Последний каббалист Лиссабона

Зимлер Ричард

КНИГА ВТОРАЯ

 

 

Глава IX

Уже почти полдень среды — осталось семь часов до начала шестого священного вечера Пасхи — и я закончил все рисунки, которые могут мне пригодиться.

Реза уверила нас в том, что в городе тихо, и она, Хосе, Синфа, Авибонья, мама и я поднимаемся наверх, неуверенно, словно после долгого пребывания в далекой стране. Чтобы унять жар Фарида, я веду его в мамину комнату и обмываю лицо бренди. Кладу компресс ему на лоб. У него нет сил открыть глаза, но он не спит: пальцы снова и снова скользят по моим рукам, он зовет Самира.

Эсфирь осталась внизу наедине с полумраком подвала.

Мы готовим моего учителя и девушку к похоронам. Обмывая тела, мы поем молитвы. Семь раз я омываю лицо дяди холодной водой, трижды — теплой. И, как написано, сперва мы очищаем его живот, затем плечи, руки, шею, гениталии, пальцы на ногах и на руках, глаза и ноздри.

Теплая волна грусти и радости накатывает на меня, пока я держу мраморные ледяные руки дяди в своих: он ушел к Господу. Потом я остаюсь наедине с убитым. Озарение приходит как вспышка, сказано в Зохаре. Так оно и есть.

Рана на его горле почернела. Кровь превратилась в керамическую корку.

Четырежды я омываю его пальцы, но на них все равно остаются пятна чернил. Так, как и суждено художнику, предстающему перед Богом.

Тетя Эсфирь отрезает прядь своих волос и кладет окрашенный хной локон ему на грудь.

Кто из еврейских поэтов сказал, что волосы вдовы пропитаны кровавыми слезами?

Учитель уже одет в белый халат, и мама посыпает его глаза и интимные места символической пылью Иерусалима.

Я держу Синфу за руку, пока она прощается с ним.

— Мы никогда больше не увидим его, — кивает она мне. Ее усталые, воспаленные глаза широко открыты в любопытстве, а не в печали или страхе.

— Не таким, — соглашаюсь я. — Ты снова увидишь дядю, когда он протянет к тебе руки и позовет к Богу.

Уверенность в собственных словах порождает страх, заставляющий меня закрыть глаза: я совсем забыл ощущение, возникающее в объятиях учителя.

Мы укладываем его на молитвенное покрывало и накрываем льняным саваном, сшитым мамой и Резой.

Когда его лицо в последний раз скрывается от меня, я опускаю веки, чтобы запомнить его. Теперь он всего лишь призрачная тень: я не могу уловить его взгляд. Неужели он исчезнет совсем, и я не смогу даже вспомнить его голос?

С не меньшей тщательностью мы обмываем девушку. Теперь мне помогает Реза: она отправила Авибонью играть во дворе с Розетой.

Бритеш, наша прачка, неожиданно возникает в дверях кухни. Она одарена оптимистическим складом характера, и обычно ее милое лицо сияет. Но сегодня она подавлена, ее голос звучит глухо. У нее в повозке лежит наша последняя порция белья, отстиранная и выглаженная. Она принесла нам засоленной трески длиной в человеческую руку.

Мы целуемся, и нет необходимости в словах. Тишина нашего сопереживания лежит у меня на сердце тяжелым камнем.

— Я звала вас ночью, — шепчет она наконец.

— Мы не могли ответить. Но все равно спасибо.

Мои губы снова прикасаются к ее щеке, и я оставляю ее наедине с мамой, чтобы они могли разделить свои слезы.

По соседству невозможно купить гробы, ни одного плотника из новых христиан не осталось в живых. А старым христианам я не желал платить за это. Поэтому мы переносим дядю и девушку в повозку, одолженную у вдовы доктора Монтесиньоша. Ослик принадлежит Бритеш: она настояла на этом. Когда я попытался выразить протест, она прошептала:

— Прошу, Бери, ты ведь мог бы быть моим сыном.

Страстное желание вырваться из настоящего в счастливое прошлое сильно тяготит меня. Я должен бороться с ним, чтобы исполнить свой религиозный долг. И, что гораздо важнее, чтобы найти убийцу дяди.

Эсфирь сидит в повозке на деревянном стуле, сложив руки на коленях. Волосы кое-как обрезаны под разными углами. Мама, Реза и я идем рядом с осликом. Мы выходим из Лиссабона через восточные ворота. Христиане наблюдают за нашим шествием, не задавая вопросов: все знают, куда мы направляемся. Синфа остается дома с Хосе, мужем Резы.

Многие евреи отправились на Quinta das Amendoas — Миндальную ферму. Так мы называем огромный особняк с возвышающейся посередине призрачной башней из видавшего виды мрамора в трех километрах к востоку от города. Аарон Поэжу, его хозяин, был горным евреем из Браганги, переехавшим сюда из-за того, что его альгарвийская невеста сильно мерзла в промозглом северо-восточном климате. Чтобы сохранить память о доме, они привезли с собой саженцы миндальных деревьев и каштанов и посадили их здесь. Бывший дом, превратившийся теперь в каменные развалины высотой примерно по пояс, был заброшен, а его обитатели после одного из видений Поэжу перебрались в восьмигранную башню. Как выяснилось, он увидел моряков с длинными светлыми волосами и в железных масках, завоевавших Лиссабон и предавших огню все еврейские кварталы. Грубая конструкция была дополнена башенкой на третьем этаже, служившей смотровой площадкой. Отсюда, как мы с Фаридом выяснили в один из дней наших детских исследований, видна Тежу и гранитные смотровые башни по ее берегам для предупреждения об опасности.

Ирония заключается в том, что годы спустя, во время обращения жену Поэжу забили камнями темноволосые соседи, которых они знали много лет.

В любом случае, Поэжу и две его дочери вотще пытались разрушить приютившую их башню в ночь, когда была убита его жена. Утром, усталые и отчаявшиеся, они выдолбили ствол огромного каштана, положили туда женщину и похоронили ее. Дупло за прошедшие годы затянулось, но на этом дереве, точно на юг от башни, даже сегодня ветви растут в пятнах и не дают листьев и плодов, словно отравленные жалостью.

Говорят еще, что в Yom Kippur от него тянет гнилостным смрадом. С тех времен и пошла дурная слава фермы как места темной силы, подходящего для исповедующих иудаизм.

Что до Поэжу, после похорон жены они с дочерьми вновь собрали саженцы и пошли дальше на юг через Альгарв, пережили плавание по морю и обосновались в Марокко, близ Тетуана. Впоследствии миндальные деревья Quinta das Amendoas, как и везде в Португалии, долго не знали ухода. Но сегодня, подходя к ферме, мы видим, что их зеленые плоды, бросая вызов пренебрежению, покрыли неопрятно разросшиеся ветви подобно музыкальным нотам.

Из Маленького Иерусалима и Judiaria Pequena, даже с маленьких еврейских улочек на другом конце города, близ церкви Кармелитов, мы несем сюда своих мертвецов. У некоторых, как у нас, есть повозки, запряженные осликами. Большинство же соорудило для своих любимых деревянные тачки.

Старшие направляют нас к полям, раньше никогда не использовавшимся под могилы. Я выражаю своё сочувствие остальным кивком, но не говорю ни с кем. Только спрашиваю об Иуде и молотильщиках — отце Карлосе и Диего Гонкальвише. Их никто не видел.

Реза стремится помогать мне.

— Бери, мне нужно что-то делать, — говорит она. — Мир начинает рушиться всякий раз, как я сажусь без дела.

Она потерянно смотрит на меня, нервно жуя кончики волос — привычка, оставшаяся у нее с детства.

Для дяди мама выбирает место возле молодого миндального деревца, чьи ветви в виде подсвечника поднимаются в молитве к бирюзовому небу.

Девушка находит свой покой под большим пробковым деревом с ветвями, напоминающие широкие объятия дедушки.

Писатель Исаак ибн Фаррадж читает молитвы вместе с нами.

Он хоронит здесь голову Моисея Альмаля: похоже, это он был тем безумцем, подбежавшим к костру на Россио и похитившего останки своего друга, чтобы уберечь его душу от вечных скитаний в мире живых.

— Я насмотрелся на христиан на целую жизнь вперед, — доверительно шепчет он мне. — Я учу турецкий. Он легкий, пишется арабскими буквами. Сяду в первый же корабль на Салоники, который найду. Говорят, он становится еврейским городом. И тебе советую сделать то же.

— А как же ваш дом здесь?

— Совсем скоро все друзья все равно уедут из Португалии. И поверь мне, я не совершу ошибки, которую допустила жена Лота!

Вспомнив о записке, выпавшей из тюрбана Диего, в которой упоминалось имя «Исаак», я спрашиваю:

— Перед восстанием вы не договаривались ни о какой встрече с Диего Гонкальвишем, печатником?

— Насколько я помню, нет.

— А двадцать девятое число этого месяца, будущая пятница — это вам ничего не говорит?

Исаак скребет белые, похожие на наросты лишайника, волоски на подбородке и выпячивает нижнюю губу.

— Бери, — говорит он, — я вижу, у тебя неприятности и тебе нужна помощь. Но тебе следует выражаться более определенно, если ты хочешь, чтобы я понял тебя.

Он берет меня за руку и участливо смотрит мне в глаза.

Внезапно мне становится неловко из-за того, что я заподозрил в нем Исаака, упоминавшегося в записке: он не имел никаких дел с молотильщиками, и поводов для вражды с дядей у него тоже не было. Я понимаю, что начинаю подозревать всех и каждого.

— Не обращайте внимания, — говорю я.

Последовав моему совету, он пытается привести в себя Эсфирь, обращаясь к ней по-персидски. Она отвечает ему взглядом стеклянных глаз.

Я повторяю над дядей заупокойные молитвы на иврите семь раз. Как того и заслуживает Баал Шем, Хранитель Истинного Имени. Мой голос, звучащий то громче, то тише, словно прибой, накатывающий на обветренные дамбы, доносится как будто из прошлого. Страстно желая подвигаться, я оставляю свою семью хоронить руку сеньоры Розамонты под лимонным деревом. С благодарностью я забираю ее кольцо с аквамарином и кладу его в сумку с запиской Диего и брачной лентой девушки: когда-нибудь оно может спасти жизнь ласточки, пойманной фараоном.

Возвращаясь к семье, я останавливаюсь на минуту, чтобы положить ладонь на ствол массивного пробкового дерева, с которого недавно ободрали его ценную кору. По какой-то причине, возможно, для того, чтобы глубже ощутить мощь зеленого великана, я закрываю глаза. Мгновенно темнота опущенных век вспыхивает рыже-черным огнем, в меня втекает влажное тепло. Свысока до моего слуха доносится шелест листвы, словно на верхнюю ветку садится орел или цапля.

— Да, мы здесь, — слышится дядин голос. — Только не открывай глаза. Наше сияние ослепит тебя.

Я плотно сжимаю веки, и он говорит мне:

— Берекия, кора дерева — не только лишь красивый поэтический образ. Это явление, разделяющее с тобой мир сущий. Она растет, она умирает, ее может содрать дровосек. Почувствуй, как в твои ладони перетекает мощь, лежащая под этой корой.

Я прижал ладони к стволу, ощущая текучую энергию, поднимающуюся из земли через ноги мне в голову.

— Ты пришел к этому дереву потому, что оно напомнило тебе, что маска может быть не только метафорой, — говорит он. — Она может быть и настоящим украшением.

Я думаю: «Прошу тебя, дядя, объясняйся со мной настолько просто, насколько можешь».

Он отвечает сердито:

— Мы говорим на языке Царствия Небесного и не знаем иных способов общения! — Сменив тон на более сочувственный, он продолжает: — Помни: наша тень — это твой свет. То, что для нас ясно как день, для тебя — труднейшая загадка. Берекия, послушай. Ты никогда не должен пересылать свои иллюстрации с курьером, не узнающим своего отражения в зеркале день ото дня. И помни о зрении того, кто говорит десятью языками.

В этот миг руки мои начинают дрожать, и я слышу сверху хлопок. Сияющая темнота под веками мутнеет: птица — дядя — улетела. Открыв глаза, я смотрю сквозь опустевший навес из ветвей наверху в огромное голубое небо.

Его слова звенят у меня в голове: «Ты никогда не должен пересылать свои иллюстрации с курьером, не узнающим своего отражения в зеркале день ото дня». Имел ли он в виду человека, далекого от самопознания? Или кого-то без воспоминаний, пытающегося забыть прошлое, отвергнуть его существование? Человека, не узнающего себя потому, что он не хочет вспоминать собственную историю, помогающую ему быть тем, кто он есть.

«И помни о зрении того, кто говорит десятью языками». Фарид. Дядя мог говорить только о его десяти пальцах — десяти языках. Учитель велел мне положиться на его проницательность, чтобы распознать человека, не узнающего самого себя.

В какой-то момент я собираюсь помолиться над полосой пергамента, обмотанной вокруг моей талии, чтобы учитель вновь посетил меня и дал мне более четкие ответы на языке мира сущего. Но в глубине души я опасаюсь прибегать к практической Каббале: у дяди должны были быть веские причины, чтобы говорить загадками.

— Бери!!

Это мама зовет меня через поле. Я иду к ней, думая: «Все больше и больше этот мир вторгается в мою созерцательную внутреннюю жизнь. Как дядя и говорил».

Мы с Резой моем руки в ближайшем ручейке и сразу уходим с Миндальной фермы: я опасаюсь за жизнь Фарида. И старые христиане могут в любой момент наброситься на нас как саранча.

Прямо перед домом я спрыгиваю с повозки и иду в церковь Святого Петра, чтобы выяснить хоть что-то об отце Карлосе.

Все еще нет никаких его следов, его квартира до сих пор заперта. Поэтому я поднимаюсь по улицам и лестницам Альфамы к дому Диего.

Сапожник, спасший меня вчера от старых христиан, манит меня, стоя у двери своего дома, кивком предлагает войти.

— Не ходи туда, — шепчет он.

— Почему?

— Приходил человек, который искал твоего друга Диего. Он ушел совсем недавно. Но он был здесь и раньше, следил. Он может и сейчас быть неподалеку. Прячется, ждет. Просто улыбнись и кивни мне, а потом уходи.

Я даже перевыполняю его просьбу, притворно засмеявшись, потом спрашиваю:

— Что это за человек?

— Не знаю. Северянин. Светловолосый, сильный.

Я благодарно раскланиваюсь и ухожу, а в голове в такт шагам звучит вопрос: «Может ли тот же человек, что убил дядю, теперь охотиться за Диего?»

Дома Реза приготовила на обед яйца вкрутую. Разумеется, стряпня должна была стать обязанностью соседей на время основного семидневного траура, но не осталось никого, кто не скорбел бы об умерших. Все осколки керамики выметены с кухни во двор, пол вымыт. Даже отломанная ножка стола была аккуратно прибита на место.

— Это сделала Бритеш, пока нас не было, — объясняет Реза. — Сейчас она с остальными прибирается в лавке.

— Эсфирь тоже там? — спрашиваю я.

— Нет, она сидит с Фаридом в комнате твоей мамы.

— А Авибонья?

— Да, она помогает делать уборку, льнет к Синфе. — Реза жует кончики волос и вздыхает. — Я собираюсь удочерить ее, знаешь. Не могу бросить ее на произвол судьбы. Граса, ее мать, была вдовой, и она — единственный ребенок.

— Она еврейка?

Глаза Резы вспыхивают.

— Четырехлетняя девочка? Да кто ты такой, Берекия Зарко, чтобы спрашивать такое о сироте? Ты что, думаешь, дети рождаются, зная иврит, или как? Да какая вообще разница…

— Реза, ты не поняла меня. Мне все равно. Я просто мог создать проблемы.

— Я вся кругом в проблемах. — Она снова вздыхает, гладит меня по руке, как бы извиняясь. — Ее отец был новым христианином, Граса — старой христианкой.

— Безопаснее будет не говорить об этом моей маме… пока, во всяком случае.

Реза кивает, и я целую ее в щеку. Осторожно открыв дверь в мамину комнату, я вижу, что Фарид лежит на боку под двумя толстыми одеялами. Его трясет. Тетя Эсфирь сидит на стуле в ногах кровати, все так же глядя в никуда, сложив руки на коленях. Я целую ее в холодный лоб.

Смятая окровавленная простыня сдернута с постели, теперь она комом валяется у стены.

Фарид открывает глаза, но не улыбается, вообще не узнает меня. Я приношу шерстяное одеяло со своей постели и накрываю его еще и им, встаю рядом на колени, тянусь, чтобы взять его за руку. Он отмахивается от меня.

— Это может быть чума, — показывает он.

— Ты двигаешься увереннее, — лгу я.

Мы сцепляем пальцы, и его глаза снова закрываются. Я сижу, рисуя контуры карты Португалии, Греции и Турции подобно изображениям на шахматной доске, где моя семья и я сам — всего лишь пешки.

Когда озноб Фарида отступает и он погружается в сон, я некоторое время глажу его по волосам. Подхватив из угла грязную простыню и намотав ее на руку, я выхожу на цыпочках и тихонько пробираюсь в свою комнату, чтобы скрыть следы его недержания от мамы, опасаясь, что она заявит, будто его семья бросила его из-за усиливающейся болезни. Реза вздрагивает, увидев меня, но ее взгляд выражает понимание. За кустом олеандра со стороны сарая я прячу простыню. Позже я скажу Бритеш, где она, и предупрежу, чтобы она была осторожна при стирке и береглась впитавшихся в простыню вредных субстанций.

Поскольку уксуса нет, я мою руки черным мылом и водой, иду в подвал и пишу список подозреваемых — начиная с оставшихся молотильщиков — микрографическими буквами в форме имени дяди:

Отец Карлос.

Диего Гонкальвиш.

Рабби Коса.

Мигель Рибейру.

С последним взмахом пера я думаю: «Девушка, которую мы похоронили, подобно флюгеру укажет мне нужное имя».

Я беру ее портрет, кладу в сумку молоток и обхожу все пекарни Альфамы и соседей Грасы, чувствуя, что она — ключ к разгадке. И если мне удастся выяснить, кто она, я узнаю также и имя того, кто разрушил мое будущее.

Теперь, когда все успокоилось, я вижу, что Лиссабон превратился в город пристально смотрящих глаз христиан, мусора и навоза, разломанного дерева и окровавленного камня. Ни один из полудюжины пекарей или их помощников, кого я расспрашиваю, не знаком с девушкой. Я сворачиваю у собора и направляюсь в Маленький Иерусалим. Лавки закрыты, по улицам разбросан мусор. Женщины отмывают кровь от ступеней своих домов. Сгоревшая кровать тлеет в середине Синагогальной площади, словно дожидаясь хозяев. Пекарня Симона Коля возле Речного дворца заколочена. Я огибаю ее, прохожу мимо груды гнилой капусты и лука, доставшегося вместо игрушек бездомным котам, у одного из которых гениталии, обросшие шерстью, распухли до размера небольшого лимона. Я стучу в дверь господина Коля, и он выглядывает из окна. Его небритое лицо и запавшие глаза свидетельствуют о болезни, поразившей нас всех.

— Педро Зарко? — спрашивает он.

Я киваю, и он указывает на двор. Я жду у ворот. Впустив меня, он обнимает меня и целует. Его грудь тяжело вздымается подобно кузнечным мехам, словно он сдерживает рыдания.

На нем траурное одеяние из грубого льна.

— Кири? — шепотом спрашиваю я, называя имя его единственного сына с тем же священным трепетом, с которым произнес бы тайное имя Бога.

— Да, — отвечает он. Мы беремся за руки. — Как твоя семья? — спрашивает он.

— Дядя Авраам мертв.

Симон задыхается:

— Как он мог…

Он умолкает, поскольку оба мы знаем, что в этом мире даже гаона, гения, человека, могущего творить чудеса, можно убить простым клинком.

На мой вопрос об Иуде он мотает головой.

— Многие пропали, — говорит он. — И их никогда уже не найти. Их поглотил Левиафан. И помяни мои слова, — говорит он пророческим тоном, — чудовище насытится, лишь пожрав нас всех. Подожди и увидишь!

Я протягиваю ему рисунок.

— Эта девушка… видели ее? Мне кажется, она могла работать в пекарне.

Он скашивает взгляд.

— Немного напоминает Меду Форжаж в юности, — говорит он. — Такие же приподнятые брови, сходящиеся к переносице. Как крылья бабочки. Но я не знаю ее.

— Кто такая Меда Форжаж?

— Уехала из Маленького Иерусалима незадолго до обращения. Но ей должно быть не меньше пятидесяти. Она вдова. Не может быть, чтобы это была она.

— Куда она переехала?

— Куда-то в окрестности Белема, по-моему. — Белем — городок неподалеку, из которого португальские каравеллы отправляются в Африку, Индию и Новый Свет. — Думаю, она надеялась встретить там богатого исследователя, если ты понимаешь, о чем я, — добавляет Симон. Он пожимает плечами в знак того, что не может ее осуждать. — Мы делаем все, что необходимо для выживания.

— Женщина ее лет — она не может довольствоваться только этим, — говорю я.

— Ее муж возил шерсть из Фландрии. Она помогала ему, вела бумаги. Может быть, она занялась шитьем, как твоя мать.

— Спасибо. — Мы обнимаемся так крепко, словно боимся признать, что это может быть наша последняя встреча. — Вы ведь больше не откроете пекарню, верно? — замечаю я.

Симон мотает головой.

— Я больше не желаю кормить эту страну, — говорит он. — Вымогатель, — добавляет он шепотом. — Это гораздо более удачная профессия для Португалии.

От пристальных взглядов собравшихся возле ворот Святой Катарины христиан волоски у меня на загривке встают дыбом, но эта готовность моего тела в любую секунду броситься бежать — излишняя предосторожность: их глаза спокойны, дыхание легко. Их страх перед чумой, засухой и несметным числом демонов, правящих их сознанием, отступил, по крайней мере, на время. Я добираюсь до предместий Белема меньше, чем за час. Здесь сотни африканцев и поденных рабочих, погоняемые плетьми, трудятся над возведением в честь короля Мануэля нового огромного монастыря, который будет закончен в лучшем случае в следующем веке.

Тряпичник в грязных штанах указывает мне направление к местной пекарне. Тощая женщина с осуждающим, злым выражением на лице встречает меня в дверях.

— Чем могу служить, сеньор? — спрашивает она на португальском с сильным кастильским акцентом.

По акценту я понимаю, что она — новая христианка их Кастилии, одна из нескольких тысяч, бежавших в эти земли после изгнания евреев королем Фердинандом и королевой Изабеллой в 1492 году. Видно, что ей неприятно выглядеть здесь своей. Я показываю ей рисунок.

— Я ищу эту девушку.

Она отворачивается и принимается перекладывать кексы с деревянных подносов в мешочки.

— Это важно, — добавляю я.

— Если не собираетесь ничего заказывать, уходите.

— Она мертва, — говорю я. — Я бы хотел известить ее родителей.

Она оборачивается, недоверие заставляет ее приглядеться.

— Это дочка сеньоры Монтейру. Зачем вам…

— А сеньора Монтейру жива? — перебиваю я: мне трудно и дальше терпеть страх, даже живущий в душе еврея.

— В конце улицы направо. Дом с желтой полосой. Но лучше было бы…

— Скажите, сеньора Монтейру имеет какое-то отношение к Меде Форжаж?

— Ее невестка, — отвечает она. — Откуда вы…?

— Брови, похожие на крылья бабочки. И память старого еврея.

В конце улицы худощавая женщина с рыбьими глазами и сморщенным сухим лицом, показавшаяся в дверях, смотрит на меня свирепо, словно я прервал карточную игру. У нее на голове красуется потрепанный парик из вощеных черных льняных нитей.

— Вы сеньора Монтейру? — спрашиваю я.

— А кто спрашивает?

— Мое имя ничего вам не скажет. — Я протягиваю ей портрет. — Вы узнаете эту девушку?

— Это Тереза. Откуда у вас это?

Ее муж, приземистый, напоминающий кролика мужчина, возникает откуда-то из глубины дома. Он весь в каком-то белом порошке, возможно, извести, вокруг его босых ступней поднимаются клубы пыли, пока он подходит к нам. Над его сонными темными глазами крыльями расходятся брови.

Женщина говорит ему:

— У этого человека портрет Терезы. Смотри.

Его рот широко раскрывается, словно он никогда прежде не видел иллюстраций — или просто не понимает, в чем дело. Когда я с трудом начинаю подбирать слова, рассказывая о ее смерти, он поднимает к лицу кулаки. Его глаза наполняются слезами. Я пытаюсь дотянуться до него, но сеньора Монтейру хватает меня за руку.

— Что ты такое несешь?! — восклицает она.

— Ее убили во время восстания в Лиссабоне. В воскресенье.

Сеньора задыхается, зажав ладонью рот. Ее глаза, переполненные ужасом, не видят ничего вокруг. Мы втроем погружаемся в мрачную тишину, потом она разражается криком:

— Я знала, что это будет с нами! Убили вместе с теми евреями, так?!

Ее муж отталкивает женщину и убегает в дом прежде, чем я могу ответить. Она ударяется о стену и падает.

— Ублюдок! — кричит она.

Она скалит зубы, плюет ему вслед.

Я помогаю сеньоре подняться, подбираю с земли рисунок. Она не плачет, и я говорю ей:

— Ее убили в Маленьком Еврейском квартале. Вы не знаете, что она могла там делать?

Она выхватывает у меня из рук рисунок и внимательно изучает его, словно подготавливая критический отзыв.

— Это она, верно. Ты сделал?

— Да, — отвечаю я.

— Художник, значит. Грязный козлина не должен был убегать. Но девочки от смешанных браков… потому что она такая и есть, понимаешь… я не еврейка. Слава Богу. — Она манит меня в дом жестом, больше подходящим для отпугивания мух. — Он еврей… был, то есть. Это все смешанная кровь. Заставляет девушек хотеть мужчину сразу, как начнутся менструации. Луна, она вызывает разногласия, говорят, в детях от смешанных браков. — Она потирает грязные мозолистые ладони. — Все это беспокойство в крови, чистой с порченной. — Она качает головой. — Ты талантливый, понимаешь? Ты ведь не еврей, да?

— Был когда-то. Сейчас я просто пытаюсь выжить. Как и большинство в этой навозной куче.

В ее взгляде обозначается презрение. Я пытаюсь не забывать, что и она — воплощение Бога, отблеск сапфира любви, вечность назад созданного Им в этом мире. Я вижу лишь слюну у нее на губах и грязно-черный парик.

— Может быть, вы все-таки расскажете мне, что Тереза делала в Маленьком Еврейском квартале? — прошу я.

— Ты что, не слышишь меня? Протискивалась меж своих ног! Хотела себе птицу с обрезанными крылышками! — Она замечает, что ее слова мне неприятны, смеется и с хлопком складывает ладони. — Ей нравилось, как большая толстая еврейская куропатка скакала у нее внутри все вверх и вверх, а потом начинала разбрызгивать свой…

— Кто ее муж? — перебиваю я.

— Импортер с большими мозгами и большими яйцами, говорят, тоже. Мех… вроде шерсть. Только на вкус как марокканские финики. — Она жадно облизывается. — Но никаких денег. Вы все не умеете зарабатывать много денег. Ха! Я поняла это дважды за свою жизнь! Этот мой муж… А теперь еще Терезин. — Она качает головой, хмурится. — Звать Мануэль Мончике. Можно подумать, она не могла себе найти кого-нибудь…

Кажется, мое сердце пытается вырваться из груди. «Конечно, — думаю я, — бывший ученик дяди, — Тереза была его невестой из старых христиан!»

Всего месяц назад мы узнали, что Мануэль получил от короля карту чистой крови, действенно стирающей «пятно» его еврейского прошлого. Недавно дядя оскорбил его на улице Храма за это видимое предательство. Теперь, в обрамлении откровения сеньоры Монтейру, это столкновение приобретает зловещие тона.

Холодные пальцы прикасаются к моей руке. Я вновь пытаюсь сосредоточиться на настоящем и вижу, что сеньора Монтейру мне улыбается: она задрала юбку и гладит себя между ног. Я срываю с нее парик и бросаю на пол ей за спину. Под ним из побитого вшами черепа торчат жидкие пряди седых волос.

Ее кудахчущий смех сопровождает меня к выходу. Улицы Белема, а затем предместья Лиссабона раскидываются передо мной, но все равно мне кажется, что я бегу все дальше в загадку убийства моего учителя. Может быть, Мануэль обнаружил Терезу с дядей, выхватил нож и…

И все равно непреодолимое препятствие преграждает мой путь к ответу: откуда Мануэль мог знать о местонахождении люка и геницы?

Будь благословен распахивающий объятия благоволения: ворота Святого Лоренью охраняет лишь ленивая горстка людей.

Пройдя через ворота, я огибаю замусоренный холм, вершину которого венчают оборонительные сооружения Мавританского замка, и быстро спускаюсь к Альфаме: я должен проверить, как там Фарид, перед тем, как встречусь с Мануэлем Мончике. Мама встречает меня в кухне. У нее за спиной стоит Диего. Рана у него на подбородке почти полностью скрылась под отросшей за несколько дней бородкой, стежки едва заметны. Голову украшает привычный темно-оранжевый тюрбан. Он взирает на меня поверх широкой переносицы, словно надеясь разгадать мои мысли, бросается ко мне как раненый пес. Мы обнимаемся. Но знание того, что он мог быть участником убийства моего наставника, заставляет меня совершать осторожные, самоуверенные движения плохого актера.

— Я сожалею о твоем дяде, — говорит он. — И о том, что его убила толпа христиан — это слишком страшно, чтобы в это поверить.

Слова Диего не способны разрушить неподатливую стену, воздвигнутую мной: я не только не доверяю ему, теперь я вижу незнакомца, стоящего в углу кухни возле очага, и не могу позволить им разглядеть мою смятенную душу. Бочкообразный мужчина с каменным лицом в грубой купеческой ливрее двумя руками держится за рукоять скрытого в ножнах меча, застыв во внимательном ожидании. Я вопросительно киваю в его сторону.

— Мой охранник, — поясняет Диего.

— Новый христианин?

— Да. С картой прощения. Я решил, что так безопаснее. Тем более теперь, когда толпа уничтожила твоего дядю и стольких еще, я думаю…

— Моего учителя убил еврей! — заявляю я.

— Что?

— Дяде перерезали горло способом, известным шохету.

Словно впервые моя мать услышала этот довод.

Она оперлась на стол, будто эта земля ушла у нее из-под ног.

Диего хватает воздух ртом. Он прикрывает губы ладонью, ища способа не допустить самое эту мысль в собственное сознание.

Покажет ли он себя в состоянии шока невинным философом или же примется драматически заламывать руки, как убийца?

— Но зачем было еврею отнимать жизнь твоего дяди? — спрашивает он.

— Может, из зависти, может, ради того, чтоб ограбить, — лгу я, тщась проверить его реакцию.

Неожиданно мама кричит:

— Что, во имя Господа, ты несешь, Берекия?! Разве мог кто-то из нашего народа убить моего брата?!

Ее голос приобретает истерические нотки, а это значит, что она в шаге от того, чтобы назвать меня плохим евреем.

Я делаю глоток воды из кувшина, смотрю ей в глаза и говорю:

— Украдена рукопись. Ни один старый христианин даже не догадывался, что они были у нас в доме.

Мама принимается дергать себя за волосы.

— Ты уверен? — спрашивает Диего. Я киваю, и он берет меня за руку. — Откуда забрали рукопись?

— Из подвала.

— У него в подвале были книги! О чем ты…

— Его последняя Агада, — поясняю я.

— Он хранил книги на иврите?

— Да.

— Он что, совсем выжил из ума?!

Либо Диего умело разыгрывает неведение, либо действительно еще не полностью посвящен в тайную группу молотильщиков и ничего не знает о генице. Надо будет проверить отца Карлоса, если он все еще жив. И все же, что если он лжет, чтобы навлечь подозрение на своего брата-философа?

— Он тайно отправлял книги из Португалии, — говорю я Диего. — Спасал их от огня.

— Боже Всевышний. От кого?! — спрашивает он.

— Не знаю. Слушай, когда ты в последний раз видел дядю?

— В прошлую пятницу. В больнице. Ты был с ним. Почему ты…

— А в воскресенье? — спрашиваю я. — Тогда ты его не видел?

— Нет. К чему все эти вопросы?

— Я пытаюсь проследить его перемещения, — лгу я. — Где ты был с воскресенья и до сих пор?

— Прятался. С другом. — Выражение лица Диего становится жестким, словно он собирается устроить мне выговор. — Берекия, мне кажется, ты должен объяснить свое поведение. Почему ты думаешь, что…

— Я никому ничего не должен объяснять, — грубо обрываю я. — Смерть дяди дала мне новые права, и одно из них состоит в том, чтобы пренебречь мрачным выражением лица, которым ты пытаешься меня запугать. Думай обо мне что хочешь. Сердись, молись, цитируй мне Тору. Мне все равно.

— Тебе не должно быть все равно. Что если…

— Молчи, Диего! Просто скажи мне, что ты знаешь о человеке, который ищет тебя в твоей собственной квартире?

— Каком человеке?! О чем ты…

— Когда я пошел искать тебя сегодня утром, твой сосед напротив, сапожник, он сказал мне, что тебя ищет какой-то человек… светловолосый, сильный… возможно, северянин.

Глаза Диего выдают нешуточный страх.

— Ты не знаешь никого, кто мог бы следить за тобой? — спрашиваю я.

— Нет, — шепчет он, беря меня за плечи и крепко сжимая. — Если… если только это не тот же человек, что убил твоего дядю!

— Да, я думал об этом. Но зачем кому-то нужна смерть вас обоих?

Он мотает головой.

— Думай!

— Никаких причин, — стонет он. — Что мы могли знать такого, что…

— Дядя не говорил ни о какой особенной рукописи, которую он обнаружил? О чем-либо таком?

Он мотает головой. Я достаю рисунок девушки, убитой вместе с дядей.

— А она? — спрашиваю я, разворачивая набросок и протягивая ему. — Ты знаешь ее.

— Нет. Кто это?

— Неважно. — Я убираю рисунок обратно в сумку. — А как насчет Мигеля Рибейру? Что ты знаешь о нем?

— Он дворянин, правильно? Сын старого Родригу Рибейру, если я правильно помню.

— Да. Дядя ничего не говорил о нем? — опрашиваю я.

— Не мне. Но Бери, у тебя ведь должны быть какие-то еще догадки насчет убийцы. Что ты нашел в подвале? Что-то, что помогло бы понять, кто этот северянин, который за мной охотится? Я должен знать. Если он меня ищет, мне нужно…

— Ничего, — лгу я, не желая доверять ему все, что мне удалось выяснить. Я отворачиваюсь от его недоверчивого взгляда к матери. Она пристально смотрит в огонь, пляшущий в очаге. Я глажу ее по руке. — Как Фарид? — мягко спрашиваю я.

Она оборачивается ко мне, испуганно глядя мне в глаза, и говорит:

— Берекия, я должна знать все. Украли одну только Агаду?

— Да, мне кажется, да. Так как себя чувствует Фарид?

— Тебе не кажется, что нам следует…

— Мама, просто скажи мне, как Фарид…

Она втягивает голову в плечи и отворачивается с пренебрежением.

— Ты ненормальная! — ору я. — Со всеми своими «следует» и приличным образом жизни. И что хорошего это тебе дало?!

Ее глаза наполняются слезами, и она произносит полным отчаяния голосом:

— Как ты можешь так со мной говорить, когда Иуда…?

— Пой эту песенку козлам! — выкрикиваю я.

Я ухожу прочь от нее и Диего, со смесью болезненного сожаления и удовлетворения понимая, что именно я стал зачинщиком спора. Смерть дяди освободила меня от того, чем я был в прошлом, и от будущего. Похоже, гнев и отчаяние стали моим единственным наследием.

Я заглядываю в мамину комнату к Фариду. Он спит, прерывисто дыша и вздрагивая во сне, словно ему снится кошмар. Я протираю его лицо и руки влажным полотенцем, его внутренняя борьба постепенно затихает. Подавленный страхом за его жизнь, я выхожу прочь из дома.

— Куда ты направился?! — кричит мне вслед мать.

— Наружу!

Диего вынуждает меня остановиться, догоняет неверной походкой возле самых ворот, усиленно трет отросшую щетину на лице.

— Если ты не ошибся насчет дяди, — говорит он, — то тебе тоже может угрожать опасность.

— Это не имеет значения. Ни один старый христианин больше не ранит меня. — Пристально глядя ему в глаза, я прибавляю: — Или еврей, если на то пошло!

Он ласково прикасается к моей руке.

— Ты так невинен, сын мой. Ты не представляешь себе, что они могут сотворить. Берекия, мне кажется, ты и твоя семья должны собрать вещи и уехать. Именно это я сам собираюсь сделать. Я разбираюсь с делами, продаю, что могу, а потом убираюсь отсюда, неважно куда. Король не посмеет остановить нас после того, что…

— Мир тебе, — прерываю я, потом вдруг вспоминаю о его записке. Я достаю ее из сумки, сую ему в руки. — Это выпало из твоего тюрбана, когда ты лежал на мостовой. Боюсь, она немного испачкалась в крови сеньоры Розамонты. Прости.

Диего читает записку, понимающе кивает.

— Верно, Исаак. Знакомый из Андалусии. Из Ронды. Памятка, чтобы не забыть встретиться с ним в срок. Моя память уже совсем не та, что была раньше. Твой дядя был знаком с ним.

— A Madre?

— Фонтан Божьей Матери. Мы должны были там встретиться. Мы были… — Он умолкает и в страхе хватает меня за руку. — Похоже, теперь я начинаю понимать! Исаак говорил что-то насчет продажи книги твоему дяде! Я решил, что она на кастильском, но когда ты сказал, что он хранил книги на иврите…

— Когда?

— За несколько дней до его… до воскресенья. Мы встретились здесь. Ты, наверное, был в лавке. Исаак сказал, что у него есть копия «Книги Хазар» Иуды Ха-Леви, и твой дядя дышал так глубоко, словно пахло миртом.

— Я бы хотел познакомиться с ним, — говорю я.

— Я попробую найти его и привести сегодня к вечеру после ужина. — Когда я благодарю его, Диего добавляет: — Может быть, не стоит сейчас разгуливать по Лиссабону? Тебе следовало…

Я отмахиваюсь от него, выхожу из ворот и спускаюсь к улице Святого Петра. Оглянувшись в последний раз, я вижу поверх стены дворика голову Диего, направляющегося к кухне. А что если мальчишки, пытавшиеся забить его камнями, получили вознаграждение, например, от кого-нибудь из молотильщиков?

«Не бывает случайностей и совпадений, — слышу я голос дяди. — Все несет свой смысл».

Человек в белом неожиданно выскакивает из дверей и тычет мне в лицо книгой в кожаном переплете. Мой нож мгновенно оказывается у его горла, и он выкрикивает мое имя:

— Бери! Что ты делаешь?!

Я опускаю клинок: это всего лишь Антониу Эскаравелью со своим изъеденным червями Новым Заветом. Бывший член еврейского совета и серебряных дел мастер, обладающий поразительным проворством, он стал ревностным христианином сразу после насильного обращения и еще более ревностным психом некоторое время спустя.

От Антониу несет, словно от старой мусорной кучи. Его седая бородка свалялась от засохшей грязи, а загорелая сухая кожа покрыта красными волдырями. Его Евангелия распространяют запахи кардамона и навоза — малоприятное сочетание. Я зажимаю нос.

— Да будет с тобою Господь! — лает он, пока я убираю кинжал. Он часто моргает своими безумными пронзительными глазками и приставляет книгу к моему подбородку, задирая его вверх, словно выправляя мне осанку.

— Я бы хотел, чтобы ты перестал ко мне приставать, — отвечаю я ему. Я отталкиваю от себя Евангелие и вздыхаю, заметив гнид в его спутанных жидких волосах. Надеясь, что он сможет хоть чем-то помочь мне в расследовании убийства дяди, я спрашиваю: — Ты был на том же месте у моего дома, что и всегда, когда началось восстание?

Он пропускает мой вопрос мимо ушей, отвечая с щербатой улыбкой:

— Я опять подал прошение, чтобы отправиться в Рим на встречу с Папой. Похоже, на этот раз мне дадут выездную карту.

— Ты все никак не успокоишься! — восклицаю я, поскольку он годами пытался выехать из Португалии. Королевский декрет от двадцатого апреля 1499 года закрыл перед новыми христианами все границы.

— Конечно, нет! — отвечает он, возмущенный моим намеком на безнадежность его предприятия. — И ты должен отправиться вместе со мной, мой мальчик. Ты и господин Авраам!

— Для моего учителя больше не будет путешествий, — шепотом говорю я себе, не желая проверять, как Антониу может отреагировать на весть о его смерти. С мечтательной улыбкой я вспоминаю слова, которые мой дядя часто повторял ему: — Зачем совершать такое долгое путешествие к человеку, столь далекому от святости?! — К собственному изумлению я повторяю нищему еще одну дядину фразу: — Самая мысль о том, чтобы увидеть Папу, заставляет мою макушку зудеть.

Начну ли я теперь подражать моему наставнику? Так ли смогу удержать его рядом с собой?

— Я думаю, ты сочтешь поездку к Папе Юлию II избавлением, — замечает Антониу. — Говорят, мусульмане на итальянском полуострове очень доброжелательны.

Мусульмане в Италии? Похоже, засуха совершенно лишила его любых представлений о географии.

— Слушай внимательно, дружище, ты был здесь в воскресенье, в первый день восстания? — повторяю я свой вопрос.

— Неподалеку… прятался, — отвечает он и поднимает к губам палец. — С четвероногим другом.

— Тебе были видны ворота нашего внутреннего двора?

— Да, — говорит он. — От мостовой до неба, все это часть…

— А ты не видел, чтобы кто-нибудь заходил внутрь? Может быть, с ножом… или с четками. Возможно, Мануэль Мончике? Ты ведь помнишь его, это один из учеников дяди.

— Была, похоже, одна или две стрекозы, — отвечает он. — И несколько жаб. Не так-то просто их заметить, когда они заскакивают в…

— А человек? — Он мотает головой, и я спрашиваю: — Ты уверен? Что скажешь про Диего Гонкальвиша? Ты с ним знаком, он печатник… друг моего дяди.

— Нет.

— А отец Карлос? Или рабби Лоса?

Он мотает головой после каждого названного мною имени. Похоже, убийца вошел в дом и сбежал через фруктовую лавку — или через отдельный вход с улицы Храма в мамину комнату.

— Тогда мир тебе, — говорю я ему и киваю, намереваясь уйти.

Стоит мне сделать пару шагов, как он хрипло окликает меня:

— У тебя нет с собой пасхального ягненка? У меня в животе дыра больше, чем в душе!

— Сходи проведай Синфу, — кричу я ему. — Она даст тебе любые фрукты, какие захочешь.

— Господь с тобой, мой мальчик.

Впереди, возле стен собора шумят нищие: несмотря на запрет под страхом смерти со стороны короны, убили одну из коров, выпущенных королем на улицы. Жилистый мужчина сдирает с нее шкуру ржавым ножом, пока вспотевший жонглер приводит в восторг свору бездомных собак, поочередно подбрасывая в воздух три ее окровавленных копыта.

За углом стоит дом Мануэля Мончике, но никто не отзывается на мой стук. На мгновение распахивается один из ставней.

— Это Педро Зарко, — кричу я, используя для безопасности христианское имя.

Не дождавшись ответа, я обхожу дом. Перебросив молоток за стену, окружающую двор, я подтягиваюсь и перебираюсь через нее. Эльфоподобная матушка Мануэля стоит возле задней двери, облаченная в черные одежды, сжимая в узловатых руках голубой глиняный кувшинчик.

У нее выжидающий взгляд напуганного зверька, загорелое лицо изъедено морщинами.

— Это я, Педро, — говорю я. — Я ходил с Мануэлем в школу. Мой дядя — господин Авраам.

Когда я подбираю с земли молоток, она швыряет в меня кувшинчик. Он разбивается у моих ног на две идеальных половинки. Она убегает в дом.

В дверях возникает Мануэль, одетый в отделанный черной бахромой алый плащ. Клинок меча, который он держит вертикально перед собой обеими руками, делит пополам его румяное молодое лицо. Он кажется мне очередным чудом в эту эру лжи, обременяющей нас всех: никто не мог бы и помыслить, что когда-то он был невероятно чувствительным мальчиком, чьи глаза становились влажными от легчайшего порыва ветра, вечно уставший после утомительной беготни по лесам за обожаемыми им бабочками.

Сейчас он раздувает грудь как фазан, рисует в воздухе букву йод кончиком клинка и деланно повелительным голосом говорит мне:

— Мне все равно, за какими долгами ты явился, но ты не получишь ничего ни от меня, ни от моей семьи!

— Можешь пойти и спеть эту песенку еще и козлам, — отвечаю я. — Побереги свою христианскую браваду для девственниц, которых ты соблазняешь в Йом Кипур. У меня с собой только это. — Вытащив свернутый рисунок из сумки, я бросаю его Мануэлю. — Взгляни, мой смелый и прекрасный крестоносец!

Мануэль встает на колени, осторожно поднимает с земли набросок. В ту же секунду в его глазах вспыхивает удивление. Словно я вручил ему украденную вещь, он спрашивает меня:

— Где ты это взял?!

— Сам нарисовал.

— Ты видел ее? — Он вкладывает меч в ножны и подбегает ко мне. Схватив меня за руки, словно мы вновь стали друзьями, он засыпает меня вопросами: — Где? Когда? Она жива?

— Мануэль, мне очень жаль… она погибла. Ее убили в нашем доме.

Стоит мне объяснить все, и его ладони холодеют. То, что он не верит мне, слышится даже в его дыхании. Либо дар обманывать у него в крови, либо он впервые узнал о ее смерти.

— Не может быть, чтобы это была она, — говорит он. — Даже твоя рука могла дрогнуть, рисуя глаза, линию подбородка…

— Она прачка или булочница? — спрашиваю я.

— Ни то, ни другое, — улыбается он. — Это не та…

Я достаю из сумки кольцо из переплетенных золотых нитей, и он выхватывает его у меня из рук. Уверенность исчезает из его голоса.

— Это та девушка. Но, в самом деле, это еще ничего не доказывает. Я знаю еще одну женщину, у нее были точно такие же кольца.

