервые заговорил о возможности уехать из Португалии.

— Если я попрошу тебя покинуть эту страну навсегда, ты уедешь? — спросил он.

— Да, если придется, — ответил я.

— Хорошо. Но твоя мать… она сможет?

— Ей страшно. С известным врагом легче справиться, чем с тем, о котором ничего не известно.

— Верно. И, если останется твоя мать, скорее всего, останется и Эсфирь. И Реза, теперь, когда она вышла замуж и хочет иметь семью. Только бы она вернулась домой.

— Вот что огорчает тебя так сильно? Ты хочешь уехать? Но если ты скажешь…

Дядя отмахнулся от моих расспросов и принялся читать молитву девы Эсфирь. Она имела для нас всех особое значение, поскольку сама Эсфирь также была вынуждена скрывать свою веру.

— Помоги мне, ибо нет мне помощника, кроме Господа. Беру я жизнь свою в руки свои…

Его собственные руки сжались в побелевшие кулаки, губы дрожали. Подскочив, я прикоснулся к его плечам. Его глаза блестели от слез. Бедный дядя, подумалось мне, Португалия истощила его тело.

— Еврейские судьи помогут освободить Резу, — сказал я. — А потом, если захочешь, мы уедем. Мы сумеем как-нибудь убедить всех. Но тебе нужно отдохнуть. Идем, я отведу тебя наверх. Можешь положиться на меня, пока все не уладится.

— Нет, останемся здесь, — ответил он. — Пожалуйста. — Соглашаясь с моим желанием помочь, он попросил: — Отведи меня к ковру. Дух молитвы помогает мне.

Мы сели рядом в молчании, и дядя подолом халата вытер слезы. Потом он положил ладонь мне на голову и прерывающимся голосом спросил:

— Где пергамент с нашими именами, который я отдал тебе?

— Я храню его на груди.

— Хорошо. — Он ласково улыбнулся. — Спокойнее знать, что он при тебе.

Я схватил его за руку.

— Послушай, дядя, что бы ни…

Он заставил меня замолчать, сильно надавив на лоб.

— Ты достойный наследник, — сказал он. — Хотя я и кричал на тебя в минуты гнева, но никогда не жалел о том, что сделал тебя своим учеником. Никогда. Прожив немного дольше и вложив в дело больше молитв, ты станешь великим иллюстратором. Твой отец сказал мне как-то: «В сердце моего Бери живет лев Каббалы». И он был прав. Конечно, великое благо носить в себе такого льва. Но дикий зверь, пусть даже рожденный Каббалой, временами становится неуправляемым. А теперь слушай внимательно. До сегодняшнего дня он почти не вмешивался в твою жизнь, поскольку ты проводил ее в стенах ученичества. Но как только ты выйдешь в большой мир, когда происки Нижнего Царства будут идти наравне с молитвой, тебе придется нелегко. Потому что ты никогда не сможешь носить маску, как большинство из нас. Всякий раз, как ты попытаешься надеть ее, ты будешь слышать в себе рычание льва. Именно поэтому ты так болезненно переживал обращение — и поэтому, возможно, Бог послал тебе видение. Тебе никогда не будет легко. Возможно, тебе иногда придется уходить от людей. Или мучиться от их приземленных суждений. Но сдерживай льва внутри себя. Ты понимаешь, о чем я говорю?

Я кивнул, и он продолжил:

— В таком случае хватит разговоров. Горе наставнику, который наполняет сердце ученика гордыней. Нам со всех сторон грозит опасность и, если мы хотим выжить, нам придется много работать. Это гораздо важнее природного дара или наклонности. Твой лев должен работать!

Мы с дядей сидели за столами. Рисуя сцену, изображающую Хамана и Мордехая, он принялся мягко изучать меня. Я чувствовал его взгляд и понимал: он пытается напомнить себе, что мир остается прекрасным, несмотря на арест Резы.

На следующий день, в воскресенье, сразу после того, как колокол на кафедральном соборе отзвонил сексту, в наружную дверь маминой комнаты постучали. Она позвала меня. Я выбежал из подвала наверх, сжимая в руке ненужную кисточку из горностаевого меха. Посреди ее комнаты стоял чернокожий раб, прекрасный как ночь. Он был одет в куртку из тончайшего синего шелка и желтые рейтузы. В руке он сжимал письмо, запечатанное красной восковой печатью.

— От Дома Хуана, — произнес он на ломаном португальском, назвав имя одного из судей, к которому мы обратились за помощью.

Эсфирь вбежала в комнату, мгновенно поняв, в чем дело. Она знаком велела мне взять письмо и, прикрыв губы сложенными ладонями, принялась бормотать что-то на персидском Я забрал письмо и взломал печать.

— Мы соблазнили фараона золотом, — прочитал я. — Ласточки вернутся домой не позже нынешней ночи.

Пока я собирал для молчаливого раба изюм, оставшийся с утра, Эсфирь отправилась известить дядю. Добравшись до кухни, я обнаружил, что они обнимаются.

— Хочу быть рядом, когда она выйдет из тюрьмы, — говорил учитель.

Эсфирь погладила его по щеке.

— Я запеку для нее ягненка. — Внезапно она строго посмотрела на него и, погрозив пальцем, заявила: — Но когда ты придешь домой, то сразу ляжешь спать!

Дядя прикрыл глаза и кивнул совсем по-детски.

— Бери, — сказал он мне, — у меня есть для тебя два задания. — Он вытащил из сумки рукопись и отдал ее мне. — Сперва отнеси Псалтырь. Ты знаешь, где живет дворянин, который ее заказал? — Я кивнул, и он продолжил: — Внутри записка. — Он взглянул на меня мрачно. — Передай ее в руки хозяина дома. Только ему! И убедись, чтобы он прочитал ее у тебя на глазах. — Уже более спокойным голосом он добавил: — А потом закажи у Самсона Тижолу кошерного вина. — Он вручил мне свиток, перевязанный красной лентой. — Это письмо для него.

Мы вышли из дома вместе, но дядя повернул на север, в сторону тюрьмы, а я — на запад. Мы обменялись поцелуями. И все. Понимал ли я, что после всех событий, случившихся за несколько последующих часов, я никогда уже не буду идти по миру под надзором всевидящего ока любящего Господа, и ни человек, ни демон не заставят меня отвернуться от моего учителя или умолять его воспользоваться своей силой, чтобы изменить будущее. Могли ли мы смешать какие-нибудь порошки и зелья, чтобы создать для себя иную судьбу? Как страшно мне копаться в себе, чтобы обнаружить ответ.

Сначала я собирался доставить Псалтырь, но у меня ничего не вышло, поскольку хозяин дома был в отлучке. По дороге из города Бог ниспослал мне идею купить alheiras к празднику. Alheiras — колбаски, изобретенные после обращения во имя спасения наших голов и соблюдения кошрута. По вкусу и форме они походили на свиные, но внутри на деле было мясо куропатки, перепела или курицы, сухари и приправы.

Я вышел из города через ворота Святой Анны и спустя часа два, если судить по солнцу, я уже стучался в двери фермерского домика, принадлежавшего Самсону Тижолу. Никто не открывал, и я направился к двери погреба. Она была открыта. Я вошел и взял небольшой бочонок вина. У меня с собой не было ни пера, ни чернил, поэтому я просто положил деньги за вино у двери. В качестве опознавательного знака я прибавил кусочек мацы, завалявшийся в моей сумке. Самсон поймет, что я приходил и оставил письмо от дяди, взяв вино.

До Лиссабона было добрых восемь километров, и на обратном пути я взмок и покрылся дорожной пылью. Дважды я останавливался передохнуть в длинной послеполуденной тени оливковой аллеи прежде, чем войти в город. В сосновой рощице, чуть меньше, чем в километре от ворот Святой Анны, я снял башмаки, ощутив под ногами сухие колючие иглы. Доставая из сумки мацу, чтобы немного перекусить, я снова наткнулся на записку, выпавшую из тюрбана Диего. Развернув записку, я обнаружил, что пергамент вырезан в форме маген Давид. «Исаак, Madre, двадцать девятое нисана», — прочитал я. Сегодня было двадцать четвертое.

В тот момент я не придал записке значения.

По моим прикидкам было около четырех часов пополудни, когда передо мной вновь предстали стены Лиссабона. Несомненно, прошло уже не меньше часа после вечерни: по дороге я слышал доносящийся из окрестных поселений звон церковных колоколов, призывающих к молитве всех верующих. На входе в город мне в нос ударил резкий запах дыма. Неразборчивый ропот, словно толпа где-то на дальней площади. Странно было это: дома наглухо заперты, лавки закрыты, будто ночью. Вокруг, на освещенных жарким солнцем улицах, не было ни души. Я двинулся вперед, мягко ступая босыми ногами по камням. У гранитной стены Мавританского замка ко мне подбежали двое молодых рабочих, грозно размахивающих косами. Я было подумал убежать, но потом понял, что это бесполезно. Один из них зацепил меня косой за шею. Он держал за волосы отрубленную головы женщины. Кровь капала на дорогу. Ее лицо было мне не знакомо.

— Ты — Marrano? — требовательно спросил он, подразумевая обращенных евреев. Его правый глаз был затянут бельмом, и мое искаженное ужасом лицо отражалось в этом глазу недоброй карикатурой. — Потому что в этот раз от нас не уйдет ни один из Marranos!

Мое сердце выстукивало мольбу о жизни. Я помотал головой и протянул ему сумку:

— Смотри!

Он передал ее своему бородатому приятелю. Тот принюхался и прорычал:

— Колбаски.

Он вернул мне сумку. Пока я возносил Богу благодарности за спасение, человек с мертвым глазом опустил косу и спросил:

— Там вино?

Я кивнул, и он отобрал у меня бочонок. Мне стало трудно дышать.

— Дым… откуда он?..

— Священный костер на Россио. Доминиканцы решили послать Богу знак, разведя огонь из тел евреев.

Невыразимый страх за судьбу близких скрутил кишки, удержав меня от дальнейших расспросов. Мужчины напились из бочонка, заткнули его пробкой. Я все смотрел на голову женщины. Ее глаза не были пусты. Что же было в них? Отвращение к этому миру? Забирая назад бочонок, я ощутил в груди дрожь, словно ко мне прикоснулась отлетевшая душа. Бородатый поднял отрубленную голову и дважды лизнул ее щеку, словно наслаждаясь вкусом кожи любовницы. Развязав шнурок на штанах, он выпростал из них необрезанный орган. Почерневший рот женщины открылся под нажимом заляпанных грязью пальцев. Бородатый приставил голову к своему телу и начал творить нечто невыразимое. Второй наблюдал, оглаживая себя ладонью. Я пытался не закрыть глаза, но не выдержал и отвернулся. Закончив надругательство, первый завязал штаны и сказал мне:

— Будь осторожен по дороге. Людей принимают за евреев!

Когда они ушли, я присел на корточки под навесом. Тошнота потихоньку отпускала. Вино смыло противный, кисловатый привкус во рту. Неужели они охотились за всеми бывшими евреями?

Я бежал, не останавливаясь, по лестничным пролетам и аллеям Альфамы, покуда не добрался до улицы Святого Петра. Калитка, ведущая во двор, валялась на земле, погнутая и сломанная. Не было нашего ослика. Дверь на кухню была распахнута. Я ворвался внутрь, словно переступая порог ада. Вокруг стояла мертвая тишина. В очаге тлели угли, на столе стояло два кубка. Рядом с одним из них лежала переломленная надвое маца. Лоскутный ковер лежал поверх люка в погреб.

— Дядя! — заорал я. — Мама!

Оцепеневший, смущенный, я зашел в свою комнату. Переворошенные постели, разграбленные сундуки. Выглянув в окно лавки, я обнаружил перевернутые прилавки. Раздавленные оливы черно-зеленым ковром устилали пол до самых дверей на улицу Храма.

Комната мамы была пуста, но в ней никто не рылся. Прикоснувшись к орлу — талисману из пергамента, который она всегда держала на подушке, я подумал: «В подвале… Они прячутся все вместе!»

Я аккуратно убрал с люка ковер так, чтобы не потревожить шнур, возвращавший ковер на место, если потянуть за него снизу. Открыв люк, я соскользнул вниз по ступеням на первый пролет. Дверь в подвал была заперта.

— Это я! — прокричал я в темную щель между дверью и косяком. — Дядя, открой! — Тишина. Я постучал и дверь и позвал: — Это я! Мама, хоть кто-нибудь… это же я.

Оглянувшись наверх, на тихую кухню, я почувствовал, как от страха задрожали ноги. Я толкнул дверь, снова позвал. Безответно.

Я был уверен: с дядей, с нашим кудесником, с мастером Каббалы, поющим стихами Торы, и Талмуда, и Зохара, ничего не может случиться. Невозможно убить гения мистики человеческим оружием. Но вот Иуда или Синфа… Что, если они внутри и боятся ответить? Или подвал пуст? Может быть, они бежали? Может быть, учитель знал какой-то тайный способ и запер дверь подвала снаружи? Чтобы защитить книги. Да, должно быть, так оно и есть.

Предчувствие? Простая логика? Мысль, что с дядей случилось что-то непоправимое, потрясла меня. Постояв немного на мозаичной меноре, я вдруг со всей силой начал долбиться в дверь. Пока из дерева не вылетел железный засов.

Я был внутри.

Сильный удушающий запах лаванды и экскрементов ударил в ноздри. Я смотрел на два обнаженных тела в луже крови. Дядя и девушка. Они лежали в полуметре друг от друга, она — на боку, он — на спине. Их руки почти соприкасались. Как будто сцепленные пальцы разомкнулись во сне.

 

Глава III

Стоило мне увидеть их, и воздух вырвался из легких, тело перестало подчиняться мне. Я сбежал вниз по ступеням в теплый грот, заполненный неясным шумом и колеблющимся светом. Дядя, обнаженный. Яркое пятно крови на груди. Девушка рядом с ним тоже была полностью раздета и тоже истекала кровью.

От гнилостного смрада слезились глаза. Со стоном опустившись на колени подле учителя, я взял его за руку в надежде нащупать пульс. Вотще.

Старые христиане убили его!

Я растерянно стоял между двух тел, словно рассматривал незнакомые письмена. Они занимались любовью? Кто эта девушка?

Вокруг шеи и торса змеились блестящие бурые полосы. Я наклонился к голове дяди. На шее двумя лепестками разошлись края раны, все еще влажной от крови.

«Кто-нибудь, помогите мне, — думал я. — Боже Всевышний, прошу, помоги…»

Холод страха разлился по телу и сдавил грудь, когда я понял, что остался один, что навсегда я потерял своего учителя. Внутри поднялась волна дурноты: меня рвало прямо на камни пола, пока жгучая жидкость не потекла из носа.

Чтобы согреться, я обхватил плечи руками. Ничего нельзя менять, решил я. Не раньше, чем эта сцена отпечатается в моей памяти Торы. Только бы не потерять сознание!

Молитвенный ковер был заляпан кровью, он насквозь пропитался разлитым здесь соком жизни.

Но ведь дверь была наглухо закрыта. Как мог убийца выбраться отсюда? Или он все еще здесь?!

Я вскочил на ноги и выхватил кинжал. Держа его перед собой, как факел, я развернулся лицом к лестнице, затем оглянулся. Напряжение ожидания судорогой сводило ноги.

Мозаика на стенах, глазницы окон, столы и стулья обрели, наконец, отчетливые очертания, перестав расплываться перед глазами. В комнате никого не было, она была пуста, словно грудь зверя, сердце которого внезапно перестало биться.

В тишине, сопровождающей зимнюю молитву, пришло воспоминание о свитке с нашими именами, сделанном тетей Эсфирь, который дядя отдал мне. «Конечно, — подумал я, — он должен был догадываться о приближении Ангела Смерти. Потому он и предупреждал меня о скорой разлуке».

Я стоял, вжавшись спиной в южную стену, раздавленный безграничностью своей утраты, и смотрел на них.

Теперь, спустя сутки, каждая мелочь стала понятна мне, словно первые строки Книги Бытия.

Учитель лежал на спине, повернув голову налево, в торжественной и спокойной позе. Девушка лежала слева от него, их руки были на расстоянии ладони друг от друга.

Ноги дяди находились в центре круглого молитвенного ковра, а голова — за его пределами. Глаза были открыты, темные и остекленевшие, смотрящие в никуда. Кровь была на обеих его щеках и на встрепанных волосах над правым ухом. Левая рука лежала вдоль тела ладонью вверх, со сжатыми пальцами. Но правая рука тянулась к девушке: кончики пальцев были в нескольких сантиметрах от ее вытянутой руки.

Если в момент смерти он хотел успокоить девушку прикосновением, разве его голова и тело не были бы повернуты вправо, чтобы легче было дотянуться до нее?

Я предположил, что он уже был мертв, когда кто-то придал ему финальное положение, и представил склонившегося над ним доминиканского монаха в капюшоне, раздевающего его, перерезающего горло; увидел, как брызнувшая кровь залила грудь, потекла на башмаки. А затем по каким-то причинам его аккуратно, даже почтительно положили на землю. Правая рука легла по направлению к девушке случайно. Или положена так, чтобы создать впечатление, будто он пытался облегчить ее муки. Зачем? Неужели убийцы были профессиональными наемниками?

Дерьмом были покрыты бедра дяди Авраама. Там были еще экскременты, залитые кровью, но нетронутые, лежавшие на краю молитвенного ковра рядом с субботним букетом мирта и лаванды.

Вонь в комнате была жутким смешением аромата цветов и запаха испражнений.

Девушке было никак не больше двадцати лет. Она была худенькая и светлокожая, совсем девочка. Длинные каштановые волосы, теперь спутанные и слипшиеся от крови. Чуть больше полутора метров ростом, с маленькой упругой грудью, мраморно-белая кожа которой была тоже забрызгана кровью.

Я так редко видел женское тело, не скрытое одеждой, что изящные очертания ее фигурки увлекли меня еще дальше от настоящего. Оцепеневший и изверившийся, я смотрел на нее, забыв обо всем, что осталось в моем прошлом.

Ее колени и бедра были измазаны в дерьме. Как и у дяди, у нее на шее расходилась поперек горла глубокая рана. С ней, по правде, не так церемонились, как с дядей, и как только лезвие клинка освободило ее душу от оков плоти, ее попросту швырнули на пол, будто треф. Она упала тяжело и грузно, ткнувшись носом в букет лаванды: остатки разбитого кувшина валялись возле ее головы, а осколки рассыпались до самой лестницы. Нос был сломан, нелепо свернут вправо и покрыт коркой спекшейся крови. Она лежала на левом боку, уткнувшись головой в подмышку, словно хотела спрятать глаза. Левая рука была вытянута в сторону дяди, а правая — нелепо вывернута за спину. Ноги были слегка подогнуты, как будто она пыталась принять позу спящего ребенка.

Я обнаружил, что разглядываю кольцо кровоподтеков на ее шее, чуть выше запекшейся раны. Эти синяки выглядели так, будто ее душили ожерельем, и сперва, не подумав, я решил, что это и вправду следы от бусин.

Но, взглянув на дядю, я заметил такие же отметины и у него на шее. Полоса синяков покрывала ее прямо над адамовым яблоком.

Их задушили перевязанным узлами шнуром?

Я присел рядом с девушкой и взял ее за левую руку. Она была холодной, но еще не успела окоченеть. На указательном пальце была брачная лента из переплетенных золотых нитей. Сняв ее, я убрал ленту в сумку, прошептав:

— Пусть будет жив ее муж, чтобы сохранить это.

Звук собственного голоса вспорол темноту моего непонимания: я задохнулся, осознав, что горло у обоих было перерезано прямо под кадыком: так шохет, следуя ритуалу всех еврейских мясников, убивал скотину.

Кто-то из предателей — новых христиан привел сюда последователей Назарянина и перерезал им горло? Я представил себе, как доминиканский монах подстрекает свою шайку ворваться в подвал, как моего наставника хватают и предают тому еврейскому наемнику как жертвенного ягненка.

Имя нового христианина, оружейника Эурику Дамаша, зазвенело в мозгу. Рабби Лоса совсем недавно передал дяде его угрозу:

— Произнеси ты имя Дамаша хоть во сне…

Дамаш принял из рук доминиканцев кошель золотых соверенов и раскрыл убежища всех наиболее почитаемых членов общины? И первым назвал имя Авраама Зарко?

Но умел ли Дамаш убивать как шохет?

Я перевел взгляд на лестницу. Свет, падавший сверху, отражался от плиток мозаики на восточной стене, раскрывая узор из двенадцатилучевых звезд, которые, казалось, таили в себе какую-то загадку. Звезды. Свет. Узор. Тайны. Годы изучения Торы и Талмуда научили меня прислушиваться к ощущениям, когда разум отказывался нащупать логику в мысли как греков, так и евреев, и я начал выискивать четкую последовательность в узоре, чтобы очистить голову.

Рассматривая завитки голубых, белых и золотых стеклышек, я переставлял буквы в слове azulejo, плитка, пока окончательно не утратил его смысл, пока не остался только прикованный к глянцевой поверхности взгляд. Окрыленное свободой пустоты, осознание вздернуло меня на ноги, заставив задохнуться: восставшие христиане не могли убить дядю, ведь люк подвала был закрыт, и лоскутный персидский ковер был расстелен, как положено. Неистовствовавшая банда не стала бы, прикончив двоих человек, аккуратно закрывать за собой дверь и укладывать на место ковер. Они, опьяненные кровью евреев, обагрившей их руки, вылетели бы из подвала, круша все, что попадется под руку, а сам подвал превратили бы в руины!

Я огляделся, чтобы убедиться, что в комнате не ступала нога христианина. Столы и шкаф были в неприкосновенности. Из всей мебели только на кривом зеркале над дядиным столом было видно пятно крови. Одна-единственная струйка запекшейся крови легла дорожкой от верхнего края рамы через всю вогнутую серебряную поверхность.

Убийца прикоснулся рукой, с которой стекала кровь, к раме зеркала, пялясь на свое искаженное отражение? Или легенда о Кровоточащем Зеркале — вовсе не вымысел?

Как бы то ни было, христиане сюда не входили: они не смогли бы обнаружить спрятанный под ковром люк.

«И ни одного еврейского мясника здесь тоже не было!» — пришло новое озарение. Поскольку ни один мясник не знал о существовании нашего тайного убежища. Не знал о нем и Эурику Дамаш. Значит, люк, возможно, был открыт. Но мог ли дядя быть столь неосмотрителен?

Я положил ладонь дяде на грудь, словно ища ответа в его присутствии. Чуть заметные остатки тепла заставили меня затаить дыхание. Я снова принялся искать следы на его теле, но обнаружил только еще один темный припухший кровоподтек на левом плече. Его бледная кожа была на ощупь плотной, словно дубленой, но еще хранила живую эластичность.

Мне пришло в голову, что он умер не более получаса назад, после четырех часов пополудни. И он боролся за свою жизнь.

Я схватил его за руку, руку учителя и иллюстратора, и принялся изучать ее поры и линии, словно пытаясь расшифровать таинственные письмена древнего манускрипта. Неожиданно, впервые за всю свою жизнь, я по-настоящему почувствовал, что Бог оставил меня. Закрыв глаза, я начал молиться, чтобы кровавое облачение дяди было всего лишь иллюзией, сосчитал до пяти — по количеству Книг Торы — и снова посмотрел на дядю… Горло сдавил спазм, словно чья-то сильная рука душила меня. Я не мог на него смотреть: я разразился глухими, горькими, бесконечными рыданиями.

Сколько я плакал? Время сжалось под напором переживаний.

Когда благословенная тишина снова окружила меня, я сел, раскачиваясь взад и вперед. Мне вспомнился глухой и слепой мальчик, который вот так же раскачивался, сидя посреди улицы. Теперь я понял, почему. Пронизанное изоляцией и безграничным, бездонным одиночеством, тело ищет утешения в ритмичности собственных движений.

Очнувшись, я обнаружил, что держу в руках осколок кувшина. Я подвинулся и сел на уровне груди учителя. Разорвав рубаху, принялся стирать пятна крови с его застывшего бессмысленной маской лица. Губы беззвучно, как заклинание, без конца повторяли его имя.

Я заметил окровавленное молитвенное покрывало, комом валявшееся рядом с одним из букетов мирта, и накинул его себе на плечи. На память. О чем — я не имел ни малейшего представления. Я сидел полуголый. Меня трясло. Оттирал чернила с пальцев его правой руки лоскутом рубахи, снимал перстень с топазовой печаткой. Сохраненное Божьим умыслом, в глубине топаза искрилось изумрудное тепло глаз моего наставника, а мне оно нужно было всегда — и особенно теперь.

Прошептав кадиш над ним, а затем и над девушкой, я стал оттирать его левую руку. За ноготь большого пальца зацепилась одна-единственная ниточка. Поднеся ее к глазам, я обнаружил, что это черный шелк. Имя, всплывшее где-то на крае сознания, вырвалось шепотом: Симон Эаниш, импортер тканей.

Симон был другом семьи и членом тайной группы молотильщиков дяди. Несколько лет назад дядя выкупил его из рук инквизиторов Севильи, заплатив ляпис-лазурью. Я видел его руки: он всегда носил черные перчатки, сшитые ему мамой из остатков шелка доны Менезеш. Они были предназначены для защиты его нежной кожи от мозолей: он сохранил лишь левую ногу — правую ампутировали еще в юности — и ходил, тяжело опираясь на деревянные костыли.

Эта ниточка — из одной из тех перчаток?

Как молотильщик, он, безусловно, знал о существовании подвала и расположении люка. Но достало бы одноногому человеку силы и устойчивости убить как шохет?

