1
В ту секунду, когда я вышел из стеклянных дверей отеля, вспыхнули юпитеры, и кинокамера, установленная на крыше одной из машин, надвинулась на меня, а толпа примерно в сто человек – по большей части женщины и девушки, но попадались и мужчины, – собравшаяся на другой стороне улицы за полицейским оцеплением, начала кричать, махать и аплодировать. Я замер на месте, совершенно озадаченный.
Было шесть часов вечера. Дождь прекратился, но ветер все еще не улегся, и волосы, полы пальто и платья у всех развевались. Облака рассеялись, сумеречное небо казалось темно-зеленым, кое-где уже проступили звезды. Свет юпитеров ослепил меня. Толпа прорвала полицейское оцепление и бросилась поперек улицы.
Машины резко затормозили. Слух резанул визг шин по мокрому асфальту, и уличное движение перед отелем прекратилось.
Я увидел, что многие женщины и девушки размахивали блокнотами для автографов и фотографиями. Двое мужчин подбежали ко мне. Один держал микрофон, второй тащил за ним кабель. Толпа восторженно приветствовала меня. Эта картина была мне знакома. Мои рефлексы сработали, как у собаки ученого Павлова: я заученно раскрыл объятия и приветствовал толпу, сияя от счастья и жестами показывая, как я люблю и хочу прижать к сердцу всех, кто мне аплодирует.
И вдруг услышал гневные выкрики и презрительный смех. Тут до меня добрались те два репортера.
– Эй, парень, кончай дурить! – крикнул мне один из них. Второй оттолкнул меня в сторону и рявкнул:
– Прочь! Прочь! Вы попадаете в кадр!
Я, спотыкаясь, шагнул на тротуар. И оказался в толпе орущих женщин. (Орущие женщины. Они и есть поклонницы, которых я так бы хотел прижать к сердцу.) Все взоры были прикованы к дверям отеля. В полном экстазе женщины так орали, что я видел кругом одни открытые рты и зубы, красивые и гнилые, всякие. Наконец мне удалось обернуться. Перед порталом отеля я увидел Софи Лорен и Витторио де Сика.
На нем был темный костюм и темное ворсистое пальто. Седые волосы светились в лучах юпитеров. Софи Лорен накинула норковую шубку поверх обтягивающего платья из золотой парчи. Она посылала толпе воздушные поцелуи, де Сика распахнул объятия. Толпа впала в неистовство, полицейские бессильно отступили в сторону. Меня оттеснили к дверям отеля, я еще успел услышать, как де Сика крикнул:
– Amici, siamo felici d'essere in Germania.
A Лорен:
– Questa bella città d'Amburgo!
Толпа взревела.
Раздались пронзительные свистки, потом до меня донесся вой сирены патрульной машины. Полицейские пытались очистить проезжую часть улицы и восстановить движение. Я смотрел на красавицу Лорен, на великого де Сика, которым я восхищался и как актером, и как режиссером, смотрел, как они улыбались, раздавая автографы, и вспоминал, что творилось некогда перед отелями, когда появлялся я – маленький мальчик с челочкой и в коротких штанишках; какой хаос возник перед «Уолдорф-Асторией», какой истерический восторг вызвало мое появление перед «Колониал-Хаус» в Токио, когда женщины, смяв цепь полицейских, прижимали меня к себе и целовали, рвали на мне платье, чтобы заполучить сувенир, служивший им талисманом. Я вспоминал отели в Вене, Квебеке и Риме, у которых толпа некогда чествовала меня, – то время давно прошло и забыто.
«Прочь, прочь, вы попадаете в кадр!»
На меня вдруг опять накатила дурнота и напал страх. Причем всего час назад, когда я проснулся, я чувствовал себя прекрасно. Я принял ванну, немного поел. Написал два письма и собирался отнести их на ближайшую почту, хотел лично их отправить. Необходимо было сделать это как можно быстрее, а я не слишком доверял гостиничным боям. С тех пор как со мной случился приступ, я испытывал недоверие ко всем. Официант, накрывавший стол в гостиной, улыбался с явной иронией, как мне показалось. А когда только что шел через холл, у меня было чувство, что портье во фраках многозначительно переглянулись за стойками.
Мне вообще было нелегко пройти через холл. У меня появился новый симптом: клаустрофобия. Я заметил за собой это неприятное явление, только выйдя из номера. Перед лифтом стояли три американца. Когда кабина остановилась на нашем этаже, все трое вошли, и последний придержал дверь для меня. И вдруг я почувствовал, что никогда не смогу войти в эту тесную, жаркую кабину с зеркалами на стенах и ринуться в ней куда-то вниз, не рискуя…
Не рискуя чем?
Умереть? Но это же смешно. Упасть в обморок? Вот это уже реальнее. Совершить нечто страшное, выходящее за рамки, не контролируемое: вот оно! Вот чего я боялся – да так, что повернулся вокруг своей оси, одарил удивленных американцев кривой ухмылкой и убрался в свой номер на подламывающихся от слабости ногах.
Но едва дверной замок за моей спиной щелкнул – страх как рукой сняло. Мне бы надо было лежать в постели. Ведь я обещал Наташе.
Но письма!
Письма надо было скорее отослать. Речь шла о судьбе Шерли, о нашей общей судьбе. На гостиничную обслугу нельзя положиться. Они подслушивают, разбалтывают чужие секреты, вскрывают письма, даже их выбрасывают. (Никогда раньше такие мысли не приходили мне в голову.) Нет-нет, я должен сам отнести их на почту! Она тут рядом, в двух сотнях шагов. Но если на меня опять нападет этот страх…
Надо было немного выпить для храбрости, в бутылке еще было достаточно виски. Я выпил. И сделал еще одну попытку выйти. На этот раз я добрался до холла. Перед лифтом стояли две индианки. В тот миг, как я их увидел, страх вновь охватил меня. Страх, что я сейчас с воплем повалюсь на пол посреди холла, что буду лежать, дергаясь в конвульсиях, или совершу еще какое-то ужасное безумство. К изумлению обеих дам, завернутых в сари, я не вышел из кабины, поспешно нажал на кнопку «семь» и взвился вверх. На этот раз сердце мое молотом колотилось в груди, а кулак в желудке обрел форму, затрясся и слегка приподнялся.
Вернувшись в номер, я первым делом достал стакан и бутылку, потом упал в кресло и стал глядеть на реку, скрытую легкой завесой тумана. Стемнело. Доктор Наташа придет только в восемь. До семи застать Косташа не удастся. А если и удастся, что толку? Он тоже не сумеет найти выход.
И меня пронзила острая жалость к себе. Я был здесь, в Гамбурге, совершенно одинок, тяжело болен, жуткие симптомы это доказывали. Да и во всей Германии нет у меня никого. В десяти тысячах километров от дома. От дома? А где я дома? Разве я чувствую себя дома в этом мавританском замке, населенном призраками? На супружеском ложе с нелюбимой женой? Или в бунгало с Шерли, ожидающей от меня ребенка?
Я глотнул еще виски, чтобы стряхнуть эти мысли, и вновь предпринял попытку спуститься в холл с внутренней собранностью и сосредоточенностью, достойной альпиниста, восходящего на кручи Бернских Альп. На этот раз все сошло благополучно. Я был несколько скован в движениях, но не пьян, когда стоял в густых сумерках в стороне от толпы и смотрел на сияющих Лорен и де Сика.
Как славно, что тебя уже никто не знает, думал я, как славно, что люди тебя забыли. В твоем теперешнем состоянии ты бы просто не мог раздавать ослепительные улыбки и автографы, пожимать всем руки.
– Наконец-то я вас вижу, – сказал рядом надтреснутый голос, в то время как чьи-то ледяные пальцы вцепились в запястье моей правой руки и сжали его с ужасающей силой.
Я резко обернулся.
Женщине, схватившей меня за руку, было никак не меньше семидесяти. На ней была ветхая шуба из черного каракуля, до такой степени выношенная и вытертая, что местами мех вообще отсутствовал. Голову старой дамы венчала старомодная каракулевая шапочка, из-под которой выглядывали жалкие редкие седые пряди. На ногах красовались допотопные низенькие сапожки. Лицо у нее было восковое, скулы обтянуты кожей. Тусклые глаза глядели из глубоких глазниц, блеклый рот ввалился. В общем голова ее напоминала череп. От волнения она едва ворочала языком:
– Сейчас уже около шести. Я жду с половины десятого.
– Кто вы?
Неужели это явь? Неужели эта старая дама и впрямь существует во плоти? Уж не галлюцинация ли это, как та чайка?
– Я Гермина Готтесдинер, – ответствовала она, стараясь держаться с достоинством.
– И ждете меня вот уже восемь часов?
– Сначала я еще сидела в холле. Но в три часа портье сменились. И один из новых сказал мне, чтобы я ушла. Со мной еще никто так не говорил, никто! Как вспомню… Как вспомню, что мой покойный супруг в этом отеле дал обед на пятьдесят персон в честь нашей свадьбы!
– Когда это было?
– В тринадцатом году. А нынче меня отсюда гонят…
Я заметил, что на согнутой в локте руке у нее висела старая сумка со сломанной ручкой, а другой рукой она прижимала к себе плоский сверток, тщательно перевязанный шпагатом. Сверток был явно не из легких: женщина буквально клонилась набок под его тяжестью.
– Я сказала себе: должны же вы когда-нибудь выйти. Я была готова ждать здесь еще восемь часов! Я была готова ждать, пока не свалюсь замертво.
– Но почему?
Ее ледяные пальцы все еще сжимали мое запястье.
– Потому что вы – моя последняя надежда, мистер Джордан. Кроме вас, мне надеяться не на кого. Если вы мне не поможете, я отверну газовый кран.
И тут слезы потоком хлынули из ее глаз. Я читал где-то, что в Египте, когда открывали саркофаги, мумии при соприкосновении с воздухом через несколько секунд распадались и превращались в прах. Мне показалось, что лицо госпожи Готтесдинер в любую секунду может рассыпаться в прах. Слезы лились по ее лицу, но она не вытирала их, так как руки ее были заняты: она держала кроме свертка и сумки еще и мое запястье.
Я никогда не забывал бедности, в которой рос, не забывал, что моя мать мыла лестницы и обмывала трупы, просила милостыню и шила ночами, чтобы я мог учиться танцам, верховой езде и фехтованию. Униженность, холод и голод я не забыл, нет, не забыл.
– Фрау Готтесдинер, вы, наверное, с утра ничего не ели?
– Да нет. То есть да. Нет. Выпила чашку чаю.
– Мы с вами пойдем в кафе, и вы мне все расскажете. Но сначала мне нужно зайти на почту.
Ее ногти впились мне в руку.
– Вы хотите от меня отвязаться. А сами тайком вернетесь в отель. Откуда меня опять вышвырнут.
– Я не вернусь в отель.
– Я слишком долго ждала. И пойду вместе с вами на почту. К залитому светом порталу отеля подкатили два черных лимузина. Софи Лорен, Витторио де Сика и их спутники сели в машины. Радостно возбужденная, смеющаяся и шумная толпа обступила их. Неуверенными шажками фрау Готтесдинер засеменила со мной на почту. Тяжелый сверток я у нее отобрал. Но пальцы ее все еще сжимали мое запястье.
2
Первое из отправленных мною писем было адресовано мистеру Грегори Бэйтсу, 1132, Нортбэри-Авеню, Лос-Анджелес, Калифорния, США.
Адрес второго письма гласил: мисс Шерли Бромфилд, до востребования, Пасифик-Пэлисэйдс, Калифорния, США. Своей падчерице я писал:
Возлюбленная моя, я знаю, в каком состоянии ты читаешь эти строчки. Поэтому позволь мне прежде всего сказать: я тебя люблю. До тебя я никогда так никого не любил, и никогда мне никто не будет так необходим, как ты.
Много лет назад одна женщина сказала мне, что я вообще не способен любить, что я и понятия не имею, что такое любовь. Что даже не могу убедительно сыграть любовь, поэтому и не сделал актерской карьеры, когда стал взрослым. Не знаю, верно ли это. Но знаю: вся нежность и страсть, какую я ношу в душе, все мужество, доверие и восхищение, вся выдержка, самоотверженность и забота, все это всегда обращено к тебе, к тебе одной, – как цветы всегда обращают свои головки к солнцу. Много или мало любви заключено в моем сердце, вся она принадлежит тебе и будет принадлежать до самой смерти.
Шерли, бесценная моя, теперь ты должна держаться мужественно и благоразумно. Благоразумно – какое ужасное слово. И все же: сейчас мы должны руководствоваться только разумом. Тебе нельзя родить этого ребенка. Разразился бы страшный скандал, который наверняка лишил бы нас будущего. Я кляну себя за то, что вынуждаю тебя, совсем еще юную девочку, совершить столь гадкий поступок. Но клянусь тебе: я сделаю все, чтобы ты скоро, очень скоро о нем забыла. Я буду холить и лелеять тебя и окружу такой любовью, на какую только способен. И у нас с тобой будет ребенок, Шерли, но не этот.
Сегодня же отошлю и письмо Грегори Бэйтсу. Ты его знаешь, он мой самый старинный друг, ему можно довериться вполне. У Грегори много знакомств в медицинской среде. Он найдет возможность помочь быстро и не подвергая тебя опасности.
Я пишу ему, что ты обратилась ко мне, опасаясь гнева матери, и что отец твоего ребенка – молодой человек из кинобизнеса. Грегори не будет задавать никаких вопросов. Поскольку он все еще подвизается в кино, я предложу ему для отвода глаз взять тебя на работу монтажисткой и на несколько дней послать на натурные съемки. Так что Джоан ничего не заподозрит.
Оба эти письма успеют попасть на реактивный самолет, который вылетает из Гамбурга сегодня в 22 часа и через Северный полюс и Канаду держит курс прямо на Лос-Анджелес. Он совершит посадку завтра в 13 часов по европейскому времени, по вашему – в 4 утра. Если ты в первой половине дня заглянешь на почту, мое письмо будет уже на месте. А завтра вечером навести, пожалуйста, Грегори, в 23 часа (время ваше). Скажи Джоан, что он хочет взять тебя на работу. Я ему позвоню.
Шерли, возлюбленная моя, ты знаешь, что я снимаюсь в этом фильме ради нас обоих. Я должен показать все, на что способен, и я это сделаю. Но и ты не должна отчаиваться, должна проявить все мужество, на какое только способна, и думать о том, о чем думаю я: все это служит нашему с тобой счастью.
Мысленно я все время с тобой: наедине с тобой у моря, на нашем катере, в бунгало и в дюнах – везде, где мы были одни и были счастливы. Скоро так будет всегда.
Питер
P. S. Сразу же уничтожь это письмо, как всегда.
3
«Москва. Премьер-министр Хрущев в сегодняшней речи на заседании Верховного Совета угрожал предпринять новые серьезные шаги в отношении Берлина…» Словно шелест сухой листвы, глухо доносился голос радиодиктора из глубины полутемной пивной. Только что звучал сентиментальный джаз. Теперь передавали последние известия. Маленькое кафе со сверкающими чистотой столиками и высокими табуретами перед стойкой бара находилось в самом начале АВС-штрассе, за Гусиным рынком. В окнах я видел низкое белое здание редакции газеты «Гамбургер абендблат» и рядом боковую стену современного высотного дома. На ней красовалась реклама тотализатора: поросенок жонглировал пятью кубиками с нарисованными на них цифрами. ВАШЕ СЧАСТЬЕ – В ВАШИХ РУКАХ! НАБЕРИТЕСЬ СМЕЛОСТИ! РИСКНИТЕ!
Фрау Готтесдинер ела бутерброды и пила пиво. Передо мной стоял стакан виски. Сквозь открытую дверь видна была кухня. Толстяк хозяин, закатав рукава и повязав синий фартук, помогал жене мыть посуду.
На коленях у меня лежал тяжелый альбом, извлеченный из свертка, который фрау Готтесдинер утром притащила через весь город.
– Это уникальная коллекция, – сказала она с полным ртом. – Посмотрите не торопясь. Там кадры из всех ваших фильмов, фотографии, сделанные во время всех ваших путешествий. Все ваше детство предстанет перед вами.
Оно и в самом деле глядело на меня со старых фотографий, вырезанных из иллюстрированных журналов, с почтовых открыток и газетных снимков, аккуратно наклеенных на листы альбома, каждый снимок обведен цветными карандашами и украшен звездочками, корзиночками и засушенными цветочками. Вот я сижу на коленях у мэра Нью-Йорка Ла-Гуардиа. Вот бал в мою честь на Уолл-стрит. Вот моя мать вымученно улыбается после операции, а вот и гала-премьеры «Гекльберри Финна», «Оливера Твиста», «Острова сокровищ». Да, все мое детство представлено было на этих отсыревших, слегка пожелтевших страницах: время моей славы, застывшее в старом альбоме, пахнущем нафталином, бренностью и нищетой.
«Алжир. Новая волна терроризма захлестнула страну. Взрывами бомб в разных городах сегодня убиты семнадцать и ранены шестьдесят пять человек…»
– Причем это только первый альбом, – сказала фрау Готтесдинер. – У меня есть еще два.