— Ее руки пахли оливковым маслом, розмарином и лимонным маслом. На них была сажа. А на висках — две одинаковые отметины. Как от…

Мануэль страшно бледнеет и встает на колени, чтобы не потерять сознание. Словно собираясь уснуть, он закрывает глаза и принимается рыдать. Когда ему, наконец, удается перевести дыхание, он произносит:

— Свечи… Она работает у господина Бенту. Они вместе делают ароматические свечи. С цветочными эссенциями. Когда воск остывает, свечи покрывают оливковым маслом, чтобы они не портились.

— А отметины?

Мануэль кивает.

— При рождении. Повитуха едва вытянула ее. Щипцами. Она не выходила. Потом боялась делать первые шаги. Такая очень робкая, словно мир был крутой лестницей, уходящей в мрачное подземелье. Я пытался помочь ей увидеть, что внизу сад. Помогал ей войти в него. Мы были… мы…

Я жду, пока его слезы иссякнут, и размышляю над тем, что столь застенчивую девушку просто невозможно было застать обнаженной в обществе моего дяди, да еще после занятий любовью.

Внезапно Мануэль глухо спрашивает:

— Как ее убили? Ее изнасиловали?

— Я не знаю, насиловали ли ее. Я так не думаю. Но, Мануэль, ей перерезали горло.

— Боже милостивый… — Он прячет лицо в ладонях на некоторое время. Потом поднимает голову и говорит: — Я… я полагаю, ты ее уже похоронил.

— Мы не могли ждать дольше. Прости. На Миндальной ферме. Я покажу тебе место, как только смогу. И мы вместе прочитаем над ней кадиш. Но скажи, ты не знаешь, что она могла делать возле моего дома?

— Она ушла из дома в воскресенье, чтобы навестить Томаша, своего брата. Он живет недалеко от вас. Наверное, она убегала от толпы и оказалась у вас дома случайно.

— Она знала моего дядю? — спрашиваю я.

— Конечно, она о нем слышала. Но, насколько мне известно, они никогда не встречались.

— Ну, а как насчет его молотильщиков… Диего, отца Карлоса?

— Не думаю, что она даже слышала о них.

— Она считала себя еврейкой?

Он мотает головой.

— Не совсем. Моисеевы законы о том, что ее мать должна быть еврейкой и все такое. Ее мать — старая христианка, родилась в Сеговии, но жила в Лиссабоне с самого детства. Настоящая крестьянка. Но даже не вздумай рассказывать ей об этом. Отец Терезы — португальский новый христианин из Хавеша. Когда она решила выйти за меня, они отказались ей чем-либо помогать. И что я делаю? Получаю карту чистой крови. Логично, так? Не все ли равно этой старой стерве? Она мне говорит, еврей — как гранат, потому что кровь внутри него пачкает все, к чему он прикасается. У нее на все есть ответ. Как у дьявола. — Он встает, его лицо искажает мука, и он отворачивается от меня. — А твой дядя, он никогда не мог оценить сокровище, которое мне досталось.

— Мануэль, господин Авраам тоже мертв.

Он вздрагивает, склоняется ко мне. В его глазах бьется паника. Я киваю, подтверждая свои слова.

— Тетю Эсфирь изнасиловали, и она ничего не говорит. Иуда до сих пор не нашелся. Дяди больше нет с нами. Мама, Синфа и Реза в безопасности.

Мануэль снова отворачивается, чтобы скрыть слезы. Или это — его прежняя боль?

— Тогда господин Авраам никогда не сможет дать мне прощение, — слышится его шепот.

— Его прощение для тебя важно? — спрашиваю я.

Мануэль оборачивается и смотрит на меня такими глазами, словно задавать подобные вопросы — преступление.

— Берекия, карта короля не лишает сердца!

— Я говорил с ним о тебе. После той ссоры на улице. Он сказал, что при следующей встрече обязательно помирится с тобой. Ему была ненавистна сама мысль о карте чистой крови, и он думал только об этом. Он понял, что повел себя неправильно. С тобой его благословение.

С ресниц Мануэля падают безмолвные слезы. Он подбирает с земли половинки материного кувшина.

— Как христиане нашли его? Он что, не ушел вместе с тобой?

Я думаю обмануть его, но прихожу к выводу, что правда еще запутаннее лжи. Когда я заканчиваю описывать тела, он вновь прячет лицо в ладонях.

— Это невозможно! — говорит он. Он произносит это слово, похожее на стон, снова и снова, пока его голос не падает до шепота, растворяющегося в океане безмолвия.

Я подхожу к нему и говорю:

— Мы должны точно выяснить, как именно она попала в подвал. Может быть, ее брат сможет что-то рассказать.

— Если он еще жив.

По дороге к квартире Томаша Мануэль без конца шепчет имя жены, словно молитву. Он прячет эмоции под маской неподвижной бдительности, крепко сжимая рукоять меча. Ему все это совершенно не идет. Мануэль пришел в этот мир с сачком для бабочек и тетрадью вместо полированной стали в руках.

Наша цель — третий этаж убогого домишки в бедном квартале под холмом, увенчанным церковью Святого Стефана.

Равнодушные колокола возглашают вечерню, когда мы добираемся до места, и внутрь стягиваются старые христиане. Смотритель прогоняет свору зарвавшихся псов, вознамерившихся присоединиться к службе. Горизонт окрасился пламенеющими цветами заката. Темнота шестого вечера Пасхи кажется почти осязаемой.

Свояк Мануэля, подмастерье пуховщика, в момент нашего появления набивает перьями сеть. В его мансарде пахнет как в курятнике. У него совсем нет шеи, лицо покрыто красной сеточкой, как у отца Карлоса, на лоб падают пряди грязных каштановых волос. На его лице написано бычье выражение безразличной, навязчивой ярости, он выслушивает новости, не поднимая глаз. Лишь на мгновение останавливаются его руки.

— Она сказала, что пойдет на улицу, — говорит он. — Она жаловалась на нечистоту, время женской боли.

Я вывожу Мануэля на улицу: мы узнали все, что хотели.

— Что ты знаешь об этом человеке? — спрашиваю я.

— Ты еще спрашиваешь? Та половина, на которую он христианин, обладает манерами и интеллектом свиньи. Можешь себе представить, насколько это не нравится его же еврейской половине. Наверное, Терезу удочерили. Это единственное объяснение.

Я смотрю вверх и вижу, как Томаш отходит от окна. Мог ли он пойти следом за сестрой и убить их обоих из какой-нибудь наполовину сформировавшейся религиозности, передавшейся ему от матери? Мог ли он прийти, чтобы убить дядю, одновременно с молотильщиком, посвященным в тайну нашей геницы? Возможно ли вообще такое совпадение?

Вниз слетают два перышка. Я тянусь за одним из них.

— Думаю, Тереза считала себя еврейкой гораздо в большей степени, чем ты думаешь, — говорю я, хватая перо. В ответ на озадаченный взгляд Мануэля я спрашиваю: — Куда обычно направляется женщина, у которой только что завершился танец с луной?

— В купальню, — отвечает он.

— А где у нас ближайшая купальня?

— На улице Святого Петра. Ниже по улице рядом с вашим…

— Именно.

 

Глава X

Наша синагога в Маленьком Еврейском квартале была построена в 1374 году по христианскому календарю на невысоком холме, примыкающем к южной границе древних крепостных стен Лиссабона. У подножия холма находится крошечная площадь с огромной грушей посередине, сестрой высокого гиганта, когда-то украшавшего двор нашего главного храма в Маленьком Иерусалиме. Лестница из полированного мрамора поднимается на шесть метров вверх от сплетенных, словно щупальца осьминога, корней к кожевенной лавке Самуэля Орику на первом ярусе и еще на четыре до синагоги на втором.

По другую сторону от синагоги тянется улица Святого Петра. Здесь наши предки заложили вход в микву, ряд последовательно соединенных бассейнов — два из них для ритуального омовения — высеченных прямо в скальном основании холма и снабженных ключом в качестве источника воды. Изощренные переговоры рабби Закуто и некоторых других глав еврейской общины уберегли ее от повальной конфискации в 1497 году и позволили нашему хазану, Давиду Моисею, остаться ее управляющим. Разумеется, от наших мужчин и мальчиков больше не ждали, что они станут погружаться в ее воды накануне субботы. Но я настоял. В конечном счете, ванна — это всего лишь ванна, и даже Папа не взялся бы доказать, что на уме у другого человека.

Конечно, теперь все изменилось: проклятия португальцев веревками затянулись на наших руках, и королевская протекция больше не имеет никакого значения. По всей Испании купание в пятницу признано достаточно веским основанием для обращения человека в дым. То, что Лиссабон начал одобрять костры инквизиции, стало достаточно очевидно за прошедшую неделю.

Естественно, и женщин точно таким же манером объявляли вне закона, если после обращения они брали на себя риск пройти обряд очищения, как только луна переставала окрашивать их прилив красным. Но Тереза, жена Мануэля, оказалась гораздо более религиозной и смелой, чем он мог себе представить. Застигли ли ее старые христиане во время купания? Возможно, она ускользнула от них, у нее не было времени на то, чтобы одеться, потом побежала вниз по улице и зашла к нам, надеясь, что будет в безопасности: наш дом — всего лишь четвертая дверь к востоку от миквы, на пересечении улицы Святого Петра, улицы Храма и Синагогальной.

Дверь купальни заперта, и на наш стук никто не отзывается.

— Мне кажется, господин Давид не пережил воскресенья, — говорю я Мануэлю и поясняю, что в тот день я так и не встретился с хазаном у ворот Святой Анны.

Несмотря на мои слова, Мануэль продолжает звать его сквозь дверную щель. Шестой вечер Пасхи, тусклый и ветреный, уже опустился на город, и пыль вздымается с мостовой серыми завитками. Мануэль прикрывает ладонью нос и принимается молотить дверь ногами. Ответа все так же нет. Тогда он спрашивает:

— Куда теперь?

— К нему домой, — отвечаю я. — Я знаю, где он держит ключи.

Когда мы отходим, он говорит мне:

— Я никогда не мог понять, почему господину Аврааму было настолько важно жить возле купальни и синагоги. То есть, они все время воевали с рабби Лосой. Из-за этого все становилось только хуже.

— Дядя всегда говорил, что место, где мы живем, ближе всего к слиянию с Богом. Улицы Святого Петра и Синагогальная соединяются у нашего дома. Он настаивал, что каббалист обязан поселиться на пересечении дорог — где две становятся одной.

— Наверное, это благословение — такая уверенность в том, что жизнь состоит из строгих и понятных последовательностей, — отмечает Мануэль с задумчивой улыбкой, и по его голосу я понимаю, что и он обращается с вопросом к Богу.

Мы поднимаемся по боковой улочке к дому хазана и стучим в дверь. На свесе крыши его дома сидит вырвавшийся на волю охотничий сокол, настороженный и суровый, со свисающим с правой лапы кожаным ремешком. Сверху нас окликает худая женщина с острым подбородком, и птица улетает.

— Мы все здесь — богобоязненные христиане, — говорит она дрожащим голосом. — Старые христиане, каждый из нас, и Господь Иисус живет в наших сердцах. — Она складывает ладони на уровне груди, будто в молитве.

Даже отсюда я вижу, что она до мяса сгрызла себе ногти. Похоже, она считает, что мы тоже охотимся за Marranos.

— Мы всего лишь ищем господина Давида, — успокаивающе говорю я. — Ничего не случилось. Мы просто хотим знать, не видели ли вы его.

— Ох, Господи, я так и знала. Но здесь вы его не найдете. Я не видела его с воскресенья. Боюсь, в тот день ему было назначено стать одним из поленьев Божьего пламени в костре Россио.

Стать одним из поленьев Божьего пламени? Как же часто, пытаясь говорить эвфемистически, лиссабонцы произносили подчас совершенно абсурдные и чудовищные вещи. Был ли еще на земле народ, способный с помощь лишь своего языка превратить скорпиона в розу? Я спрашиваю ее:

— У вас случайно нет ключа от его квартиры?

— Да, да, конечно, есть, — отвечает она.

— Мы могли бы заглянуть?

— Одну минуту, я вам помогу.

Она спускается, нервно теребя беспокойными пальцами складки на блузе. Встретиться со мной взглядом она не решается. Нерешительно она произносит:

— Когда мы только познакомились с сеньором Давидом, мы сочли его таким приличным человеком. Поэтому и позволили и дальше снимать здесь квартиру. Конечно, потом мы узнали, что он был всего-навсего Marrano. Он заверил нас, что съедет к концу этого месяца.

Какой же жалкий способ она избрала, чтобы отгородиться от своего квартиросъемщика. Мануэль говорит ей ободряющим тоном:

— Он был местным хазаном, знаете?

Он произносит это слово по той причине, что подозревает — как и я сам, — что женщина напугана из-за собственных еврейских корней. Он использует слово на иврите «хазан», чтобы дать ей понять, что и мы тоже знаем иврит — и мы новые христиане, не имеющие намерений причинить ей вред.

В силу сходности созвучия женщина, тем не менее, принимает «хазан» за португальское слово, обозначающее дурное предзнаменование или неудачу, azango. С жаром кивнув, она взволнованно подтверждает:

— Да, да, ваше превосходительство совершенно правы — все евреи azango!

Неделю назад мы бы посмеялись над ее невежеством. Теперь же мы глубоко вздыхаем, словно собираемся с духом перед битвой, которая может длиться всю нашу жизнь.

Подстегиваемая снисходительностью, которой, как она думает, она от нас добилась сама, женщина бежит открывать дверь.

— Готово! — провозглашает она, когда замок щелкает. Как только распахивается дверь, нам навстречу вырывается омерзительная вонь. Голосом, полным почтения, она говорит нам: — Если вы задержитесь всего на несколько минуточек, я буду вам безмерно признательна. — Лишь на мгновение она встречается со мной взглядом — Я не хочу показаться невежливой, дорогие господа, но звезды и планеты говорят, что сегодня нам лучше не впускать в дом незнакомцев. Я уверена, вы поймете меня.

Дорожка из потертой кожи ведет от двери квартиры господина Давида к остывшему очагу — всего в пяти пейсах по человеческим меркам. Но мы не решаемся ступить ни шагу: по всей длине коврика разбросаны уды и лютни из бесценной коллекции Давида, разломанные, с оборванными струнами. Цитра, обитая великолепнейшим розовым и вишневым деревом, словно агат, ограненный для музыки, разбита пополам и болтается на крючке для плаща, будто дохлый краб. Под ней небольшая кучка битого стекла и глиняных черепков, увенчанная завязанными на множество узлов филактериями, которым не суждено больше почувствовать пульс на чьей-либо руке. Домовладелица сурово тычет пальцем в нашу сторону.

— Вы должны были увидеть все это прежде, чем я наведу здесь порядок. У его фасоли начала отрастать плесневая борода, как у их раввинов! А вонь… Боже, его народ воняет, правда?

— Скажите мне просто, вы не видели его сабо? — спрашиваю я.

Она снова принимается теребить складки на блузе.

— Боюсь, я не слежу за такими вещами. Мы с ним не были дружны. На самом деле мы даже никогда…

Я направляюсь к его сундуку с одеждой, пока она бормочет что-то насчет отстраненной почтительности, на поддержании которой она настаивала в отношении «музыкального еврейчика», как она теперь называет Давида. Его сабо свалены вместе с кучей поношенных бархатных беретов времен короля Хуана. Посредством небольшого давления и тихих проклятий на иврите стельки отходят и из-под них выпадают три ключа. Домовладелица взирает на меня в изумлении.

— В течение четырех лет, — говорю я ей, — задолго до того, как вы переехали сюда, я изучал с Давидом наклонения в арабском и греческом прямо в этой комнате. Разве не заметно по моему запаху?

— А, я понимаю, — шепчет она, стараясь не дышать. Зависть, замешанная на восхищении, заставляет ее голос звучать глубже, когда она произносит: — Вы, люди, замечательно маскируетесь.

— Это не маскировка, — говорю я, — это магия!

Припомнив старый фокус, которому когда-то научил меня дядя, я показываю ей пустую ладонь, а потом вынимаю ключи Давида у нее из ноздри.

Она ахает и осеняет себя крестным знамением, грохается на колени, словно намереваясь прямо здесь творить молитву.

— Умоляю вас, не делайте мне ничего плохого, — стонет она, ее глаза наполняются слезами.

— Если «музыкальный еврейчик», — говорю я, — вернется, просто передайте ему, что заходил Педро Зарко.

— Да, сеньор, — отвечает она, покорно склоняя голову. — Но, боюсь, вам будет проще самому сказать ему об этом во сне сегодня ночью. Это единственный способ, с помощью которого его превосходительство сможет передать ему послание.

В микве сыро и скользко, какой-то дальновидный еврей забил все окна. Пока мы спускаемся, в кромешной темноте я теряю опору. Мое седалище имеет неприятное знакомство с острым краем гранитной ступени, удар отдается болью в раненом плече. Я вскрикиваю.

— Найду-ка я масляную лампу, пока ты не покалечился, — говорит Мануэль.

Он возвращается в сгущающиеся сумерки, прикрыв за собой дверь.

Пока я сижу в уюте черного одиночества, сгущаются сиреневые силуэты, чтобы потом распасться неверными тенями.

— Резец темноты придает форму нашим желаниям и страхам, — слышу я голос дяди.

И я жду. В обрамлении моего осторожного дыхания возникает образ юного Мордехая, в танце удалясь прочь. Какой-то скрип вырывает меня из грез наяву. Я вскакиваю. Шаги? Мое сердце выстукивает код предостережения. Внезапно перед глазами возникает дядя, голубая тень с вкраплениями золота, иллюстрация, запечатленная в моей памяти. На его лице написана нерешительность, печаль, словно он пытается уловить значение сложного стиха. Вместо того чтобы остановиться и поприветствовать меня, он продолжает двигаться вверх и постепенно тает в фальшивой ночи потолков, пока не исчезает полностью.

«Не обращай внимания, — думаю я. — Это не видение, это всего-навсего иллюзия».

Едва слышное дыхание где-то внизу заставляет меня двинутся вперед. Или это просто ветер вздыхает в невидимых щелях подземелья? Говорят, здесь около дюжины разных туннелей и переходов встречаются и выходят на поверхность — остатки подземной сети, построенной нашими предками в ожидании Мессии. По-португальски я обращаюсь к темноте:

— Judeu ou Cristao? — Наверное, это единственный вопрос, который теперь имеет хоть какое-то значение. Дыхание исчезает. — Я пришел с миром, — говорю я.

Выжидающее молчание возрождает мой страх.

Я решаю загадать темноте загадку: еврей поймет, о чем речь:

— Который из ангелов протягивает руки Аврааму?

Правильный ответ — «Разиэль»: и его имя, и имя Авраама в сумме составляют двести сорок восемь на иврите, языке, в котором буквы являются и цифрами. Руки Разиэля — знак подобия, связывающий два имени.

Я осторожно поднимаюсь на две ступени вверх с тем, чтобы темнота не приглушала мой голос. Но внизу не заметно никакого движения. Я повторяю загадку и поднимаюсь еще немного выше. Дверь со скрипом отворяется, и огонек наверху высвечивает лицо Мануэля. Лестница под ногами проявляется передо мной серым призраком.

— Прости, что так долго провозился, — говорит он. — Никто…

— Шшш… Мне кажется, внизу кто-то есть. Я слышал дыхание, кажется, еще шаги.

Он бесшумно спускается ко мне.

— Еврей или христианин? — шепотом спрашивает он.

— У шагов нет вероисповедания.

— А что, если…

— Разиэль, — доносится хриплый шепот. — …Разиэль.

— Что он говорит? — спрашивает Мануэль.

Я прикладываю палец к губам, прося тишины.

— Покажитесь, — кричу я вниз на иврите.

Невысокий мужчина с мигающими глазками и жидкими прядями волос над ушами босиком ступает на нижнюю ступень лестницы. Из-за толстого полотенца, обмотанного вокруг талии, его грудь кажется сморщенной. Это хирург, Соломон Эли. Еще раньше, чем я понимаю это, я бросаюсь вниз по ступеням.

— Это невозможно! — говорю я. — Я видел вас на площади Лойуш, связанного, вместе с женой и…

Он радостно гладит меня по плечам.

— Шээлат Халом! — восклицает он. — Один из моих мальчиков вырвался и выжил!

Соломон дает ласковые прозвища всем мальчикам, которых он обрезает. Мое всегда было Шээлат Халом, что значит «просьба во сне» — намек на мольбы моего отца об очередном сыне.

— Но я видел вас с…

Соломон прерывает меня, приложив ладонь к моим губам.

— Моя дражайшая жена, Рейна, мертва, — шепчет он. Его рука волной поднимается вверх, имитируя клубы дыма. — Все, кроме меня.

— Но как?

— Как, спрашиваешь? Грыжа, мой дорогой Шээлат. Я вырезал болезненную грыжу одному из тех головорезов, что нас схватили. Каменщику. Где-то с год тому назад. Он узнал меня уже после того, как Рейна… Они заставили меня смотреть. Я говорил им, что хочу последовать за ней через Иордан. Он улыбнулся мне незаметно, ударил меня. Когда я очнулся, оказалось, лежу на крыше дома над церковью Святого Мигеля. Увидел желтые дикие цветы, проросшие сквозь плитку у меня между ногами. Очень странные. Я решил, что умер. Была ночь. Но когда я увидел луну… то есть, я никогда не читал о том, что в раю можно разглядеть небесные тела. Или же caxap so una outra coxap, луна — всего лишь иная тюрьма? — Соломон пожимает плечами, выдавливает слабую улыбку. — Возможно, мой каменщик решил, что для меня большим наказанием будет жизнь. На мне не было одежды, когда я очнулся. И куда мне было идти? Только не домой. Там больше никого не осталось. Я доковылял до купальни. Дверь была открыта. Потом кто-то пришел и запер ее.

— Здесь больше никого не было? — спрашивает Мануэль. — Например, девушки?

— Никого, — отвечает хирург.

— Она умерла скорее всего еще до прихода Соломона, — говорю я Мануэлю, — в воскресенье. И каким-то образом она добралась отсюда к…

— Какая девушка?! — воскликнул мохель. — Это Синфа? Она…?

— Нет, с ней все в порядке. — Я беру Соломона за руки, объясняю ему происшедшее с дядей и цели наших поисков. — Так вы видели хоть что-нибудь, что угодно — украшения, одежду, пищу…? — спрашиваю я.

— Идемте со мной, — говорит он мрачно.

Хирург ведет нас мимо мужского ритуального бассейна к огороженным нишам, предназначенным для переодевания женщин, выложенным мозаичными шестиконечными щитами царя Давида. Он совершает осторожные неуверенные движения человека, голодавшего несколько дней подряд. Но даже несмотря на осторожность эхо его шагов в переходах отдается подобно барабанному бою.

Он приводит нас в маленькую раздевалку, которую использовал как спальню. Мануэль скидывает полотенце, служившее Соломону одеялом. Он поднимает льняную тунику, свернутую в изголовье, и встряхивает ее, чтобы она развернулась.

— Терезы? — спрашиваю я.

Вуаль тьмы падает на лицо Мануэля, когда он опускает лампу. Он встает на колени. Безнадежное рыдание бьется между холодными плитками мозаики.

— Она была обнажена, когда мы ее нашли, — шепчу я Соломону. — Не думаю, что она выбежала бы на улицу в таком виде, если бы успела что-то с этим сделать. Так как же вы…

Неожиданно Мануэль выходит за дверь и направляется по коридору в сторону центрального двора. Я тщетно зову его, потом бросаюсь следом. Мое эхо звенит вокруг голосом, выдающим тайну.

Повернув на восток, он бежит по коридору к комнате для медитаций, затем спускается мимо давно заброшенных бассейнов и пропахших сыростью гротов. Наконец мы достигаем комнаты, раньше служившей кабинетом господина Давида. Внутри мы обнаруживаем перевернутыми два его узких шкафа, вес пол усыпан журнальными записями купальни. В дальнем углу комнаты лежит на боку масляная лампа. Пока Мануэль обследует ее, Соломон грузно опускается на каменный пол. Его грудь тяжело вздымается из-за влажного, тяжелого воздуха.

— Ноги устали, — он беспомощно пожимает плечами.

— Мы найдем для вас еду, как только выберемся отсюда, — заверяю я его.

Он поднимает вверх руку, показывая, что нет нужды торопиться.

— Что все это значит? — спрашиваю я Мануэля.

— Пытаюсь понять, каким путем спускалась моя жена, когда пришли христиане.

Соломон осматривается кругом, втягивает ноздрями воздух, словно кролик, приникает к земле, затем встает и поднимается на носки, как олень, тянущийся за листиками на высокой ветке.

— Что-то мерзкое в воздухе, — бормочет он, высовывая кончик языка. — Похоже на навоз.

Он прав: в воздухе носятся незримые нити зла.

— Дохлая белка или крыса, — говорит Мануэль. — Может, утонула.

Ключ к пониманию поворачивается у меня в душе, и я отвечаю:

— Нет, это не мертвое животное. Теперь я понимаю. Я покажу вам, что скрывается в нашем подвале.

Мануэль, Соломон и я спускаемся по лестнице под нашим секретным люком. Мохель ежится в одеяле, которое я дал ему, держится за стену, чтобы не споткнуться. Он никогда прежде не был в нашем подвале и с любопытством спрашивает:

— И сколько же времени все это находится здесь, мой мальчик?

— Столько, сколько я себя помню, — отвечаю я.

Молитвенный ковер и букеты мирта наводят Соломона на мысль о том, что эта комната стала нашей подпольной синагогой, и он поет:

— Благословен будь Тот, Кто сохранил Свой храм от идолопоклонников.

Тетя Эсфирь сидит за дядиным столом в дальнем конце комнаты, пристально глядя в Кровоточащее Зеркало. На ней нет больше головного платка, и неровно обрезанные, окрашенные хной волосы придают ей устрашающий вид.

— Этти, — зовет ее Соломон: он любит называть всех уменьшительными именами.

Она не отвечает и не двигается. Соломон надувает губы, вопросительно глядя на меня.

— Сейчас она не станет отвечать, — говорю я. — Мы должны дать ей время.

Мохель кивает, затем нюхает воздух.

— Запах идет из этого подвала, — говорит он. — Здесь воняет так, словно…

Его голос обрывается судорожным вздохом, стоит ему подумать об оболочке разлагающейся плоти, оставленной в этом мире дядей.

Я направляюсь прямо к кожаным гобеленам из Кордовы, висящим на западной стене подвала, прямо за спиной Эсфирь. Свернув один из них в рулон, я снимаю его с крючков и кладу на мощеный пол, затем поступаю так же со следующим. Мануэль зажигает свечи в двух серебряных подсвечниках от своей масляной лампы. Надавливая на стену прямо под загадочными пятнами крови, неожиданно обрывающимися на линии мозаики, я говорю:

— Если бы здесь был Самир или дядя, не пришлось бы терять столько времени. Или даже один из молотильщиков.

— Что ты ищешь? — спрашивает Мануэль.

— Увидишь, — отвечаю я. — Я только что понял, как человек — или даже несколько — может исчезнуть из этой комнаты. И как запах переносится в пространстве.

Я принимаюсь простукивать кулаком каждую плитку в горизонтальном ряду на уровне собственного лба, начиная с южной стороны комнаты возле врытых бассейнов и до северной, рядом с Эсфирь. Соломон шепотом сообщает Мануэлю:

— Бедный мальчик, смерть господина Авраама заставила его думать слева направо.

Это местный еврейский жаргон, означающий примерно, что я совершенно выжил из ума.

— Уверяю вас, что ни один москит не влетал мне в ухо, — отвечаю я, намекая на историю о том, как царь Нимрод потерял рассудок. — Я все время недоумевал, как это дяде постоянно удается появляться из ниоткуда. Отец Карлос иногда даже думал, что он был духом-шутником. Но теперь я знаю, как он это делал. И почему мне нельзя было входить в подвал без его разрешения.

Я продолжаю простукивать стену и, не услышав нужного мне звука, спускаюсь рядом ниже. На четвертом ряду, том, что пересекает стену на уровне моей шеи, я, наконец, нахожу, что ищу — эхо под плиткой, прикрывающей пустоту.

Неожиданно по лестнице сбегает Синфа, останавливается у подножия, настороженно смотрит на меня.

Еще двадцать с небольшим ударов, и я нахожу четкий контур из плиток, скрывающих под собой пустое пространство. Если я прав, то должна быть одна плитка слева или справа, которая качается, если на нее нажать. Несколько мгновений спустя я нахожу и ее. Вытащив ее, обломав при этом ноготь, я бросаю плитку Синфе. Под ней круглая железная ручка с небрежно выгравированным на поверхности словом на иврите, рехица, купание. Глубоко вздохнув и прочитав молитву об удаче, я хватаюсь за нее и дергаю.

Стоит мне сделать это, как пролом в стене превращается в торец двери, вращающейся вокруг оси. Перед нами предстает помещение, наполненное кромешной темнотой. Соломон присоединяется ко мне, садится на корточки, словно мусульманский священнослужитель, и с удивленным возгласом заглядывает внутрь. Я поворачиваюсь к Мануэлю.

— Дай мне масляную лампу — я пойду туда.

— Куда ведет этот ход? — спрашивает он.

— Посмотрим. А сейчас просто дай мне лампу.

Он протягивает ее мне. Впереди лежит каменный проход.

— Я пойду следом, — говорит он.

Соломон гладит меня по плечу.

— Я останусь здесь. А ты, Синфа, — кивает он моей сестренке, — почему бы тебе не принести мне немного мацы и воды? И обязательно стакан кошерного вина! А еще самую мягкую, самую удобную подушку, какую только сможешь найти!

Мы идем за огоньком лампы Мануэля в темноту, а Синфа бежит наверх. Влажный проход впереди пахнет холодным камнем и одиночеством. Он сужается, и одновременно понижается потолок, пока нам не приходится ползти. Мы двигаемся вперед, словно кроты. Через шесть метров, когда рамки внезапно раздаются вширь и ввысь, мы встаем на ноги. На мраморной двери красуется ржавая железная ручка, тоже круглая, с тем же выгравированным словом рехица. Мануэль открывает дверь, провернув ее на оси. Нам в лицо ударяет влажный воздух. Я поднимаю лампу. В полумраке поблескивает голубая и зеленая плитка. По полу разбросаны бесчисленные документы. Мы в кабинете хазана в купальне.

Как только Мануэль и Соломон отправляются по домам, я иду к матери, вооруженный уверенностью в том, что убийца был не магом, а всего лишь очень умным молотильщиком. Она в лавке, стоя на четырех костях, оттирает пол при слабом свете свечи. Я рассказываю ей о своей находке.

— Ты знала про секретный выход? — спрашиваю я.

Она поднимается на колени, отложив щетку.

— Еще до твоего рождения, — говорит она, — когда новые христиане в этом городе были евреями, и твой отец пытался создать…

Я закрываю глаза, поскольку, похоже, она открывает титульный лист очередной истории о моем отце и его попытках развить прибыльное дело. Она чувствует мое раздражение, бросает:

— Наш подвал был частью миквы! Оттуда и гранитные лохани.

— Как вышло, что ты мне никогда об этом не рассказывала?

Она отворачивается, словно ей в тягость само мое присутствие.

Я вижу, как гневно сжимаются ее челюсти.

— Думаешь, у тебя есть право знать все на свете? В жизни так не бывает, что бы тебе ни говорил мой брат.

Я смотрю на нее с презрением даже, несмотря на то, что знаю: она права.

— Может быть, он думал, ты знаешь, что он не собирается это обсуждать, — добавляет она примирительным тоном, подбирая щетку. — В любом случае, это было неважно. — Небрежный взмах рукой в мою сторону означает, что разговор окончен. Неожиданно она опускает глаза, хмурится: пупырчатая коричневая жаба выскочила на свет из укрытия. — Чего, по-твоему, она хочет? — спрашивает мама.

— Есть… муху. Выжить. Просто оставь ее в покое.

— Оставить ее в покое? Такую вот грязную тварь? Одну из десяти казней Пасхи?! Господь послал ее в наказание египтянам, державших нас в рабстве. В моем доме?!

Мама словно мечется между сном наяву и каким-то буйным безумием. Пока она хватается за метлу, я пытаюсь вернуть ее к более важным вещам, говоря:

— Я все время думал, что он прятался в генице, среди книг. Ему так нравилось прикасаться к ним, вдыхать их запах!

— Кто? — спрашивает она, сдвинув брови, словно я сошел с ума.

Внезапно я понимаю, что могу ударить ее. Она отодвигает в сторону одну из сорванных с петель дверей лавки и выметает несчастную жабу на улицу Храма.

— Прошу, ты не могла бы… — начинаю я.

Понимаю, что это бессмысленно. Само ее присутствие лишает меня сил. Она мечтательно смотрит в небо. Серебряный серп ущербной луны поднялся над горизонтом и, пока я рассматриваю окружающий его ореол, в голове складывается история: жена Мануэля купается в микве, слышит крики новых христиан, которых режут на улицах. Бежит по лабиринту бассейнов и ниш и добирается до холодной стены, украшенной звездами, в кабинете хазана. Открыты ли связанные двери? Или дядя тоже в купальне, проходит обряд очищения перед молитвой? Или, возможно, она кричит, видя приближающиеся огни факелов христиан? Вероятно, дядя слышит ее, открывает потайную дверь, пробирается в купальню и уводит ее оттуда в безопасный подвал?

Вместе мой наставник и девушка ждут в подвале, пока утихнет охватившее Лиссабон безумие. Но убийцы — молотильщик и шантажист — приходят раньше. Принеся смерть в наш дом, они уходят через потайной ход в купальню. Один из них закрывает за собой дверь, оставляя на ней кровавые полосы, крадется по туннелю все дальше от подвала.

Фарид сидит на кухне, когда я появляюсь там. Его бледное лицо искажено болью. Я знаю, что должен броситься к нему, но мои собственные силы поглотило отчаяние.

— Ты останешься наверху? — спрашиваю я знаками, стоя в дверях.

Мой друг кивает, неловко показывает мне:

— У меня дома никого нет. Ты ведь ничего не слышал об отце, верно?

Его бескровные руки безвольно опускаются, словно ангелы уже одевают его для…

— Нет. Я спрашивал всех, кого смог. Его никто не видел. Рано утром я пойду его искать. Похоже, все уже успокоилось, так что…

— Тебе прислали записку, — показывает Фарид, протягивая мне свиток. — Точнее, твоему дяде.

Я вскрываю печать. Это от сеньоры Тамары, бывшей владелицы книжной лавки в Маленьком Иерусалиме, с которой мы часто вместе вели дела. Она пишет:

«Господин Авраам, один мальчик пытался продать мне книгу, которая на поверку оказалась сборником сказок из Египта, недавно найденным Вами. Его украли во время восстания? Мне жаль. Возможно, мне следовало принести ее, но я не подумала как следует и выгнала мальчишку вон из лавки с громкими воплями. Но, мне кажется, я могла бы описать его — мальчика, который заходил ко мне. Возможно, кто-нибудь узнает его, и мы сможем вернуть книгу».

Я чувствую себя так, словно к субботе поймал на крючок огромную рыбину: сборник сказок из Египта — код для пропавшей дядиной Агады! Мне дали понять, что убийца сделал неверный шаг. И теперь, когда я знаю, как ему удалось ускользнуть… Похоже, равновесие в Царствии Божием начинает смещаться в мою пользу.

И все же, даже раньше, чем мои открытия успели наполнить мои легкие свежим воздухом надежды, Фарид вновь повергает меня в отчаяние: когда я пересказываю ему содержание записки сеньоры Тамары, он показывает:

— Перед нами возникло еще одно препятствие. Я спускался в подвал, чтобы найти тебя, когда принесли записку, и видел потайную дверь в стене. Я знаю, о чем ты думаешь. Но убийца ушел не этой дорогой.

— Что?!

— Иди туда. Поищи кровь. Ты увидишь пятна перед тем местом, где ход сужается. Как будто убийца шел ощупью вдоль стены. Но все отметины исчезают еще до того, как приходится ползти на четвереньках. Убийца не смог там пролезть. Он вернулся в подвал

Я делаю глубокий вдох.

— Ты уверен?

— На рассвете ты сможешь сам проверить мои слова. Сейчас, при свете лампы твои глаза вряд ли смогут сказать тебе то же, что видел я. Но это правда. Никакой ошибки нет.

Мне снова приходит в голову, что Бог не случайно послал мне Фарида: Он знает, что мне пригодится помощь столь одаренного подобия Божьего.

Я показываю:

— Но если убийца знал, что может уйти через потайной ход, почему же он вернулся в подвал?

— Может быть, он услышал кого-то в купальне… христиан, например. Или, возможно, да… возможно, он оказался слишком крупным или неловким, чтобы пролезть через узкий проход. В любом случае, он никогда раньше не ходил этим путем. Может быть, он решил, что сможет протиснуться. Но когда обнаружил…

Руки Фарида бессильно падают вдоль тела. Он слабо показывает мне, что у него опять начинается понос. Стыдясь собственного хорошего самочувствия, я провожаю его к уборной. Ночной воздух, сухой и холодный, ударяет нам в лицо. Его лицо кривится от боли, когда я обмываю его обнаженную спину. Борясь со страхом, я думаю: «Я не только не знаю того, как убийце удалось ускользнуть, но теперь должен снова бороться за жизнь другого человека». Мысленно вглядываясь в будущее Фарида, я вижу Ангела Смерти, тень из тысяч пристально смотрящих глаз, стоящего возле одра моего друга. Костлявые руки сжимают меч с горькой каплей, повисшей на остро заточенном кончике лезвия.

При виде этого отвратительного создания Фарид в ужасе открывает рот, из которого вырывается булькающий крик глухого. Молниеносно Ангел Смерти бросает в него свое гнилостное подношение.

И от этой капли Фарид умирает и блекнет и разлагается.

Не будет спасения.

Тело моего друга, безвольно, словно тряпичная кукла, виснет на моих руках, пока мы возвращаемся в дом.

— Фарид, тогда где, во Имя Господа, прятался убийца, когда я ворвался внутрь? Дверь была заперта. В подвале никого не было. Клянусь, никого!

Пока он выдает мне поэтическую фразу о воле Аллаха, я хватаю масляную лампу, свисающую с несущей балки, и иду вниз по лестнице. Как он и говорил, капли крови и следы пятнают пол и стены туннеля, а в том месте, где убийца повернул назад, нашлись группы из пяти отпечатков пальцев. В том месте, где приходится ползти, неопрятные пятна крови, сохранившие отпечаток переплетений волокон ткани, которые я нахожу, скорее всего, оставлены коленом, опершимся на каменный пол. В самом узком месте смазанные пятнышки, кажется, обозначили, как вперед безнадежно вытянулась рука. Когда туннель начинает раскрываться наружу, а я снова могу встать в полный рост, то ничего не нахожу. Ни следов, ни отпечатков ладоней.

Убийца повернул назад. Или исчез.

 

Глава XI

Фарид оперся ладонью на стену, боясь доверять ослабевшим ногам на лестнице. Он подходит ко мне, садится на корточки, борясь с разрывающей его живот болью, показывая мне:

— Теперь, когда ты знаешь, что убийца ушел не через потайную дверь, опиши мне последовательность своих действий, когда ты обнаружил дядино… все.

Есть все же магия в словах, жестами переданных другу, и она дарит мне новое озарение: как только я повторяю все, что знал, решение приходит ко мне свободно. Кажется, оно все время было во мне, пряталось, свернувшись, словно заснувшая в укромном уголке кошка:

— Геница!

Фарид кивает, словно читая слова мудрости. Жестами он говорит мне:

— Скорее всего, убийца спрятался там, когда ты за дверью звал свою семью. Когда ты ворвался сюда, он лежал среди книг, обнимая тьму. Потом, когда ты ходил наверх за гвоздями и молотком, ты задержался, чтобы спугнуть воришку, посмотреть на толпу на улице. У тебя кружилась голова, и ты сел на какое-то время. Он наверняка воспользовался этими мгновениями, чтобы выбраться на улицу Храма через комнату твоей матери.

— О, Боже… я не посмотрел… то есть, мне в голову не пришло посмотреть, я ведь думал сначала, что его убили старые христиане. Они ведь не могли знать о генице.

— Мы должны проверить, — показывает Фарид. — Мы не имеем права на ошибку.

Отперев крышку тайника ключом, взятым из-за Кровоточащего Зеркала, я вынимаю наши рукописи и письма, и, разумеется, мешочек с монетами. Теперь перед нами голое углубление, и легко рассмотреть пятна крови.

Они покрывают дно подобно бурым теням опавшей листвы, неся отпечатки переплетенных нитей придавленной ткани.

Повернувшись к Фариду, я объясняю ему мою интерпретацию пятен:

— Убийца лежал на правом боку, скрючившись вокруг стопки рукописей. Отсюда все эти пятна от окровавленной одежды на полу.

Его колени были подтянуты к груди, а подошвы его сандалий оставили отпечатки на восточной стенке. Левый локоть упирался в северную стену, и от него на верхнем крае остался сетчатый отпечаток вроде лепестка. Правая рука, вытянутая, сжимала нож шохета. Пока он лежал здесь и ждал, когда я уйду, он несколько раз задел лезвием южную стенку, оставив на штукатурке несколько бледных полосок крови.

Фарид кивает, подтверждая мои наблюдения. Шепотом я произношу:

— Диего.

Мой друг читает по губам и показывает:

— Что с ним?

— С его габаритами он мог не поместиться в лаз, ведущий из подвала в купальню.

— Верно. Но даже у отца Карлоса могли возникнуть трудности.

— Может быть. Но смотри, Диего сказал, что вернется сегодня вечером и приведет человека, который хотел продать дяде рукопись на иврите. А что, если он сказал мне это, чтобы выгадать время? Я должен его найти. Может быть, он пытается сбежать прямо сейчас. И обещаю поискать твоего отца. Я пойду в его тайную мечеть сразу после квартиры Диего.

Пока я возвращаю рукописи и письма в геницу, Фарид медленно подходит ко мне, берет меня за руку:

— Тебе не следует появляться возле Россио.

— Я спущусь к Мавританскому кварталу через Грасу. Все будет хорошо.

— Говори только по-португальски. — Я киваю, и его пальцы говорят: — И возьми мой лучший кинжал. Тот, из Багдада, который способен разрезать пополам даже тончайшую мысль суфия. Возьми его у меня в спальне.

— А что останется у тебя? — жестами спрашиваю я.

— Один из отцовских. Длинный, из Сафеда. Он бы хотел…

Я киваю, руки Фарида падают, и мы погружаемся в тягостное молчание.

Мы смотрим друг на друга сквозь пропасть умирания. Оба мы знаем, что пройдет немного времени, и я уже не смогу дотянуться до его руки.

Он упадет, как когда-то Мордехай и мой отец, в объятия Думаха с руками, сотканными из черного пламени, хранителя душ по ту сторону мира сущего. Рука Фарида дрожит на уровне живота — наш знак, обозначающий страх, — потом сжимается в кулак, слабо ударяя в грудь: он говорит, что его духовные преграды сметены, и он не может бороться в одиночку.

Мы обнимаемся, и я чувствую то же, что было с Мордехаем, — болезненно-беспомощное ощущение увядающих лепестков в руках. Его ребра, жесткие и холодные, выдаются наружу, словно ища помощи. Я слышу голос дяди, предупреждающий: «Берекия, не оставляй живых ради мертвых!» и показываю:

— Я приведу к тебе доктора. Охота на Диего подождет. Если ты…

— Никаких докторов! — перебивает Фарид. — Все, что умеют христиане, это кровопускание.

— Я найду исламского.

— Где? — недоверчиво спрашивает он.

— Где-нибудь. Я пойду за ним куда угодно.

Некоторое время мы препираемся, но это лишь видимость: мы оба знаем, что доктор Монтесиньош был одним из последних, кто преданно следовал мудрости Ависены и Галена. Разве мог я найти кого-то, кто рискнет здоровьем ради посещения бедного и к тому же глухого ткача ковров? Он только отмахивается от моих увещеваний. Он стонет, пока я обмываю водой его руки и ноги. Язв на коже нет. Это не чума, не потница. Но что-то высасывает из него жизнь. Внезапно он отталкивает меня.

— Отправляйся искать Диего! — сердито жестикулирует он. — Со мной ты только теряешь время.

— Фарид, ты сделаешь то, что я скажу? — жестами спрашиваю я у него.

В ответ он обрушивает на меня целый шквал движений:

— У тебя не достанет масла, чтобы наполнить мои светильники.

— В данный момент твоя поэзия меня не интересует, — показываю я в ответ.

Он продолжает возражать, и я вскидываю руку, притворяясь, будто готов ударить его. Он улыбается этой нелепости. С отчаянием, вызванным неизбежностью, я думаю: «Это последний раз, когда я вижу его счастливым».

Я запираю геницу и прячу ключ в воздушный пузырь угря.

— Наверх, — говорю я Фариду.

— Что ты задумал? — спрашивает он.

— Терпение.

На кухне я варю вкрутую яйцо, обильно посыпаю его солью и заставляю Фарида его проглотить и запить чаем из вербены и самшита. Вместе мы переносим час монотонного пережевывания и болезненной рвоты. Я кормлю его молотым углем и пою водой до тех пор, пока его живот не начинает раздуваться. По моим указаниям он поджимает колени к груди, и я ставлю ему крепкую клизму из льняного семени, настоянного на ячменной воде, потом еще одну с ячменной водой и капелькой мышьяка. Теперь, когда он чист, Синфа приносит нам из подвала особую выжимку из красного мака и камфары, вызывающую сонливость. Фарид дышит тяжело, хрипло. Я жду, пока он уснет, читая ему басни Калили и Димны, которые в детстве рассказывала мне Эсфирь.

Вытащив из-под матраса багдадский кинжал, я поднимаюсь по прохладному воздуху шестого вечера Пасхи на верхние улицы Альфамы в поисках Диего. Тем не менее, еще не достигнув его дома, я замечаю человека немалого роста, силуэт которого вырисовывается в темноте на противоположной стороне улицы. Он облокачивается на осыпающуюся стену лавки сапожника, одетый в шляпу с широкими полями и темный плащ, закрывающий его фигуру до самых носков сапог. Он по меньшей мере на длину руки выше меня, сильно за метр восемьдесят. Людей такого роста в Португалии встретить почти невозможно. На плечи ниспадают прямые волосы. В правой руке зажат хлыст из сыромятной кожи, предназначенный для верховой езды.