Убрав нитку в сумку, я принялся исследовать остальные ногти моего дяди в надежде найти кусочки кожи или волоски. Ничего. Теперь лицо. Тонкие сосуды губ были повреждены, создавая неровную сеточку. Я опустил ему веки. Они потемнели, словно тоже от кровоподтеков.

Ощущение окровавленного талиса на плечах заставило меня поднять глаза и посмотреть в сторону столов, места, где столько времени было проведено за работой. Дядины туфли и белый халат валялись рядом на полу. Подойдя ближе, я обнаружил, что одна из туфель лежала подошвой вверх. Другая валялась в добрых полутора метрах от первой. Словно кто-то небрежно швырнул их сюда с большого расстояния.

Вся его одежда была залита кровью. Когда дядю убили, он был одет. Потом его раздели.

Развернувшись, я осмотрел подвал, ища другие его вещи, лишь на мгновение задержавшись взглядом на собственном размытом отражении в Кровоточащем Зеркале. Отвратительным и уродливым показалось тогда мое лицо, сморщенным, с узкими змеиными глазками и спутавшимися, словно у Горгоны, волосами.

Здесь я не нашел ни единой вещи, принадлежавшей девушке. Ни кофты, ни шарфа. Ни даже ленточки.

Взор затмила вероятность, грубо высвеченная позорным чувством. По смерти у дяди появились серьезные проблемы. И причины их он и сам до конца не понимал. А что, если эта девушка и была причиной стольких его волнений? Любовница, сообщившая ему, что это их последнее свидание? Или она была беременна от него и поставила ему условие: разведись с женой, иначе я раскрою имя отца ребенка!

Дядя раздел ее наверху, привел ее в подвал, задвинул засов, убил ее и покончил с собой? Но этот разрез на горле… Разве такую рану можно нанести собственной рукой? И был ли дядя способен на убийство другого человека, тем более носящего в себе искру Божью?

И где был нож?! Он заставил его исчезнуть с помощью заклинания?

Я задержал дыхание, переворачивая тела в поисках. Ничего, кроме тошнотворного ощущения холодного мертвого тела, жаждущего погребения.

Мне так и не удалось найти нож. Но, порывшись в ящиках шкафа, я увидел, что содержимое нижних — наше скромное достояние в виде ляпис-лазури и золотой фольги — украдено. Убийца — или кто-то другой — даже не взглянул на остальные менее ценные ингредиенты, забрав только самые ценные составы.

Самым важным, конечно, было не то, что забрал убийца, а то, что он точно знал, где хранятся наши сокровища. Чтобы перечислить всех, кто был столь близко знаком с содержимым нашего шкафа, хватило бы пальцев на одной руке: члены семьи, Фарид и его отец Самир и молотильщики.

Значит, убийца — один из них.

Имена четырех молотильщиков тайной дядиной группы звучали в голове отчетливо, словно глашатай читал королевский указ.

Симон Эаниш, поставщик тканей и иллюстратор манускриптов.

Отец Карлос, священник, человек, которому было вверено наставление Иуды в христианстве. А ведь они с дядей поссорились на днях из-за рукописи Соломона ибн Габироля, которую Карлос отказался продать.

Диего Гонкальвиш, печатник и набожный левит. На него два дня назад, в пятницу утром, напали мальчишки и избили его камнями.

Самсон Тижолу, мощно сложенный винодел. К нему этим утром я заходил за кошерным вином.

Проговорив имя Самсона, я с горечью вспомнил о письме, переданном ему дядей, и в голос стал проклинать себя за то, что не догадался прочитать его.

Я встал лицом к восточной стене и уставился на плиточный орнамент: впервые я осознал мощь личины человека, которого мне следовало привлечь к правосудию, понял, что все это время он водил нас за нос, скрывая истинные намерения под маской дружбы. Я чувствовал, что для того, чтобы изобличить его, мне нужно понять все, что произошло в подвале — до последней мелочи.

Медленно, крадущейся походкой богомола, я стал передвигаться по подвалу, запоминая все сантиметр за сантиметром, словно изучая кончиками пальцев развернутый свиток Торы.

Рядом с ножкой одного из столов нашлась единственная бусина с пятнами крови на темной, ограненной вьющейся лентой поверхности. Когда она оказалась у меня в руках, воображение нарисовало четки, обвившие шею дяди. Они принадлежали отцу Карлосу?

Бусину я также убрал в сумку.

Два обширных пятна крови покрывали нижний край одной из шкур на западной стене. Между пятнами я обнаружил в шкуре прямой разрез. Несомненно, этот разрез был сделан рукой убийцы, когда он вытирал лезвие.

Кровавые следы сандалий протянулись в обе стороны между западной стеной, молитвенным ковром и лестницей, но наверх не вели. Убийца оказался в ловушке, искал выход и затем, похоже, просто испарился.

Сколько человек оставили здесь свои следы? Следы ног дяди и девушки были отчетливо видны на ковре. Теперь я знал, что убийца носил сандалии, и его ступня была примерно на три сантиметра длиннее дядиной и гораздо шире.

Могли эти следы принадлежать Диего или Самсону? У них обоих были великанские ступни.

Или убийца был не один? На шероховатой поверхности ковра следы оставались нечеткие, а различить следы двух или даже трех убийц на темном камне и определить размеры и форму их ступней было маловероятно.

Симон, поставщик тканей… Я снова решил, что это дело его рук. Даже одноногий мог убить как шохет, если его главным оружием против мощного каббалиста была внезапность. Но тогда должен был быть только один след — левой ноги. Но я отчетливо видел, по меньшей мере, два отпечатка правой сандалии, не принадлежавших дяде.

Так что, даже если Симон замешан, у него был напарник.

Но я поторопился: ведь нитку могли подсунуть специально, чтобы подозрение пало на Симона, а бусину обронила коварная рука того, кому выгодно было обличить отца Карлоса. Даже отпечатки ступней могли оказаться подделкой.

Я снова присел рядом с телом дяди и поднял его левую руку, чтобы еще раз осмотреть большой палец. Словно в подтверждение моих догадок, ноготь был аккуратно отполирован, если не считать небольшого заусенца, покрытого запекшейся кровью, за который и зацепилась нитка. Тогда не выглядит ли все так, словно кто-то из молотильщиков прицепил ее сюда, чтобы обвинить Симона?

Не задумываясь о последствиях, я поднял руку к губам, чтобы в последний раз ощутить прикосновение и получить дядино благословение. А потом притянул его к себе и принялся целовать щеки и губы.

Я был весь в крови. Я пропитался ею. Будто ожила иллюстрация.

Закрыв глаза, я ощутил ступнями холодок предчувствия. На лбу выступила испарина. Казалось, каждый волосок на теле встал дыбом. Крик, теснивший грудь, распахнул внутри дверцу, и в нее вошло видение:

Вокруг меня раскинулся выжженный ландшафт с каменистыми холмами. Было сухо и жарко. Закатное солнце творило вокруг длинные тени, расчертившие обрывы и склоны, создавая пейзаж совершенной чистоты Торы. Вдалеке, над восточным горизонтом разгоралось постепенно приближавшееся белое сияние. Мерцая, словно передавая некий код, оно поднималось по небу, и мне вдруг показалось, что оно отправлено кем-то с целью доставить послание. Пока я стоял в позе молельщика, вокруг меня поднялся странный шум. Словно кто-то невидимый — или сам воздух — дышал.

В белом сиянии отчетливо показались крылья, и оно приняло форму огромного сверкающего ибиса. Белоснежное оперение лучилось чистотой лунного света.

Выставив черные лапы перед собой, птица внезапно прянула вниз, приземлилась прямо передо мной, пробежала несколько шагов, чтобы обрести равновесие, сложила крылья и принялась приглаживать перышки на груди своим длинным изогнутым клювом. Размером она была с взрослого человека. Она величественно стояла передо мной, и в ее огромных серебристых глазах, будто полных жидкой ртути, жило воспоминание о духовной силе Моисея. Раскрывая и закрывая клюв, она заговорила со мной голосом дяди:

— Обернись!

Я повиновался и обнаружил, что стою на берегу морского пролива около полутора километров в поперечнике. И что странные вздохи, которые я слышал, были просто-напросто звуком прибоя. На противоположном берегу десятки тысяч людей, построившись в колонны, словно муравьи, взбегали вверх по склонам дальних холмов.

— Повернись ко мне, — велел ибис. Я снова подчинился. — Твои подозрения оправдались: в этом году вы слишком долго готовились к Исходу и опоздали. Чтобы пересечь море, тебе придется лететь. Времени ждать возвращения Моисея у тебя нет.

— Но у меня нет крыльев, — возразил я.

— Каббалисту, — ответил ибис, — для полета не нужны крылья. Только желание взлететь.

Он намеренно произнес слово «желание» — vontade — невнятно, так что его можно было услышать и как bjontade, «добродетель». Затем ибис сказал:

— Посмотри на юг.

Стоило мне сделать это, как пейзаж застыл. Меня окружил запах пергамента. Море, холмы, даже сам ибис были всего лишь изображениями на иллюстрации Агады. Я стоял внутри рисунка, изображавшего Исход. На египетском берегу. Я опоздал и остался во власти фараона.

Крики, доносящиеся с улицы, вернули меня в мир сущий. «Ну конечно, — подумал я, — предчувствие, посетившее меня два дня назад во время шествия кающихся грешников, было предвестием этого видения. Бог пытался достучаться до меня и показать его с пятницы! Как же невнимательно я слушаю, когда это действительно необходимо!»

Вопрос теперь был в следующем: заключается ли желание и добродетель в том, чтобы увезти семью в Святую Землю?

Неожиданно, на уровне телесного инстинкта, я выхватил из сумки свой кинжал, чтобы ощутить простую надежность металла в руке. Иуда и Синфа… мама, Эсфирь… Руки сжались в кулаки, стоило только вспомнить о них. Необходимость отыскать их нарастала во мне с каждым судорожным вздохом, грозя разорвать легкие.

Взбежав по ступеням, я вытащил из сумки Псалтырь, так и не доставленную по назначению: но ее тяжесть, внезапно начавшая мешать мне, не шла ни в какое сравнение с важностью. Озарение, посетившее меня, заставило вжаться в стену: «Дядина записка для того дворянина! Возможно, в ней есть ответы хоть на какие-то мои вопросы?»

Письмо было вложено между обложкой и первой страницей манускрипта. Стоя на ступенях подвала, исполненный ужасом, я сломал восковую печать:

«Достопочтенный Дом Мигель,

Перед собой Вы видите Псалтырь и моего племянника Берекию. Я спрашиваю Вас сейчас: столь ли они различаются? Оба прекрасны. Оба носят в себе слова, которые следует помнить.

Если в Вашем сердце затаилось сомнение, загляните в глаза моего племянника. Обречете ли Вы обладателя столь доброго и умного взгляда смерти?

Я говорил Вам: некоторые из Божьих созданий не имеют ног — у них есть лишь страницы. Мне следовало прерваться ненадолго, чтобы не напугать Вас новыми вопросами. Но отчаяние водит моим пером по этой странице, и я не могу сдерживать их.

Полагаете ли Вы, что книга не дышит? Можете ли Вы быть уверены в том, что она не размножается? Пусть и не в этом ничтожном мире, но, вероятно, на Небесах.

Можете ли Вы поручиться за то, что книги — не ангелы, обретшие Волей Божьей форму?

Тора — не тело ли самого Господа?

Я скажу Вам одно имя: Метатрон.

Проговорите его про себя. Если сумеете, произнесите его сто шестьдесят девять раз.

Вы — жертва кораблекрушения, запертая на островке. Я — судно, с которого Вам бросают канат. Это не тот канат, которого Вы желали, и я — не тот спаситель, на которого Вы уповали. Станете ли оплакивать свою судьбу и стенать в разочаровании, пока я не подниму якорь и не брошу Вас одного? Или поймете, что никто из нас в этой жизни не получает именного того, чего хочет? Воспользуетесь ли тем, что посылает Вам Бог? В конце концов, веревка, брошенная евреем с корабля, пересекающего Красное море в Пасху — не то, на что можно наплевать!

Возможно, Вы обнаружите, что Вам нравится путешествовать.

Вспомните о завете, который всегда был с Вами, если у Вас остались еще сомнения. И благослови Вас Бог, какое бы решение Вы ни приняли.

Авраам Зарко

P.S. Жду от Вас известий о том, смогли ли христианские врачи вернуть моей жене, дражайшей Эсфирь, девственность!»

Дочитав письмо, я ощутил новое озарение: Мигель Рибейру, известный дворянин из христиан, тоже мог оказаться тайным евреем! Что еще мог иметь в виду дядя под «заветом, который всегда был с Вами» помимо обрезанной головки его полового органа?

Очевидно, решил я, дядя просил Дома Мигеля о чем-то трудновыполнимом, в чем тот вполне мог ему отказать. С другой стороны, он не стал бы упоминать Метатрона, талмудического ангела, записывающего добрые дела израильтян.

Что до просьбы повторить имя Метатрона сто шестьдесят девять раз, то это было вполне в духе дяди: нумерологическое значение глагола захар, «помнить», встречающееся в различных формах в Ветхом Завете. Когда учитель хотел заставить кого-нибудь заняться философскими изысканиями, чтобы понять скрытый смысл Торы, он давал ему сакральную фразу, относящуюся к стиху, в форме бесконечных повторений. Медленно, сквозь призму Каббалы, в сознании человека кристаллизовалось понимание.

Очевидно было, что просьба к Дому Мигелю касалась книг. Он просил о дополнительных средствах на покупку недавно обнаруженных рукописей?

Возможно, манускрипт был столь редким и ценным, что это вызвало в сердцах молотильщиков зависть? Есть ли какая-то связь между этим письмом и мистиками Каббалы?

Поднимаясь по лестнице, я впервые ощутил, что ступил на тропу истины. Кто-то из молотильщиков был замешан. Вероятно, еще кто-то со стороны. Они убили дядю из-за бесценной рукописи, которую тот обнаружил, настолько важной, настолько исполненной магической силы, что золото сердца одного из дядиных товарищей обратилось в олово.

На последней ступени я обернулся, снова взглянув на тела моего учителя и девушки. Оба лежали на ковре. Тянулись друг к другу словно… Я отогнал прочь мысль о том, что они были любовниками, а сомнение углубило бездонную пропасть смерти, разделившую нас с дядей. Знал ли я его когда-либо, или же просто угадывал под маской неуловимые черты лица?

Со стороны улицы Храма внезапно донесся женский крик. Я шепотом попрощался с телами внизу, словно желая доброй ночи спящим детям.

Из кухни я услышал громкие голоса столпившихся прямо у дверей маминой комнаты людей. Крадущиеся шаги во дворе. Выглянув наружу, я заметил тощего босого мальчишку с копной темных волос. Он обрывал с нашего дерева лимоны. Я вышел и строго прошептал ему:

— Ну-ка убирайся отсюда!

Он взглянул на меня, быстро развернулся и пулей вылетел за ворота.

Я было стал следить за ним, глядя через стену, но сразу же пригнулся: по правую руку к реке по улице Храма спускались сотни полторы крестьян в грубых льняных рубахах, вооруженные косами и кирками, кайлами и мечами. Кровь бросалась по жилам с такой силой, что меня шатало. Я присел, чтобы унять головокружение, потом бросился искать молоток и гвозди.

Отчаяние придало работе скорость, и я быстро прибил крышку люка к проему и положил сверху лоскутный коврик, думая: «Никто не посмеет осквернить тела». Зайдя в свою комнату, я переоделся: хотя мой ящик с одеждой был расхищен, на дне осталась еще рубаха из грубого льна и пара штанов. Старая одежда, потяжелевшая от крови, пропиталась кисловатым смрадом отхожего места.

Прежде, чем уйти, я зашел к Фариду. Поскольку он был глух, я не мог позвать его, чтобы заставить покинуть убежище. Поэтому я шепотом позвал Самира, его отца. Молчание камня было мне ответом. Я проверил кухню и спальни. Дом был разграблен, ткацкий станок разнесен в щепки. Но не было ни следа хозяев. Должно быть, им удалось скрыться. Чтобы убедиться, я топнул сначала трижды, затем один раз и еще четыре. Вместе это составляло магическое число египтян pi, наш с Фаридом условный сигнал в случае опасности. Если он в доме, то почувствует вибрацию подошвами.

Ответа не последовало.

Когда я вернулся во двор, ко мне подбежала наша кошка Розета. Две засушенные вишенки, которые мама повесила ей на шею в качестве опознавательного знака, болтались во все стороны. Выгнув спинку лоснящейся дугой, она замурлыкала, принявшись тереться серой шерсткой о мои ноги. Я бережно отогнал ее и направился к воротам. Выйдя на улицу Святого Петра, я увидел, что небо на западе, над центром Лиссабона, затянуто пеленой дыма.

Подумав о семье, я сжал рукоять кинжала. Я так и стоял, не в силах сделать ни шага, рассматривая двухэтажный домик на другой стороне опустевшей площади — прямо за гранитной аркой церкви Святого Петра. Квартирка отца Карлоса была на верхнем этаже. Ставни плотно закрыты. Он — один из молотильщиков — мог ли иметь отношение к убийству? Или, возможно, вся моя семья скрывалась сейчас у него?

Я помчался вверх по лестнице, перепрыгивая три ступеньки разом. Дверь была заперта. Я закричал:

— Открывай! Со мной тебе нечего бояться. Хотя бы скажи: Иуда у тебя? Проклятье, ответь же!

Ничего. Греховное желание убить их всех, чтобы не осталось причастных к убийству наставника, овладело моей душой.

Я снова вышел на пустую площадь, прислушиваясь к крикам у реки, и ноги понесли меня в сторону дымной завесы над центром Лиссабона. Из последних сил я тащился вперед, и удлиняющаяся тень ползла следом, путаясь в ногах.

Когда я шел вдоль южной стены собора, мимо, словно спасаясь от погони, пробежала группка женщин, однако, ни одна из них не попыталась остановить меня и предупредить. Ласточки, ускользнувшие из рук фараона? Я не успел рассмотреть их лиц, и, что бы ни говорили епископы, крики евреев, спасающихся от смерти, ничем не отличаются от криков христиан.

У дверей церкви Магдалены стояли мужчины с кирками и кайлами, и я быстро свернул налево, к реке. Я оказался на Новой Королевской улице неподалеку от церкви Мизерикордии.

Лавка Симона, поставщика тканей, была в пятидесяти пейсах к западу. По дороге мне встретились четверо мужчин в купеческих одеждах. Они переговаривались через улицу, стоя в дверях домов, и, когда я промчался мимо них, посмотрели мне вслед, но не сделали ни единого движения в мою сторону. Чуть дальше беспризорники пинали туда-сюда плетеную корзинку, словно она была кожаным мячом.

Как описать ощущение от увиденных мной наглухо закрытых ставней, пустых балконов, улиц, на которых не встречалось ни одной повозки? «Так, наверное, выглядит осажденный город, — подумал я. — Город, обреченный на гибель». Вообразив себя призраком, я размышлял, будут ли слышны удары кулака, когда я постучу в двери лавки Симона? Разумеется, да. Наверху открылись ставни. Наружу выглянул бородатый мужчина в широкополой синей шляпе. Это был господин Хуан, домовладелец Симона из старых христиан.

— Прекрати этот грохот! — заорал он.

— Не знаю, помните ли вы меня… племянник Авраама Зарко. Я пришел к Симону Эанишу. Мне надо найти его. Он дома?

— Ты опоздал на два часа. За ним приходили доминиканцы. Вспороли ему брюхо и отволокли туда… — Он махнул рукой в направлении дыма, возносящегося над Россио. — Теперь убирайся. Если в тебе сохранилась хоть капля здравого смысла, тебе следует спрятаться!

— Он мертв?

— Разуй глаза, идиот! Видишь этот дым? Это он. А теперь пошел прочь, маранский сукин сын, пока доминиканцы и за мной не явились!

Я шел прочь, и имена троих оставшихся молотильщиков звучали в голове, увлекая в бездну священного безумия: Самсон-винодел, Диего-печатник и отец Карлос.

Дальше следовало найти Самсона. Его жена Рана, старая знакомая, жившая когда-то по соседству, не сможет мне солгать. Если ее муж явился домой запятнанным кровью дяди, ее глаза скажут мне правду.

Площадь Россио предстала передо мной гнойной раной, в которой личинками копошились кричащие люди. Они толпились вокруг попавших в ловушку карет, прохаживались в большой галерее лазарета Всех Святых, со смехом свешивались с балконов и из проемов окон. Над головой, протяжно крича, кружили чайки. Человек в грязных лохмотьях плясал, и язвы на его ступнях сочились желтоватым гноем.

— Тарантул укусил! — крикнула мне старуха с темной, пергаментной кожей. — Даже ради этого не остановится!

Она засмеялась, потом смех превратился в мучительный сухой кашель.

Над головами толпы перед Доминиканской церковью в небо поднимались темные столбы густого дыма.

Полыхающие чувства толкали меня вперед. Тогда повернуть назад значило отвернуться от самого Бога. Или стать спиной к дьяволу в момент его нападения. Такое было под силу лишь святым.

Неожиданно я увидел на краю бушевавшей толпы господина Соломона, ювелира. Дюжий великан с богатырской мускулатурой кузнеца заломил руку ему за спину. Его шея и волосы были заляпаны дерьмом. У него задрожали колени, когда он узнал меня. Пронзительный взгляд умолял меня спасаться бегством. Я представил себе его голос:

— Скорее, Берекия, пока не поздно!

Его толкнули в спину, и он исчез в толпе.

Я нырнул следом, и внезапная волна вынесла меня в середину. Все мое существо наполнилось ужасом, стоило представить, что в центре этого сборища могла оказаться моя семья. Но телом моим владел жар сродни плотскому влечению. Я продвигался вперед медленно, словно во сне, пока не оказался на краю свободного пространства.

Костер. Треск пламени. Оранжевые и зеленые языки тянутся к самой крыше церкви.

На вершине колокольни доминиканский монах с вздувшейся шеей, протягивая над толпой насажанную на меч отрубленную голову, полным злобы голосом подстрекал толпу:

— Смерть еретикам! Смерть проклятым евреям! Да свершится над ними Божий суд! Пусть они отплатят за свои злодеяния перед детьми христиан! Пусть они…

Пламя, вскормленное телами сотен евреев, отдавало невыносимым жаром. В оцепенении я смотрел в огонь, пока, наконец, не узнал лицо: Несим Фароль, переводчик и меняла, словно выглядывал из окна пламени, не сводя с меня глаз.

Его голова дочерна обуглилась, глаза стали белыми, без радужек. Щадя собственные нервы, я опустил глаза, но прямо у своих ног увидел Моисея Альмаля, канатного мастера, чем-то напомнившего мне бюст Иоанна Баптиста, поставленный на текучую багровую основу. Вокруг костра растекались лужи крови, из которых поднималась груда тел.

Секунду или, быть может, минуту спустя — подобные сцены не способна зафиксировать последовательная память — какой-то человек подскочил к костру и, срубив голову Альмаля, убежал с ней.

Пока я глядел, как он яростно прорывается сквозь толпу, другой человек с обнаженным торсом, обливающийся потом, будто рудокоп, принялся кромсать топором тело пожилой женщины, распластанное на земле. Сначала он отрубил ей левую руку, затем правую. На пальце последней я заметил кольцо: аквамарин сеньоры Розамонты, нашей соседки, всегда угощавшей меня лимонами. Человек с топором настолько увлекся этой жестокой радостью убийства, что не заметил камень. Он захохотал и крикнул:

— Прах евреев станет славным удобрением для наших полей!

Он швырнул руки сеньоры в толпу. Раздались одобрительные возгласы, и я ринулся следом за ними. Бледный прыщавый моряк с севера приставил руку с кольцом к своей голове, приплясывая и напевая пьяным голосом песенку на грубом гортанном языке. Оказавшись со мной лицом к лицу, он прекратил плясать. Я высыпал ему под ноги все деньги, что были у меня с собой, и указал на его находку. Он кивнул, гортанно выкрикнул что-то и подбросил руку в воздух, прямо в парящих вверху чаек. Она упала, разбрызгивая кровь. Я подхватил ее и спрятал в сумку. Голос злой судьбы, донесшийся со ступеней Доминиканской церкви, заставил меня обернуться:

— Убить еретиков! убить немедленно!

Это был коренастый монах с совиными глазками, укутанный недобрым покровом собственной веры. Он протягивал к толпе палку с окровавленным Назарянином, будто геральдический щит. Соломон-ювелир, лежал на мостовой у ступеней церкви, на спине, истекая кровью, словно раненый пес. Я приблизился, и он выкрикнул мое имя — достаточно отчетливо. Его белый халат пятнали багровые полосы. Двое мужчин, тела которых блестели от пота и крови, избивали его скрещенными наподобие распятий планками с торчащими из них гвоздями. Соломона, который делал золотую фольгу в волосок толщиной. Соломона, который расцеловал меня в губы и разрыдался, увидев иллюстрированную моей рукой Книгу Эсфирь, сделанную специально для него. Соломона, который…

Это убийство было тяжкой работой. С каждым ударом из тела ювелира вырывались к небу фонтаны крови. Руки протянуты вперед в безнадежной попытке остановить, — из пробитых ладоней кусками вырвана плоть. Крики. Он кричит на иврите, взывая к королю Мануэлю. Теперь к Аврааму, Моисею. К Богу.

— Остановите! Боже! Остановите!

Он задохнулся, когда из горла хлынула кровь.

— Обреем еврея прежде, чем он сдохнет! — крикнул один из палачей.

Вытащив из огня горящую ветку, он поднес ее к седой бороде Соломона. Она вспыхнула. Глаза замученного ювелира расширились от боли, дико взирая на мир, отказавший ему в помощи.