Я еще никогда не видел, чтобы человек ел с такой жадностью. Она набивала полный рот и, давясь, глотала бутерброды, а при этом все время поглядывала на буфетную стойку, где за стеклами виднелось множество тарелочек с бутербродами. Лицо ее оставалось печальным, и жевала она без радости, но жадно. Челюсти ее энергично работали, иногда слышалось потрескивание вставных мостов. Нож и вилка беспрерывно мелькали в воздухе. Какая же она была голодная!
Хозяин в кухне повернул выключатель. Зажегся свет.
– Откуда у вас эти альбомы?
– Господи Боже! У моего мужа было самое крупное в северной Германии бюро газетных вырезок. – Крошки хлеба выпали из ее старушечьего рта, окруженного бесчисленным множеством вертикальных морщинок. Искусственные челюсти не справлялись с таким темпом. Она пальцами сунула кусочек ветчины в рот. – Его бюро процветало, у него были филиалы в Америке… – Теперь на ее лице выступил лихорадочный румянец.
– Не хотите ли снять пальто и шляпу?
– У меня почти не осталось волос. А платья все заложены. На мне один халат. Ах, мне так стыдно… – Ломтик огурца. – Когда-то мы были богаты, господин Джордан. У нас была прекрасная вилла в Куксхафене. А потом… Потом… Нет, об этом лучше не думать. Эти альбомы мы сделали для Виктории…
– Это ваша дочь?
– Да. Она вас так обожала! И хранила свои альбомы, как сокровища, даже когда была совсем взрослая.
На тарелке оставался еще один бутерброд, но ее взгляд не отрывался от застекленной стойки.
– Не хотите ли еще…
– Вы, наверное, сочтете меня бессовестной…
– Хозяин!
– Доктор говорит, что я могу есть, сколько хочу, потому что у меня все быстро сгорает. Может быть, еще и маленькую кружку пива…
Хозяин подошел к столику.
– Пожалуйста, еще тарелочку бутербродов, одно пиво и одно виски.
Лучше уж я выпью чуть-чуть. Меня точило какое-то беспокойство, какая-то смутная досада. Мне жаль было эту старуху. Но разве мало было у меня и своих забот? Зря только трачу здесь время. Так я думал. Несколько минут спустя я уже думал иначе.
Фрау Готтесдинер набросилась на последний бутерброд, лежавший у нее на тарелочке.
– Я кругом в долгу, господин Джордан. Лавочник уже отказывается продавать что-либо в кредит. Свет отключили. Если не заплачу за жилье, меня упекут в приют. Меня – в богадельню для нищих! А ведь когда-то у нас было самое крупное в северной Германии бюро…
Хозяин принес бутерброды. Она отодвинула пустую тарелку, взяла у него из рук полную и без малейшей паузы продолжала говорить и жевать:
– Смерть Виктории унесла последние мои сбережения. – Изо рта у нее выпал кусочек телятины. – Вы себе даже не представляете, сколько стоят мало-мальски приличные похороны!
«Париж. Как сообщил сегодня ответственный сотрудник министерства внутренних дел, Франция прилагает большие усилия для создания собственной атомной бомбы. Первые испытания должны вскоре состояться в Сахаре…»
На улице зажглись фонари, реклама тотализатора тоже расцветилась неоновыми огнями. Поросенок танцевал и жонглировал красными, желтыми и синими кубиками.
– Когда ваша дочь умерла?
– Двадцать пятого апреля. Почему бы не сказать вам всю правду? Она погибла от морфия. – Кусочек мяса. – То в клинику, то из клиники. – Кусочек хлеба. – Под конец она сама себе внушала отвращение. – Кусочек ветчины. – В минуту просветления она бросилась в Эльбу. – И глоточек пива. – На его совести эта смерть.
– На чьей?
– Шауберга.
– Это ее муж?
– Не муж, а Божье наказание. Этот преступник. Этот подонок. Он первый пристрастился к морфию! – Шапочка ее сползла набок. У нее и вправду почти не осталось волос, я увидел голый, обтянутый желтой кожей череп. – А потом и ее втянул. Это делают многие врачи-морфинисты, я прочла об этом книжку. Им хочется, чтобы их близкие пали так же низко, как они сами.
– Так ваш зять – врач?
– Был врачом. Диплом у него отобрали.
– За что?
– Ну, из-за всяких там махинаций с морфием. А еще из-за случая с одним из его пациентов. Шауберг был терапевт. И что-то не то вколол. Пациент умер. Жена потребовала расследования. – Она помазала бутерброд горчицей, потом посолила, поперчила. – Господин Джордан, купите у меня эти альбомы. Помогите бедной женщине, которую смерть никак не хочет прибрать. Сделайте доброе дело для последнего оставшегося в живых члена некогда уважаемой семьи… – Она все говорила и говорила, я это видел. Но слышать ничего больше не слышал.
4
Ее зовут Гермина Готтесдинер. Она ждала меня восемь часов кряду. А преследовала с первого дня в Гамбурге. Ее зять – врач. Совершил что-то незаконное. Наверняка готов действовать в том же духе.
Именно такой человек и нужен сейчас Шерли. И Грегори разыщет такого человека, там, в Калифорнии, на другой стороне земного шара. А для себя я его почти что нашел здесь, в Гамбурге. Странно, что нам обоим, Шерли и мне, в одно и то же время понадобились сходные услуги сходных людей. Ничего странного. Мы любим друг друга. Известно, что к людям, душевно очень близким и глубоко привязанным друг к другу, часто болезни и радости, неожиданные повороты судьбы, страдания и смерть приходят в одно и то же время.
Если бы Шерли была сейчас со мной, этот Шауберг, вероятно, мог бы помочь нам обоим. А так – только я один могу возлагать какие-то надежды на его помощь. На карту поставлен миллион. На карту поставлен мой фильм. На карту поставлено наше будущее, Шерли и мое.
На послезавтра мне назначено медицинское обследование для страховой компании. «Любой студент третьего курса подтвердит мой диагноз», – сказала Наташа Петрова. А если прежде мной займется этот Шауберг? У врача, лишенного совести, столько возможностей. А этот Шауберг, надеюсь, совестью не слишком обременен. Неужели это и есть мой шанс? Да, это он. Должен ли я последовать подаваемому мне знаку? Должен.
Фрау Гермина Готтесдинер. Надо же, чтобы из всех людей, населяющих Гамбург, мне попалась именно она. Вот она сидит передо мной, жует и говорит. Попадись мне такой расклад в сценарии, я бы назвал его искусственным, притянутым за волосы, неправдоподобным случаем.
Случай ли?
Случай – это то, что происходит за пределами любой познаваемой закономерности. Да, но я-то вижу закономерность во всем, что со мной происходит! Я бросил вызов Богу и всячески Его поносил. В ответ Он – значит, Он существует! – сначала ниспослал мне победу, а потом полный крах. А теперь привел ко мне эту старуху. И тем самым вновь поманил меня надеждой на спасение, вновь зажег свечу в обступившем меня мраке – значит, Он существует. И явно подталкивает меня в определенном направлении, к какой-то определенной цели.
Однако если Его все же нет, то я подпадаю под закономерность огромного, но все же не бесконечного числа случайностей. Среди миллиардов человеческих судеб моя судьба всего лишь единица, одна из миллиардов, но она моя, это моя судьба, и она отличается от всех других – пусть на самую малость, на неуловимую долю мгновения, но отличается, потому что диктуется моей волей, потому что тогда я сам, сознательно и свободно, двигаюсь к определенной цели, к моей цели.
Это так, хотя никто не может этого доказать, ибо никто не в силах сравнить миллиарды человеческих судеб. Ведь не считает же никто миллиарды капель, падающих на землю за недели тропических ливней. Однако теоретически можно было бы их сосчитать, ибо падает не бесконечное количество капель, а вполне определенное и каждая капля падает по-другому и на другое место. И ни одна из них не повторяет в точности падения другой капли среди миллиардов выпавших на землю.
Мячик ли я в руке Божьей или дождевая капля, но Он подает мне знак. И я должен ему следовать. Я еще жив, еще могу мыслить, действовать, выбирать. Или же это Бог действует, выбирает и мыслит за меня и подталкивает меня к следующей станции на моем пути.
Станция эта называется доктор Шауберг.
5
– …и только мучилась всю жизнь с этим негодяем. И изменял ей, и в рулетку играл. Вдобавок вернулся из России раненый, и ей пришлось два года его выхаживать.
Я вдруг опять услышал голос Гермины Готтесдинер, увидел пивную, танцующего поросенка на рекламном щите… Все это вновь возникло вокруг меня: несчастная старуха, бутерброды, голос диктора, говорящий о нищете и насилии, об угнетении и страхе, о стихийных бедствиях во всем мире. Наверняка я всего лишь на доли секунды отвлекся мыслями от всего этого, от мучений миллиардов людей – дождевых капелек.
– А ведь она могла бы выйти за генерала!
– Кто «она»?
– Ну, моя бедная Виктория. Он ее так обожал! А разве генерал – не самый лучший супруг? Нет лучше мужа, чем генерал! И в мирное время, и в военное. Даже если войну он проиграет! Даже если попадет в плен! Все его чтут, даже враги, они предоставляют ему слуг и красивую виллу. Никто в него не стреляет, не ранят его, не преследуют. Жалованье он исправно получает, а его вдова – пенсию. Нет такого человека, кто бы осмелился его уволить или прогнать. И ему нечего бояться, что с его пациентом что-то случится. Его окружает почет и уважение – потому что он генерал. – Фрау Готтесдинер тяжело вздохнула: она наконец насытилась. – Но она не захотела меня послушаться, моя Виктория! Буквально вешалась ему на шею, этому Шаубергу…
– Сколько вы хотите за альбомы?
– Пятьсот марок. – Это вырвалось у нее как бы невольно, и она сама смутилась. Старая женщина поперхнулась, закашлялась, с трудом глотнула воздух, прижала обе ладони ко рту и затряслась. Наконец она прочистила горло. И едва слышно выдавила: – Ну ладно, триста. Но уж никак не меньше. Только за квартиру надо…
– Я дам вам пятьсот.
Она схватила мою руку и чмокнула ее с набитым ртом.
– Я знала! Не зря я молила Бога!
– Когда вы в последний раз видели своего зятя? – Мне нужно было соблюдать осторожность и не ставить вопросов в лоб. Но, к счастью, все ее мысли были заняты деньгами.
– Когда видела? Кого? Ах, зятя! Перед похоронами. Пошла к нему, чтобы помириться.
– Куда?
– В такой старый дом у порта. Там отовсюду так и разит рыбой, помоями и грехом. Живет у какой-то размалеванной бабы. Волосы крашеные, как солома, наверняка шлюха. Знаете, что он сделал? Он меня выставил! – Голос ее задрожал и взвился. – «Убирайся отсюда! Чтобы глаза мои тебя больше не видели…» – Она помолчала. – Так выглядело наше прощание. А ведь она могла бы выйти за генерала.
Не по годам ей было пить столько пива. Так что стоит попытаться. Если с ходу не выйдет, попробую по-другому. Мне сразу пришло в голову несколько вариантов.
– А он все еще живет на Моттенбургерштрассе?
– Как это? Почему на Моттенбургерштрассе?
– Но вы сами только что сказали – в доме тридцать четыре.
– Я этого не говорила!
– Но…
– Да что это со мной? Он живет вовсе на Шлахтербуденштрассе. Номер четыре. Прямо за Рыбным рынком. У этой размалеванной шлюхи. Ее зовут Гецувайт.
Ага, получилось с первого захода. На рекламном щите поросенок все так же жонглировал светящимися кубиками. ВАШЕ СЧАСТЬЕ – В ВАШИХ РУКАХ! НАБЕРИТЕСЬ СМЕЛОСТИ! РИСКНИТЕ!
Вперед. Рискни, дождевая капля.
На Шлахтербуден. Номер четыре. У размалеванной крашеной блондинки. У этой самой Гецувайт.
6
– Вы – фрау Гецувайт?
– А вы – из полиции нравов?
– Нет.
– Из уголовной?
– Нет.
– Так в чем же дело? – Она и впрямь была размалевана, хоть и не до конца: одной брови и туши на ресницах пока не было. Но ярко накрашенный рот зиял, как открытая рана, фиолетовые тени у глаз были на месте, как и черная мушка на щеке. Голос ее звучал простужен но и хрипло, почти по-мужски.
– Мне надо видеть доктора Шауберга, – сказал я.
– Здесь он уже не живет.
Дом фрау Готтесдинер тоже описала весьма точно: тут и впрямь отовсюду разит помоями и грехом. Лестница деревянная, стены тоже, буро-зеленая краска кое-где осыпалась. С сырого потолка свисали голые лампочки на голых проводах. Водопровод в коридоре. Там же и уборные.
– Не можете ли дать мне его новый адрес?
– Нет. – И тут же резким движением попыталась захлопнуть у меня перед носом дверь, грязную дверь с облупившейся эмалированной табличкой:
Э. ГЕЦУВАЙТ
Артист цирка
Но я успел просунуть ногу в щель.
– Вы в своем уме? А ну, убирайтесь отсюда!
За моей спиной послышался звук спускаемой воды, дверь одной из уборных отворилась. На пороге появился шаркающий старик, замер на месте и уставился на меня. И я сказал, ничего определенного не имея в виду, зато очень громко:
– Тогда я вынужден обратиться в полицию!
Слово «полиция» подействовало, как выстрел. Фрау Гецувайт вздрогнула. Сзади и рядом распахнулись двери. Отовсюду выглядывали люди: любопытные и злорадные, старые и молодые, был там и рахитичный мальчик в ботинке на толстенной подошве и с ржавыми металлическими пластинками.
– Он что – из полиции?
– Что опять стряслось?
Я сунул в руку фрау Гецувайт банкнот в пятьдесят марок. Она оглушительно чихнула.
– Проходите. – Любопытным соседям, высунувшимся в холодный коридор, она бросила: – Занимайтесь своим собственным дерьмом!
А они все – старик, стоявший на пороге уборной, женщины в проемах дверей и мальчик-хромоножка – смотрели на нас и молчали, не двигаясь. Фрау Гецувайт с треском захлопнула за собой дверь. В коридоре зашушукались.
В прихожей было не повернуться. На ларях и шкафах громоздились чемоданы, коробки и свернутые в трубку ковры. Тускло горела лампочка под розовым стеклянным абажуром.
Фрау Гецувайт загораживала собою проход. Она была явно взволнованна, казалась растерянной и даже заплаканной. Темно-красный халат распахнулся, открывая молодые грудки и белую, нежную кожу. Я заметил, что на ней были мужские брюки с болтающимися подтяжками и мужские ботинки.
– Как вы узнали мой адрес?
– Мне дала его теща Шауберга. Правда, она упоминала даму – фрау Гецувайт.
– Старуха видела меня в женском платье.
– А на самом деле вы…
– Эрик Гецувайт, артист. Мое амплуа – женские роли, – сказал он, энергично, по-военному, поклонившись, и даже щелкнул каблуками. Белокурый парик при этом съехал набок, и он водворил его на место женственным движением, резко контрастировавшим с его военной выправкой. Слева от меня отворилась дверь, и появилась очень хорошенькая девушка в небесно-голубом шелковом платье. Она с любопытством уставилась на меня и спросила с вызовом: – Может, тебе помочь, Эрика?
– Да нет, господину просто нужно кое-что узнать.
– О, очень жаль! – Девушка хихикнула и скрылась за дверью.
– Это мой партнер, – сказал Гецувайт. Он глянул на банкнот в пятьдесят марок, зажатый в руке, потом на меня и вздохнул. – Не из уголовной полиции. Значит, вам наверняка нужен…
– Нет.
– Что – нет?
– Мне не нужен наркотик.
– Тсс… – Он тревожно поднял руку и кивнул на дверь. – Сволочи! – крикнул он обреченно. Из коридора донеслись удаляющиеся шаги. – Мы с ней тут привлекаем любопытство всего дома.
– Просто мне нужно найти этого Шауберга. Вот и все.
– Но я же вам сказал…
– Расскажите мне о нем. Я заплачу. – И я вынул из кармана еще один банкнот того же достоинства. Шауберг переехал. Этого я не ожидал. И с трудом вынес такой удар. Но не сдался. О нет, так легко я не сдаюсь. – Что он за человек? Какие у него друзья? Как он выглядит? Может, я его сам найду…
– Я действительно мало что о нем знаю. – Он прошел передо мной в спальню, где стояла двуспальная кровать. Извините, но я вынужден закончить свой туалет. – Он скинул с плеч халат, и я вновь увидел крепкие грудки молодой женщины, очень узкие бедра и белую нежную кожу. – Наш первый выход в половине восьмого.
– Так рано?