Это может быть только северянин, о котором меня предупреждали.

Внезапно он поднимает голову и выпрямляется: он заметил меня. Мы обмениваемся взглядами, и я понимаю, что он знает, кто я такой. Но ни один из нас не двигается. Вопросы словно проросли корнями сквозь мои ступни, не давая им оторваться от мостовой: он пришел сюда, чтобы убить Диего или просто ждет, пока он отдаст ему деньги, обещанные за убийство дяди?

Что ему может быть известно обо мне?

Я не задерживаюсь, чтобы узнать ответы: Диего сам может мне их дать и, очевидно, его нет в квартире, иначе северянин не стал бы столь прилежно ждать его снаружи. Я разворачиваюсь и бегу в сторону Мавританского квартала, снова и снова оглядываясь через плечо, чтобы убедиться, что за мной нет погони.

На ночных улицах Лиссабона резкий оранжевый свет льется из окон таверн и борделей. Всякий раз, как до моего слуха доносится какой-либо звук, сердце подскакивает, словно в поисках безопасного убежища: в это время ночи все звуки и предметы превращаются оракулов, предвещающих смерть.

Тайная мечеть, которую часто посещает Самир, находится на втором этаже кузнецкой лавки неподалеку от старого мавританского рынка. Тяжелая деревянная дверь, украшенная затейливой резьбой и дверным молотком в виде подковы, заперта. В довершение всего на камнях мостовой лежит мертвый щегол с лужицей крови у клюва. После второго удара дверным молотком в окне наверху расцветает огонек свечи.

— Кто там? — доносится свистящий женский шепот.

— Педро Зарко. Я ищу господина Самира.

Ставни с грохотом закрываются. Через несколько секунд мужчина в длинной исподней рубахе, гибкий, с раскосыми глазами суфийского аскета, появляется за едва приоткрывшейся дверью. В неверном пламени свечи его щеки кажутся провалами под выдающимися скулами.

— Я ищу господина Самира, — начинаю я. — Он приходит сюда…

— Кто ты такой? — спрашивает он по-португальски. У него глубокий, звучный голос, словно высеченный из гранитной глыбы.

— Друг. Педро Зарко. Мы живем на разных концах одного двора. Если он у вас, скажите ему, что я…

— Его здесь нет. — Он говорит грубо, словно рискует, если его заметят в моем обществе.

— Вы не знаете, куда он ушел?

— Когда разожгли костер, мы разошлись. Он побежал домой к Фариду. Подожди. — Он закрывает дверь и запирает ее на засов. Шаги удаляются, потом быстро возвращаются. Когда открывается дверь, он протягивает мне пару сандалий. — Самир так быстро убежал, что забыл вот это, — объясняет он.

Знание, что отец Фарида тоже может быть мертв, заставляет меня очертя голову бежать в лавку сеньоры Тамары в Маленьком Иерусалиме, служившей ей одновременно и домом, — разузнать насчет «сборника сказок из Египта», который ей предлагали.

Тем не менее, на мой стук никто не откликается. Я разворачиваюсь, и ноги несут меня к дому. Мое тело опустошено как пещерный грот, и ночной воздух бьется в груди подобно свинцовому колоколу. Я должен съесть хоть что-то и молиться для нецаха о бесконечной выносливости, нисходящей в мир сущий от Бога каждую минуту.

Дома я умываюсь, съедаю немного черствой мацы и пару яблок, затем сажусь возле очага и читаю молитву.

После молитв на меня наваливается одиночество и оцепенение, опутывая липкими сетями.

Неожиданно я вижу перед собой руки дяди: стоя позади очага, он показывает что-то безумными жестами на языке, который я не в состоянии понять. На лбу выступает пот. Внезапно ко мне начинает приближаться лицо. Искаженное пляшущими тенями, оно сияет оранжевым светом. Мое сердце подскакивает к горлу. Я отстраняюсь, вскакиваю на ноги.

— Берекия, я привел человека, о котором говорил тебе. — Это Диего, освещенный пламенем очага. Он раскрывает ладонь: — Это Исаак из Ронды.

Я делаю глубокий вдох, чтобы успокоиться, вижу, что охранник Диего стоит к нам спиной в дверях кухни. У самого Исаака худое, невыразительное лицо, присущее столь многим купцам из новых христиан. Он одет в алое, его волосы, прямые, достигающие локтей, увенчаны высокой малиновой шляпой, украшенной длинным темным пером.

Пока мы пожимаем друг другу руки, он беззастенчиво пялится мне в глаза, словно пытается убедить меня в собственном превосходстве или затащить к себе в постель. Крестьяне часто ведут себя подобным образом, и я понимаю, что деньгами он разжился совсем недавно.

Внезапное забытье, прерванное Диего, все еще владеет моим телом. Я зажигаю еще два масляных светильника над столом, давая себе время восстановить силы.

— Ты видел мою мать или Эсфирь? — спрашиваю я Диего, сбитый с толку и местом, и временем, в котором меня разбудили.

— Несомненно, они уже спят, — отвечает он. — Рассвет придет к нам только через четыре часа. Я решил, что прийти сейчас будет безопаснее. Подозревал, что ты еще не ложился.

Свет, льющийся из ламп, придал нашим теням более спокойные очертания, соответствующие человеческим. Я предлагаю гостям сесть.

— Может быть, немного вина?

Мое предложение принято. Исаак захватывает губами свою чашку, запрокидывает голову и заглатывает напиток, словно это вода.

— Зубы болят, — поясняет он. — Унимает боль.

— У нас есть гвоздичное масло, если хотите, — говорю я.

— Благодарю. У меня самого оно есть.

Он роется в сумке, достает флакон и размазывает жидкость по деснам. У него тонкие, изящные руки, ногти безукоризненно острижены. Но почему-то кажется, что только его руки и успели привыкнуть к привалившему богатству. Скоро он научится смаковать вино, а, пожимая в приветствии руку, будет касаться ее почти невесомо, словно пером павлина, подхваченным ветерком.

— Диего, где ты был? — спрашиваю я. — Я ходил искать тебя.

— С другом. Я решил, что так будет безопаснее, чем идти домой.

— Так и было. Этот северянин… я видел его возле твоего дома.

— Северянин? — удивленно спрашивает Исаак.

— Светловолосый, высокий, с хлыстом для верховой езды из таких, что делают в Кастилии, — отвечаю я.

Диего пожимает плечами:

— Мне не следует возвращаться домой. Может быть, ему просто надоест меня ждать, и он сам уйдет.

— Чего, по-твоему, ему надо? — спрашивает Исаак.

Диего закрывает лицо ладонями и передергивает плечами, потом смотрит мне в глаза с нескрываемым ужасом.

— Мы подозреваем, что он хочет меня убить. Какой-то враг, которого мы, друзья господина Авраама, нажили себе, даже не подозревая об этом.

Исаак нервно теребит волосы, падающие ему на уши.

— Мне было тяжело узнать о смерти твоего дяди Авраама, — говорит он.

У него сильный андалусский акцент, глубокий, медленный, скрипучий голос, как у многих его соплеменников.

— Я слышал, у вас на продажу есть safira, ограненный Иудой Ха-Леви, — говорю я.

Он перефразирует одну из самых известных строк поэта:

— Я не успокоюсь, покуда кровь пророка Захарии не найдет мира.

Он окидывает меня изучающим взглядом, пытаясь разгадать мои намерения.

— Моему дяде это было интересно? — спрашиваю я, гадая, к какому типу людей относится этот Исаак из Ронды.

— Весьма, — отвечает Диего.

— Он говорил, — добавляет Исаак, — что достанет нужную сумму, чтобы расплатиться со мной, в течение нескольких дней. Но сейчас я…

— Как вы провезли safira в Португалию? — спрашиваю я.

— Он всегда был здесь. Я купил его у приятеля в Порто. Он собирался сжечь ее. Я не мог допустить, чтобы это произошло. Не сомневаюсь, вы понимаете меня.

— Если ты не купишь его, Берекия, боюсь, кто-то другой может получить его, кто-то, у кого нет твоего глубокого понимания его важности, — отмечает Диего.

— Так ты больше вообще не претендуешь на него? — спрашивает Исаак Диего.

— Я был на самом деле заинтересован в нем с тем, чтобы помочь господину Аврааму, пока он не раздобудет нужную сумму. Я лично предпочитаю латинские рукописи. Гораздо безопаснее. Поэтому я должен уступить Берекии.

— Кто-то еще был заинтересован в этой книге? — спрашиваю я.

— Я заключил несколько сделок, — отвечает Исаак. — Но, похоже, никто не готов заплатить.

— Даже сеньора Тамара, продавщица книг из Маленького Иерусалима? — изумляюсь я.

— Она не захотела иметь с ней дела. Не покупает больше ничего на иврите — и даже переводов с иврита. После всего, что случилось, ты же понимаешь.

Диего говорит:

— Симон, среди прочих, кажется, считал, что сможет получить за нее неплохие деньги где-нибудь еще. В Генуе, в Константинополе или Рагузе. Даже в Марокко.

— Симон Эаниш, торговец тканями? — спрашиваю я.

— Да, — отвечает Диего.

Бешено колотящееся сердце заставляет меня покачнуться. Они боролись за книги? Неужели дело в этом?

Извращенная страсть скручивает мне кишки и вырывается подобно дьявольской молитве о том, чтобы убийцей оказался не Симон — чтобы за мной осталась привилегия отомстить.

Диего гладит меня по плечу и продолжает с сожалением:

— Трудно даже поверить, что приходится прилагать столько усилий для спасения манускриптов, которые раньше можно было свободно брать в библиотеке. Наше наследие оседает в руках частных владельцев. В один прекрасный день все, написанное нами, будет принадлежать христианским дворянам, запертое в золоченые сундуки или выставленное на обозрение под стеклом.

— Я хочу дешево продать книгу, — говорит Исаак. В его голосе звучит настойчивость, призванная ускорить мое решение. — Или даже обменять ее. В таком случае вполне достаточно будет серебряного подсвечника. Я не хочу больше откладывать свой отъезд в Ронду.

— Вы же понимаете, что я не могу выполнить устного соглашения, заключенного моим дядей, — объясняю я. — Нам понадобятся все наши сбережения, чтобы просто прокормиться. Но скажите мне вот что: он не говорил вам, кто помогал ему в покупке рукописей и вывозе их из Португалии?

— Разве ты не знаешь?! — удивляется Исаак.

— Нет. Дядя не говорил мне ничего на случай, если его разоблачат. Чем меньше мы знали — тем было лучше, по его глубокому убеждению.

Неожиданно в комнату входит Фарид. Знаками он показывает мне:

— Я не разобрался…

— Неважно, — отвечаю я. — Посиди с нами, если у тебя есть силы.

Диего и Исаак поднимаются, кланяясь Фариду. Он кивает в ответ, падает на лавку рядом со мной и кладет тяжелую ладонь мне на руку.

— Мой друг глухой, — говорю я. — Он будет читать по губам. Нет ничего, что вы можете сказать мне и чего при этом нельзя доверить ему.

— Боюсь, мы не говорили о способах твоего дяди, — продолжает Исаак. Он встает, натянуто улыбаясь. — И, если ты не заинтересован в приобретении книги…?

— Нет.

— Тогда, боюсь, наша встреча окончена. Благодарю за вино.

В дверях он хватает меня за обе руки. Вкрадчивым шепотом, словно убаюкивая ребенка, он декламирует строки из поэмы Моисея ибн Эзры:

— Ночь моя погрузилась в молчание, недвижное море тьмы, море безбрежное, нет у него берегов для странников. Я не знаю, коротка ли эта ночь, длинна ли она. Может ли человек, угнетенный тоской, знать это? — На ухо, чтоб его мог слышать только я, он шепчет: — Мужайся!

Необыкновенная деликатность этого незнакомца, в котором я усомнился, оставляет меня в объятиях собственных страданий, словно одинокого вдовца. Когда Исаак вместе с Диего уходят, я укладываю Фарида в постель. Мама спит в кровати Эсфирь и дяди, свернувшись калачиком и ровно дыша. У нее из руки выпал закупоренный флакон. Я выхватываю его из складок одеяла, выливаю на кончик пальца вязкую каплю. На языке горечью разливается вкус экстракта белены и мандрагоры. Чтобы на время спрятаться и от себя, и от ворот Лиссабона, мама укрылась в призрачном сне, близком к трансу. Может быть, оно и к лучшему.

В подвале я обнаруживаю тетю Эсфирь: она все еще сидит за столом дяди подобно статуе, у ее ног дрожит Синфа. Я приношу сверху одеяло и укрываю им девочку. В ее глазах читаются отчужденность и страх. И все же она раздраженно уворачивается от моего прикосновения. Прежде, чем снова отправиться в Маленький Иерусалим будить сеньору Тамару, я в своей комнате, сидя на кровати, молюсь о том, чтобы Иуда вернулся в целости и сохранности. Но раньше, чем я смог подняться на ноги, молитва опутывает меня сетями сна, опускаясь на плечи подобно шерстяной накидке.

Я просыпаюсь в кровати. В кромешной темноте. Чернота вокруг кажется прибежищем зла. Что-то теплое сильно ударяет меня под ребра. Я вскакиваю. Это Синфа, волосы совсем закрыли ее лицо.

Пока я возвращаю свое самообладание, она просыпается.

— Куда ты уходишь? — хнычет она.

— Дозываться сеньоры Тамары.

— Тебе нельзя идти!

Я глажу ее по щеке.

— Ничего не будет. Не волнуйся.

Она садится, накидывает на голову мою рубашку, я чувствую кожей ее жаркое дыхание. Так она всегда пряталась в детстве.

— Я вернусь сразу после восхода, — говорю я. — Помнишь, как я водил тебя в лавку сеньоры Тамары читать «Басни Лиса», пока сам разносил утренние заказы? — Она кивает. — Скоро мы опять будем так делать. А пока меня не будет, ты ведь присмотришь за меня за Фаридом?

Она выныривает из-под рубахи на воздух, готовая выполнить просьбу, как я и рассчитывал.

— Чего делать? — спрашивает она.

— Дай ему еще самшитового чая, когда он проснется. Он в мамином голубом кувшинчике. И яйцо, если он сможет есть. А потом помой руки с мылом.

Она вдумчиво кивает, встает на матрасе. Возвышаясь надо мной, она смотрит на меня понимающими взрослыми глазами, подражая суровой позе нашей матери.

Неужели девочка втайне ненавидит меня за то, что я помогаю отнять у нее детство?

Снаружи разгорается восход Четверга. Солнечная колесница уже начала свой подъем по небосводу. Когда она достигнет западного горизонта, то будет молить седьмой вечер Пасхи своим священным явлением одарить человечество.

По дороге к сеньоре Тамаре я задерживаюсь возле новохристианской мастерской на улице Ювелиров, чтобы узнать, не пытался ли кто-нибудь продать нашу золотую фольгу и ляпис-лазурь.

На мой стук отзываются недавно овдовевшие и бездетные мастера, целующие меня и сжимающие мои руки в своих, словно в моих силах упросить Бога вернуть им любимых. Но никому из них не предлагали ни эмали, ни золота. Они все обещают мне свою помощь, когда я выскальзываю из их объятий на улицу. В оцепенении и непонимании, обреченный на сопереживание, я выхожу в рассвет.

Когда я звоню в дверной колокольчик у дверей сеньоры Тамары, то слышу ее крик:

— Tinta esta quase seca, чернила почти высохли!

Это ее привычный способ дать знать, что она уже на подходе. С полдюжины замков с щелканьем открываются. Поверх темного мешочка кожи на меня через щель между дверью и косяком смотрит светлый глаз:

— Берекия!

Сеньора Тамара демонстрирует мне щербатую улыбку, убирает последнюю цепочку и затаскивает меня внутрь, словно подросток, волочащий родителя к сокровищу. Серебристые волосы обрамляют ее морщинистое лицо.

— Дай мне посмотреть на тебя! — восклицает она.

Она пятится мелкими шажками, оглядывает меня с ног до головы, моргая тяжелыми веками. Темные волоски у нее над губой топорщатся, когда она с шумом выдувает воздух и говорит:

— Тебе нужно к цирюльнику и поспать.

Она подставляет мне щеку для поцелуя.

— Я не разбудил вас? — спрашиваю я.

— Меня? Ты смеешься?! Старуха никогда не спит без задних ног. — Она с горечью всплескивает руками. — Это проклятие старости — все эти воспоминания не дают спокойно заснуть!

— Где же вы тогда были? Я приходил ночью. Никто не отозвался.

— Рядом, — отвечает она. — Спала у соседа. В такие дни еврей, который решится спать в одиночку, одной ногой ступает в могилу!

Мы говорим о моей семье. Она тяжко вздыхает, узнав о смерти дяди.

— Идем, — говорит она, подзывая меня к столу возле очага. — Садись на стул.

Она окидывает меня угрюмым и отстраненным взглядом, словно пытаясь понять, как можно примирить убийство и существование Бога.

Дрожащими руками она отодвигает латинский трактат о цветах, который, видимо, читает сама. Она подталкивает меня к сидению, зажигает две свечи, торчащие в подставках серебряного семисвечника. Манускрипты различной степени истертости заполняют до самого потолка полки, башенками громоздятся прямо на полу.

Она придвигает стул поближе ко мне, садится, положив руки на колени, словно собираясь с силами, чтобы сдержать слезы. И она, и комната пропахли пергаментом и характерной пылью, скапливающейся на редких рукописях: сеньора держит окна закрытыми, чтобы спасти от гнили свои греческие, римские, византийские, персидские и европейские тома. Как же безумно я любил в детстве замкнутую непохожесть этой лавочки, словно бы хранящей мое наследство.

— Он был совсем еще ребенок, — говорит она с нажимом.

— Кто? — спрашиваю я.

— Мальчик, который приходил ко мне продавать Агаду твоего дяди.

— Он говорил с акцентом?

— Нет, он из Лиссабона.

— Темнокожий?

Она наклоняется ко мне, что-то жуя оставшимися зубами. Вокруг нее разливается резкий запах кардамона: она ест семена.

— Светлокожий, — говорит она. — Маленький, худенький. Как чертополох. Стой. — Она суетится, носясь по комнате, как наседка, находит бумагу, перо и чернильницу. Она ставит все это передо мной. — Начинай рисовать, Бери, — велит она, вставая у меня за спиной наподобие учителя, и принимается руководить: — …Нет, нет, нос у него был тоньше, ноздри как звуковые прорези в цитре, очень изящные, понимаешь? И губы полнее, как будто он дуется. Сильнее изгиб… крупнее… — Она надавливает на мою напряженную мышцу между шеей и плечом, когда мне, наконец, удается правильно запечатлеть очередную черту, и шепчет: «Perfeito», словно нанизывая звуки слова на шелковую нить. Через час она удовлетворенно подняла руку.

— А одежда? — интересуюсь я.

— Бедная. Оборванец в жалких обносках. Из тех детишек, что продают эспарто на причале. Сказал, что продает Агаду по просьбе хозяина. Я дала ему басни почитать, пока я посмотрю книгу. Маленький оборванец даже читать не умеет. — Она гневно хмурится, словно неграмотность — слишком чудовищный грех христиан, чтобы с ним мириться. Она провожает меня до дверей, держа за руку, со словами: — Прости. Я должна была купить ее. Но все было так неожиданно, что я разоралась как попугай. Ты знаешь, на меня находит. — Она заставляет меня наклониться, чтобы мое лицо оказалось на одном уровне с ней, и говорит заговорщическим голосом: — Берекия, после всего этого… Когда, по-твоему, король Мануэль снизойдет до нас и разрешит снова держать книги на иврите?

— Никогда, — отвечаю я.

— Тогда мне надо бы тоже начать заниматься контрабандой, — подытоживает она глухо.

— Как только я разузнаю, как это делал мой дядя, я обязательно скажу вам.

Я сворачиваю рисунок в трубочку и убираю его в сумку. Мы целуемся на прощание. На улице, вглядываясь поверх золотисто-белых крыш куда-то вдаль, я пытаюсь понять, кто мог оказаться столь наглым или глупым, чтобы отправить неграмотного мальчишку продавать украденную Агаду самому опытному в Маленьком Иерусалиме торговцу книгами? Шепотный голос моего дяди поднимается с клубом пыли с мостовой, неся имя Мигеля Рибейру, аристократа, для которого Эсфирь недавно скопировала Псалтырь.

Стоит мне спросить: «Почему он?», как приходит ответ:

— Именно потому, что за поступки португальского дворянина не может спрашивать еврей.

 

Глава XII

Новая Королевская улица превратилась в ад, успев пропахнуть потом коробейников, шерстью животных и специями. Я прокладываю путь через толпу в сторону улицы Ювелиров и сворачиваю вверх, к особняку Мигеля Рибейру.

Снаружи стоят два вооруженных стражника, сжимая в затянутых перчатками руках алебарды. Тот, что пониже, болезненный человечек с заячьей губой, провожает меня подозрительным взглядом. Я останавливаюсь прямо перед ним и говорю:

— Передайте вашему господину, что с ним желает поговорить Педро Зарко.

Он вызывает чернокожего лакея с выбритой головой и отправляет его передать мою просьбу. Тот бегом возвращается. На главной лестнице ко мне спешно подходит тощий слуга с маслянистыми медными волосами и потным прыщавым лбом. Он одет в синие рейтузы, слишком тесные для его объемистого зада, а зеленый парчовый жилет разошелся по шву возле воротника. Он берет меня за руку, словно уводя от опасности. С близкого расстояния я вижу, что его толстая шея покрыта алеющими ссадинами. У него чесотка? От него пахнет железом, как от старой монеты. Видимо, он принимает пилюли из сурьмы — панацею, направо и налево рекомендуемую христианскими врачами-недоучками.

— Внутрь… внутрь! — шепчет он, лихорадочно размахивая руками.

Он провожает меня в сводчатую приемную залу, расписанную фресками, изображающими радостных богов и богинь во флорентийском стиле, потом принимается рассматривать меня восторженными, завистливыми глазами. Спрашивает меня заговорщическим шепотом:

— А твой Бог — правда бык?

— Чего?

— Еврейский Бог — бык? — Он изображает руками рога, приставляя их к голове, и говорит так, будто я не понимаю португальский: — Ну, понимаешь, мальчик-корова… коровий муж… бык…

Конечно, я слыхал об ученых из Университета Коимбры, полагающих, что у нас есть хвосты, позволяющие цепляться за ветки; о епископах из Браги, заявлявших, что нам необходима теплая кровь христианских младенцев для Пасхальных ритуалов; о докторах из Порто, утверждавших, что от нас пахнет, как от стухшего китового мяса — так называемый foetor Judaicus. Но эта уверенность, что мы молимся быку, стала для меня новым откровением. Только через неделю я понял, что за нелепица послужила тому причиной: слуга спутал португальское слово touro, бык, с ивритским Тора. Так что в ответ я вздыхаю и говорю:

— Просто позволь мне поговорить с твоим хозяином. Он знает, кто я такой.

Он утирает рукавом лоб и говорит мне:

— Разве ты не знаешь, где он? Он говорил о необходимости отыскать господина Авраама Зарко. Он ведь твой дядя, правильно?

— Да.

— Тогда ты должен знать!

— Уверяю тебя, не знаю, — отвечаю я. — И мой дядя совершенно точно не может быть с ним: он мертв.

— Ой, Господи. — Он хватается за голову.

— В чем дело? — спрашиваю я.

Он поднимает на меня умоляющий взгляд и шепчет:

— Дома Мигеля нет с самого воскресенья. Он упоминал имя твоего дяди. Я думал…

— Ты не искал его?

— Уйти?! Выйти из этого дома?! — Слуга меряет шагами залу, заламывая руки, сжимая и разжимая кулаки.

— Когда ты видел его в последний раз? — спрашиваю я.

— Ой, Господи… в воскресенье днем. Начиналось восстание. Пришли какие-то люди, искать Marranos. Он поговорил с ними, а потом поехал верхом к Бенфике. У него там конюшни. Но мы больше не слышали о нем ни словечка. Не думаю, что ему удалось вырваться.

— Кто был с ним?

— Никого. Я отправлял туда послание. Его никто не видел. — Он принимается жевать щеки изнутри, потом бьет по ссадине под ухом с каким-то кошачьим остервенением. Он садится на пол с силой, словно стремясь вытряхнуть внутренности прямо в тесные рейтузы, продолжая чесаться. — Будь он евреем, я бы понял, — бормочет он. — Но он невинен! Абсолютно невинен!

Я вспоминаю слова дяди насчет договора Дома Мигеля с Богом. Похоже, даже его домовая прислуга не догадывается, что он тайный еврей.

— Иди, спой это козлам, крестьянский невежда! — говорю я, разворачиваясь к выходу.

Слуга вскакивает на ноги и хватает меня за руку. Я отдергиваю ее. Его глаза стали по-рыбьи прозрачными от злости, он шипит:

— Да, ты один из них! До самых кончиков рогов!

Жестко улыбаясь, я отвечаю:

— Не бойся. Я не стану проклинать тебя именем нашего бога-touro.

Он по-хозяйски выгибает спину, пялясь на меня поверх своего поросячьего носа.

— Убирайся, Marrano! — кричит он голосом, полным высокомерия.

Но я далек от человеческого пренебрежения. Я отворачиваюсь, и он испуганно орет мне вслед:

— Ты ведь не собираешься уходить, правда?!

Я оборачиваюсь, сталкиваясь с умоляющими глазами. Он снова садится на пол, в кровь расчесывая шею. Я наблюдаю за ним с расстояния, которое, к моему вящему изумлению, не допускает сочувствия к страданию христианина.

Дорога к Бенфике окаймляет разработанные шахты Камполида, где сотни желтоглазых африканцев добывают в перерытых холмах мрамор. Они стали двумя рабскими породами: portadores — носильщики, привязанные к плетенным из лозы корзинам, с кряхтеньем таскающие свою каменную ношу; и picadores — резчики, широкоплечие и жилистые, чьи бледно-розовые руки привыкли к деревянным рукояткам железных кирок, с каждым ударом понемногу уменьшающих холм.

Третья порода живет на нижнем уровне: маленькие, юркие португальские мальчики-рабы, известные как lebres, зайцы, собирающие щебень и выносящие его с рабочей территории в корзинках из тростника.

На главной площади Бенфики бабушка с унылыми глазами, укутанная в черную мантилью, торгует на ступенях церкви Святого Доминго айвовым мармеладом.

— Вы не знаете, где находятся конюшни Мигеля Рибейру? — спрашиваю я у нее.

— Никогда о таком не слыхала, — отвечает она.

— Местный кузнец наверняка должен знать, — говорю я. — Будьте так добры, скажите мне, где он работает?

Она указывает вниз по улице в сторону грязной деревянной хибары и кудахчет:

— Так ты за баском пришел, угадала?

Она горбится, хихикая, словно ей удалось выведать страшную тайну.

Жалкого вида ослик привязан прямо к дверной ручке хибарки. Полчище мух соткало вокруг головы несчастного животного жужжащий нимб, целя в кровоточащую рану.

Внутри бледнокожий гигант с жесткими черными волосами и руками, больше всего похожими на ветви старого дуба, раздувает мехи размером с добрую карету. На нем лишь сандалии и длинный кожаный фартук, и сбоку видны его сильные мускулистые ноги и даже ягодицы. Цилиндрический раструб мехов раскален докрасна в том месте, где он соединяется с горном. В воздухе стоит запах дыма, металла и тяжелой работы. Я кашляю, чтобы привлечь его внимание, извиняюсь и спрашиваю:

— Дом Мигель Рибейру — вы знаете его? Говорят, у него конюшни где-то неподалеку отсюда.

Он поворачивается ко мне и спрашивает с рубленным баскским акцентом:

— А кому надо?

От мочки левого уха через всю щеку у него пролегает грубый застарелый шрам. Капельки пота, собирающиеся на подбородке, медленно, по одной падают на пол.

— Мое имя Педро Зарко, — говорю я. — У меня к нему послание из Лиссабона. От сестры.

Он отворачивается и возвращается к своим мехам, говоря с раздражением:

— Если ты служишь у его сестры, то ты должен знать, где он живет.

— У нее с детства катаракта, и она не смогла четко описать дорогу.

То, что моя ложь оказалась совершенно неубедительной, видно по тому, как он неторопливо и спокойно опускает руку и вытирает вспотевшую ладонь о фартук.

— Ей совершенно не обязательно видеть, чтобы описать дорогу к конюшням своего брата.

— Слушайте, она приехала из Коимбры после восстания. Она переживает. Все, что ей известно, это то, что он где-то в Бенфике. Вам нужна моя письменная родословная, чтобы вы удостоили меня ответом? Или вам достаточно будет посмотреть зубы?

Он утробно смеется, водя по мне взглядом сверху вниз.

— А ты очень даже симпатичный юноша. — Он вытягивает ноги, отклоняется назад и просовывает мощную руку под фартук, чтобы добраться до органа. Он ласкает себя, и его плотоядный взгляд не оставляет никаких сомнений по поводу его намерений. — Я, пожалуй, скажу тебе — за небольшую плату.

— За небольшую плату я могу купить информацию у кого-нибудь еще.

— У меня замечательная «птичка», — скалится он, обнажая немногие остатки почерневших зубов. — Большая, как ворон. А как она может поцеловать щечки твоей попки! Юноша, я уверен, тебе это понравится.

— У меня есть друг, который пришел бы в восторг от этого. Но мне это не интересно.

Он срывает с себя фартук и отбрасывает его в сторону. Больше на нем ничего нет — потное, волосатое и мускулистое тело. Его член торчит прямо из живота, огромный и круглый, как скалка.

— Я мог бы взять тебя и без твоего согласия, — говорит он, словно делая мне этим предупреждением великое одолжение. Его глаза горят в предвкушении.

Я показываю ему кинжал Фарида:

— А я мог бы его отрезать.

Он смеется, подкрадываясь, словно охотящийся хищник, и проводит большим пальцем вдоль шрама на лице.

— Откуда ты знаешь, что тебе не понравится, если никогда раньше не пробовал? — спрашивает он.

Мое сердце колотится от ужаса и отвращения, пока я пячусь к двери.

— Я пробовал. Один раз, с другом, о котором говорил. Но я предпочитаю союзы иного рода. И потом, я вырос в уверенности, что мой зад предназначен только для одной цели, если вы не возражаете.

Он уже не улыбается, смачивая ладонь слюной. Я делаю еще шаг в сторону двери, пытаясь ее открыть. Пытаясь разжечь во мне ответную страсть, он принимается теребить свой орган.

— Благословен будь Тот, Кто позволил мне спастись от сатиров, — произношу я и устремляюсь на улицу.

Оглядываясь через плечо, я вижу его стоящим рядом с осликом, демонстрирующим несчастному животному и всей Бенфике свое мужество.

На центральной площади ни торговец мылом, ни корзинщик не знают, где Мигель Рибейру держит своих лошадей.

— Вам не противно оттого, что кузнец демонстрирует свое тело? — спрашиваю я, указывая вниз по пыльной улице.

— Это хорошо для дела, — замечает торговец мылом. — Люди со всей округи приходят, чтобы на него посмотреть. «Кузнец-баск, у которого больше, чем у его коней!»

Коробейник, торгующий травами, присоединятся к нашей беседе и сообщает мне, что вдоль дороги на Синтру есть несколько конюшен, и я выхожу из города через западные ворота. За длинным рядом зарослей сумаха открывается грязная дорога к северу, в начале которой стоит часовня Девы Марии. Крошечная женщина, укутанная в черное, молится, преклонив колени перед благой статуей. Маленький Назарянин на руках Марии кажется хрупким и одиноким. Молельщица поворачивает ко мне изящное личико, излучающее тепло.

— Здесь как-то молился Святой Антоний, — сообщает она.

Если бы вам пришло в голову сложить все упоминания старых христиан об их Святом Антонии, то вы быстро пришли бы к выводу, что он исползал на коленях территорию гораздо большую, чем Диаш, да Гама и Колумб на всех своих кораблях вместе взятых.

— В таком случае это очень священное место, — мягко отвечаю я, осеняя себя крестным знамением. — Скажите, senhora, вы не знаете, где могут быть конюшни Дома Мигеля Рибейру?

— Думаю, прямо по этой дороге, — отвечает она, указывая на север. — По левую руку метров через двести. Сначала пройдете речку, в которой малыш Мелу утонул несколько лет назад, потом эти несколько гранитных валунов, про которые отец Васко говорит, что там был ведьминский вертеп в те времена, когда Он еще не родился. Оттуда уже близко.

Я снова творю над собой крестное знамение и благодарю ее. Ориентиры появляются в точности, как она и говорила. При этом меня начинает преследовать затхлый, гнилой запах. Он усиливается сразу, как я пересекаю причудливую тень огромного дуба с вырезанным на стволе безглазым черепом, обычно изображавшимся над дверями домов прокаженных. Заяц, быстрый как страх, внезапно проносится прямо у меня под ногами. Все мои ощущения сосредоточены на происходящем. Я переступаю через тележное колесо, брошенное посреди дороги. На западной ее стороне, тенистая апельсиновая роща уступает место буйным травам, и я вижу перед собой конюшни — шесть крытых галерей, отходящих от бело-голубого фермерского дома. Владения обрамляет низкая каменная изгородь. Деревянные ворота, предваряющие въезд на территорию владений, не заперты и со скрипом отворятся от одного моего прикосновения. На пути по грязной дорожке я кричу:

— Дом Мигель! Я племянник господина Авраама. Я не желаю вам зла!

Кажется, что мой голос ножом прорезает насыщенный тяжелой вонью воздух. Лишь однообразный, быстрый стук дятла откуда-то издалека решается нарушить гробовую тишину. Я пересекаю высохший луг перед конюшнями, борясь с жестокими позывами тошноты и дыша насколько возможно неглубоко. Все, кроме одного, стойла пусты. Из него и исходит этот чудовищный запах: толпы личинок копошатся в трупе безглазой лошади.

Входная дверь в дом заперта. Едва я протягиваю руку к дверному молотку, как до меня доносится приглушенный голос. Рука почти непроизвольно ныряет в сумку, охватывая рукоять кинжала Фарида. Дверь открывается, и из дома выходит сухощавый, остроносый мужчина в плаще из грубого льна. Арбалетный болт направлен прямо мне в сердце.

— Старый или новый христианин? — сурово спрашивает он.

— Старый, — отвечаю я.

Из дома выскакивают еще двое. Меня хватают сзади, плечо отзывается мучительной болью в открывшейся ране.

— Filho da puta! Сын шлюхи! — раздается у меня над ухом злобный голос.

— Если бы моя мать была зона, — говорю я, произнося слово «шлюха» на иврите, — я был бы одет гораздо лучше!

— Что это такое? — Тощий опускает арбалет и подходит ближе.

Под плащом прекрасно видна бело-голубая бахрома его молитвенного покрывала.

— Твои цицит видно, — говорю я. — Так ты сможешь одурачить не слишком многих.

— Я не пытаюсь никого одурачить, — отвечает он. — Иаков, отпусти его.

Как только мне возвращают свободу, мы обмениваемся благословениями и именами.

— Я ищу Дома Мигеля Рибейру, — объясняю я. — Это его конюшни?

— Да, — отвечает он, гостеприимным жестом указывая на дверь.

В доме, в конце зала на полу сидит мужчина лишь немногим старше меня, с торчащими во все стороны черными волосами и покрывающей щеки короткой бородкой.

Он одет в синий парчовый камзол, расстегнутый под горлом, кожаные штаны для верховой езды, разорванные у бедра, тяжелые сапоги, у одного из которых не хватает каблука. Приветственно кивнув мне, он поднимается и идет мне навстречу, слегка прихрамывая из-за отсутствия каблука.

— Дом Мигель Рибейру? — спрашиваю я.

Он кивает. Я принимаюсь представляться, но длинноносый стражник с арбалетом, стоящий рядом со мной, неожиданно восклицает:

— Он племянник Авраама Зарко!

Дом Мигель изумленно распахивает глаза и хватает меня за руки. У него холодные пальцы.

— Идем! — говорит он, и его голос дрожит от нетерпения.

Он приводит меня в теплую кухню, где стоит запах жареного мяса, и мы вдвоем садимся за гранитный стол возле очага, в котором потрескивают янтарные угольки.

— Где твой дядя? — спрашивает он.

Я рассказываю ему обо всем, и он отворачивается к стене, осеняя себя крестным знамением.

— Зачем он приходил к вам на днях? — спрашиваю я.

Но Дом Мигель все так же смотрит в стену, и я говорю:

— Может, это из-за недосыпания, но я ничего не понимаю. Вы знаете, что вы еврей? Или, по крайней мере, мой дядя считал вас таковым. Это имеет отношение к его последнему визиту?

Дворянин внезапно вскакивает на ноги и достает с полки над очагом мех с вином. Он наливает бургундскую жидкость в две керамические чашки и разбавляет ее водой. Протягивая мне мою порцию, он говорит:

— За твое здоровье. — Он опустошает свою чашку одним глотком и тяжело опускается в кресло. — Пей! — подгоняет он меня жестом и, цитируя известную ивритскую поэму, добавляет: — «Пей целый день, пока он не уйдет, и солнце не позолотит его серебро». — Я делаю глоток, и он замечает: — Только вино и позволяет мне держаться. Похоже, оно у меня уже вместо крови. — В ответ на мой полный удивления взгляд он поясняет: — Нет, я не считаю себя евреем… пока нет, но я учусь. И это, разумеется, была одна из причин прихода твоего дяди.

— Не понимаю.

— Я тоже, — коротко смеется он. — Чтобы быть уверенными, нам бы надо еще разок спросить твоего дядю. Но теперь это невозможно. Но, судя по тому, что он мне говорил, я родился в Сьюдад-Реале у еврейских родителей. В тысяча четыреста восемьдесят втором. — Он щелкает пальцами. — Так вот запросто заполучил два лишних года. Чудо своего рода. Твой дядя говорит, моих родителей сожгли в 1484, когда в Сьюдад-Реале случилось второе аутодафе. — Он разливает остатки вина, чешет колючки на подбородке. — Их сочли negatives, потому что они отказались раскрывать имена тайных евреев. Твой дядя, он сказал, у него были все возможности, чтобы вывезти меня в Португалию. Он, как оказалось, учился вместе с моим отцом, хорошо знал моих родителей. Сказал, моя мать заставила его поклясться в том, что он воспитает из меня христианина, что не станет мне рассказывать, кто я есть на самом деле, пока на то не возникнет крайняя необходимость. Твой дядя сказал, что в свое время он относился ко мне примерно «Пока ты собираешься оставаться одним из них, получи от этого все, что сможешь». Поэтому он ждал и искал бездетных аристократов, которые захотели бы оставить мальчику в наследство свои владения и не стали бы задавать лишних вопросов по поводу его обрезанного органа. Я узнал все это всего неделю назад, когда твой дядя заходил, чтобы сказать, что Псалтырь, которую копировала твоя тетка, почти готова. — Мигель наливает нам еще вина. — В доказательство он дал мне письмо, подписанное моим приемным отцом.

— Как ты думаешь, почему дядя рассказал тебе обо все именно сейчас, после стольких лет? — спрашиваю я.

— Не знаю. — Он наклоняется ко мне и пристально смотрит мне в глаза, словно надеясь отыскать обнадеживающий ответ. Я пожимаю плечами в знак того, что мне он неизвестен. Он громко срыгивает, отворачивается. — Берекия, я много думал об этом, — говорит он, все так же глядя в сторону. — Как ты думаешь, он знал, что старые христиане начнут убивать лиссабонских евреев… и боялся за мою жизнь?

— У него была сила, но я… — По спине у меня пробегают мурашки, и я умолкаю на полуслове.

Мигель поднимает руку в знак того, что тоже не желает ступать на опасную территорию пророчеств.

— Как бы то ни было, я вышел из себя. После стольких лет узнать все… Сейчас я хотел бы узнать у него больше. Понимаешь, теперь, когда все успокоилось, я не сомневаюсь в его словах. Похоже, я уже никогда не узнаю ничего о своих настоящих родителях. Занятно иногда бывает, что начинаешь понимать все слишком поздно. — В два глотка он осушает очередную порцию вина. — Идем, — говорит он, поднимаясь. — Есть кое-кто, с кем я хотел бы тебя познакомить.

Я смотрю в его глаза, затуманенные вином, и понимаю, что мой наставник обрушил на этого молодого дворянина чудовищную истину. Была ли смерть расплатой за уничтожение прекрасной иллюзии?

— Сперва я хочу тебя кое о чем расспросить, — говорю я.

— Как пожелаешь. — Он склоняется передо мной, будто слуга.

— Ты сказал, что разозлился, когда он тебе все рассказал, — начинаю я.

— Да, а ты на моем месте не разозлился бы? — отвечает он.

— В данный момент, Дом Мигель, моя предположительная реакция не имеет ни малейшего значения. Где ты был в воскресенье, когда началось восстание?

— А, я понял, куда ты клонишь. — Он делает вид, что вырывает из груди стрелу, и деланно смеется. — Ну хорошо. Я был дома. Потом, когда доминиканцы принялись разводить костры на Россио, я отправился сюда. Берекия, мне только что сказали, что я еврей. Как бы ты на моем месте…

— Кто был с тобой? — обрываю я.

— Никого.

— В таком случае, нет свидетелей, которые могли бы подтвердить твою историю.

Дом Мигель ухмыляется, встает и с тяжелой неловкостью, приданной плещущимся у него в желудке вином, развязывает широкие завязки кожаного гульфика. Он обнажает свой орган, приподнимает обрезаный кончик, словно преподнося мне розу, и говорит:

— Он может подтвердить мои слова!

— Не пойдет. Он не умеет говорить.

Дом Мигель утробно смеется.

Я закатываю глаза, возмущаясь пьяной человеческой тупостью. Он беззаботно принимается завязывать гульфик, скашивая глаза на непокорные пальцы. Управившись, он с тяжелым вздохом плюхается на стул и долго тоскливо смотрит на меня, будто стремясь прочитать мои мысли. Все в этом распущенном аристократе вызывает во мне раздражение. Больше же всего мне не нравится, что он сам не понимает, кто он есть на самом деле.

Мысль, молниеносная как стрела, пронзает мой мозг: «А ведь это тот самый человек, о котором мне говорил дядя, когда предупреждал не доверять курьеру, не узнающему самого себя в зеркале». Вскакивая на ноги, я кричу:

— Что могло бы удержать тебя от безнаказанно убийства моего дяди?! Тебя, дворянина!

— Послушай, дружок, — начинает он. — Стал бы я убивать единственного человека, который мог бы рассказать мне о родителях? Если ты в это веришь, ты дурак!

— Мой дядя был единственным, кто знал, что ты еврей… и мог доказать это! Убить его — и твоя тайна навсегда останется тайной!

— Берекия, мне еще раз показать тебе мой договор с Богом? О нем знали и другие. Мальчик, который растет в окружении слуг… а от людских глаз не скроешь. Они не говорят об этом, но они видят. На самом деле, мой договор — доказательство гораздо более весомое, нежели все документы из королевского архива. — Он встает и ударяет кулаком об стол. — Я не убивал твоего дядю! Если я это сделал, то почему не пытаюсь убить и тебя?

На это у меня не находится ни одного вразумительного возражения.

— Пошли со мной! — говорит он. — Я должен тебе кое-что показать.

Дом Мигель приводит меня в битком набитую людьми приемную залу. Мужчины с усталыми глазами, женщины и дети кивают мне в торжественном приветствии. На лицах расцветают улыбки, но затем почти мгновенно исчезают. Мой хозяин говорит мне шепотом:

— Не бойся, мы все здесь новые христиане. — Присутствующим он объявляет: — Это Берекия, мой друг из Judiaria Pequena.

Темнокожий мужчина с миндалевидными глазами и встрепанной бородой, в которой застряли чешуйки овса, встает и спрашивает:

— Вы не знаете Миру и Луну Альваладэ? Они живут недалеко от вас.

— Да, но в последние дни я их не видел, — отвечаю я.

— Они мои двоюродные сестры. Они… я… — Он беспомощно умолкает.

— Как только я вернусь в Лиссабон, я обязательно выясню, что с ними, и передам Дому Мигелю.

— А доктор Монтесиньош? — спрашивает очаровательная женщина с головой, плотно замотанной платком с бурыми полосами.

— Боюсь, он мертв. Сожалею.

Большинство собравшихся, хоть и с дрожью в голосе, но находят в себе силы расспросить о своих друзьях и родных. Я делюсь всем, что знаю, записываю имена в свою память Торы, чтобы разузнать о них поподробнее после того, как высажусь, наконец, на берегах отмщения.

Мигель кладет руку мне на плечо, шепчет:

— Они все из Карнида, Понтиньи и других окрестных деревень. Когда начался погром, они пришли сюда в поисках защиты. Я дал понять, что никого не стану гнать, вооружил кое-кого из мужчин, как только они добрались.

— А лошадь в стойле? — интересуюсь я.

Он ухмыляется.

— Лишает пыла и любопытных, и взбешенных. То же и с черепом на дереве. — Мигель снова рыгает, ударяет себя в грудь. Он обводит рукой своих гостей и мотает головой, потом шепчет мне на ухо: — Они не хотят уходить. Почему-то кажется, что со дня на день придется их отсюда гнать.

— А в Лиссабоне больше не убивают? — внезапно спрашивает меня умненькая на вид девочка-подросток.

На какое-то мгновение кажется, будто Господь специально избрал именно ее, чтобы задать мне этот вопрос: в комнате воцаряется гробовое молчание. Словно все мы собрались здесь, чтобы услышать ответ самого Бога.

— Там сейчас достаточно безопасно, — говорю я.

Я понимаю, что это не тот ответ, которого от меня ждут, но это все, что я могу им дать.

— Что значит это ваше «достаточно»?! — сердито спрашивает мужчина с неопрятной бородой.

— Настолько безопасно, насколько это возможно на данный момент, — отвечаю я. — Настолько безопасно, насколько может быть безопасен для евреев мир до прихода Мессии.

По комнате проносится одобрительный ропот, словно теперь я дал им верный ответ. И все же, что если наша вера в Его приход — всего лишь бесплотная надежда потерпевших кораблекрушение?

Мы с Мигелем садимся на ковер возле камина, гости возвращаются к прерванным разговорам. Он шепчет мне:

— Если бы я убил твоего дядю, стал бы я, по-твоему, спасать всех этих людей?