В моем мозгу вспыхнула искра ереси. Я думал: «Это ошибка Бога: он не дал нам способности забрать себе хотя бы часть этой невыносимой боли».

Массивный мужчина, на лбу которого красной краской был нарисован крест, отделился от толпы, громко моля о пощаде и дожде. В руке он сжимал ржавый топор. Широко размахнувшись над головой, он обрушил зазубренное лезвие на шею Соломона. Кровь брызнула к моим ногам, обезглавленное тело обмякло и завалилось, словно кукла. Из шеи кровь хлестала как молодое вино из бочонка.

Придя в себя, я увидел, что христиане уставились на меня: это был идиотизм, но, к своему ужасу, я невольно начал бормотать под нос молитву на иврите!

Внезапно меня схватила чья-то рука, потащила прочь. Резко развернула. Лицо показалось мне знакомым. Давид Моисей?..

Мы проламывались сквозь стену тянущихся рук с неощутимой скоростью ночного кошмара. Мчались сквозь движущуюся чащу. За угол. Вверх по каменным ступеням. Вниз по тенистым аллеям. В дом. Через заднюю дверь в гостеприимную темноту.

Мой рот закрыла ладонь. В щеку ударило горячее дыхание. Знакомый голос шептал мое имя.

— Тихо, Бери, — услышал я.

Это действительно был Давид Моисей, наш бывший хазан.

— Господин Давид, вы видели Соломона, ювелира? — спросил я.

— Я видел многих из наших, — ответил он.

— Но Соломон. Вы видели…

Прямо за дверью послышались крики:

— К реке! Вперед! Достаньте повозку!

Господин Давид снова прикрыл мне рот ладонью. Мы съежились, сидя на корточках. Наше дыхание на время слилось, потом разделилось вновь.

— Вы не видели мою семью? Маму, Иуду…

— Нет. Но они могут быть где угодно.

— Я должен вернуться… может, они уже дома. Я должен найти их и…

Он схватил меня за шиворот.

— Слушай, единственный способ найти их — выжить. Ты должен выбраться отсюда.

— Как все это началось?! Кто в ответе за это…

— В Доминиканской церкви. Распятие с дыркой, прикрытой зеркалом. Внутри, у задней стенки, монахи поставили зажженную свечу. Они всем твердят, что этот свет — знак от Назарянина, чудо! Около часа тому назад новый христианин Иаков Шавьероль, портной, он…

— Я ходил в школу с его сыном Менни. Он великолепно знает Тору. Кладезь чудес. У него лавка вверх по…

— Он идиот! Он заявил, что было бы куда лучше, если бы Христос послал дождь, а не огонь!

— И..?

— Его забили до смерти. Вспороли живот и вытащили ему… Двое священников призывали паству убивать евреев. Его брата Исаака тоже убили, разорвали на клочки. Голова на колокольне — это его. Северные моряки пожертвовали деньги на дрова для костра. И скоро… и скоро… — Голос Давида сорвался.

— А король? Почему он не придет защитить нас? Нам дали двадцать лет на то, чтобы…

— Король Мануэль?! — выдохнул господин Давид. — Он трус, но он не дурак. Он знает, что, пошли он войско нам на помощь, толпа возжаждет и его крови. Народ ненавидит его почти так же сильно, как евреев. Он позволит восстанию прогореть и потухнуть самостоятельно, а затем снова возьмет город в оборот.

Мы прижались друг к другу в молчании. О дяде я не смог рассказать: это откровение стало бы подтверждением того, что он никогда не вернется ко мне.

Я не мог довериться новому христианину раньше, чем узнаю как можно больше об обстоятельствах убийства. Я спросил:

— Вы ничего не слышали о судьбе отца Карлоса и Диего-печатника? — Давид помотал головой, и я добавил: — А Самсон-винодел?

— Ни слова, — ответил он.

Мои глаза привыкли к полумраку. Мы находились у подножия винтовой лестницы. Сверху сквозь решетку проникал приглушенный свет. Внезапно я различил наверху лицо: кто-то был на верхнем пролете лестницы. Я бросился вперед. Схватил ногу. Заглушил ладонью крик. Это была девушка. Она вырывалась, но я держал ее всей силой владевшего мной страха.

— Стой! Я не обижу тебя! — сказал я ей.

Она еще немного поборолась, но вскоре затихла, успокоившись. Я почувствовал тепло дыхания на руке.

— Будь она проклята! — шепотом прокричал хазан.

— Нам в любом случае нельзя здесь оставаться, — возразил я. — Мы слишком близко к Россио. Идите первым, я встречу вас у Porta de Santa Ana, ворот Святой Анны. За монастырем, у подножия холма, растет огромный одинокий дуб. Ждите меня там. Я не дам ей закричать, пока вы не выберетесь. — Теперь я отчетливо видел своего товарища. Из-под его плаща выбился край молитвенного покрывала. — И ради Бога, выбросите свой талис.

— А как же ты? — забеспокоился он.

— Вы уже спасли меня. Остальное я сделаю сам. Я, наконец, осознал, что происходит, и я выберусь. Только избавьтесь от покрывала.

— Не могу, — ответил он, пряча талис обратно под плащ.

— И вы считаете Иакова-портного безумцем? Смотрите, я жду вас за воротами Святой Анны. Вперед!

Господин Давид замер, словно собираясь что-то сказать, затем сжал мою руку и выскочил за дверь.

Сила и страх порождают эмоцию, цвет которой не похож на другие. Сжимая в тисках объятий девушку, я ощущал свое тело серебряным, отражающим свет, вне любых ограничений.

— Я отпущу тебя через минуту, — сказал я ей.

Она жарко дышала. Как только я отпустил ее, она выпрямилась и притянула мои пальцы к губам. Ее язык, словно прося о близости, порхал по моей ладони, обозначая дорожки страсти вдоль большого и указательного пальцев. Ладонь легла на мой орган. Сжала его с любопытством. Звук нашего прерывистого дыхания задавал ритм танцующим языкам. Мы были два невменяемых грешника, слившиеся в объятиях в лестничном колодце, вокруг которых бушевало пламя погрома. Она взяла меня за руку и прошептала:

— Наверх.

Может ли тело жить своей жизнью, отдельно от разума? Как мог я позволить ей увести меня наверх после того, как видел тело дяди? Или секс несет в себе и исцеление, до сих пор не принятое нами?

Я вошел следом за ней в комнату, затененную опущенными шторами. Дверной замок щелкнул, словно засов из сна. Нас с ней разделяли полосы света, льющегося из окна. Отсюда я увидел, что мы были в переулке в каких-то пятидесяти пейсах от площади Россио, на границе Мавританского квартала. Крики слышались будто сквозь плотную ткань. Мое сердце пропустило удар: перед глазами встало горящее лицо господина Соломона. Только вот у него были изумрудные глаза дяди Авраама. Пустые, холодные, они смотрели сквозь меня. Слишком много смертей, слишком много крови. Девушка гладила меня по руке, стоя за спиной. Я повернулся, чтобы поцеловать ее в губы, но она отклонилась, разжигая мою страсть дразнящими прикосновениями, кружа голову ожиданием, прячась в полумраке. Она застонала, когда я дрожа от нетерпения притянул ее к себе и принялся ласкать мочки ушей. Будто намечая контуры самой тьмы, я обхватил ее за плечи, исследуя языком упругие холмики грудей, врываясь все глубже в теплый влажный мрак, пока она не начала задыхаться от сладких стонов и сам я не взорвался, беспомощно падая в бездонную пропасть.

Она вычерпала меня до дна сводящими с ума едва ощутимыми прикосновениями теплого языка, погладила по щеке.

— Мыться, — донесся до меня чуть слышный шепот.

Я лежал в постели, когда щелкнул замок. Быстрые шаги по лестнице.

— Marrano! — донесся снизу ее крик. — В моей комнате еврей!

Я кое-как завязал шнурок на штанах и распахнул шторы. Она стояла внизу рядом с повозкой, в окружении людей в плащах, и указывала в мою сторону. Я схватил сумку и выскочил на лестничную площадку, пересек крышу, соскользнул на веранду на другой стороне дома. Крики за спиной придавали прыти. Я бежал по черепичным крышам, мчался по желобам. Голоса из квартиры внизу доносились до слуха порывами ветра. Край последней крыши возник неожиданно, словно захлопнулась книга. Камни мостовой виднелись в добрых двенадцати метрах внизу. От следующей крыши меня отделяли двое мужчин.

— Стой, еврей!

Я обернулся, готовый сразиться хоть со всеми христианами разом. Молодой длинноволосый дворянин неуклюже спустился по крыше. Он был высок, худощав и обладал худым лицом с выдающимся, высокомерно задранным подбородком. Его желтые рейтузы были забрызганы кровью, напоминая чем-то дьявольский манускрипт. В его длинной, изящной ладони лежал хлыст.

«Юный охотник тщится показать свою силу перед друзьями и родственниками, — решил я. — А я стану жертвой его высокомерия». Ожидая его, я нащупывал ступнями опору. Он остановился в двадцати шагах и ошеломленно посмотрел мне в глаза. Я ощутил странное превосходство над ним.

— Это будет хорошим развлечением, — заметил он с деланной непринужденностью.

Он напрягся и сложил хлыст дугой, затем с криком выбросил его вперед. Кончик хлыста щелкнул у моих ног. Вырвал два куска черепицы. Жалобный стук осколков о камни внизу, послышавшийся через мгновение, вызвал на его самодовольном лице удовлетворенную гримасу.

Возбуждение призрачным потоком поднялось от пяток к груди и ударило в голову: низошло Божье благоволение. Я вцепился в него мертвой хваткой.

— Говорят, если огреть еврея посильнее, можно услышать звон золота у него меж ребер, — сказал он с ухмылкой. — Я собираюсь выяснить, так ли это.

Это была легенда, выросшая из горькой правды: евреям, изгнанным из Испании в 1492 году по христианскому летоисчислению, запретили брать с собой какие бы то ни было ценности. Десятки тысяч изгнанников, пересекавших границы Португалии, решились глотать монеты.

Пока я стоял на коньке крыши, черепица начала отходить. Я поднял ее и поднял на уровень груди наподобие щита. В воображении возник образ Моисея со скрижалями. Пылающее солнце, что древнее Торы, тянуло меня в небо. Моя судьба захохотала. Он сделал несколько широких неуклюжих шагов и присоединился ко мне на коньке. Мы смотрели друг на друга сквозь молчание десяти шагов. Его лицо перекосила гримаса презрения. Я начал напевать имена Неназываемого.

— Волшебное маранское заклинание? — поинтересовался он.

Чтобы защититься, я был вынужден обратиться к каббалистической молитве на его смерть. Заставляя собственный голос звучать как можно тише, я старался выбросить из головы все мысли, пока не осталось лишь ощущение легкости освобожденной от плоти души.

— Безумный еврей, — сказал юноша. — Мы перебьем вас всех до последнего. Сдерем с вас кожу и вытрясем из вас золото!

Внезапная инстинктивная сила толкнула меня вперед. Я напал. Он поднял свой хлыст медленно, словно увязая в трясине времени. Был ли он удивлен тем, что еврей напал на него без предупреждения? Он не попытался увернуться. Держа черепицу подобно щиту, я вспахал его как вол, вырывая сам воздух из груди. Он отлетел к краю крыши, сорвался и с криком упал. Звук разбившегося о мостовую тела напомнил однократный стук в деревянную дверь рукой, затянутой перчаткой.

Глянув вниз, я увидел его лежащим в чудовищно неестественной позе на камнях. Руки и ноги согнуты под странными углами, будто у марионетки, лишившейся нитей.

Чтобы спастись, мне оставалось пересечь еще одну крышу. Прыгнув, я понял, что не рассчитал расстояние. Врезавшись в стену, я рухнул на крытую веранду. Я сильно повредил руку, саднила кожа на лице. Квартира, скорее всего, принадлежала бывшему ортодоксальному мусульманину: я находился наверху галереи, из которой их женщинам приходилось созерцать окружающий мир, чтобы не быть увиденными самим до тех пор, пока и эта религия не была объявлена вне закона.

Я стучал по синим планкам, пока они не начали отходить, затем спрыгнул вниз.

В полумраке я был словно отдельно от самого себя. Я находился в спальне с соломенными тюфяками, накрытыми шкурами.

Пока я, чуть дыша, выбирался в выбеленный зал, из-за стены доносились голоса. Вокруг затухающего очага собралась целая семья. Меня встретил высокий темнокожий мужчина в зеленых одеждах и белой шапочке, с мощными широкими плечами.

Его светло-карие глаза, близко посаженные, орлиные, смотрели угрожающе. Пучок темных волос, торчащий между бровей, придавал ему сходство с мистиком.

В голову пришла мысль: «Я слишком устал, чтобы драться. Если этот человек решит убить меня, я буду умолять его сделать это».

— Вам нужно убежище? — спросил он на ломаном португальском.

Я ответил на арабском, с ясным ивритским акцентом:

— За мной погоня. — Мы одновременно посмотрели на кровь, капающую из моей руки на шкуры на полу. Я подставил ладонь. — Простите, что пачкаю ваш…

Он позвал жену. Вместе с ней прибежала маленькая девочка, льнущая к материному подолу. Волосы и ногти окрашены хной. Намазав порез зеленоватым снадобьем, она перевязала мне руку льняной полосой. Она смотрела на меня со страхом своими черными, ярко подведенными глазами, до тех пор, пока я не догадался похвалить красоту ее дочери арабским стихом, который сочинил Фарид.

При падении я вывихнул правое плечо, но только теперь, немного придя в себя, я понял, что едва могу пошевелить рукой. Оно сильно болело и опухло.

— Имя мое Аттар, — сказал мужчина. — Я гончар. Приехал из Тавиры.

— Берекия Зарко. Я торгую фруктами, живу в Лиссабоне с рождения.

Он усадил меня на пуфик и дал воды. Стоило мне упомянуть Самира, отца Фарида, и его лицо озарилось приветливой улыбкой: они были знакомы и вместе изучали Коран в Гранаде еще когда она была столицей Исламского королевства.

— Я налью тебе еще воды, — сказал он, когда я допил. Он встал у меня за спиной, неожиданно схватил меня. Сильно надавил. Плечо хрустнуло. Боль нахлынула подобно волне, потом отпустила. — Теперь тебе станет лучше, — сказал он. — Но придется пока обойтись без прыжков по крышам.

Пока я разрабатывал руку, его жена умыла меня теплой водой.

— Ты можешь оставаться, — сказал Аттар, — пока не минует беда.

— Мне нужно попытаться встретиться с другом и найти семью.

Мои штаны сильно порвались по внутреннему шву. Аттар заставил меня переодеться в коричневую абу, по вороту расшитую зеленовато-желтыми арабесками.

— Как я могу отплатить вам? — спросил я.

Он отмахнулся:

— Имущество кочевника не должно связывать ему руки, — заметил он. — Так проще. То, что не имеет крыльев, овладевает мыслями. — Он надел на меня вязаную тюбетейку. — Да пребудет с тобой Аллах, — сказал он у дверей.

Я ответил на благословение и поклонился с благодарностью.

— Я верну ваши вещи, как только смогу.

Он набросил мне на голову капюшон и поклонился в ответ.

Когда я выскользнул наружу, улица была пуста. Вотще я пытался бежать бесшумно по гулким камням мостовой. Всюду стоял кислый запах горящей плоти евреев.

Я не сомневался, что столб дыма поднимался прямо у меня над головой, но не стал проверять это. Я дышал ртом. Пробежал мимо двух конных часовых через Мавританские ворота. Однако в моем нынешнем облачении представители короны не посмели бы меня тронуть: стоило им поднять руку на бывшего мусульманина, и полилась бы кровь христиан в турецких колониях Северной Африки.

Что касается взбесившейся толпы, то все, что у меня было — это нож. И я молился, чтобы не пришлось воспользоваться им.

Выбравшись за городские стены, я опустил капюшон и побежал через поле, раскинувшееся перед монастырем Святой Анны, затем, почти добравшись до большого дуба, венчающего невысокий холм, пополз сквозь густые заросли ракитника и высокую сухую траву. Господина Давида поблизости не оказалось. Прямо за Римским мостом собралась небольшая толпа шумных старых христиан. Они рассказывали жуткие истории о том, как чернь рвала на части всякого, кто имел хотя бы отдаленное отношение к евреям. Некоторые трусы, говорили они, использовали восстание как предлог для личной мести или способ избавиться от долгов.

— Это все вина новых христиан. Это из-за них стоит засуха! — кричала старуха в черной робе всякому, кто желал ее слушать.

Несколько крестьян, вооруженных молотами и полосами железа, украденными из лавки кузнеца, вышли из ворот Святой Анны в поисках маранов, подбадривая друг друга грубыми шутками охотников, почуявших кровь. Я вжался в землю и стал ждать. Солнце село, небо окутали жемчужные сумерки. На ветках дуба у меня над головой хлопали крыльями вороны. Мне представилась смерть — чернильным пятном, растекающимся от желудка по рукам и ногам. За какие грехи, думалось мне, Бог отнял у нас Израиль? За что наказывал нас рукой лиссабонских христиан?

Вскоре голоса назарян затихли. Страх охватил меня вновь, когда я вспомнил про руку сеньоры Розамонты, спрятанную у меня в сумке. Возле ее пальцев лежала запятнанная кровью записка, выпавшая из тюрбана Диего-печатника. Перечитывая ее — «Исаак, Madre, двадцать девятое нисана» — я размышлял, может ли она иметь отношение к убийству дяди. Не мог ли Диего спланировать его смерть заранее, назначив ее пятью днями позже, на пятницу, двадцать девятого? Может ли Исаак быть тем самым наемным убийцей, получившим горсть монет из ящика для пожертвований в церкви Матери, Madre?

Я понимал, конечно, что пытаюсь соткать историю из слишком малого количества нитей доказательств, что подобный ход событий был лишь призрачной вероятностью. Но мне было настолько одиноко, семья, Лиссабон, сам Бог были так далеко, что мне нужно было верить в сказку — сколь угодно неправдоподобную, — которая упорядочила бы события самого страшного дня в моей жизни.

Такова сила одиночества. Тогда я осознал, что свобода вроде этой, достающейся осиротевшим детям или ученику, оставшемуся без наставника, страшнее всего на свете.

 

Глава IV

Шла ночь воскресенья, третьего священного дня Пасхи. Глубоко заполночь. Господин Давид так и не пришел. Либо погиб, либо прячется. Но у ворот Святой Анны христиан стало даже больше. Зато не было у ворот Монаха на востоке. Пробравшись мимо сонных крестьян, хлебавших суп из деревянных плошек, я пересек укрепленный Вестготский мост и вернулся в Лиссабон, сжимая в сумке рукоять кинжала.

Ущербная луна отражалась в ручье подобно небесной ладье. Отдаленные звуки отдавались в голове уколами игл из слоновой кости. Я с горечью осознал, что у меня начинается жар. Хотя был ли я когда-то более живым? Каждый нерв в моем теле натянулся, с восторгом ощущая окружающий мир.

Было ли в городе безопасно? Ответ не слишком меня волновал: неодолимое стремление, по силе равное дядиному чтению Торы, влекло меня домой.

За воротами раздавалось приглушенное многоголосье рогов, в такт которому плясали тени на высоких стенах Мавританского замка в старинной части города Я вскарабкался наверх, и передо мной предстал замок Алькакова. Его увенчанные луковками куполов башенки горели мягким оранжевым светом, рассеивающимся во мраке подобно туману. В сотне метров у меня под ногами, словно сопротивляясь моему приближению, спал центральный Лиссабон и самый большой в городе еврейский квартал, Маленький Иерусалим. Двадцать тысяч залитых лунным светом домов расположились на холмах и в долинах, достигая излучины Тежу. Я молился о своей семье, и мягкий лунный свет, проникающий под веки, дробился и вновь сливался в образы ангелов.

Я спускался по сонному нисходящему лабиринту древних лестниц и аллей. У церкви Святого Мартина меня остановил запах дыма. Я замедлил шаг и крадучись пошел вдоль беленой стены. Впереди лежала площадь Лойуш. Перед хрупкой галереей женского монастыря, рассыпая на толпу искры, полыхал костер, расцвечивая лица причудливой игрой света и тени. В центре площади, выстроившись в неровную линию, стояли новые христиане из Маленького Еврейского квартала, связанные по рукам и ногам морским канатом. Одежда на них висела лохмотьями, головы поникли от усталости. Никто не разговаривал. Бледные, беспомощно-усталые лица свидетельствовали о том, что их гоняли по городу много часов.

Мускулистые мужчины, вооруженные мечами и алебардами, не давали им двинуться с места. Я тихонько отошел назад и спрятался за осыпающейся стеной ближайшей таверны.

— Умоляю, не делайте этого!

— Убейте меня, если хотите, но не трогайте детей!

Сотни умоляющих голосов отдавались в голове, пока я выискивал в неверном свете факелов лица членов своей семьи. Будь благословенно Его имя, их там не оказалось. Но все равно я узнал всех связанных пленников, включая Соломона Эли, хирурга, и запечатлел их лица в памяти Торы.

Монах с крючковатым носом размахивал дымящимся серебряным кадилом и проклинал евреев на латыни.

Сколько уже человек из наших соседей погибло и обратилось в прах? Малыш Диди Молшо, о котором все мы думали, что он станет великим поэтом? Вырвали ли его судьбу из рук матери и…? Или Мурса Беньямин, позволившая мне когда-то за церковью Святого Винсента впервые взглянуть на святая святых каждой женщины? Ее ли роскошное тело было там, в бушующем пламени, положившем начало…? «Прошу, — взмолился я, — пусть никто не сгорит этой ночью». Однако между словами молитвы пустил росток вопрос: почему Он позволил так жестоко осквернить Свой образ?

Кузнеца Самуэля Биспо привязали к огромному каменному кресту в середине площади и готовились высечь. Не оборачиваясь, я сделал шаг назад, в темноту. Бешеные удары моего сердца, казалось, эхом разносились по пустой улице. Каким же малодушным трусом я был, бросив его и остальных пленников!

Сердце и поврежденная рука мучительно ныли, и мне было ужасно стыдно за собственный страх. Я присел у стены, чтобы перевести дыхание, моля о спасении. В ноздри ударил сладковатый запах. Подняв руку к лицу, я обнаружил, что кровь пошла носом. Кто-то бежит следом? Вскочив на ноги, я вжался в ближайший дверной проем и прислушался. Где-то капала вода. Я едва не умер от страха, когда над головой пронеслась летучая мышь, впорхнувшая в открытое окно на другой стороне улицы. Я снова сел. Закутавшись в рубища, на Praga do Limoeiro, площади Лимонного Дерева, между овец спали нищие. Один из них проснулся и взглянул на меня с глупым любопытством.

Срезав угол возле старой таверны с постоялым двором неподалеку от нашего дома, я спустился по ступеням мимо проклятого дома, в котором Исаак ибн Захин зарезал своих детей и покончил с собой после обращения. Вышел на аллею позади церкви Святого Мигеля. Будто остановившись после головокружительного падения кубарем с холма, я обнаружил, что бреду по площади Святого Петра. Под ногами валялись сотни головок лука и чеснока: перевернулся возок. Вокруг вывалившихся внутренностей обнаженного и обезглавленного тела шевелился живой остров черных крыс. Я помчался к дому. С тех пор как я побывал здесь больше полудня назад, вокруг почти ничего не изменилось. Ни души вокруг, все стены вымазаны дерьмом, лавки разграблены, двери и ставни разбиты вдребезги. У входа в здание нашей школы висело тело: доктор Монтесиньош. Кто-то кровью нарисовал ему на груди крест. Изо рта торчал золотой соверен: должно быть, смелому еврею положили в рот монету, чтобы он смог оплатить переезд на пароме через Иордан. Одна из сандалий соскочила с ноги, зацепившись пяткой за сучок олеандра. Я забрал ее.

Я пробрался к дому, проскользнул в ворота. Две курицы, вырвавшиеся из курятника, с квохтаньем бродили по двору, выклевывая что-то между камней. Лимонное дерево было срублено. Про себя я произнес предписание, касающееся вырубания плодовых деревьев во время осады, изложенное во Второзаконии: «Если долгое время будешь держать в осаде какой-нибудь город, чтобы завоевать его и взять его, то не порти дерев его, от которых можно питаться…» Потом позвал громким шепотом.

— Синфа, Иуда, Эсфирь…

Я почти произнес вслух имя дяди, но вставшая перед глазами картина — распростертое на полу холодное бескровное тело — заставила сжать губы. Стоило мне взяться за ручку двери, как Розета серым призраком спрыгнула со стены рядом со мной. Вишенки, висевшие у нее на шее, пропали.

— Постой, — прошептал я ей.

Но как только дверь приоткрылась, кошка прошмыгнула в дом.

— Мама… Эсфирь… — тихо позвал я.

Ночной мрак затаил дыхание.

Очаг на кухне давно остыл. Я ощупал плитку на полу. Она была влажной. Кровь? Я поднес пальцы к глазам. Всего лишь вода. Я порезался о кончик упавшего ножа, чертыхнулся, потом благословил Того, кто вложил силу в металл. Пробираясь к комнате, где жил вместе с Иудой и Синфой, я держал нож перед собой. Погладив их холодные пустые постели, я прошептал молитву об их безопасности. Кое-как доковыляв до маминой комнаты, я тихо позвал ее, нащупал кончиками пальцев аккуратно застеленную кровать. Накинул ее одеяло на плечи, чтобы унять дрожь. Куда они могли подеваться?

В моем сундуке снова порылись воры, но у меня все еще оставалась поношенная одежда, полученная в наследство. Скинув с плеч одеяло и сняв тяжелую абу Аттара, я натянул пару отцовских льняных штанов и одну из рубашек старшего брата. В сундуке дяди обнаружился старый шерстяной плащ. Неужели я остался один, наследником всех его вещей, обязанным рассказать его историю?