– Дополнительная программа. В порту стоит на причале английский тяжелый крейсер. И тамошние ребята с ума сходят по нам с Раулем. – Садясь за гримерный столик, он опять оглушительно чихнул. – Вы только подумайте! Шеф специально пригласил из Франкфурта двух циркачек: «Женская борьба в грязи»! Они теперь томятся от безделья. А нам приходится повторять свой номер по шесть раз. – Это он сказал с нескрываемой гордостью. И маленькой электробритвой начал брить волосы под мышками. При этом опять погрустнел. – Провались все пропадом. Чем чаще бреешь, тем быстрее отрастают. А в вечернем платье все видно.
– Когда Шауберг отсюда съехал?
– Он не съехал, я его вышвырнул.
– Почему?
– Не терплю уголовщины в своей квартире. – Он тщательно нарисовал отсутствовавшую бровь, потом плюнул в коробочку с тушью для ресниц и размешал маленькой кисточкой. – Клянусь вам, сперва я ни о чем не догадывался.
– О том, что он имеет дело с наркотиками?
– Да. А как только догадался, тут же выкинул его из квартиры. Кто бы вы ни были, я вам откровенно скажу: мы с Раулем зарабатываем свой хлеб честным трудом. Мы с ним артисты цирка. И не имеем никакого отношения к грязным делишкам Шауберга.
– Ничуть в этом не сомневаюсь.
Но слова так и лились из него, и, подкрашивая ресницы, он продолжал оправдываться:
– У нас есть свидетельство. Мы платим высокие налоги…
– Я все понял.
– …нас регулярно осматривают врачи.
В спальне топилась печурка. Пахло пудрой, гримом, дешевыми духами. Повсюду валялись матерчатые куклы, коробки конфет и шелковые подушечки. На стенах висели фотографии, на которых был запечатлен Эрик Гецувайт с разными партнерами. На кровати лежали шелковые чулки, дамское белье и черное вечернее платье с большим декольте.
– Я, конечно, заметил, что к нему приходило очень много посетителей. Но поверил, когда он сказал, что это всё его приятели. Я вообще всем верю, это мой главный недостаток. Потому и блестящей карьеры не сделаю. – Он чихнул.
– Будьте здоровы!
– Спасибо. Осенью я не вылезаю из простуды. А в это время самый разгар сезона! Одежды-то на мне почти нет. Так и помереть недолго.
– А как же вы обнаружили, чем занимается доктор?
– С одним из его клиентов случился здесь приступ. Знаете – рычит, пена изо рта и все такое прочее. Приятно, не правда ли? Да еще при таких соседях. – И вдруг жалобно воскликнул: – Ну как там мой бюстгальтер?
Из соседней комнаты донесся задорный голосок Рауля:
– Еще минуточку, Эрика.
И вдруг мне стало плохо. Кулак. Опять дал о себе знать. Нет. Нет. Нет! Не здесь. Не сейчас. Я немного приоткрыл окно.
– Что вы делаете? Я же простужен…
– Только на секунду… Мне нехорошо… – Я судорожно вдыхал холодный воздух, несший запах близкого порта.
Гецувайт побледнел.
– Всевышний! Да вы тоже из этих!
– Нет…
– Эй, вы! Только не устраивайте мне здесь приступ! Кулак медленно поднимался. Я вцепился в ручку окна.
Приступ. Что, если и вправду начнется? Дышать. Глубоко дышать…
– Хотите коньяку?
– Да… – О Шерли, Шерли, помоги мне. Зачем я сюда пришел, к этому гермафродиту, в эту дурманящую вонь? Почему не остался в отеле?
– Прошу.
Я опрокинул рюмку. Полегчало. Из окна второго этажа я смотрел вниз на опустевший Рыбный рынок, а сам осторожно дышал, прислушиваясь к тому, что происходит у меня внутри. Сейчас она была пуста, эта рыночная площадь, местная достопримечательность, с которой я познакомился несколько дней назад после субботней ночи, которую мы прокутили вместе с Косташем, моим продюсером.
Каждое воскресенье в пять утра на площади Рыбного рынка появляются ларьки. И начинается пестрая ярмарка – до половины десятого. В этот момент взвывает сирена, и ларьки закрываются.
На Рыбном рынке Гамбурга можно купить не только рыбу, но и все виды съестного, домашнюю утварь, игрушки, одежду – дешевле, чем где бы то ни было. И каждое воскресенье, как только рассветет, площадь выглядит как декорация сюрреалистического фильма. На свет Божий появляются самые отпетые и опустившиеся люди дна – в отрепьях, заросшие щетиной, пьяные; тут и проститутки, не нашедшие спроса на Реепербане, и матросы из других стран, и добропорядочные бюргеры, и экономные домашние хозяйки, выгадывающие каждый грош; а между ними – красивые декольтированные дамы в вечерних платьях и мехах, позванивающие украшениями, смеющиеся, возбужденные, под руку с мужчинами в смокингах.
В эти часы окрестные пивнушки набиты до отказа. Сейчас они были пусты. Я увидел фасад «Айеркорса», где мы с Косташем пили пиво и ели жареную рыбу под звуки джаза из динамиков, колокольного звона, сзывавшего верующих к мессе, и голосов двух женщин, подобранных нами у «Лаузен» и бранившихся за нашим столиком.
– Эй, вы!
Гецувайт глядел на меня с нескрываемым страхом. Он стоял передо мной полуголый, намазанный, напудренный и очень озабоченный.
– Прошу вас, уходите. Я просто не могу иметь новых неприятностей.
– Все уже прошло. – Я протянул ему второй банкнот. Он взял его нерешительно, колеблясь между опасением, что у меня все-таки будет приступ, и алчностью. – С тех пор вы больше не видели Шауберга?
– Ни разу. В том-то и дело. Я скоро с ума сойду от всего этого.
– От чего?
– Телефон звонит теперь днем и ночью. Не могу же я его отключить, у меня тоже есть свои клиента. Вы не поверите, что они себе позволяют, эти его дружки! В три часа ночи уже звонят, проклятые. И каждый заявляет, что умирает… Грозятся себя убить… Или меня, если я им не скажу, где доктор… И называют себя разными прозвищами! – Теперь он снимал с себя брюки и ботинки. – Петрушка! Голубой Мальчик! Строгая Шкрабиха! Какой-то сумасшедший дом! Не надо было мне пускать его на квартиру, этого подлеца!
Дверь открылась. В комнату вошел его партнер, повертел коротким шелковым платьицем, из-под которого выглядывало множество нижних юбок, и протянул Гецувайту черный бюстгальтер.
– Наконец-то.
– Я намертво пришил обе бретельки, Эрика. Пускай теперь мальчики вновь попытаются. – На Рауле был черный парик с косами. Он кокетливо ткнул себя пальчиком в щеку и прижался ко мне. – Нравлюсь я тебе, милочек?
– Прекрати дурацкие шутки и помоги мне надеть корсет, – сказал Гецувайт. И застеснялся, взяв с кровати черные трусики. – Будьте добры отвернуться.
Я смотрел из окна в сторону порта, где над верфями «Блом и Фосс» множество прожекторов высветляли вечернее небо. И в этот поздний час оттуда доносился перестук бесчисленных клепальных молотков, скрип подъемных кранов и приглушенные гудки буксирных катеров. А здесь, перед домом, по мокрым булыжникам Рыбного рынка скользили темные лимузины.
– Этот проклятый бюстгальтер, – простонал за моей спиной Гецувайт. – Вы себе просто не представляете. Перетягивает так, что не вздохнешь.
– У вас такая красивая грудь, – заметил я. – Вам вообще ни к чему бюстгальтер.
– Еще как к чему. Входит в наш номер. Ведь мы делаем стриптиз. О Господи, теперь еще этот корсет!
Вверх по Эльбе буксиры, видимо, тащили грузовое судно – воздух тревожно прорезали лоцманские свистки.
– Когда я его выставил, я, разумеется, все рассказал полиции.
– И что же?
– Они расследуют это дело. Но предъявить ему ничего не могут. Такие, как он, не оставляют следов. Ой! Осторожнее, Рауль!
– А ты не будь таким неженкой, – грубо обрезал его тот.
– А подружки у него не было?
– Как же, была. Одна блондиночка. По имени Кэте.
– А по фамилии?
– Не знаю. Все звали ее просто Кэте.
– Она ходила на панель?
– Да. Но никогда не приводила мужчин сюда. Этого я бы не разрешил. Можете повернуться.
Теперь он был в корсете и шелковых чулках, на ногах – туфли с высокими каблуками. Он побрызгал себя духами, прицепил к ушам огромные клипсы и надел на шею жемчужное ожерелье.
– Кэте исчезла вместе с ним. Бесследно. Я уже сам пытался ее найти, потому что мне до смерти надоели эти Петрушки и Голубые Мальчики. Я думал, может, она знает, где скрывается этот Шауберг. Но ничего не вышло. – (Я вынул из кармана третий банкнот.) – Оставьте это, я вовсе не собираюсь вас обобрать. – Он шагнул в вечернее платье, которое Рауль, распялив, держал наготове. Застегивая на нем молнию, небесно-голубой юноша сказал:
– Дайте мне эти пятьдесят марок. Я знаю, где Кэте.
Гецувайт удивленно вскинулся:
– Как же… Как же это, Рауль!
– Так где она?
– Сперва деньги, – сказал Рауль.
Я протянул ему деньги.
– Знаете Гербертштрассе?
– Нет.
– Это тут, рядом. Вам всякий скажет. Она там работает. В одном борделе.
Голос Гецувайта взвился:
– А ты откуда знаешь?
– Я там был.
– Ты был в…
– Ах, заткни, наконец, хайло, – сказал юноша с косичками и дал старшему под зад. Гецувайт упал на кровать и жалобно воскликнул:
– Почему ты так груб со мной?
– Но вам придется поспрашивать, – сказал Рауль. – Там несколько борделей. Вся улица – сплошные бордели.
– Спасибо. – Я направился к двери. В желудке начало мутить. Коньяк был плохой. Рауль еще сказал мне вслед:
– Она говорит с саксонским акцентом.
Когда я шел по прихожей, я услышал грустный голос Гецувайта:
– Ты мне изменяешь!
– Заткнись!
– Я подобрал тебя в канаве… Я дал тебе все… А теперь… Теперь ты ходишь на Гербертштрассе, свинья!
– Как ты меня назвал? Ну, погоди!
Я услышал звонкую пощечину. Гецувайт взвизгнул. И, уже глотая слезы, пробормотал:
– О, до чего же ты подл. Порвал мое прекрасное ожерелье…
Я открыл входную дверь. За ней стоял рахитичный мальчик с хромой ногой. При виде меня он отступил немного, но не убежал. И глаза у него были такие же пронзительные и всезнающие, как у той мертвой чайки.
7
Руки у меня дрожали, когда я открывал черную сумку, вынимал бутылки, отвинчивал крышку термоса и готовил двойное виски со льдом и содовой. Сумка стояла на сиденье рядом. Я сидел за рулем черного «мерседеса», который предоставила в мое распоряжение фирма «Джокос». Машина была припаркована в нижнем конце улицы Реепербан. Неоновые рекламы, фото и афиши, окруженные морем разноцветных огней, манили и расхваливали товар на все лады:
ИСТИННО ПАРИЖСКАЯ НОЧНАЯ ЖИЗНЬ В ГОЛОВОКРУЖИТЕЛЬНОЙ РОСКОШИ. НАШИ КРАСАВИЦЫ ПОКАЖУТ ВАМ ВСЕ СВОИ ПРЕЛЕСТИ. ЕВА, РАЙСКОЕ БЛАЖЕНСТВО НОЧИ. СТРИПТИЗ БЕЗ ПЕРЕРЫВА. РЕВЮ ВОСХИТИТЕЛЬНЫХ ПТАШЕК ЕЛЕНЫ. САД ЛЮБВИ АМУРА. ЮЖНОАМЕРИКАНСКИЕ ЭРОТИЧЕСКИЕ ФИЛЬМЫ. ЗА ДВЕ МАРКИ ВЫ МОЖЕТЕ У НАС ЕСТЬ, СКОЛЬКО ХОТИТЕ.
Машину я попросил пригнать из гостиничного гаража, когда фрау Готтесдинер распрощалась со мной. Запасся виски, льдом и содовой. Из сейфа в отеле вынул пачку банкнотов, так как понимал, что мне понадобятся деньги, много денег. И теперь сидел в машине и потягивал виски, а ветер за стеклами все еще завывал.
Непогода никого не испугала. По тротуару текла людская река, мужчины и женщины толкали, теснили и задевали друг друга. Перед питейными заведениями стояли зазывалы, совали прохожим рекламные листки, что-то наперебой кричали, тянули нерешительных за рукав. ЖЕНСКАЯ БОРЬБА В ГРЯЗИ – БЕЗ ПЕРЕРЫВА. ПОКАЗ НЕЙЛОНОВОГО БЕЛЬЯ. ХОРОВОД ПОРОКА. ДЕВУШКИ В ТАКСИ. ПОТАНЦУЙТЕ С ЛУЧШИМИ МАНЕКЕНЩИЦАМИ ГЕРМАНИИ. СЕМЬ СМЕРТНЫХ ГРЕХОВ. РЕВЮ «ПИГАЛЬ» ДО УТРА НОЧИ В ГАРЕМЕ, КУПАНЬЕ В ШАМПАНСКОМ. НЕВИДАННЫЕ ТАНЦЫ КРАСАВИЦ. ЛОЛА МОНТЕЦ. СЕКС-БОМБЫ ЖДУТ ВАС.
Там, внизу, на верфи, стучали клепальные молотки, ползали подъемные краны, ночная смена работала, как и везде в этой стране, которая жила, вкалывала, наслаждалась, зарабатывала и транжирила, как в лихорадке.
Сейчас! Сегодня! Кто знает, что будет завтра?
НАПАДЕНИЕ НА БЕРЛИН ОЗНАЧАЕТ ТРЕТЬЮ МИРОВУЮ ВОЙНУ, СКАЗАЛ ЭЙЗЕНХАУЭР…
В толпе, снующей по тротуару, я видел пьяных орущих матросов – китайцев, американцев, алжирцев, индийцев, итальянцев, негров. Громко взвизгивали девицы. Маняще улыбались проститутки. Ветер нес по улице обрывки громыхающей музыки, вырывавшейся из дверей. Здесь все жадно старались урвать от жизни. Сейчас! Сегодня! Кто знает, что будет завтра в Алжире, Китае, Индии или Мексике? Какие новые страдания, какие новые катастрофы, диктаторы, войны ждали их всех?
Со свистом, перешедшим в вой, а потом в оглушительный грохот, уже вновь сменившийся затихающим вдали свистом, над портом пронеслись реактивные истребители. И музыка опять полилась из дверей дансингов. «Нет тебя красивей, please let me explain…»
Я прихлебывал виски, глядя на текущий мимо меня людской поток, и чувствовал, что понемногу успокаиваюсь. Мне нужно было обрести полную уверенность в себе, прежде чем отправиться на Гербертштрассе.
На всякий случай глотну немного еще.
8
Перед железными щитами толпились подростки, жаждавшие взглянуть на улицу борделей. Им преграждали доступ сутенеры, небрежно стоявшие в проходах, прислонившись к щиту, – руки в карманах, воротник поднят, сигарета в углу рта. По пальто из синей фланели, брюкам без отворотов и короткой стрижке они с первого взгляда определили, что я иностранец, и полдюжины молодцов сразу подскочили ко мне.
– Come with me, Sir. First-class yum-yum-girls…
– Не желаете ли сестричек?
– Лесбиянками не интересуетесь? Сеанс экстра, только для вас.
Я взял за рукав одного из них и подтолкнул в проход между щитами. Остальные тут же отстали. Здесь не принято мешать другому делать деньги. Мой молодец был одет в пуловер с высоким воротом и короткую кожаную куртку.
– Значит, сестричек?
– Нет. Здесь есть одна блондиночка из Саксонии. Зовут Кэте.
– И что с ней?
– Ничего. Хочу ее.
– Почему именно ее?
– Обожаю саксонский акцент.
Он критически оглядел меня, потом ухмыльнулся. Здесь наверняка всякого навидались.
– Дайте мне десять марок, и я вас отведу.
Улица борделей была коротенькая, мощенная старинным круглым булыжником, без тротуаров. Низенькие фахверковые домики с уютными фронтончиками производили идиллическое впечатление. Первые этажи были заняты большими освещенными витринами. В них сидели полуобнаженные женщины. У витрин толпились матросы. Они стучали по стеклу, что-то выкрикивали и смеялись. Кое-кто из девиц делал им знаки. Другие вязали. А одна, рыжая, на которой не было ничего, кроме узеньких трусиков, сидела в бархатном кресле и читала журнал.
– Вам сюда. – Перед входом в бордель мой провожатый остановился. – Что, если я вас попрошу сказать бандерше, что я привел вас с Реепербана? Вам все равно, а я получу проценты.
Насколько стар дом, видишь, только когда войдешь. Низкие потолки с выступающими балками. Скрипучие лестницы, маленькие окошки. Потертая мебель. Много плюша. Шелковые портьеры в пятнах. Порнографические рисунки. Фотографии на стенах с отставшими кое-где обоями.