— Чтобы искупить грех убийства, ты должен спасти весь Израиль, — отвечаю я.

Он крепко зажмуривает глаза, отгораживаясь от мира.

Я вижу, что задел его. Но в моем положении страдания чужака стоят недорого, и, какое бы сочувствие ни билось в моем сердце, оно нисколько не влияет на тон моего голоса.

— Дядя написал тебе письмо, — сухо говорю я. — Я приносил его к тебе в особняк в прошлое воскресенье, но слуга сказал, что тебя нет. Дядя Авраам велел мне передать его лично тебе.

Мой хозяин открывает воспаленные, усталые глаза.

— Он сказал, что там написано? — спрашивает он без всякой интонации и надежды.

— Письмо хранится в моей памяти, — говорю я и передаю ему содержание письма слово в слово.

Как только я заканчиваю, он странно утробно смеется.

— Твой дядя спрашивал, не хочу ли я заняться вместе с ним его делом, — объясняет он. Он смотрит на меня удивленно, словно не ожидал увидеть. — Да, ты симпатичный. Было бы нелегко тебе отказать. Он был умен. То, о чем он просил, имело какое-то отношение к посылкам. И к ангелу по имени Метатрон из письма. И к путешествиям в Геную, насколько я понял. Где-то на итальянском полуострове. Я точно сказал «нет», но совершенно запамятовал, что именно он мне предлагал. У меня душа разрывалась между прошлым и настоящим. Столько всего сразу обрело смысл. — Он хватает меня за плечо. — Берекия, тебе знакомо это ощущение, когда ты перестаешь мысленно переводить слова иностранного языка и начинаешь понимать все, не задумываясь? Это было что-то вроде того. Я неожиданно понял эту прохладцу в отношении приемных родителей, то, что они не любили со мной путешествовать, эти перешептывания за закрытыми дверями, когда меня укладывали спать.

— Значит, когда началось восстание, ты…

— Я запаниковал. То есть, я только что узнал, что я еврей, а тут на Россио горит костер выше городских крыш. Мне показалось, что его разожгли специально для меня. Странные ощущения возникают, когда твое прошлое тебе больше не принадлежит… когда его изменяют и переписывают всю историю твоей жизни. Вот я и помчался сюда.

— Дядя не упоминал больше никого, когда говорил с тобой… какие-нибудь имена?

Дом Мигель усиленно мотает головой.

— Никого больше? Священника… других евреев? Подумай хорошенько.

— Я не обращал на это особого внимания. Он хотел, чтобы я отправился вместе с ним в путешествие. У меня неплохие связи, мне нетрудно уехать за море. Перевозить его посылки. Да, вот оно! Correiro, курьер… вот, чего он от меня хотел.

— Он сказал именно это слово, correiro? — уточняю я.

— Да.

— А что ты должен был перевозить?

— Ангелов, — говорит Дом Мигель с улыбкой. — Твой дядя говорил, теперь я вспомнил, что я должен буду перевозить ангелов в безопасное место. Не представляю, о чем это он.

— Рукописи на иврите, — поясняю я. — Наверное, он не хотел раскрывать тебе всей правды до тех пор, пока не поймет, как ты отнесешься к тому, что ты еврей… насколько распространяется твоя лояльность.

— Не понимаю… ангелы… книги?

— Книги созданы с помощью священных букв. Как и ангелы, если верить источникам. Если смотреть с этой точки зрения — сквозь призму Каббалы, если хочешь, — ангел — это просто книга, которой придали божественные формы… крылья, если пользоваться общепринятыми метафорами. На самом деле, он собирался попросить тебя спасти эти крылатые манускрипты от огня. Он не хотел называть тебя контрабандистом, поэтому и использовал более симпатичное слово — курьер. Что, как я понимаю, должно было значить…

Собственные слова открывают мне дорогу к пониманию предательства, приведшего к смерти дяди.

— Что?! — требует ответа Дом Мигель.

— Это значит, что кто-то, занимающийся вместе с ним контрабандой, собирался его предать. Нынешний correiro. Поэтому дяде нужна была замена. И, скорее всего, он был в отчаянии. Именно поэтому он рискнул открыть тебе, что ты еврей. Видимо, этот курьер даже знал о том, где находится наш подвал и геница. Или, возможно, он работал вместе с молотильщиком. Наверное, это они наняли северянина, который следил за домом Диего Гонкальвиша. — Удивленный возглас Дома Мигеля дает мне понять, что я окончательно запутал его своими изысканиями. — Все просто, — говорю я. — Дяде нужен был ты именно потому, что предыдущий курьер замыслил предательство. Какое — не знаю. И не знаю, по какой причине. Но этот курьер, контрабандист, должен быть ключом к разгадке.

— И кто это был до настоящего момента? — спрашивает он.

— Я не знаю. Но я это выясню! — Я вскакиваю на ноги. — Мне нужно возвращаться в Лиссабон. Если мне надо будет поговорить с тобой, ты будешь здесь или вернешься в свой дворец?

— Здесь я нужен. — Он коротко смеется. — И здесь есть вино. Оно не кошерное, но действует не хуже.

В фойе меня останавливает вопрос, который у меня не хватает решимости задать. Дом Мигель говорит мне:

— Спас бы я всех этих евреев, если б не узнал о своем истинном прошлом? Ведь ты это хочешь знать, правильно?

— Это нечестный вопрос. Ты поступил благородно, гораздо больше, чем…

— Нет, не спас бы. Не то, чтобы я приветствовал все эти убийства, что ты. Я не жестокий человек, и никогда не верил в то, что евреи отличаются от… чуть не сказал «нас». Опять припозднилось понимание, да? Но я бы сидел в своем дворце в Лиссабоне и читал при свете серебряного канделябра. А когда крики стали бы слышны из окна, я просто-напросто захлопнул бы ставни.

По дороге в Альфаму, раздраженный тем, что глаза заливает потом, а полуденное лиссабонское солнце нещадно печет, я захожу, чтобы еще раз постучаться в дверь к отцу Карлосу — безрезультатно, и спрашиваю о нем в церкви Святого Петра. Если верить смотрителю, от него до сих пор нет никаких вестей.

Что до Диего, я совершенно не представляю, где его искать: но этот дюжий северянин наверняка все еще дожидается его, так что дома его точно нет. А единственные его друзья, с которыми я был знаком, были молотильщики.

Подстрекаемый надеждой выяснить имена дядиных контрабандистов или найти любое подозрительное упоминание его знакомых, я решаю проверить переписку моего наставника, недавно обнаруженную мною на дне геницы. Но прежде, чем я отправляюсь домой, любопытство касательно того, чем в воскресенье занимался рабби Лоса, гонит меня к его дверям. В ответ на мой громкий стук в окне второго этажа возникает его острое, совсем как у горгульи, лицо.

— Чего тебе? — недовольно спрашивает он.

Странно, но испытываю облегчение, видя его лицо и слыша надтреснутый голос.

— Просто хочу поговорить с вами, дражайший рабби, — отвечаю я.

Видимо, он думает, что я издеваюсь.

— Возвращайся к своей проклятой Каббале! — бросает он.

Ставни с грохотом захлопываются. Я стучу в дверь, ощущая, как меня оставляют добрые чувства по отношению к нему, и кричу:

— Я не уйду, пока мы не поговорим! — Пока я жду, у меня в желудке ворочается гневное раздражение. Я принимаюсь молотить дверь. — Я ее вышибу! Клянусь, я вышибу эту чертову дверь!

Ярость заполняет мою голову, заставляя пылать щеки и виски. Словно кипящие спирты достигли верхней камеры перегонного куба древнего алхимика, и я уже не могу сдерживаться, продолжая долбиться в дверь. В конце концов, рукотворная кладка, служившая мне доброй опорой, не выдерживает. Детишки, одетые в лохмотья, собираются вокруг и смотрят на меня. Нечесаный разносчик дров бросает на меня презрительный взгляд. Наконец он осмеливается проговорить:

— Ты, Marrano, что ты здесь делаешь?!

Присев, он ставит на землю свою корзинку. Его темные глаза, лишенные ресниц, излучают нечто, отдаленно напоминающее человеческий разум. Выпрямившись, он скрещивает на груди тощие руки и откланяется назад в пренебрежительной позе.

Видимо, я окончательно помешался, так как подхожу прямо к нему, прикрываясь серебром своего кинжала.

— Я собираюсь отрезать тебе уши! — сообщаю я, с каждым словом изливая злость. — Вот что я тут делаю!

В один миг я осознаю, что подражаю сейчас Фариду.

Неужели именно так человек обретает непоколебимую храбрость — надевая маску отваги и срастаясь с ней?

Не так ли мы учимся — впитывая в себя однажды увиденное?

Разносчик дров продолжает вызывающе смотреть на меня, но не произносит ни слова. Страх и ненависть придают ему отвратительный запах, заставляют краснеть его лицо.

Я снова подхожу к дому рабби Лосы. Малыш с оливковой кожей и прядями черных волос, ниспадающих на лоб, следит за мной и машет рукой. Внезапно я осознаю, что это ребенок одного из наших соседей, Диди Молшо. Будь благословен Тот, Кто спасает маленьких детей. Я машу ему в ответ.

Вдруг его рот открывается, и он показывает на что-то у меня за спиной. Я оборачиваюсь и отпрыгиваю от летящего в меня полена. Сразу следом за ним летит еще одно. Оно вскользь попадает мне по уху. Я падаю. Ощупав рану, я обнаруживаю на пальцах кровь. Мой противник отклоняется и ухмыляется довольно и презрительно. Его рот — замшелые бурые развалины. Он плюется и разражается кашлем. Я поднимаюсь, делая вид, что у меня кружится голова. Он смеется, и я с разбега врезаюсь в него. Он слабее, чем я думал, — кости, усы да желтая кожа. Приложившись спиной, он задыхается, потом орет:

— Маранский пес!

Я угрожающе встаю над ним и прикладываю палец к губам.

— Твои уши все еще при тебе. Если хочешь, чтобы они и дальше у тебя оставались, ты должен соблюдать Божественную тишину.

Он встает, отряхивает штаны, оглядывается на толпу.

— Это всего лишь еврей, — говорит он, чтобы не потерять лицо. — Не стоит беспокойства.

Повернувшись, чтобы уйти, я ловлю взгляд Диди. Он понял, как дать мне знать о приближении торговца дровами. Он кивает в знак того, что все в порядке, когда я подхожу к нему.

— Ушел? — спрашиваю я.

— Уже в конце улицы. Но слушай, Бери, пока ты дрался, рабби Лоса ушел. Он выбежал из дома.

Когда я подхожу к дому, моя мать подметает вымощенный серым камнем двор. Она не спрашивает, где я был.

— Всюду грязь! — говорит она в ответ на мой вопросительный взгляд.

Реза готовит на очаге треску и яйца.

— Ты случайно не заглядывала к Фариду? — спрашиваю я.

— Он все еще в кровати твоей матери. Ах, да, и посмотри на столе, — добавляет она. — Тебе там что-то оставил господин Соломон.

Соломон, мохель, которого я нашел в микве, принес мне толстенный перевод на латынь комментариев к «De Anima» Аристотеля, видимо, в благодарность за освобождение из купальни.

— Давно он заходил? — спрашиваю я.

— С час назад.

— Он не говорил, почему он это оставил?

Реза демонстрирует мне таинственную улыбку.

— Он сказал: «Подарок для моего маленького Шээлат-Халома».

Я отволакиваю книгу к себе в комнату и бросаю ее на постель. Через внутреннее окошко я вижу, как Синфа отскребает пол в лавке. Она смотрит на меня затуманенными глазами, пока я перебираюсь через подоконник.

— Ночью я давала Фариду воду, как ты и сказал, — сухо говорит она. — А еще он съел два яйца, которые я сварила.

— Спасибо, ты умница. У тебя все хорошо?

— Да, все нормально. Ты не побудешь немножко дома? Поешь чего-нибудь.

— Слушай, я сейчас собираюсь спуститься в подвал. Если хочешь, идем со мной. Но потом мне надо будет снова уйти.

— Найти того, кто убил дядю? — спрашивает она.

— Кто тебе это сказал?

— Бери, я же не дура. Я слышу разговоры, знаю, что…

Стук в дверь обрывает ее объяснения. Не дожидаясь ответа, сеньора Файам, наша соседка с противоположной стороны улицы Храма, врывается в лавку. Ее черное платье разорвано возле воротника, через всю щеку алеют свежие ссадины.

— Старые христиане?! — кричу я, подбегая к ней в полной уверенности, что за ней погоня.

— Нет, нет, — говорит она. — Ничего такого. — Она хватает меня за руку. Ее тусклые глаза покраснели от недосыпания, щеки запали. — Я увидела тебя из дома, — продолжает она. — Жаль, что так вышло с господином Авраамом. — Она подносит мою руку к губам, нежно поглаживая ее, и я чувствую исходящий от нее запах беды. — Бери, ты нам нужен, — говорит она. — Ты мог бы пойти ко мне домой? — Она заставляет меня наклониться к себе и шепотом, чтобы не слышала Синфа, говорит: — Возьми талисманы. Гемилой овладел ибур, и вцепился в нее мертвой хваткой. — Она больно сжимает мою руку. — И, Бери, ибур говорит, что знает, кто убил твоего дядю!

 

Глава XIII

Из шкафа в подвале я вытаскиваю все, что может пригодиться для обряда изгнания ибура, и направляюсь к дому сеньоры Файам. Гемила, ее невестка, накрепко привязанная к деревянной скамейке, сидит на кухне, ее дыхание напоминает всхлипы, словно бы ей не хватает воздуха.

Как описать жертву, одержимую бесами? Я дважды видел приметы одержимости: белая кожа, похожая на пропитанный влагой пергамент; измученные глаза; запекшаяся кровь в уголках губ и в ноздрях. Вид Гемилы не отличается в лучшую сторону, скорее даже наоборот: она уже начала терять человеческие черты, уступающие место дьявольским. Ее каштановые локоны измазаны дерьмом и прядями налипли на лицо и шею. Мизинец на левой руке, очевидно, сломан, отставая от ладони под немыслимым углом. Ее когда-то белое просторное одеяние безнадежно испачкано, как будто она купалась в грязи и крови. «Ее душой овладело существо с Другой Стороны», — думаю я. Первым моим порывом становится желание убежать. Но дядя всегда учил меня, что ибур — всего лишь метафора; очень мощное создание, это так, но не ровня даже самому слабому каббадисту. А если этот демон действительно знает, кто убил моего наставника…

Внезапно голова Гемилы резко откидывается назад, словно ей трудно держать ее прямо. Ее взгляд падает на меня и тут же теряет испуганное выражение, демонстрируя лишь задумчивую глубину созерцания. Он сосредоточен на струйке ароматного дыма, поднимающегося из моей курильницы.

Бенту, муж Гемилы, дотрагивается до моего плеча и потерянно улыбается, безмолвно моля о помощи. Его черные волосы забраны на затылке синей лентой в тугой хвост, лицо покрывает недельная неопрятная щетина. Его лоб и руки, штаны и рубаха покрыты темными полосами пота и жиром с овечьей шерсти. Он зарабатывает на жизнь, предлагая услуги стригальщика, и, судя по всему, выжил и вернулся в Лиссабон лишь для того, чтобы обнаружить свою жену в таком состоянии.

Белу, их трехлапый пес, обычно безгранично преданный Гемиле и не отходящий от нее ни на шаг, сидит возле двери в спальни и смотрит на нее с неподдельным ужасом.

— Sente-se bem? Ты хорошо себя чувствуешь? — спрашиваю я Гемилу по-португальски.

Глупейший вопрос, должен заметить. Она отвечает мне молчанием. Глаза, холодные как обсидиан, не позволяют мне угадать ее чувства. Я поднимаю ее связанные вместе руки. У нее неровный пульс, словно кровь в ее теле течет сразу во всех направлениях. Она хмурится и с пренебрежением следит за моими манипуляциями, потом всхлипывает. Изворачиваясь, она кричит на иврите:

— В моей груди звонит колокол!

Она закатывает глаза, затем вновь смотрит на меня — с полным безразличием. Сеньора Файам шепчет мне:

— Она мечется между нашим миром и миром демонов. — Я киваю, и она добавляет: — Мы выяснили, что ибур не говорит по-португальски, — только на иврите.

— Когда началась эта боль? — спрашиваю я Гемилу на священном языке.

Она тяжело дышит, снова успокаивается.

— Никакой боли нет — это судно хрупкое, но оно подходит мне, — слышится голос, и он принадлежит не Гемиле. Он лишен всякого выражения и тепла. Иврит с кастильским акцентом.

— Кто ты? — спрашиваю я.

— Белый Маймон с двумя пастями.

Я на мгновение отворачиваюсь, собираясь с мыслями: это не простой ибур, а демон.

— Почему ты говоришь «с двумя пастями»? — спрашиваю я.

— Одной из них я пожираю детей анусим, тех, кто был насильно обращен. Она создана из крови. Вместо зубов в ней иглы.

Жадно глотая воздух, она неожиданно плюет в меня чем-то красным. Сеньора Файам охает. Пока я вытираю шею, Гемила открывает рот. Раскрошенные зубы покрыты свежей кровью. Она смеется.

— Прости ее, Господи, — стонет сеньора Файам. — Она стала есть стекло перед тем, как я побежала к тебе домой. Я пыталась ее остановить, но ибур питается только минералами. Он…

Я отмахиваюсь от ее словесного потока, возвращаясь к Гемиле.

— Как ты пришел? — задаю я вопрос.

— Цедек развелась с Рахамим.

Этот демон знает Каббалу! Он намекает на разрыв между женской справедливостью и мужским состраданием, что позволило злу заправлять этой эпохой.

— Я иду с Рахамим, — говорю я. — Вместе мы с Рахамим возьмем эту женщину в жены.

— Ты можешь войти и ехать на мне, но ты не сможешь вырваться! — предупреждает демон.

Гемила теперь — не просто женщина: ее женская суть стала колесницей магического восприятия: немногие из тех, что решаются на такую поездку, возвращаются из нее невредимыми.

Имея в виду еврейского мудреца второго века, в целости вернувшегося в наш мир после поездки на этой колеснице, я говорю:

— Я пришел с миром, как рабби Акива.

Поднимая над девушкой средний палец, я призываю в помощь силы Моисея. Она отстраняется. С вызовом демон бросает мне:

— Я не амалекитянин и не аспид! А Моисей мертв!

— Пасха вечна, — отвечаю я. — Моисей разгоняет воды Красного моря даже теперь, пока мы разговариваем.

— Тогда скоро он тоже окажется на другом берегу и не сможет тебе помочь.

— Значит, ты отказываешься позволить этой женщине самой править своим судном? — спрашиваю я.

— Она впустила меня, и я останусь с ней, чтобы дарить утешение, в котором ей отказал ваш Бог. Иначе я был бы неблагодарным гостем. Ты не находишь?

— Как тебе будет угодно. — Я поворачиваюсь к Бенту. — Мне понадобятся три вещи. Холодная вода из Тежу. Наполните самый большой таз или котел, какой только найдете. В него должна поместиться Гемила. У нас есть, если вы не сможете…

— У нас есть такой! Что еще?!

— Камбалу. Принесите самую маленькую. И ради Бога, живую. И наконец, попросите Синфу показать вам, где лежат наши магические краски. Принесите их мне и налейте понемногу на блюдо.

— А что мы будем делать? — спрашивает сеньора Файам.

— Вся мерзость и грязь придает силы Другой Стороне. Так говорится в Зохаре. И это знает демон. Гемилу нужно вымыть.

— Ты можешь даже подстричь мне ногти — это тебе не поможет! — шипит ибур. — Для меня Шабат — просто еще один закат, а ты — тень, пытающаяся остановить пожар.

— А камбала? — спрашивает сеньора Файам шепотом, чтобы не услышал демон.

— Рыбы невосприимчивы к подобиям Маймона, — отвечаю я. — Она поможет нам бороться с ним.

Пока Бенту нет, я объясняю сеньоре Файам, как мы будем петь Девяносто Первый Псалом, чтобы подготовить Гемилу. Слушая меня, сеньора обеими руками хватается за цепочку курильницы.

— Убери от меня эту мерзкую вонь, козел сраный! — неожиданно орет демон. — И запомни, Берекия Зарко, если ты выгонишь меня из моего дома, ты никогда не найдешь убийцу своего дяди!

Слова злобного создания лишают меня дара речи. Я смотрю в темные глаза Гемилы, пытаясь установить с ним контакт. Ее голова лениво вращается, словно ее неудержимо клонит в сон. Выпрямившись, она утробно смеется.

— Так ты видел убийцу?! — требую я ответа.

— Видел! Но если ты опять поднимешь на меня палец Моисея, я вцеплюсь в эту тайну так же, как вцепился в эту женщину.

— А если я оставлю тебя в покое, ты опишешь мне убийцу? — спрашиваю я.

— Да.

— Почему я должен тебе верить?

— Маймон не лжет, — говорит он. — Я даже осмелился сказать правду твоему Богу. Я его не боюсь. Мне нечего терять. Только евреи вроде этой грешной шлюхи считают своим долгом лгать пред лицем Господа!

Сеньора Файам хватает меня за руку:

— Неужели ты послушаешь ибура, Берекия?

— Но ведь он знает! — кричу я. — Он знает, кто это сделал!

— Развяжи меня! — требует демон.

Я вырываю руку из дрожащих пальцев сеньоры Файам. Подняв сжатые кулаки к лицу, она вопит:

— Неужели ты станешь служить Самаэлю, самому Дьяволу, чтобы отомстить за дядю?!

Признание комом встает в горле: да! Я сделаю все, чтобы найти убийцу! Все, что угодно!

Так что же тогда удерживает меня? Сама Гемила? Она с кряхтеньем резко выпрямляется, вытягивая шею и приподнимая скамейку, к которой ее привязали. Она позволяет ей с грохотом опуститься на пол и принимается извиваться в своих путах, словно ее пронзают раскаленным мечом. Она жадно ловит ртом воздух. Как только прилив внутри нее отступает, она бросает на меня непроницаемый взгляд.

— Развяжи меня! — требует она.

Глухое рычание заставляет меня обернуться. Белу остервенело скребет единственной передней лапой дверь во двор.

У меня в голове раздается голос дяди: «Не оставляй живых ради мертвых!», его ладони ложатся мне на плечи, когда я поворачиваюсь к демону. Я принимаюсь петь Девяносто Первый Псалом:

— …И под крыльями Его будешь безопасен… не убоишься ужасов в ночи, стрелы, летящей днем, язвы, ходящей во мраке, заразы, опустошающей в полдень…

— Ты никогда не найдешь убийцу! — визжит Маймон. — Никогда!

Сеньора Файам подхватывает пение, и вращающееся колесо псалма объединяет наши нестройные голоса в единое целое. Мы поем:

— Только смотреть будешь очами своими и видеть возмездие нечестивым. Ибо ты сказал: «Господь — упование мое»; Всевышнего избрал ты прибежищем своим. Не приключится тебе зло, и язва не приблизится к жилищу твоему. Ибо Ангелам Своим заповедает о тебе — охранять тебя на всех путях твоих…

Произнося молитву, я внутренне отворачиваюсь от демона, поднимаясь по ее ступеням все выше. Оказавшись на сияющем парапете внутренней вибрации, поддерживаемой мехами в моей груди, я вновь поднимаю над Гемилой средний палец.

Она затравленно озирается, пытается вырваться из пут, непристойно бранится на иврите, кричит, давится хохотом. Она дарит мне улыбку, полную лживого очарования, показывает язык. Но она где-то далеко внизу, опутанная коконом мелодии псалма, который я вверяю теперь сеньоре Файам. Тайные имена Бога поднимаются к моему горлу, перетекают в носу, пока я подстраиваю дыхание к ритму слов. Свет и тьма сливаются воедино, затем вновь разъединяются застывшим контрастом. Мир словно бы освещен черным пламенем. Время отступает, и с высоты я вижу, причиной смеха Гемилы — страх одиночества. Все еще поднимаясь, окрыленный мелодией псалма, я протягиваю руку, чтобы погладить ее по щеке. Боль. Укус зла. Ледяной ветер. Кровь, текущая по руке. Крики. Сеньора Файам, моющая меня.

— Демон укусил тебя! — кричит она.

Я отмахиваюсь от нее и снова начинаю петь. Комната как будто выцветает, и мы с Маймоном смотрим друг на друга сквозь искаженное, неторопливо дышащее пространство. Бенту протягивает ко мне руку, кладет ладонь на плечо.

— Ванна готова, — говорит он.

Гемила сопротивляется со звериной яростью, пока мы раздеваем ее. Я оборачиваюсь в сторону спальни: маленький сын Гемилы Менахим сидит в комнате, плача и обнимая Белу.

— Вы должны уйти! — говорю я.

Он вскакивает, бежит мимо нас. Пес не отстает от него ни на шаг. Вдвоем они бросаются прочь из дома.

Речная вода холодна и прозрачна. От криков Гемилы дрожит воздух. Она сжимает кулаки, на шее вздуваются жилы. Она выдирает руки из веревок. Удар настигает сеньору Файам и опрокидывает ее навзничь. На лице Гемилы отражается радость баньши. Из ее рта стекает кровь, подкрашивая воду в бадье причудливыми красными фонтанчиками.

Она извивается в наших руках, каждый мускул ее устремлен к бегству.

Насквозь промокший в ледяной воде, но согретый мысленной молитвой, я пою, пока Бенту сдерживает жену.

Наконец бесконечный холод лишает ее сил для борьбы. Ее зубы начинают выбивать дробь. Я держу перед ней курящиеся благовония. Ее губы бледнеют, взгляд заволакивает пелена.

Мы поднимаем ее из ванны. Сеньора Файам вытирает полотенцем ее волосы, шепча нечто успокаивающее. Бенту целует жене руки.

— Прошу вас, отойдите, — говорю я.

Читая молитву из Бахира, я достаю из сосуда рыбу. Я опускаю ее трепыхающееся тело в магическую краску. Гемила, дрожа, сидит в кресле. Я прижимаю окрашенную в алый цвет извивающуюся камбалу к линии жизни на лбу девушки. Она вздрагивает, как от ожога. Спешно я провожу тушкой камбалы по ее плечам и груди, животу, гениталиям и ступням, чтобы покрыть каждую из сефирот — основных точек — краской.

Как только рыба завершает свою символическую миссию, я бросаю ее на пол. Пока она бьется на плитке, я закрываю глаза и нараспев произношу магические слова Иешуа:

— Остановись, о, Солнце, в Вевеоне, стой, Луна, в Долине Айхалона.

Держа глаза закрытыми, я закатываю их вверх, пока не становятся видны внутренние краски, спокойно дыша, пока меня не охватывает поток воздуха крыльев Метатрона. Я открываю глаза. Жабры камбалы ходят ходуном подобно кузнечным мехам. Я бросаю ее назад в сосуд, принесенный Бенту: рыба оставила на полу послание в обмен на собственную жизнь.

Я читаю его со всей доступной мне скоростью. В неясном строе арабской вязи я различаю слово фаир, птица. Скрытый смысл этого слова должен показать путь, которым можно будет изгнать демона.

За спиной я слышу шаги. Обернувшись, я сталкиваюсь лицом к лицу с отцом Карлосом. С горной вершины, на которую я поднялся с помощью внутреннего ветра и молитвы, мне кажется естественным его присутствие. Я прижимаю палец к губам. В его глазах читается вопрос. Я киваю ему на девушку. Он поворачивается к Гемиле, поднимает над ней средний палец и принимается своим властным голосом петь псалом.

Кровью, текущей по моей руке, я пишу вдоль линии судьбы на лбу девушки слово Элохим с помощью кетав эйнаирн, ангельского стиля, которому меня в свое время научил дядя. Ее голова запрокидывается, словно кто-то сломал ей шею, глаза закатываются. Прежде, чем она смогла бы заснуть, я зажимаю ее нос между большим и указательным пальцами.

— Я приказываю тебе, — ору я, — во имя Бога Израиля оставь тело этой еврейки и не тронь ее больше!

Затем я выкрикиваю на арамейском последовательность священных имен. И мне удается вырвать демона из ее тела. Она кричит. Носом идет кровь. Падая на меня, она отчаянно пытается сделать вдох. Я вытираю ее лицо рукавом.

— Ты в безопасности, — шепчу я ей. — Демон ушел.

Она пытается что-то сказать, но теряет сознание.

Отец Карлос, я, сеньора Файам и Бенту дежурим у постели Гемилы. Кровь уже остановилась, ее ноздри чисты. Ее отмыли с мылом и теплой водой. Муж уложил ее на постель, словно новорожденную. Ее пульс становится медленным и ровным, к щекам постепенно приливает кровь. Менахим, ее сынишка, стоит на коленях возле кровати и гладит мать по волосам. Складки одеяла у нее в ногах поднимаются и опускаются: там мирно спит Белу. Отец Карлос сидит в кресле, молясь про себя. Сталкиваясь с возможностью очередной смерти, я спрашиваю его шепотом:

— А Иуда?

Он мотает головой и строит рожу:

— Я не знаю, где он. Как только она проснется, мы поговорим о том, где я видел его в последний раз.

Он закрывает глаза, и под ресницами вскипают слезы.

Исчезновение младшего братишки и искушение, которому меня подвергли слова демона, повергают меня в холодное уныние. Я сижу на полу в восточном углу комнаты, читая стихи Торы в надежде, что это поможет и мне, и Гемиле найти свой путь к Богу. Через некоторое время Карлос открывает ставни западного окна. Небо сияет постепенно меркнущим светом. Солнце, опускающееся за горизонт, словно ищет место, где можно было бы спрятаться навеки.

Ближе к полуночи Гемила просыпается. Она садится, с нежностью смотрит на спящего у нее под боком Менахима. Она вздрагивает, увидев меня.

— Бери, что ты здесь делаешь? — спрашивает она.

— Ты не помнишь?

— Нет. Что… что ты имеешь в виду?

Сердце мое горестно сжимается: вряд ли теперь она сможет передать мне знание демона о внешности убийцы.

К постели подбегает сеньора Файам.

— Сон с Другой Стороны, дорогая, — говорит она, гладя Гемилу по щеке. — Тебе снились кошмары, и я попросила Бери, чтобы он пришел посмотреть тебя.

— Да, — произносит она, припоминая размытое видение. — Сон.

Бенту касается губами руки жены:

— Теперь это не имеет значения.

Она оборачивается ко мне в замешательстве.

— Но ты… ты был в этом сне, — говорит она. — Меня уносила река крови. Как будто Нил после того, как Моисей коснулся его… Было холодно… так холодно. — Она говорит медленно, словно опять погружаясь в бездну кошмара. — А ты и твой дядя стояли на берегу и звали меня. Но вы оба были птицами… ибисами. А потом ты сердито кричал что-то. Хлопал крыльями. Меня несло течением, било о камни. А потом я тоже стала ибисом. Я полетела к берегу, к тебе в руки. — Она тщетно ищет в себе воспоминания. Пожимает плечами, виновато улыбаясь мне. — Его больше нет. Это все, что я помню.

— Самое главное, что он закончился, — говорю я.

Сеньора Файам целует мне руки.

— Мы перед тобой в неоплатном долгу, — говорит она.

— Мне уже отплатили, — отвечаю я, но мои слова — ложь, вернувшая меня в пустоту.

Передо мной вновь открывается пасть бездонной пропасти, в глубинах которой кроется тайна смерти моего наставника. Каждый шаг, сделанный мною впредь, станет шагом к ее дну. Отец Карлос берет меня за руку.

— Идем, нам надо поговорить об Иуде, — говорит он.

Неужели его успокоило то, что девушка не сможет назвать убийцей его?

— Да, давай поговорим, — сухо отвечаю я.

Гемила зовет меня, когда мы оказываемся у порога ее комнаты.

— Бери, я видела еще кое-что в этом сне, — говорит она. — Белое существо с человеческим лицом. Наполовину стервятник, кажется. Но с двумя ртами, тот, что пониже, плотно сомкнут и перепачкан кровью. Как у демона Маймона, по-моему. Когда вы звали меня с берега, он пытался разорвать вас с дядей своими когтями. И Берекия, Маймон вышел из вашего дома, из двери вашей лавки. Я была не в реке. Я смотрела через стену на улицу Храма. По мостовой текла кровь, и я проклинала Бога за то, что он такое допустил!

 

Глава XIV

Мы с отцом Карлосом стоим возле дома сеньоры Файам. Ужас, охвативший недавно Лиссабон, на время успокоился, скрытый с глаз сумеречным величием седьмого вечера Пасхи. Истосковавшийся по человеческому теплу, но не желающий демонстрировать собственную уязвимость человеку, возможно, причастному к убийству моего дяди, я дергаю его за просторный рукав длинной рясы и говорю:

— Расскажите мне об Иуде. Я должен знать все.

— Его… его забрали. Несколько старых христиан. В воскресенье.

— Есть хоть какой-то шанс, что с ним все хорошо… что он жив?

— Мне бы хотелось так думать. Но… — Священник складывает ладони в молитвенном жесте. — Я забрал его в церковь Святого Петра, когда все началось. Мы прятались вместе внизу, в склепе. Ты там был. Там, где лежат мощи. Там было много новых христиан. Но пришли люди. И они стали… — Лицо Карлоса искажает гримаса, его голос, дрожащий между нами подобно раздуваемому ветром пламени, угасает под ливнем ужаса. Он берет меня за руки, кладет кончики моих пальцев себе на веки, вздыхает, словно омывая душу в животворном аромате мирта. Потом убирает руки, позволяя им свободно упасть. — Мы с мальчиком прошмыгнули к выходу во двор, начали спускаться к Тежу, — продолжает он. — С нами шел Моисей Ягуш с семьей. Он предложил нанять лодку, чтобы перебраться на тот берег, к Баррейру. Он вытащил из-под подкладки шляпы золотой соверен. Лодочник согласился. Но когда мы уже отплывали, появились старые христиане. Они… они забрали Иуду и остальных. Я пытался драться. Ты должен мне верить. Но они швырнули меня в реку. К тому времени… — Он ежится, обхватывая себя руками, словно ему внезапно стало холодно.

Я встряхиваю его:

— Скажи, куда они увели моего брата! К кострам на Россио?

— Я не знаю. О, Господи, я… я не знаю. Сначала к замку Рибейра. Я бежал за ними. Я собирался вернуть Иуду любой ценой. Этого мальчика… этого красивого мальчика. Берекия, твой прекрасный братик… Ты ведь знаешь таверну Лодочника за церковью Мизерикордии? Я нашел их рядом. Иуда увидел меня. Он улыбнулся и высунул язычок, как будто ждал от меня подарка. Ты представляешь? О чем он мог думать? Я подбежал к доминиканцам, собирался драться. Я говорил им: «Вы по ошибке забрали старого христианина». Показал на Иуду. «Этот мальчик. Я его опекун. Он не еврей». Монах сказал: «Господь не ошибается». Он был истинно Ирод, этот старый христианин. Погрязший в мире безумия. Он приказал раздеть Иуду. Люди смеялись над его обрезанным членом. Но он не плакал. Он был так похож на твоего дядю. Смотрел на меня молча, словно дал обет молчания, словно давал знать, что все идет, как и задумано. Господин Авраам и Иуда… Я не понимаю. — Карлос тяжело вздыхает, возвращаясь к воспоминаниям, тисками сжимающим его горло.

— То есть, ты знаешь про дядю. Откуда?!

— Синфа сказала, разумеется. Перед тем, как я присоединился к тебе у сеньоры Файам. Она рассказала мне про господина Авраама, сказала, куда ты пошел. — Он подходит вплотную ко мне и говорит заговорщическим шепотом: — Они меня изнасиловали, Берекия. Они напились. Держали меня, я лежал прямо на камнях на берегу, пока они… Я не мог выносить их жуткий хохот. Кода я сумел встать, я побежал к Россио. Но Иуду, я нигде не смог его найти.

— Почему ты не пришел раньше, чтоб все нам рассказать?

— Мне было страшно. И больно. У меня кости болели от этого дурманящего запаха и… дыма. Я прятался в монастыре Кармелитов. Берекия, я не из храбрых. Взгляни на всю эту одежду, на этих идолов… — Он поднимает распятие, висящее у него на груди, и принимается дергать цепочку, пока она не рвется. — Взгляни на это предательское дерево, жгущее меня изнутри! — Напряженными, скрюченными пальцами он с треском отдирает Назарянина от креста. Иисус, исполненный презрения и неподвижный, падает на мостовую подобно искалеченному еврею. Карлос изрыгает животный рев, швыряя оскверненное распятие в выбеленную стену моего дома. Немного успокоившись, тяжело дыша, он рассматривает крыши города, черную ленту реки далеко внизу. — В понедельник, — шепчет он, — я пытался его найти. Я даже умудрился проскользнуть в это логово льва в церкви Святого Доминика. Берекия, впервые за девять лет я не боялся христиан. Может быть, и Иуда чувствовал то же. Но как? Маленький мальчик не может испытывать ничего подобного. Я даже решил, что он попросту сам вернется сюда. Что каким-то образом…

Надежда — странная вещь: она допускает любые безумия. Карлос все говорит что-то, я же думаю: «Тогда нет никакой уверенности в том, что Иуда мертв. Он просто прячется где-нибудь в безопасном уголке». Карлоса я спрашиваю:

— Почему я должен верить в то, что вы мне рассказываете?

— Что ты такое говоришь? — удивляется он.

— У вас есть какие-либо доказательства того, где вы были все эти дни?

— Ты хочешь сказать, что подозреваешь меня?!

— Я подозреваю всех и каждого, пока не придет Мессия, — отвечаю я.

Он вздыхает, словно раскрывая мне истину, которую сам не желал признавать:

— Можешь спросить монашек-кармелиток.

Я решаю проверить его, назвав виновным Симона, и говорю:

— Я нашел под ногтем дяди шелковую нитку. Черный шелк… похожий на волокно из перчатки Симона.

— Симона? Ты хочешь сказать…?

— Да. Почему не он?

— Дорогой Берекия, мне кажется, что все эти смерти заставили тебя читать слева направо. Симон любил твоего дядю. Он ни за что на свете не поднял бы на него руку.

— Но в группе молотильщиков между ними наверняка возникали споры, — замечаю я.

Священник отмахивается от моего предположения.

— Споры по Талмуду и Торе могут довести до сгоряча сказанных злых слов, но они никогда не привели бы к кровопролитию. Тебе бы следовало это знать.

Карлос прошел мою маленькую проверку. Но если бы он подозревал, что я знаю о том, что нитку подсунули, не отреагировал бы он так же?

— Вы говорили об Иуде моей матери? — спрашиваю я.

— Да. Она сейчас молчит. С ней Синфа. Девочка шепнула мне, что ты сражаешься с ибуром у сеньоры Файам, и я решил, что тебе может понадобиться помощь. — Карлос склоняет голову. — Берекия, ты знаешь, кто погиб?

Я нелепо смеюсь в ответ:

— Карлос, вы никогда не перестанете меня удивлять. Гораздо проще сейчас было бы сказать, кто не погиб!

— Дом Хуан Маскареньяс, — говорит он.

Я киваю:

— Да, конечно.

Дом Хуан был управляющим в портовом таможенном доме короля и одним из общинных судей, выкупивших за золото Резу из тюрьмы Лимоэйру. Старых христиан всегда возмущало то, что новый христианин наживается на налогах с их товаров, его ненавидели сильнее всех его соотечественников.

— Как это случилось? — спрашиваю я.

— Как? Как и со всеми. К его дому пришла разъяренная толпа. Снесли с петель ворота. Он пытался убежать по крышам Маленького Иерусалима. Представляешь, удирал, как обычный еврей. Добрался до…

— Карлос, я не возьму в толк, неужели вы не понимаете! — ору я. — Для них у нас у всех растут рога и хвосты. У всех до последнего. Неважно, едим мы суп золочеными ложками или деревянными!

Наши голоса сливаются в молитве о душе Дома Хуана.

— Довольно религиозного долга, — говорю я. — Вопросы… Для начала, вы знаете человека, который помогал дяде вывозить из Португалии книги на иврите?

Карлос мотает головой.

— И никаких подозрений? — спрашиваю я.

— Никаких. Только то, что это, возможно, был кто-то из остальных молотильщиков. Господин Авраам говорил, что об этом лучше никому не знать. На случай, если их поймают.

— Тогда остается Диего… Симон и Самсон мертвы. Дядя не говорил…

— Мертвы?! — перебивает Карлос. — Но ведь ты только что сказал, что подозреваешь Симона!

— Нет, они мертвы. Я просто… просто проверял вас.

— Берекия, я должен знать правду. Мои братья по Каббале живы или же мертвы? Говори немедленно!

— Домовладелец Симона сказал, что его уволокли на площадь и обратили в прах. Тесть Самсона рассказал мне, что видел, как его схватила толпа.

Плечи отца Карлоса поникают. Он усиленно трет глаза.

— Дядя не говорил вам ничего про Хамана, — спрашиваю я, — …или упоминал какие-то странности в Диего?

— Нет, только не Диего! — восклицает он. — Ты думаешь, он может быть замешан в…

— Дядю убили ножом шохета. Кто-то, кто знал, где находится дверь люка и геница. Это мог быть только молотильщик. Или кто-то из дядиных контрабандистов, если допустить, что они тоже были посвящены в тайны моего наставника.

— А что там с Хаманом? — спрашивает священник.

— Украли последнюю Агаду дяди. Я уверен, что он нарисовал лицо Хамана с контрабандиста, предавшего его… или с кого-то, кого он подозревал в предательстве.

— При мне он об этом не упоминал, — говорит Карлос.

— Он ни о ком не говорил плохо в последнее время?

— Нет, ни о ком.

— Диего полностью был посвящен в группу молотильщиков? — спрашиваю я.

— Хочешь сказать, знал ли он о существовании геницы?

— Да, и про потайной ход из подвала в микву.

— Ты нашел его! Как? Или ты уже знал о нем?

— Это слишком долго объяснять, Карлос. Меня вывела к нему очередная смерть. Скажи мне просто, знал ли о нем Диего? — молю я.

— Нет, насколько мне известно, — отвечает он.

— А про геницу?

— Нет. Господин Авраам достаточно ясно дал нам понять, что мы ни в коем случае не должны обсуждать с ним подобные вещи.

В таком случае было почти невозможно, что нож шохета принадлежал Диего. И, если отец Карлос не лжет, все молотильщики оказываются вне подозрений. Убийцей мог быть лишь дядин тайный контрабандист — один или несколько.

— Вы часто пользовались тайным ходом? — спрашиваю я.

— Почти никогда, — отвечает священник.

— Хорошо, — замечаю я.

— Почему «хорошо»?

— Это объясняет, почему убийца не знал наверняка, сможет ли пройти через него. Туннель сужается. Я пролез в него с трудом. А кто-то покрупнее… Так что он, скорее всего, вернулся в подвал и, услышав мой голос за дверью, спрятался в генице. Потом, когда я ходил во двор за гвоздями, чтобы забить дверь люка, он потихоньку поднялся наверх и вышел из дома через лавку — Гемила видела его на улице Храма, прокляла Бога и открыла душу для вторжения ибура. Видимо, у убийцы была дьявольская внешность. «Белый Маймон с двумя пастями», так она его назвала. Он, скорее всего, был светлокожим. Возможно, в капюшоне. Или, может, у него на голове была шляпа, скрывавшая лицо, и ее ремешок на подбородке показался ей вторым ртом. — Я хватаю священника за плечо. — Карлос, мне надо проверить дядину переписку: вдруг там найдутся имена контрабандистов. И еще есть один рисунок, который я хотел бы вам показать. Мальчика, который пытался продать украденную Агаду. Но нам понадобится больше света.

Я собираюсь было идти дальше по улице в сторону ворот, но отец Карлос хватает меня за руку:

— Так кто же, по-твоему, мог оказаться достаточно смел, чтобы заниматься с твоим дядей контрабандой книг?

— Не знаю. Но мы, скорее всего, знаем его. Возможно, он даже притворялся нашим врагом.

С этими словами меня осеняет невероятная мысль. Кого, за исключением короля Мануэля и христианских клириков, дядя презирал сильнее всех на свете? Доброго старого рабби Лосу! А что, если эта неприязнь была всего лишь игрой? С его процветающим делом в качестве поставщика духовного облачения Лоса мог путешествовать куда угодно и вполне мог бы перевозить книги на иврите в безопасное место.

— Дядя не упоминал на встречах молотильщиков рабби Лосу? — спрашиваю я священника.

— Только изредка. И всегда с негодованием.

— Карлос, вы не могли бы сейчас пойти со мной домой к Лосе? Переписка может еще немного подождать. По какой-то непонятной мне причине вы всегда нравились рабби. А мне очень нужно с ним поговорить.

— Я нравлюсь ему потому, что напуган так же сильно, как он сам, — замечает Карлос. — Нам временами доставляло истинное удовольствие потрястись вдвоем от страха.

Мы отправляемся к дому раввина, и Карлос дрожащим голосом спрашивает меня:

— Так ты прощаешь меня?

— Прощаю вас? — переспрашиваю я.

— За то, что не смог защитить Иуду. Мне нужно это знать.

— Конечно, я прощаю вас. Вы — такая же жертва, как и… Слушайте, Карлос, я уже не вполне уверен в том, что я еврей, но я и не христианский инквизитор.

— Не еврей?! Берекия, но ты же должен верить хоть во что-то!

— О, правда? Неужели должен?!

— Разумеется.

Я останавливаюсь, глубоко вдыхая животом и грудью ночной аромат плотной стены безумия, окружающей это злосчастное поселение названием Лиссабон, и говорю:

— Вдохните эту темноту, Карлос. В ней появилось что-то новое, непохожее на вонь дерьма и запах горящего дерева. Проявляется новый пейзаж, мирское поселение, которое станет нам прибежищем среди пылающих пределов религии. Пока у нас есть лишь призрачный аромат дыма его очагов. Но оно скоро появится. И старые христиане ничего не смогут сделать, чтобы помешать нам найти там пристанище.

Карлос отвечает поучающим, скептическим тоном:

— Ради Бога, скажи мне, Берекия, на чем будет основываться этот новый пейзаж, как не на религии?