Подойдя к дому Фарида, я шепотом позвал его отца, Самира. Громкий стук шагов за стеной заставил меня пригнуться. Когда я выглянул из укрытия, то увидел двоих мужчин, вооруженных мечами. Они вертели головами, осматривая двор.

Внезапно подошвами ступней я ощутил три удара по плитке пола. Еще один. Затем четыре. Это был Фарид: он выстукивал сигнал откуда-то из задней части дома. Я пробрался через его комнату на кухню. Потная ладонь схватила меня за руку. Мы поцеловались, а потом я долго обнимал Фарида, пока его безмолвные рыдания не просочились сквозь кожу прямо в мое сердце. Но нельзя было позволять эмоциям взять верх, и я бережно отстранил его.

— Я никого не могу найти, — сказал я ему на языке жестов.

Я думал рассказать ему о дяде, но решил приберечь знание о его смерти, словно так оно становилось ложным. Ведь мой учитель был мощным каббалистом. Мог ли он наслать такую иллюзию?

Фарид принялся бессвязно, резко жестикулировать, а я не привык быстро понимать слова, которые он выстукивал на моей ладони.

— Помедленнее, — взмолился я.

— Когда пришли христиане, я пытался сбежать из Маленького Еврейского квартала, — рассказывал он. — Но их было слишком много. Как туча саранчи. Я вернулся и спрятался. Краем глаза видел Иуду. Только его. Отец Карлос бежал с ним по улице Святого Петра. Они скрылись в его церкви. Я пытался позвать, но мой голос…

Так Карлос жив! Похоже, он и вправду прятался, когда я стучался к нему в дверь! Но что же тогда с Иудой?

Ладонь Фарида вытянулась и прижалась к моей. У него бешено колотилось сердце. Время и пространство отступали, покуда не остались лишь два призрака, встретившиеся на грани тепла.

— Я пытался подать тебе знак, — жестикулировал я, — выбивал pi днем, где-то час или два спустя после вечерни, но никто не отозвался.

— Я искал Самира.

— Получилось?

Он помотал головой.

— Он был в тайной мечети где-то в Мавританском квартале, когда они пришли. Туда я не мог пойти. Я не знаю.

— Двое крестьян с мечами срубили святыню нашего двора, — просигналил я. — Давай выберемся отсюда и пойдем к Святому Петру, поищем Иуду и Карлоса.

Фарид поднялся, провел меня сквозь квадратные пятна света и тьмы на полу к двери черного хода. Как только мы вышли наружу, на нас набросился длинноволосый парень с острогой.

Острие задело меня. Я нырнул на камни мостовой. Правое предплечье горело. В ране над локтем скопилась кровь.

Фарид вздернул меня на ноги, и мы, обезумев, помчались к реке. На Ступенях Еврея я понял, что наш инквизитор бежит следом, громко взывая о помощи, и наверняка соберет целую толпу, если мы не заставим его замолчать. Я остановился, поймал Фарида и жестами объяснил ему свой план. Он кивнул, сбежал вниз по ступеням и свернул в аллею возле аптеки сеньора Бенадифа.

Зажимая рану левой рукой, я ждал на верхней ступени своего противника. Я сбросил сандалии, чтобы увереннее держаться на камнях. Он подбежал, тяжело дыша. Теперь я видел, что он моложе меня, с округлым лицом фермера, с копной спутанных черных волос. Несмотря на всю свою жестокость, смотрел он испуганно. На поясе у него болталась связка человеческих ушей, в одном из них красовалась изящная серьга. В другое время и в другом месте я нарисовал бы его в образе одного из обезумевших сыновей Саула. Но какой же смысл был во всем этом? Словно Лиссабон распахнул свои ворота перед всепоглощающим помешательством. Дыхание мое между тем выровнялось, и пейзаж вокруг внушал чувство за пределами человеческого ужаса.

— Убирайся назад к своему просу и ржи, — сказал я ему.

— Ты украл у моего отца лучшие поля! — крикнул парень в ответ и подобрался, словно готовясь к прыжку. — Не смей двигаться! — велел он.

Острие остроги неловко моталось: видно было, что парень не привык обращаться с этим орудием.

— Я иллюстрирую рукописи и продаю фрукты. Я никогда ничего не крал.

Странно бывает, когда чувство юмора возвращается в самые жуткие моменты жизни. «Хм, — подумалось мне, — ну, это не совсем так. Однажды с другом стянули бисквит…»

— Marranos! Все сюда! — заорал он во всю глотку. И с упрямой яростью добавил: — Землю, которая была нашей тысячелетиями! Твой народ… Вы живете за наш счет, вы принесли нам чуму, вы пьете кровь наших детей!

— Жалуйся тем, кто отнял у тебя землю! — сказал я.

— Вы исполняете их приказы, вы управляете их владениями, собираете для них налоги!

За его спиной с крыши бесшумно как кошка спустился Фарид и стал осторожно подкрадываться к нему.

— Бросай свою острогу, — сказал я парню, — и уходи. Я не причиню тебе вреда.

Он бросился вперед совершенно неожиданно. Я увернулся, но в недавно здоровом плече вспыхнула боль от раны. Наблюдая за тем, как медленно потекла кровь, я подумал: «Больше я не позволю ни одному старому христианину ранить меня».

Фарид схватил его сзади. Его мощное предплечье легло на шею мальчишки, изогнутое лезвие мавританского ножа впилось в щеку. Я подхватил острогу со словами:

— Если ты угрожал аристократам так же, как и нам, тогда все обойдется!

Громкие крики с дальнего конца улицы заставили нас обернуться:

— Держи их, сынок! Мы идем!

Я знаком велел Фариду отпустить парня: мы отдадим его взамен наших жизней. Освободившись, мальчишка плюнул мне в лицо.

— Когда мы поймаем тебя, я отрежу твои «каштаны» и повешу на пояс! — заявил он.

Я полоснул острием остроги по его бедру. Он упал. Кровь залила ногу, словно тщась прикрыть его содрогающееся в агонии тело. Фарид схватил меня, развернул, и мы бросились вниз по ступеням в сторону реки. Проклятое оружие, на котором моя кровь смешалась с кровью старого христианина, я выбросил в ее серебристые воды.

Пока мы бежали, я размышлял о том, насколько легко во мне поднялся дух насилия. Не носил ли и я все эти годы всего лишь маску добродетели и любезности? Был ли истинный Берекия тем, что раньше проявлялось во мне только в минуты гнева и отчаяния?

Рассвет окрасил небо в нежно-розовые и золотистые тона. Мы спрятались на песчаной дамбе в приливной лагуне между Лиссабоном и Санта-Ирией. Я спал без сновидений и проснулся, когда меня растормошил Фарид, удивляясь возвращению солнца. Он вытер мне лоб и помог сесть, я же был поражен его естественной красотой, особенно темной юношеской щетиной, покрывающей его щеки и напомнившей мне причудливый орнамент на фоне оливковой кожи. Тугие колечки растрепанных угольно-черных волос обрамляли его лицо подобно львиной гриве, закрывая лоб и ниспадая на мощные плечи.

Люди, напуганные его молчаливостью и оценивающим пристальным взглядом ясных зеленых глаз, в своем невежестве убежденные, что глухота есть зло, говорили, будто он похож на интригана. Однако единственным, что Фарид мечтал когда-либо плести, были рифмы. Он был — прирожденный поэт, и очень часто его взгляд сосредотачивался во внутреннем мире, оценивая изгиб фразы или очертания ритма. И теперь его губы сжались в задумчивости в тонкую полосу. Он теребил мочку правого уха, как делал всегда, когда был чем-то расстроен. Выглядел он так, словно страстно желал что-то сказать. Но это, разумеется, было невозможно.

Полюбовавшись Фаридом, я взглянул на собственное отражение в зеркально-гладкой воде. В сравнении с ним я был безобразен, и мне на минуту показалось, что я не знаю этого близнеца, затравленно смотрящего на меня, с грязной щетиной на подбородке, сбившимися колтунами патлами, лежащими по плечам. Юный ученый, деливший со своим дядей исследования и графику, уступил место изможденному дикому созданию из глухой чащи, Пану отмщения. Неужели я и впрямь превратился в получеловека, которым мнили каждого из нас доминиканцы?

Фарид похлопал меня по плечу и протянул хлеб из своей сумки. Я отказался: был всего лишь третий день Пасхи, и мы все еще отмечали Исход.

— Ночью у тебя был жар, — показал он. — Тебе лучше?

Раненое плечо пронзила тупая, тянущая боль, которая для меня навсегда будет связана с этой Пасхой смерти.

Рана в предплечье покрылась коркой запекшейся крови. Болела правая ступня: пальцы были сбиты в кровь.

— Моисей бросил нас, — сказал я Фариду с помощью жестов, — и нам самим придется перебираться на другой берег Красного моря. Мы совсем одни.

Фарид ел. Тростник вокруг нас шелестел в такт легкому прибою. Вода плескалась со звуком, похожим на тот, который могли бы производить пьющие фавны. Вокруг было тихо, как и должно было быть. И я расплакался, словно у врат Божественного сострадания, знаками говоря другу:

— Какой мир настоящий? Этот или…?

— Рай и ад — это море и небо, — ответил он. — А ты — горизонт.

Тогда его слова прозвучали для меня бессмысленно. Была изящная пляска его сильных рук, слишком чарующая, чтобы противостоять ей. И когда он прикоснулся к моей щеке, рыдания, сдавливавшие мне горло, вырвались наружу. Воспоминания о костре, горячие и яростные, обрушились на нас обоих. И даже теперь я не мог говорить о дяде. Фарид забрал у меня руку сеньоры Розамонты. Он был ужасно напуган. Дрожал. И все же приложил к сомкнутым в молитве векам запятнанные кровью мраморно-белые кончики пальцев. Тогда я внезапно заметил синяки и ссадины у него на шее.

— Мы похороним ее в лимонной роще, — сказал он. — Она всегда сможет угостить нас своими фруктами.

— Что произошло? — спросил я, указав на его спекшиеся раны.

— Ничего, — ответил он.

— Расскажи.

— На аллее прошлой ночью — человек пытался остановить меня. Я убил его.

Это был первый раз, когда кто-то из нас показал глагол «убить» в первом лице. Мы осознали, что в наш язык жестов придется внести изменения, чтобы приспособить его к новому веку старых христиан. Чувствуя, что нам вряд ли по плечу такая задача, мы вернулись по берегу Тежу к Лиссабону, не обменявшись ни словом. Отстранившись от собственных чувств, я вспомнил молодого аристократа, которого столкнул с крыши. Где найду я прощение за то, что лишил жизни существо, отмеченное искрой Божьей любви?

У ворот Санта Крус мы наткнулись на пришвартованные соляные лодки. Женщины с шишковатыми ступнями, удерживающие на головах глиняные сосуды с белыми кристаллами, улыбнулись нам вслед. Играли дети, собаки виляли хвостами. Купец в пурпурно-зеленом одеянии приподнял перед нами шляпу, причину чему я никак не мог постигнуть. У женщины, продававшей у реки еду, Фарид купил сладкий рис и жареные сардины. Сам он объелся, но я, разумеется, не мог присоединиться к его трапезе.

Возвращение в Маленький Еврейский квартал было похоже на выход из театра. Внезапно перед нами предстала картина, рожденная не отрицанием или неприятием, но реальная, обрамленная смрадом дерьма и насилия, изрезанная лаем исходящих слюной псов, расцвеченная живыми островками крыс и мышей.

Выжившие с пустыми глазами, надев бесслезные маски, едва волоча босые усталые ноги, оттирали кровь от дверей. Кругом ждали внимания мертвые тела: Саул Ха-Кохен висел на перекладине окна своей спальни. Его рука, окоченевшая до состояния засоленного мяса, болталась на ветру, выстукивая о ставень таинственный код. Разиэла Мор, выпотрошенная. Дочь Нафа с трудом вытащила у нее изо рта луковицу, тучи мух откладывали личинки в ее чреве. Доктор Монтесиньош, окоченевший и вздувшийся, висел на витой решетке над дверью школы. Безымянный младенец без головы сидел на лопате.

Столкнувшись лицом к лицу с немыслимым, никто не осмеливался говорить.

Вы знаете, что это такое: смотреть на обезглавленного младенца, сидящего на лопате? Словно забыты все языки мира, словно все книги, написанные когда-то, обратились в прах. И ты рад этому. Потому что такие как мы не имеют права говорить, или писать, или как-то иначе оставлять свой след в истории.

Двери нашей лавки лежали на мостовой под косым углом друг к другу, словно вход в подземелье, населенное косоглазыми существами. С противоположной стороны улицы, из дома сеньоры Файам доносились приглушенные стоны на иврите. Ее пес Бело смотрел на меня через стену своими умоляющими голубыми глазами. В пасти он держал старую, пожелтевшую от времени растрескавшуюся кость: похоже, он снова нашел что-то, напоминающее останки его собственной недавно ампутированной левой передней лапы. В этот раз сеньора Файам закапывала ее на заднем дворе церкви Святого Петра. Собачий нос шевелился, словно пес искал, кому бы показать свою находку.

Мама и Синфа оказались во дворе. Они собирали выбитые из земли камни. Синфа подбежала, выкрикивая мое имя, и ухватилась за меня так крепко, будто боялась упасть. Мама рухнула на колени и завыла. С ее шеи свисали два талисмана. Когда я поднял ее, она сжала меня в объятиях с силой отчаяния. Рыдания ее напоминали рвотные спазмы. Немного восстановив дыхание, она сказала:

— Иуда пропал. Я не знаю, что…

Мама так сильно прижала меня к себе, что мне начало казаться: ее сердце бьется в моей груди. Ошеломленный ее близостью, я сказал:

— Я найду его.

Все еще не веря, она гладила меня по волосам, ощупывала грудь. Синфа повисла на шее Фарида.

— Ты не ранен? — спросила мама. — Ничего не случилось, что ты не…

— Нет, со мной все в порядке. А как Эсфирь и Реза?

— Эсфирь избили, но она жива. А Реза — мы не знаем.

Мама повернулась к Фариду. Хотя она никогда до конца не принимала нашей дружбы и боялась его немоты, сейчас она смотрела на него с беспокойным участием. Она подняла руку и изобразила наш приветственный жест.

— О Farid esta hem, с тобой все хорошо? — произнесла она.

Он мягко улыбнулся и благодарно склонил голову.

— Он тоже в порядке, — сказал я. — Где вы были прошлой ночью? Я возвращался, но дом был пуст.

— Мы были здесь! Я пряталась в лавке вместе с Синфой. Была сиеста, когда христиане явились в первый раз. Мы решили провести ее с Диди и его мамой. Примчались домой, только чтобы обнаружить, что…

— Вы не слышали меня? — прервал я.

Мама подняла ладони в бурых пятнах.

— Я заставила нас с Синфой бочонками фасоли и накрыла корзинами с перезревшими фигами. Мы оставались там столько, сколько смогли, и мало что слышали.

С сиреневыми пятнами на коже, пропахшие перебродившим сахаром, они с Синфой обладали поистине священной красотой: они сияли жаждой жизни. Я глупо рассмеялся от облегчения и поцеловал ее в лоб.

— Умница! — сказал я ей, словно был собственным отцом.

— Старые христиане прибили Эсфирь за руки к мостовой перед церковью Святого Стефана, — заговорщически прошептала она. — А потом…

Я кивнул в знак понимания, и она опустила глаза.

— Мама, ты не видела никого из молотильщиков? Отца Карлоса, Диего, Самсона…

— Никого.

Обыскав комнаты, Фарид сообщил, что Самир не вернулся. Мы зашли ко мне в дом. Эсфирь сидела на кухне, спрятав руки между бедер и опустив босые ступни в тазик с водой. Я поцеловал ее в лоб. Она замерзла. Молчала. Я накинул ей на плечи одеяло с кровати Синфы и Иуды.

Со страхом я прошептал маме:

— Значит… значит, вы не видели дядю?

— Нет. Я думала, он в подвале, но люк забит гвоздями. Видимо, он запечатал его. И занавески на окнах задернуты. Мы не можем заглянуть внутрь. Мы стучали и звали его дюжину раз. Никакого ответа. Я боюсь открывать подвал. Должно быть, есть веские причины на то, чтобы запереть его — чтобы защитить книги или что-нибудь более… более сакральное. Надеюсь, он жив. Может быть, он отправился искать нас, а потом не смог вернуться домой.

— Когда ты видела его в последний раз? — спросил я.

— После обеда в воскресенье. Незадолго до того как… как они пришли. Он пошел в подвал помолиться. А мы с Синфой вышли, чтобы…

— Мама, это я забил дверь, — сухо сказал я.

— Ты? Зачем?

— Когда я вернулся, я спустился вниз и… Постой.

Я вышел во двор, достал из сарая кувалду, обрушил ее на дверь люка. Последние щепки осыпались с клацающим звуком, предвещающим жуткий финал: мы никогда больше не будем чувствовать себя в безопасности в этом доме.

— Пока не входи, — сказал я маме, ступая на лестницу. — Сначала я посмотрю.

Это было безумием, но я хотел первым посмотреть на дядю, поскольку в те дни делал все возможное, чтобы приблизиться к высокому рангу мастера Каббалы. Неужели дядя не успел проглотить кусочек пергамента с особой молитвой прежде, чем ему перерезали горло, с тайным именем Бога, способным воскресить его?

— Почему… что за…? — Мама схватила меня за руку. — Что ты знаешь? Он там?!

— Хорошо, входи, — сказал я, и в дрожи собственного голоса ощутил простую истину: мой наставник навсегда покинул мир живых. — Но я должен предупредить: дяди больше нет с нами.

Мама прикрыла рот, сдерживая крик. Я хотел взять ее за руки, но она отшатнулась от меня как от прокаженного.

Она спускалась по лестнице, одну ладонь приставив козырьком ко лбу, второй теребя талисманы на шее. Она не плакала. Стон вырвался, когда она увидела его. Скрежещущий вздох. Словно ей не хватало воздуха.

И все.

Встав на колени и приложив руку дяди к щеке, она принялась рвать на себе волосы. Рот раскрылся в безмолвных рыданиях. Я отвернулся: в такие минуты никому не нужны свидетели.

 

Глава V

Время — это печать, заверяющая существование. И как печать оно искусственно. Как говорил дядя, прошлое, настоящее и будущее — всего лишь строфы одного стиха. Наша задача — следовать его ритму на пути к Богу.

А ведь уже середина понедельника, и прошел день с момента смерти дяди.

Скоро наступит четвертый вечер Пасхи.

Мама только что вышла из подвала, сказав, что никогда прежде не видела эту девушку.

— Ты уверена? — переспросил я.

— Никогда, — стыдливо ответила она.

Я почти слышал ее мысли: «Плотский грех привел его к смерти».

Я стоял над телами. Рядом была тетя. Она не стенала и не плакала, просто подняла с пола осколок кувшина и принялась резать его острым краем пальцы.

— Эсфирь, прекрати это! — велел я. — Эсфирь…

Ее пронзительный взгляд, отчужденный и какой-то детский, говорил о том, что со смертью дяди она отказалась понимать нас. Стон, поднимавшийся из ее нутра, внезапно вырвался хохотом. Она посмотрела в пространство между ним и девушкой, наклонилась вперед, словно он тянул ее к себе, и стала кромсать ее указательный палец — тот, с которого я снял брачную ленту. Я подбежал к ней, вырвал осколок. Кровь горячими струйками потекла по рукам.

Фарид, сбежавший по ступеням, крепко обхватил Эсфирь за талию. Когда он уводил ее, она обернулась и взглянула не меня, словно собираясь попрощаться перед долгим путешествием. С грацией призрака она поднялась по ступеням, опираясь на руку Фарида.

Хотя ее исток скрыт от наших глаз, тропа от печали к озарению тщательно вымощена Богом: неожиданно я осознал, что убийца, доподлинно знакомый с содержимым нашего шкафа, мог знать и о генице!

Вытащив из мешочка, сделанного из воздушного пузыря угря, ключ, спрятанный за Кровоточащим Зеркалом, я откинул край молитвенного ковра со стороны северной стены и вытащил несколько камней, чтобы открыть замок. Повернул ключ слева направо. Когда замок щелкнул, я поднял деревянную крышку, примерно в метр площадью, замаскированную камнем, и прислонил ее к стене. Геница открылась с протестующим скрипом.

Я оказался прав: две верхние рукописи — «Басни Лиса», которую я иллюстрировал, и Книга Эсфирь, которую переписывала тетя — были заляпаны кровью.

Под ними, в большинстве своем чистые, но тут и там покрытые отпечатками пальцев убийцы, лежали семейные книги: Тора, Агада, молитвенники; карта Средиземноморья Иуды Абензары; религиозные комментарии Авраама Сабаха, дядиного друга; поэтические труды Фарида ад-дин Аттара; и два учебника мистики Авраама Абулафии — нашего духовного отца, — которые дядя так и не решился доверить контрабандистам.

Дальше в полной неприкосновенности лежала Тора, иллюстрированная волшебными зверями, доставшаяся моему наставнику в наследство от его покойного друга Исаака Бракаренса; Коран из Персии; три свитка из личной переписки учителя; шерстяной мешочек, все еще туго набитый медью и серебром; и, наконец, брачный договор между дядей и тетей, написанный одной и иллюстрированный другим.

Все это я запер в генице.

Было очевидно, что убийца прекратил поиски, так и не добравшись до нижних рукописей: на них не было пятен. Но если бы он успел докопаться до них, то наверняка забрал бы деньги.

Не было только одной работы, и это дало почву для новых загадок. Исчезла Агада, которую дядя иллюстрировал перед смертью. Со всеми ее витиеватыми орнаментами и буквицами в форме птичьих голов она ничего не стоила по сравнению с рукописями Абулафии, часть из которых была написана рукой самого мастера несколько веков назад.

Значит, убийца усмотрел для себя какую-то ценность именно в этой Агаде.

Эта уверенность родила во мне другую, и я развернулся лицом к нашим столам: убийца нашел ключ к генице в пузыре угря за Кровоточащим Зеркалом. Это было лишним подтверждением причастности одного из молотильщиков. Но почему он снова запер геницу? Не из любви же к порядку.

В поисках поддержки я достал из сумки дядино кольцо с ибисом и надел его себе на указательный палец правой руки.

В подвал вернулся Фарид. Он стоял между телами, глядя на запекшуюся неровной коркой рану на горле дяди. Потом покачнулся, словно потеряв опору. Взглянув на меня, он увидел что-то… Его глаза закатились, обнажив белки. Тело обмякло. Я ринулся к нему, подхватил, прерывая падение, и держал его, пока он не пришел в себя.

На ступенях стояла Синфа. Застывший взгляд девочки был прикован к дяде. Рука схватила волосы на загривке. По ногам стекала влага.

Побоявшись, что она не вынесет вида мертвых тел, подойдя ближе, я закричал:

— Иди наверх и охраняй дверь! Никого не впускай!

Она послушалась. Фарид очнулся, и я начал вытирать его лоб рукавом. Он сел и показал:

— Все в порядке. Так неожиданно столько всего. И то, что я увидел…

— Что?

— На правом бедре твоего дяди…

Фарид сложил ладони и глубоко вздохнул.

— Что?! — потребовал я ответа.

— Semente branca.

Фарид использовал термин из Каббалы — белое семя, — чтобы обозначить сперму.

— Что ты несешь?

— Идем, — позвал он.

Вместе мы склонились над телом. На внутренней стороне бедра дяди, среди пятен запекшейся крови, были и другие — похожие на кусочки слюды.

— Это может быть все, что угодно! — бешено жестикулировал я. — Мед, миндальное молоко. Дядя никогда не обращал внимание на…

— Это semente branca, — нетерпеливо и резко повторил Фарид. — Я понюхал ее и…

Прежде, чем я смог остановить его, он отслоил тонкую пленку и положил ее себе на язык. Он дегустировал ее, словно новый сорт специй. Внезапно поперхнувшись, он выплюнул ее на ладонь и растер о штаны.

— Они занимались любовью, — отчетливо показал он.

Хотя для меня и было шоком то, что дядя мог совокупляться с кем-то помимо тети Эсфирь, но не это поразило меня. Он привел любовницу в подвал, где мы молились, в нашу синагогу… Это было невероятно. Это меняло все. Но все же…

— Слушай, мне нужна твоя помощь, — показал я Фариду, понимая, что мы подошли к тому моменту, когда приходится рассчитывать только на собственные скромные силы.

Я скинул ковер с тела девушки и рассказал ему все, что мне было известно, о чем я догадывался, показал записку, написанную дядей для Дома Мигеля Рибейру, аристократа, для которого тетя Эсфирь переписывала Псалтырь. Когда он дочитал письмо, я схватил его сильные ладони и приложил их к своей груди, чтобы он почувствовал, как сильно колотится мое сердце.

— Фарид, — показал я, — я подумал, что, наверное, Бог свел нас вместе только на время Пасхи. Возможно, Он желает, чтобы мы вдвоем нашли убийцу дяди. Скоро я должен буду отправиться на поиски Иуды. Но сейчас я хочу, чтобы ты прошелся по комнате, обратил внимание на каждую мелочь и тень мелочи и рассказал мне обо всем, что ты заметил, а я пропустил. Обо всем! Ты должен рассказать мне свою версию того, что здесь произошло.

Фарид выполнил мою просьбу. Готовый поведать о своих находках, он поманил меня к телу дяди. Мы присели рядом с его головой. «Когда нам удастся похоронить его?» — внезапно подумал я, с потрясением вспомнив, что мы должны предать его земле как можно скорее.