В общем зале было людно и шумно. Здесь пили и пели. Играл проигрыватель. Девушки заходили в витрины, выходили из них, усаживались на колени к мужчинам. Одни парочки поднимались по лестнице на второй этаж, другие по ней спускались.
Не успел я сделать и трех шагов, как передо мной выросла мадам. На ней было черное платье с глухим воротом, усеянное жемчужинами, а сама мадам отличалась внушительными формами, грацией и необычайной любезностью.
– Bonsoir, Monsieur.
Я кивнул в сторону сутенера.
– Мы с ним пили пиво. И он сказал, что у вас тут есть девушка, говорящая с саксонским акцентом.
– Да, это так. Ее зовут Кэте. Только вам придется чуть-чуть подождать.
– Желаю повеселиться, – сказал мне сутенер. И повернулся к мадам: – Не забудь обо мне, мать.
– Я веду точный учет. И ни разу еще не забыла ни одного процента, Шорш, – с достоинством ответствовала та. Потом помогла мне снять пальто. – Вы пришли в неудачное время, сударь. Сейчас у нас тут заурядные посетители. Отчего вы не пришли пораньше? После обеда? Или же после завтрака?
– Разве у вас открыто в такую рань?
– Мы работаем круглосуточно, – ответила она без тени улыбки. Ее седые волосы были безукоризненно уложены. – У нас много постоянных клиентов. И многие предпочитают заглянуть к нам ненадолго перед работой. У хорошего семьянина вечером нет времени, не так ли?
Два пьяных русских матроса пустились в пляс: скрестив на груди руки, они приседали и выбрасывали вперед ноги. У лестницы сидел щуплый китаец. Перед ним стояла бутылка коньяка; он был порядком пьян и плакал. Я спросил у мадам, пока она вешала на крюк пальто:
– Что это с ним?
– С кем? А, это Йин. Кошмар. Видите ли, он ходит на танкере по маршруту Гамбург – Персидский залив, всегда по одному и тому же маршруту. И, находясь в Гамбурге, живет у нас. И почта его тоже приходит к нам. Сегодня он получил письмо с родины. Его родители и обе сестры погибли.
– Как это произошло?
– Они жили на острове, принадлежащем красному Китаю. А там опять началась длительная артиллерийская перестрелка. И один снаряд угодил как раз в крышу их дома. Не хотите ли заказать бутылку шампанского, пока ждете?
– Если вы согласитесь выпить со мной бокал… Мадам повела меня мимо плачущего Йина в салон, обставленный более изысканной мебелью, увешанный зеркалами и устланный огромным ковром. Обслуживал нас кельнер громадного роста. Фрау Мизере – так звали мадам – держала бокал, изящно отставив мизинчик, курила сигару и рассказывала о своем заведении.
– В этом салоне происходят наши завтраки с шампанским. Понимаете, мы работаем в две смены. Таким образом, часть девушек всегда к услугам клиентов. Кроме того, я, разумеется, в любое время принимаю предварительные заказы по телефону. – Она так и сказала: «предварительные заказы». – Дела идут неплохо, грех жаловаться. В основном, конечно, туристы и матросы. Но, как говорится, с миру по нитке… Думаете, Травемюнде живет за счет нескольких действительно крупных игроков? Впрочем, в последнее время наши гости все чаще приходят сюда с женами.
– Как это? Жены при сем присутствуют, что ли?
– Господь с вами! Это мужья присутствуют.
Домом на Гербертштрассе фрау Мизере владеет с 1933 года.
– Мои родители были хозяевами «Серебряного шара». Вы наверняка о нем слышали.
– К сожалению, нет.
– Это странно, ведь наше заведение прославилось на весь мир. Датский король Фредерик Восьмой умер в наших стенах.
– Да что вы!
– Уверяю вас! Дедушка нынешнего короля. Разрыв сердца. В комнате малышки Эдельтраут. Так звали девушку. Кстати, тоже была родом из Саксонии. Это случилось четырнадцатого мая двенадцатого года. Мне было в ту пору семь лет, и я жила у бабушки. Вечером приехали родители и все рассказали; вы себе не представляете, что творилось. Дом оцепила полиция. Тайные дипкурьеры. Мои родители так радовались, когда тело Фредерика Восьмого наконец увезли, скажу я вам. А ведь такой был приятный клиент! Приходил каждый раз, как наезжал в Гамбург. Конечно, тогда еще никто не знал, что к нам является его величество собственной персоной. – Она рассмеялась. – А с другой стороны – какая сногсшибательная реклама! От наплыва гостей у Эдельтраут месяцами глаза слипались…
В дверь постучали. Вошла белокурая пухленькая девушка. На ней была короткая юбочка с бретельками и прическа, как у девочки-подростка. Пышный бюст выглядывал из открытой белой блузки, украшенной гербом с надписью: «ИНТЕРНАТ». Деланно тоненьким голоском она пролепетала:
– Фрау Мизере, мне передали, чтобы я зашла к вам, как только освобожусь. – И сделала мне книксен.
Мадам допила свой бокал, предложила нам опорожнить бутылку, прежде чем отправимся наверх, и с достоинством удалилась.
– Я тебе нравлюсь, дяденька? – Кэте заученно играла свою роль, как актриса после сотого спектакля. Ей было никак не больше двадцати пяти – смазливая мордашка с круглыми щечками, пухлыми губками и удивленно распахнутыми глазками. Она казалась необычайно добродушной и наивной.
– Да, ты мне нравишься.
– За твое здоровье, дяденька! – Ее акцент не поддается описанию. На ней были туфли без каблуков и полосатые носки до колен, в волосах торчал бант. Фрау Мизере на славу потрудилась над ее образом. – Надеюсь, ты меня не обидишь. А то я боюсь. Ведь я еще очень молода. И еще никогда… – Она не договорила и уставилась на пачку банкнотов, которую я вынул из кармана. Я дал ей сто марок.
– Это тебе. Можешь получить и еще больше.
– О, дядечка! А что я должна за это сделать? – Она так прижалась ко мне, что бюст совсем вывалился из выреза блузки. – Что-то ужасное, да?
– Отнюдь.
– Шепни это на ушко своей крошке…
– Ты должна мне сказать, где находится доктор Шауберг.
Страшно было видеть, как она перепугалась. Ее крошечный умишко выдавал ее с головой и делал совершенно беззащитной. Как только я произнес это имя, она побледнела как полотно и выронила бокал, который, правда, не разбился, а покатился по ковру.
– Шауберг? – Куда подевались все ее детские ужимки. И тоненький голосок был забыт, она говорила и вела себя теперь как до смерти испуганная, комично вырядившаяся женщина. – Не знаю я никакого доктора Шауберга!
– Не лги. Гецувайт мне все про вас рассказал. На ее глазах выступили слезы.
– Не бойся, я не из полиции. – Я дал ей свой паспорт. Теперь я мог чего-то добиться только с помощью правды. Она, запинаясь, прочла:
– Питер Джордан… Вы американец?
– Да.
Она прочла по слогам:
– Profession: Actor. Это значит – актер?
– Да. – Профессия: актер. Так значилось в моем паспорте все эти двадцать лет; каждый раз, когда его продлевали, я на этом настаивал.
– Что… Чего вы от него хотите?
– Значит, ты его все-таки знаешь.
– Да… Нет… Отстаньте от меня! – Она никак не могла взять в толк, что к чему. Она вообще была не слишком толкова, эта бедная малышка Кэте, играющая «под девочку» в заведении фрау Мизере.
– Не плачь. Ты его знаешь. И любишь. Мне давно все это известно. – Я сунул ей под нос банкноты. – Он имеет шанс заработать деньги. Много денег, гляди.
Она слабо вскрикнула:
– Не знаю, где он! Хоть засадите меня за решетку! Хоть убейте! Не знаю!
– Вот тебе еще сто марок.
Я погладил ее по волосам. Она вздрогнула. Видимо, не часто гладили ее по волосам, она вообще не была избалована нежностью. Все еще испуганно, но уже более доверчиво она взглянула мне в глаза, словно маленький зверек.
– Его нет в Гамбурге…
– Но ты все же с ним видишься. Он навещает тебя время от времени.
– Да…
Я слегка помахал пачкой банкнотов. Она сдавленно выговорила:
– Мы обручились… И поженимся.
– Вот как?
– Вальтер дал мне честное слово. Как только он вновь встанет на ноги. Тогда мне больше не придется… – Она прикусила язык.
Я погладил ее банкнотами по щеке.
– Вот это и поможет ему встать на ноги.
– Я… Я могла бы, наверно, позвонить его друзьям, раз это так важно.
– Очень важно.
– Может, его друзья знают, где он.
– Ну, вот видишь. Где здесь телефон?
– В бюро у фрау Мизере. Но вы выйдете из комнаты, пока я буду говорить, не хочу, чтобы вы слушали. Я вас потом позову!
– Хорошо. Скажи его друзьям, что у меня есть деньги. Много денег.
Я залпом выпил бокал шампанского. На всякий случай. Моя машина с черной сумкой стояла в конце Реепербана. Для меня это было все равно что на луне. В моем состоянии малейшее расстояние представлялось непреодолимым. А где мой отель? И где уверенность, что все обойдется? Где я найду помощь, если приступ опять…
Ладно, все. Наплевать и забыть.
– Давай звони, – сказал я Кэте. Шампанское потекло у меня по подбородку. Я слишком быстро опрокинул бокал.
9
– Папа, мама, две сестлы, – сказал Йин и загнул четыре пальца.
Бюро фрау Мизере располагалось рядом с лестницей. Верхняя часть двери была застеклена, и я видел Кэте, говорящую по телефону.
– Уж сколько лет стлеляют. И никогда ничего не случалось.
Лицо Йина опухло от слез. Как все китайцы, он не выговаривал «р». За его спиной пели и плясали пьяные матросы. Проигрыватель гремел: «Ангорскую киску она мне принесла…»
– Сналяд. Плямо в наш дом. Все мелтвые. «…и кисонька эта матроса завлекла…»
– Что вам скажу? Папа, мама, сестлы, они в душе были всегда коммунисты. Генелала Чан Кайши ненавидели. Можете понимать? Лядом живут люди, они любят Чан Кайши. И все живые остались… – Он опять залился слезами.
В бюро Кэте положила трубку и пошла к двери. Открыла. Щеки ее пылали от волнения.
– Идите сюда!
– Что слышно?
– Он позвонит через несколько минут.
– Шауберг?
– Да.
Мимо проплыла фрау Мизере.
– Если вы ждете звонка, Monsieur, прошу вас, пройдите в мое бюро.
– Благодарю, мадам.
– Приходите к нам как-нибудь после завтрака. Здесь будет совсем другая публика. Я просто сгораю от стыда.
Бюро было тесноватое. На столе стояла пишущая машинка, на полках – множество папок. Образцово поставленное дело. Из машинки торчало неоконченное письмо. «В налоговую инспекцию Гамбург-Норд. В связи с моей декларацией о доходах за октябрь 1959 г. сообщаю…»
Мы сели на старый диванчик, над которым висел коврик с вышитым изречением: СПОКОЕН ТОТ, У КОГО СОВЕСТЬ ЧИСТА. Блузка у Кэте все еще была расстегнута. Сцепив пальцы рук, она не отводила от меня взгляда. Из-за стены доносилась музыка, пение и крики.
– Ах, если вы сказали правду… Если бы Вальтер в самом деле мог заработать… Я хочу сказать, честно заработать…
– Конечно, честно.
– Нечестно он не согласится…
– Я знаю.
– Я его так люблю! И так хочу выйти за него замуж. Она глубоко-глубоко вздохнула. – Наверняка ничего не выйдет.
– Это почему же?
– У меня никогда ничего не выходит. Я невезучая. А он… Он такой образованный, такой интеллигентный… С университетом… А я… – Она грустно теребила пальцем губу. – Вы, уж конечно, сами заметили, какая я.
– Какая же?
– Глупая. Я недоумок. Стоит мне открыть рот, обязательно брякну что-нибудь невпопад. И еще – верю любому вралю. Когда я сбежала на Запад…
– Когда это было?
– Два года назад. Я работала трамвайным кондуктором в Лейпциге. А оказавшись на Западе, сразу же погорела – нарвалась на подлеца из подлецов.
– На кого?
– Такой красавчик с большой машиной. Наобещал мне с три короба – и собственную квартиру, и полторы тысячи в месяц. Только чтобы я для него танцевала. А уже через три недели велел мне лечь в постель с его гостями. И страшно поколотил, когда я отказалась. Нет, я глупа, безнадежно глупа! – В порыве искренней горечи она ткнула себя кулаком в лоб. – Если бы я не встретила доктора Шауберга, почем знать, что бы со мной стало… Не смейтесь!
– Я не смеялся!
– Все равно знаю, что вы подумали. Но я не такая, как другие девушки тут. У меня есть опора в жизни. Он обещал на мне жениться. У других такой опоры нет.
Над нами, на втором этаже, раздался топот. Потом женский визг и глухие удары.
– Это Нелли. У нее сегодня ее толстяк, он всегда ее колотит.
– Очень мило.
– Да это она больше для виду. Не так все страшно. Если бы вы знали, кто только к нам не вваливается… Вот бы вам поговорить с Мышеловкой.
– Как это – с «Мышеловкой»?
– Так мы прозвали Ольгу. У нее есть постоянный клиент. Денег куры не клюют. Каждый месяц приезжает из Дюссельдорфа. Задаривает Ольгу с головы до ног. И всегда привозит с собой несколько мышек.
– Каких еще мышек?
– Хорошеньких белых мышек с красными глазками. Ольга должна запихивать их в носки туфель и прохаживаться перед ним, пока все мышки не сдохнут. После его визитов Мышеловка два дня ходит мрачнее тучи. Понимаете, ей ужасно жалко несчастных зверушек. А кроме того, ей приходится постоянно лечить ноги – представляете, во что превратились у нее пальцы…
Телефон зазвонил.
Кэте вскочила и взяла трубку.
– Алло! – Услышав его голос, она вздрогнула и как-то вся съежилась. – Да, это я… Да, Вальтер, да… – Произнося это, она опустила голову и едва дышала. – Надеюсь, я все правильно сделала… Даю его тебе… – Она протянула мне трубку, мокрую от пота.
– Говорит Питер Джордан.
– Добрый вечер, мистер Джордан. – Голос низкий, слегка насмешливый. Я знал этот голос. Только откуда? – Это вы ребенком снимались в кино? Были известной кинозвездой?
– Да.
– И хотите со мной встретиться?
– Да.
Этот голос. Откуда я мог его знать?
– Приезжайте. Машина у вас есть?
– Да.
– Поезжайте в сторону Райнбека. Это городок к юго-востоку от Гамбурга. Кэте объяснит вам, как ехать. В пятистах метрах от въезда в город увидите старое кладбище. Остановитесь возле него и ждите.
– Хорошо.
– Но предупреждаю: если в. машине будет кто-то еще, вы меня не увидите. За сорок пять минут доедете.
Я положил трубку и сказал Кэте:
– Ты должна объяснить мне, как ехать.
– Есть у вас лист бумаги?
Я порылся в бумажнике. На пол выпала фотография Шерли. Кэте подняла ее.
– Кто это?
– Так, никто.
– Ваша любовь?
– Вот бумага.
– Вы будете счастливы, счастливы в любви, если и впрямь поможете нам с Вальтером, – сказала Кэте, кондукторша из Лейпцига, сбежавшая на Запад и нашедшая приют в борделе фрау Мизере.
10
Сперва я поехал по Мёнкебергштрассе к Главному вокзалу, потом по Гросе-Аллее к Боргфельдер-штрассе и дальше по направлению к автобану на Любек и Травемюнде. У поворота на шоссе к Хорну я свернул направо и дальше все время держался правее.
Дома по обочинам стали ниже, фонари реже. Людей почти не было. Серпик луны выплыл на небо, излучая какой-то призрачный свет, при котором все вокруг казалось бесплотным, не отбрасывающим тени. Я ехал вдоль какого-то канала, потом – линии железной дороги. Покрытие дорог было все хуже, попадались глубокие выбоины.
Потом домики кончились, с обеих сторон к кюветам подступили ивовые обрубки, искореженные, черные и зловещие. Ночь прорезали паровозные свистки. Лай собак. Я проехал несколько деревень. Яркой желтизной вспыхивали в свете фар их названия на дорожных указателях: РОТЕНБУРГСОРТ, ТИФ-ШТАК, МООРФЛЕТ. Здесь, за городом, буря сильнее давала о себе знать, я по рулю чувствовал, как она давила и сбивала машину с курса. Часы на тускло поблескивающей приборной доске показывали без десяти девять.
Я опустил стекло на одном из окон. Запахло стоячей водой и торфом. Наверное, здесь кругом болота? Потом я заметил низкую белую каменную ограду и каменные кресты за ней. Створки старых кованых ворот криво висели на петлях. Увидел увядшие цветы, сухую траву и голые проволочные остовы венков, перегоняемые ветром от могилы к могиле, от дорожки к дорожке.
Я остановил машину. Включил подфарники. Где-то за этими обрубками ив, за этой кладбищенской стеной стоял сейчас доктор Шауберг, наверняка имевший веские причины подвергать столь тщательной проверке своих гостей. Где-то там стоял. Сейчас появится.