— Я не могу вам ответить, Карлос. Пейзаж еще не сформировался. Там будут мистики и скептики, в этом я не сомневаюсь. Но ни священникам, ни монахам, ни дьякам, ни епископам, ни Папам там места не будет. Стоит им сделать хоть шаг по нашей земле, и мы вышвырнем их вперед голов. И никаких раввинов. Мы перережем тебе горло сразу, как только ты развернешь свиток со своими заповедями!

— Ты должен умолять Бога о прощении за такие мысли, — предупреждает Карлос.

— Спой эту песенку козлам! Мне надоело умолять! От моего Бога не дождешься ни прощения, ни наказания.

— Эйн Соф? — спрашивает священник, намекая на концепцию Каббалы о неизвестном Боге без каких-либо опознавательных знаков. Я киваю, и он добавляет: — Немного утешения в Боге, которому нет ни до чего дела.

— Ах, утешение… Для этого, дорогой друг, мне нужна жена, с которой я смогу разделить ночь, и дети, которых смогу обнять, а не Бог. Оставь Господа, записанного на страницах Ветхого и Нового Завета, себе. А я возьму того, о ком не написано ни слова.

Карлос качает головой, словно отдавая меня на милость мира, который никогда не сможет понять. Мы добрались до дома рабби Лосы. Я жду за углом. В ответ на стук священника ставень окна наверху открывает дочка-подросток Лосы, Эсфирь-Мария, убирая с заспанных глаз спутавшиеся волосы.

— Прости, что разбудил тебя. Твой отец дома? — спрашивает Карлос.

— Вышел, — отвечает она.

— Куда?

— Не знаю.

— Ты не передашь ему, что я хочу с ним поговорить? Я буду дома у Педро Зарко или в Святом Петре. Скажи ему, чтоб пришел как только сможет. Даже если ему придется нас разбудить. И передай, что мы не собираемся причинить ему вреда.

Она кивает. Мы со священником возвращаемся домой, садимся во дворе. Неестественное чувство вины за то, что мы остались в живых, преследует нас подобно навязчивой мелодии. Я на минуту захожу в дом за масляной лампой, выношу ее во двор и разворачиваю портрет мальчика, пытавшегося продать сеньоре Тамаре дядину последнюю Агаду. Лампа отбрасывает на рисунок круглое пятно света.

— Вы никогда не видели его раньше? — спрашиваю я.

Карлос подносит рисунок к самым глазам.

— Нет, — отвечает он. Я забираю рисунок, и он спрашивает голосом, полным надежды: — Можно, я останусь здесь до утра? Я не могу оставаться один.

— У нас нет другого выбора. Вам нельзя появляться близко от квартиры или церкви Святого Петра. Убийца подослал своего оруженосца, светловолосого северянина, прикончить Диего. Он может охотиться и за вами тоже.

— За мной?! — Священник вздрагивает, и его полусонные глаза широко распахиваются, словно он принял яд. — Тогда, возможно, это объясняет… — Он достает из складок плаща квадратный лист пергамента с пришитыми к нему по углам наподобие цицит пучками соломы. Он напоминает детскую игрушку. — Читай, — говорит священник, протягивая пергамент мне.

Неаккуратно нарисованная фигурка человечка по контуру обрамлена миниатюрными письменами иврита, каждая не крупнее муравья. Язык послания — странная смесь португальского и иврита, слова же взяты из Книги Иова: «Он оставляет яйца свои на земле и на песке согревает их, и забывает, что нога может раздавить их и полевой зверь может растоптать их».

— Когда вы это получили? — спрашиваю я.

— В прошлую пятницу. Кто-то подсунул ее под дверь моей квартиры. Сначала я подумал, что она от твоего дяди. Я решил, что он хочет меня запугать, чтобы получить книгу, которую он так хотел. — Карлос улыбается, добавляя: — А потом я подумал, что ее оставил ты.

Я закатываю глаза:

— А сейчас, когда ваш разум наконец-то вернулся на насест после долгого путешествия?

— Теперь не знаю. Но если кто-то убил твоего дядю и хочет убить и меня… Может быть, это талисман от него. Может быть, моя книга имеет какое-то отношение к смерти твоего дяди! Видимо, она гораздо ценнее, чем я думал.

— Вы можете принести ее мне?

— Нет. Она у меня в квартире. А северянин… Бери, это было последнее, что связывало меня с иудаизмом. Я оставил ее себе потому, что не мог поступить иначе. Твой дядя хотел, чтобы у меня не осталось ничего, чем я сам являюсь.

— Ничего страшного, Карлос. Но хоть какие-то догадки о том, почему она оказалась столь ценной, у вас есть?

Он мотает головой, говоря:

— Существует несколько копий этой книги. Она вряд ли уникальна.

— А на полях есть какие-нибудь пометки?

— Нет. Возможно, тот человек, который перевозил книги по просьбе твоего дяди, просто хотел ее для себя и не желал, чтобы она исчезла из страны.

— Не слишком правдоподобно звучит. После того, как через границу уже была перевезена сотня, а то и больше, книг, я не вижу обоснованной причины, по которой контрабандист вдруг восстал бы против дяди просто потому, что ему понравился ваш манускрипт. И еще кое-что: в генице было несколько очень ценных рукописей, на которые убийца даже не посмотрел, забрав только Агаду. — Я принимаюсь пристально рассматривать талисман и обнаруживаю, что слово песок, арейа, написано с ошибкой. — Писали второпях, возможно, втайне, — замечаю я. — Но кто-то, не слишком сведущий в Торе. И не очень-то грамотный. Хотя чернила прекрасные. Я бы сказал, писатель-любитель, дорвавшийся до хорошей жизни. Правша, разумеется, судя по наклону букв. А что до бумаги… — Я принюхиваюсь, провожу пальцами вдоль складок. — Видимо, достаточно старая. Пахнет кедром. Возможно, хранилась в сундуке. Если мы хотим узнать больше, нам понадобится помощь Фарида. Наверное, даже у чернил есть характерный запах. — Я поднимаю взгляд на Карлоса. — Этот талисман создал человек, жаждущий вас запугать. Если бы он хотел убить вас, он не потрудился бы прислать вам подобное предупреждение. Я могу оставить его себе?

Он кивает:

— Убери ее от меня подальше. — Внезапно он откидывает голову и мучительно зевает. — Иногда мне кажется, я мог бы проспать лет сто или даже двести, — говорит он.

— Слушайте, Карлос, — говорю я ему, — можете спать на моей кровати. Возьмете в сундуке запасное одеяло.

— Мне вполне удобно и во дворе.

— Ваши страдания никого не вернут.

— Бери, мне нужно видеть небо, звезды. Позволь мне сидеть здесь. Я усну, когда Господь оделит меня в милости Своей.

Беспомощно пожав плечами, я желаю ему спокойной ночи. На пути в подвал я замечаю мать стоящей посреди ее комнаты — недвижной тенью над постелью Фарида. Подойдя к ней, я обнаруживаю, что она прижимает к груди талисман из пергамента в форме магрефы — мифической флейты с десятью отверстиями. Мы молча смотрим друг на друга, потом в едином порыве переводим взгляд на Фарида.

Теперь он дышит свободно, словно заново входя в мир сущий. Неужели это был обмен? Фарид на Иуду? Поэтому ли мама не может отойти от него ни на шаг? Я говорю ей шепотом:

— Спасибо, что уступила ему свою постель и присматриваешь за ним.

Она берет меня за руку, с силой сжимает ее. От нее сильно пахнет беленой. Сонным голосом она говорит мне:

— Если бы он был одним из нас.

— Это больше неважно, — отвечаю я.

— Ты не прав, Берекия. Именно теперь это важнее, чем когда бы то ни было.

Мы напоминаем представителей разных народов. Я целую ее в шею и спускаюсь в подвал. Но в переписке дяди не находится почти ничего обнадеживающего. Лишь два письма дают мне призрачную надежду — оба от одного и того же человека. Первое датируется третьим швата этого года и написано на арабском. Дядя получил его, скорее всего, незадолго до смерти. Его венчает вычурная подпись в форме меноры. Единственное, что я смог из него вынести, — поскольку старшее поколение каббалистов обожает сбивать с толку случайного читателя, — это то, что имя автора письма Ту Бишват. Разумеется, это всего лишь псевдоним: Ту Бишват — название еврейского праздника, который наши мистики связывают с Древом Жизни и определенными изменениями, происходящими здесь и в Божьем Царствии Небесном.

К сожалению, мой арабский совершенно не соответствует напыщенному стилю автора письма.

Но тем не менее, никаких сомнений, что он по крайне мере однажды упоминает safira, которую ему пересылает дядя.

Второе письмо, написанное почти год назад, также на арабском. Я не могу расшифровать в нем ничего осмысленного. Если бы мне пришлось делать перевод, я вынужден был бы сказать, что дядя договаривался о покупке черепицы, украшающей середину заката.

Мне понадобится помощь Фарида, чтобы разобраться в хитросплетениях арабских письмен обоих писем.

Прежде, чем закрыть геницу, я снова перебираю всю переписку, на сей раз, чтобы сравнить почерки с талисманом Карлоса. Не подходит ни один.

Наверху я обнаруживаю, что Фарид проспал все это время. Его лоб больше не пылает. Преодолев соблазн, я не бужу его: за все это время он впервые спит спокойно. Припрятав письма от Ту Бишвата в сумку, я сижу на кухне и жду, когда он проснется.

В тлеющие угли я бросаю щепотку корицы. Сноп искр, напоминающий чем-то звездопад, вырывается из очага. Я понимаю, что с ног до головы покрыт пылью и въевшейся грязью, но влажный смрад собственного тела успокаивает меня. Как будто это истинно еврейский запах, словно я согласился навсегда поселиться в обители скорби, словно месть — когда-нибудь я найду убийцу дяди — усилит этот мускусный запах и воздаст за него благом.

Я просыпаюсь за кухонным столом ранним утром пятницы, разбуженный солоноватым запахом морской воды: возле моей головы в котелке с водой мокнет шкурка соленой трески. Петухи возвещают рассвет. Синфа и отец Карлос готовят вербеновый чай.

Пришел седьмой день Пасхи, и сегодня наступит последний праздничный вечер. Страх перед мыслью, что время, отпущенное мне на поимку убийцы, стремительно истекает, сбивает с меня остатки сна.

Синфа радостно смотрит на меня.

— Мама говорит, человек: может жить как король или как треска и яйца, — замечает она. В ее умоляющем взгляде читается просьба о поддержке ее надуманного веселья.

Но меня гнетет ощущение безысходности. Дом для меня — тюрьма: Синфа и отец Карлос не похожи на проповедников, пророчащих спасение. Вскакивая на ноги, я спрашиваю:

— Рабби Лоса не приходил, так?

— Еще нет, — отвечает священник.

— А Фарид?

— Еще дрыхнет.

— Он достаточно поспал! Мне надо его разбудить. — Я бросаюсь к порогу, но Синфа подбегает ко мне и тепло прикасается к моей груди:

— Прошу тебя, не уходи больше! С тобой сегодня случится что-то ужасное, ты же знаешь!

Это должно как-то повлиять на меня, но я хочу лишь, чтобы девочка оставила меня в покое. Я отвожу ее назад к очагу.

— Ничего не случится, — шепчу я. — Я обещаю тебе, что не позволю больше ни одному христианину сделать мне больно.

Я вижу по ее окаменевшему лицу, что прочный панцирь недоверия, защищавший ее от отчаяния, исчез. Я держу ее за руку, читая вместе с девочкой и отцом Карлосом утренние молитвы.

После священник говорит:

— Я возвращаюсь к церкви Святого Доминика, попробую узнать еще хоть что-то об Иуде.

— Бросайте это, Карлос, — советую я. — Если он все еще жив, мы его найдем. Они вам ничего не расскажут. Он для них всего лишь поленце в еврейском костре.

— Нет, я должен идти.

— Но там небезопасно. Вас может разыскивать северянин.

— Он думает, что я дома. Я выйду через лавку на улицу Храма и спущусь вдоль реки. Ничего не случится. — Карлос кивает мне, словно ища одобрения.

Похоже, на священника наконец-то снизошло мужество.

— Ну хорошо, — соглашаюсь я.

Он отвешивает нам поклон и медленно идет прочь.

Оставшись наедине с Синфой, я говорю:

— Дай мне пару минут переговорить с Фаридом, а потом я к тебе вернусь.

Она краснеет и дуется, глядя на меня глазами готового разрыдаться ребенка. Я обнимаю ее, но она вырывается у меня из рук и убегает вон из кухни.

Фарид все еще спит, но к его лицу вновь вернулись краски. Кожа у него на руках и ногах упругая и теплая. Над ним нелепым подтверждением выздоровления болтается мамин талисман.

Я знаю: ангелы вернулись в наш дом, и эта мысль наполняет влагой мои глаза и заставляет бегом нестись к окну и благодарить Бога. Белу, топорща уши, смотрит через стену дома сеньоры Файам, крепко опираясь об ограду единственной передней лапой. «Да будут благословенны мужчины и женщины, дети и собаки, — думаю я. — Если мир столь прекрасен, имеет ли какое-то значение существование единого Бога? Разве мало нам того, что мы имеем?» Глянув вниз, я обнаруживаю Карлосова Назарянина, оторванного от креста, все еще валяющимся на улице. Мы с фигуркой делимся вопросами о непредсказуемом будущем. Фарид просыпается и дважды стучит по раме кровати, чтобы привлечь мое внимание.

— Ты ничего не слышал о Самире? — спрашивает он.

— Ничего. Прости. Одну минуту… — Я приношу из своей комнаты сандалии его отца, встаю на колени возле друга и протягиваю их ему, показывая: — Я считал, было бы неправильно показать их тебе раньше, пока ты был так… Мужчина из мечети сказал, что, когда началось восстание, твой отец ушел так быстро, что позабыл их.

Фарид хватает сандалии и плотно закрывает глаза. Его большие пальцы скользят по ремешкам, он нюхает кожу. Он чувствует запах Самира, и его губы складываются в гримасу, его лицо словно бы лишается кожи. Сухожилия на его шее напрягаются в попытке понять праведность Божьего гнева. Он принимается стонать. Я крепко обнимаю его обеими руками, пытаясь успокоить его силой своей любви.

Постепенно волны отчаяния Фарида превращаются в медленный поток. Он приподнимается на локте и вытирает простыней глаза, и я просто показываю ему:

— Мне жаль.

Он кивает и шумно сморкается в рукав собственной рубахи. Я сажусь рядом с ним и жестами говорю ему:

— У тебя была дизентерия. Со всем, что случилось, я почти опоздал с диагнозом. Думаю, это был тот рис, который ты купил, когда мы возвращались в понедельник в Лиссабон.

Он проводит ладонью по губам в знак благодарности, потом поднимает ее вверх, восхваляя великодушие Аллаха. В его движениях чувствуется уверенность, поддерживаемая вернувшейся верой. Зависть к его убежденности в милосердии Бога заставляет меня вскочить на ноги.

— Какой сегодня день? — спрашивает он.

— Пятница.

— Приближается шабат. — Он мотает головой и делает глубокий вдох, словно призывая силы своего тела, долгое время пребывавшего в бездействии. — Что еще ты выяснил об убийце?

Я рассказываю, затем показываю ему рисунок оборванца, пытавшегося продать Агаду дяди, после чего даю письмо от Ту Бишвата.

— Теперь у нас есть хоть что-то, — показывает он, пробежав глазами, и, ритмично покачиваясь, переводит важную его часть: — Я не торопился написать вам, господин Авраам, в надежде на появление еще одной safira. Но, поскольку до сих пор ничего не приходило, я начинаю сомневаться. Не случилось ли чего с нашим Зоровавелем? Или, быть может, вы больны. Прошу, сообщите мне новости. Я начинаю волноваться.

Существует мгновение, когда крошечный мир рукописи становится реальным, когда очертания рук пророка или блеск глаз героини оживают в бессмертном настоящем, кое есть Тора. Сходное ощущение остановившегося времени обуревает меня сейчас, заставляя заглянуть внутрь себя. Передо мной открывается тропа. Она ведет из Лиссабона на Восток через Испанию и Италию. По ней идет дядя, неся в руках свои обожаемые манускрипты и сияя улыбкой дарителя.

Эти образы приходят ко мне потому, что из письма ясно следует: путь перевозимых контрабандой книг моего наставника ведет в Константинополь. И его сообщник в турецкой столице, Ту Бишват, не дождался в условленный срок груза и беспокоился, не случилось ли чего с дядей. Должно быть, эта новость дала ему понять, что его предал один из курьеров. Скорее всего, мой учитель держал это знание при себе до тех пор, пока не удостоверился бы в том, что знает, кто именно его предает. И единовременно он отправился к Дому Мигелю Рибейру в попытке обрести нового помощника, способного достаточно легко перевезти рукописи через португальскую границу. Когда дворянин отказался принимать в этом участие, дядя написал Самсону Тижолу, который, благодаря виноделию, также мог добиться разрешения выезжать за пределы страны.

Что касается Зоровавеля, то это, разумеется, персонаж из Книги Эзры. Именно под его руководством во времена правления в Персии царя Дария был восстановлен Храм Соломона.

Но кто он исходя из письма? Зашифрованное имя человека, перевозившего манускрипты моего наставника контрабандой в Константинополь?

Во втором письме от Ту Бишвата автор использует слово зулеха, черепица, которую он собирается купить в Константинополе для дяди.

— Я не понимаю, — сообщаю я Фариду.

— В этом письме, — отвечает он, — мне кажется, эту скрытый намек на кирпичи, из которых строят дома. Возможно, твой дядя договаривался о покупке дома на европейском берегу Босфора — закатной стороне Константинополя.

 

Глава XV

Знаками я говорю Фариду:

— Так значит, дядя все это время планировал переезд, просто дожидался, пока состоится сделка, прежде, чем говорить нам про Константинополь. Византия, представляешь… Земля мусульман. Если бы он только рассказал мне об этом. Не сомневаюсь, мы бы смогли потрудиться и заработать эти деньги. Но, видимо, он боялся, что его поймают, и все сорвется. — Поток моих удивленных жестов прерывает голос тети Эсфирь, зовущей меня из кухни. — Боже мой, ее душа вернулась в тело! — шепчу я.

Он читает мои слова по губам и нетерпеливо показывает:

— Иди к ней! Ей может понадобиться твоя помощь на пути возвращения в этот мир!

Прибежав на кухню, я обнаруживаю, что тетя не одна. Она прикрывается Синфой, как будто живым щитом.

Рядом с ней стоит какой-то старик. Он тощий и высокий, очень бледный, с жесткими седыми волосами и густыми ровными бровями. Почему-то он создает такое впечатление, словно его вылепили из снега. Эсфирь мрачно следит за мной взглядом.

— Ты, наверное, помнишь Афонсо Вердинью, — говорит она. — Он состоял в группе молотильщиков твоего дяди.

О Sinistro, человек с левой стороны, так мы назвали его когда-то в своем неоднозначном отношении к этому человеку. Это было словосочетание, позаимствованное из итальянского языка, подчеркивающее одновременно леворукость Дома Афонсо и его зловещую таинственность. Как ни странно, он нравился дяде. Он говорил, что Афонсо читает Тору так, словно ее посадили на рыбий клей — следствие его непримиримого аскетизма, перенятого у суфиев, вместе с которыми он обучался в Персии. И куда же ушло все это? Теперь, сколь я помню его внешность, он кажется еще более старым и дряхлым, будто его морили голодом и держали в подземелье, куда не проникал ни один лучик света. На мятой белой рубахе прямо под руками видны пожелтевшие пятна пота. Через руку переброшен поношенный черный плащ с обтрепанными полосами синего шелка. Когда наши взгляды встречаются, он недовольно кривит губы. Ни один из нас не делает ни шагу, чтобы поприветствовать другого.

— Ты его помнишь, разве не так? — настойчиво повторяет Эсфирь. — Ты был еще совсем мальчишкой, когда…

— Я помню его, — резко бросаю я. Во мне, словно в хрустальном шаре, всплывает ощущение надвигающейся катастрофы.

— Берекия, я какое-то время побуду с Афонсо, — продолжает она, произнося слова медленно и мягко. — Он приехал сюда сразу же, как только до Томара донесся слух о восстании. Он снимает комнату на постоялом дворе сеньора Дюарте, рядом с домом Резы. Мы будем там. Скажи об этом своей матери, пожалуйста. Я не хочу ее будить. Но, если я ей понадоблюсь, она может ко мне прийти.

— Я не понимаю, — говорю я.

Моя тетушка сжимает пальцами виски, трет их, словно пытаясь собрать разбегающиеся мысли. Синфа разворачивается, чтобы взглянуть на нее, а затем пулей убегает из дома. Эсфирь кричит ей вслед, но без толку.

Выражение лица Афонсо становится само великое сострадание, когда он шепотом принимается что-то говорить Эсфирь по-персидски. Он мягко обнимает ее за плечи, прижимая к себе. В мою сторону он сухо бросает:

— Просто дай своей тете немного времени. Постарайся понять, что путешествие гораздо сложнее, чем тебе кажется.

Он выводит Эсфирь во двор. Прижимаясь друг к другу, они исчезают за воротами. Ревность, густая и горячая, словно смола, обволакивает мое сердце: больно осознавать, что какой-то чужак смог вернуть жизнь моей тете, когда я сам ничем не смог ей помочь.

А то, что она собирается оставить семью в такой момент, — это кажется невероятным!

Дом Афонсо… неужели его появление меняет все? Может ли он быть замешан в убийстве дяди, в контрабанде его книг? Но он уехал из Лиссабона еще до насильного обращения, задолго до того, как дядя и отец вырыли геницу.

Неуместное разочарование возится у меня в желудке, привязанное к мысли о том, что жизнь — это не книга, у нее нет полей, на которых можно оставить заметки, объясняющие путаные события. Если бы были, Дом Афонсо сидел бы себе у своего камина в Томаре. Его появление только еще сильнее запутывает то, что уже и так вырвалось из-под контроля.

Я слышу, как дядя говорит мне: «Дражайший Берекия, жизнь часто озадачивает нас дорогами, ведущими в никуда, дверями, распахивающимися над пропастью, лестницами, поднимающимися к запертым воротам». Я вспоминаю, как он говорил мне, что вся жизнь — паломничество к субботе. «Даже если и так, — думаю я, — то почти каждый из нас выбирает самый извилистый путь, чтобы добраться до нее».

Я возвращаюсь к Фариду.

— Люди — очень странные создания, — подмечаю я.

— Почему? Что случилось? — Я объясняю, и он показывает: — Ты ведь не знаешь, так?

— Знаю что? — спрашиваю я.

— Когда-то давно они были любовниками. Самир мне рассказал.

— Ты с ума сошел! Афонсо и…

— Это закончилось много лет назад. Теперь это не имеет значения.

Его слова слишком просты, чтобы их понять. Пол становится влажным, ускользая из-под ног подобно речному потоку. Говорящие руки Фарида позволяют мне удержать вращающийся мир.

В конце концов, разве Эсфирь не могла принять участие в убийстве дяди? Возможно, она мимоходом обмолвилась Дому Афонсо о существовании геницы. Он мог действовать в одиночку, продолжая с ней отношения. Фарид чувствует ход моих мыслей и показывает:

— Карточный домик, построенный на кривом столе во время песчаной бури.

— Нет, если она не догадывалась о планах Афонсо. Возможно, он скрывал от нее свои планы. Даже сейчас она не подозревает, что человек, утешающий ее, — убийца ее мужа!

— Но из письма Ту Бишвата мы выяснили, что, скорее всего, тут замешан один из контрабандистов. Если, конечно, ты исключаешь мысль, что Афонсо был одним из них… что он и есть Зоровавель.

Некоторое время мы с Фаридом сидим в гнетущем молчании: я все еще не отошел от благоговейного ужаса, испытанного от ухода Эсфирь. Друг время от времени что-то показывает мне, но я не обращаю на него ни малейшего внимания, пока он, наконец, не берет меня за руку.

— Кто-то с очень странной походкой вошел в дом, — показывает он. — Я чувствую вибрацию.

Неожиданно из кухни доносится мужской голос, зовущий меня по имени. Я бросаюсь туда. «Мертвый» молотильщик и импортер тканей Симон Эаниш собственной персоной стоит в дверях, тяжело опираясь на костыли, его поношенный угольно-черный бархатный плащ ниспадает с плеч.

Он давно не мылся и не брился, а в середине подобно третьему глазу красуется огромный струп. Синфа стоит рядом, обнимая его словно потерявшегося ребенка. Он гладит рукой в перчатке ее волосы, сочувственно кивая мне.

— Берекия, я узнал о господине Аврааме, — говорит он мне.

Невольно я опускаю взгляд на его ноги, чтобы убедиться, что передо мной человек.

— Ты не умер, — замечаю я.

Он мотает головой и улыбается улыбкой безумца, слишком широко, словно его губы растягивают невидимые нити в руках кукловода.

Нас накрепко связывает сила общего выживания, и я делаю шаг ему навстречу. Но его перчатки! Та, что на правой руке, порвана на тыльной стороне. Неужели та шелковая нитка, которую я нашел у дяди под ногтем, действительно была…

Насторожившись, я останавливаюсь. На его лице застывает очередная пародия на улыбку.

— С тобой все хорошо? — спрашиваю я. — Что случилось? Твой домовладелец сказал…

— Все в порядке, — кивает он. — Я велел ему говорить всем и каждому, кто стал бы меня искать, что я мертв. Мне показалось, так будет безопаснее. А потом я убежал из Лиссабона. Я только недавно вернулся.

«Боже правый, — думаю я, — вернется ли и Иуда из мертвых? Или это было бы слишком, чтобы на такое надеяться?»

Симон с благодарными поклонами принимает предложенную мною черствую мацу.

— Дядя — не единственный погибший молотильщик, — говорю я. — Самсон тоже.

— Я знаю. Он как раз зашел в мою лавку. Я просил его остаться, спрятаться со мной. Но он хотел вернуться к Ране и их малышу. Его схватили, когда он еще и на пятьдесят пейсов не отошел от дверей… у него не было ни единого шанса, ведь всюду были эти христиане.

Мое тело кажется мне совершенно чужим. Я хочу попытаться одурачить его, но все, что способен произнести мой рот, это правда.

— Диего и отец Карлос выжили. И, к тому же, в Лиссабон вернулся Афонсо Вердинью.

Симон кивает, улыбаясь так, словно не слышал ни единого моего слова и пытается быть вежливым. Мы сидим друг против друга. Синфа бормочет про себя что-то насчет дел по дому, которые нужно сделать, так что мне кажется, что она вовсе не слушает наш разговор. Мой раздраженный взгляд заставляет ее выскользнуть во двор.

Натянутая улыбка, украшающая лицо Симона, кажется нарисованной рукою талантливого иллюстратора.

— Что смешного? — спрашиваю я.

— Ничего.

Я указываю на его лоб:

— Ты ранен. Тебя кто-то ударил?

Симон дотрагивается до струпа, рассказывает, как он споткнулся о тележку, прячась в лавке пуходера, смеется, демонстрируя другие ссадины на колене. Потом рассказывает глупую шутку о том, как собака написала на его деревянную ногу, улыбается и моргает, снова улыбается.

Его глаза нервно шарят по комнате, когда слова, наконец, тонут в тишине.

С тоски он решил стать придворным шутом немилосердного Бога.

— У нас закончилось вино, — говорю я ему. — Но если хочешь, я налью тебе бренди. У нас есть немного благовоний из Гоа, и они могут…

— Нет, нет. Все хорошо.

Шаркая, входит Фарид и садится рядом со мной. Он отвечает на улыбку Симона нелепым, изучающим наклоном головы. На нее не следует реакции, и мой друг показывает мне:

— Он напоминает усыхающий куст жасмина, буйно цветущий перед смертью.

Чтобы уж наверняка согнать с лица Симона эту дурацкую улыбку, я рассказываю ему о матери и Эсфирь и об исчезновении Иуды и Самира. Он кивает, словно уже слышал все это раньше. Чтобы проверить его, я говорю:

— Я нашел бусину из четок возле тела дяди. Я уверен, что его убил отец Карлос.

— Карлос? Но разве у него была веская причина для убийства господина Авраама? — спрашивает он.

— Они поссорились из-за рукописи, которую священник не хотел отдавать дяде, — отвечаю я.

Симон улыбается, словно я сказал что-то смешное, и по-паучьи перебирает по столу пальцами.

— Так что ты скажешь об этом? — зло спрашиваю я.

— А что ты хочешь, чтобы я сказал? Я считаю, это абсурд. Но если ты в этом уверен, то кто я такой, чтобы разрушать твои иллюзии? Я устал докапываться до истины. Иллюзии — как раз то, что надо. Мы все должны получить благословение на жизнь в саду цветущей лжи — так гораздо проще жить.

Со двора возвращается Синфа и прячется в объятиях Фарида.

— Ты не станешь меня слушать, — внезапно вздыхает Симон. — Я старый дурак, в котором нет больше ни капли мужества. Но ради господина Авраама я попытаюсь смириться с этой правдой, если пожелаешь. А теперь скажи мне вот что: ты уверен, что его убил кто-то, кто знал, что он… новый христианин? — В его вопрошающем взгляде читается почти надежда, словно смерть от руки еврея предпочтительнее убийства последователем Назарянина.

— Очень похоже на то, — отвечаю я.

Пока я рассказываю о клинке шохета и пропавших красках, Симон кусает губы. Он просительно поглядывает на Синфу, пока его намек не становится очевидным. Я прошу девочку принести для нашего гостя немного уцелевших фруктов из лавки.

— Я понимаю, — вскипает она. — Но он был и моим дядей тоже! — Она смотрит на меня в упор. — Я принесу фрукты, чтобы Фарид поправлялся. А не потому, что ты меня попросил!

Я протягиваю к ней руки, но она отворачивается и убегает.

— Не знаю, что с ней и делать, — сознаюсь я. — То она боится за меня, то…

— Время исцелит это, — улыбается Симон.

— Ты говоришь совсем как Дом Афонсо Вердинью.

— Да, а когда он вернулся?

— Приехал недавно, — отвечаю я. — Занятно, да?

— О чем это ты? Ты считаешь, что и он тоже мог…

— Это возможно.

— Расскажи мне еще о том, как господин Авраам покинул мир сущий.

Тоном, на шаг опережающим эмоции, я рассказываю Симону, как обнаружил дядю и девушку, как лежали их тела, как были перерезаны горла. В ответ он улыбается, но его губы дрожат. За его чувства идет нешуточная борьба. Неожиданно перебив меня, он с нажимом произносит.

— А на теле твоего дяди не было больше ничего необычного?

Мое сердце стучит в ритме слов um fio de seek, шелковая нить, но я просто отвечаю:

— Например…?

Симон пожимает плечами, словно отрекаясь от еще не произнесенных слов.

— Semente branca, — шепчет он, используя термин каббалистов «белое семя» для обозначения спермы.

— Кто тебе…? — Он останавливает мой вопрос взмахом руки.

— В Севилье на меня донес один из членов еврейской общины. Я так и не узнал, кто это был. Разумеется, инквизиторы не говорят таких вещей заключенным. Я покаялся публично, но они все равно меня заперли. Эти черные отметины на шее твоего дяди — это синяки. Я видел такие раньше. После повешения, или гарроты, или… — Он опускает глаза, улыбка сходит с лица. Он вытирает лицо рукавом рубахи. — Сперма выходит как реакция тела на нажатие на шею и трахею. — Не у всех. Но такое бывает. У меня есть теория, что Господь, пытаясь спасти невиновного, дарит радость его телу. Происходит оргазм. Может быть, в эту самую минуту и у самого Бога случается оргазм. Твой дядя наверняка это знал. В любом случае, жертва предстает пред Творцом в тот момент, когда в его теле экстаз противостоит боли. А как Хранитель Истинного Имени, твой дядя, конечно же, достиг очень мощного оргазма практически мгновенно.

— Ты сначала сказал, что его повесили. Но там не было ни веревки, ни…

— Или убит гарротой, или даже задушен. Веревкой или руками. И…

— Это сделали четками, — перебиваю я. — Я не солгал о бусине, которую там нашел.

— И после этого твой шохет перерезал ему горло, — продолжает Симон. — Видимо, по привычке. Или чтобы быть уверенным. Человек никогда не может быть уверен до конца, имея дело с каббалистом такой мощи. Существуют способы…

Фарид показывает:

— Это должен был быть кто-то, кому он позволил бы подойти достаточно близко, чтобы причинить вред. Зоровавель… кем бы он ни был, мог прийти сюда.

Желая сохранить в тайне мою догадку о том, что один из контрабандистов мог быть замешан в убийстве моего наставника, я воздерживаюсь от перевода последней фразы Симону.

Тот усмехается:

— Фарид хочет сказать, кто-то вроде меня.

Неестественная нерешительность Симона уступает место его новому образу.

— Да, — говорю я. — Вроде тебя.

— Берекия, я не собираюсь оправдываться. Твой дядя выкупил меня из рук христианской инквизиции. Я бы скорее убил себя, чем…

— И тем не менее мы нашли кое-что, принадлежащее тебе, — говорю я.

— Что?

— Дай мне одну из своих перчаток, и я тебе покажу.

Он пожимает плечами, словно уступая моей грубой настойчивости, снимает с руки порванную перчатку и протягивает ее мне. Я лезу в сумку и достаю из нее нитку. Она подходит, тот же черный шелк, ни тени различия.

— Она застряла у дяди под ногтем. Она твоя.

Изучив нитку, Симон отпирается на стол, чтобы подняться на ноги, и сочувственно смотрит на меня.

— Может быть, она и похожа — я не эксперт. Но ее могли взять у меня в лавке, да в любой лавке Маленького Иерусалима, торгующей шелком. Но ты, разумеется, хочешь знать, как была порвана именно моя перчатка? — В ответ на мой кивок он нараспев произносит: — Когда бежишь на одной ноге, временами случается упасть. Упав на камни, можно порвать шелк. Удивительный материал эта работа червей, но они, свивая ее в кокон, не могут прозреть человеческой глупости.

Он берется за костыли, вкладывая под мышки их кожаные подушечки. Стыд от того, что я донимаю расспросами человека, которого обожал мой дядя, мешается с упорным желанием продолжить нападки, пока из его души не извергнется последний намек на счастье.

— Симон, пришло время масок, — говорю я. — Я совершенно не уверен в том, что скрывается под твоей. Так же, как и ты не знаешь, что кроется под моей. И все, что мне известно, это то, что передо мной человек, жалеющий самого себя, чтобы меня одурачить.

Он подпрыгивает, чтобы поудобнее разместить костыли.

— Моя старая маска давным-давно сгорела в костре, на котором погибла моя жена. А новая… я даже не знаю, как она выглядит. — Он со смиренным видом надевает перчатку. — Может быть, в стороне от чужих глаз я и вступил с твоим дядей в чудовищную борьбу. Так наверняка предположил бы инквизитор. Но неужели ты стал им? Еврейский мистик, превратившийся в инквизитора?! — Он с горечью смеется. — Ты не первый, не так ли? Все возможно под небом Испании и Португалии. Благослови Господь эту страну чудес.

Является ли эта эскапада циничной защитой человека, уставшего от мира, или же это притворство убийцы? Я спрашиваю его:

— Ты не знаешь, кто перевозил дядины книги? — Он мотает головой, и я говорю: — И никаких подозрений?

— Никаких. Я отлично овладел искусством не задумываться над само собой разумеющимися вещами. На самом деле, не думать — это особый дар, развившийся в Кастилии и Андалусии. Отправляйся туда как-нибудь, и ты увидишь, насколько ценится это среди примерных горожан этих Богом проклятых провинций.

Я разворачиваю перед ним портрет мальчика, пытавшегося продать сеньоре Тамаре последнюю Агаду моего наставника.

— Никогда не видел?

— Сколь мне помнится, нет, — отвечает он.

— А Ту Бишват?

— А что это?

— Не «что». В Константинополе есть человек, использующий этот псевдоним… который получал контрабандные рукописи от дяди.

Симон мотает головой, говоря:

— В Константинополе, должно быть, живут сотни каббалистов. Этот Ту Бишват может быть любым из них. Господин Авраам велел нам не вмешиваться в другие его дела. Мы уважали его желания. Так же, как и ты, милый Берекия.

Он вновь демонстрирует мне свою жалкую улыбочку, и в моей груди вскипает желание его ударить.

— А Хаман? — угрюмо спрашиваю я.

— А что с ним?

— Дядя не говорил тебе, чье лицо он собирался дать Хаману в своей последней Агаде?

Симон снова мотает головой и ковыляет на костылях в сторону двери. Он оборачивается, прикрывая ладонью глаза. Шут исчез: его взгляд не выражает больше ничего, как у человека, надежды которого рухнули. Он шепчет мне обеспокоенно:

— Берекия, я пришел, чтобы кое-что рассказать тебе. Испанский дворянин, остановившийся в дворце Эстош, ищет по городу книги на иврите, в частности, иллюстрированные рукописи. В субботу перед гибелью твоего дяди я собирался продать ему несколько. Я не знаю, откуда он узнал мое имя. Он мне не сказал. Остерегайся нас всех, если пожелаешь. Но его остерегайся особенно. Было бы разумно продать книги твоего дяди, чтобы собрать денег на выкуп и уехать из Португалии. Но я не доверяю этому человеку.

— А его имя?

— Он называет себя графом. Графом Альмирским, — но я подозреваю, что это ложь.

Когда я объясняю Симону и Фариду, что это не кто иной, как человек, забравший Диего в больницу после того, как его избили камнями, они оба принимаются убеждать меня в том, что я должен пойти и поговорить с ним. Мы идем молча, медленно, чтобы Симон смог поспеть за нами на своих костылях. Все, что осталось теперь от избиения, это понимающие глаза христиан: подозрительные, будто разграничивающие свои владения, говорящие о том, что мы не такие как они. Как будто мы этого не знаем. Они принимаются перешептываться и отводить глаза, словно мы — живые мертвецы. Как будто мы и этого не знаем.

В косой утренней тени, отбрасываемой двумя колокольными башнями-близнецами собора, Фарид показывает мне, что нас кто-то преследует.

— От самого дома, — жестикулирует он. — И он северянин. Но пока не оборачивайся.

Мы ускоряем шаг, спускаясь мимо церкви Святой Магдалены к Маленькому Иерусалиму. Здесь мы не столько идем, сколько лавируем между высохшими кучами дерьма, оставленного на улицах христианами. По камням мостовой вьются и исчезают бурые полосы — кровавые следы тел евреев, влекомых в костер. Вокруг носятся мухи, норовя забиться в нос и глаза. Но все мои мысли сосредоточены на идущем за нами северянине. Словно нас связал воедино невидимый шнур, тянущий меня назад. Возле старого здания школы я решаюсь оглянуться. Наш преследователь большими шагами минует тележку с вяленой рыбой. Это тот самый светловолосый великан, которого я видел возле дома Диего, в этом нет сомнения.

Неужели он и есть Белый Маймон с Двумя Пастями — из-за светлой кожи?

Я беру Симона под руку и сообщаю ему о нашей северной тени.

— Он, скорее всего, охотится за мной, — замечаю я. — Из-за чего-то, что я знаю о дяде… о заговоре об убийстве. Вы должны отделиться от меня.

Симон согласно улыбается: он больше не станет бороться с судьбой. Но Фарид показывает:

— Может быть, стоит с ним сразиться? Трое на одного.

Я киваю на костыли Симона:

— Плохая идея. В одиночку я смогу от него оторваться на аллеях Маленького Иерусалима. Он не здешний. Он потеряется там. Встретимся возле дворца Эстош. Ждите меня.

Они согласно кивают и продолжают свой путь в сторону Россио. Я поворачиваюсь лицом к нашему шпиону, чтобы убедиться, что он меня видит, а потом сворачиваю возле кружевной лавки к зданию, раньше бывшему еврейской больницей. Единым прыжком я скрываюсь из виду в мраморной дверной раме постоялого двора Двух Братьев. Отсюда я продолжаю спускаться по боковой аллее обратно к Rua da Ferraria, улице Кузнецов.

Вжавшись в дверной проем, я наблюдаю за несколькими кремовыми бабочками, трепещущими крыльями, набросившимися на свежие конские яблоки.

Внезапно на перекрестке впереди останавливается северянин. Он снимает шляпу и смотрит на меня. У него высокие, крупные скулы и хитрые глаза. Он проводит рукой по прядям жирных волос и возвращает шляпу на место. Но его первые шаги направлены в иную сторону: он идет прочь от меня следом за Фаридом и Симоном.

Осознание собственной ошибки заставляет мои внутренности судорожно сжаться. Я крадусь следом с осторожностью кошки, но северянин оглядывается через плечо прямо в мою сторону, словно обладает даром провидения. Он решительно смотрит на меня и бросается бежать. Я бегу следом. Шляпа падает у него с головы. В его кулаке что-то тускло поблескивает, когда он вытаскивает руку из-под плаща. Фарид тоже почувствовал опасность. В сотне пейсов вверх по улице он неистово размахивает руками, пытаясь что-то объяснить Симону. Они бегут к северным воротам Маленького Иерусалима сквозь неровную тень куполов церкви Святого Николая. Ковыляющая походка Симона неуклюжая, безнадежная.

— Симон, беги! — ору я.

Но это невозможно. Он оборачивается, роняя костыль. Я смотрю на все это словно сквозь загустевшее до состояния меда время: его рот открывается, северянин стремительно бросается к нему. Его последняя опора отлетает в сторону, тело обрушивается на стену. Фарид встает над ним на колени, за спиной светловолосого убийцы, бегущего прочь, взлетает плащ.

 

Глава XVI

Симон не может говорить. Хотя, возможно, в этом уже нет необходимости. Он лежит на руках Фарида и взглядом прощается с миром.

Стилет с рукояткой из черного дерева, вонзенный у него меж ребер, отделяет душу от тела. Я показываю Фариду:

— Еще один, кто не доживет до субботы.

Левая рука Симона, затянутая в перчатку, держится за рукоять ножа.

— Уберите его, — стонет он. Фарид выдергивает нож. Словно вино, брызнувшее из-под пробки, нас обливает его кровь. Старый молотильщик облегченно вздыхает. — Спасибо тебе, — шепчет он.

Фарид поднимает нож, одновременно осторожно поддерживая голову Симона.

— Заостренный, — показывает он.

Я киваю в знак понимания: оружие шохета обычно имеет квадратный кончик, а этот клинок заканчивается узким острием.

— Прости за то, что подозревал тебя, — шепчу я Симону на иврите. — Я должен был…

Он кивает, показывая, что нет нужды облекать в слова мои сожаления, роняет изящную руку мне на ладонь. Он смотрит в небо и одними губами шепчет молитву. Я узнаю имена Бога, затем — его утраченной семьи. «Граса», — застывает на его губах.

Пальцы Симона гладят мою ладонь, словно успокаивая. В ту секунду, когда его душа покидает тело, из груди вырывается булькающий звук, по руке пробегает дрожь, похожая на трепетание крыла. Я закрываю ему глаза.

Конечно, это грех такому человеку как я считать себя пророком, даже на минуту. Но я прикасаюсь губами к губам Симона, глаза в глаза, ладонь в ладонь. Я склоняюсь над ним, как Елисей над телом мертвого ребенка Шунаммита. Затем, вставив большой и указательный пальцы ему в рот, я раскрываю его навстречу своему дыханию. Я семижды наполняю его своей жизненной силой. От плеча волнами расходится боль, пока я опустошаю легкие. Фарид оттаскивает меня от него. В его глазах читается недовольство. И, тем не менее, он целует меня в лоб.

— Хватит, — показывает он.

Взглянув на Симона, я замечаю движение, словно ангел гладит его по волосам.

— Видишь! — говорю я вслух.

— Он мертв, — отвечает Фарид уверенным жестом. — Он больше не проснется.

Он прижимает меня к себе. Меня заполняет биение его сердца. В темноте под моими веками тепло его тела спасает меня от отчаяния.

Вместе мы ждем. Я плачу некоторое время. Смерть Симона постепенно уходит из моих мыслей, и передо мной обнажается настоящее Лиссабона. Вокруг нас собирается толпа любопытных, готовых обсудить происшедшее, ведь для христиан нет большей радости, чем постигшая еврея беда. Я обращаю взгляд вдоль улицы и показываю Фариду, что оставлю его на минуту. Я бросаюсь за шляпой северянина. Мальчик с голым торсом и невинными глазами Иуды протягивает мне ее.

Вернувшись к Фариду, я показываю ему:

— Я хочу проверить, куда он побежал. Ты справишься с этими филистимлянами в одиночку?

Он кивает, соглашаясь. Я срываюсь с места подобно урагану, родившемуся на вершинах гор. На краю площади Россио я останавливаюсь, остолбенело разглядывая столпотворение мужчин и женщин, повозок и коней. Нелепая жизнь площади скрыла от меня северянина.

Старый брадобрей в оборванном камзоле кричит мне с неторопливым альгарвийским акцентом:

— Сеньор, вы выглядите слегка неопрятным. Как насчет побриться и постричься? У меня такие ловкие руки, что я могу даже летучую мышь отбелить.

— Северянин, светловолосый, вы не видели его?! — спрашиваю я в надежде.

— Возможно, засуха прекратится в следующем месяце, — отвечает он.

Он обладает жизнерадостной пренебрежительностью глухого. Схватив меня за руку, он пытается отвести меня к креслу. Я вырываюсь. Молоденькая девушка вычесывает из взлохмаченных волос его жены гнид. Женщина тычет скрюченным пальцем в северную сторону площади.

— Туда пошел, — показывает она.

Я напрасно расспрашиваю о нем лавочников, пока, наконец, выбивальщик ковров с живыми, несдержанными манерами не указывает мне на левый край церкви Святого Доминика.

Я бегу по грязной дороге, которую мы когда-то называли Rua da Bruxa — улица Ведьм — из-за старой карги с кошачьими глазами, за определенную цену возвращавшую женщинам невинность. Рыжеволосый разносчик воды, перекидывающийся сам с собой в карты под навесом, видел северянина.

— Туда! — кричит он, указывая на восток.

Я попадаю в Мавританский квартал и бегу до тех пор, пока голубые и белые каменные дома не сменяются деревянными лачугами. В конце улицы гранитные ступени, подобные сложенной в складку ленте, ведут вверх, к огромному мраморному распятию, отмечающему нижний уровень Convento da Graca — Монастыря Грасы.

На высоте шестидесяти метров залитый солнцем высохший склон венчает каменная корона башен и оборонительных укреплений, и являющихся монастырем. Я оказался в тупике.