— Рана на горле проходит под небольшим углом, — объяснял Фарид. — Я бы сказал, что убийца сзади повернул голову твоего дяди налево, а бритвенно-острым ножом в правой руке…

Фарид провел ладонью поперек груди, изображая движение, оборвавшее жизнь моего наставника.

Он встал, обошел девушку, сел на корточки возле ее рук, наклонился и стал яростно принюхиваться, пыхтя, словно пес. Взглянув на меня, он показал:

— Она работала с оливковым маслом и розмарином. И с чем-то еще — запах почти выветрился, — возможно, с лимонным маслом. — Он коснулся кончиком пальца ее ногтей. — Здесь немного пепла. Возможно, она была булочницей. Пепел может быть из печей.

Я кивнул, соглашаясь: я был бы еще большим дураком, чем я есть, сбросив со счетов обоняние и зрение Фарида.

— И взгляни на ее правый висок, — продолжал он. — Там маленькая круглая отметина. И на левом то же самое.

— И что это, по-твоему?

— Не представляю. Но они на удивление симметричны. Теперь иди за мной.

Он подвел меня к шкуре на западной стене, о которую убийца вытирал нож. Подняв край шкуры над головой, он показал мне пять ярких неожиданно обрывающихся кровавых мазков на плитке. Как будто вытирали пальцы, оставив без внимания ладонь.

Сумел ли убийца ускользнуть, начертав кровью сакральные символы? Или один из молотильщиков нанял для убийства учителя демона или призрака? Могло ли создание с Другой Стороны пройти мимо мезузы в косяке двери?

— И что ты думаешь об этом? — беспокойно спросил Фарид. Я помотал головой, и он опустил шкуру на место. — А теперь дай мне бусину из четок и нитку.

Я достал вещи из сумки и вручил ему.

Он обнюхал и облизал их.

— Бусина из рожкового дерева, хорошо отшлифованная. Дорогая. Я бы сказал, сделана на заказ. Но она не принадлежала отцу Карлосу. Во всяком случае, она не из тех четок, что я у него видел. Нитка, как ты знаешь, шелк. Очень хорошего качества. Мне надо будет взглянуть на перчатки Самсона, чтобы определить, такая ли она. И даже если так… В Лиссабоне километров черного шелка больше, чем мощеных улиц.

Он вытянул руки вдоль тела.

— Больше ничего? — спросил я.

— Только то, что ты был прав, решив, что твоего дядю убили в одежде. С изнанки халата есть пятна экскрементов и semente branca.

Похоже, из тела моего наставника вышли все жидкости. Возможно, в момент насильственной смерти тело пытается очиститься, чтобы душа могла быстрее уйти к Богу.

— Это все? — уточнил я. Он кивнул, и я продолжал: — Тогда как, по-твоему, он ушел? Я точно знаю, что дверь была плотно закрыта на засов изнутри. Ему пришлось бы просочиться сквозь стену. Другого пути…

— Лишь одна слишком никчемная мысль озарила мой невежественный разум, — ответил Фарид.

— Какая?

Фарид указал на оконные проемы. Их было три. Овальные, каждое в длину не более тридцати сантиметров и шириной примерно в ладонь. Они закрывались узкими ставнями, которые можно было запереть, и занавесками из тонкой выделанной кожи, пропускавшей в комнату только приглушенный свет.

— Даже ребенок или гном, — ответил я, — не смог бы протиснуться в них. Разве что убийца был хорьком или гадюкой…

— Я же говорил, что это жалкая идея.

Фарид пожал плечами, прикоснулся соединенными большим и указательным пальцами к губам, потом поднял их в благословении. Это означало, что он намерен ждать, пока Аллах ниспошлет нам ответ.

— Мы не можем ждать Его, — возразил я.

Пройдя к лестнице, я сел там, размышляя над этой загадкой.

«Странно, — думалось мне, — что я не чувствую ничего, кроме опустошения и слабости тела». Словно бы моя любовь умерла вместе с дядей. Словно — вырванный из прошлого и настоящего — я двигался, отрешившись от всего, кроме безудержного желания найти убийцу.

Вдруг у меня чуть сердце не выскочило из груди: кто-то скребся в один из ставней окон, которые мы только что обсуждали. Я взбежал по ступеням, промчался через кухню, выскочил во двор. И обнаружил Розету. Кошка катала лапой мячик из алой шерсти, сделанный для нее дядей. Она была насквозь мокрая, как будто побывала в колодце.

— Бессердечная идиотка! — зашипел я на нее.

Глубоко вздохнув, я извинился перед кошкой и вышел через ворота на улицу. На востоке, в сотне пейсов от улицы Святого Петра, над входом в здание школы все еще висело тело доктора Монтесиньоша. Низенький человечек в длинном сиреневом плаще остановился перед ним и протянул правую руку в благословляющем жесте. Я видел его только в профиль, но у него были седые встрепанные волосы и смуглая кожа, как у моего наставника.

«Это дядя! — внезапно подумал я, будто все мои прежние выводы о его смерти были откровенным бредом. — Разумеется, он воспользовался магией, чтобы нас одурачить!»

Это было безумием, я знаю, но меня охватило чувство облегчения, и я пошел к нему. Возможно, я даже смеялся. Однако, услышав звук моих шагов, маленький темнокожий человечек развернулся ко мне, замер, а потом бросился за угол к церкви Святого Мигеля. Когда я добрался до нее, он уже скрылся из виду.

Смущенный и разочарованный, я вернулся к телу доктора Монтесиньоша. Золотой соверен, который запихали ему в рот, чтобы он смог оплатить переправу через небесный Иордан, исчез. Ощущая нечто, сходное с ударом о землю после прыжка с высокой стены, я подумал: «Этот человек в сиреневом плаще был не дядя, он тянулся не для того, чтобы благословить тело, а чтобы украсть монету. Это был обычный вор».

Когда я возвращался домой, то проникся таким озарением, что пути его вряд ли были известны самому Богу. Выживание каждого из нас в Лиссабоне — равно евреев и христиан — теперь зависело только от нас самих. Именно тогда мне пришла в голову мысль, которой я никогда раньше не смог бы допустить: «Никогда не было никакого Бога, наблюдающего за нами! Даже ядро Каббалы, Тора — просто вымысел. Нет никакого Завета. Я посвятил всю свою жизнь лжи».

Спустившись в подвал, я сел у подножия лестницы, обхватив голову руками. Фарид подошел ко мне, положил руку мне на голову.

— Все мы сейчас усомнились в Боге, — показал он. — Не думай о великих скорбях, нас постигших. Перед нами нераскрытое убийство. Давай вернемся к нему. Скажи, что за ценность для убийцы могла быть в пропавшей Агаде?

Я напомнил Фариду, что учитель всегда рисовал лица библейских персонажей с моделей — известных жителей Лиссабона, наших соседей и друзей, включая его обожаемых учеников-молотильщиков. Он всегда старался подобрать для рисунка человека, обладающего сходным характером и интересами.

— Кто-то из молотильщиков был изображен в роли злодея? — спросил Фарид.

— Нет, — ответил я. — Не думаю, что он подозревал кого-то из них. Или же только совсем недавно узнал о заговоре против него. Скорее всего, он не стал бы возвращаться, чтобы переделать их иллюстрации. Попросту слишком много хлопот ради результата…

Я остановился, не закончив фразы: все вставало на свои места. В прошлую пятницу, незадолго до Пасхального седера дядя сказал мне, что нашел лицо Хамана для последней рукописи. В его голосе сплелись грусть и облегчение. Теперь я объяснил Фариду, что, вероятно, он изобличил заговорщиков еще в тот день.

— И мне кажется, он изобразил лицо своего главного противника в качестве злобного Хамана… лицо человека, который собирался убить его. Это единственно возможное объяснение. Именно поэтому украли его последнюю Агаду. Убийца знал, как дядя моделировал персонажей. Или догадывался об этом. Или даже случайно наткнулся на нее, пока рылся в генице. Он запаниковал и забрал ее с собой. Поэтому на нижних рукописях не осталось пятен, и мешочек с деньгами на месте.

Фарид подергал себя за мочку уха, серьезно посмотрел на меня сверху вниз.

— Мы должны перебрать всех молотильщиков по очереди, — сказал он. — Отец Карлос, какие у него могут быть мотивы? Мог он стать Хаманом?

— Они с дядей поссорились из-за safira Соломона ибн Габироля, которую Карлос отказался продать ему.

— А Самсон Тижолу? Дядя давно говорил с ним?

— Прямо перед тем, как я пошел к нему за вином, дядя сказал, что хочет поговорить с ним, и дал мне записку для него.

— Что он собирался с ним обсудить?

— Не знаю, — показал я. — Но есть еще кое-что. Они виделись только на тайных встречах группы молотильщиков. Неужто дело было только в расстоянии между домами? Иногда меня озадачивал этот вопрос.

— Искра неприязни?

— Скорее соперничество. Два умных, мощных каббалиста. Даже ангелы могут соревноваться между собой.

— Теперь Диего, — продолжал Фарид.

— Диего еще не до конца прошел посвящение в тайную группу, — ответил я. — Не уверен, знал ли он уже о генице.

— Ты можешь узнать об этом у других молотильщиков.

Я достал записку, выпавшую из тюрбана Диего, показал ее Фариду и объяснил, как она попала мне в руки.

— Что ты думаешь об этом? — спросил я.

— Madre — это, разумеется, мать, особенно когда речь идет о Святой Деве. Я бы сказал, это наполовину еврейский, наполовину христианский талисман — молитва Деве о том, чтобы с Исааком произошло что-то хорошее двадцать девятого числа. — Он вернул мне записку. — Странные вещи вы, анусим, творите в последнее время. Вы как сфинксы с еврейским сердцем и христианской головой.

— Тут еще кое-что, Фарид. Ведь Диего недавно был ранен. После того, как за ним гнались и избили камнями, достало бы у него сил перерезать два горла?

— Если чувствовал, что должен сделать это: Диего — один из уцелевших, ему удалось вырваться из Кастилии, хотя инквизиторы жаждали его крови. А его рана была бы идеальным оправданием, начни кто-нибудь подозревать его.

— Но он живет в нескольких кварталах отсюда. Стал бы он рисковать, пробираясь через толпы беснующихся старых христиан? Сомневаюсь.

— Но если бы он объединил усилия с Эурику Дамашем…

— Или рабби Лосой, — заметил я. — Тот всегда ненавидел дядю. И он, к тому же, имеет доступ к ритуальному облачению, и к четкам, разумеется, тоже.

Фарид сделал глубокий вдох.

— И, наконец, остался Дом Мигель Рибейру, — сказал он.

— Думаю, он обращался к Дому Мигелю за средствами для покупки какого-то очень ценного манускрипта. Возможно, книга, ставшая причиной ссоры в группе. В этот раз желание дяди уберечь все до последней страницы на иврите от уничтожения привело его к смерти.

— Муж девушки, — продолжал Фарид. — Как насчет него? — Он схватил меня за руку, прерывая возражения. — Я понимаю: то, что они с дядей были любовниками, почти невозможно, — показал он. — Но не каждому дана твоя непоколебимая вера. Возможно, ее мужа убедили, что она наставляет ему ветвистые рога. Может быть, она приходила к твоему дяде за какой-то помощью, например, по вопросам религии. И ее муж следил за ней, полагая, что тот, с кем она собирается встретиться — ее тайный любовник. Увидев, что она исчезла в подвале, он ворвался внутрь и набросился на дядю. А одежду жены забрал с собой, чтобы по ней его не смогли выследить.

— Одержимый ревностью супруг, подозрительный, вероломный, подверженный вспышкам ярости.

— В Лиссабоне таких под самую крышу. Скольких мужчин, постигнувших пути любви, мы с тобой знаем?

— Но он должен был догадываться, что лицо его жены — тоже улика. А то, что он забрал одежду — просто абсурдный жест.

— Если только они не обладали какой-то ценностью, — возразил Фарид. — Драгоценности или закладная расписка. Бери, есть еще один вариант.

Фарид нервно облизал губы.

— Кто?

— Мы, словно пчеловоды у улья со злыми пчелами, избегаем говорить об Эсфирь. — Он отмахнулся от моих возражений. — Никто из тех, кого мы знаем, не подвержен ярости так, как она, так или не так? — спросил он.

Я кивнул.

— Ее молчание очень настораживает. Возможно, обнаружив девушку в подвале с твоим дядей…

— Это нелепо! — оборвал его я. — Ты что, думаешь, она могла задушить их в приступе ревности четками, которые совершенно случайно нашла во дворе?! Потом перерезала им глотки, украла нашу ляпис-лазурь и золото и выбежала на улицу, чтобы ее там же и изнасиловали? Фарид, это карточный домик, построенный на кривом столе! Нет, в ее молчании нет ничего странного. Я прекрасно понимаю ее. Его исток — недоверие, а не чувство вины.

— Карточный домик, построенный на кривом столе во время песчаной бури, — ответил Фарид, придав своим движениям извиняющийся тон. — Но я должен был высказать эту мысль, чтобы потом отбросить ее. А теперь скажи мне вот что, Бери… Зачем кому-то из молотильщиков было сговариваться с Эурику Дамашем или с кем-то еще за пределами группы?

Шантаж? Это слово пронзило сознание с такой силой, что я вскочил на ноги.

— В чем дело? — спросил Фарид. — Ты что-то слышал? Кто идет?!

— Нет, я ничего не слышал.

Я показал ему, чтобы он дал мне минуту подумать. Мог ли Эурику Дамаш шантажировать кого-то из молотильщиков и заставить его помочь ему убить дядю и ограбить шкаф и геницу? Возможно, он вообразил, что подвал заставлен бочонками с золотом, шкатулками, полными рубинов. Может быть, он и привел сюда девушку и убил ее, чтобы заставить всех думать, будто они с дядей были любовниками, — и убедить нас в том, что это ее муж совершил преступление?

Еще одна страшная мысль пришла мне в голову: возможно, убийца излил на дядю собственное семя! Это было неописуемо мерзко. Но даже если мы не располагали больше никакими знаниями о прошедших двух днях, мы выяснили, что это злодеяние было лишь отблеском настоящего.

— Шантаж, — показал я Фариду. — Мы все носим маски в это проклятое время, и наверняка у каждого есть одна-другая тайна, за которую можно поплатиться!

Он встал и положил руку мне на плечо.

— Но и это ставит нас в затруднительное положение. Потому что, если у каждого из нас есть тайны, разве не каждого можно вынудить на что угодно? Что прикажешь делать, если на каждом — тень подозрения?

В ту секунду самое ужасное из возможных озарение заставило мои внутренности сжаться в ком. На лбу проступил пот. Мне стало дурно, я застонал в голос. Я был настолько взволнован, что заговорил с Фаридом, пользуясь не только языком жестов:

— Отец Карлос был с Иудой! Может, малыш стал свидетелем убийства? Карлос не смог заставить себя убить ребенка. И он его забрал!

Фарид прочитал по губам, прикрыл глаза, словно пытаясь отгородиться от такой вероятности.

— Я об этом не подумал, — беспомощно просигналил он.

Его ладони сложились вместе в молитве. Я взял его за плечо, показал:

— Когда ты видел Карлоса, он был в крови?!

— Они были далеко. Я не думаю, но не могу сказать наверное.

Гробовое молчание легло между нами. Нам оставались Эурику Дамаш, рабби Лоса и Дом Мигель Рибейру. Один или несколько из них объединили свои усилия с молотильщиками.

— Нам надо поговорить со всеми, — сказал Фарид.

Я кивнул, и принялся укладывать в сознании все, что нам удалось выяснить, в цельную последовательность:

«Дядя был дома, совсем один, к нему пришла девушка, его давняя знакомая, помощница пекаря, может быть, дочь кого-то из старых друзей. У нее были крупные неприятности. Муж недавно избил ее. Что ей было делать? Наставник усадил ее на кухне за стол, налил кубок вина, разбавленного водой, угостил мацой. Они говорили о ее беде, пока их не отвлекли крики на улице. Мгновенно поняв, что происходит, дядя велел ей сидеть тихо, по-кошачьи пробрался во двор, потом в лавку в поисках членов семьи.

Но я тогда только возвращался из похода за кошерным вином, а тетя Эсфирь была на рынке возле Святого Стефана. Иуда был с отцом Карлосом. Мама и Синфа отдыхали у соседей.

Когда старые христиане снесли дверь лавки, он забрал девушку в подвал, снизу натянул лоскутный персидский ковер на крышку люка. Занавески на окошках в северной стене были опущены, чтобы никто не мог заглянуть внутрь. Ставни были заперты.

Чуть позже, когда перед бурей восстания наступило короткое затишье, в дверь подвала постучали. Знакомый голос просил о помощи. Поднявшись по лестнице, дядя открыл двери синагоги брату-молотильщику. Этот человек поспорил с дядей из-за дорогой рукописи, возможно, даже договорился о покупке книги за спиной учителя. Какой бы ни была причина его проступка, он заслужил стать моделью для Хамана. И, несмотря на восстание, свирепствовавшее прямо за дверью, в ту минуту вся горечь положения была забыта.

Внезапно за спиной молотильщика возник Эурику Дамаш. Он напал без предупреждения, столкнул дядю с лестницы. Отсюда большой синяк у него на плече. Как только дядя сумел подняться на колени, его схватили сзади. Вокруг шеи обвились четки.

— Не сопротивляйся, и я клянусь на Торе, что пощажу девушку! — крикнул Дамаш.

Дядя согласился, осознав в ту минуту, какую именно форму должна была принять его добровольная жертва. Жизнь покинула его. Молотильщик, бывший шохет, взял тело наставника и для уверенности, что он не оживет, перерезал ему горло. Потом его осторожно положили на землю. Кровь текла ручьем по молитвенному ковру.

Чтобы обличить Симона, ему за ноготь зацепили шелковую нитку.

В это время девушку оттолкнули к восточной стене подвала. Она кричала от страха, умоляла пощадить ее. Дамаш нарушил обещание, данное дяде, схватил ее, но пока душил, четки порвались. Он перерезал ей горло и бросил на пол. Она врезалась головой в кувшин с букетом. Нос сломался и нелепо свернулся набок. Через несколько секунд она истекла кровью и умерла.

Бусины четок раскатились по всему подвалу. Дамаш велел молотильщику собрать их. Одна закатилась под стол, и ее не заметили.

Потом молотильщик достал из угревого пузыря ключ от геницы, открыл замаскированный тайник. Последняя Агада дяди лежала сверху, и убийца жадно пролистал ее, пока не наткнулся на собственное изображение в виде Хамана. Напуганный, он спрятал Агаду под плащ и сказал Дамашу, что им пора уходить.

Дамашу сказали, где хранятся золотая фольга и ляпис-лазурь, и он быстро вытащил их из шкатулок.

Вдвоем они раздели тела, чтобы казалось, будто дядя и девушка занимались любовью. Это должно было стать последней злой шуткой над нашей семьей. И, разумеется, указанием на то, что виноват муж девушки. Возможно, молотильщик был против. Но ему сразу напомнили о его страшной тайне, ставшей причиной шантажа.

Убийства возбудили Дамаша — есть люди, в сознании которых секс неразрывно связан с насилием. Или, может быть, он решил, что в сцене не хватает последнего, порочного штриха. И задумал еще сильнее осквернить тело моего наставника.

Он извлек свой орган и излил семя на тело дяди.

Что до девушки, она также была немного знакома молотильщику.

Ее отец был не только хорошим другом дяди, но и его тоже. И что-то в ее одежде могло выдать это знакомство. Поэтому он похитил ее платье и кофту, и даже нижнее белье.

Иуда стоял на верхней ступени лестницы, наблюдая за всем? Убийца подхватил его на руки и унес с собой?

А потом молотильщик начертал на лбу Дамаша и своем собственном тайное имя Бога. Наверное, на лбу Иуды тоже. Могущественное имя, почерпнутое из руководства по практической Каббале и способное провести их сквозь стену.

И тогда они ушли».

 

Глава VI

Излагая свою версию Фариду, я услышал мужской голос, доносящийся со двора. Я выбежал наружу. Это был наш сосед, рабби Соломон ибн Верга. Его бородатое лицо просунулось в дверь кухни, и он приглушенно разговаривал с Синфой о Божьем милосердии. В одной руке он держал три булыжника, в другой корзину лука.

— Ты спасся, мой мальчик! — сказал он с улыбкой.

Словно боясь переступить порог нашего дома, он не двинулся в мою сторону.

— Но многим из нас это не удалось. Иуда пропал. А дядя…

— Да. Синфа как раз рассказывала. — Он поставил корзину на землю, поманил меня к себе. Обняв меня за плечи как старейшина, он сказал: — Всегда помни о том, что тебе сохранили жизнь ради того, чтобы жила память. А что до меня, то я сделаю вероломное восстание кульминацией книги по истории евреев, которую я пишу.

— Книгу по истории? — удивился я.

Прежде я никогда не слышал, чтобы кто-то взялся за подобную работу со времен Йозефуса.

— Именно, — подтвердил раввин. — Повесть обо всех терновых вратах, пройденных нами на пути к горе Елеон.

«Мы и вправду стоим перед началом новой эры, — подумал я. — Грядет мир, определенный историческими хрониками, а не трудами Бога. Раввины и каббалисты станут ненужными».

— Предлагаю тебе использовать то, что ты пережил за эти два дня, для иллюстраций, — добавил рабби. — Преврати пережитое в рисунки. Таков исток мастерства для евреев. — Он протянул мне камни. — Полагаю, это с вашего двора. Валялись на улице.

Я поблагодарил его, он пожелал мне мира и собрался уже уходить.

— Ах, да, если вам понадобится лук… — Он приподнял корзинку. — Кто-то перевернул возок. Его немного, но зато он идет по бросовой цене.

И снова никому не пришло бы в голову, что в такие минуты допустим юмор. Но, тем не менее, мы обменялись улыбками.

Безумие, как и вдохновение, приходит вспышками?

В этот момент я услышал их. Первая волна криков, предвещающая приближение старых христиан. Я протолкнулся мимо нашего гостя и ринулся к воротам. По неясному ропоту и крикам я определил, что они идут с запада, от собора. И быстро.

— Что там, мой мальчик? — спросил рабби Соломон.

Я повернулся к нему:

— Рабби, вам лучше вернуться домой. Мне кажется, еще не все кончилось.

Он набросил на голову капюшон плаща. Проходя мимо меня, он перефразировал фразу из Книги притчей Соломоновых:

— «Господь наказывает того, кого любит, как отец, души не чающий в сыне». Мы избранный народ. И мы еще увидим отстроенный Храм.

Я собрал вместе всю семью и сообщил, что у них ровно минута на то, чтобы собрать необходимое. Забежав в сарай, я нагреб в деревянный таз отбросов и размазал их по ткани лоскутного ковра, прикрывавшего люк в подвал: таким образом я надеялся отпугнуть грабителей и незваных гостей. Из своей комнаты я забрал подсвечник и кремень, несколько одеял и флягу воды. Под потайной крышкой на дне моего сундука хранился пергамент с нашими с дядей именами. Я вытащил его и обмотал вокруг талии, золотыми письменами вовнутрь, к коже, чтобы их нельзя было прочитать. Потом увел всех в подвал, всю дорогу проклиная себя: за то время, что я потратил на разговоры с Фаридом, можно было попробовать найти Иуду. А теперь…

Ослабевшим голосом я стал читать молитву, прося у Бога прощения, когда осознал, что мы не сможем сегодня похоронить дядю. Закрыв глаза и покачиваясь в такт биению сердца, я просил, чтобы это нарушение обычая не помешало его душе совершить последнее путешествие.

Весь остаток понедельника мы провели в ожидании — мама, Эсфирь, Фарид, Синфа и я.

Мы сидели каждый в своем крошечном мирке, никто не разговаривал.

Сияющий голубизной молитвенный ковер, укрывший тело девушки; сладкий запах волос Синфы, склонившей голову мне на грудь и жарко дышавшей рядом; нервный звон цикад во дворе. Каждое предательское ощущение звучало вопросом: почему я здесь — вижу, слышу, обоняю, когда стольких нет в живых?

— Я почти хочу оказаться на месте погибших, — прошептал я маме.

— Вина овладевает нашими душами так же, как и Бог, — ответила она. — Разве может быть иначе?

Всякий раз, когда я начинал думать, что за мою мать не имеет смысла бороться, она поражала меня такого рода фразами.

— Мы живем, чтобы помнить, — сказала Синфа, повторяя слова рабби Соломона.

Не подражая ли взрослым, дети умудряются так вцепиться в призрачную надежду?

Внезапно с улицы донеслись крики, обвиняющие Marranos в том, что они колдовством вызвали засуху.

Это был первый из трех раз в этот день, когда мы слышали голоса последователей Назарянина. Сотни их обрушились на нас подобно волнам, ведомым доминиканскими монахами, призывающими нас пронзительными, высокими голосами евнухов выйти и очиститься в пламени, выкрикивающими свое именование евреев, порождений дьявола. «Bichos meio-humanos, полулюди» — так они нас называли.

Позже, поздним вечером, потолочные балки из каштана в нашем подвале завибрировали от звуков волынки, словно где-то открывалась ярмарка. В последний раз, по моим прикидкам — спустя около трех часов после окончания четвертого вечера Пасхи, — до нас из темноты донеслись пронзительные визги — как будто по улицам хлыстом гоняли свинью. Я молился, чтобы на этом все успокоилось.

Дважды они врывались в наш дом, круша остатки уцелевшей мебели.

Синфа съежилась между мной и Фаридом. Эсфирь сидела неподвижно. На глазах не осталось ни капли макияжа, седеющие волосы беспорядочно ниспадали на плечи. «Актриса, партнеры которой умерли все до одного, а театр сгорел дотла», — подумал я.