Ветер гонял по кладбищу сухие листья, букетики цветов, венки. Я видел, как они катились, подпрыгивали, перелетали с места на место, и во мне ожило одно воспоминание, как это часто случается в связи с каким-то словом, запахом, жестом.
Когда я был маленьким…
Когда я был маленьким мальчиком, я снимался в фильме «Оливер Твист». Большой эпизод нужно было играть на таком вот кладбище в бурю и ветер. То кладбище специально построили в песках Калифорнии, на участке, прилегавшем к студии, куда с великими трудами навезли чернозема. Огромные вентиляторы имитировали ветер, специалисты по кинотрюкам «напускали» туман. Юпитеры с многослойными тюлевыми блендами создавали призрачный свет. Лишь в объективе камеры то кладбище казалось безлюдным, так как сзади, за юпитерами и «ветродуями», толпилось человек восемьдесят – осветители, реквизиторы, помрежи, монтажистки, моя мать, режиссер, – стояла звукозаписывающая аппаратура, тарахтели движки, высились фургоны с костюмами. И все же…
И все же в эту ночь при каждой новой сцене меня вновь охватывал леденящий страх, невыносимый ужас. И никто не мог, никто не хотел избавить меня от него, ибо все были в восторге: я так натурально изображал страх!
Но, ожидая доктора Шауберга возле запущенного кладбища у въезда в Райнбек, я думал не об этих ночных съемках, я вспоминал о тех двух часах в прошлом мае, пять месяцев назад, когда я вновь (в который раз?) смотрел этот фильм, «Оливер Твист», и в нем – ту сцену на кладбище.
На первом этаже роскошной и чересчур огромной виллы в мавританском стиле, где я обитал с Джоан, Шерли и всеми слугами, находился небольшой просмотровый зал. У меня были 16-миллиметровые копии всех моих фильмов. И я, как идиот, нет, как отпетый неудачник, вновь и вновь крутил свои старые ленты, некогда приводившие в восторг весь мир.
В тот майский день солнце пекло вовсю, живая изгородь из штамбовых роз у обрыва пестрела тысячью цветов, вокруг плавательного бассейна пышно цвели пуансеттии, флоксы и лилии, но я ничего этого не видел. Я смотрел «Оливера Твиста», я видел свое прошлое. Плотные занавеси на окнах не пропускали внутрь дневной свет, не пропускали жизнь 1959 года.
Здесь, в прохладной темноте зала, время остановилось в 1934 году. Я, тридцатисемилетний, сидел на низкой тахте перед стрекочущим кинопроектором и смотрел, как я, двенадцатилетний Оливер Твист, одинокий, дрожащий от страха, на серебристом экране, спотыкаясь, бреду по кладбищу, пытаясь спастись от преступников…
Дверь открылась, дверь закрылась.
Я почувствовал запах духов моей жены. Неслышно ступая по толстому ковру, она подошла и села рядом. Джоан часто смотрела вместе со мной мои старые фильмы, Шерли никогда.
– Выключить?
– Нет, не надо. Это моя любимая лента. – Она ощупью нашла в темноте мою руку и сжала ее своей прохладной узкой ладонью. Подвинулась ближе, прижалась ко мне – женщина, которую я так любил когда-то и которую больше не люблю. В отблесках света, исходившего от экрана, я видел ее лицо, выдававшее испанское происхождение и все еще носившее отпечаток былой необычайной красоты. – Я тебе не мешаю, Питер?
С тех пор как в наших отношениях наметилась трещина, с тех пор как наш брак все больше распадался, что она отмечала с обидой и горечью, она была особенно мила со мной, особенно внимательна.
– О, что ты, отнюдь. – Я тоже был внимателен.
– Мой самолет вылетает только через три часа. – На ней было ярко-желтое платье, которое я терпеть не мог, потому что оно было для нее чересчур экстравагантно, чересчур ярко, не по возрасту. Такое платье могла бы носить Шерли. Но кто решится сказать это вслух? У Джоан было множество платьев, которые мне не нравились, потому что в них она выглядела старше, чем была. Платья были слишком молоды для нее. Но кто скажет такое женщине?
– Я отвезу тебя на аэродром, – сказал я. Она летела в Нью-Йорк на похороны одной из своих тетушек: богатой тетушки, оставившей ей большое наследство. Наследства сыпались на Джоан со всех сторон. Я не мог сопровождать ее, так как Косташ, этот продюсер из Гамбурга, известил меня о своем втором визите завтра телеграммой, текст которой гласил: «Привезу сенсационное предложение точка «Вновь на экране» дело почти решенное».
Мы сидели рука об руку, Джоан и я. Она наверняка думала о том, что любит меня и готова сделать все, чтобы спасти наш брак. А я думал о том, что люблю Шерли и хочу развестись с женой, если только получу этот фильм «Вновь на экране». И оба, Джоан и я, глядели на экран и видели двенадцатилетнего Питера Джордана, бывшего некогда любимцем публики во всем мире и вундеркиндом Америки.
Вот я отрываюсь от преследователей на том жутком кладбище. Вот я чахну в сиротском доме. Вот я попадаю к жулику Фейджину, который учит меня искусству воровать на кукле с колокольчиками.
И вдруг Джоан начала говорить, тихо и ласково:
– А знаешь, ты ничуть не изменился. – Я убрал звук, экран онемел, диалоги мы оба за много лет успели выучить наизусть. – В сущности, ты и теперь такой же, как там, на экране. Ты сохранил юмор этого мальчика, его жизнерадостность, его образ мыслей. И это отличает тебя от всех этих грубых и глупых мужланов…
Словно короной венчала ее голову пышная копна каштановых волос над высоким красивым лбом, острые серпики прядей кокетливо налезали на щеки. Она была идеально причесана, идеально подкрашена. Все в ней было идеально, подумал я желчно. Она никогда не выпадала из роли. И всегда бывала права, сейчас тоже. Наверное, я и впрямь не стал окончательно взрослым. Чем я, в сущности, отличался от того мальчика, что глядел на мир с экрана? Разве я с тех пор поумнел? Отнюдь. Почему я все время смотрел эти старые ленты? Потому что сам чувствовал, что в двенадцать лет пережил время своего наивысшего взлета.
– В этом и таится твое обаяние, Питер: оставаться взрослым ребенком. Потому я и влюбилась в тебя тогда с первого взгляда. Боже мой, с той поры прошло уже тринадцать лет, так давно мы с тобой вместе…
Тринадцать лет безделья. Тринадцать лет ожидания. Тринадцать лет виски. Только зачем она обо всем этом заговорила? От нее пахло дорогими духами, хорошим мылом, свежим бельем. И все же рядом с ней мне было нечем дышать.
– Сегодня я что-то сентиментально настроена, не знаю почему. Может, самолет свалится?..
– Чепуха.
– Никто не знает, когда пробьет его час. Мы… мы с тобой в последнее время часто ссорились. Я хочу извиниться перед тобой…
– Это следовало бы сделать мне.
Оливер Твист на экране участвует в краже со взломом. Оливера Твиста хватает полиция. Может быть, я тогда был взрослее, чем теперь?
– Я намного старше тебя. Я должна бы быть умнее и знать, что любовь, даже самая горячая, не остается вечно такой, как была вначале. Я не в претензии, правда… И мало-помалу успокаиваюсь… Только бы мы не расстались и состарились рядом друг с другом…
Состариться?
Как это – «состариться»? Я не успел еще побыть молодым! Кто же я? Ребенок? Или старик, стоящий на пороге смерти?
– Я тебя тогда предупредила, я говорила, что я на десять лет старше…
Старый. Старше. Старше. Старый. Минутку. Минутку. Да что это в самом деле?
– Ты был так мил! Когда я сказала: сейчас нам так хорошо друг с другом, но лет через пятнадцать, когда у меня появятся морщины… Знаешь, что ты мне ответил?
– Что?
– Врачи сделают тебе подтяжку! – Она посмотрела на меня, и глаза ее увлажнились. – Вот что ты ответил! Все мои приятельницы завидовали мне…
Если у тебя появятся морщины, врачи сделают тебе подтяжку. Я действительно это сказал. И теперь она ее сделала. Но хотя пластическая операция удалила с ее лица все морщинки и складочки, до операции она казалась мне моложе. А почему? Потому что упругая, натянутая кожа кончалась у Шеи, из-за чего еще заметнее стало, как постарело ее тело? Я так любил раньше ее смех. А теперь, из-за этой проклятой подтяжки, она могла смеяться лишь в определенных пределах. Чем всегда напоминала мою мать. Нехорошо, когда мужчина, глядя на жену, все время вспоминает свою мать. Какая же я был свинья.
– Ты был так очарователен… И мы опять будем счастливы… И в старости тоже… – Старость. Старость. Старость. Она явно хотела загипнотизировать меня этим словом. – Денег у нас достаточно…
– Не у нас, а у тебя! Это твои деньги!
– Да что ты, Питер! Что принадлежит мне, то принадлежит и тебе!
Я не мог больше этого выдержать. Она таки добилась, что я потерял выдержку.
– Моя жизнь еще не кончена! Не может быть кончена! Если бы это было так, я бы повесился!
– Но почему?
– Потому что я ничего не добился, потому что я попусту растратил и растранжирил свою жизнь! Потому что сам себе до того опротивел, что не могу смотреть на себя в зеркало!
Она перепугалась. И, заикаясь и подыскивая слова, сказала:
– Это ты-то ничего не добился? Миллионам людей ты принес радость, потряс и растрогал своим талантом. Такое не может длиться вечно. Это дар, которым наделены очень немногие, да и то лишь на короткое время. Ты достаточно, более чем достаточно сделал для того, чтобы считать свою жизненную задачу выполненной.
– Нет! Нет! Нет!
– Почему ты так кричишь?
– Потому что это неправда. – Я ткнул пальцем в сторону экрана. – Посмотри туда! Это не имеет ничего общего с актерской игрой. Я был тогда прелестным ребенком, только и всего! Зато теперь я мог бы играть по-настоящему! Теперь я мог бы приносить людям радость, потрясать и трогать их души, как ты говоришь. Но мне не дают ролей! Вот почему я стал раздражительным, вот почему наш брак уже не тот, что раньше, только и всего! – В тот момент я на самом деле верил, что все это правда. – И поэтому с таким нетерпением жду этого Герберта Косташа. И поэтому же соглашусь на все, что он мне предложит! Соглашусь на что угодно, лишь бы вновь получить возможность играть! – (Она вдруг отвернулась.) – Что с тобой?
– Боюсь я этого Косташа. Не сердись, но я молю Бога, чтобы из этого вашего фильма ничего не получилось.
– Джоан! – заорал я и вскочил. И вдруг я словно раздвоился, как бывает при шизофрении: я увидел себя двенадцатилетним, большеглазым и грустным мальчиком, плодом игры яркого света и тени на мертвой целлулоидной пленке. В этот момент я – Оливер Твист – просил милостыню.
До меня донесся голос жены:
– Я боюсь. Мне все кажется, что, если ты снова начнешь сниматься, я тебя потеряю…
– Ах вон оно что! Тринадцать лет я принадлежал одной тебе, так? Тринадцать лет сидел в этой золотой клетке, в этом проклятом Богом замке призраков!
– Боже мой, Питер! – (Темноту между нами прорезал слепящий луч света от проекционного аппарата, разделяя и отделяя нас друг от друга. Никогда мы не соединимся с ней, никогда.) – Я… Я совсем не то имела в виду, говоря о Косташе!
– Нет, то самое!
– Уверяю тебя! Я точно знаю, кто виноват в том, что над моим браком нависла угроза!
– Кто же?
– Но я буду бороться! Никому не дам разрушить мое счастье, в том числе и ей!
Ледяная рука провела по моей спине.
– Скажи наконец, кого ты имеешь в виду?
– Шерли!
11
В этот момент Оливеру Твисту на экране как раз улыбнулась судьба. Он попал к добрым и богобоязненным людям, которые очень тепло приняли мальчика. Вот он молится вместе с ними (крупный план).
– Шерли? – Я опустился на тахту, так как ноги у меня подломились. Это ловушка? И я сижу в ней, как мышь в мышеловке? Что Джоан знала? Много ли? И давно?
– Шерли придется покинуть наш дом.
– Но…
– К Рождеству она кончит свои курсы. И начнет работать монтажисткой на студии. Снимет себе маленькую квартирку в Лос-Анджелесе.
Осторожно. Не спеши. Может, мышеловка еще не захлопнулась.
– Не понимаю…
– Прекрасно понимаешь!
Нет, наверное, все же захлопнулась.
– Я?
– Ты слишком порядочный, слишком добросердечный. Я знаю, как ты страдаешь из-за Шерли. – (Какое счастье, что было темно.) – Столько лет ты терпел ее наглое поведение. – (Какое счастье, что нас разделял луч света из проекционного аппарата.) – Делал вид, что не замечаешь ее ненависти.
– Ах, знаешь, ненависть – это… – Как быстро человек может оправиться от испуга!
– Да-да, именно ненависть! Она тебя ненавидит, неблагодарная девчонка! А ты, ты всегда был добр к ней, надеялся, что она переменится…
– Ну да.
– Ты молчал из любви ко мне, я знаю. И ты это знаешь. Она – причина кризиса в наших отношениях, подлинная причина. Это из-за нее ты переселился из дома в бунгало. Это из-за нее, из-за моей дочери, мы больше не спим вместе!
– Джоан, ну что ты…
– Ты был вынужден присутствовать при каждой нашей ссоре. При всех наших спорах. Даже когда она уходила к себе и ложилась в постель, мы все еще спорили. Ты не мог больше это выдержать. Во всем виновата Шерли, эта мерзавка. Я выгоню ее из дому, еще до Рождества! Я не допущу, чтобы эта истеричная девчонка, которая не может мне простить, что я еще раз вышла замуж, разрушила мой брак…
Я отвез Джоан на аэродром в Лос-Анджелесе. Машину я оставил на стоянке. Было очень тепло. Когда солнце склонилось к закату, небо на западе окрасилось в багровые тона. В «Оризон-баре» мы выпили виски, потом объявили ее рейс. Она поцеловала меня на прощание.
– На Рождество мы будем одни, любимый. Обещаю тебе.
– Дело не в Шерли. Дело в фильме, в моей работе, я же тебе объяснил.
– Ты солгал. Все дело в ней. – Она еще раз поцеловала меня. И добавила, улыбаясь и понизив голос, чтобы бармен не слышал: – Я знаю, ты никогда меня не бросишь. Но тебе только тридцать семь… Может быть… Может быть, тебе хочется еще встречаться с женщинами… Более молодыми, чем я…
Я уже ничего не мог из себя выдавить.
– Что ж, Питер, давай действуй! Клянусь, я не придам этому значения. Заведи себе молоденьких, глупеньких, хорошеньких. Я уверена, ты будешь всякий раз прибегать ко мне и рассказывать все до мельчайших подробностей… Что они делали… Что говорили… Потому что ты ничего не умеешь держать при себе, мой большой ребенок! – Она погладила мою руку. – Но завтракать ты всегда будешь со мной. Только со мной слушать музыку, путешествовать и ходить в театр. И только со мной стариться…
Потом я следил за ней глазами, когда она шла по летному полю к самолету, в норковой пелерине, накинутой на слишком ярко-желтое, слишком молодежное платье с приколотой к нему орхидеей. Она то и дело оборачивалась и махала мне рукой. Я выпил три порции виски подряд. В баре больше никого не было. Бармен меня не знал. Так что я мог себе это позволить.
Потом лайнер взлетел с оглушительным воем. Летчик круто ввернул его в небо. Расплатившись, я пошел на стоянку. Сумерки заметно сгустились. Когда я нырнул на сиденье, горячие обнаженные руки обняли меня и пухлые юные губы прижались к моим. Меня поцеловала Шерли.
Я вдыхал запах ее кожи, гладил ее шуршащие рыжие волосы и всем своим существом ощущал, как она молода, как молода! Лайнер описал в небе большую дугу и лег на курс. Мы слышали рев его двигателей, когда он пролетал над нами. Когда моя жена пролетала над нами.
Потом Шерли, тяжело дыша, сидела рядом со мной – без всякого макияжа, в узких обтягивающих джинсах и свободно ниспадающей пестрой блузке без рукавов. Потом она погладила меня по лицу, просунула руку под рубашку, погладила мою грудь.
– Я поехала вслед за вами на такси. Не могла ждать, пока ты вернешься. Каждую минуту, каждую минуту я хочу быть с тобой в эти три дня, Питер… – Ее зеленые глаза казались совсем темными и как бы затуманенными поволокой. – Мы сразу поедем домой, да?
– Да.
– Я так об этом мечтала. Все время об этом думала. Вот уже несколько дней больше ни о чем не могу думать…
– Я тоже.
– Ты очень перепугался, когда она вдруг заговорила обо мне?
– Когда?
– Сегодня, в просмотровом зале.
– Ты подслушивала?
– Да.
– И что ты слышала?