Оборванные беспризорники с грязными хитрыми личиками, больше напоминающие гномов, нежели детей, гоняют прямо на лестнице кожаный мяч. Еще выше, на кромке холма, невысокая монашка, кажущаяся блохой по сравнению со своим духовным домом, визгливо орет на них с ясным галицийским акцентом:

— Брысь! Пошли вон, маленькие крысеныши! В аду вам гореть прежде, чем вы сможете попросить у Господа прощения!

Как выясняется, цель игры, затеянной мальчишками, — набрать очки бесцеремонным прямым попаданием в обожаемый ею мраморный крест.

Заметив мое присутствие, тощий парнишка со светло-зелеными глазами гордо орет ей в ответ:

— Vai-te fader, vaca! Пошла на хрен, корова!

Мальчишки смеются. Однако монашка все не унимается:

— Ваши грехи приведут к тому, что вам придется брать в жены шлюх Дьявола! Ваши дети будут рождаться безглазыми и глухими, с хвостами и рогами! А потом вы сами…

Видимо, это заученная наизусть литания, которую она пускает в ход ежедневно, не забывая ни одной будущей пытки. И, возможно, она таким образом отбывает собственную епитимью.

Мячик катится вниз по холму в мою сторону, и я подхватываю его.

— Эй, отдай! — кричат мальчишки. Их лица наливаются кровью от ярости и раздражения.

— Тогда скажите, видели ли вы тут иноземца, — отвечаю я.

— Тут вокруг и нет никого, кроме иноземцев. Отдавай сейчас же гребаный мяч!

— Мужчина со светлыми волосами до плеч. Плащ с…

Один из парней указывает куда-то в сторону коротким грязным пальчиком.

— Он по склону забрался как паук, — говорит он.

Я с полулета пинаю мяч в сторону креста. Почти промахиваюсь. Мальчишки ухмыляются, а затем с воплями бросаются вслед за мячом, покатившимся по осыпи.

На вершине холма, полностью выдохшись, я вижу, наконец, летящие колонны Convento da Graca, подобные Вратам Мистики. На противоположной стороне улицы буйствует рыночная площадь. Я расспрашиваю торговцев требухой, мастеров, изготовляющих сита и гребни, плетельщиков птичьих клеток, даже семейку кастильских горбунов, направляющуюся с паломничеством в Сантьяго, но никто его не видел.

Решившись прибегнуть к последнему средству, я подхожу к кричащей монашке. У нее во рту виден единственный гнилой зуб, упирающийся наподобие ржавого ножа в нижнюю губу, ее веки похожи на сливы, а нос покрыт струпьями. Она делает в своей литании достаточно продолжительные паузы, чтобы увещевания звучали гласом мудрости:

— Ищи Господа, а не северянина.

Я повторяю то, что ей посоветовал проделать один из оборванцев, и она принимается визжать как бразильский попугай.

Вернувшись в Маленький Иерусалим, я советуюсь с Фаридом, куда можно отнести тело Симона. К сожалению, мы не очень-то четко представляем, где находится его дом. Временами он принимался описывать виды на Тежу, и мы полагали, что он живет на откосе, увенчанном церковью Святой Катарины за западными городскими воротами. Посему мы берем у сеньоры Мартинс, подруги моей тетки, взаймы повозку, и везем тело по беспощадной полуденной жаре.

Смотрят ли на нас люди? Не знаю: внутренний мир вопросов и сожалений становится моим прибежищем. Фарид ведет нас вперед. Все, что я чувствую, это трудный подъем вверх по холму, неясное, тошнотворное ощущение жары и пота, солнца и пыли. Я возвращаюсь в мир колеблющихся в раскаленном воздухе очертаний улиц Лиссабона только когда кто-то называет имя Симона. К востоку колокольня церкви Святой Катарины стрелой упирается в небо. Невысокая женщина с мрачным лицом, с белым платком на голове, с криками бежит в нашу сторону. Она с ужасом смотрит на кровь, пятнающую одежду Симона, блюет, встав на колени. Какой-то старик говорит нам, что это старшая сестра сожительницы Симона. Он указывает на дом с провисшей крышей:

— Они живут на втором этаже.

Мое отчаяние усиливается и, кажется, вырывает меня из происходящего. Подруга Симона — тоненькая и смуглая, обладающая естественной совершенной грацией, приглашает нас в дом, обнаруживая слишком суровый для столь юной женщины профиль. У нее умные глаза, она одета в просторную розовую тунику. Чувствуется в ней несокрушимая воля, напоминающая мне о Резе. Но она еще совсем девочка.

— Это Граса, жена Симона, — сообщает сестра.

Когда я рассказываю о судьбе, постигшей ее мужа, Граса подбегает к окну, чтобы взглянуть на него. Ее руки судорожно цепляются за подоконник. Вой, рвущийся из ее груди, напоминает звериный, словно она зовет потерявшегося детеныша с силой всего своего нутра. Она обхватывает руками живот, и я в единое мгновение захлестнувшего меня ужаса осознаю, что она беременна.

Как только первая волна горя спадает, я говорю ей:

— Твое имя было последним, которое он произнес.

Мы спускаемся на улицу. Люди расступаются. Она падает на колени и гладит Симона по лицу, успокаивая его словами о Христе и их будущем ребенке. До меня доходит, наконец, очевидное: она — старая христианка.

С силой отчаяния сестра неожиданно толкает Грасу к нам с Фаридом.

— Расскажите нам все о смерти Симона! — требует она.

Я объясняю — голосом, принадлежащим кому-то иному: Берекия скрылся глубоко под доспехом моего тела.

Граса теряет дар речи. Ее рот приоткрывается, в глазах читается пустота и отчаяние. Ее сестра, сжав кулаки, спрашивает:

— Где нам искать правосудия?

Я мотаю головой:

— Как только я отыщу этого северянина, я дам вам знать.

Мы с Фаридом с ног до головы забрызганы кровью Симона. Добродушные соседи помогают нам отмыться, дают нам новые рубахи и сумки, угощают сыром и вином.

Слишком уставшие, чтобы протестовать, мы охотно принимаем их дары. Разомлевшие от вина, двигающиеся шатающейся, неуверенной походкой, мы входим в центральную часть Лиссабона, словно оставляя за спиной библейский пейзаж.

Вернув тележку, мы бредем по Маленькому Иерусалиму подобно призракам. Напротив лавки красильщика, где когда-то было здание еврейского суда, я принимаюсь отпечатками ступней в пыли писать на иврите «Авраам». Потом «Иуда». Через некоторое время Фарид начинает беспокоиться. Он замирает, повернувшись лицом на восток, словно флюгер.

— Идем домой, — показывает он.

Я разворачиваюсь к западу и следую за опускающимся над этим проклятым городом солнцем. Сегодня вечером, спустя неделю после начала Пасхи мы должны читать Зохар, встречая рассвет нового дня. Но у нас больше нет копии священного текста. А даже если бы и была…

— Нет, не домой! — выкрикиваю я, распространяя запах алкоголя.

Я упрямо тащусь вперед, пока мы не находим на мощеных улицах Маленького Иерусалима пятно крови Симона.

— Еще совсем недавно эта бурая корка жила в его теле, — жестами показываю я Фариду.

Он трясет головой, словно это и так очевидно. Но я просто не могу в это поверить, вспоминая события этого дня в обратном порядке, — как будто читая книгу задом наперед. Предупреждение Симона насчет графа Альмирского звучит у меня в голове, словно бы в сопровождении мерного ритма, отбиваемого на мавританских бубнах.

Фарид говорит мне руками:

— Давай вернемся в Альфаму. Нам надо как-то найти Диего… предупредить его, что этот северянин непременно убьет его, как только найдет.

— Нет, Диего и близко не подойдет к своему дому, и найти его мы не сможем. Мы идем во дворец Эстош. — Он мотает головой, и я беру его за руку. — Ты мне нужен. И никаких возражений.

Как только мы с Фаридом выходим на Россио, вокруг нас взвихряются пепел и зола костра, в котором горели тела евреев. Поначалу кажется, что это единственное напоминание, оставшееся от горы христианского грехопадения, и я думаю: «Наши убитые соотечественники отныне живут лишь в нашей памяти».

Однако, Фарид замечает, что это не совсем так.

— Посмотри на землю, — говорит он жестами, указывая носком башмака на швы между камнями мостовой.

Человеческие зубы. Должно быть, тысячи их рассыпаны по всей площади, застрявшие в трещинах и углах. Я поднимаю глаза и вижу, что всюду, встав на четвереньки, ползают женщины и дети, собирающие эти останки, словно какой-то немыслимый урожай. Несомненно, они будут хранить их как амулеты против чумы.

Прямо перед нами, на северо-восточном крае площади полк королевских пехотинцев окружил церковь Святого Доминика, образовав полукруг перед входом. За ними расположился ряд кавалерии, общим счетом около двадцати всадников.

— Похоже, правителю приходится договариваться с главой доминиканцев, чтобы позволить им войти в Лиссабон, — показывает мне Фарид.

— Когда убийства закончились, король посылает войска, — отвечаю я. — Очень утешает мысль о том, сколь мужественно он нас поддерживает, а?

Двигаясь дальше, мы видим горожан, склонившихся в уважении, тех самых, что каких-то день-два назад готовы были требовать голову короля Мануэля. «В душах португальских христиан глубоко укоренилась пассивность, — думаю я. — Ни один мятеж не будет здесь иметь успеха».

Старуха с хитрыми глазками, ищущая, с кем бы переброситься словечком, как и любой человек, столкнувшийся лицом к лицу с официальной властью, останавливает нас, говоря:

— Арестованы двое из доминиканских монахов. Разве это не ужасно?

Я поднимаю над ней средний палец и пою:

— Да будет твоя злобная душа вечно скитаться в мире сущем!

В ее христианских глазах отражается презрение, и я плюю ей под ноги. Мы мчимся прочь. Возле главных ворот дворца Эстош рядом со щеголеватым привратником в шляпе с перьями расположились двое дюжих арбалетчиков. За кованой решеткой ворот, в тени апельсиновой рощи, стоят три кареты. Одна из них, белая с золотом, запомнилась мне с того дня, как Диего избили камнями.

— Я пришел к графу Альмирскому, — говорю я привратнику. — Будьте любезны сообщить ему, что прибыл Педро Зарко.

— С вами есть письменная договоренность о приходе? — интересуется он, сморщившись так, словно учуял запах тухлятины.

Я понимаю, что мы похожи за крестьян, заявившихся после дневной работы в поле.

— У меня нет письма, но он примет меня.

Пока он окидывает меня оценивающим взглядом, я поднимаю к груди аметистовую шляпу северянина и принимаю вид благородного фермера, утомленного нерадивым слугой. Обернувшись к Фариду, я бормочу с лучшим из моих кастильских акцентов что-то о предстоящем банкете в честь вымышленного друга Диаша: кастильцы раздражают португальцев, но всегда производят на них впечатление, особенно если дело касается слуг. Мои усилия кажутся чрезмерными, но краем глаза я вижу, как привратник передает мое сообщение лакею за воротами.

Мы ждем под чудовищно жаркими лучами лиссабонского солнца, наблюдая за юркими ящерками, суетящимися в трещинах мостовой. Фарид с надеждой вглядывается в череду домов Мавританского квартала на востоке.

— Как только закончим здесь, вернемся в лавку кузнеца и спросим про Самира, — показываю я. — Возможно, найдем кого-нибудь, кому хоть что-то известно.

Лакей, счастливый обладатель всего лишь одной руки, неспешно плетется в нашу сторону.

— Я провожу сеньора Зарко в покои графа, — сообщает он.

— За мной, — говорю я Фариду, и вместе мы проходим в ворота.

Во дворце пахнет плесенью и янтарем. Мы проходим по длинному коридору, пол которого выложен мозаикой, имитирующей персидские ковры. Стены выбелены, и через каждые три пейса попадаются сводчатые альковы. В середине каждой ниши стоит постамент, украшенный огромным синим кувшином, полным розовых и белых роз.

Над головой сводчатые потолки расписаны золотисто-белыми арабесками, служащими фоном для тщательно сработанных фигурок сорок, удодов, соловьев и других общеизвестных птиц. Не представляю, как лакей воспринимает выспренние жесты, которыми мы с Фаридом обмениваемся, вспоминая местные названия каждого вида птиц: его глаза выдают лишь мимолетное любопытство.

Необъятную проволочную клеть в конце коридора занимает дерево с искривленными ветвями. Добравшись до него, мы обнаруживаем, что на нем гнездятся вьюрки из португальской Индии и Африки, снующие туда и сюда, словно желто-оранжево-черные стрелы. В попытке испортить собственное впечатление от великолепного зрелища я обращаю внимание на оставленные птицами белые шлепки на дне клетки. Уловив мою мысль и найдя ее безнадежной, Фарид просто показывает мне в ответ:

— Даже король может понимать что-то в красоте.

— Если бы понимал, он не стал бы держать их в клетке, — возражаю я.

— Для короля свобода и красота — две вещи несовместимые, — мудро отвечает мой друг.

Комнаты графа расположены на втором этаже. Приемная зала его покоев выложена паркетом в шахматном порядке. В середине залы стоит столик розового мрамора, вокруг которого расставлены четыре кресла, вышитые геральдическими щитами короля. Нам предлагают сесть, но на стене справа от входа висит волнующий воображение триптих, полностью приковывающий наше внимание. На нем изображен бородатый, изможденный святой, стоящий с протянутой рукой в разрушенном городе, населенном монахами с крысиными головами и всякого рода сфинксами. Фарид, изобразив кривую усмешку, показывает мне:

— Кто-то, очень хорошо знающий Лиссабон.

Неожиданно дверь внутри приемной залы распахивается.

— А, я вижу, вам понравилась наша маленькая картина, — по-кастильски говорит мне граф.

Он складывает губы в такую гримасу, словно в ожидании жизненно важного ответа. Его крючковатый нос и густые черные волосы придают ему лукавый и мудрый вид аскета, одновременно делая его и обманчиво юным.

— Я еще не решил, нравится она мне или нет, — отвечаю я. — Но художник, несомненно, талантливый.

— Мне нравятся люди, не спешащие принимать решения. Меньше шансов быть одураченным, да?

— Я не собираюсь ее покупать, — замечаю я.

Он жизнерадостно смеется. Без сомнения, он узнал меня, вспомнив предыдущее наше знакомство. Едва заметным кивком головы отпустив лакея, он подходит к центральной части триптиха.

— Страшно, чего только не приходится терпеть святым, — говорит он. — На мой взгляд, оно того не стоит. Это написано шотландцем с юга по имени Босх. Король Мануэль получил картину в дар. Но он ее терпеть не может и вывешивает ее специально для меня, когда я приезжаю в Лиссабон. — Он причмокивает губами. — Мы обожаем объедки с королевского стола.

Он жестом приглашает нас с Фаридом в гостиную, словно взрослый, призывающий молодежь к источнику мудрости. Два перстня с изумрудами на указательном и среднем пальцах его правой руки, кажется, вспыхивают священным пламенем.

Внутри, возле закрытого ставнями окна в дальней стене, заложив правую руку за спину, стоит девушка из кареты. Она одета в длинное шелковое платье из кремового шелка, отделанного шнурованными отворотами и кружевным воротником. Волосы, спрятанные в серебряную сетку, забраны назад под головной убор, скрывающий подбородок и шею. У нее бледное, мягкое, почти детское личико с сияющими любопытством глазами. Побуждаемая, возможно, моим понимающим взглядом, она показывает руку, спрятанную за спиной — короткую, напоминающую обрубок, доходящую только до талии. Дрожь в ее маленьких пальчиках, нервно вцепившихся в нитку жемчуга, выдает охватившее ее беспокойство, но, чем дольше я смотрю на нее, тем увереннее становится выражение нежности на ее личике. Я чувствую, что она была бы не прочь провести кончиками пальцев по моим губам.

— Моя дочь Жоанна, — представляет ее граф.

Со смесью признательности и сексуального влечения я думаю: «Благословен будь Господь, не сделавший ее его женой». Я кланяюсь и называю свое имя, потом указываю на Фарида и представляю его.

— Он глухой и не может говорить. Он будет читать по губам.

Фарид отвешивает глубокий поклон, преисполненный исламской грации, унаследованной им от Самира. Тем самым он напоминает нам, что все мы здесь — представители Аллаха и должны с серьезностью отнестись к представлению друг перед другом своих родных мест.

— Я безмерно рад вашему приходу, — сообщает граф. — Вы избавили меня от поездки в эту отвратительную Альфаму. Устроимся поудобнее, да?

Он берет дочь под локоть левой руки и проводит ее через комнату, словно в танце. Мы с Фаридом неловко опускаемся на обтянутые золотисто-алой парчой стулья у стола с мраморной инкрустацией. На оловянном подносе стоит розовый керамический кувшин и четыре серебряных кубка. Жоанна наливает нам вина. Граф изучает нас с нескрываемым нетерпением. Мы оба чувствуем себя глупо и неуместно, будто чайки на суше. Фарид показывает мне:

— Чем скорее мы уйдем, тем лучше.

— Полагаю, вы жестикулируете таким образом, разговаривая между собой, — подмечает граф.

Он слегка склоняется вбок, как часто делают люди недоверчивые, глядя на меня поверх носа со смесью любопытства и подозрительности.

— Мы выросли вместе и придумали собственный язык, — поясняю я.

— Язык рук. А по очевидным причинам, — говорит он, кивая в сторону Жоанны, — я испытываю к рукам глубокий интерес. Скажи, вы показываете каждое слово по буквам?

— Только некоторые. У большинства слов есть свой знак.

— А если все же приходится показывать по буквам, вы используете португальский или иврит?

В ответ на мое молчание граф лукаво улыбается. Улыбкой человека, любящего быть в центре внимания на суде, смущая жертву прежде, чем… Неожиданно он смеется и хлопает в ладоши.

— Смотрите, — говорит он.

Он наклоняется и кладет на стол невидимый предмет, разводит в стороны уголки, словно разворачивая дорогую ткань. Склонив голову и что-то бормоча, он покрывает голову и плечи невидимым покровом. Обратившись лицом на восток, он еле слышным шепотом поет начало еврейской вечерней молитвы. Голос утихает, и он поворачивается к нам с мягким выражением на лице, словно прося терпения.

— Начиная с этого века, — шепчет он по-кастильски, — актерское мастерство будет весьма полезно для евреев. Я предсказываю, что мы станем лучшими — в любой стране, на любом языке, пока не придет Мессия, и нам не придется больше играть новых ролей. — Он улыбается, слегка поджав губы, кивает, словно подтверждая собственную теорию, выпрямляется и жестом фокусника встряхивает в воздухе свой невидимый покров. — Неважно, насколько выгодными будут эти роли. Так что прошу простить мне маленький спектакль. Актер без публики — ничто, и я не могу пренебрегать представившимся случаем. — Он кивает мне, затем Фариду. — Я, разумеется, помню вас обоих с того дня там, на улице. И твоего доброй памяти дядюшку в его филактериях едва не схватили королевские стражники. — Он перегибается через стол, чтобы взять меня за руку. — Нет смысла прятаться, будучи среди своих, — замечает он.

Я освобождаюсь от его холодного и потного прикосновения.

— То есть, вы действительно новые христиане? — спрашиваю я.

— Да, — отвечает Жоанна.

— И немного «нет», — добавляет граф извиняющимся тоном.

Заговорила ли девушка потому, что почувствовала мое недоверие к ее отцу? Ощущая мою слабость по отношению к ней, Фарид показывает:

— Не стоит доверять им обоим.

Я кладу ладонь на руку Фарида, успокаивая его, и говорю графу:

— Вам придется объясняться со мной попроще.

— Все действительно просто, — отвечает граф. — Мы являемся и не являемся новыми христианами. У нас есть маленькая, но полезная карточка индульгенции, подписанная королем Фердинандом. Благословен будь Тот, Кто пятнает нас и стирает пятна. И, конечно же, он пожаловал мне маленький, но приятный титул. Как я отхватил этот сладкий кусок могущественного ничто? Брак, мой юный друг. Вспомни об этом, когда придет время сеять свое семя. Доброй памяти матушка Жоанны выросла на ветке очень важного фамильного древа. — Он кивает в сторону дочери и поднимает вверх указательный палец так, словно собирается изречь истину. — Очень важного, но очень разорившегося. Так что деньги — тоже причина тому, что я стал графом. Не смотри на меня так, словно я сделал что-то, умаляющее достоинство. Нет, сеньор. Ни в коей мере! Я ничем не отличаюсь от самого короля Кастилии. Все дворяне — фальшивки. Загляни под их пышные наряды, и ты увидишь завистливого крестьянина, жаждущего угнездиться между ног своей служанки. Они все транжиры. Помни об этом! Они никогда не учатся. Это один из способов узнать, что они не евреи. Если они все же чему-то учатся, наши малоумные доминиканские монахи восклицают: «Ага! Еврей!» и обращают их в дым. Так что зарабатывай кучу денег и покупай все, что заблагорассудится, и никогда ничему не учись, и тогда ты тоже сможешь стать графом! — Он смачивает губы вином. — Но, в любом случае, что за дело вас сюда привело?

— Отец… — говорит Жоанна. — Я уверена, в этом нет необходимости.

— Конечно же, моя дорогая, ты решила именно так. Для молодой женщины не имеет значения ничего, кроме любви.

— В Кастилии это расценивается как остроумная шутка, — показывает мне Фарид. — Думаю, нам следует восхищенно улыбнуться.

Граф поворачивается ко мне, вопросительно подняв брови:

— Я спросил, какое у вас ко мне дело, сеньор Зарко.

— Моей семье принадлежит фруктовая лавка. Но я действительно…

— О, прошу вас! — восклицает он, протестующе всплескивая руками. — Не надо мне рассказывать о твоей семье! Семейные узы — проклятие в землях Испании и Португалии. Ты должен уходить… нет, убегать от них, милый юноша!

Я оглядываюсь на Фарида, ища его мнения о том, что следует ответить. Он вздыхает и показывает:

— Он зачем-то пытается нас запутать.

— Ты прав, — замечаю я, вставая.

— «Ты прав» в чем? — ошеломленно переспрашивает граф.

— Просто скажите мне, зачем вы собирались покупать рукописи у Симона Эаниша, — говорю я.

— Я только что сказал тебе, сынок! Дублоны, мараведи, крусадо, реалы… И не говори мне, будто твое сердце не начинает биться быстрее при звуке великих имен денег! Они как имена Бога. Только совершенно не такие тайные. Благословен будь Тот, Кто создает очевидное. — Он наклоняется ко мне, шепча: — Возможно, мне не следовало этим заниматься, но… Твой дядя знал, что это такое. Слушай, мальчик мой, здесь я покупаю рукописи за гроши. Вы, несчастные, спите и видите избавиться от них. А потом я продаю их за целые состояния в Александрии, Салониках, Константинополе, Венеции, — даже Папа Юлий, да будут благословенны камни, служащие основанием церкви, и тот заинтересован в них. Возможности нажиться на этом деле неисчерпаемы. А теперь вот я узнал, что где-то у тебя запрятана пара великолепных поэм. Так почему бы их не продать? Тогда ты сможешь выбраться из этого ада. Я даже помогу тебе. У меня есть связи в портах. В Фару есть…

Откуда этот вороватый проныра знает, что дядя хранил рукописи на иврите? Я спрашиваю Жоанну:

— Это правда? Это все из-за золота?

Она печально смотрит мне в глаза и утвердительно кивает.

Так этот разбогатевший выскочка полагает, что дядя переправлял работы Абулафии и Моисея де Леона только лишь ради денег! Как будто такие работы по Каббале вообще имеют хоть какую-то ценность в мире сущем!

— Пришло время для откровенного разговора, — говорю я графу, словно отдавая приказ. — Это вы приказали убить моего дядю?!

Он откидывается на спинку стула, оскорбленный, но берет себя в руки и жестом предлагает мир:

— Разумеется, нет. Я не…

— Но если то, что вы рассказали, правда, то, в таком случае, вы считали его конкурентом. Вы должны были попытаться…

Слова тонут в захлестнувшем меня гневе.

— То есть, ты ничего мне не продашь? — спрашивает он. — Даже Агаду? Книгу Эсфирь? Одну-единственную…

— Отец, прошу тебя, — молит Жоанна.

— Ничего! — говорю я. — И если я узнаю, что вы убили моего дядю, клянусь, я перережу вам глотку!

Граф улыбается:

— Как же возбуждают угрозы! Полагаю, это полезно, чтобы немного расцветить мое лицо, да?

— Меня тошнит от вас, — говорю я.

Моя шея пылает, я разворачиваюсь и иду к двери. За спиной слышатся торопливые шаги. Крошечная ручка Жоанны цепляется мне в запястье, и она шепчет мне:

— Ты должен найти дворянку, которую отец называет «Царицей Эсфирь»! Но берегись ее!

 

Глава XVII

Близкий аромат волос Жоанны был подобен невидимому продолжению моих собственных желаний. Она сжала мою руку и бросилась прочь. Из комнаты, оставленной позади, я услышал звук пощечины:

— Это серьезно! — зарычал ее отец. — Что ты ему сказала?!

Я было попытался вернуться, но в ее глазах застыла просьба уходить. За воротами дворца, вдыхая золотистое сияние заката, я передаю ее слова Фариду. Он показывает мне:

— Каждое имя прибавляет новую страницу к нашей книге тайн.

— Да. И мы должны просмотреть личную Агаду дяди, чтобы понять, какую именно страницу. Теперь я начинаю понимать. Зоровавель должен быть там. Царица Эсфирь тоже. И когда я их найду, я не сомневаюсь, что у них будут лица контрабандистов.

— Тебе следует знать еще кое-что, — показывает Фарид. — Этот граф, он тот же человек, что и Исаак, который пытался продать тебе рукопись на иврите.

— Чего?!

— Это один и тот же человек — Исаак из Ронды и граф Альмирский.

— С чего ты это взял?

— Я знаю. Во-первых, глаза. Их никак не изменишь. И некоторые его жесты. Ты ведь заметил, какие у Исаака из Ронды были изящные руки. Он, как и говорил, великолепный актер. Он, должно быть, хорошо умеет изменять голос, иначе ты узнал бы его. И у него блестящая маскировка. Но не идеальная. И за всеми его ароматами остался один, от которого не избавиться. Гвоздичное масло.

— Его благословенная зубная боль! — показываю я. Фарид кивает, и я продолжаю: — Но какой ему смысл сначала продавать рукопись, а потом бросаться покупать дядины книги?

— У нас недостаточно строф, чтобы определить схему рифм.

— Фарид, идем… нам надо вернуться домой и проверить старую дядину Агаду!

— Мне нужно остаться, — отвечают его руки, и он испрашивает моего прощения, склоняя голову. — Теперь, когда я здоров, я должен найти отца. Я приду к тебе как только смогу.

Его пальцы мягко скользят по моему предплечью. Я вспоминаю, как ангелы одевали его в белое, и слышу слова дяди: «Не покидай живых ради мертвых». И все равно я не могу удержаться, чтоб не показать ему:

— Мне нужна твоя помощь. Мы уже так близко.

— Бери, прошу тебя, не будь же эгоистом, — отвечает он.

— Эгоистом?! Дядя мертв! И чего ты от меня хочешь? Чего вы все от меня хотите?!

— Я ничего от тебя не хочу, просто позволь мне поискать Самира! Так что уходи!

Жесты Фарида режут воздух между нами. Полный страха и чувства вины, я следую за ним к домам его друзей, расположенным неподалеку.

— Я буду двигаться так быстро, как смогу, — обещает он.

Но его попытка успокоить меня только распаляет мой гнев.

Мы занимаемся поисками, не обмениваясь ни словом. Единственный намек на местонахождение Самира достается нам от беззубой мастерицы рыболовных крючков, живущей напротив конфискованной мечети. На арабском, в котором все согласные сливаются в единый звук, она рассказывает нам, что видела Самира, когда он молился, стоя на своем голубом коврике, на склоне холма, увенчанного дворцом.

Неужели он по дороге домой остановился на минуту, чтобы просить Аллаха смилостивиться над его сыном? Иссохшим почти до кости пальцем, расцвеченным красноватыми шрамами, она указывает нам место. Его отмечают запыленные заросли табака и сухие бархатцы.

Фарид останавливается над ними и смотрит поверх крыш Маленького Иерусалима и центральной части Лиссабона в сторону Тежу.

— Она слишком широкая, — показывает он.

— Что? — переспрашиваю я.

— Река. С одного берега видно другой. Как в Тавире и Коимбре. Даже в Порто. У нас здесь нет уединенности. Мы не можем уцепиться за этот город. Ширина реки заставляет нас чувствовать себя здесь гостями. Что нами здесь не дорожат. Это проклятие города.

— Мы будем продолжать поиски, пока не выясним еще хоть что-нибудь, — говорю я.

Под этими словами утешения кроется нетерпение, выкручивающее мне внутренности: дядя мертв, а он бормочет что-то про реку.

Черные глаза Фарида останавливаются на мне, горя тусклым огнем, скрывающим гнев. Я понимаю, что мы оба снова надели маски. Друг для друга. В первый раз за многие годы. Но даже несмотря на раздражение, скрываемое моими пылающими щеками, меня успокаивает уверенность в том, что связь между нами никогда не оборвется. Тогда — и еще много дней спустя, — я часто думал о том, что моя жизнь могла быть много проще, если бы мог найти физическое удовлетворение в его объятиях.

Мы бежим домой, каждый в клетке собственных мыслей. Возможность того, что граф Альмирский сделал нас марионетками, превратила город в лоскутные декорации на нищенской сцене. Был ли и шепот Жоанны частью кукольного заговора?

У входа в лавку Фарид уходит от меня к своему дому, даже не попрощавшись.

В глубине лавки мама и Синфа перебирают фрукты. Чудесным образом двери, выходящие на улицу Храма, вернулись на петли и оказались выкрашены темно-синей краской. Я уже собираюсь спросить о них, когда мать сурово обращается ко мне:

— Мы ждали. Ты готов прочесть вечерние молитвы?

Ее волосы растрепаны, глаза сонные и мутные. Должно быть, из-за экстракта белены. Я говорю ей:

— Дай мне пять минут.

— Суббота ждала достаточно! — кричит она.

— Тогда две минуты!

На кухне среди подушек спит Авибонья. В медном котле Реза варит треску.

— Бритеш приходила, — шепотом сообщает она мне. — Я ей отдала простыню, которую ты спрятал во дворе.

— Будь благословенна, — говорю я, целуя ее в щеку. — А рабби Лоса случайно не появлялся?

— Нет.

— А кто покрасил двери и навесил их на петли?

— Бенту. В качестве благодарности за изгнания из тела Гемилы ибура, — так он просил передать тебе.

— Хорошо. Слушай, отвлеки мою мать на несколько минут, если сможешь.

Реза кивает. Бегом спустившись в подвал, я достаю из пузыря угря ключ от геницы и достаю из нее личную Агаду дяди. Сев и положив ее на колени, с колотящимся сердцем, я проглядываю иллюстрации, ища Зоровавеля. Рисунок обнаруживается на шестой странице картинок, предшествующих тексту. В изображении дяди это молодой человек с длинными черными волосами и целеустремленным взглядом. Он стоит в позе праведного гнева перед царем Дарием, обладающим жизнерадостным открытым лицом принца Генри Мореплавателя. Оба стоят на фоне мраморной башни Миндальной фермы. В правой руке Зоровавель сжимает свиток Торы — кладезь истины. В левой он держит золотую ивритскую букву Хе — символ благословенной женщины — Бина. Два перстня с изумрудами украшают указательный и средний пальцы на его правой руке.

Эти драгоценности раскрывают мне истинное лицо Зоровавеля: люди стареют, изумруды — нет. Зоровавель — не кто иной как граф Альмирский.

— Колесница солнца вот-вот скроется за горизонтом, — кричит сверху Реза. — Ты слишком долго заставляешь невесту-Субботу ждать помолвки. А сегодня последний вечер Пасхи. Выходи сейчас же!

— Пусть она обручится без меня! — кричу я в ответ.

— Прекрати упрямиться!

— Реза, ты знаешь молитвы. У тебя хороший голос. Займись этим сама!

— Что за змей сожрал твои мозги, Берекия Зарко? Ты же знаешь, что я не могу проводить ритуалы.

— Тогда попроси мать, — говорю я. — Только оставь меня в покое. Пожалуйста.

— Нам нужен мужчина, идиот ты эдакий!

Это богохульство, но я кричу:

— Невесте-Субботе нужен только голос, а не пенис! Пусть вас ведет Синфа, если ты боишься.

Реза захлопывает дверь в подвал. Наступает тишина.

Я снова принимаюсь за рисунки Агады, ища царицу Эсфирь. Ее царственное лицо смотрит на меня со следующей же страницы. Когда до меня доходит, чье это лицо, мое сердце начинает колотиться: Эсфирь, царица евреев, втайне хранившая верность своей религии и спасшая свой народ от происков злобного Хамана, — это дона Менезеш! Она изображена подносящей Тору Мордехаю, своему приемному отцу. Частично спрятанный под ее рукой, нарисован манускрипт, вероятно, Бахир — Книга Света, — поскольку дядя изобразил вокруг нее сияющий ореол. Лицо Мордехая принадлежит человеку, которого я никогда прежде не видел. Но на нем византийский крест, еврейское молитвенное покрывало и синяя аба, расшитая зелеными арабесками. Подразумевается ли служитель Восточной Церкви? Друг-еврей из Мавританского царства? Турецкий дервиш?

— Человек, примиривший все вероисповедания Святой Земли, — слышу я голос дяди.

— Или человек, носящий все три маски, — шепотом откликаюсь я, думая: «Возможно, это и есть Ту Бишват».

Эти находки некоторое время укладываются в моем сознании. Затем я понимаю, что мои открытия настолько существенны, что мне необходимо подтверждение соколиного взора Фарида.

Как только моя голова возникает над люком в кухне, Реза радостно говорит мне:

— Так, Берекия Зарко, ты, наконец, осознал свои обязанности!

Я пробегаю мимо нее, пряча глаза от субботней церемонии. Фарид у себя в спальне. Он стоит на коленях, обратившись лицом к Мекке, закрыв глаза, раскачиваясь вперед и назад, словно пальмовая ветвь, пригибаемая ветром. Когда он выпрямляется, его наморщенный лоб дает мне понять, что он знает о моем приходе. Но его глаза остаются закрытыми. Он снова склоняется к земле. Гнев приковывает меня к месту, когда он отказывается жестом отметить мое присутствие. В моем сознании укореняется слово «предательство». Я топаю ногой трижды, затем однажды, затем еще четырежды. Он выпрямляется. Открывает глаза, отражающие полное безразличие. Я показываю ему:

— Пожалуйста, мне нужен твой ясный взгляд.

Он встает. На его вытянувшемся лице застыло сухое выражение равнодушия. Двигаясь подобно призраку, он следует за мной в дом. Реза мягко спрашивает:

— Хотя бы теперь ты присоединишься к нам?

Я не удостаиваю ее ни взглядом, ни ответом.

Фарид бросает короткий взгляд на Зоровавеля и показывает:

— Это граф Альмирский. — Насчет царицы Эсфирь он не столь уверен, но я указываю на ожерелье из изумрудов и сапфиров, которое она всегда таскает на шее. — Да, это она, — соглашается он.

Тяжело сглотнув, я думаю: «Пути алхимии, непредвиденные дядей, превратили дружбу в страх. Потом — в ненависть и, наконец, в убийство». Поскольку в чьей еще душе может быть столько страха, как не в душе нового христианина? В ком больше ненависти, чем в португальских и испанских дворянах? И кто, в таком случае, мог вернее всего предать дядю, как не аристократы из бывших евреев, помогавших ему вывозить книги на иврите — Зоровавель и царица Эсфирь!

Неужели они не поладили из-за чего-то?

Ту Бишват писал, что safira, которую ему в последний раз отправил дядя, до него не дошла. Может быть, дона Менезеш стала тратить прибыль, предназначенную для покупки новых рукописей, на что-то иное. Или, возможно, бескомпромиссное поведение дяди стесняло свободу Зоровавеля. Неужели он стал продавать книги на сторону?

Подлый Хаман, в таком случае, изображенный в последней Агаде дяди, — в той самой, похищенной из геницы, — должен быть графом Альмирским в старости. Это его лицо искал мой наставник, о нем он сообщил мне накануне пасхального ужина.

И все же, если граф виновен, если это он хотел, чтобы Симон и другие молотильщики больше не смогли рассказать ничего, связанного с ним, тогда почему он согласился отвезти Диего в лазарет? Я показываю Фариду:

— Нам нужно найти украденную Агаду, чтобы доказать, что граф Альмирский приказал убить дядю или даже сделал это сам.

— Каким образом? — спрашивает он.

— Мы обязаны каким-то образом поймать дону Менезеш и графа. Она должна быть у них.

— Берекия! — внезапно кричит Реза. — К тебе гости… отец Карлос.

Это уловка, придуманная матерью, чтобы выманить меня наверх?

— Пусть спускается! — отвечаю я.

— Кто там? — спрашивает Фарид.

— Священник, — отвечаю я.

Я убираю Агаду в тайник, запираю крышку и прячу ключ в воздушный пузырь угря.

Отец Карлос ощупью спускается по лестнице. У него на лбу выступили бисеринки пота, он жадно хватает ртом воздух, словно долго бежал.

— Иуда? — спрашиваю я.

— Ничего. — Он подходит ко мне и берет меня за руки. Его голос дрожит, когда он говорит мне: — Ты должен мне помочь!

— Это северянин? Он гонится за вами?!

— Нет, нет… не то. Но Боже милосердный. Я разговаривал с доминиканцами… Они, должно быть, вызвали демона, чтобы убить меня. Я понял кое-что: зло завистливо. Дьявол стремиться уничтожить все лучшее. Твой дядя владел добрыми силами, способными исцелить мир сущий и Царство Божие. Если дьявол захотел… я считаю, он и доминиканцы отправили за всеми нами демонов. Белого Маймона. Гемила и вправду его видела! Она оказалась права!

Глядя в его горящие глаза, я понимаю, что безумие Лиссабона, наконец, захлестнуло и священника.

— Карлос, прошу вас, хватит! У меня нет времени на образные речи.

— Тогда взгляни на это! — вскрикивает он.

Он достает очередной талисман. На квадратном куске гладкого пергамента крошечные письмена иврита формируют две неопрятных концентрических окружности, цитирующие Притчи. Наружная гласит: «Насилие есть мясо и пища предателей», внутренняя — «Светильник нечестивых угасает».

— Я нашел это в подкладке своего плаща! — кричит отец Карлос. — В моем плаще! Как ты это объяснишь?! Как?!

— Цыц! — говорю я.

Я достаю из сумки талисман, который он отдал мне раньше. Местами почерк на новом талисмане в точности совпадают с предыдущим, а кое-где становится неуверенным, словно писавший ослаблен тяжелой болезнью или вином.

Я протягиваю талисманы Фариду. Он нюхает их, потом лижет.

— Похоже на твои чернила, — показывает он.

— Мои чернила?! — Решение обрушивается на меня с силой, заставляющей застонать. Я столько времени избегал очевидного. — Карлос, эти надписи не имеют ни малейшего отношения к смерти дяди, — говорю я. Я верчу в руках пергамент, чтобы, распознав текстуру, убедиться в том, что виновен художник. — Идем, — велю я священнику.

Они с Фаридом идут следом за мной наверх. Мама приглушенным тоном читает молитвы. Она останавливается, чтобы наградить меня тяжелым взглядом. Реза делает тишину еще более угнетающей всем своим видом, выражающим праведное негодование, которое старательно копирует Синфа. Мы быстро проходим в комнату моей матери. За потайной панелью над дверью я нахожу талисман, над которым она работает. Почерк совпадает.

— Не понимаю, — говорит отец Карлос.

— Она наверняка подслушала вашу с дядей ссору. Решила, что может помочь. Суждения, омраченные беспокойством и скорбью, ведут к подобным чудовищным результатам. Этот талисман она наверняка подсунула вам в плащ, пока вы спали во дворе. Она принимает экстракт белены и не смогла писать достаточно аккуратно, да и подумать как следует тоже. Мне жаль. Я уверен, она не желала зла. Просто хотела, чтобы вы отдали книгу Соломона ибн Габироля, которую так сильно хотел дядя. В ее состоянии она наверняка решила, что этот талисман сможет вернуть ее брата. Две тайны сплелись воедино. Мы считали, что они — суть одно и то же.

Если бы я тогда повнимательнее прислушался к собственным словам, то не совершил бы последующей ошибки.

Фарид, отец Карлос и я идем в лавку, где моя семья не могла бы нас услышать, чтобы решить, что делать дальше. Когда я рассказываю священнику о том, кому принадлежат лица Зоровавеля и царицы Эсфирь, изображенные в личной дядиной Агаде, Фарид уверенно показывает:

— Мы возвращаемся во дворец Эстош, чтобы снова встретиться с графом Альмирским, и заставляем его признать вину.

Я перевожу его слова священнику, и он говорит:

— А что, если наш граф откажется признаваться?

Фарид достает из сумки самый устрашающий из кинжалов в его коллекции, пятнадцать сантиметров смертоносной стали, загнутой наподобие серпа. Он угрожающе взмахивает им перед носом священника.

— Граф не откажется! — показывает он. — А почему? Потому что актеру нужен голос. Я приставлю кончик к его адамову яблоку и вырежу его одним движением, если он не скажет нам правду.

Священник отклоняется, отводя руку Фарида, и говорит мне:

— Я не знаю, что он только что сказал, но мне это не нравится. Дона Менезеш… скорее уж она признается во всем.

— Почему? Потому, что она женщина? — презрительно морщусь я. — Если она — тайная еврейка, не желающая раскрываться, она не станет колебаться, приказывая своим прихвостням снести нам головы!

— Жоанна, дочь графа, — говорит Фарид. — Она нам поможет.

— Если мы сможем до нее добраться.

Пока я перевожу наш диалог Карлосу, в дверь со стороны улицы Храма, ведущей в мамину комнату, раздается стук. Мы мчимся туда. Открыв дверь, я обнаруживаю круглолицего мальчонку с выпученными глазами. Он достает из своей сумки записку и протягивает ее мне.

— Послание, — сообщает он.

Как только я забираю записку, он уносится прочь. Послание гласит:

«Берекия, я жду тебя на Королевской Дороге в Синтру, прямо перед Бенфикой. Буду возле двойной водяной мельницы позади развалин Вестготской церкви. Приходи один. Никому не говори. И отправляйся прямо сейчас. Я узнал кое-что, что тебе следует знать касательно смерти господина Авраама».

Записка написана размашистым почерком Диего.

Отец Карлос забирает ее у меня. Прочитав ее, он говорит:

— Не ходи, дорогой мой. Путешествовать по Лиссабону в одиночку все еще слишком опасно.

Необходимость предупредить Диего насчет контрабандистов и сообщить ему, кто они, камнем ложится мне на сердце. Вполне возможно, что то, что ему известно, поможет мне обличить царицу Эсфирь и Зоровавеля.

— Нет, я пойду, — говорю я. — Сейчас ночь, и я мало что еще могу сделать на данный момент. — Повернувшись к Фариду, я кладу ладонь ему на плечо и приношу извинения за свое эгоистичное поведение, добавив: — Я не намерен идти туда один, если ты не откажешь мне в своем присутствии.

Он закрывает глаза и склоняет голову в знак согласия.

Мы уходим раньше, чем уговоры моей семьи превратятся в причитания и проклятия, раньше, чем Синфа смогла бы одарить меня своим тоскливым взглядом.

Фарид задерживается возле своего дома, чтобы надеть сандалии отца.

Ночь пятницы опускается, погоняемая порывами ветра с востока, из проклятой Испании. По дороге к Синтре, за полуразвалившимися арками Вестготской церкви, мы сворачиваем на узкую тропинку, ведущую к заброшенным водяным мельницам. В лунном свете их очертания напоминают огромных пауков. В двадцати километрах впереди над горизонтом вздымается гора Синтра, напоминающая упавшее с небес облако, устремленное вершиной к навсегда утраченному дому. Фарид по-заячьи нюхает воздух, изучая местность. Над головой кружит белый ястреб, подобный подхваченному ветром призраку, создание, свободное от земных оков, живущее вне времени.

— Как ты думаешь, притягательность птиц состоит в том, что они — предвестники нашего освобождения от мира? — знаками спрашиваю я друга.

— Вероятно, они одновременно разделяют наш путь и избегают его, — показывает он. Он снова принюхивается. — Недавно тут прошел олень, — сообщает он. Медленными, осторожными жестами он добавляет: — И кто-то еще. — Сделав еще несколько шагов, он садится на корточки, водя ладонью над бровкой тропы и вглядываясь зоркими глазами глухого в грязь. — Мужчины, — говорит он, указывая на что-то, что я не в состоянии разглядеть. — Один в сапогах. Тяжелый, он сильно топает.

— Может быть, Диего, — говорю я.

— И еще двое — тоже мужчины. Один поменьше, он крадется. Второй нерешительный, все время оглядывается по сторонам.

— А это точно Диего, — улыбаюсь я. — Другие, наверное, его охранники.

Мы бежим вперед. Ровная тропка перед мельницами внезапно становится какой-то странно угловатой.

В лунном свете обнаруживается тело распростертого на земле мужчины. Длинноволосый, широкоплечий, он ползком движется вперед, словно гусеница, волоча правую ногу, судя по всему, раненую. Сквозь завывания ветра доносятся его хрипы.

— Северянин, разлучивший душу Симона с телом, — возбужденно жестикулирует Фарид.

Подойдя ближе, я различаю тяжелые черты его мрачного лица, которые невозможно не узнать.

— Да.

Мы стоим над ним подобно двум башням. Он огромный и нескладный, словно бык, зачем-то превращенный в человека. Он с трудом поднимается на четвереньки. Мы отступаем. В руках появляются кинжалы. На его бедре красуется влажно блестящее пятно.

— Ты убил моего друга, — говорю я. — Почему?

Он отвечает на иностранном языке, которого я не понимаю.

— Англичанин, француз, немец…? — спрашиваю я.

— Flamenco, — отвечает он на ломаном кастильском. — De Bruges.

Неужто он научился убивать как шохет у северных евреев, ашкенази? Я указываю на него и спрашиваю:

— Nuevo Cristiano?