Мама теребила талисман и тихонько молилась. Всякий раз, когда она смотрела на меня, я видел, что она ищет во мне сходство с Иудой.

Стоило христианам обнаружить люк, и все пропало: доски были прибиты на место второпях, а засов на второй двери в подвал вылетел, когда я ворвался внутрь в поисках дяди. Один неверный шаг на середину ковра наверху, и они буквально свалятся нам на голову.

Когда стемнело, я натер тела девушки и дяди миртом, чтобы хоть немного отбить запах, свидетельствующий о том, что душа покинула тело. Потом снова прикрыл их коврами.

С помощью экстракта окопника мне удалось закрыть оставленную острогой мальчишки рану на руке. Я наложил на нее тонкий слой сока календулы, чтобы ускорить заживление, и перевязал льняным платком.

Собрав в кулак все свое самообладание, я прошептал Эсфирь:

— Ты когда-нибудь раньше видела мертвую девушку?

Она сидела на скамейке, принесенной с кухни. Плотная мамина мантилья из коричневой фламандской шерсти покрывала ее плечи. Правая рука, обмотанная окровавленным льняным полотенцем, висела между ног, защищая то, что уже было осквернено.

Она не издала ни звука, и я понял, что ее душа спряталась глубоко в теле.

Было ли жестоко задавать Эсфирь подобные вопросы? Плевать: я должен был выяснить, знала ли она ее. И не из пошлого любопытства, как она могла подумать.

Золотая брачная лента девушки все еще хранилась у меня в сумке. Я надеялся, что ее муж выжил и сможет забрать ее.

Дядин перстень с печаткой я поцеловал и убрал в ящик из черного дерева, в котором раньше лежала золотая фольга: я чувствовал, что Эсфирь может быть больно видеть его на моей руке.

Когда мама спросила меня, куда подевалось прежнее содержимое ящика, я решил, что это подходящий момент для разговора с ней.

— Кому было известно о генице? — спросил я ее.

Она втянула голову в плечи, словно курица, посмотрела на меня как на сумасшедшего и велела не задавать больше вопросов.

Когда колокола собора пробили полночь, мы услышали пронзительный, как у заблудившейся чайки, голос Бритеш, нашей прачки из старых христиан, отчаянно зовущей нас.

Я уже готов был отозваться, когда мама всплеснула руками и сложила их крест накрест.

Я осознал в тот момент, что даже в аду не найду покоя, если братишка попал в лапы палачей, безразличных к внешней красоте или чистоте души.

А еще меня беспокоил вопрос, чье именно лицо изобразил дядя в качестве убийцы на Нетленной Скрижали мусульманской традиции. Я поклялся себе в том, что узнаю, кто эта девушка. Больше, чем когда-либо я был уверен в том, что она — ключ к разгадке.

Ранним утром вторника я понял, что с меня хватит темноты и сомнений. Руки и ноги сводило от необходимости выйти на воздух и подвигаться. В пурпурной предрассветной дымке я решил начать поиски Иуды, Резы и молотильщиков, полагая, что в этот ранний час на улицах будет не так много христиан.

— Тебе нельзя уходить! — прошептала мне мама. Ее ногти глубоко впились мне в кожу. — Нет! Там опасно. И ты должен прочитать утренние молитвы. Дядя рассердился бы, узнай он, что ты не выполнил свой долг перед Господом!

— Утренние молитвы подождут! — сказал я ей.

Высвободившись, я передал все содержимое своей сумки, кроме ножа, Фариду.

Он принял все без единого жеста. Его глаза воспалились, по щекам струились ручейки пота. Когда я поцеловал его в лоб, тот горел, оставив на губах дурной привкус болезни. Он отвернулся, избегая моего изучающего взгляда, и я увидел, что ссадины у него на шее гноятся черным и желтым.

— Что ты чувствуешь? — спросил я его жестами.

— Колючий зверек шевелится в животе, пытаясь выбраться наружу, — слабо показал он.

Чума? Но если он погибнет, с кем мне будет говорить на тайном языке, кто поможет мне найти убийцу дяди?

Беспомощно застыв, я продолжал смотреть на него, вспомнив, как наша старая знакомая Мурса Беньямин сказала, что мы близнецы, отданные разным родителям. Дражайшая Мурса должна была скоро снова выйти замуж после болезни и смерти ее первого мужа. Выжила ли она хотя бы?

Начав поиски, я вытащил из сарая кувалду и прошептал, обращаясь к Богу:

— Верни к нам Иуду и возьми меня вместо него.

Чтобы оградиться от христиан, я пел про себя стихи из Зохара.

Ближайшая ко мне улица Святого Петра была пуста. Густой, плотный туман укрывал город. Те ставни, что выдержали натиск мятежников, были закрыты так плотно, словно больше никогда не откроются. Над головой парили чайки, и тела их светились, будто готовые вспыхнуть. Возле ворот церкви Святого Петра полная женщина с плетеной корзиной на голове бросилась бежать болезненно-неуклюжей походкой. Высоко у нее над головой, позади узких башен собора, в воздух поднимались густые тучи дыма: видимо, костер на площади Россио все еще полыхал.

Дверь квартиры отца Карлоса была по-прежнему заперта. В церкви потрескивали масляные светильники. В нефе лежали тела, распластанные подобно выброшенным на берег утонувшим рыбакам.

Сеньора Телу, белошвейка, лежала на спине под фреской на поперечном нефе, изображающей Благовещение. Бледное застывшее лицо, закрытые глаза. Никакой крови. Ни капли. Оловянный свисток, которым она обычно созывала домой детей, свесился на плечо.

Рычание заставило меня обернуться. Розовоносая палевая дворняга положила лапы поперек живота мужчины с почерневшей от крови грудью. Поставив торчком уши, она подняла измазанные кровью трепещущие губы, обнажая клыки и утробно рыча, словно я собирался отнять у нее добычу.

Я направился в церковь Святого Михаила. Перед алтарем Назарянина лежало множество неподвижных безмолвных тел. Я взял в приделе свечу и принялся искать. Иуды среди них не было.

Во внутреннем дворе церкви Святого Стефана, в саду, на постели из великолепных бархатцев я наткнулся на тело девочки-подростка. Ее тело методично клевал сгорбленный стервятник с безразличным взглядом круглых глаз. Наблюдая за ним, я заметил, что эти птицы начинают трапезу с мягких частей — губ и языка, глаз. Девочку уже невозможно было узнать.

Когда я уже уходил, из бокового придела вышел смотритель церкви, старый христианин. В ответ на мой вопрос он помотал головой и сказал:

— Нет, не отец Карлос. Другие. Большинство направилось к реке. Говорили, евреи переправляются на лодках на другой берег.

Я обнаружил, что единственное, что может огорчить меня сейчас, это доброта. Стоило ему обнять меня, и все мои принципы отступили. Я оттолкнул его и вжался в стену. Потом убежал.

Рассвет заливал горизонт призрачным сиянием. Ласточки носились вокруг, щебеча что-то на своем торопливом языке.

Свернув к Тежу, я описал Иуду торговкам рыбой, расставлявшим лотки для продажи ночного улова. Они ничего не видели.

— Евреев убили? — спросила одна из них.

И, словно бы сама мысль об этом навевала на нее скуку, зевнула.

Я перевернул ее лоток, и она завопила, как попугай. Но никто не посмел противостоять мне: люди узнают безумие и уходят с его пути.

Потом я отправился в центр города, добравшись до края Terreiro do Trigo, Пшеничной площади. Я не рискнул идти дальше: возле пристани двое докеров обменивались проклятиями с группой светловолосых моряков с севера. Между ними растянулись четыре бездыханных тела. Гора зарезанных псов громоздилась поверх выложенного в центре площади креста, и их кровь пропитала сено, рассыпанное вокруг недавно разгруженных тюков. Дальше, на одном из ремонтных пирсов собралась толпа, чтобы полюбоваться на изнасилование африканской девочки-рабыни. Она лежала лицом вниз на скользких досках и беспомощно покрикивала, даже не пытаясь сопротивляться грубому безумию низкорослого мужчины, возящегося над ней. Моряки и торговцы, населяющие плавучий город кораблей, наблюдали за этим и смеялись. Я повернул назад, к привычному спокойствию Маленького Еврейского квартала. Первые же шаги вбили в мою голову вопрос: «Неужели старые христиане ненавидят нас столь яростно лишь потому, что мы дали им Иисуса — спасителя, который им никогда в действительности не был нужен?»

Одноэтажный дом, в котором Реза жила вместе с родственниками мужа, стоял в середине северной стороны площади Лимонного Дерева. Когда я добрался до него, солнце едва оторвалось от восточного горизонта. Дверь была закрыта, но не заперта. Огромный стол из древесины каштана, стоявший на кухне, накренился: ему не доставало двух ножек.

Сосед, услышав, что я хожу по дому, заглянул через главную дверь. Это был сухощавый мужчина с ярким румянцем и заспанными глазками. Когда я спросил, не видел ли он Резу, он плюнул в меня.

Христиане ожидают, что мы вечно будем смиренно отирать их презрение и продолжать плестись в непредсказуемое будущее?

Я толкнул его с такой силой, что он с воплем опрокинулся навзничь на мостовую.

Девочка, возможно, лет четырех, неподвижно сидела на подушке у Резы в огороде. Обнаженная. На лбу углем намалеван крест. Она жевала изюм. Темные волосы до плеч, застенчивый взгляд карих глаз, обрамленных длинными пушистыми ресницами. На большом пальчике правой руки не было ногтя.

— Я убежала, — сказала она.

— Как тебя зовут? — спросил я.

Она посмотрела на меня отсутствующим взглядом и помотала головой.

— А где твои родители?

Она запихала в рот горсть изюма. Я порвал пополам простыню и укрыл ее.

— Я отнесу тебя к себе домой, — сказал я ей. — Там ты будешь в безопасности.

Она захотела, чтобы я нес ее на плечах. Было так странно слышать детский смех. Я поставил ее на мостовую и заставил идти пешком.

Дома я впервые осознал, в какие руины превратилась наша кухня. Несколько драгоценных капель уксуса осталось на дне треснувшего кувшина возле остывшего очага. Я вылил их на ладонь, размазал по лбу девочки. Без следа оттер крест. И мы спустились в подвал.

— Кто это? — поинтересовалась мама, уставившись на девочку так, будто она унижала ее в минуту скорби.

— Я нашел ее дома у Резы. Но самой Резы там не было. Только она.

Мама пробормотала проклятие, забрала у меня девочку и крепко прижала к себе.

— А Иуда? — спросила она.

Я помотал головой:

— Я потерял его след.

Она отвернулась к стене. Точно такое полное муки движение сделал мой старший брат Мордехай за минуту до смерти. Когда с его губ слетел последний вздох, я собрал кончиком пальца его последнюю слезу и смочил ею свои губы. Когда я ощутил ее соленый вкус, мной овладело болезненное облегчение, подобное ветру пустыни.

Тогда ко мне пришло второе из моих видений, первое после насильного обращения. Оно ворвалось, пронзив меня от пяток до макушки, вылетело криком изо рта. В нем я стоял во дворе. Мордехай сидел на крыше рядом с флюгером-трубадуром Я хотел присоединиться к нему, проникся этим желанием. Взгляд притягивал тот же далекий свет, всегда сопровождающий мои видения. Приближаясь, он превращался в огромного яркооперенного орла с веерообразным хвостом. Голова была призрачно-белой, глаза переливались всеми цветами радуги, подобно хрустальной призме. Горлышко было желто-зеленым, правое крыло — серебряным, левое — золотым, грудка отливала пурпуром. Ринувшись к крыше, огромная птица вытянула лапы и легко подхватила Мордехая. Я крикнул ему:

— А как же я?

Мордехай ответил:

— Годы спустя нам понадобится твоя помощь. У тебя есть еще долг перед Богом.

Осторожно сжимаемый мощными орлиными лапами, он отправился на восток, к Иерусалиму и горе Елеон.

Была ли все это время моя единственная задача освободить семью от фараона, вывезти их в целости из Португалии? Человек рождается для того, чтобы достичь одной лишь великой цели в жизни?

— Ты не слышала от дяди ничего странного о молотильщиках в последние несколько недель? — спросил я у матери. — Какие-то сомнения… гнев?

Она не ответила, принявшись наматывать на палец волосы на висках и вырывать их.

Девочка, которую я нашел в огороде у Резы, плюхнулась на пол и тупо уставилась на меня. Перед ней стояла Синфа, косо глядя на малышку и теребя волосы на затылке. Прежде, чем дух отчаяния овладел и мной, я выбежал на улицу, чтобы отыскать молотильщиков.

Диего жил один в квартире, примыкающей к церкви Святого Фомы, менее чем в сотне пейсов от восточных городских стен, в части Альфамы, по преимуществу населенной христианами. Пока я поднимался по улицам, ставни в домах начали со стуком распахиваться. Горожане в ночных колпаках, низко надвинутых на лоб, смотрели мне вслед, зевая и моргая. Угрюмые рабочие постепенно выползали из домов. Мой желудок принялся громко бурчать, требуя полоски сыра или кусочка мацы. Но денег я не взял. Я мог бы, конечно, попросить корку дрожжевого хлеба, но сегодня был день перед пятым вечером Пасхи. И, разумеется, хамес был мне все еще запрещен.

Симпатичная девушка с соломинками, запутавшимися в волосах после сна, стояла у закрытой двери, кутаясь в одеяло. На вид ей было примерно столько же лет, сколько Синфе. Она подозвала меня шепотом и на секунду распахнула свою накидку. Она была обнажена, с маленькой грудью и худыми мальчишескими бедрами.

— За два яйца я открою тебе мир своего одиночества, — прошептала она. — Почему не сейчас…

Вот что происходит, когда детей оставляют на милость богини Нелюбви в нашем благороднейшем и надежнейшем городе.

Я планировал окинуть взглядом город с узкой кромки холмов перед крошечной площадью у церкви Святого Варфоломея, чтобы выяснить, закончился ли христианский ураган.

Наивно было лелеять такие фантазии: в долине под этими холмами, чуть больше чем в полутора километрах, лежала Россио. Там уже сейчас собралась толпа, по меньшей мере, в тысячу старых христиан. Небо высвечивали два огромных пожара.

С высоты холма христиане виделись мне беспокойно суетящимися муравьями, утратившими человеческие маски.

Подозревая, что вскоре небольшие банды мародеров разойдутся по всему городу, я пулей помчался к дому Диего. Дверь в здание была заперта. Он жил на втором этаже, и я принялся звать его. Стоящий на другой стороне улицы высохший старый сапожник с парой киянок в костлявой руке подозрительно следил за мной. Но стоило мне ответить на его взгляд, как он резко отвернулся.

Я принялся подбирать камешки с мостовой и швырять их в ставни комнаты Диего. Бледная старуха с красными глазами и острым подбородком высунулась из окна третьего этажа. Голова ее была обмотана черным покрывалом, а красный нос почти совсем провалился из-за какой-то болезни.

— Кого тебе надо? — прокаркала она с наваррским акцентом.

— Диего Гонкальвиша. Вы не видели его?

Она преувеличенно резко помотала головой и причмокнула губами. Голосом, который, казалось, склеивал слова, она произнесла:

— Не в моих привычках вмешиваться в чужие дела, знаешь ли. Господь знает, заботится о моих мужчинах каждый день. Но иногда Господь приводит кого-то, у кого есть вопрос, и мы должны отвечать. Потому что Господь следит за нами, и если не ответим, мы…

Я решил, что она пьяна или рехнулась.

— Так он дома? — прервал я ее.

— Ojos, — сказала она медленно и раздельно, словно произносила это слово впервые за всю свою жизнь.

— Что?

— Глаза! У этих португальцев глаза величиной с грецкий орех. И пялятся так, будто хотят увидеть, какого цвета у тебя душа… Не поймешь, какое им дело до этого?

— Слушайте, вы не знаете, Диего был сегодня дома? — спросил я.

— Господь всегда следит. Дьявол всегда следит. И повсюду португальцы с глазами как грецкий орех — тебе не спрятаться. Когда я была…

Я прошептал тихо:

— Рассказывай козлам свои сказки, ведьма!

Собрав еще щебня, я с новой силой стал швырять его в окна Диего.

— Его нет! — завопила она.

— Тогда где он? У меня мало времени!

Она подняла глаза к небу и перекрестилась.

— Людей с его этажа увели вчера, — прокудахтала она. — Мужчины с португальскими глазами.

— Можно заглянуть внутрь? — попросил я.

— А ты кто такой?

— Его племянник, — солгал я.

Она свесилась из окна и окинула взглядом улицу, приподняв верхнюю губу, как обиженный осел. Должно быть, сапожник смотрел на нее, потому что она погрозила ему кулаком и крикнула:

— Иди работай, старый ленивый болван!

Он замахал на нее рукой, словно на умалишенную, наклонился и состроил ей рожу, оттянув пальцем нижнее веко.

Она ответила на его проклятие крестным знамением, потом снова заорала на него. Вытащив из-за воротника ключ, она сбросила его в мои подставленные ладони.

— Не ешь его, — предупредила она. — Он у меня единственный.

Я думал, она насмехается надо мной, но она была убийственно серьезна.

— Даю слово, — уверил я ее.

Поднявшись на второй этаж, я дернул ручку двери Диего, но она была заперта. Соседняя дверь была снесена с петель. Странный запах, напоминающий протухшую воду, доносился оттуда. Прежде, чем выяснить, в чем дело, я вернул ключ соседке.

— Ты еврей? — спросила она. — Потому что они были евреи, знаешь ли.

— Я еврей, — сухо подтвердил я.

Она схватила меня за руку.

— Теперь спроси меня, еврейка ли я.

— Мне надо идти, — ответил я.

Ее ногти впились мне в кожу.

— Спроси меня! — потребовала она, брызгая слюной мне в лицо.

— Ты еврейка? — послушно повторил я.

Я не успел увернуться, и она влепила мне оплеуху сморщенной старческой лапкой.

— Португальские ублюдки, вы не смеете оскорблять наваррскую даму! — заверещала она. — Но я не собираюсь…

Она все еще орала что-то, когда я вернулся к квартире Диего. Я стучал и звал его, но в ответ слышал лишь тишину. Страх за него поднялся в моей душе внезапной волной, и я принялся кричать:

— Диего! Диего! Это я, Берекия!

Ни звука в ответ.

Я зашел в соседнюю квартиру.

Старый Леви Калифа, отставной фармацевт и ученый талмудист, жил здесь вместе с овдовевшим зятем и двумя внуками. Состояние его дома не внушило мне уверенности в безопасности Диего: балдахин со стоявшей в передней кровати был сорван. На восточной стене кто-то нарисовал кровью крест, а под ним тридцатисантиметровыми буквами значилось: «Vincado Pelo Cristo! Мстим за Христа».

С презрением к толпам безграмотных старых христиан, пятнающих пейзаж Португалии, я отметил, что слово vingado написано с ошибкой. Как могли они рассчитывать даже на мимолетный взгляд Бога в свою сторону, не умея ни правильно писать, ни понимать прочитанное?

— Господин Леви? — осторожно позвал я.

Тишина.

Возле дальней стены валялась разбитая дверь в остальную часть квартиры. Перешагнув через нее, я вошел в крошечную комнатку, квадратную, не больше трех пейсов в длину и ширину. Дубовый паркет и шерстяной пуфик были здесь единственными предметами обстановки. Однако никогда раньше я не входил в более наполненное помещение.

Я мгновенно понял, что переступил священный порог.

На выбеленных стенах черными письменами иврита был записан Исход. Полностью. Начиная с имен израильтян, вошедших в Египет за Иаковом и заканчивая побегом еврейских рабов через Красное море и разбитого Моисеем Шатра. Стихи начинались в верхней части восточной стены, прямой горизонтальной линией продолжались на южной, затем на западной и северной, формируя замкнутый круг. Я прикинул, что этих кругов было не меньше двух сотен. Письмена покрывали всю верхнюю часть комнаты подобно священной беседке.

Здесь было и начало Левита, но он обрывался запретом жертвовать Богу мед. Видимо, тогда сюда и ворвались христиане и пленили писца.

Не нужно было гадать, кто был этим писцом. Я знал наверняка, что это был старый Леви Калифа. Кто еще с такой набожностью стал бы в уединении записывать главную историю Пасхи?

Я испытывал такое благоговение, что просто поворачивался и читал, а взгляд все быстрее скользил по строкам подобно дервишу, нашедшему верный ритм своего танца.

Я не рассчитывал обнаружить самого Калифу. Но на полу кухни, среди осколков битой посуды, лежала правая рука. Я знал, что она принадлежала ему, поскольку указательный палец, на котором он носил перстень с сердоликом, был отсечен. Неподалеку валялся кусочек угля, которым он писал, а потом, видимо, выронил.

Отсеченная рука не казалась настоящей. Но почему? Не потому ли, что разум отказывается верить в подобную жестокость?

И почему христиане не просто убивают нас, а отрезают части наших тел? Хотят ли они тем самым доказать, что мы не люди, заставить принять истинный дьявольский облик?

Возле пальцев отрубленной руки лежали синие головки любимых бразильских попугайчиков Калифы. Он называл их Ternura, Неясность, и Empatia, Сочувствие — по девизу ученых-талмудистов.

Тела Неясности и Сочувствия, судя по всему, украли из-за дорогих перьев. Скорее всего, они уже украшали шляпу какого-нибудь дворянина.

Я наклонился, чтобы подобрать руку и похоронить ее, но меня привлек хруст деревянных обломков двери за спиной. В передней, внимательно глядя на меня, стоял старый сапожник с противоположной стороны улицы. Худой, загорелый, он был одет в одну лишь залитую потом рубаху и грязные льняные штаны. Ему было около пятидесяти на вид. Тонкие руки, узкие угловатые плечи. Пучки спутанных седых волос торчали из-за ушей.

В одной руке у него был пробойник, в другой — киянка.

Я вытащил нож и выставил его перед собой. «Они снова вынудят меня драться», — подумал я. Не желая, чтобы он осквернил своим присутствием священные письмена Торы, я вышел в переднюю. Стоило мне сделать это, как он хрипло сказал:

— У тебя мало времени.

Я не ответил, подумав: «Почему христиане вечно хотят, чтобы еврей говорил с ними прежде, чем они нападут?»

Он почесал ручкой киянки лысину.

— Ты не понимаешь: я друг, — сказал он.

— Тогда брось оружие.

К моему вящему изумлению, он аккуратно сложил инструменты у ног.

Беспокойно морща лоб, он повторил:

— У тебя мало времени. Они идут сюда со стороны реки. Тебе надо возвращаться домой. Я пришел предупредить тебя.

— Зачем? — поинтересовался я.

— Скажем, господин Леви был моим хорошим другом.

— Когда вы видели его в последний раз?

— Ну же, сынок, — сказал он, протягивая мне руку.

— Скажите, когда вы видели его в последний раз, прошу. Я должен знать.

— Вчера, — ответил сапожник. — Доминиканцы забрали его со всей семьей.

Он снова протянул руку и легко потрепал меня. Я невольно отшатнулся.

— А Диего Гонкальвиш? Он тоже был с господином Леви?

Он нервно оглянулся на дверь.

— Слушай, нам пора! Неужели не понимаешь?

— Вы видели Диего Гонкальвиша?

— Нет. Насколько я видел, его здесь не было. Возможно, его поймали. — Он пожал плечами и сердито продолжил: — Слушай, я ухожу. Ты можешь пойти со мной, а можешь ждать, пока они придут и заберут тебя. И можешь не сомневаться, наваррская карга проследит за тем, чтобы они поскорее тебя нашли. Это она открыла им дверь, чтобы они не слишком утомились, добираясь до господина Леви.

Он наклонился, чтобы подобрать киянку и пробойник. Страстное желание ударить его ножом в шею накатило на меня. Зачем мне было ранить этого добродетельного христианина?

Обладала ли ртуть, плескавшаяся в моих жилах, собственной волей?

— Идем, — сказал он, выпрямляясь.

В голосе его слышалась мольба, напомнившая мне об отце, призывающем меня к учебе. Из-за дома до нас внезапно донесся крик. Сапожник поднес к губам кривой палец, взывая к тишине.

Вдвоем мы выбрались на лестницу, как дети, задумавшие опасную проделку. Наваррская карга, как он ее назвал, стояла пролетом выше с выражением глубокого презрения на морщинистом лице. Сапожник поднял киянку и легонько стукнул себя по лбу, демонстрируя, что он сделает с ней, если она нас выдаст.

Мы спустились по лестнице бесшумнее кошки, преследующей добычу. Теперь я хотел найти Самсона и прочитать письмо, отправленное ему дядей. Я планировал добраться до Porta de Sao Vicente, ворот Святого Винсента, выйти из города и держать путь на северо-запад к его дому.

Снаружи в утренней дымке все еще беспокойно сновали ласточки. Ропот, доносящийся с запада, пронзали вспышки хохота опьяненных жаждой крови людей.

Сапожник указал вдоль улицы на восток, в сторону поднимающегося солнца.

— Иди с Богом, — сказал он, взяв меня за плечо.

Я поблагодарил его и побежал.

Не могу выразить, насколько притупилось мое здравомыслие после смерти дяди: любой еврей на моем месте понял бы, что доминиканцы запрут все выходы из города после первой же утренней молитвы.

Ошибкой было и то, что я бежал. Звук шагов выдал меня старым христианам.

Больше сотни их стояло возле ворот Святого Винсента. Стоило им увидеть меня, и в мою сторону, словно стрелы, взметнулись клинки.

Я остановился, желудок сжался от страха. Даже теперь ощущение неумолимого приближения рока заставило меня вытянуть вперед руку в поисках изгороди или стены.