– Все. – Голос ее понизился до шепота: – Не верь ей, она говорит это лишь для того, чтобы ты потерял уверенность в себе… чтобы остался с ней… – Сквозь блузку, сквозь узкие брючки я чувствовал ее тело так, словно на ней ничего не было. – Вовсе ты не взрослый ребенок. Для меня ты… Для меня ты – единственный мужчина на свете. Ты ведь знаешь, у меня были до тебя другие… мальчики и так называемые мужчины… – Ее руки. Ее губы. Ее кожа. – Мужчины! С ними я ничего такого не чувствовала. Только ты… только ты сделал меня женщиной. Только с тобой я ощутила блаженство… Такое блаженство, что никогда не смогу любить кого-то другого… А ты меня любишь? Скажи же! Скажи!
– Я люблю тебя. Я люблю тебя.
– Она тебе все толковала про старость. Но ты вовсе не стар! Ты еще молод! Она боится этого Косташа. А я тебе скажу, что с этим Косташем только и начнется для тебя новая жизнь! Опять будешь сниматься, вновь добьешься успеха…
– Да.
– Она молит Бога, чтобы из этого ничего не вышло. А я молю Бога, чтобы ты еще в этом году оказался в съемочном павильоне. И пусть тогда выставляет меня из дома! – Голос ее дрогнул. – Ей только это и приходило всегда в голову! Для меня это уже не угроза! Всю жизнь она только и делала, что выставляла меня из дома!
Эта была чистая правда. Все детские годы ей приходилось переезжать из пансиона в пансион, из интерната в интернат. Такова была оборотная сторона медали. Джоан хотелось чувствовать себя свободной, ничем себя не стеснять, в особенности после нашей женитьбы. Шерли мешала ей. И Джоан держала ее подальше от дома.
– Звучит парадоксально, но это на самом деле так: я благодарна ей за то, что она никогда меня не любила и только отталкивала от себя! Так что теперь мне нет нужды мучиться угрызениями совести…
И все же она мучилась – ей не давали покоя ее вера, ее Бог, совершаемый ею грех. Я это знал. Из нас троих она мучилась больше всех, потому что была совсем еще молода и беззащитна перед этой жизнью. Она была…
– Добрый вечер, – произнес низкий, слегка насмешливый голос.
Я вздрогнул и очнулся. Картина прошлого, навеянная воспоминаниями, нахлынувшими на меня при виде старых надгробий в лунном свете и жуткого танца, исполняемого венками, сухими ветками и увядшими цветами, эта картина вмиг порвалась, подобно киноленте. И словно слепяще-белый экран, который видишь, когда рвется пленка, голова моя в течение нескольких секунд была совершенно пуста. Потом я вновь вернулся к реальности.
Буря продолжала неистовствовать. Моя машина стояла у ворот небольшого кладбища перед въездом в Райнбек. Был октябрь, темно и холодно. Какой-то человек наклонился и заглянул в опущенное окно машины.
Это был мой отец.
12
Конечно, это не был мой отец.
Мой отец умер от уремии в Нью-Йорке в 1941 году. Значит, этот человек не мог быть моим отцом. Извините меня, дорогой профессор Понтевиво, что я так выразился. И не упрекайте меня в погоне за эффектом. Просто я не нашел другого способа выразить, что я почувствовал в ту октябрьскую ночь, помертвев от страха: мой отец заглядывает в окно машины.
В общем, этот человек удивительно походил на моего отца. Когда отец бросил нас с матерью и сбежал с танцовщицей, мне было четыре года, а ему – тридцать восемь: настоящий красавец – актер с блестящими черными глазами, ослепительной улыбкой и маленькими усиками. Он всегда одевался на французский манер, и на его красивой овальной голове с короткими черными волосами обычно торчал черный берет.
Матери всегда приходилось заботиться о нас троих, как-то выкручиваться, чтобы на столе была еда, а в печи уголь. Для моего отца никаких проблем не существовало. Он всегда был любезен, шутил, флиртовал со всеми дамами и уклонялся от какой бы то ни было ответственности. О, как я обожал отца! Он часто приносил мне сладости, которые мать, вечно дрожавшая над каждым центом, не могла мне купить. Особенно я любил пирожные под названием «медвежья лапа», поэтому отец обычно покупал мне именно их. И однажды мать сказала мне, плача: «Ты любишь его больше, чем меня, потому что он проносит тебе «медвежьи лапы». Я приношу тебе только хлеб».
Потом отец бросил нас. У матери случился паралич лица. Я видел, как она надрывалась, работая капельдинершей, уборщицей, разносчицей газет. Но ведь надрываться ей пришлось по вине отца! И я возненавидел отца. Хотя в глубине души я все равно восхищался им до самой его смерти. Он всегда делал только то, что хотел. Он был такой обаятельный! Еще за несколько месяцев до смерти женщины буквально вешались ему на шею, он мог взять себе в любовницы любую, какую бы захотел, – в свои пятьдесят шесть. Он не появился на нашем горизонте, когда мы с матерью разбогатели. Не пытался примазаться к нам, хотя, как мы знали, дела его шли из рук вон плохо. Нет, для этого он был слишком горд!
На похоронах матери я его увидел: он стоял поодаль от всех. Как должен был бы я его ненавидеть теперь, когда мама умерла. Ненавидеть? Наоборот. Теперь, когда мамы не было, мне казалось, не было и причины его ненавидеть. Я попытался заговорить с ним. Но у него характер был потверже, чем у меня: он резко повернулся и ушел.
А у меня вообще никакого характера не было. В последовавшие затем годы я много раз приглашал его пожить со мной в Пасифик-Пэлисэйдс, в моем мавританском дворце, где я остался один на один со слугами. Он отказался: «Знаешь, Питер, я больше всего ценю свою свободу». А мне так хотелось произвести на него впечатление своим богатством, своей славой. Больше, чем на кого-нибудь другого. Знаю, мне это не удалось.
«Моему сыну чертовски везет», – говорил он всем и каждому. А когда кто-то заметил, что я, наверное, и чертовски талантлив, он ответил с улыбкой: «Ребенок – это ребенок, а не актер». Мне передали его слова, и я помню их до сегодняшнего дня.
Наверняка он считал себя самого великим актером, мой красивый отец. Но никогда об этом не говорил. Время от времени он приезжал ко мне в Пасифик-Пэлисэйдс и был всегда остроумен и приветлив, но держался на расстоянии. И всегда вскоре уезжал, гордый и улыбающийся. Каждый месяц я переводил деньги на его счет в одном из нью-йоркских банков – он жил там и исполнял небольшие роли на радио. Мы писали друг другу, говорили по телефону, иногда виделись. Он привозил с собой молодых женщин – каждый раз новых. Все они, по-видимому, боготворили моего отца. А он только посмеивался над ними. Он надо всем посмеивался. И ничего не принимал близко к сердцу, в том числе и меня. «Дорогой мой мальчик», – говорил он мне – так же, как говорил: «Бедная моя жена». И когда он умирал, около него была какая-то молодая девушка, а не я, его сын, давно забывший, сколько горя он причинил моей матери. С каждым годом моя память хранила все более светлый образ изящного черноволосого мужчины в берете, который мог носить все что угодно – самые дорогие костюмы или старое тряпье, – но всегда выглядел джентльменом.
И человек, что склонился к окну моей машины и сказал «Добрый вечер», обладал той же небрежной элегантностью, теми же чертами лица и носил такой же берет.
Голос его звучал мягко и низко, немного несмешливо. Тут я понял, почему он показался мне по телефону таким знакомым. Я ответил:
– Добрый вечер, доктор Шауберг.
– Разрешите взглянуть на ваш паспорт?
Я протянул ему паспорт, и он подошел к горящему подфарнику. Уму непостижимо, до чего же он был похож на моего отца! На нем было потертое пальто, воротник поднят. Потом он вернулся к окну.
– Итак, чего вы хотите?
– Этого я не могу вам сказать здесь, на дороге.
– Либо вы скажете это здесь, на дороге, либо вообще не скажете, мистер Джордан. – (Таким тоном мой отец говорил мне «Дорогой мой мальчик».) И, конечно, он был прав. Ему нужно было сразу узнать, чего я хочу, прежде чем позволить мне хотя бы одним глазком заглянуть в его мир.
– Я болен. Послезавтра меня будет обследовать врач страховой компании, курирующей кинобизнес. Не можете ли вы за оставшееся время привести меня в такое состояние, чтобы я благополучно прошел это обследование?
– На что вы жалуетесь?
– Сердце. Печень. Кровообращение.
– Вы много пьете, дорогой мистер Джордан?
– Да.
– В Германии вас уже обследовал какой-нибудь врач? На этот вопрос мне было несложно ответить.
– Нет, – ответил я. – Только в Америке.
– Вы лжете.
– Я говорю правду, – солгал я.
Он заколебался. Я помог ему:
– Неужели вы полагаете, что я настолько не в своем уме, что собираюсь обмануть страховую компанию после того, как прошел обследование в Германии?
Это подействовало.
– В тот момент, когда у меня возникнет малейшее подозрение в обратном, я прекращу лечение.
– Хорошо.
Эта Наташа Петрова через два дня улетала в Африку на пять лет. Иначе я бы и в самом деле не стал рисковать.
– У вас есть деньги?
– Да. – Я показал ему пачку банкнотов. Он обошел машину – потертое пальто развевалось на ветру, старые брюки пузырились на коленях, ботинки были в грязи. Он открыл дверцу и сел радом со мной. По кладбищу все так же носились сухие листья, ветки, венки.
– Поезжайте через город. Потом сразу же резко сверните направо. Что в этой сумке?
– Виски.
– Как кстати. Разрешите, я себе налью.
13
Высокие проволочные заграждения вместе с бетонными столбами валялись на земле. За ними виднелись остовы построек барачного типа. В них не было уже ни окон, ни дверей, ни крыш. Дороги заросли травой. Я увидел сломанные флагштоки, сторожевую вышку, темным силуэтом вырисовывающуюся на освещенном луной небе, и строевой плац с потрескавшимся бетонным покрытием.
– Вы здесь живете?
– Здесь я принимаю пациентов, дорогой мистер Джордан.
Все это происходило четверть часа спустя. За Райнбеком мы свернули с плохого шоссе и выехали полевой дорогой прямо в поле. Два раза я заметил покосившиеся дорожные указатели. На одном было написано ДО КУРСЛАКА 6 км, на другом – ДО НОЙЕНГАММЕ 17 км.
Мы ехали вдоль прудов, потом какое-то время – по берегу шумной, вспенившейся Эльбы. И теперь стояли перед разрушенными воротами брошенного лагеря. Я увидел караульное помещение, постовые будки, дощатые стены.
– В Райнбеке у меня есть номер в «Золотом якоре», – сказал Шауберг, выходя из машины. – Но работаю я только здесь. Из разговора с Гецувайтом вы поняли, что случается, если не разделять эти вещи. Сейчас нам придется несколько минут пройтись пешком. Я возьму вашу сумку.
При лунном освещении лагерь казался призрачным, словно привиделся мне в страшном сне. Мы шагали по чавкающей грязи луга. Бараки тянулись нескончаемо – лагерь тут был огромный. Я увидел группы сосен, маленькое озерцо, взорванный бункер. Черными дырами зияли оконные проемы гниющих деревянных строений. Шауберг шел быстро. Я с трудом за ним поспевал.
– И вы не боитесь, что вас тут застигнут за вашей… работой?
– Сюда никто носа не сует. Ни днем, ни ночью. Редкие живущие в округе крестьяне проглатывают язык, стоит кому-нибудь заговорить с ними о лагере. Даже если бы тут хранились сокровища, они бы сюда не пришли.
– Почему?
– Они суеверны. Покойники встают из могил, говорят они. Осторожно, здесь колючая проволока. Вы представляете себе, сколько там захоронено, на опушке? Тысячи. Десятки тысяч! – Неподалеку, на Эльбе, взвыла сирена какого-то буксира. – Почти у каждого крупного немецкого города были такие лагеря. Если проедете еще семнадцать километров, попадете в концлагерь Нойенгамме. Но в нашем милом отечестве никто и слыхом не слыхал об этих лагерях. Даже сам фюрер понятия о них не имел! Они были построены чуть ли не под самым нашим носом, но при чем тут мы? Концлагеря? Издевательства над людьми? Мы ничего не знали, обо всем этом узнали только в сорок пятом году. У нас каждый только выполнял свой долг…
Мы прошли мимо второго взорванного бункера. На одной из бетонных плит я прочел: АДОЛЬФ ГИТЛЕР – ПОБЕДА».
И все так же тянутся дороги с треснувшим бетонным покрытием, все так же попадаются отдельные группы сосен, гравийные карьеры, пруды.
– У здешних крестьян в сорок пятом был священник, который пришелся им не ко двору. Он сказал, что мертвецы не успокоятся, если живые в этой стране не покаются в том, что случилось.
– И что же?
– И они до сих пор, спустя пятнадцать лет, боятся, что мертвецы выйдут из могил. Знаете, сколько лет этому лагерю? Двадцать три! Его устроили нацисты в тридцать шестом году. Место для концлагеря, прямо скажу, идеальное. Так близко от Гамбурга и в то же время так уединенно. А торфяники здесь такие, что лопата входит в них, как в масло. Так вот, в тридцать шестом засадили сюда коммунистов, социалистов, исследователей Библии. Осторожно, воронка! Нам нужно вон туда. Ну как, не устали?
– Ничего.
– Мы почти пришли. Потом, когда началась война, они политических вывезли и устроили здесь лагерь для военнопленных. По очереди все тут перебывали. Поляки и чехи, бельгийцы и голландцы, французы и англичане. Вон там, видите, барак со ставнями, это уже моя клиника. Потом, в сорок третьем, они перевели военнопленных во Фленсбург, а здешний лагерь принял штрафников из немецких ВВС. Встать, лечь! Встать, лечь! – вдруг завопил он, подражая интонации беснующегося живодера-надзирателя. – Подлые скоты, вам тут поддадут жарку под зад! Подохнете тут в болотах, свиньи! – Шагал он очень быстро, при этом говорил без умолку, но ничуть не запыхался. – Моральное разложение войск, помните? Ах да, вы же американец. Кстати, ваши союзники, англичане, в сорок пятом году тоже пришли в восторг от этой местности и устроили тут лагерь для нацистских бонз. В ту пору здесь кишмя кишели гауляйтеры и эсэсовцы.
– Не очень долго, думается.
– Само собой, лишь до денежной реформы. Тут эти господа понадобились в политике и экономике. Минутку! – Он остановился перед кучей мусора и энергично отгреб в сторону камни и обломки стен и бетонных плит. Через какое-то время обнаружился вход в небольшую пещеру. Из нее он вытащил железный ящик с надписью «United States Army – Rainbow Division». Ящик был заперт на огромный висячий замок. – Помогите мне нести.
– Что это?
– Все, что нужно мне для работы. В бараке ничего оставлять нельзя.
Взявшись за ящик с двух концов, мы потащили его дальше. Вскоре над нашими головами пронеслась группа истребителей. Воздух задрожал от рева реактивных двигателей.
– Ночные учения. Частенько устраивают. Отсюда совсем недалеко до зональной границы. – Мы подошли к бараку с закрытыми ставнями. У него были крыша и дверь, которую Шауберг и отпер. – Этот домишко я сам привел в порядок. – Он шел впереди, я сзади. – Закройте за собой дверь.
Какой-то миг я простоял в полной темноте, потом зажглась керосиновая лампа. Я увидел железную койку с чистым матрацем, стол, три стула, керосиновую лампу. По балке, на которой висела керосиновая лампа, на свет сбегались большие, длинноногие пауки.
Шауберг снял потертое пальто. Под ним оказался сильно помятый коричневый костюм, рубашка с обтрепавшимися манжетами и галстук с лоснящимся от долгой носки узлом. С величественностью какого-нибудь родовитого князя, принимающего гостя в своем дворце, он описал рукой плавную дугу в воздухе и сказал:
– Добро пожаловать, мистер Джордан. – Потом опустился на корточки и затопил печурку. – Сейчас комната нагреется. Можете раздеваться.
Я взглянул на свои часы.
Было двадцать шесть минут десятого.
14
Без пяти десять.
Я сидел на кровати голый до пояса. Шауберг стоял у стола, на который он выставил бутылки и термос из черной сумки. Он налил две двойные порции виски со льдом и содовой в стаканы, вынутые им из той же сумки. Рядом на столе лежали медицинские инструменты, которыми он только что пользовался при осмотре. Крышка зеленого железного ящика была откинута, и было видно, что он доверху набит медикаментами, шприцами, перевязочным материалом; было там и несколько книг, а также микроскоп. Шауберг шагнул ко мне и протянул стакан с виски.
– За ваше здоровье.
– И за ваше. Итак?
– Пятьдесят тысяч.
– Вы с ума сошли.
Брюки у него обтрепались, ботинки прохудились. Со стаканом виски в руке он стоял, прислонившись спиной к балке, словно какой-нибудь лорд перед камином в родовом замке.