Он усмехается.

— Viejo, — отвечает он. Ткнув пальцем в грудь, он шепчет: — Muy Viejo Cristiano, очень старый христианин.

— Зачем ты убил Симона? — В ответ на его неопределенное пожатие плечами, я поджимаю голень к ягодицам, изображая культю. — Torque el?

Он смеется, но смех превращается в кашель. Он закрывает глаза и склоняет голову, давая понять, что это было неизбежно.

— Дона Менезеш? — спрашиваю я. — Ты ее знаешь?

Он улыбается и кивает. Я отворачиваюсь, чтобы разобрать жесты Фарида, и фламандец набрасывается на меня, опрокидывая своим бычьим весом. Я вырываюсь, но его мозолистые пальцы охватывают мое горло.

Нож глубоко зарывается в подставленное плечо. Я кричу, призывая Фарида. Борюсь. Но он слишком силен. Его мощный захват становится лишь крепче.

Я начинаю задыхаться. Удушающий кашель, запертый в горле, заставляет навернуться на глаза слезы, застящие взор. И все же я отчетливо вижу своего противника. Он напоминает погибшего в куске янтаря скарабея: выпученные глаза, бледное лицо, перекошенный ненавистью рот.

Я понимаю, что когда-то наступает такой момент, когда смерть принимается как нечто неизбежное. Мои пальцы, вцепившиеся в запястья фламандца, разжимаются. Я не чувствую ни гнева, ни страха. Лишь отстраненность. Словно я стою у самого себя за спиной и собираюсь развернуться и уйти. Словно дядя зовет меня с другой стороны улицы Святого Петра:

— Берекия, послушай меня! Я здесь, я жду тебя…

Чудовищная боль. Сжимаемая мощными пальцами шея, горящая огнем. Ручейки солоноватой жидкости изо рта фламандца. Меня вновь вернули в мое тело. Мои глаза и губы забрызганы кровью. Его руки, словно раскрывшиеся створки ворот, бессильно падают вдоль тела. С меня сталкивают его тяжесть. В полумраке проявляется лицо Фарида. Он подхватывает меня одной рукой, второй показывая мое имя.

Судорожно глотая воздух, я замечаю кинжал Фарида, вонзенный в шею фламандца.

— Я цел, — показываю я.

— Я убил его, — сообщает он. На сей раз в руках Фарида не чувствуется неуверенности: пальцы устремляются вперед, сжимаясь в кулак, потом разворачиваются ладонью вниз, словно отсекая ветвь от дерева.

Фарид извлекает из тела наемника наши кинжалы, вытирает их о его штаны. Мы не обмениваемся ни жестом, кроме моей благодарности за спасение: что тут скажешь? Мы продолжаем путь к мельницам. У подножия ближайшей на земле навзничь лежит мужчина, пустые водянистые глаза неподвижно уставились на висящий высоко в небе лунный серп. Его шея все еще хранит тепло ушедшей жизни. Я сажусь рядом на корточки, и передо мной предстает знакомое лицо: это охранник Диего, с которым он приходил ко мне.

Я молюсь, чтобы Диего еще не был призван к Господу.

— Ты ничего не слышишь? — жестами спрашивает Фарид. — Я чувствую рядом движение.

— Нет.

Внезапно из-за мельничного колеса выступает Диего. Он одет в тяжелый, отороченный мехом плащ, доходящий ему до щиколоток. Даже в неверном свете луны я вижу, что его лицо блестит от пота.

— Ты жив, — говорю я. — Почему ты не…

— Берекия, они… они пытаются убить всех молотильщиков! — стонет он. — Каждого из нас. Нигде не безопасно. Мы… мы должны…

— Успокойся. Мы убили северянина там, на тропинке.

Диего хватает меня за плечи.

— Этим дело не кончится. Они добрались до твоего дяди, Самсона и Симона, — а теперь взялись за меня. Неужели ты не видишь: вся группа молотильщиков… Мы все!

Я кладу ладони ему на грудь.

— Не беспокойся. Мы знаем, кто это. Дона Менезеш. Она и еще граф Альмирский — они стоят за всем этим. Они наверняка думают, что молотильщики знают о них все, и могут сдать их королевским шпионам.

— Дона Менезеш?! Это невозможно! Она бы никогда…

— Она занималась контрабандой книг вместе с дядей, — говорю я.

— Но она дворянка!

— Тем проще безопасно вывезти из Португалии рукописи на иврите, ты не думаешь?

Диего смотрит куда-то в ночь, словно ответ на мой вопрос кроется где-то за темным горизонтом. Вновь взглянув на меня, он говорит:

— Я не знаю. Я просто никогда не думал… — Его взгляд падает на мертвого охранника. — Фернанду ранил северянина в ногу, но этот златоволосый ублюдок слишком хорошо владел ножом. О, Боже! Мне нельзя возвращаться в Лиссабон.

— То есть, ты намерен ждать здесь до скончания жизни?

— Я не дам им достать меня! Когда тебе на тело начинает капать кипящее масло, это похоже на то, как если бы тебя резали ржавым ножом. Ты станешь молить о том, чтобы твоя жизнь поскорее окончилась. Ты сделаешь что угодно. Я не позволю, чтобы это случилось снова. Никогда. Слышишь меня! Никогда больше!

Неожиданно я вспоминаю уродливый шрам поперек его груди, который я заметил, когда он упал на улице.

— Они устроили тебе pinga? — спрашиваю я.

— В Севилье, — отвечает он, — был один мастер, который умел рисовать картины на теле с помощью кипящего масла и пепла, который он втирал в шрамы. Одной девятнадцатилетней девушке, чье преступление состояло в том, что по пятницам она стелила чистые простыни, он выжег на груди всю сцену Страстей Господних. А она все не умирала. Ее груди превратились в холмы Иерусалима, ее пупок стал сердцем Христа. Это было слишком…

— Диего, послушай. Они точно так же могут послать кого-нибудь за тобой. Куда бы ты ни ушел. В городе будет безопаснее. С людьми, которых ты знаешь.

— Только не дома, — говорит он дрожащим голосом. — Ветер развевает его седые волосы, и я понимаю, что он больше не носит тюрбан: в нас с каждым днем остается все меньше и меньше от евреев. — Они станут искать меня там. А когда узнают, что убийца, которого они послали, мертв, они отправят кого-нибудь еще.

— Я имел в виду, что ты можешь пожить у нас, — говорю я.

Диего смотрит в землю, принимая решение. Но я уже вижу, что он согласен, и спрашиваю:

— Скажи мне сначала, почему ты хотел, чтобы я пришел сюда?

— Берекия, я вспомнил кое-что важное… этот Дом Мигель Рибейру, дворянин, для которого Эсфирь копировала Псалтырь, он неделю назад поссорился с твоим дядей. — Он берет меня за руку, продолжая шепотом: — Твой учитель упоминал об этом на встрече группы. Я навел кое-какие справки и выяснил, что у этого Дома Мигеля здесь неподалеку конюшни. На окраине Бенфики. Я думал послать с тобой своего охранника. Застать его врасплох ночью. Но теперь я не… — Он умолкает, озираясь по сторонам.

— Диего, я знаю об этой ссоре. Мигель поругался с дядей из-за того, что не желал смириться со своим прошлым, с тем, что он еврей. Мне об этом рассказал…

— Не то! Это из-за книги… из-за Псалтыри, которую сделала Эсфирь. Он не хотел платить за нее условленную сумму. Как выяснилось, он угрожал рассказать властям о том, что твои дядя и тетя хранят у себя рукописи на иврите, если он не подарит ему книгу. Теперь я думаю, что он, возможно, связан с доной Менезеш. Между ними должна быть какая-то связь.

— Нет, нет. Дядя послал ему письмо, прося стать перевозчиком, — говорю я.

Фариду в темноте было нелегко читать по губам Диего разговор. Я перевожу ему наш диалог, и он показывает в ответ:

— Но Мигель Рибейру богат. У него достало бы средств заплатить за работу Эсфирь. И он оставил тебе жизнь, когда ты приходил к нему. Он мог убить тебя совершенно безнаказанно.

— Что он тебе говорит?! — требует ответа Диего.

— Что это все чушь.

Молотильщик иронически усмехается и крепко сжимает мою руку.

— Хоть что-то за прошедшую неделю не было чушью? Позволь, я кое-что скажу тебе, мой мальчик. В мире сущем правит отнюдь не логика, о которой ты читал в Каббале.

Диего переступает через тело северянина. Он плюет ему в лицо и бьет его ногой по голове. Затем идет вперед, обливаясь потом, словно груженый тяжестями мул. Наставительным тоном он философствует сам с собой насчет выгоды переезда на Родос или в Константинополь на корабле, отправляющемся через неделю из Фару. Он пустится в путешествие прочь из Лиссабона завтра вечером.

— А Константинополь — такой чудесный город, — говорит он. — Совсем не такой, как Лиссабон. Там даже идут дожди. Огромные прекрасные капли. Как жемчуг. Там и каббалистам хорошо. Там Азия встречается с Европой, два становятся одним, как говаривал твой дядюшка. Помнишь, как он…

Пыль, ночь, монотонный голос Диего веревками опутывают мои мысли. Над головой кружат стервятники, сопровождая нас на пути в Лиссабон. За городскими воротами мы останавливаемся возле Chafariz da Esperanza, Фонтана Надежды, и я окунаю в него голову, мучительно соображая, что за связь существует между Мигелем Рибейру и контрабандистами. Сквозь стекающие по моему лицу струйки воды я смотрю на Диего. Он расчесывает вновь отросшую бороду, уже закрывшую его щеки и подбородок.

— Опрятность — святая обязанность, — напоминает он мне.

Может, и так… Но что определяет его духовную жизнь? Является ли он всего лишь заблудшим евреем, перепуганным созданием, каким-то образом ставшим меньшим, чем человек, готовым к очередному путешествию в земли, где его примут? Станем ли мы все таковыми — персонажами, ограниченными христианской мифологией?

Когда мы подходим к дому, нам навстречу из ворот выбегает малыш Диди Молшо. Он кричит:

— Я нашел его, Бери! Я его нашел!

— Кого?

— Рабби Лосу!

— Где он?! — вопрошаю я.

— В микве. Мурса Беньямин выходит замуж.

— Что… сейчас? Но это должно было случиться завтра. Сейчас далеко за полночь. И к тому же до сих пор суббота!

— Чтобы обвести христиан, свадьбу перенесли на сегодня, — шепчет он.

Вместе мы входим во двор. Там нас встречает отец Карлос. Он, Диди, Диего, Фарид и я стоим возле пня срубленного лимонного дерева.

— Я должен встретиться с рабби Лосой, — говорю я, — чтобы убедиться, что он ничего не имеет против нас. Я скоро вернусь.

Все принимаются, перекрикивая друг друга, отговаривать меня.

— Евреям слишком опасно встречаться на церемониях, — заключает Диего, выражая общее мнение. — Что, если тебя обнаружат христиане?!

Мое недоверие к Лосе столь велико, что я не могу сдержать возражений.

— Даже если и так, — говорю я, — я должен идти. Кроме того, ночью мы ничего не можем сделать с царицей Эсфирь и Зоровавелем. На рассвете я выманю их из укрытий.

Я оставляю друзей и отправляюсь к микве, на свадебный обряд Мурсы Беньямин. Как бездетная вдова, она обязана по закону Левирата выйти замуж за старшего брата своего покойного мужа, если тот сам решает взять ее в жены.

Долговязый мужчина со спрятанным под капюшоном лицом охраняет вход в купальню.

— Я могу войти? — спрашиваю я. — Я друг Мурсы.

— Быстрее.

Лестница освещена настенными факелами. В главной зале собрались свидетели, облаченные в одеяния трепещущей светотени, — мужчины впереди, женщины позади. Но, спускаясь, я замечаю, что чего-то не хватает. Рабби Лоса занимает главное место в трибунале пяти судей. Он вздрагивает, как от ожога, заметив меня. В его злобных глазках отражается страх. Внутри меня поднимается гнев, жаркий и требовательный.

И все же, что происходит? Мурса стоит напротив своего зятя Эфраима. Ее волосы забраны под платок из грубого льна. На ее лице читается отчаяние и безнадежность, руки дрожат.

Между ними на полу стоит черное глиняное блюдо. Халица! Господи, когда же наконец Ты пощадишь детей Своих?

После погрома Эфраим, видимо, отказался от своего намерения жениться. Мы все присутствуем на церемонии, которая освободит его от этой обязанности. Да и Мурса теперь тоже будет свободна.

Но что будет с ней? С небольшим приданым и половиной молодых евреев Лиссабона, превратившихся в золу, ее шансы на обретение заслуженного счастья ничтожно малы.

Эфраим объявляет о своем отказе взять Мурсу в жены тоном обвинителя.

Дрожащим голосом, проглатывая слова, Мурса отвечает на иврите:

— Меайн евами лехаким леахив беисраэль ло аба евами. — Затем повторяет свои слова на португальском, чтобы ее поняли все: — Брат моего мужа отказался основать семью по закону Израиля вместо своего брата и не желает взять меня в жены по закону Левирата. — Тяжелый вздох вырывается из ее груди, когда она умолкает.

— Ты понимаешь ее слова? — спрашивает рабби Лоса Эфраима.

— Да.

Судьи поднимаются. Мурса медленно подходит к Эфраиму, встает перед ним на колени и одной лишь правой рукой принимается развязывать кожаный шнурок, трижды обмотанный вокруг его правой голени. Ее прерывистое дыхание царапает воздух. Как только завязки свободно падают, она приподнимает его ногу и снимает с нее сандалию. Встав, она слегка отклоняется в поисках опоры, и бросает сандалию на землю между Эфраимом и судьями.

Рабби Сабах легонько толкает рабби Лосу локтем под ребра и что-то шепчет ему на ухо: этот вероломный мужлан от страха передо мной забыл свое место на церемонии. Торопливо он говорит Эфраиму:

— Взгляни на слюну, падающую изо рта этой женщины, пока она не достигла земли.

Мурса дрожит, с огромным трудом держась на ногах, и плюет на черное блюдо, символически унижая своего зятя за то, что тот отказывается подарить ей детей.

Эфраим демонстративно подымает сандалию и протягивает ее рабби Лосе, словно бросая ему вызов. Все пятеро судей в один голос произносят:

— Да будет на то Воля Господа, чтобы эта дочь Израиля никогда больше не нуждалась в халице или замужестве по закону Левирата.

Церемония закончена, и Мурса оседает на пол К ней бегут женщины, в то время как рабби Лоса прокладывает себе путь к лестнице. «Все раввины умеют убивать, как шохет! — думаю я. — Это он шантажировал дядиных контрабандистов. Вот почему Господь хотел, чтобы я присутствовал при этой халице!»

Я проталкиваюсь между стоящими в проходе мужчинами и бегу следом за раввином. Выбравшись из купальни, я вижу, как он ковыляет к своему дому. Я догоняю его в считанные секунды. Мои ладони превращаются в кулаки, сжимающие шелк его воротника. Я припираю его к стене дома Самира, говоря:

— Такой великий ученый и раввин из раввинов, как вы, не должен уходить так поспешно.

Он пытается оттолкнуть меня:

— Дай мне пройти, катамит несчастный!

— Вы принимаете меня за Фарида, любимца мужчин, имя которого вы не достойны произносить.

— Ты изобьешь меня прямо на улице, на глазах у всех? — Он оглядывается, чтобы заставить меня думать, будто вокруг уже собралась кучка любопытных.

— Вполне возможно, — отвечаю я. — Мне плевать, что обо мне подумают другие. Но я буду справедлив. Я не стану убивать вас за все ваши преступления против своего народа лишь потому, что вы убили моего дядю.

— Убил твоего дядю? Я?!

— Что же в этом удивительного? Вы его предали! Посмеете отрицать? Вы достали свой нож шохета и перерезали ему горло!

— Я совершенно точно это отрицаю. Конечно, мы не любили друг друга. Но между ненавистью и убийством лежит Красное море. А я не пересекал его.

— Где вы были в воскресенье, когда началось восстание? — требовательно спрашиваю я.

— Дома, молился. Одна из моих дочерей больна.

— Богу или Дьяволу?

— Пусть дикая свинья вылижет тебе…

Я с силой бью его головой о выбеленную стену. Он кричит, стонет.

— А свидетели?! — спрашиваю я.

— Со мной были обе мои дочери!

— Весь день?

— Да.

— Тогда почему доминиканцы пощадили вас?

— Я работаю на Церковь, дурень! — орет он.

— Ваши дочери дома?

— Даже не вздумай…

Недостаток сна и пищи начинает собирать свою дань с моей способности логически мыслить и душевного равновесия. Я волоку перепуганного раввина к его дому по улице Святого Петра. Какая-то часть меня, сохранившая ясность ума, понимает, что я позволил отчаянию измотать себя. Я боюсь взглянуть в глаза правде, связать все догадки в понятную последовательность? Все они в целости и сохранности покоятся в моей памяти Торы: Белый Маймон с Двумя Пастями; Диего, избитый камнями; длинный разрез шохета на горле моего наставника; письма от Ту Бишвата. Будь они выдержками из Торы или Каббалы, я мог бы сплести их воедино в осмысленный комментарий, ответ. Неужели я просто боюсь завершить свое путешествие к мести и миновать последние Врата Пустоты за смертью моего учителя?

 

Глава XVIII

Согласно Каббале, мед содержит одну шестидесятую сладости манны; сон — одну шестидесятую силы пророчества; суббота — одну шестидесятую славы грядущего мира.

А сон больного, — какая в нем часть смерти? Рахель, младшая дочь рабби Лосы, лежит под шерстяным одеялом на боку, положив тыльную сторону ладошки на лоб, словно защищаясь от людоеда. Ее глаза закрыты, но каждые несколько секунд она вздрагивает, охваченная внутренним холодом.

Эсфирь-Мария, ее старшая сестра, красные глаза которой не выражают ничего, кроме растерянного отчаяния, неподвижно сидит на краешке ее постели. В ее пальцах зажаты четки. Она кивает мне, как делают люди, лишенные способности говорить, заверяя в близости через расстояние.

Я воспринимаю болезненность детского тела как единое целое с отказом Эфраима от Мурсы. Нарушенные обязательства, превращающиеся в предательство, кажется, превращаются в единую цепь, сковывающую вместе всех нас.

— Давно она так? — спрашиваю я.

— С прошлой пятницы, — отвечает Эсфирь-Мария. — Но сначала ей не было так плохо.

— А в воскресенье ваш отец был с ней весь день?

— Это нелепость! — вопит Лоса. — Спрашивать мою собственную…

Эсфирь-Мария поднимает руку, заставляя отца замолчать.

— Да, — шепчет она. — Весь день и всю ночь.

Она поднимается, придерживая ладонью отозвавшуюся болью поясницу. Я говорю ей:

— Я спрашиваю потому, что мой дядя, его…

Она кивает:

— Мы все слышали. Тебе не нужно ничего объяснять. Послушай, когда пришли старые христиане, мы были здесь, прятались. Отец сказал, нас не тронут, но разве убийцам можно доверять? Пока… это был вторник? Я не очень хорошо запоминаю дни.

Я поворачиваюсь к рабби Лосе:

— Тогда почему вы не пустили меня, когда я приходил сюда раньше? Или не зашли ко мне домой? А потом, в микве, когда вы…

— Ты что, спятил?! Ты ломился ко мне в дом. У меня здесь больной ребенок. Каждому известно, что ты хочешь отомстить за своего дядю. А теперь, если ты… Постой… — Лоса пересекает комнату, снимает со стены тусклое зеркало и подносит его мне. — Смотри! — велит он. — Ты бы не сбежал от такого?

Из помутневшего серебра, при слабом свете свечей на меня смотрит перекошенное, страшное лицо, заросшее неопрятной щетиной, обрамленное спутанными грязными волосами.

— Вы правы, — соглашаюсь я. — Ну и видок у меня. — Я достаю из сумки портрет беспризорника, пытавшегося продать Агаду дяди. — Никто из вас не узнает этого мальчика?

Эсфирь-Мария изучает рисунок, склонившись к ореолу свечного пламени.

— Нет, — говорит она, передавая портрет отцу.

Он мотает головой. Обращаясь к раввину, я говорю:

— В таком случае, вы не помогали моему дяде вывозить книги? — Он вновь мотает головой, и я добавляю: — Поклянитесь в этом на Торе.

Он клянется, и в эту минуту Рахель начинает хрипеть во сне, словно в ее груди спрятаны порванные мехи.

— Могу я прикоснуться к ней? — спрашиваю я.

Лоса кивает. Пульс девочки бешено колотится в запястье. Ее лоб горит, но, как ни странно, она не потеет.

— Какие еще симптомы у ее болезни? — спрашиваю я.

— Она не может есть, — сообщает Эсфирь-Мария. — И у нее идет кровь из кишок, когда она…

Девушка наклоняется ко мне, и по ее выжидающему взгляду я понимаю, что своим любопытством нечаянно обнадежил ее.

— Это либо дизентерия, либо испанская лихорадка, — говорю я. — Передается через гнилой воздух и навоз. — На страницах моей памяти Торы возникают строки Авиценны. — Самшитовый чай с вербеной, и как можно больше, — начинаю я. — Ей нужна жидкость, чтобы ее организм очистился потом. И ставьте ей клизмы с мышьяком, разбавленным гранатовым соком и водой. Не переусердствуйте с ядом. Нескольких капель вполне достаточно. — Лоса смотрит на меня поверх кончика своего приплющенного, совиного носа таким взглядом, который мог бы заставить чесаться даже пророка. И все равно, после всего, что случилось, его поза кажется мне больше смешной, нежели оскорбительной. — Приберегите свои глупые взгляды для субботних служб, — советую я ему.

— Больше не будет служб, — печально отвечает он. — Никогда.

— Как и следовало ожидать, — ухмыляюсь я.

— Да что ты знаешь?! — орет он. — От чего ты отказался, кроме еврейского имени?! Ты давал клятву в том, что ноги твоей не будет в синагоге, если Господь убережет нашу общину? Ты отказался от самого дорогого, что у тебя было? Да что ты знаешь о жертвенности?! Тебе было всего одиннадцать. Да, я помню, как ты жался к отцу. А ты помнишь, как я бежал к баптистской купели. Ты никогда не спрашивал, почему? А твой дядя? Ты хоть понимаешь, что все это было ради того, чтобы уберечь большинство из вас от смерти, чтобы удержать вас от убийства собственных детей. Я составил пакт с нашим Господом: спаси евреев Лиссабона, и я приму обращение. Это было ошибкой? Кто может так сказать? Ты?! Или твой дядя?!

Лоса утирает рукавом слюну с губ, гневно глядя на меня горящими много лет скрываемой яростью глазами. К нему подходит Эсфирь-Мария. Гладя его по плечу, она шепчет:

— Успокойся, отец.

— Мой дядя мертв. Он уже ничего не может сказать, — отвечаю я спокойным сухим тоном, скрывающим злость. — И, будь я более добросовестным каббалистом, чем я есть, возможно, я не стал бы вас осуждать. В любом случае, ваши мотивы мне теперь безразличны. Только ваши поступки имели значение много лет назад и имеют значение сейчас. Я понял, что для таких людей, как мы с вами, дела гораздо важнее любых слов, пактов и произнесенных шепотом молитв. Для дяди, я думаю, это было иначе. Его молитвы призвали в этот мир ангелов. Для такого человека… — Я умолкаю: рабби Лоса, раздуваясь от ярости, отвернулся от меня. Разговор становится бессмысленным. Я дотрагиваюсь до плеча Эсфирь-Марии, чтобы привлечь ее внимание. — Мойте Рахель розовой водой, смешанной с отваром вербены и яичным желтком. И ради Бога, смените эти протухшие простыни. А еще лучше сожгите их!

Я поднимаю руку у нее над головой, благословляя ее.

— Моя сестра умрет? — спрашивает она.

— Только Он может ответить, — нараспев произносит ее отец.

Его благочестивый взгляд, устремленный в христианское небо, призван напомнить мне о жертве, которую, по его словам, он принес.

— Возможно, умрет, — бездушно отвечаю я, бросая Лосе вызов: здесь и сейчас заявление о существовании заоблачного Бога, хранящего нас, кажется жестоким и неуместным. Но, обращаясь к Эсфирь-Марии, к себе, я добавляю: — Но если вы сделаете все, как я сказал, у нее появится шанс.

Девушка благодарно кивает. Рабби Лоса вскидывает подбородок, как делал всегда в моем присутствии, и презрительно отмахивается от моего прощального кивка. Я неторопливо бреду домой, разглядываю испещрившие небо созвездия, понимая, что и он, и все эти лицемерные раввины во всем мире потеряли власть надо мной. Навсегда. Это тоже стало путешествием Пасхи.

Стоит вам решить, что вы узнали истинную форму стиха Торы, как он сбрасывает с себя покров, обнажая внутренние слои. Так и события в повседневной жизни.

Диего, отец Карлос и Фарид ждут меня на кухне с письмом от Соломона Эли, мохеля, вместе с которым мы обнаружили потайной ход из нашего дома в купальню. «Берекия Зарко» нацарапано на грубом, плохо выделанном льняном листе с бугрящейся поверхностью.

— Пока тебя не было, у нас появились плохие новости, — говорит Диего. — Мохеля Соломона нашли дома свисающим на талисе с потолочной балки. Самоубийство. Мы с Фаридом и Карлосом там были. Он оставил тебе записку.

— Но он же выжил! — кричу я. Мои слова застывают в тишине между нами. Что, в конце концов, стоит выносливость тела по сравнению с тлением скорбящей души? — Письмо не запечатано, — замечаю я. — И он написал мое данное имя, Берекия. Он никогда меня так не называл. Я был «Шээлат Халом».

— Такой нам ее и передали, — пожимает плечами Карлос.

— Кто?

— Его сестра Лена, — отвечает Диего. — На самом деле это она нашла тело и, разбираясь в его вещах, нашла записку.

Последние слова господина Соломона, обращенные ко мне, написаны торопливым, детским почерком, обрамленные круглой печатью, приложенной к бумаге:

«Может ли искусство одного, обученного ремеслу мохеля, обречь другого на муки плоти? Мне это удалось. Это кое-что доказывает. Мое тело ослабло. Новый Мир никогда не ляжет мне под ноги. Слишком много открытий принес этот век. Но некоторые вещи должны остаться тайной. Я доносил на новых христиан. На Резу тоже. Я был вынужден это делать. Угроза pinga — это пылающая тень, а тело, одетое мраком, — ужасный трус. Одна-единственная капля заставляет его бежать впереди собственного крика, скручивая страхом кишки подобно клубку ядовитых змей, а… Господин Авраам поклялся, что меня будут судить на еврейском суде. Что он найдет способ меня наказать. Мы поссорились тем утром в воскресенье. Страх. Наверное, он чувствовал этот запах, исходящий от моего тела. Он сказал: „У тебя в руках нож, и все равно ты боишься“. Он улыбнулся, как будто собирался пригласить меня в свой дом. „Твой клинок закалит меня перед Господом и, возможно, послужит высшей цели, но девушка еще не готова. Соломон, оставь ее, и я приду к тебе как невеста“. Но девушка опасается огня инквизиции не меньше, чем мужчина. Быть как Адам… если б я мог. Я не собирался отнимать его жизнь. Или жизнь девушки. Я не могу просить тебя простить меня, также как не могу просить прощения у Эсфирь и Миры, но, когда меня не станет, прошу, прочитай обо мне кадиш, чтобы я мог покинуть мир сущий. Найдет ли такой как я мира своей душе? Благословляю тебя, Соломон».

— Что там написано?! — требовательно спрашивает Диего, пока я читаю.

Мои губы словно склеиваются этим странным признанием и его надуманностью. Самоубийство объясняет оставленную им в подарок книгу. Но откуда вдруг это сомнение в ремесле, которое он так любил? Почему он ни слова не написал о своей жене? Понимал ли он до конца, на что идет?

Или, может быть, это подделка, оставленная Зоровавелем и царицей Эсфирь? Подозревают ли они, что я наступаю на их тень?

— Как долго он был мертв, когда сестра нашла его? — жестами спрашиваю я Фарида.

— Она сказала, что нашла его этим утром. Но записку — только сейчас. У нее не было сил разбираться с его вещами раньше.

— О чем это вы говорите? — вопрошает Карлос. — И что там, в конце концов, написано, будь ты проклят?!

Когда я зачитываю слова Соломона вслух, Фарид забирает у меня записку, нюхает ее, лижет край.

— Очень дешевая бумага, — говорит он.

— Будучи мохелем, Соломон был весьма искусен в обращении с ножами, — замечает Карлос.

— Это многое объясняет, — добавляет Диего. — Мы в самом деле никогда не подозревали, что он работал с господином Авраамом. Они сами так хотели.

Он прав. И все же, могла ли Гемила принять лысеющего, смуглого коротышку за Белого Маймона с Двумя Пастями? И с какой стати ему было нанимать северянина, чтобы убить Симона и Диего?

— Ты открыл новые врата, — слышу я голос дяди. — А теперь, Берекия, наполни свои легкие воздухом мира сущего и входи в них прежде, чем они захлопнутся у тебя перед носом.

Я забираю у Фарида письмо. Налившиеся тяжестью ноги несут меня в подвал, чтобы я смог поразмыслить над письмом.

— Один, — шепчу я, и Фарид выпускает мою руку из своих пальцев.

Внизу я достаю из шкафа дядин перстень с топазовой печаткой и надеваю его на указательный палец правой руки. Затем сажусь на молитвенный ковер, все еще покрытый пятнами его крови. Открыв двери моего сознания с помощью нескольких дыхательных упражнений, я переставляю буквы в записке Соломона, монотонно напевая молитву. Когда слова отделяются от бумаги и поднимаются в воздух подобно кольцам жонглера, они сбрасывают свое значение, как ненужную тяжесть. Я чувствую в руках и ногах благословенную легкость.

Представьте, как будто вы смотрите на таблички, заполненные клинописью. Когда узы разума спадают, иврит становится таким же непонятным языком. Буквы превращаются в разрозненные черточки, в музыку без мелодии, в животных, которым Адам не дал имен. Материальный мир становится прозрачным и, в конце концов, исчезает совсем.

Сквозь самое обширное пространство, данное нам Богом — пространство пустоты вне мысли — слова, исполненные уверенности молитвы, приходят ко мне: «Это, скорее всего, почерк убийцы дяди: это его признание, а не Соломона. Он подбросил записку в дом мохеля уже после того, как тот покончил с собой. Чтобы его сестра или кто-то другой нашел ее и принес мне… чтобы сбить меня со своего следа. Возможно, он даже убил несчастного Соломона, чтобы тот не мешал каким-то его планам!»

Я сижу в одиночестве, опустошенный: усилие, призвавшее озарение, дорого обошлось измотанному телу. Руки отяжелели, словно налившись свинцом. «Отдохни до рассвета», — говорю я себе. В ответ мои веки опускаются. Со мной говорит дядя.

— Спи, — говорит он печально и чарующе. — Тебе нужно побыть в тишине, если ты хочешь завершить свое путешествие.

— Нет, не сейчас, — отвечаю я вслух. Открыв глаза, я думаю: «Мне нужно зайти в квартиру Соломона, поговорить с его сестрой. А потом вернуться во дворец Эстош. Я должен попытаться поговорить с Жоанной, дочерью графа».

— Дерзок, как никогда, — отвечает дядя. Я закрываю глаза и вижу его улыбку. — Ты должен позволить себе увидеть сны, — продолжает он. — Пустыня Лиссабона промелькнула у тебя под ногами. Ты действительно близок. Положи голову мне на колени. Пусть сны дадут тебе ответы на вопросы.

— А это не грех? — спрашиваю я. — Пророки говорят, что живые не должны спрашивать мертвых.

— Человек всегда может говорить с Богом. Это лишь капля в огромном океане. Просто возьми пергамент с нашими именами, написанными золотом, который ты хранишь вокруг талии, и положи его себе на глаза. Потом спи.

Я повинуюсь моему учителю. И сон действительно приходит.

Меня охватывает тепло сродни возвращению домой. Надо мной, в обрамлении мозаики, украшающей стену подвала, стоит мой наставник с головой и плечами, покрытыми молитвенным покрывалом.

— Я не верю, что Дом Мигель Рибейру или какой-то северный наемник, подкупленный твоими тайными контрабандистами, могли оставить у тебя под ногтем шелковую нитку или убить как шохет, — говорю я. — Так кто еще замешан в этом? Кого послала царица Эсфирь, чтобы убить тебя?

— Ты уже знаешь, кто разлучил мое тело с душой, — отвечает он с хитрой улыбочкой. — Вопрос в том, «где» и «когда» ты это поймешь.

— Как обычно, дядя, ты хочешь заставить меня ломать голову над ответом. Ну, хорошо. Где и когда я узнаю его имя?

Белоснежное крыло его халата разворачивается, и нас обдает легкий ветерок, наполненный ароматом мирта, Потолок истончается и тает. Стены рушатся. Над головой открывается небо, у восточного горизонта омытое розовыми и фиолетовыми красками.

Мы вдвоем сидим у подножия башни на Миндальной ферме.

— Почему здесь? — спрашиваю я. — Почему на закате?

Дядя награждает меня своим пронзительным взглядом, призванным показать, что я должен внимательно слушать его. Он в благословляющем жесте поднимает надо мной руку и говорит:

— Карта города начертана на стопах слепого попрошайки.

Золотистый свет льется сквозь крошечные окошки в верхней части северной стены подвала. Пришло утро субботы. Восьмой и последний день Пасхи. Я сажусь и всматриваюсь в свой сон, словно в лицо уходящего гостя. Открыв геницу, я вотще пытаюсь найти среди писем почерк, похожий на тот, каким написана поддельная записка Соломона. Затем, просто чтобы подтвердить собственные догадки, я просматриваю личную Агаду дяди. Мохель Соломон не получил в ней библейского отражения. При всей правдоподобности, он не мог вместе с царицей Эсфирь и Зоровавелем заниматься контрабандой рукописей. Наверху Реза разводит в очаге огонь, держа на руках Авибонью, балансирующую на ее бедре. В волосы девочки вплетены крупные золотистые бархатцы. Диего и Карлос сидят друг против друга за кухонным столом, прихлебывая из керамических чашек дымящуюся ячменную воду.

Реза первой оборачивается ко мне. Ее глаза выдают недовольство тем, что я отказался вести субботнюю церемонию прошлым вечером.

— Ты спал, — говорит Карлос. — Это хорошо.

Мы обмениваемся благословениями.

— Где Фарид? — спрашиваю я.

— Дома, молится, — отвечает Диего.

Я направляюсь во двор.

— И куда это ты направился? — вопрошает отец Карлос.

— Наружу, — отвечаю я.

— Ты идешь в квартиру Соломона-мохеля, так? — с горечью спрашивает Реза. Прежде, чем я успеваю открыть ей, куда в действительности иду, она говорит: — Ты не можешь оставить все как есть? Он мертв. Месть свершилась. И теперь мы должны как-то жить дальше, заботиться о том, что осталось от нашей семьи. Этого хотел бы твой учитель. И поверь мне, Берекия Зарко, в доме масса работы, которую тебе следует сделать, буде ты возжелаешь вернуться к живым!

Реза смотрит на меня так, что я понимаю: ей лучше дать тот ответ, который она хочет услышать.

— У нас разные пути, — говорю я ей. — Если сейчас я не пойду дальше по своему пути, то никогда уже не смогу присоединиться к тебе в будущем. — Однако и мое нынешнее направление, выбранное ею, становится неплохой уловкой, поэтому я добавляю: — К тому же, я просто собираюсь засвидетельствовать свое почтение. Даже убийца заслуживает молитвы.

Диего поднимается и говорит:

— Сегодня вечером я отправляюсь в Фару, чтобы сесть на корабль до Константинополя. Вероятно, нам следует попрощаться.

— Я скоро вернусь. Еще не время для прощания.

Я захожу в дом Фарида и обнаруживаю его занятым молитвами прямо в передней комнате. Заметив меня, он выпрямляется, словно поддерживаемый руками Аллаха.

 

Глава XIX

Мы с Фаридом поднимаемся по склону расцвеченного пятнами кустарника холма навстречу башням Монастыря Грасы и утреннему солнцу Лиссабона. Низкорослая монашка с единственным торчащим зубом, охраняющая свой драгоценный мраморный крест, оборачивается, чтобы посмотреть на нас.

Особняк доны Менезеш нависает над грязной дорогой, обрамляющей северный склон холма. Каменная крепость, перестроенная из заброшенного романского военного укрепления, ее единственная современная деталь — мраморный балкон, опирающийся на четыре летящих контрфорса, построенных на обнажившемся известняковом склоне.

Я бывал здесь дважды, оба раза принося шелковые платья, заказанные у моей матери. Мы идем к воротам у бокового входа в дом. Сад, засаженный огромными марокканскими кедрами, дарит нам спасительную тень. Отсюда нам виден край балкона на внутренней стороне дома. Высокий худощавый мужчина в синем берете с плюмажем стоит под дальним контрфорсом. В руках у него бокал из красного стекла, он непринужденно беседует с кем-то, кого я под этим углом не могу разглядеть. Он показывает на что-то слева от себя, и я узнаю его: это граф Альмирский.

Зоровавель и царица Эсфирь объединились.

У ворот светловолосый стражник в характерной ярко-фиолетовой шляпе наемника доны Менезеш уносит мое послание в дом. Когда мы уже уходим прочь, Фарид показывает:

— Может, у нее скидка за наем этих буйволоподобных монстров.

Мне бы хотелось засмеяться, если только я мог быть уверен в том, что все еще являюсь тем юношей, каким был раньше, но, похоже, я больше не обладаю такой возможностью. Мы проходим мимо угрюмой монашки, все еще стоящей на страже возле монастыря, и мое сердце подскакивает, словно стремясь выскочить из груди. Я думаю: «Если моя жизнь оборвется здесь, что это будет значить?»

Времени на поиски ответа нет. Мы, оскальзываясь, сбегаем вниз по холму. Улицы Лиссабона, изогнутые под немыслимыми углами, молча приветствуют нас.

Вернувшись домой, я достаю из геницы два бесценных трактата Авраама Абулафии «Жизнь Мира Грядущего» и «Сокровища Сокрытого Эдема». В обоих на полях сделаны заметки рукой моего наставника.

— Что это ты делаешь? — спрашивает Диего сверху.

Они вдвоем с отцом Карлосом стоят на лестнице, глядя на меня с почти материнской нежностью и беспокойством.

— Теперь я понял, чего от меня хочет дядя. Если дона Менезеш пытается приобрести рукописи на иврите посредством графа Альмирского, она их получит. Но за очень высокую цену. Я хочу последнюю Агаду моего учителя. Это доказательство, которого мне не хватает.

— Но ты ведь сказал нам, что считаешь Соломона виновным в… — начинает священник.

— Кому какое дело до моих слов! — перебиваю я. — Ты веришь во все, что слышишь?!

Он морщится, словно понюхав что-то протухшее. Диего спрашивает меня:

— Обмен? Книги господина Авраама за Агаду?

— Именно.

— Ты унаследовал хитрость своего дядюшки, — осторожно говорит мне отец Карлос. — С этим не поспоришь. Но, возможно, ты немного чересчур умен.

— Тебя искушает дьявол, — заключает Диего.

— Вы двое начинаете говорить одинаково, — замечаю я. — Думаю, страх заставляет всех евреев говорить одно и то же. Это становится утомительным. В любом случае, это не искушение дьявола. Дона Менезеш — такая же запуганная еврейка, как и мы все.

— Еврейка?! — восклицает Диего. — Она не еврейка!

— Она изображена как царица Эсфирь в личной Агаде дяди… приносящей Тору Мордехаю.

— Это еще ничего не доказывает! — усмехается он.

— Мне этого достаточно!

Голосом умудренного взрослого Диего говорит:

— Даже если ты и прав, она не еврейка. Она новая христианка. Пропасть между этими понятиями все шире с каждым днем. — Я закатываю глаза, и он добавляет: — Как бы то ни было, нож не знает религий. А в распоряжении ее охранников весьма острые ножи. Мы все имели шанс в этом убедиться не так давно.

— И что, по-твоему, я должен сказать? Я все это знаю.

Священник спускается по лестнице и приближается ко мне. В его взгляде читается мольба, когда он говорит:

— Берекия, теперь, когда у тебя не осталось ни отца, ни дяди…

— Бросьте, Карлос! Мне не нужна ваша защита.

Он отвечает мне тяжелым вздохом, который я слышу всю свою жизнь, означающим, что я слишком упрям, чтобы со мной все было хорошо. Я убираю манускрипты в кожаный футляр, который дядя брал с собой, отправляясь на духовную прогулку к горе Синтра. Ко мне подходит Диего.

— И где ты намерен с ней встретиться? — интересуется он.

— На Миндальной ферме, — отвечаю я.

— Почему там?

— Дядя сказал мне пойти туда.

Отец Карлос судорожно вздыхает. Когда я прохожу мимо него, он хватает меня за руку:

— К тебе являлся господин Авраам? — Я киваю, и он приглушенно спрашивает: — И ты говорил с ним?

— Я задал Господу вопрос во сне, и ко мне явился дядя.

— Что… что он сказал?

— Что последние врата будут пройдены у башни на Миндальной ферме.

— Берекия, — говорит Диего, — если ты прав, то получается, что дона Менезеш и граф Альмирский приказали убить господина Авраама и Симона. Тебе не следует туда идти. Я позову твою мать. Я вижу, что нас ты не слушаешь.

— Стой! Не приводи ее сюда! Симон не был готов. Так же, как, видимо, и мой дядя. Они не знали, насколько она в действительности опасна. Я знаю.

Он продолжает протестовать голосом, срывающимся в истерику. Я поднимаю руку, чтобы призвать его к тишине:

— Если ты расскажешь об этом матери, она просто сошьет еще несколько своих дурацких талисманов. Оставь ее в лавке. Сейчас мы должны попрощаться. Ты можешь уже уехать к моменту моего возвращения.

Диего обнимает меня, но его слезы совершенно не затрагивают мои чувства: мной владеет жестокое безразличие, связанное путами жажды отмщения.

— Желаю тебе найти жемчужины дождя, которых так жаждешь, падающие с неба над Константинополем, — говорю я, улыбаясь самой радостной из своих улыбок. — И не забудь те трактаты, которые ты собирался купить у сеньоры Тамары. Ты не сможешь найти их абы где. Если тебе нужны деньги… — Я роюсь в сумке и отдаю ему кольцо сеньоры Розамонты с аквамарином.

Он забирает его у меня:

— Берекия, я не знаю, что…

— Ничего не говори. Тебе в Турции пригодится все.

— Я буду тосковать по чудесам Португалии. И больше всего по добрым евреям Лиссабона. — Он жестом благословляет меня. — Пускай, наконец, ты и твоя семья обретете мир, который вы давно уже заслужили.

Пока мы с Фаридом идем к Миндальной ферме, янтарные травы и цветущие деревья Португалии словно кричат нам о разделении. Мы, евреи, вновь рассеиваемся, и эти тутовые деревья и кусты лаванды, маки и сороки не услышат своих имен на иврите века, возможно, больше никогда. Может быть, это для них и к лучшему.

Могильные холмики на ферме из-за засухи еще не поросли сорной травой. Деревянные отметки с небрежно написанными по-португальски именами напоминают руки, тянущиеся к жизни.

Мы заходим в башню и поднимаемся по винтовой лестнице. Круг за кругом мы взбираемся вверх, к колокольне, пустой, если не считать пятнышек птичьего помета Мы выглядываем наружу, рассматривая золотистые ковры ячменных полей и вспаханной земли, разделенные рядами пробкового дерева, с которых ради неверной прибыли содрана благородная кора.

Мы ждем.

Закат, отмечающий конец Пасхи, поднимается, расцвеченный золотистыми тонами, словно огромная пальма, шатром укрывающая Эдем.

Несколькими минутами позже, как я и просил в записке, подъезжает экипаж доны Менезеш, останавливаясь возле границы собственности фермы. В одиночестве она неторопливо идет к нам по старой аллее миндальных деревьев, держа над головой пурпурный зонтик. Но у нее в руках нет рукописи. Фарид показывает мне:

— Время пришло.

Он прячет кинжал за пояс. Стараясь сохранять невозмутимость, я поднимаю футляр с манускриптами Абулафии.

Мы спускаемся с колокольни. Прикосновение дядиной руки успокаивает меня, уводя от бесконечной череды ступенек и моего прерывистого дыхания.

Добравшись до подножия башни, мы с Фаридом стоим за каменным валуном и ждем аристократку.

Дона Менезеш не подводит. Она осторожно переступает через порог башни и приветствует меня сдержанным кивком. Видимо, таким же царственным жестом она предупреждает своих извозчиков о том, чтобы они были готовы отправиться в путь. Ее лицо, хоть и не отталкивающее, кажется слишком круглым и маленьким, возможно потому, что каштановые волосы зачесаны назад и стянуты на затылке под высоким черным конусом, украшенным желтой лентой. Ее струящееся шелковое платье расшито вертикальными полосами бирюзового и изумрудно-зеленого и по моде приподнято на животе, создавая впечатление беременности.

Глядя на нее в упор, как не делал никогда прежде, я почему-то решаю, что она безумно боится старости: ее безвкусно выщипанные брови и длинные ресницы чересчур ярко накрашены, до черноты, а безобразная розовая пудра высветляет смуглую кожу. Ее губы, сложенные в гримасу нетерпения, краснее рубинов. Неожиданно она закрывает свой зонтик, изящно теребя ожерелье из изумрудов и сапфиров. Ее взгляд останавливается на лице Фарида. Повернувшись ко мне, она приобретает вид неискренней истовой симпатии.

— Я пришла, как ты и просил, — говорит она. — Не будешь ли ты столь любезен, чтобы объяснить мне, что за…

— Вы не принесли Агаду моего дяди? — требовательно спрашиваю я.

— А ты грубиян, — замечает она, словно это вполне подходящий ответ на мой вопрос.

— Где она? — повторяю я.

— Не знаю. — Она поднимает брови, будто удивленная моими подозрениями. — Но ты можешь жить в полной уверенности, что у меня ее нет.

— Это невозможно, — говорю я.

— Но это правда, — отвечает она. — Скажи, ты ведь никому не говорил обо мне, о…

— Не волнуйтесь, мы не приведем шпионов к вашим дверям. Всему миру известно, что вы старая христианка, да что там — сама Кастильская Инквизиция.