Разумеется, я схватил воздух, затем инстинктивно нащупал нож. На какое-то мгновение я оказался на грани самоубийства. Это было бы просто: в те дни я все еще верил в существование Бога и не боялся смерти. Умирания. Но не чудесного путешествия в Небесное Царство. Последняя молитва, один удар ножом — и я был бы свободен. Мысль была: «Лучше я своими руками освобожу свою душу, чем это сделают люди с распятиями».

Конечно, они не могли наверняка определить по внешности, был ли я новым христианином. Но если бы они раздели меня, соглашение с Богом сделало мое вероисповедание очевидным.

Жажда жизни оказалась сильнее. Или, быть может, я слишком сильно желал найти Иуду.

Я развернулся и бросился бежать, словно у меня не оставалось иного выбора. Гнались ли за мной? Я не мог сказать: все чувства утонули в бешеном ритме пульса. Представьте себя рядом со свинцовым колоколом, неистово звонящим в минуты урагана. Так билось мое сердце и рвалось из груди дыхание.

Все, что я могу вспомнить теперь — это спуск по бесконечным лестницам, запах собственного ужаса. Следующая картина, отпечатавшаяся в памяти — колокольня. Я оказался перед фасадом церкви Святого Мигеля, в каких-то двух сотнях пейсов от дома.

Без предупреждения колокольня завалилась на бок. Меня отшвырнуло назад, спиной на мостовую.

Хотя мне не хватало воздуха, боли я не чувствовал — только недоумение. Голова словно оказалась внутри стеклянной амфоры. Как будто рука Господа, не предупредив, переместила меня в пространстве.

Перед взором возникла водяная лилия в песках, внезапно вспыхнувшая ярким пламенем. Позже я понял, что некоторое время был без сознания, и, очнувшись, зацепился за краешек мира сновидений, влившийся в поток привычных мыслей. Даже в тот момент этот образ — пылающая лилия — показался мне важным, Божьим даром, способным спасти меня. (Смысл этого видения я осознал, иллюстрируя Книгу Эсфирь уже в Константинополе: Господь видел таким Лиссабон в дни той роковой Пасхи.)

Слева, в паре метров от себя, я увидел мужчину в плаще: он стоял на коленях, придерживая раненое плечо. Я понял, что, должно быть, он набросился на меня из-за угла и толкнул, но и сам пострадал при этом.

Двое долговязых парней в потрепанной одежде бежали ко мне по наклонной улице. Они были похожи друг на друга как две капли воды, с коротко остриженными черными волосами. У обоих в руках топоры: я чувствовал, что они собираются развалить меня как деревянную колоду.

Следом за ними мчалась неистовая толпа мужчин и женщин. Все казалось смешением шума и ветра, тени и контура.

Я не успел понять, в какой момент парни с топорами слились воедино. Потом до меня дошло очевидное: после падения двоилось в глазах.

Холодная сталь, сверкающая на солнце, может заставить тело взяться за оружие. Я мгновенно поднялся, хватаясь за нож.

Извилистые аллеи и улочки нижней Альфамы давно запечатлелись в моей памяти, и я свернул на запад как раз в то мгновение, когда мой раненый противник поднялся на ноги. За несколько секунд я добрался до лестницы, ведущей на площадь Кантины. С верхней ступени можно было без труда спрыгнуть на крыши домов соседнего квартала. Я точно приземлился и промчался вверх и вниз по четырем крышам на следующую аллею. Меня преследовали трое. У двоих из них, ближе ко мне, были мечи. Третий был монахом, у которого вместо оружия был посох.

— Держите Marrano! — пронзительно визжал он. — Принесите мне его договор с дьяволом!

Из этого я сделал вывод, что он требует в качестве трофея мой орган. Наученный воспринимать мир с точки зрения символики, я, разумеется, задался вопросом, не хотят ли доминиканцы раз и навсегда лишить нас возможности размножаться.

Аллея была пуста. Спрыгнув вниз, я перелез через низкую стену, окружавшую двор сеньора Пинту. Как я и предполагал, дверь на кухню была выломана. Дом напоминал руины. Через кухню я выбрался на угол улиц Святого Петра и Адики. Дом Фарида был на другой стороне улицы. Я одним прыжком вскочил на стену, спрыгнул во двор и вбежал в нашу кухню.

В подвал я спускаться не стал. Выяснив, что мне удалось оторваться от преследователей, я снял крышку потайного дна сундука, стоявшего в комнате дяди Авраама и тети Эсфирь, и вытащил засушенный пузырь угря с несколькими монетами, отложенными на случай крайней необходимости. Несколько минут я ждал, пока крики на улице Храма не утихнут. Затем, когда единственное, что я мог расслышать, это стук собственного сердца, я отправился к реке. На берегу, в синей шлюпке, сидел рыбак, которого я наблюдал там с самого детства, но ни разу не разговаривал. Он резал головку сыра ржавым ножом. Старый, около пятидесяти, коренастый, с загорелым сухощавым лицом и серыми глуповатыми глазами. Когда он посмотрел на меня, я протянул ему монету и кивнул на запад, вниз по реке: как только я выберусь за ворота, то пройду пешком восемь километров до винодельни Самсона Тижолу.

Рыбак кивнул, сделал несколько гребков в мою сторону и выровнял лодку вдоль берега.

— Мне нужно выбраться из города, — сказал я ему.

Соблазненный двумя медными монетами, отдуваясь и бранясь, рыбак вывел шлюпку на середину реки, примерно в трехстах метрах от берега. Над большим пальцем у него на правой ноге сероватую раскисшую от воды кожу разъедала воспаленная красная язва.

— Краб укусил, — проворчал он. — Никак не заживет.

Протиснувшись между двумя большими рыбацкими лодками и обойдя галеру с красным португальским крестом, он разворачивал лодку, пока не поймал течение. Теперь он греб размеренно, и мощные стены Лиссабона быстро удалялись, превращаясь в узкую ленту, обрамляющую церковные башни, отделяющую их от пригорода. Он бросил якорь возле каменистого берега и поднял руку, желая мне удачи.

Я кивнул в знак благодарности, закатал штанины и полез в ледяную воду.

На берегу ко мне подошли два пилигрима в остроконечных шляпах, идущие из Андалусии в Сантьяго де Компостела. Они спрашивали, где поблизости может быть таверна. Я притворился, что не понимаю их языка, и пошел прочь.

 

Глава VII

Двумя часами позже Рана, жена Самсона, открыла передо мной дверь. На руках она держала новорожденного малыша, Мигеля, тот сосал ее грудь.

— Бери… о, Господи, ты жив! Входи!

Она схватила меня и затолкала в дом, заперев дверь на тяжелый засов.

— Просто не верится! — улыбнулась она.

Мы поцеловались, и я погладил малыша по жидким волосикам. Он был еще совсем кроха, и глазки его были закрыты так плотно, словно он никогда не собирался их открывать.

— Какой хорошенький, — сказал я.

Вряд ли кому-то пришло бы в голову сказать женщине, впервые ставшей матерью, что ее ребенок будет похож на белку, пока ему не исполнится, по крайней мере, месяц.

— Хорошенький? — изумилась Рана. — Ты, видно, опять слишком долго медитировал.

Она попыталась улыбнуться, но в глазах стояли слезы. Она опустила глаза, одинокая и отчаявшаяся, и я понял, что и Самсон исчез в христианском шторме.

Мы сели у очага.

— Как ты узнала о погроме? — спросил я.

— Соседи приходили предупредить меня.

— Может быть, нам надо уйти отсюда вместе? Вернуться к…

— Ты же знаешь, я не могу, — прервала она.

Чтобы защитить себя от опасностей Другой Стороны, Рана не должна была выходить из дома первые сорок дней после рождения Мигеля — по количеству лет, которые евреи скитались по пустыне, и дней Всемирного Потопа.

— А когда ты видела Самсона в последний раз? — спросил я.

— Я не слышала ни слова о нем с воскресенья. Он ушел в Маленький Иерусалим за тканью для… — Она кивнула на Мигеля. — Он собирался зайти в лавку Симона Эаниша. Ты не видел его, не слышал ничего? Не говорил с Симоном?

— Нет, ничего. Но я не думаю, что это сделал Симон.

Она повернулась лицом к стене, шепча молитву.

— Но, возможно, — сказал я ей, — он нашел безопасное укрытие. Самсон всегда был умным. И внушительным. Наверняка распугал не один десяток христиан. В детстве я и сам его боялся. Он еще может вернуться.

Я взял ее за руку, чтобы поделиться своей уверенностью, и понял, что на деле пытаюсь убедить самого себя в том, что Иуда цел.

— Нет, — ответила она. — Если бы он был жив, он уже вернулся бы домой.

— Может, он прячется.

— Самсон прячется? Бери, человек, ставший отцом впервые за пятьдесят семь лет, не прятался бы, зная, что жизни его малыша грозит опасность.

Рана была из тех немногочисленных людей, которые не хотели лгать себе. Именно поэтому многие считали ее агрессивной, даже бессердечной. Она смиренно кивнула, провела свободной рукой по вьющимся каштановым волосам.

— Если теперь мне придется самой… — Она умолкла, закусила губу, сдерживая слезы. — Все ест и спит, — сказала она про Мигеля, пытаясь выдавить улыбку.

Ее сосок выскользнул у малыша изо рта, и она вернула его обратно, когда он беспокойно зашевелил ручонками. Он принялся сосать с уютным, довольным звуком Рана взглянула на меня глазами, полными надежды.

— Бери, а про моих родителей ты ничего не знаешь?

— Ничего. Прости. Я должен был выяснить перед приходом. Я не подумал.

— Не страшно. Думаю, они придут, когда смогут… если смогут.

— Рана, я заходил в прошлую пятницу за вином. Я взял бочонок и оставил записку.

— Да, мы догадались, что это был ты — по маце. — Она погладила меня по руке. — Как успокаивает мысль, что некоторые вещи не меняются. Наверное, я спала. Я мало сплю. Но когда это происходит, для мира я перестаю существовать. Только если Мигель плачет. Тогда будто охотник пускает стрелу прямо в сердце.

— Слушай, а письмо, которое я тогда оставил, все еще цело?

— Ну конечно, — ответила она. — Это важно?

— Мне нужно его прочитать. Может быть, дядя что-то сказал Самсону… Где оно?

— С рождением Мигеля я стала совсем рассеянной. Но я уверена, оно где-то в спальне.

— Посмотрим?

— Подержи, — сказала она, передавая мне Мигеля.

Пока Рана рылась в сундуках и ящиках, я держал на руках малыша и вспоминал, как когда-то нянчил Иуду. Сколько ночей мы с Мордехаем провели, нося его на руках и утешая: он был трудным ребенком, родился с жидкостью в легких и очень сильно кашлял из-за этого. Я закрыл глаза. Пальцы дрожали от прикосновения к мягкой коже младенца. «Иуда, мой Иуда, — мысленно прошептал я. — Прошу Тебя, Господи, пусть он будет жив».

Чтобы отогнать душивший меня страх, я принялся развлекать беседой увлеченную поисками Рану. Мы обсуждали проблему Мигеля с желудком.

— Он какает как сорока, — обеспокоено поделилась она. — Доктор Монтесиньош говорит, это не повод для беспокойства, так что я думаю…

— Не волнуйся, — ответил я, махнув рукой. — У Иуды было то же. Мне кажется, все дети в чем-то птицы.

Она засмеялась, но опустившаяся за этим тишина еще ярче подчеркнула мрачное настроение, которым пропитался самый воздух в доме. Мы обменялись взглядами, в которых ясно читалось: Самсон, скорее всего, никогда не вернется. Она протянула руку, чтобы погладить меня по щеке.

— Мой милый Бери, — сказала она. — Я скучаю по соседям.

Мы оба вспомнили о демонах, которых на миг изгнали мысли о детях.

Она вернулась к поискам, прерванным на комоде возле кровати. Из маленькой деревянной шкатулки с металлическим замком она вытащила свиток.

— Нашла! — сообщила она, торжествуя. Она вручила свиток мне. — Это оно, правильно?

— Думаю, да.

Я осторожно положил Мигеля ей на руки. Свиток развернулся в пять листов бумаги.

Словно подбивая меня на приключения, Рана сказала:

— Слушай, Бери, ты пока читай, а я принесу халы и вина… нет, конечно, ты же переживаешь Исход. Тогда просто немного вина? Ты можешь остаться, да? Хотя бы пока не прочитаешь. Ты должен остаться.

— Я останусь, пока не дочитаю. Потом я должен вернуться к семье. Но Рана, если у тебя в доме есть хамес… значит, вы еще не праздновали Пасху?

— Нет. Мы ждали чуть дольше, чтобы быть в безопасности.

Она проводила меня к кухонному столу, принесла кубок вина, потом взяла меня за свободную руку. Письмо гласило:

«Дражайший Самсон,

Мигель Рибейру отказался. Посему я расскажу тебе историю. В ней ты найдешь мою надежду на твое понимание необходимости жертвы, которую каждый из нас должен принести в этот решительный момент. Если мы не поведем себя также, как рабби Гравиэль, в данный момент времени, то все может быть потеряно.

Не важно, что твоя вера рушится, учитываются твои поступки.

Победит ли Самаэль сегодня?»

В начале следующей страницы значилось: «A Historia da Crestadura do Sol do Rabbim Graviel — История о солнечном ожоге рабби Гравиэля». Ту же историю дядя рассказывал мне в свой последний шабат, и, стоило мне произнести вслух название, как я почувствовал, словно его ладонь опустилась мне на шею. Его голос прошептал:

— Да, прочитай ее вновь, Берекия, и ты тоже сможешь увидеть ее важность. Я не случайно предложил ознакомиться с ней и тебе, и Самсону.

— Что там такое? — спросила Рана, ощутив мое внезапное беспокойство.

— История. Про рабби Гравиэля, одного из моих предков. Как ему пришлось пострадать в тюрьме, чтобы выжила его дочь. Думаю, дяде было видение, из которого он понял, что тоже должен принести себя в жертву. Да… Чтобы выжила девушка в подвале, он отдал свою жизнь. Он договорился. Но убийца не сдержал слово.

— Бери, ты хочешь сказать, что твой дядя… Боже мой, о, Господи!

Впервые узнав, что моего наставника нет в живых, Рана неестественно выпрямилась. Она положила Мигеля на стол, встала и зажала уши ладонями. Смотрела на меня с ужасом.

Ее начало трясти, я подошел к ней, оторвал руки от головы.

— Рана! Рана!

Она посмотрела на меня неузнающими глазами, словно пытаясь понять, кто перед ней.

Монотонным голосом, лишенным выражения, она произнесла:

— Самсон… А теперь и господин Авраам… Эсфирь, она…?

— Нет, она в безопасности. С мамой и Синфой. Но Иуда пропал.

Я усадил Рану за стол, дал ей вина. Она обхватила кубок двумя руками, как ребенок, выпила залпом, принялась болтать что-то о винодельне. Когда снова наступила тишина, я спросил:

— Самсон ничего не говорил о неприятностях в группе молотильщиков?

Она помотала головой.

— Ссора с дядей, например?

— Ничего, — ответила она.

— Но почему тогда дядя писал, будто Самсон утратил веру? У него были какие-то неприятности?

Рана схватила меня за руку и прошептала:

— Самсон говорит, ребенка надо воспитать христианином, потому что быть евреем и дальше — плохо. В этом году у нас не будет Пасхи. Даже если…

Она распеленала Мигеля и показала мне крайнюю плоть на его пенисе: его должны были обрезать на восьмой день после рождения. В отчаянии она закрыла глаза. С ресниц закапали слезы. Словно из солидарности с матерью, Мигель тоже расплакался. Я взял его и стал укачивать с переменным успехом. Слова слетали с губ Раны, словно она швыряла их в разных направлениях:

— Если бы я знала… как мог он так измениться? Когда мы поженились… и я забеременела. Нам было так… так хорошо. Помнишь, какая раньше была Пасха? Помнишь, Бери?! Перед… подожди, я покажу тебе кое-что.

Из ниши над очагом она достала толстую книгу. Сложный кружевной узор на корешке выдал издание Ветхого Завета, напечатанное во времена моего детства Элиезером Толедано. Она протянула ее мне.

— Смотри! — велела она.

Забирая книгу, я спросил:

— О чем ты? На что мне надо смотреть?

— Где хочешь! Открой на любой странице!

Я отдал ей Мигеля и раскрыл книгу на первой попавшейся странице. Открылась Книга Ездры, стихи о восстановлении Храма. Везде, где встречалось имя Бога, оно было перечеркнуто коричневыми чернилами. Выглядело это жутко, как талисман на порчу.

Рана заговорила торопливо, словно за ней гнались:

— Самсон сказал мне: «Мы должны похоронить еврейского бога. После Пасхи мы вознесем молитвы Господу, а потом похороним Его и забудем о Нем». Самсон зачеркнул все Его имена!

Некоторое время я взирал на святотатство, потом аккуратно закрыл книгу, поклявшись никогда больше не заглядывать в нее, положил книгу на стол.

— Я не смогу жить как христианка! — неожиданно завопила Рана. — Я скорее убью себя!

Ее крик разрезал воздух между нами.

— А твой сын? — спросил я. — Кто будет растить его?! Теперь, когда…

— Лучше бы он был мертв!

Некоторые родители-евреи убивали своих детей и кончали с собой, чтобы избежать насильного обращения девять лет назад, — поступок, который я так и не смог понять.

— Ты же не думаешь так на самом деле, — сказал я Ране.

Она наклонилась, вручила мне Мигеля. Ее глаза горели пугающей решительностью. Она схватила со стола хлебный нож, вскочила, направила нож на меня, сжимаясь от ярости.

— Я сделаю это прямо сейчас, если ты скажешь, что я должна сшить саван моему Господу!

— Ты совершишь смертный грех, если хоть чем-то навредишь этому ребенку. Он послан нам Богом. Убила бы ты Авраама, Исаака, Моисея, если бы они стояли здесь перед тобой?

Она не опускала нож.

— Этот ребенок — Авраам, Исаак, Моисей. Он — Господь наш Бог! — воскликнул я.

Рана выронила нож и разрыдалась. Я усадил ее, начал гладить по волосам. Малыш, казалось, оцепенел от ее криков. Однако стоило ей успокоиться, он принялся ворочаться и хныкать. Я оставил попытки успокоить его и вернул ребенка Ране.

Не до конца понимая, что делаю, я взял со стола оскверненный Ветхий Завет, задержал дыхание и швырнул его в очаг.

Рана задохнулась.

— Берекия! Нет! Что ты наделал…

Когда дымное пламя охватило желтеющие сворачивающиеся страницы, я заговорил, но казалось, моими устами говорит дядя:

— Мне не нужны написанные слова. Даже Тора. И тебе тоже. Храни иудаизм в душе. Бог живет внутри тебя, за гранью твоей мысли. Если Самсон вернется… а мы все будем молиться о том, чтобы он выжил, позволь ему говорить христианством, сама дыша иудаизмом. Твой сын поймет разницу. А когда он будет достаточно взрослым, чтобы хранить секреты, ты расскажешь ему о его невесте — Субботе, терпеливо ожидающей в его душе с самого детства. И ты отпразднуешь их свадьбу.

Малыш снова присосался к ее груди. Рана кормила его, вглядываясь в его личико в попытке рассмотреть на дне его глаз отблеск будущей церемонии.

«Как чудесно, — подумал я с обжигающей завистью, — иметь возможность отдать свою пищу другому существу».

Возникает ли цель в жизни человека внезапно, за какое-то мгновение? Потому что теперь я понял, что буду стремиться отдать себя кому-то так же, как это делала Рана, прежде чем умру.

Она неуверенно пожала плечами.

— Посмотрим.

Мы поцеловались в дверях.

— Рана, Самсон был зол на дядю или кого-то другого из молотильщиков? Это могло как-то повлиять на его утрату веры?

— Нет. Это из-за ребенка. Это именно то, что заставляет жить в страхе, и обречь того, кого любишь, на такую же судьбу. Он долго смотрел в будущее малыша, буде он станет евреем, и ему не понравилось то, что он там увидел.

— Если хочешь, идем со мной, — предложил я. — Ты же знаешь, тебе всегда будут рады и позволят остаться столько, сколько нужно. И не бойся Другой Стороны. Это суеверие. Ты не должна бояться выходить из дома.

— Нет. Спасибо. — Она погладила меня по руке. — Мои родители постараются прийти ко мне. Если смогут…

— Понимаю. Помни, вырасти в душе сад, в котором ты сможешь спрятаться и куда позовешь Мигеля, когда он подрастет. — Я снова погладил малыша по головке. — И если Самсон вернется, отправь его ко мне. Мы все еще можем использовать будущее время, говоря о евреях в Португалии. Возможно, вера еще вернется к нему.

Мы поцеловались. Но стоило мне выйти, она окликнула меня, прикрывая губы дрожащей ладонью.

— А ты не думаешь, что Господь забрал Самсона, чтобы отомстить… за то, что он сделал с Ветхим Заветом?

Я закрыл глаза в поисках ответа и с ужасом осознал, что больше не доверяю Богу. Мне пришел на ум лишь широкий жест, который мы с Фаридом придумали для обозначения неизвестного.

 

Глава VIII

Пока я удалялся от дома Раны, возвращение в опустошенный мир, лишившийся благоволения Бога, заставило меня ухватиться за дядину историю о рабби Гравиэле. Перечитывая ее, я вспомнил его последний урок, преподанный нам с Иудой, во время которого учитель говорил и о необходимости жертвенности. Урок пришелся на Пасхальный седер прошлой пятницы. Пока Эсфирь разливала по деревянным тарелкам похлебку из репы и шафрана, он кивнул мне и сказал:

— И призрел Господь на Сару…

Эти слова были для меня сигналом: мне следовало читать Тору по памяти, начиная с этого стиха Бытия. По-португальски, чтобы понял Иуда, я начал:

— И призрел Господь на Сару, как сказал; и сделал Господь Саре, как говорил. Сара зачала, и родила Аврааму сына в старости его во время…

Дядя заставил меня прочитать последующие пятьдесят два стиха. Останавливаясь лишь чтобы смочить губы вином, я пересказывал историю Исаака, сына Авраама и Сары, чье имя означало на иврите «он засмеялся» — намек на великую радость Авраама, сумевшего зачать сына несмотря на столетний возраст.

Когда я добрался до стиха «И было, после сих происшествий Бог искушал Авраама», дядя кивнул мне, приподняв брови и давая понять, чтобы я обращался к Иуде. Взяв мальчика за подбородок, я получил в дар его взгляд. Призвав свой актерский талант, я продолжил рассказ:

— …и сказал ему: Авраам! Он сказал: вот я. Бог сказал: возьми сына твоего, единственного твоего, которого ты любишь, Исаака; и пойди в землю Мориа, и там принеси его во всесожжение на одной из гор, о которой Я скажу тебе.

Иуда заерзал на стуле и прикусил губу, взволнованный судьбой Исаака. Я чувствовал, насколько отвратительно ему воспоминание о проклятиях матери, насколько глубоко его ранило то, как она отторгала его. Я взял его руки в свои и рассказал о том, как Авраам связал Исаака и положил его на алтарь, возведенный из дров, как он понял руку с ножом, чтобы отнять жизнь у сына, но Бог в образе ангела остановил его:

— Не поднимай руки твоей на отрока и не делай над ним ничего; ибо теперь Я знаю, что боишься ты Бога и не пожалел сына твоего, единственного твоего, для Меня… Я благословляя благословлю тебя, и умножая умножу семя твое, как звезды небесные и как песок на берегу моря…

Иуда едва сумел успокоиться, услышав мирную развязку: на его личике отразилась жажда подтверждения. Мой желудок застонал, когда я понял, сколь жестоко было со стороны дяди и с моей пронзать мечом Торы его хрупкую броню. Я положил ладонь ему на шею, пытаясь влить в него толику собственного мужества, пока он прятал ото всех глаза.

— Поешь еще супа, — сказал я ему. — Он стынет.

Дядя нахмурился, недовольный моим советом, и сказал:

— Милый Иуда, я не просто так попросил Бери рассказать тебе эту историю. Скажи мне, что ты думаешь о ней?

Все взгляды обратились на малыша. Но он плотно сжал губы. Я принялся гладить его по спине: он готов был расплакаться. Яростно глянув на дядю, я готов был крикнуть ему:

— Разве ему мало досталось за его пять лет? Оставь Иуду в покое, или я…!

— Я хочу знать, что ты думаешь, — настаивал дядя. — Я никогда не стану думать о тебе плохо, если ты скажешь правду. Никогда! Даю тебе слово.

— Скажи нам, Иуда, — проговорила Эсфирь с материнской нежностью в голосе.

Мама смотрела на него с каменным лицом, нервно теребя волосы на висках. Я слегка ущипнул его за шею, чтобы помочь справиться с собой, и Иуда протянул:

— Мне не понравилось.

— Мне тоже, — вставил я.

— Почему тебе не понравилось? — спросил дядя, отвесив мне легкий подзатыльник.

Иуда сжал кулачки и принялся тереть глаза.

— Потому что… потому что не знаю. Потому что не понравилась.

— Скажи, почему? — мягко настаивал дядя.

— Потому что Исаак не сделал ничего плохого! — выпалил Иуда.

— Верно, — сказал дядя. Он встал и наклонился к мальчику, опираясь ладонями о стол. — А теперь я раскрою тебе тайну, Иуда. А тайны — очень могущественная вещь. Поэтому ты никому не должен рассказывать. Это только между нами. Договорились?

Иуда кивнул, приоткрыв рот, словно зачарованный: он обожал дядины тайны.