– Приятно хлебнуть хорошего виски. Пятьдесят тысяч я требую, разумеется, за все лечение. Что вам толку, если я лишь подремонтирую вас для обследования врачом страховой компании. Моя помощь потребуется вам вплоть до окончания съемок.
– И вы уверены, что справитесь и с тем, и с другим?
– За пятьдесят тысяч – да.
Осматривая меня, он не снял берета. Берет и сейчас был на нем.
– Такую сумму я платить не намерен.
– Льда в вашем виски достаточно? Да? Скажите, дорогой мистер Джордан, во что обойдется вашей фирме отказ от съемок?
– Я дам вам двадцать тысяч.
– Пятьдесят.
– Двадцать пять.
– Пятьдесят.
– Тридцать.
– Одевайтесь. Поедем обратно в Райнбек, – сказал он усталым, ироничным голосом моего отца. Подлец он был, однако, мой папаша!
– Поехали, – сказал я. – Поехали. Я не позволю меня шантажировать. – Я встал с кровати и протянул руку за рубашкой. В тот же миг комната закружилась, а длинноногие огромные пауки под керосиновой лампой внезапно увеличились до чудовищных размеров и оказались прямо у моего лица.
Кулак.
Он опять дал о себе знать. И поднимался все выше и выше. Пот выступил у меня на лбу, я выронил рубашку.
Рот сам собой открылся. Тяжело дыша, я уставился на Шауберга.
– Что с вами, дорогой мистер Джордан?
– Опять… этот… страх…
Он продолжал прихлебывать виски.
– Страх – понятие субъективное, знаете. И страх у вас вовсе не тот самый, а, скорее всего, страх перед тем страхом.
Ноги у меня подломились. Я упал на кровать. Кулак поднимался. И уже сдавливал сердце. Я пролепетал:
– Вы врач… Помогите мне…
– Вы должны взять себя в руки, нельзя же так.
– Страх… страх…
– Чего вы боитесь?
– Не знаю… Смерти… Я умру…
– Мы все умрем. Но не сейчас. Сейчас вы не умрете, это я вам обещаю.
Я протянул руку за стаканом, но он выскользнул. Виски пролилось на грязный пол. Шауберг заметил:
– Надеюсь, вы благополучно доберетесь до дому. Но вы и сами не верите, что сможете в этом состоянии сыграть хотя бы один эпизод. Не говоря уже о враче страховой компании.
Я закрыл глаза. Выше моих сил было даже представить себе, что мне придется идти через весь лагерь пешком до машины и потом вести ее в Гамбург. Мне не выбраться отсюда, если он сейчас же не поможет мне. Начинался новый приступ. Здесь, в этом грязном бараке между болотом и Эльбой, он настигнет меня. Скоро. Сейчас. Уже. Сердце болезненно сжалось. Я уже не мог дышать. Так все начиналось и утром, точно так. Нельзя, чтобы приступ повторился! Во второй раз мне его не вынести! Через силу я открыл глаза. Он стоял передо мной так, как стоял отец, приезжая ко мне в гости в мавританский замок: небрежно и победительно, слегка сочувственно, слегка надменно. Я прошептал:
– Тридцать пять…
– Дорогой мистер Джордан, не думайте, что я хочу вас помучить. Как только мы договоримся, я вам помогу. В ту же секунду. Но мне нужно именно пятьдесят тысяч. Вы знаете мою ситуацию. Я вынужден покинуть Германию. Для вас все поставлено на карту – для меня тоже.
Треснувшая балка только что была усеяна огромными пауками. Теперь там не было ни одного. Я застонал. Да были ли вообще пауки? И мертвая чайка сегодня утром в отеле?
Нет! Нет, мне становилось все хуже! Я не мог, не хотел так жить дальше, ни минуты.
– Я уверен, вы будете вести себя разумно, – сказал Шауберг. Он присел на корточки рядом с железным ящиком и рылся в медикаментах, а найдя то, что искал, отпилил кончик ампулы. Все это время он продолжал говорить: – Вы вовсе не обязаны выложить все пятьдесят тысяч разом. Слушайте внимательно. Три тысячи вы дадите мне сейчас. Две тысячи, если история со страховкой кончится благополучно. Дело ведь того стоит – разве не так? – Он набрал в шприц желтую тягучую жидкость из ампулы. – Остальные сорок пять тысяч мы поделим на количество съемочных недель. – Он выпустил немного жидкости из иглы, чтобы вытеснить воздух. Я дышал поверхностно и часто и смотрел на него, как смотрит ребенок из книжки Буша на великого волшебника. – Вы будете платить мне в конце каждой недели, в течение которой я дам вам возможность продержаться. Если вы сорветесь, наше соглашение теряет силу. Я корректен так, что дальше некуда. Не забудьте, что, ввязываясь в это дело, я рискую угодить в тюрьму. – Он подошел к кровати, держа шприц наготове. – Ну так как?
– И вы… действительно… можете… мне помочь?
– В противном случае разве я стал бы предлагать вам такое?
Черт побери, что значат пятьдесят тысяч, если он мне поможет? Без его помощи мне понадобится полмиллиона. А он очень умен и очень опытен. Наверняка сумеет помочь. И я получу шанс сыграть эту роль. И получить развод. И получить Шерли. Что значат по сравнению со всем этим пятьдесят тысяч, черт побери?
– Так вы согласны?
– О'кей… – Голова моя свалились набок.
Он в самом деле вовсе не хотел меня помучить, ему в самом деле были нужны деньги. И ситуация у него была ничуть не лучше моей. Он вонзил иглу мне в руку.
– Так-то, – сказал он, улыбаясь, – и если вы через пять минут не почувствуете себя совершенно здоровым, можете не доверять мне ни на йоту.
Пять минут спустя я чувствовал себя хорошо, как никогда в жизни.
15
Это кажется, конечно, невероятным.
Но так было. Может, действие укола дополнялось Действием его личности, каким-то внушением, самовнушением? Этого я не знаю. Знаю одно: через пять минут я не ощущал ни боли, ни страха. Всю мою депрессию как рукой сняло. Я мог бы смеяться, бегать, танцевать. Я пришел в лучезарное настроение. С таким врачом я без труда выиграю бой!
– Что вы мне вкололи?
– Вам не обязательно знать. У меня для вас еще много всего в запасе. – Он улыбнулся, похлопал меня по плечу и вновь начал копаться в медицинских инструментах и лекарствах. Теперь он был серьезен и целеустремлен. И этот человек – опасный морфинист? А жена его, тоже морфинистка, покончила с собой? Просто в голове не укладывается. Ах, как мало у нас в ней укладывается!
Огонь в печурке потрескивал, ветер бился о стены барака. Шауберг взял более крупный шприц, перетянул мне другую руку и воткнул иглу в вену.
– Для начала мне нужна ваша кровь. – Он вынул иглу из шприца, а кровь стал сливать в пробирку. Наполнив ее, он взял вторую, потом третью. Потом заклеил лейкопластырем места уколов и взял кровь из кончика пальца. Пробирки он поставил на полочку. – Теперь мочу.
Я встал.
Я мог бы петь, обнимать женщину, целый час изо всех сил бежать против ветра. С каждым вздохом я чувствовал себя свободнее, сильнее и радостнее. Страх? Разве я испытывал какой-то страх? Просто смешно. И я сказал восхищенно:
– Вы мне на самом деле очень помогли.
– Тут никакого чуда нет. Сколько времени продлятся съемки?
– Предусмотрено сорок три съемочных дня.
– Это будет уже потруднее. – Он взял склянку с мочой и поставил ее рядом с пробирками на полочку. – Завтра утром пойдите как можно раньше в городскую поликлинику и сделайте кардиограмму. Мне надо знать, что вы в состоянии выдержать.
– Но называть мое имя…
– Городская поликлиника – учреждение благотворительное. Каждый может туда прийти, документов никто не спрашивает. Позвольте, я налью себе еще немного виски с содовой? Спасибо. Кардиограмму вам дадут на руки. В сельской местности не у всех врачей есть необходимая аппаратура, понимаете? Вам тоже налить?
– Да.
– Кардиограмму вы немедленно привезете сюда. Машину оставите в Райнбеке и пройдете остаток пути пешком. Потом вам придется пробыть здесь у меня весь день. Мне нужно будет сделать ряд уколов и кое-что еще.
– Значит, лечение начнется завтра утром?
– Лечение начнется сегодня вечером. Важен каждый час. Прилягте. Сначала мы сосредоточим все внимание на враче страховой компании. Всем прочим займемся позже.
Теперь, когда я хорошо себя чувствовал, я мог смотреть на него более критично. Я чувствовал, что его деятельный ум все время напряженно работал, дабы избежать какой-либо ошибки. Эти его интеллектуальные муки прямо-таки физически передавались мне, когда он сомневался или медлил, подыскивая какое-то слово. Совершенно очевидно, это стоило ему больших усилий. Вспышки энергии сменялись короткими периодами бессилия, когда он как-то весь сникал. Лицо его часто и внезапно бледнело. А иногда даже приобретало голубоватый оттенок, как бывает при неоновом свете, – видимо, он был склонен к повышенному давлению. Сделал ли он себе укол морфия перед встречей со мной? Наверняка. И сколько времени продлится его действие?
– Для начала займемся вашими отеками.
– Что это такое?
– Задержка жидкости. От спиртного. Они у вас повсюду. Особенно явно заметны на ногах. Слава Богу, теперь появился ряд новых мочегонных средств… Сейчас примете два раза по две таблетки и потом будете принимать каждые три часа тоже по две вплоть до визита к врачу. Запивать будете глотком виски.
– Вы считаете, что отеки до послезавтра исчезнут?
– Во всяком случае, сильно уменьшатся. Кроме того, я дам вам таблетки нитроглицерина. Будете принимать по две штуки каждые шесть часов. – Он развел руками. – Я бедный человек и не был готов к лечению ваших болезней. Естественно, у меня нет многих необходимых лекарств.
– Как же быть?
– Не беспокойтесь, завтра они у меня будут. И дериваты дифениламина, и многие другие превосходные, дорогие средства. Перед самым визитом к врачу я вколю вам большую дозу строфантина. Через одну-две недели мы ваше сердце заметно выправим. Но за одни сутки, к сожалению, вряд ли можно что-то сделать. Кардиограмму трудно подменить. Ассистентка сразу же после снятия наклеивает ее на картон и надписывает. Так что с кардиограммой придется пойти на риск. Но сердце у вас работает не так уж плохо. Из-за него одного страховая компания вряд ли вас отклонит. Намного хуже обстоит дело с печенью.
– Но и в ее состоянии вы вряд ли сможете что-то изменить за несколько часов.
– Вообще ничего не смогу.
– И значит?
– И значит, врач будет вынужден затребовать показатели крови о состоянии печени. Электрофорез и так далее. Другими словами, у вас возьмут кровь на анализ – так, как только что сделал я.
– А потом?
– Кровь разливают по пробиркам. Обычно это делает медсестра. Эти пробирки, вероятно, можно будет подменить, я объясню вам, как это сделать. На всякий случай я хочу определить и вашу группу крови, хотя прямой необходимости в этом нет. Когда отправитесь на обследование, я дам вам пробирки со здоровой кровью. Как только узнаю вашу группу крови, поищу соответствующего донора.
– Где?
– У фрау Мизере, на Гербертштрассе. У тамошних девушек здоровье отменное. Подходящую мочу тоже вам достану.
– И если группа крови будет та же, никто ничего не заметит?
– Ни один врач на свете. – Его лицо, только что порозовевшее, вдруг опять побледнело. Он хлебнул виски. Опять порозовел. – Кроме того, мне придется перед обследованием дать вам и возбуждающее и транквилизатор. Завтра получите некамин. Сейчас его у меня нет. Так что покамест дам вам вот эти таблетки.
– А это что? Он улыбнулся.
– Сами поймете. Каждые три часа по две таблетки. Первые две сейчас же. – (Я проглотил.) – Но не больше двух, не то совсем выдохнетесь. И не удивляйтесь, если вас вдруг потянет корчевать деревья.
– Меня и потянуло – сразу после вашего укола.
– А теперь у вас возникнет еще и ощущение, что вы можете справиться с целым гаремом.
– Как же быть?
– Дайте себе волю. Поезжайте на Гербертштрассе. Только не думайте, что так будет продолжаться все шесть недель. Будут и другие периоды. Так, а теперь займемся вашим давлением. Оно у вас тоже высоковато.
– Но ведь и его так быстро не снизить.
– Отчего же. Выпускается целая группа препаратов раувольфии. Сейчас у меня тут есть только резерпин. Но я куплю новые синтетические гипотензивные, например ганглиоблокаторы. Нужно, чтобы ваш пульс стал реже, значительно реже. Кстати, а где деньги?
Я встал и отсчитал ему тридцать сотенных. Два последних банкнота выскользнули у меня из рук и спланировали на пол. Он нагнулся, чтобы их поднять. При этом берет его упал, обнажив густой ежик волос с сильной проседью, который рассекал длинный, от лба до затылка, страшный красный шрам. Шрам жил. Он был так глубок, что я видел, как пульсирует кровь.
Шауберг поднял с пола берет и банкноты. Жуткий у него сейчас был вид: с ног до корней волос – покоритель сердец, плейбой и джентльмен, а выше – несчастная, страшная жертва войны.
– Россия, – сказал обаятельный монстр. – Теперь уже не болит. Но поначалу, конечно, из-за него пришлось прибегать к морфию. – Он сунул деньги в карман и надел берет. И опять передо мной был мой отец, любимец дам, беззаботный и легкомысленный. – Каждому свое, – сказал доктор Шауберг.
16
Эскадрилья реактивных истребителей пронеслась в небе над бараком. Бутылки на столе звякнули друг об друга. Шауберг поднял свой стакан и взглянул вверх.
– Давайте уж и по третьему разу, друзья!
– Послушайте, а ваше лечение не слишком повредит моему здоровью?
– А вы думали – станете от него здоровее?
– А если я умру?
– Вы еще ничего себе. И не такое выдержите.
– Ладно-ладно. А если я все же умру?
– Это будет значить, что нам обоим не повезло. – Он подергал себя за ус а-ля Адольф Менжу. – Дорогой мистер Джордан, вы же знаете, что я исключен из докторской гильдии. Я говорю с вами без намека на врачебную этику и мораль. И сообщаю вам откровенно, как обстоят ваши дела. Надеюсь, это соответствует вашим желаниям.
– Само собой.
– Вот видите? Ведь это вы пришли ко мне, а не я к вам. Так что нечего драматизировать. Я не дьявол-искуситель. Я всего лишь опытный механик – извините за сравнение, – которому поручили так отремонтировать помятую, здорово побитую машину, чтобы при продаже никто ничего не заметил. Конечно, через шесть недель здоровье ваше будет хуже, чем сегодня. Конечно, вам придется тогда лечь в больницу.
– И вы серьезно думаете, что после этого я буду совершенно здоров?
– В отношении органики – да.
– То есть…
– То есть я не думаю, что вас удастся вылечить от алкоголизма. Эта затея кончается провалом в девяноста девяти случаях из ста. Знаю по собственному опыту – испробовал все курсы лечения, какие только есть.
– Значит, я погибну от алкоголя.
– Я этого не говорил. Я тоже погибну не от морфия.
– Но большинство людей погибает именно от неумеренного потребления спиртного или наркотиков.
– Потому что большинство людей – идиоты, – заметил он с улыбкой. – Потому что большинство людей не имеют стержня. Возьмите, к примеру, бедную мою жену.
«Бедную мою жену». Он произнес эти слова точно как мой отец!
– У нее не было никакого стержня. К сожалению. – Цвет его лица вновь переменился, я заметил, что каждое слово стоит ему усилий. – Но у вас, дорогой, у вас есть стержень. А почему? Потому что голова у вас работает. И у вас хватает силы духа, чтобы взглянуть фактам в глаза. Сами увидите: от алкоголизма или наркомании нет спасения. И научитесь тому, чему и я научился.
– А именно?
– Жить со своей болезнью. Контролировать ее, держать в рамках, всегда быть в силах с ней справиться. Если угодно, это нечто вроде состязания между йогом и комиссаром. Но похоже также и на отношения между супругами.
Этот человек, конечно же, безумен, подумал я с некоторым облегчением. И даже успокоился. Он внушал мне ужас, только пока я не мог уловить у него никаких признаков ненормальности. А особый характер его безумия коренился в морфии. Как приятно, что этот Шауберг никакой не сверхчеловек. Хотя от его теории «людей со стержнем», вероятно, всего лишь один шаг к религии маньяков – «сильных натур».
Я подумал; последняя война породила больше безумных, чем бездомных.
Он стоял передо мной, прислонясь к стене, элегантный даже в лохмотьях, обольстительный и блестящий безумный философ. Вдруг он спохватился:
– Да, забыл сказать: только, ради Бога, не пытайтесь во время лечения бросить пить!
– Мне следует пить?
– Обязательно и всенепременно, дорогой друг. Постарайтесь держаться в определенных границах. Ни одной калории вашей энергии вы не должны расходовать на попытки вообще не пить. Почему? Потому что такие попытки абсолютно ничего не дадут. Ваша энергия была бы затрачена впустую, а она вам понадобится. Вот и все, чем закончилось бы дело.