— Скажи, как ты это узнал? — спрашивает она. — Может, через мать?

— А она знает?!

— А, значит, дражайшая Мира сдержала слово и не рассказала тебе. — С заметным облегчением она проводит кончиками пальцев от подбородка к шее.

— Нет, она ничего мне не говорила. — Пока я говорю, на меня обрушивается озарение. — Корзина фруктов, с которой вы всегда уходили от нас, — говорю я. — Книги прятали на дне. Она знала.

— Однажды «Разговор Птиц» Аттара испачкался в виноградном соке. Твой дядя был в бешенстве.

Дона Менезеш улыбается лживой, выученной улыбкой. Видя, что я не намерен отвечать ей тем же, она заносчиво спрашивает:

— Так как же ты сам узнал обо мне?

— Вы изображены в личной Агаде моего дяди как царица Эсфирь. Не могло быть никаких сомнений насчет вашего вероисповедания. И в его изображении вы нарисованы не только приносящей Мордехаю Тору, но и прячущей под рукой список Бахира.

Она беспокойно теребит ожерелье и уважительно склоняет голову:

— Умно. Мои комплименты. Но я должна заметить, что твой дядя слишком сильно рисковал с этой работой.

— Вы поэтому его убили? — спрашиваю я.

Она вздрагивает:

— Убила его? Я?!

— Ваше удивление столь же фальшиво, сколь камни на вашей шее.

— Эти драгоценные камни по чистой случайности стоят больше ваших жизней, вместе взятых, — подчеркивает она.

— В наши дни это может значит лишь, что они не стоят почти ничего, милая дама.

— Вижу, ты очень похож на своего дядюшку.

— Но не такой наивный, — отвечаю я. — Я знаю, кто вы и что сделали.

— Неужели? — Она задирает подбородок и улыбается, словно забавляясь ловкими проделками собаки. — Расскажи мне, что, по-твоему, ты знаешь.

— Я ничего не стану вам рассказывать. — Я достаю из футляра рукописи. — Я пришел, чтобы предложить вам это в обмен на последнюю иллюстрированную Агаду моего дяди. Я знаю, что она у вас. Эти манускрипты стоят много больше. В обеих есть предисловия, выполненные рукой самого господина Авраама Абулафии, будь благословенно его имя.

— Если ты так уверен в том, что я убила твоего дядю, почему ты не пытаешься убить меня?

— Ваша смерть не вернет его, — говорю я.

— Доводы разума — не для мести. Твои колебания говорят о том, что ты не вполне уверен в моей виновности. — Она кивает мне, словно ожидая моего согласия.

— Мне нужна его Агада! — ору я. — И вы не уйдете отсюда до тех пор, пока я не получу ее!

Проигнорировав мою угрозу, она спокойно спрашивает:

— Почему здесь? Почему на Миндальной ферме?

— Она тоже была изображена рукой дяди на той же странице, что и Зоровавель. Мне снился сон, и он сказал мне, что я пройду здесь последние врата тайны. Сейчас здесь…

— Он сказал тебе это? Господин Авраам?

Она проводит кончиками пальцев по напряженному сухожилию на шее. Она нервничает не меньше, чем я сам.

— Да, я говорил с дядей, — отвечаю я.

— Когда? — беспокойно спрашивает она.

— Это вас не касается. Вы здесь просто потому, что…

— Ты не знал, что именно здесь мы связали наши судьбы воедино? — перебивает она меня. Ее голос идет откуда-то из живота, выдавая страх. — Четыре зимы назад, тринадцатого адара, за день до Пурима. Мы должны были символически воспроизвести древнюю победу еврейского народа над сирийской армией, случившейся в тот день. — Она заглядывает в себя, вспоминая. — Твой дядя настоял на том, чтобы мы встретились здесь, на Миндальной ферме, и создали сеть контрабанды.

— Почему здесь? — удивляюсь я.

— Ты знаешь историю Аарона Поэжу и его…

— Да, — обрываю я.

— А о его видении…? — спрашивает она.

— Светловолосые дикари в железных масках, закрывающих рты, которые придут и захватят Лиссабон.

— Железные маски — чтобы не допустить общения, — говорит она, словно цитируя мудрые строки. — Светловолосые потому, что они христиане. Ты должен понять. Ты был избран господином Авраамом. Представь, что это Писание.

— Да. Это было видение о том, что когда-нибудь христиане отнимут у нас слово, наши книги.

— И именно здесь, по словам твоего дяди, мы спланируем их низвержение.

Ответ на загадку, которую дядя загадал мне накануне своей последней субботы, всплывает в сознании. Он спросил тогда, что живет вечно, но может умереть прежде рождения.

«Книга», — соображаю я: она рождается заново в каждом из нас, когда мы читаем ее. И она может погибнуть в огне инквизиции так же, как и любой из нас.

Дона Менезеш пристально смотрит на меня поверх носа:

— Знаешь, если бы ты не попросил меня встретиться с тобой именно здесь, я приказала бы убить и тебя. Но в этом месте есть что-то…

— Где Агада?! — спрашиваю я с вернувшимся пылом.

— У меня ее нет. Берекия, позволь мне…

— Я запрещаю вам произносить мое истинное имя! Используйте христианское!

— Как пожелаешь. Педро, я работала с твоим дядей. Больше трех лет. Скажи, ты помнишь сеньору Бельмиру? — спрашивает она.

— Еврейка, которую избили до смерти возле фонтана Божьей Матери несколько месяцев назад.

— Верно. Тебе никогда не было интересно, почему ее убили?

— В Лиссабоне живут старые христиане, которые пойдут на все, чтобы…

— Нет! Это был мой извозчик. Помнишь его? Такой смуглый, он служил у меня раньше. Не из этих новых фламандцев.

— Ваш извозчик ее убил? — переспрашиваю я.

— Да. Мне прислали записку. От шантажиста. Я должна была отдавать ему рукописи на иврите, которые мне доверял твой дядя, иначе шантажист откроет всем истину о моем еврейском прошлом. Не самое лучшее положение, в котором я могла бы оказаться. И не только я, но и все члены моей семьи. Я должна была оставить первый манускрипт в тайнике возле фонтана Божьей Матери. Так я и сделала. Или, скорее, мой извозчик. Он спрятался и стал ждать. За книгой среди ночи пришла женщина. Сеньора Бельмира. Мой извозчик схватил ее, пытаясь выяснить, кто ее послал. Но она не стала говорить. Ничего не помогло… Боюсь, это пошатнуло его преданность. Настоящий мужлан. Я отправила его назад к семье, в Толедо. Кастильцы — прирожденные убийцы. Никогда не нанимай их, только разве на бой быков.

— Вы сказали об этом дяде? — спрашиваю я.

— Я никому ничего не сказала, — отвечает она.

— Вы не доверяли ему?

— В моем положении я не могу доверять никому. К тому же я узнала, что меня предал он.

— Мой дядя никогда никого не предавал!

— Да, возможно, что и никогда. Но при такой дилемме… Педро, доверие — это нечто, что в наши дни могут позволить себе единицы. Это может обойтись слишком… слишком дорого.

Ее лицо вытягивается, выражая грусть и сожаление. Она делает шаг в мою сторону, но я поднимаю руку, останавливая ее. Я чувствую, что ее доброта опаснее чумы.

— Я наняла шпионов, чтобы следить за ним и за твоей семьей. — Дона Менезеш замолкает, чтобы набрать в легкие воздуха. — В любом случае, после смерти сеньоры Бельмиры я получила еще одну записку. В этот раз шантажист угрожал мне, что, если я попытаюсь выяснить, кто он такой, моя тайна станет известна Церкви и самому королю Мануэлю. По его словам, у него были доказательства моих еврейских корней. Поэтому я стала оставлять ему рукописи, которые твой дядя передавал мне.

— Записка все еще у вас? — спрашиваю я.

Она осторожно кивает.

— Хочешь знать, сможем ли мы вычислить этого человека по почерку. Я думала об этом. Но его записки всегда написаны неразборчиво, словно кто-то писал левой рукой. Или, возможно, ребенок. Но у меня появился план. У меня есть хороший друг детства. Человек, стоящий вне сомнений, он помогал мне перевозить книги через испанскую границу. Ты знаешь его как…

— Графа Альмирского, — перебиваю я.

— Да. Он приехал…

— И Исаака из Ронды, — добавляю я.

Она поджимает губы. В ее глазах читается неподдельное изумление:

— Так ты и это выяснил.

— Фарид, — отвечаю я.

— Как?

Фарид указывает на свои глаза и нос. Она склоняется перед ним:

— Мои комплименты. Так что я придумала, что граф приедет в Лиссабон, чтобы с одной стороны предлагать книги на продажу, а с другой — покупать их. Мы надеялись тем или иным способом вычислить шантажиста. Чтобы все прошло чисто и гладко. Я знаю, что он, этот шантажист, пытался продать Агаду твоего дяди сеньоре Тамаре. Ошибка с его стороны. Видно, сразу после восстания он запаниковал. К сожалению, сеньора выпроводила его посланника, не выяснив у него ничего. В этот момент шантажист осознал свой промах и стал более осмотрителен. В любом случае, я знаю, что это должен быть кто-то, кто является — или же раньше являлся — членом группы молотильщиков господина Авраама. Только они были посвящены в тайну вывоза книг. Так он сказал мне, когда мы составляли наше соглашение. Я приказала следить за ними всеми. Граф лично преследовал одного из них, этого старого неудачника Диего, когда на него напали мальчишки-христиане в пятницу, незадолго до того, как в Лиссабоне все встало с ног на голову. Его спас один из извозчиков графа. А потом пришло воскресенье… костры. После этого, когда каждый жаждал крови евреев, я не могла позволить себе ждать дольше. Инстинкт подсказал мне, что это Симон Эаниш, импортер тканей. Поэтому я заставила его… «отдохнуть».

Она говорит так, словно для нее вполне естественно приказать убить кого-то, пользуясь проклятой терминологией Инквизиции: поскольку духовным лицам запрещено проливать кровь, осужденных Церковью в Испании отправляют «на отдых» или передают в руки городской власти, которая обрекает их на сожжение.

— Я надеялась, что мои неприятности закончились, но вскоре получила новую записку от шантажиста, — продолжает она, делая еще шаг мне навстречу, взглядом умоляя не судить ее строго. — Я должна была оставить еще книг возле фонтана Божьей Матери еще вчера. Но я не сделала этого.

— И послали убийцу к Диего, — говорю я.

— Да, прости меня, Господи, да! — Ее руки сжимаются в кулаки. — А что бы ты сделал на моем месте?!

— Я не стал бы убивать только потому, что у меня не хватает мужества признать, кто я есть!

— Похвально. Когда инквизиция обрушится на Португалию, и ты почувствуешь ее когти на своей шее, посмотрим, будешь ли ты считать так же.

— Вы снова попытаетесь убить Диего?

— Да. И отца Карлоса тоже. Я не могу рисковать… Их скоро обнаружат. А мои люди помнят приказ. Я не могу больше ждать. У меня нет выбора.

Фарид показывает на ее ожерелье и говорит злыми, рубящими жестами:

— На колоду нацепили слишком много изумрудов, это точно!

Я перевожу ей его порицание, и она кричит:

— Ты бессердечный! — Она хватает ожерелье и сдергивает его с шеи. По всему полу рассыпаются бусины. — Забирай! — говорит она, протягивая остатки украшения сначала мне, затем Фариду. — Дело не в деньгах. Дело в моей жизни! Жизни всех нас!

Ее лицо искажает гримаса муки. Удар, который я чувствую, это полетевшее в меня ожерелье.

Мы втроем стоим в молчании посреди комнаты, словно пленники, не дерзающие проронить ни слова, чтобы избежать чувства вины и стыда. Я закрываю глаза и сосредотачиваюсь на дыхании. Фарид берет меня за руку и складывает пальцы в имя подозреваемого.

— Да, — показываю я в ответ. — Это вполне может быть он.

Я поворачиваюсь, и случается маленькое чудо: мраморно-белое кольцо кожи на шее доны Менезеш, спрятанное прежде под ожерельем, утверждает меня в еще одном ошеломляющем предположении.

— Осталось только два человека, которые могли убить моего дядю, — говорю я. — Дайте мне время до утра прежде, чем броситесь убивать.

— Слишком долго!

— Тогда до полуночи. Вы убиваете невинных!

Дона Менезеш кивает, соглашаясь, бросает на нас с Фаридом уничижительный взгляд, словно гордая принцесса, рассматривающая изнасиловавших ее мужчин. Подобрав подол платья, она отбрасывает его назад, разворачивается и выходит прочь.

 

Глава XX

Земли фермы сменяются деревянными лачугами и навозными кучами городских окрестностей, пока мы с Фаридом бегом возвращаемся в Лиссабон.

На постоялом дворе Святых Мощей, принадлежащем сеньору Дуарте, мы подходим к управляющему. Крошечный человечек с жидкими волосиками, зачесанными вперед наподобие челки, сидит, прихлебывая беззубым ртом суп. Его щеки сжимаются и разжимаются, будто растянутые мехи. Мы стоим, возвышаясь над ним.

— Когда прибыл Дом Афонсо Вердинью? — спрашиваю я.

Он щурится, глядя на меня, и, отщипнув кусочек непропеченного хлеба из проса, закидывает его в рот.

— Кто спрашивает?

— Педро Зарко. У Дома Афонсо в гостях моя тетя. Когда он прибыл?

Каждый чавк заставляет его лицо сплющиваться и глаза закрываться.

— Я должен проверить записи, — говорит он. Из поврежденного рта капает суп. — А как вы, молодые люди, могли заметить, я ем.

Я сую руку в сумку за кольцом сеньоры Розамонты, но потом с проклятиями вспоминаю, что отдал его Диего. Фарид с улыбкой ловит мой взгляд. Он достает один из изумрудов доны Менезеш и протягивает его управляющему, затем украдкой кладет еще несколько камней мне в сумку.

Составляя на ладони Фарида слова «Будь благословен», я обращаюсь к хозяину постоялого двора:

— Драгоценность ваша, если вы скажете мне, когда Дом Афонсо появился здесь.

Его язык по-змеиному показывается между губами. Грубо кивнув в мою сторону, он скребет бусиной о свою глиняную миску. Искрящийся в камне свет меркнет под крошечным пятнышком грязи, оставшимся на грани изумруда.

Его глаза вспыхивают.

— Красавица, — подмечает он, жадно улыбаясь.

— Я спрашиваю, когда он приехал?!

— В среду. — Он подносит камень к свече, глядя сквозь него на свет.

— В прошлую среду после восстания, или же перед ним?

— В предыдущую.

— Вы уверены в этом?! — вопрошаю я.

Он запихивает бусину под нижнюю губу, словно семечко кардамона.

— Видишь мужчин вон там? — спрашивает он, указывая в сторону нескольких купцов, обедающих за дальним столом.

— Да.

Продолжая глотать суп, он говорит:

— Тот бородатый занимается сахаром, но воняет как тухлый кочан. Прибыл вчера, потный, как монах в пекле. Ему нравятся бабы с большими сиськами и без зубов. А тот бритый, он из Эворы, приехал покупать медную посуду. Сегодня. Любит came preta, черное мясо, если вы понимаете, о чем я. — Он косится на меня. — Здесь нет ничего, о чем мне не известно. Твой друг приехал в среду, выглядел и вонял он почище своей лошади.

— В какой он комнате?

— Наверху. — Он указывает на открытую дверь в дальнем конце обеденного зала. — Налево. Последняя дверь справа.

Тетя Эсфирь открывшая дверь на мой стук, судорожно вздыхает:

— Берекия! У вас все…

Я проталкиваюсь мимо нее. Афонсо сидит на разобранной постели в длинной исподней рубахе. У него грубые сморщенные ступни, похожие на обнажившиеся корни мандрагоры.

— Ты слышал когда-нибудь о Симоне, импортере тканей? — спрашиваю я его.

— Друг твоего дяди. Эсфирь писала мне о…

— Так она тебе писала. — Я отвешиваю ей поклон. — Ты замечательно пользовалась своим даром, дражайшая тетушка.

Ее лицо становится жестким и холодным.

— Твое замечание принято к сведению, — говорит она. — А теперь убирайся!

— Ты когда-нибудь встречался с ним? — спрашиваю я Афонсо.

— К чему эти вопросы? — недоуменно вопрошает он. Его лицо выражает удивление и непонимание.

— Просто отвечай на вопрос!

Эсфирь толкает меня, когда Афонсо говорит:

— Я честное слово не помню. Возможно, что и да.

Без предупреждения моя тетя бьет меня по лицу. Я хватаю ее за запястье, Афонсо подскакивает с постели.

— Оставь ее в покое! — кричит он.

Фарид встает между Эсфирь и мной и убирает мою руку. Он пристально смотрит на меня, показывая:

— Не смей больше никогда к ней прикасаться.

Он отводит ее к постели. Она садится, потирая запястье. Ее глаза становятся прозрачными, спина сгибается, словно у женщины на шее висит медальон, заполненный ее скорбью.

Однако мой гнев таков, что ее поза не в состоянии выбить из меня даже искры того пламени сочувствия, которое я испытывал к ней когда-то. Обращаясь к Афонсо, я говорю:

— То есть, ты не знаешь ни о каких его увечьях. Что у него были костыли и он носит шелковые перчатки, чтобы…

Фарид показывает мне, что я слишком много говорю, и внезапно швыряет несколько изумрудов и сапфиров доны Менезеш прямо в лицо Афонсо. Старый молотильщик выбрасывает вперед руку и хватает один из них.

— Что за…?! — вопрошает он, протягивая мне камень.

Фарид хватает меня за плечо.

— Забудь о нем, — показывает он резкими жестами. — Его не только не было в городе, но посмотри, какой рукой он ловил камень!

— Левой! — отвечаю я.

— А разрез раны на шее твоего дяди, он был…

Каждый шаг нашего стремительного бега к дому, кажется, расставляет по местам оставшиеся строфы длинной-длинной поэмы. Белый Маймон с Двумя Пастями! Конечно, Гемила была права! Будучи в истерике, каким еще она могла увидеть убийцу с головой, прикрытой капюшоном, со шрамом на лице и руками, испачканными кровью? Все сходится: и время, когда дядя нашел модель для Хамана; выбор шантажистом сеньоры Бельмиры в качестве посредника; даже собственные слова убийцы о том, что больше он не позволит себя пытать.

И день, когда дона Менезеш по требованию шантажиста должна была передать ему последние книги, которые должны были вывезти из Португалии, — это тоже указывало лишь на одного подозреваемого.

Покровы тайны спадают один за другим, и я вижу одно-единственное лицо.

Во дворе ослик с испещренной засохшими язвами спиной разгоняет хвостом мух. Через внутреннее окно спальни я вижу, что Синфа, Реза и моя мать стоят в лавке вместе с моим двоюродным братом Меиром из Тавиры.

— Бери! — восклицает он, бросаясь ко мне с распростертыми объятиями.

— Не сейчас! — говорю я, поднимая руку, чтобы остановить его. — Мама, где Диего и отец Карлос?

— Зачем тебе?

— Хватит вопросов! Где они?!

— Священник опять отправился в церковь Святого Доминика. Диего в подвале. Он спустился, чтобы произнести вечерние молитвы. Что ты…

Синфа перебивает ее:

— Нет, Диего поднялся, пока мы были здесь. Несколько минут назад. Ты не видела, мама.

— Вперед! — показывает Фарид.

— Постой, мне кажется, я знаю, зачем он ходил в подвал. И то, что мы там обнаружим, поможет нам пройти последние врата.

Я снимаю с крюка одну из масляных ламп, подвешенных к поперечной балке над столом. Отбросив в сторону персидский ковер, Фарид открывает дверь люка. Я достаю кинжал и начинаю спускаться вниз. Но ушедшая темнота открывает нам лишь пустоту. Геница заперта.

«Опрятность — священная обязанность», — думаю я. Об этом мне напомнил сам убийца. Фарид отпирает тайник ключом из пузыря угря. Я подношу к яме лампу. Все манускрипты дяди исчезли! Даже мешочек с монетами.

Мы выбегаем во двор и мчимся на улицу Святого Петра. Пальцы Фарида выстукивают на моей ключице слова.

— Ты знаешь, откуда он отправится в путь? — жестами спрашивает он.

Я мотаю головой:

— Но мне кажется, я знаю, куда он направился. Он не станет пытаться выбраться из Португалии с книгами на иврите. Если его схватят — pinga. Он должен…

— Берекия!

Антониу Эскаравелью, нищий новый христианин, сидящий на своем обычном месте, выкрикивает мое имя.

— Ты не видел, чтобы кто-нибудь выходил из моего дома — из ворот со двора? — кричу я.

Он кивает и указывает в сторону собора:

— Совсем недавно прошел в ту сторону.

Фарид хватает меня за руку, показывая:

— Так куда он пошел?

— Продавать их. С тем, что он украл, и с кольцом, которое я ему отдал, он сможет получить все, что пожелает. Он мог бы даже купить сочинения Платона, которые так хотел.

Ставни в лавке сеньоры Тамары обрамляет мягкий свет свечей.

— Будь благословен Тот, Кто открывает Врата Отмщения, — шепчу я, пока дверная ручка поворачивается у меня в руке.

Фарид тяжело дышит рядом со мной. Я осторожно открываю деревянную дверь. Мы заходим в лавку.

Диего.

Удивление отражается на его лице лишь на секунду. Он стоит возле стола в задней комнате, напряженный, непроницаемое молчание совы скрывает его мысли. Книги, украденные из геницы, валяются у его ног. Сеньора Тамара сидит на стуле, сложив руки на коленях. Она что-то говорит, но я не слышу ее. У нее за спиной стоит жилистый раб-африканец с крупными мрачными чертами лица и ввалившимися щеками человека, страдающего от голода. Его потный лоб морщится в недоумении и страхе.

Я оставляю эту сцену в своей памяти Торы.

Мы с Диего продолжаем смотреть друг на друга сквозь ритуальное пространство опаляющей жары и чистоты. Сеньора Тамара поднимается. Ее губы шевелятся. Тени на белом халате Диего вздрагивают и смещаются, когда он выпрямляется. Мои ноги напрягаются, словно готовясь к битве. Кровь бьется под кожей, вызывая исступление сродни сексуальному влечению. Разглядывая его бороду, я представляю шрам на мраморно-белой коже подбородка, красный, исполосованный вертикальными стежками, второй рот предателя и убийцы.

— Белый Маймон с Двумя Пастями, — шепчу я.

Он достает нож из складок плаща — длинный, с квадратным кончиком: клинок шохета. Раб вынимает из сумки стилет. В другой руке он сжимает трость с набалдашником в форме змеиной головы.

Впервые голос сеньоры Тамары прорывается сквозь завесу моей беспокойной ярости:

— Берекия, что случилось?

Она делает шаг мне навстречу.

— Уходите! — велю я ей, не отрывая пылающего гневом взгляда от Диего.

Она подходит к Фариду, отчаянным жестом прижимая ладони к его груди.

— Что не так, мой мальчик? Скажи мне!

— Он убил дядю, — говорю я.

— Диего?! — Она резко оборачивается к нему. — Это правда?!

Он умиротворяюще протягивает ей раскрытую ладонь.

— Конечно же, я этого не делал, — отвечает он.

Я тянусь к сеньоре Тамаре и толкаю ее в сторону двери.

— Идите! — кричу я.

Она не двигается с места. Все еще не сводя взгляда с Диего, я пинком открываю дверь. Она сопротивляется, гладит меня по подбородку.

— Но милый мой мальчик, Диего сказал, ты дал ему разрешение на продажу книг… что твоя мать слишком боялась хранить в своем доме книги на иврите.

— Ради Бога, уходите! — говорю я.

— Но что ты собираешься делать?! — требует она ответа.

Я показываю Фариду:

— Останься здесь.

Схватив упирающуюся и кричащую сеньору Тамару под руки, я выставляю ее за дверь.

Оказавшись на улице, она кричит на меня, умоляя объяснить ей хоть что-то. Но мое внимание привлекает великан в плаще, стоящий на другой стороне улицы в тени залитого лунным светом навеса из мешковины: на голове у него широкополая ярко-фиолетовая шляпа.

— Благослови Господь царицу Эсфирь, — шепотом говорю я себе.

Мы с великаном обмениваемся торопливыми репликами. Он принимает мое предложение, благодарит на ломаном кастильском.

Я бегом возвращаюсь в лавку и запираю за собой дверь. Диего отвешивает мне приветственный поклон со словами:

— Вот ты где, Берекия! Я как раз говорил Фариду, как я был удивлен и счастлив, узнав, что дона Менезеш оставила вас обоих в живых. Но я не уверен, что он понимает хоть что-то из того, о чем я говорю.

— Фарид понимал больше твоего с самого рождения, — замечаю я.

В его глазах загораются веселые искорки.

— Ты всегда такой снисходительный. Но подумай, разве мог кто-то предполагать, что она проявит сейчас милосердие. Должно быть, еврейская кровь взяла верх.

— Зачем ты убил дядю? — спрашиваю я.

— Зачем? Хочешь сказать, ты сам до этого не догадался? Похоже, все остальное тебе прекрасно известно. Ты слишком умен, как говорит дорогой Карлос. Севилья… Подумай о Севилье.

— А что с ней?

Дверная ручка начинает дергаться. Сеньора Тамара стучит в дверь и зовет меня.

— Она не успокоится, — с улыбкой говорит Диего.

— Как и никто из нас, — отвечаю я.

— Похоже, ты ей нравишься. Да и всем остальным тоже. Кроме тебя самого. Именно поэтому я и пытался убедить тебя прекратить свои бесконечные поиски. — Я хмурюсь, и он произносит: — Так о чем это я… Да, Севилья. Это было там, само собой. Случайность. Меня увидел твой дядя. Он был слишком деятельным — сплошные страсть и энергия. Когда ты такой, ты становишься виновником неприятных случайностей. Он прибыл туда, чтобы спасти Симона от инквизиции. У меня дома он некстати растолкал моих слуг, неся с собой все свое состояние — ляпис-лазурь. Легат епископа как раз обсуждал со мной мой… мой заработок. За доносы на Симона и других. Разумеется, я сразу же развернулся спиной к твоему дядюшке и вышел из комнаты, не проронив больше ни слова. Но у него была отличная память Торы. Не такая хорошая, как у тебя, но все равно выше всяких похвал.

— Ты был тогда чисто выбрит, — замечаю я.

— Да. Ты и об этом догадался, верно? Борода была для Лиссабона. В такое время для каждого города нужна своя маска, согласен?

— Значит, ты даже не левит?

— Нет, почему же. У лжи не настолько много слоев. Но ты был прав. Не у всех нас есть бороды. Даже в ортодоксальной Андалусии. Нет, я знаю, ты там никогда не был. И теперь, если не побережешься, лишишься возможности когда-либо попасть туда. А там есть на что посмотреть. Альгамбра, великая мечеть в Кордове. Там в стены вделаны драгоценные камни больше…

Ладонь Фарида скользит по моей спине.

— Ты берешь раба, я — Диего. Я с огромным удовольствием лишу его жизни.

— Постой, — отвечаю я. Обращаясь к Диего, я спрашиваю: — Почему ты доносил инквизиторам на Симона и остальных?

— Какой же ты наивный. — Он скалится и сжимает кулаки. — Когда Церковь окружает тебя, сжимает, ты делаешь все, что тебе скажут. Все, что угодно! — Он улыбается. Рука расслабляется. — У вас, португальских евреев, жизнь — молоко и мед. Вы и не знаете, что это такое.

— За последнее время я видел больше дыма, чем молока и меда.

— Это была лишь крошечная вспышка, — возражает он. — Подожди несколько лет, и тут все действительно заполыхает. И тогда ты либо будешь делать, что велят, либо… — Он распахивает плащ и расстегивает ворот рубахи. Полоса шрама у него на груди отражает мерцание свечей. — …Либо расплатишься своей плотью. Я ведь рассказывал тебе, какие картины они выжигают на коже. Мой пейзаж только начали. Видишь горизонт? Если подойдешь ближе, сможешь разглядеть врата Иерусалима. — Он застегивает рубаху. — Смертное тело, данное нам, слабо. Ты поймешь, что боль — самая большая для тебя неприятность.

— Когда тебе на прошлой неделе сбрили бороду, дядя узнал в тебе информатора, которого он видел в Севилье, — говорю я. — В больнице вы о чем-то говорили… дядя так размахивал руками… Ты поэтому так отчаянно не желал лишиться бороды и не обрадовался нашему приходу.

— Еще одна случайность. Жизнь полна ими. Со временем к этому привыкаешь. Хотя, полагаю, тебе все еще не дает покоя эта удача. Твой дядя тоже этого не понимал. Ему многое было недоступно. Он не был исполнен сочувствия. Чтобы уметь сочувствовать, нужно быть таким же, как все, а он…

— Да как ты смеешь! — ору я.

— Тот, кто потерял всю семью, может осмелиться и не на такое! — отвечает он. — Эй, да посмотри на себя! Месть от руки каббалиста? Что бы сказал твой дядя?

— Он сказал бы, что ты уже давно утратил ядро своей души и что вернуть тебя на Другую Сторону значит исполнить мицву. Метатрон запишет это убийство в книгу праведных деяний.

— Удобный самообман, — говорит он.

— Обманчивое удобство — это твой конек, — парирую я.

Он поднимает нож и отвешивает поклон:

— Мой конек — мясо и домашняя птица.

— Похоже, ты помешался на этом.

— У меня не было выбора, — вздыхает он. — Жизнь швыряет человека, как прибой. Ты можешь сопротивляться океану лишь некоторое время. Но ты слишком молод…

— Ты обнаружил девушку, Терезу, у нас в подвале, когда пришел встретиться с дядей, верно?

— Он уже спрятал ее в безопасном месте. Он купался. Дверь тайного хода была приоткрыта, так что я мог услышать, если кому-то еще могла понадобиться помощь. Я шел, чтобы повидаться с ним, когда восстание докатилось до Альфамы. Я нацепил большой деревянный крест, чтобы обезопасить себя, даже благословил по дороге нескольких убийц. Занятно, на что только люди не благословляют друг друга. — Он осеняет себя крестным знамением и закатывает глаза. — Как благочестивый христианин, я проскользнул в ваш дом.

— И убил его.

— Не так быстро. Ты все слишком упрощаешь. Но жизнь это не Тора. Ты не можешь прочесть стих так быстро и перечитать его, если не до конца ухватил смысл сказанного. Он поступил неразумно. Он сказал, что привлечет меня к суду за то, что я доносил на Симона столько лет назад, что он найдет способ наказать меня. Я прекрасно знал твоего дядюшку. Он наверняка придумал бы способ превратить мою жизнь в ад. Даже когда я сказал ему, что донес на Резу и ее родственников по мужу, и, если он не угомонится, сделаю это снова, он не стал меня слушать. Я думал, это его убедит. Я был дураком, считая, что твой дядя станет вести себя, как подобает хорошему отцу. А если бы он еще сказал доне Менезеш, что я был одним из тех, кто шантажировал ее, что я знал о ее еврейском происхождении, за мою жизнь никто и ломаного гроша бы не дал! Только клятва на Торе в том, что он не выдаст нашу тайну, сохранила бы его жизнь. Но он отказался это сделать.

— Значит, ты виноват и в том, что Резу посадили в тюрьму.

— Все, чего требует положение. Человек должен быть гибким… изменять формы в зависимости от обстоятельств. Борода и роскошные одеяния для Лиссабона… В Константинополе я могу даже стать мусульманином. В конце концов, Бог тот же самый. Верно, Фарид?

Фарид показывает в сторону Диего что-то оскорбительное, а я думаю: «Курьер, который не узнает собственного лица. Дядя говорил о Диего, Странствующем Еврее, курьере, но разносящем не книги или товары, а собственную душу». Я говорю ему:

— Значит, то, что ты написал в этом поддельном признании Соломона, было правдой… в отношении моего дяди.

— Да. Мохель покончил с собой очень кстати. Как только я услышал об этом, я пошел к нему домой, заплатил маленькому бродяжке, чтобы он купил немного бумаги у ведьмы, рвущей лен, и оставил записку так, чтобы ее нашла сестра Соломона. Большинство людей так просто одурачить.

— Ты сказал дяде, что оставишь девушку в живых, если он сдастся на твою милость?

— Да. Он что-то нес о жертве. Это для него много значило. Думаю, он ждал смерти. «Ради великого добра и высшей цели», как он сказал. У него был весьма странный ход мысли, ты не думаешь? Я сказал ему: «Я могу убить тебя, не моргнув глазом», а он отвечает: «А я могу умереть, не моргнув глазом!» Ты представляешь! И представь себе, памятуя произошедшее, что значит желание собрать суд общины. Он так и не смог понять, что на дворе христианский год одна тысяча пятьсот шестой, а не еврейский пять тысяч двести шестьдесят шестой. И дорогой Берекия, пришло время перевести часы, пока не поздно. Принять христианский календарь прежде, чем твое время истечет.

— Ты пришел к дяде не просто для того, чтобы устроить ссору. Ты оставил у него на руке шелковую нитку из перчатки Симона. Ты наверняка заранее знал, что убьешь его.

— У каждого должен быть запасной план. Ты не должен завидовать моей предупредительности.

— Предупредительности? Ты хотел убить и нас с Фаридом! Поэтому ты отправил мне записку, прося встретиться с тобой у водяной мельницы.

— Еще одна отличная импровизация, испорченная вмешательством доны Менезеш с ее наемниками.

— И ты украл Агаду дяди. Нашу ляпис-лазурь и золотую фольгу. Как простой вор!

— А почему нет? Разве ты выше таких страстей? Думаю, нет. И рукописи. Да, именно с этого, в конце концов, все и началось. Так что мне казалось…

— Но как ты узнал о них? Симон и Карлос сказали, что ты еще ничего не знаешь о генице.

— Даже каббалистам свойственно ошибаться, мой мальчик. Наши друзья попросту были не правы. Твой дядя посвятил меня в тайну, разъяснил все о контрабанде, сказал, что должен получить несколько ценных манускриптов и ему понадобится моя бдительность, чтобы убедиться, что контрабандисты сделают свое дело, — в частности, он сомневался насчет доны Менезеш. Он чувствовал, что она все больше устает от риска, который ей приходится брать на себя. Твой дядя опасался предательства. Я стал следить за ней, выяснил ее пути. Я узнал о Зоровавеле, о том, как он перевозил книги через границу Кадиса. Господин Авраам не хотел, чтобы кто-нибудь знал о том, что мне известно о генице и о том, что он занимается контрабандой, так что я не привлекал к себе особого внимания.

— Он доверял тебе, — говорю я.

— Боюсь, что так. Ошибка. В наше время никому нельзя доверять. Запомни хотя бы это, если не в состоянии запомнить больше ничего.

— Он должен был посоветоваться со мной. Если бы он только…

— Ты все еще не понимаешь, верно? — спрашивает Диего.

— Понимаю что, ублюдок?

— Он не мог рисковать тобой. Ты должен был стать его наследником, продвигать в жизнь его планы по исцелению мира сущего и Царства Божьего… величайший каббалист, которого знал Лиссабон! Ты не стал бы рисковать жизнью такого человека, вовлекая его в контрабанду. По всему выходит, что ты теперь последний каббалист Лиссабона. — Диего пожимает плечами и слабо улыбается, словно смиряясь с неизбежной истиной. — Ни книг, ни каббалистов, ни евреев. Жаль, но такова жизнь.

«Занятно, — думаю я, — что этот убийца так ясно понимал то, что скрылось от меня. Неужели я боялся ответственности? Или того, что останусь последним из всех?» Обращаясь к Диего, я спрашиваю:

— Почему ты не забрал все книги из геницы, когда убил его?

— Я просматривал манускрипты, оценивал их, это отняло время. Я не беспокоился, зная, что с бушующим вокруг восстанием и тем, что мне известен потайной ход в купальню, я в полной безопасности. А потом я наткнулся на последнюю Агаду господина Авраама. Великолепная работа. Я пролистал ее и нашел собственное лицо у Хамана. Это было потрясением… я запаниковал. Глупо, на мой взгляд. Я уже собирался выйти через потайной ход, когда ты начал звать своих наверху. Я стал пробираться, но, боюсь, мои габариты оказались слишком велики, чтобы там протиснуться. Я повернул назад, снова вошел в подвал, закрыл за собой дверь. Прямо перед тем…

— Почему ты просто не спрятался за потайной дверью, в проходе?

— Я никогда не ходил этим ходом прежде. Я боялся, что, стоит мне закрыть дверь, и какой-нибудь потайной замок защелкнется и я буду попросту погребен там. Не самая приятная перспектива из возможных! Так что за секунду до того, как ты вошел в подвал, я умудрился скрючиться в генице и закрыть крышку. Благодарение Господу за грохот, который ты устроил. К тому моменту, как ты спустился, я уже преспокойно лежал в своем гнездышке. Наверное, я беспокоился, что ты услышишь, как бьется мое сердце, что мне придется убить и тебя. Но я почему-то был абсолютно уверен в том, что ты попадешься на удочку, решив, что это сделали старые христиане. Когда ты поднялся наверх, я вылез, запер геницу и убрал ключ на место. Выбрался через лавку на улицу Храма. Я не думал, что кто-то мог меня заметить. Но эта Гемила… Ей повезло, что она такая истеричная корова, навоображавшая себе демонов, иначе мне пришлось бы…

— Сеньора Бельмира. Почему именно она?

— Мириам? Она была влюблена в меня. Не надо строить такое удивленное лицо. Я вполне приятный человек для тех, кто… Помнишь те часы, которые мы провели вместе, рисуя птиц? В любом случае, так было безопаснее. В случае, если бы ее поймали, она предпочла бы умереть, нежели выдать мое имя. Так и получилось. В этом смысле женщины гораздо сильнее мужчин. Я выяснил это еще в тюрьме в Севилье. Они будут смотреть, как их ноги тают в кислоте, и все равно не продадут Моисея своего сердца христианам.

— Мальчик, который приходил продавать дядину Агаду сеньоре Тамаре. Кто он?

— Боюсь, это было моей ошибкой. Я занервничал. У меня тоже есть слабости, я уже говорил об этом. Что касается этого мальчика, некоторые вещи должны оставаться тайной, как ты думаешь? Его имя Исаак. Он хороший, милый ребенок. Это все, что я могу тебе сказать.

— Ну, а записка, выпавшая из твоего тюрбана… Она на самом деле касалась графа Альмирского или этого Исаака?

— Еще одна тайна, разгадку которой я тебе не дам. Прости.

— И теперь, когда ты получил своего Платона…?

— Я уеду ночью, как и собирался. В экипаже до Фару. Ты можешь забыть обо мне.

— Я не позволю тебе уехать, — замечаю я.

— У тебя нет выбора. — Диего хлопает развернутым плашмя лезвием ножа по плечу своего раба. — Мой новый охранник тощий, но отчаянный, — сообщает он. — Ему не захочется возвращаться к старому хозяину. Он запихивал ему в рот удила. Бил его и трахал без всякой жалости. Говорят, он даже знает какие-то заклинания. Настоящий чернокожий каббалист, если хочешь знать. Наверное, из одного из потерянных колен. Тебе стоит просто посторониться и дать нам пройти. Или все кончится тем, что твоя душа окажется разлучена с телом так же, как случилось с господином Авраамом.

— И лужа крови у меня на груди. Я никогда не забуду того, что ты с ним сделал!

— Слова поэта. Твои или Фарида?

Диего берет со стола два переплетенных в кожу тома. Он посылает раба перед собой. Африканец припадает к земле, вытянув нож и трость на уровне груди, и скользит вперед.

Фарид выстукивает по моей спине:

— Ты берешь раба, а…

— Нет. — Я бросаю кинжал на пол, оборачиваюсь и хватаю Фарида за занесенные руки.

Он отталкивает меня, показывая:

— Что, по-твоему, ты делаешь?!

— Идите! — кричу я Диего. — Я не смогу его долго держать!

Я обхватываю Фарида за талию и пригвождаю его к стеллажам книг. Хотя он все еще сжимает в руке кинжал, я знаю, что он никогда не поднимет его на меня. Он отчаянно сопротивляется, пытаясь вырваться, и я снова кричу:

— Убирайся, демон, пока я не передумал!

Всей невероятной силой жажды отмщения я прижимаю Фарида к стене. Диего вместе с рабом бегом выбираются из лавки.

— Ты сделал верный выбор, — шипит мне убийца.

Я закрываю глаза, словно пытаясь скрыть грех, когда засов на двери с щелчком отодвигается. Ночной воздух, резкий и сухой, дует нам в лицо.

— Возвращайся в ад, Диего! — шепотом говорю я себе.

— Берекия!

Голос Фарида доносится до моего слуха, неровный, дрожащий, но ясный, словно молитва.

Одновременно он хватает меня за плечо, и на меня накатывает старая боль. Неловко ударив его, я заставляю его потерять опору.

Дверь со стуком закрывается. Мы одни. В моей груди поднимается теплое и горькое удовлетворение.

Фарид вскакивает на ноги, глядя на меня горящими глазами. Я протягиваю ему раскрытую ладонь, предлагая мир, беру его за плечи.

— Ты говорил! — показываю я с улыбкой: это кажется чудом, венчающим весь этот бессмысленный кошмар, знак свыше, вероятно, показывающий мне, что я верно распорядился судьбой Диего.

Резко жестикулируя, Фарид говорит:

— Потому что ты его отпустил. Теперь все впустую. Все пропало. Разве что нам удастся…

— Не волнуйся, — показываю я. — Диего ошибся. Некоторым людям можно доверять. Вот увидишь.

На улице стоит сеньора Тамара, дрожащая, босая, в одном ночном платье. Фарид обнимает ее, я же вижу Диего, бегущего позади своего раба по улице Ювелиров в сторону Новой Королевской. Луна освещает его, придавая ему сходство с таящимся зверем, созданием ночи, почуявшим охотников. Обращаясь к себе, я шепчу слова Иеремии:

— Города его сделались пустыми, землею сухою, степью, землею, где не живет ни один человек, и где не проходит сын человеческий.

— Но он же уходит! — стонет сеньора Тамара, поднимая на меня умоляющий взгляд.

Ее слова опаляют мои внутренности жестоким сомнением. Я принимаюсь было идти, но потом перехожу на бег, словно ища дядю.

Неожиданно справа возникает тень. Несколько бесконечно долгих мгновений она преследует Диего, демонстрирует профиль, полускрытый под шляпой, подбирается ближе. Блеск металла. Поднятая рука. Когда она падает, Диего оседает на мостовую. Сухой ветер доносит на меня звук, напоминающий стук в дверь рукой Симона, затянутой в перчатку. Но ему не дано достичь врат моего сострадания.

Фарид, бегущий бок о бок со мной, вытягивает вперед руку, когда я перехожу на шаг. Он показывает:

— Кто был…

— Один из убийц доны Менезеш, — отвечаю я. — Он ждал Диего. Ему было приказано не наносить удара до полуночи, как я и просил. — Я достаю несколько сапфировых и изумрудных бусин, оставшихся от ожерелья доны Менезеш. — Но я перенес время.

— Ты заплатил ему, чтобы он убил Диего?!

— Он все равно сделал бы это. Но я не мог рисковать, ожидая. Да простит меня Бог. — Я перекатываю в ладони бусины дворянки. — Мне нужно было только уговорить его убить Диего сразу, — говорю я. — Жизнь еврея, человеческая жизнь, почти ничего не стоит.

Неуверенно приблизившись к Диего, мы обнаруживаем, что он все еще судорожно сжимает свои тома Платона. Струйка крови течет из угла его губ к пятнистой ящерке, спящей в трещине между камнями мостовой. У него в сумке лежит лист пергамента с изображением Хамана.

В тишине вне времени мы рассматриваем тело, словно наткнувшись на опустошенный Ковчег Завета, которому больше не суждено наполниться. Придя в себя, я выхожу в круг света, отбрасываемый свечами в ближайшем окне, и принимаюсь изучать дядин рисунок. Да, Хаман это Диего. Ошибки быть не может.

По моему хребту пробегают мурашки, когда я понимаю, что последняя работа моего дяди в живописи была изображением лица его собственного убийцы.

На рисунке Диего-Хаман — сутулая, хищная фигура с отчетливой линией рубца на подбородке. Он изображен шепчущим на ухо царю Артаксерксу о своем желании истребить евреев.

В его левой руке, напоминающей клешню, зажата сияющая мера с десятью тысячами таланов серебра, которые он обещал отдать в царскую казну в обмен на одобрение его чудовищных планов. Правой рукой он одновременно принимает царский перстень с печатью, знак данного ему позволения.

Сделка состоялась.

Царицы Эсфирь на этой иллюстрации нет. Но зато есть ее приемный отец Мордехай. Он стоит, прячась в уголке, во власянице, которую он надел, услышав о законе об уничтожении его народа. Тем не менее, его позу можно даже назвать гордой, и у него хитрое, почти веселое выражение лица.

Несомненно, из-за аркана, который он держит в руках на уровне груди и на котором позже будет повешен Хаман. Изумрудные задорные искорки в его глазах заставляют меня думать, что Мордехая дядя изобразил, взяв за основу собственное лицо.

Фарид сжимает мою руку, тычет в рисунок и показывает:

— Это ты.

— Которой из них?

— Мужчина в углу. Тот, что с петлей. Мордехай.

Биение моего сердца становится диким и отчаянным. Неужели Фарид прав? Кажется невозможным, что дядя изобразил меня на месте спасителя еврейского народа. Да и нарисованный Мордехай попросту слишком стар.

Мои пальцы судорожно сжимают пергамент.

На глаза наворачиваются слезы, когда я понимаю, что он подарил мне личину еврейского героя.

Мне надо было задать ему столько вопросов, на которые я уже никогда не получу ответа.

Я поднимаю взгляд к небу и вижу в лунном свете чайку, кружащую в ночи. Над ухом звенят москиты, словно ища ход к моим мыслям. Молитва на иврите о покое для Диего, вечном покое, приходит вместе с ощущением прикосновения сильной ладони дяди, сдавившей сзади мою шею, которое затем исчезает. Его движение навстречу уходу навек столь внезапно, что я задыхаюсь от неожиданности и оборачиваюсь. Я вглядываюсь в пустую улицу, пока не замечаю два изумрудных огонька свечей, следящих за мной из самого высокого окна квартала.