— Многие говорят, что смысл этой истории в том, что иногда нужно приносить Богу жертвы, — начал учитель. — Ужасные жертвы, если понадобится. И с одной стороны они правы. Авраам собирался убить своего сына. Некоторые говорят, что Бог был не прав, требуя от человека такого. И не прав человек, который на это согласился. Может быть, они и правы. Иногда я и сам в это верю. Но вот моя маленькая тайна… — Дядя перегнулся через стол так, что его лицо оказалось меньше чем в полуметре от лица Иуды. Глаза его сверкали. Приложив палец к губам, он прошептал: — Не забывай, что Исаак значит «он засмеялся». Это доказательство того, что язык Торы — это язык образов, своего рода загадок. Исаак не был сыном Авраама в этом мире. Он — что-то вроде сына внутри самого Авраама. Он — дитя, сотворенное из смеха и слез Авраама, его гнева и нежности, страхов и мечтаний. А о чем просил Бог Авраама? Чтобы он добровольно отказался от этого. Чтобы он добровольно отказался от собственных эмоций и мыслей, самого дорогого, что у него было. Чтобы он освободил себя от уз разума. Чтобы уничтожил часть себя. А зачем? Чтобы в его душе открылась дверца, через которую смог бы войти Бог. Милый Иуда, в этой истории тебя просят открыться Богу, и ни о чем более. — Дядя потрепал племянника по волосам, ущипнул его за нос. — Бог так сильно любит тебя, что Ему приходится рассказывать тебе такие ужасные истории, чтобы ты думал о Нем плохо. И все для того, чтобы однажды ты нашел Его в своей душе. Он хочет суметь обнять тебя, и все. Понимаешь?

Иуда, все еще в трансе, интенсивно кивнул. Я благодарно отметил, насколько легко можно изменить настроение ребенка.

Для меня уроком было — походя — то, что следует дважды подумать прежде, чем усомниться в дяде. Но сейчас, пока я добирался домой, я размышлял о том, что он говорил всем нам о жертве. Господь потребовал, чтобы библейский Авраам пожертвовал самым дорогим, что у него было. Потребовал ли Он, чтобы дядя пожертвовал собственной жизнью? Почему? Ведь не ради того, чтобы спасти еще больше книг от христианских костров?

Мои размышления были прерваны несколько минут спустя голосом мужчины, выкрикивающим мое имя. Наверное, у Раны была внутренняя связь с родителями: ее отец Беньямин и мать Рахель бежали ко мне со стороны холмов.

— Бери! — выкрикнул Беньямин, подбежав ко мне и глядя распахнутыми от ужаса глазами. — Рана, она…?

— С ней все хорошо. И Мигель тоже жив. Пока они в безопасности.

— Слава Богу. — Он схватил меня за плечи. — Слушай, мы не можем говорить, нужно добраться до нее. Передай наше благословение всей своей семье.

— Обязательно. — Я взял его за руку. — Только одно: вы видели Самсона? Он должен был быть в Лиссабоне, покупать…

Беньямин прикрыл мои губы кончиками пальцев.

— С этого воскресенья моя дочь стала вдовой, — прошептал он. — Самсона схватили, когда разразилось восстание. Он был не готов.

Рахель вскинула руки к небу.

— Дым. Самсон теперь всего лишь дым.

— А костры на Россио все еще горят? — поинтересовался я.

Беньямин кивнул.

— Костры никогда не потухнут, пока мы остаемся теми, кто мы есть.

Его слова прорвались сквозь оцепенение, овладевшее моей душой, и я понял, что слишком долго был вдали от своей семьи. Подбежав к городу, я увидел, что у восточных и северных ворот собрались толпы христиан и доминиканских монахов. Мужчины помоложе дрались друг с другом, изрыгая проклятия, словно медвежата, готовясь проявить свою отвагу. К западу, однако, возле ворот Святой Катарины, бродила всего лишь кучка подвыпивших стариков. Позже я узнал, что по городу пронесся слух, будто король намерен выслать с востока войска, чтобы навести в столице порядок: отсюда и тишина у западных ворот.

Как выяснилось, я походил на Marrano даже меньше, чем думала мама: старые христиане, мимо которых я проходил, ни разу не подняли меча, вместо этого приглашая меня обменяться анекдотами о женщинах и евреях. Ради спасения жизни, да простит меня Бог, я принял их приглашение.

— Чем еврей похож на богомола? — спросил мужчина с худым и невыразительным лицом. — Плюнь в него — он молится. Запри его — он молится. Единственный способ — вытащить меч и снести ему башку!

Удивительно, что кто-то видел в этом что-то смешное. Но христиане осквернили воздух своими беззубыми пастями, и я вторил им как мог.

Улизнув от них, я начал подозревать, что Господь позволил мне войти в Лиссабон через эти ворота для того, чтобы я смог нанести визит оружейнику Эурику Дамашу по дороге в Альфаму. Его дом стоял в соседнем богатом квартале Бэйрру Альту, венчая холм, застроенный бараками. Словно кичась своим завидным положением, Дамаш сказал как-то дядя вскоре после добровольного обращения, когда они еще говорили на одном языке:

— Я не хочу забывать, откуда я родом. И правоверный новый христианин не забудет.

Чувства, достойные уважения. Но когда он скрылся из виду, дядя выдернул волос у меня из макушки. Обрывая мой вскрик, он сказал:

— Берекия, благородные слова этого человека засели в твою душу так же крепко, как волосок в кожу. Небольшое усилие, и он… — Он взмахнул рукой, выказывая глубокое изумление исчезновением волоса. — Никогда не доверяй тем, кто зарабатывает на чужой смерти. Особенно тому, кто затем прилюдно размахивает своей сутаной праведника.

Когда солнце начало клониться к горизонту, я вскарабкался по переплетению немощеных улиц, проложенных на западном склоне холма у Бэйрру Альту. Пока я проходил мимо лепящихся друг к другу бараков, где бедняки проводили в бессонной кабале свои жизни, грязные лица оборачивались ко мне через плечо, словно я был здесь немыслимым зрелищем. Дети вздымали тучи пыли, бегая за цыплятами и кошками. Вокруг их голов толпились тучи мух. Высокий африканский раб, прикованный за лодыжку к якорю, смотрел на меня напряженным взглядом писателя, описывающего передвижение персонажа. Я ощутил в нем родственную душу и кивнул, но он отвернулся, словно я подозревал его в преступлении. Воздух был насыщен запахом стыда и злобы. Но тут и там встречались дома, окруженные садами, засаженными бархатцами, лавандой, капустой, репой и бобами.

Мощеная рыночная площадь, засаженная могучими каштанами, обозначала границу терпимости короля: от этой точки сосновые доски и залатанная одежда этого жалкого квартала заканчивались, и начинались отшлифованные камни лиссабонской аристократии.

Я мгновенно узнал дом Дамаша: с мраморного карниза свисали зубастые рогатые горгульи, в детстве приводившие меня в оцепенение. Из-за крыши, наверняка с внутреннего двора, поднимались клубы дыма. Я сунул руку в сумку и вытащил нож, заткнув его за ремень штанов.

На мой стук по железной решетке ворот отозвался хрупкий мальчик с очаровательным круглым личиком. Он стоял на крыльце, уперев руки в бока. Зеленая шелковая рубаха и алый камзол висели на нем мешком — судя по всему, эти вещи достались ему в наследство от кого-то постарше. Раздраженным жестом он отбросил со щеки прядь янтарных волос и заправил ее под синий берет. Руки у него были испачканы сажей. Похоже, он решил, что я — иноземный коробейник, и ритмично, медленно и раздельно произнес:

— Нам не нужно ничего из того, что ты продаешь.

Он потер подбородок, и на коже осталась жирная черная полоса.

— Я ничего не продаю. Я ищу Эурику Дамаша.

Он скептично взглянул на небо, потом на землю и пожал плечами.

— На твоем месте я бы уже начал копать. — Он сложил губы в презрительную усмешку и ткнул большим пальцем куда-то вверх. — Насколько я понимаю, самостоятельно он оттуда не выберется.

— Мертв? — спросил я.

Мальчик постучал по каменному косяку.

— Мертвее не бывает.

— Ты уверен?

— Сам видел его тело. Открыл ему рот и плюнул, чтобы убедиться.

— Его убили во время восстания против новых христиан?

Он пожал плечами.

— Слушай, у господина Эурику было полно врагов. Неужели ты ждал, что он выживет? Ему следовало бы спрятаться как клопу в матрасе и не показывать носа. — Он кивнул в мою сторону. — А сам-то ты кто такой?

— Педро Зарко, — ответил я, назвавшись именем, полученным при обращении. — Я живу в…

— А, племянник господина Авраама!

— Откуда ты знаешь, кто я?!

Мальчик подошел ближе, уцепился за прутья решетки, словно собираясь перелезть через нее. Отсюда я увидел, что румянец на его щеках — на самом деле ссадины и кровоподтеки.

— Господин Эурику ненавидел твоего дядю, — сказал он. — Все время говорил о том, что хочет поймать его и устроить pinga, чтобы только послушать, как он будет проклинать его и стонать. Странно, но в чем-то, мне кажется, он его вроде как любил тоже. Он всех любил по-своему. Но он считал твоего дядю немного сумасшедшим… и опасным.

Pinga, что значит «капля», — пытка, во время которой по всему телу капля по капле стекает кипящее масло. Иногда палачи ожогами писали на коже имя жертвы: португальские имена бывают очень длинными, и многие готовы сознаться в чем угодно прежде, чем первая кипящая капля положит начало их родовому имени.

— Ты слуга? — спросил я.

— Я их отослал. — Он снял берет с такой заговорщической улыбкой, что можно было подумать, он собирается поделиться кладом. Каскад шелковистых янтарных волос рассыпался по плечам. Он, как выяснилось, был скорее она. — Я его вдова, — сказала она, склонив голову. Она пожала плечами, словно извиняясь за маскарад, и открыла ворота. Взяла меня за руку, будто приглашая на танец. — Идем! — сказала она.

Так этот мальчик и есть невеста Дамаша! Мы пробежали через залитую кровью кухню и из кладовой вышли во внутренний двор, засаженный апельсиновыми деревьями, отягощенными плодами. На каменной террасе позади дома бушевал костер из одежды и дров. Разноцветная кипа рубашек, плащей и штанов громоздилась неподалеку. Клочки горящей одежды взлетали в воздух и опускались на землю подобно перьям.

— Я всю ночь жгла его вещи, — гордо сказала она. — Сперва избавилась от сапог. У него было восемь пар. По одной на каждый день недели. И еще одна из акульей кожи для воскресной мессы. Если ему не нравилось, как я их начистила, он ссал на них и заставлял все делать сначала. И, скажу тебе, моча у него воняла не хуже кошачьей! Проблема в том, что они воняют, пока горят! Прямо как он!

Языки пламени плясали, словно марионетки.

— Ты бросила Эурику Дамаша в костер?! — изумился я.

— Думаю, ты найдешь тут его зубы, если повнимательнее посмотришь! — улыбнулась она, облизнув губы, словно пробуя угощение. — У него их было явно больше, чем надо, так что они где-то там. — Она заметила мой ошеломленный взгляд и рассмеялась. — Он отправился похитить твоего дядю, знаешь.

— Он нашел его? Что он…

— Нет, он вернулся злой. Не смог найти место, где прячется господин Авраам. Я слышала, он так говорил.

Значит, интуиция подвела меня: Эурику Дамаш тут ни при чем. А Самсон мертв. Тогда остаются отец Карлос и Диего — единственные из молотильщиков, кто, возможно, предал дядю; Мигель Рибейру и рабби Лоса — те, кто мог прибегнуть к шантажу.

— Он хотел устроить pinga всей вашей компании каббалистов, — продолжала девушка. — Заставить их признать, что это все вранье. Он в последнее время просто помешался на этом. Старел, наверное. Он не верил в эти штуки, знаешь.

— Какие штуки? Я не понимаю.

Она засмеялась, словно хотела унизить меня, с видимой гордостью одернула края шелкового кафтана.

— В существование Бога, глупенький!

В этот момент из дома выбежал долговязый черноволосый подросток с жидкими усиками. В руках он сжимал окровавленный меч, и взгляд его был устремлен на меня.

— Все нормально, Хосе, — сказала она ему. — Это племянник господина Авраама. — Повернувшись ко мне, она прошептала: — Это Хосе его убил. Он не слишком-то хорошо управляется с мечом. Но когда человек нажрался, как свинья в корыте с виноградом, нужен всего лишь один маленький кинжал и…

Она выбросила вперед руку, демонстрируя смертельный выпад мечника, улыбнулась, а потом предложила мне бросить в костер плащ. Хосе кивнул мне покровительственно и серьезно, как взрослый, взявший на себя роль защитника, и в мрачной, благоговейной тишине мы втроем наблюдали, как одежда дымилась, сворачивалась и чернела.

Лицо девушки стало жестче. Она поднесла руку к щеке, будто желая замазать ссадины. Она обернулась ко мне.

— У меня еще на спине следы, знаешь. Я целый год была у него девочкой для битья. Шлепал свою «птичку» и бил меня, если ты понимаешь, о чем я. — Она улыбнулась. — Я хочу стереть все воспоминания о нем. — Она взяла меня за руку. — Ты понимаешь, да? — Я кивнул, и она сурово взглянула на меня, указывая на грудь. — Каббалисты правда считают, что Бог живет тут?

— И тут, и где угодно еще. И нигде. Бог придет к тебе в том образе, который ты сумеешь воспринять — одетым в ту личину, в которой ты увидишь Его. Это зависит от Его благоволения… и твоего восприятия.

— Тогда Он не придет ко мне в образе мужчины — мне не нужен Бог-самец. У меня уже был один, и я ненавижу его! Я убью каждого бога, который еще покажет мне свою «пунцовую голову».

— Тогда женский образ. Или бесполый. Или и то и другое.

— Женщина. Ага, я хочу, чтоб женщина. — Она сжала руки в кулаки и прорычала, стиснув зубы: — Ни один мужик больше не овладеет мной! — Снова надев берет, она обрела вид высокомерный. Заправляя под него волосы, она сказала: — Забирай любые вещи, какие хочешь, и убирайся!

Мы посмотрели друг на друга, ошеломленные жестокостью мира. Срывающимся голосом она проговорила:

— Однажды жила-была счастливая девушка, которая купалась в Тежу. Но за ней следили издалека, и родители продали ее в рабство.

Она закрыла глаза и обхватила плечи руками, утишая собственное отчаяние.

Я ответил:

— И юноша, потерявший дядю и младшего брата.

Ее глаза открылись, отразив понимание, и мы кивнули друг другу, как родные брат и сестра, которым предстоит разлука. Тяжесть сочувствия удерживала меня на месте еще некоторое время, потом я развернулся и пошел прочь.

Закат умыл небо розовой водой и медью. Пока я наблюдал издалека за толпившимися на Россио людьми, мне на шею легла ладонь дяди.

— Если твои руки будут обагрены кровью, никто не тронет тебя, — прошептал он.

Я понял, что он имеет в виду, и содрал коросту, образовавшуюся на ране у меня на плече в том месте, где по нему скользнула острога мальчишки. На пальцы потекла теплая кровь. Я вымазал в ней руки.

— Теперь спускайся к реке, — шепнул дядя. — Иди вдоль берега и всем, кто станет тебя окликать, говори, что охотишься за Marranos.

Как я и догадывался, я добрался до дома без приключений. Измазанный помоями ковер над люком все еще был на месте.

И все же я спустился в подвал словно в тюрьму. Я был юн и горд, и стыдился нашего убежища.

Синфа бросилась ко мне, как только я достиг последней ступени. Она сообщила, что всего лишь полчаса назад в кухне прямо у них над головой были люди, обещавшие помилование Marranos, которые сдадутся добровольно.

— Не уходи больше! — взмолилась она.

— Иуда? — спросила мама, затаив дыхание.

— Ничего, — ответил я.

Фарид и малышка без ногтя на большом пальце спали под одеялами возле столов. Эсфирь сидела молча, и ее профиль напоминал мраморное изваяние.

Успокоив Синфу, я поднял молитвенный ковер, укрывавший дядю, и едва не задохнулся от поднявшегося запаха. «Боже, сколько еще времени пройдет прежде, чем мы сможем предать его земле, — подумал я. Я снова стал натирать его тело миртом, с каждым движением повторяя себе: — Смотри ему в лицо: ты должен запомнить все, чтобы отомстить».

Я молился про себя, и мое тело чудесным образом стало сбрасывать накопившуюся усталость, вибрируя и наполняясь священной силой. Таково могущество Торы — или, может быть, настолько возросло мое умение обманывать самого себя, — что во мне родилась уверенность в том, что это я избран спасти Израиль от лиссабонских филистимлян и, разгадав загадку убийства дяди, я каким-то образом поверну ключ в двери к спасению. Какова была связь между смертью моего наставника и выживанием евреев, я тогда не понимал.

Взглянув на кожаные занавески, опущенные на крошечные окна в верхней части северной стены, я снова задумался над тем, как убийце удалось выбраться. «Наверняка здесь есть потайной ход, — подумал я, — тоннель, какой-то выход, о котором знали только молотильщики. Поэтому дядя и не хотел, чтобы я входил в подвал без его разрешения. Меня посвятили еще не во все тайны нашего храма».

— Ты не принес поесть? — внезапно спросила Синфа. — Она голодная.

Девочка без ногтя стояла рядом с Синфой, преданно глядя на меня.

— Прости, я забыл, — ответил я. — Я поднимусь прямо сейчас и посмотрю, что осталось в лавке. Там должны быть…

— Нет. Сиди! — велела мама. Ее пальцы сжались в кулаки, глаза горели. — Мы будем ждать здесь, пока все не успокоится.

Синфа с девочкой набросились на оставшуюся у меня мацу. Она была в крови, но исчезла в считанные мгновения. Нас преследовал еще и голод.

Стремясь хоть чем-то занять беспокойные руки и желая узнать, кто была убитая девушка, я достал из шкафа лист бумаги и стал рисовать ее.

Фарид проснулся примерно через час, когда я дорисовал лицо и начал набрасывать первые линии ее рук. Синфа похлопала меня по плечу и сказала, что он зовет меня.

Я принес ему чашку с водой, поднес к губам. Он жадно осушил ее. Он сильно взмок, лихорадка усилилась. На штанах были пятна крови и дерьма.

— Как ты себя чувствуешь? — спросил я.

— Что-то разъедает меня изнутри. Боюсь, долго я не протяну. Мои штаны… наверное, от меня воняет так сильно, что даже Аллах зажимает нос.

Фарид был против, но я отмыл его и снова накрыл одеялом. У нас не было лишних подушек, поэтому я подложил ему под голову несколько рукописей из геницы. Для чего еще могли послужить эти письмена иврита в такое время?

Когда он уснул, я сел в одиночестве возле восточной стены, в том месте, где, как я думал, девушка молила о пощаде. Я подтянул колени к груди, приняв позу независимости и уединения. Какая-то холодность и расчетливость отдаляла меня от семьи. Было ли это желание отомстить? Они говорили шепотом, а я не мог. Я хотел бежать, кричать каждому, кто мог бы услышать, что отомщу за дядю. Я не мог больше жить в плену ропота, закованный шифрованными фразами. Наставник был прав: лев Каббалы, живущий в моей душе, не даст мне и дальше жить тайным евреем.

Так я понял, что для меня духовное путешествие этой Пасхи состояло в том, чтобы открыть свое истинное лицо.

Я вернулся к рисунку, и в оставшиеся светлые часы исчез в очертаниях девушки, а затем дяди. Когда стало темно, я понял, что не в состоянии прочитать вечерние молитвы. Девочка спала у моих ног, прикрываясь моим бедром как одеялом. Синфа свернулась клубочком под одеялом рядом с нами.

Во сне этой ночью я слышал собственные крики: меня привязали к фонтану на площади Россио и крестили горящей пальмовой ветвью.

Я проснулся затемно, чувствуя запах дыма, насквозь пропитавшего одежду. Это было невозможно, я знаю, ведь штаны и рубаха, надетые на мне сейчас, не те, что были на мне, когда я смотрел в костры Россио. Однако с точки зрения Каббалы от таких видений нельзя было просто отмахнуться, и позже я понял, что запах свидетельствовал о том, что какая-то часть меня не пережила прошедшее воскресенье. Сейчас же я попросту разделся и обрызгал одежду укропной водой из шкафа. Но запах, навязчивый как голодный клещ, въелся намертво.

Я не смог заснуть. В темноте вокруг меня и моей семьи начали проявляться холодные золотистые и фиолетовые отблески луны. В их призрачном свете было уютно. Казалось, нас всех укрыло одно одеяло, связавшее вместе наши судьбы. (Как сильно мне хотелось сказать «одеяло, сотканное Богом», но я был тогда далек от подобной поэзии.)

Мир дожил до раннего утра среды, утра перед шестым вечером Пасхи.

Беспокойство заставило меня подойти к Фариду. Кончиков пальцев коснулось его дыхание, ровное, но слабое. Я вспомнил, как в детстве он плакал, когда после весеннего дождя начинали сильно пахнуть кусты олеандра во дворе: их сладкий запах был для него непереносим.

Да, он всегда был более чутким, чем я.

И я вспомнил тогда, как после рождения Иуды мы радостно плясали на берегу реки.

Иуда… Фарид… Дядя Авраам… Имена… Они — случайные знаки, или что-то более важное?

Я совсем упал духом, когда при обращении меня назвали Педро вместо Берекии, и дядя накрыл мою голову молитвенным покрывалом.

— У Бога много имен, — прошептал он. — И мы, созданные по Его образу, тоже можем иметь много имен. То, что скрывается за твоими именами, всегда будет неизменным.

Наставник часто говорил мне, что мы все — автопортреты Бога.

Неужели это относится и к его убийце?

После того, как я видел костер из тел евреев, полыхавший у ступеней Доминиканской церкви, вы бы решили, что одна жизнь — жизнь дяди — не имела столь огромного значения. Возможно, весь ужас должен собраться в одной душе — адамантом боли.

Мои мысли зашли в тупик, и я посмотрел на окна в северной стене, сквозь которые начинал пробиваться рассвет. Я глотнул воды из кувшина, стоявшего на шкафу, кивком пожелал доброго утра проснувшейся матери. Синфа спала возле ее бедра. Мама рассеянно гладила ее по волосам, склонив голову к правому плечу и с трудом шевеля руками. Фарид тоже пока спал. Его лоб горел. Я протер его влажной тканью, но Фарид не проснулся.

Откинув с тела девушки ковер, я встал на колени возле ее головы и внес последние исправления в ее портрет: я нарисовал ей слишком широкий, слишком театральный рот.

Портрет — мощная вещь: глядя на него, я увидел, как ее черты приобретают вид талисмана несбывшихся надежд.

Через несколько минут, в то время как я был занят исправлениями губ, до моего слуха донеслись голоса Резы и ее мужа Хосе. Они звали нас из двора. Мама села, открыв рот, но не поднималась на ноги, словно не веря собственным ушам. Я бросился к ним. За мной побежала Синфа.

Когда мы добрались до верхней ступени, Реза как раз открывала дверь люка. Я жестом показал ей, чтобы она дала мне выйти.

— Я везде вас искал! — сказал я, обнимая ее.

Было приятно снова почувствовать ее маленькое крепкое тело. И мне нужен был свет и воздух.

И все же Реза выглядела так, словно за ней гнались. Ее огромные серые глаза, обычно такие спокойные, — даже надменные, как говорили некоторые, — горели беспокойством. Хосе уже несколько дней не был у брадобрея, выглядел больным и опухшим, словно от сдерживаемого ужаса. Вокруг глаз пролегли глубокие темные круги, полные алые губы сильно потрескались.

— Ты цел, Бери? — нерешительно спросила Реза.

— Цел, цел. Но где вы оба пропадали? Я был у вас дома, но там была…

— Мы пытались прорваться сюда, но дорогу перекрыли, — сказал Хосе, беря меня за плечи. — И мы ушли из города в Собраль. Пережидали там. Каждый раз, как мы пытались вернуться, до последнего момента, ворота… — Он помотал головой. — Мы не могли рисковать.

Реза сняла с головы ток и беспокойно спросила:

— Здесь все… все живы?

— Я не могу найти Иуду, — ответил я. Мое сердце гулко ударилось о ребра, словно ища выхода, когда я добавил: — А твой отец, Реза… он оставил свое тело и вернулся к Богу.

Ток выпал из ее разжавшихся пальцев. Глаза широко раскрылись, ища объяснений. Я приблизился, чтобы взять ее за руки, но она отстранилась. Я прошептал:

— То, что служило твоему отцу убежищем, лежит в подвале.

Она внезапно побледнела, глаза остекленели. Она спускалась к нему, словно ее тянули за ошейник.

Внизу мама, Синфа, Хосе и я отошли в сторону, когда она встала на колени и прикоснулась к его окоченевшим пальцам. Чтобы принять смерть, с ней нужно побыть наедине.

Она осела на пол, как ребенок, и я положил ладонь ей на голову. Я чувствовал, как она тихонько плачет. Потом она повернулась к Эсфирь.

— Как это произошло, мама?

Тетя не ответила, глубоко уйдя в себя.

— Ты не знаешь, король Мануэль подчинил город? — спросил я Хосе.

— Пока нет. Говорят, он боится возвращаться. Народ жаждет его смерти.

Реза молилась над телом дяди. Когда она отвернулась, с места призраком поднялась Эсфирь, подошла к телу и накрыла его лицо ковром. Затем она снова села и обратилась в статую.

Стена молчания пала внутри девочки без ногтя, когда Реза взяла ее на руки. Она рыдала так громко, как будто ее рвали на куски.

— Ты ее знаешь? — спросил я.

— Авибонья. Дочь моей соседки Грасы. Она…?

Я пожал плечами.

— Девочка была там одна.

Это был грех, я знаю, но, отвечая, я подумал: «Лучше бы вместо нее нашел Иуду».