Я допил свое виски.
– В ближайшие недели мы будем часто и подолгу беседовать с вами. Это будет важнейшей частью всего лечения.
– Что будет важнейшей частью?
– Мое – я не хочу показаться циничным, но мне не приходит на ум лучшего слова, – мое душевное сочувствие вам, дорогой мистер Джордан. – Он подошел ко мне, положил руку мне на плечо и с улыбкой взглянул в глаза. – У вас не должно быть от меня тайн. Мы с вами сидим в одной лодке. Вы должны мне доверять, как брат брату. Или лучше сказать: как сын отцу?
Или лучше, сказал он, как сын отцу?
17
«У акулы – зубы-клинья…»
Из радиоприемника машины звучала танцевальная музыка, когда я в двадцать минут одиннадцатого вновь проезжал мимо запущенного кладбища. Я слышал трубу Луи Армстронга, его хрипловатый голос: «…и торчат, как напоказ, а у Мэкки – нож, и только, да и тот укрыт от глаз…»
Зонт об акульих зубах из «Трехгрошовой оперы». Уже три года входит в американский «хит-парад». Я стал насвистывать его мелодию. Инъекции Шауберга действовали все сильнее. Я ехал слишком быстро и чувствовал это на выбоинах.
А, подумаешь! Ну и что?
«I Am Feeling Like a Million». Так назывался один из моих фильмов: «Я чувствую себя на миллион». На тот миллион, что теперь был спасен. Благодаря доктору Шаубергу, которого я оставил посреди болот в его грязном бараке, склонившимся над бунзеновскими горелками, чашками Петри и химикалиями и державшим в желтых пальцах пробирки с моей кровью. Умнейший человек. И ненормальный. А мне сейчас и не нужен нормальный. Только бы он был умен. А Шауберг безусловно умен.
«…Если вдруг на Стрэнде людном тело мертвое найдешь…»
Гамбург был для меня чужим городом. И все-таки я правильно проехал через темные предместья, теперь, через пятнадцать лет после войны, все еще разрушенные, все еще усеянные развалинами домов, над которыми опять носились истребители новых немецких ВВС.
«…Знай, что ходит где-то рядом руки в брюки Мэкки-Нож».
Все светофоры давали зеленый свет, как только я к ним подъезжал. Перед отелем я сразу же нашел место для парковки. И, напевая, вышел из машины с черной сумкой в руках. В воде Альстера отражались тысячи огней. Буря пронеслась дальше, ветер улегся. Под фонарем на одном из причалов стояла парочка. Дыхание влюбленных слилось воедино и в холодном воздухе казалось облачком пара, окутавшим их головы: они целовались.
Так, напевая, я пересек улицу. Напевая, вошел в отель.
Рассыльный подскочил и взял у меня из рук сумку.
В огромном холле с его панелями красного дерева, гобеленами и коврами еще кипела оживленная жизнь. Было только без десяти одиннадцать. Один из портье как раз в эту минуту возвестил:
– Ladies and gentlemen, the bus to the airport is leaving!
Американцы, индийцы, японцы и негры поднялись из глубоких кресел; супружеские пары, ученые, политики, одетые по-европейски и в национальных костюмах, с зонтиками или тюрбанами, светлокожие, желтокожие, чернокожие. Я остановился и, напевая себе под нос, пропустил к выходу всех этих людей, устремившихся на аэродром, к самолетам, далеким континентам и новым станциям в их жизни, подобной существованию дождевых капель.
– Мистер Джордан!
Я обернулся.
Передо мной стояла она – доктор Наташа Петрова. Я совершенно про нее забыл.
– Я жду вас с восьми часов. – На Наташе было платье из темно-красной рогожки. На кресло за ее спиной было брошено фланелевое пальто бежевого цвета, с большим воротником. Молодая женщина казалась очень бледной и огорченной. – Сейчас без десяти одиннадцать. В одиннадцать я поставила бы в известность дирекцию отеля.
О черт. С таким трудом я нашел этого доктора Шауберга. Только что казалось, что все идет на лад. А тут…
– Вы тяжело больны. И вы обещали мне, что не встанете с постели. – Ее черные как вороново крыло волосы с пробором посередине блестели в свете переливающейся радужными цветами люстры, под которой она стояла. – Вы дали мне слово.
– Да, но мне пришлось…
– Вы нарушили свое слово.
Почему она так сердита? Почему говорит так возмущенно? Видно, она и впрямь готова была обратиться в дирекцию. Или к Косташу, моему продюсеру. Ей оставалось всего два дня до вылета. Потом она пять лет будет жить в Африке. Но в эти два дня она еще может все испортить. В ушах у меня прозвучали слова, сказанные Шаубергом: «В тот момент, когда у меня возникнет малейшее подозрение, я прекращу лечение». Что будет со мной тогда?
И я с улыбкой заявил:
– Я себя отлично чувствую, фрау доктор.
– Не верю.
– Нет, в самом деле.
– Мне хочется вас еще раз осмотреть, – возразила она и пристально вгляделась в меня долгим взглядом влажно блестевших черных глаз с поволокой.
Честное слово, я не хочу представить себя в выгодном свете. И потому не стану скрывать правды: глянув в эти неподвижные, прищуренные глаза, я испугался. И подумал: неужели мне действительно на роду написано совершать одну низость за другой?
Вы пока не поняли меня, профессор Понтевиво. Но сейчас вы поймете. Дело в том, что я уже видел раньше такие глаза. Я знал, что означает такой взгляд.
18
Когда мне было шестнадцать, я влюбился в замужнюю женщину намного старше меня. Ее муж был неудачливый режиссер, надеявшийся с моей помощью получить новый ангажемент и потому изо всех сил старавшийся оказывать мне гостеприимство, хотя, без сомнения, давно заметил, что я без ума от его жены.
Однажды утром я позвонил к ним в квартиру. Мы условились, что поедем с ним в киногородок. Никто мне не открыл. Я опять позвонил, потом стал стучать и звать. Я уже хотел было уйти, как вдруг дверь отворилась – медленно и бесшумно. На пороге стояла его жена, без макияжа, в шелковом халатике. Видно было, что она только что встала. На груди халатик был распахнут. Она молча смотрела на меня.
– Привет, – пробормотал я смущенно. К тому времени я уже целовался с девочками и ночью, на стоянках, играл с ними в «любовь» – у нас там это так называют. Но еще никогда не обладал женщиной.
– Привет, Питер, – сказала она. Глаза ее глядели на меня неотрывно.
– Мы с Джорджем условились…
– Мужу пришлось уехать на два дня. – Я чувствовал, что внутри у меня все горит огнем, пока ее влажные черные глаза с поволокой неотрывно глядят на меня. Она смотрела мне прямо в лицо.
– Вы одна, Констанс?
– Совершенно одна.
Кровь бросилась мне в голову. Она стояла, лениво прислонясь к косяку, приоткрыв рот и слегка выставив вперед нижнюю часть тела. Она не улыбалась. Не сказала больше ни слова. Только смотрела на меня. Я шагнул к ней. Она скользнула в глубь квартиры. Щелкнув замком, дверь за мной захлопнулась. Она была еще теплая после сна. Я неловко поцеловал ее. Она взяла меня за руку и молча повела в спальню. А там сбросила с себя халатик. Потом легла на двуспальную кровать. И ее влажные глаза, полуприкрытые веками, сказали: иди ко мне.
Еще несколько раз в моей жизни случалось, что женщины смотрели на меня таким взглядом: на вечеринках, как-то раз в игорном доме в Лас-Вегасе, другой раз на корабле. И всегда это был тот же самый взгляд. И за ним всегда следовало то же самое. И тут, в ночь на 28 октября, в холле гамбургского отеля, так же смотрела на меня Наташа Петрова.
Мы встретились впервые утром того дня. Наташа казалась холодной и трезвой женщиной. Мне бы следовало отмахнуться от нее. Но все же… Все же она как-никак ждала меня почти три часа. Разве это было нормально? Разве врач испытывает такой интерес к почти совсем незнакомому пациенту? И разве такой интерес не может испытывать лишь женщина к мужчине? И все же… И все же то, что я подумал, было бессмысленно и невозможно. Тем не менее я спросил себя: что бессмысленно и что невозможно между мужчиной и женщиной?
Ибо Наташа Петрова смотрела на меня так, как смотрела та жена неудачливого режиссера, когда мне было шестнадцать, та первая женщина в моей жизни. Точно таким же взглядом смотрела на меня эта русская. А я, при всей своей самоуверенности, при всей своей наглости, перепугался: неужели мне действительно на роду написано совершать одну низость за другой?
19
«Никто не может быть ни на йоту лучше, чем он есть». Эту фразу я вычитал много лет назад у Сомерсета Моэма, моего любимого писателя. Только сейчас, дойдя до этого места в моем повествовании, я вспомнил эти слова. Они могут быть эпиграфом к следующему отрезку моего рассказа, в сущности – ко всей моей жизни.
Я не писатель. И не герой романа. Мне не надо добиваться благосклонности читателей. Без тщеславия и страха я могу продолжать говорить правду, которую вы от меня требуете, профессор Понтевиво. Эта правда заключается в том, что я оказываюсь человеком отвратительным и бессовестным. Меня охватывает ужас при мысли, что это еще не самая чудовищная доля правды, которую мне предстоит рассказать в ближайшие недели, нет, далеко не самая чудовищная.
Впрочем, что это значит: «бессовестный»?
Я любил Шерли. Я был готов сделать все, чтобы только получить возможность жить с ней. Не было ничего, на что бы я не пошел ради этого. Наташа Петрова создала угрозу нашей любви. Этого я не мог допустить. Я должен был устранить эту угрозу. И, увидев, как смотрит на меня Наташа, я решил, что смогу ее устранить. Не знаю, что именно вколол мне Шауберг, что именно текло вместе с кровью в моих сосудах, но это придало мне силы и чувство собственного превосходства, мужество и отчаянный цинизм. Я без особой охоты сделал то, что я сделал, – но я это сделал.
Наташа Петрова была мне безразлична – так, посторонняя красивая женщина. Шерли была для меня всем, последней опорой в моей жизни. Я сделал это ради Шерли, ради нашей любви. Из любви совершаются не только самые благородные и возвышенные поступки, но и самые подлые и позорные.
«Никто не может быть на ни йоту лучше, чем он есть», – говорит Сомерсет Моэм.
20
Я включил свет, и в моем номере зажглись сразу все лампы. Потом взял из рук Наташи пальто. При этом я намеренно дотронулся до ее плеча, и она отпрянула, как будто ее ударило током. А я был полон уверенности в себе, до краев полон…
Матово поблескивали штофные обои в широкую темно-красную и золотую полоску. На каминной полочке стояли фотографии Шерли и Джоан. Я взглянул на портрет моей падчерицы и мысленно сказал ей: «Ты знаешь, что я тебя люблю, тебя одну. Все другие женщины не существуют для меня с того дня, когда мы нашли друг друга. Я не изменяю тебе, ты это знаешь. И то, что сейчас делаю, я делаю для того, чтобы защитить нас обоих от гибели».
Глаза Шерли на фото, казалось, ответили: «Да, я знаю».
В гостиной было тепло. Кто-то прислал мне белые гвоздики, они стояли на изящном барочном столике. Шторы из дамаста цвета меда были задернуты. Я посмотрел на гравюры, висевшие на стенах, на драгоценный китайский коврик поверх темно-красного пушистого ковра. После грязного дома у Рыбного рынка, борделя и жуткого лагеря я опять был окружен красотой и роскошью. Эти апартаменты придали мне еще больше самоуверенности.
Пока я вешал Наташино пальто на обтянутые бархатом плечики в шкафчик у двери, она вынула из своего чемоданчика стетоскоп и тонометр. Стоя ко мне спиной, она заговорила, запинаясь на каждом слове:
– Вас наверняка удивило, что я прождала вас три часа и что я так близко к сердцу принимаю ваше неразумное поведение. – Она повернулась, и я вновь увидел глаза той женщины, первой в моей жизни. – Долгие годы я жила с человеком, который был очень похож на вас, мистер Джордан… – Она была порядочной женщиной. Она чувствовала потребность сначала дать мне какое-то объяснение. Та, первая в моей жизни, женщина дала свое объяснение потом: «Я еще никогда не делала ничего подобного, милый. Но мой муж совсем про меня забыл…»
Я спросил Наташу:
– Мне надо будет раздеться?
– Только рубашку, пожалуйста. И перейдем в спальню. Да, перейдем в спальню.
– Этот человек, мистер Джордан, был художник. Человек искусства, как и вы…
Человек искусства, как и я, думал я, расстегивая манжеты. Как же мне везло, как немыслимо везло! Наверняка я и вправду напоминал Наташе того, другого мужчину.
– …и он пил, как и вы.
И он пил, как и я. Я включил приемник рядом с кроватью. Зазвучала сентиментальная джазовая музыка, грустная и медленная.
– Я перепробовала все, чтобы вылечить его от алкоголизма.
Наверняка и это правда. Наверняка она не была женщиной, которая часто решается на такое. Я почувствовал, как она взволнованна и потрясена. Эта красивая, слишком хорошо владеющая собой русская тоже страдала от судьбы, от воспоминаний, от любви. Потому и ждала три часа кряду. И потому стояла теперь здесь.
Я снял рубашку.
– Этого человека нельзя было спасти, – едва слышно сказала она.
– Что же с ним стало?
– Он умер в тридцать девять лет. От белой горячки.
Теперь она подошла ко мне вплотную. Платье было такое узкое, что ей приходилось мелко перебирать ногами.
– Вы его, видимо, очень любили.
Она только молча кивнула. И опять посмотрела на меня влажными, затуманившимися глазами. Из приемника теперь доносилась мелодия «Рамоны», исполняемая на скрипке.
Я должен был решиться. Решиться на эту подлость. В субботу она улетит. Два дня и две ночи, последние ее часы здесь я буду с ней. Она будет думать о покойном, я – о Шерли. Неважно, о чем мы будем думать. Важно, что она меня не предаст. И улетит в Африку. Мы оба – взрослые люди. У Наташи тоже наверняка осталось мало иллюзий. И в Африке она, вероятно, будет иногда вспоминать меня и нашу встречу. Бред! Конечно, она будет вспоминать его, только его. Этого человека, который был так похож на меня.
Я должен это сделать, Шерли, ты знаешь. Сейчас она еще может меня предать. Еще может все перечеркнуть. Я не должен этого допустить. Я должен сейчас действовать так, как она хочет: я вижу это по ее глазам. Эти глаза…
Наташа стояла теперь совсем близко. Я осторожно снял с нее очки и положил на тумбочку.
– Что вы делаете?
Я обнял ее.
– Оставьте меня!
Я поцеловал ее. И прижался к ней всем телом. Она застонала, и я подумал: я не ошибся. Она извивалась в моих объятиях, сопротивлялась, пыталась меня оттолкнуть. Ну, естественно, подумал я, порядочной женщине полагается это делать.
– Вы что, с ума сошли?
Я крепко сжал ее в своих объятиях. И покрыл поцелуями ее щеки, шею, губы.
– Я закричу! Если вы сейчас же не оставите меня в покое, я закричу!
Не станет она кричать, подумал я, ни за что не станет. Еще несколько секунд, и ей надоест наигранно сопротивляться, и она опустится со мной на кровать, вернет мне поцелуи и сделает то, чего ее тело жаждет так же, как ее память о покойном.
Вдруг я почувствовал резкую боль: она сильно ударила меня носком туфли по ноге ниже колена. Нога у меня подломилась. В тот же миг ей удалось высвободить одну руку. Вырываясь, она с размаху угодила мне локтем в нос. От боли я остолбенел. Удар пришелся по носу случайно, но от этого был только сильнее. Из носу струей хлынула кровь. Я отшатнулся. В приемнике влюбленные скрипки все еще рыдали по Рамоне.
21
– Мне очень жаль. Но вы сами виноваты. Прилягте на кровать, голова должна быть ниже тела. – Голос Наташи Петровой звучал ровно, она уже вполне овладела собой. Она близоруко склонилась над тумбочкой, нащупала очки, надела их и привычным жестом прижала ладони к дужкам.
– Наташа, прошу вас… – начал я, но умолк, глядя в это чистое открытое лицо. Стыд ожег меня горячей волной. Видимо, я действительно потерял рассудок. Что я наделал? Но тут же во мне вновь зашевелился страх, подлый крысиный страх: что она теперь сделает?
Она удалилась в ванную – наверняка для того, чтобы привести в порядок свои мысли и чувства, – и вскоре вышла оттуда с полотенцем, смоченным в холодной воде. Полотенце, она положила на мое лицо. Потом достала из своего чемоданчика ватные тампоны и сунула один из них в ту ноздрю, которая кровоточила. Ее большие глаза с монгольским разрезом смотрели серьезно, деловито и ясно, в них не было ни искорки гнева. Но ведь эти же глаза только что глядели на меня по-другому. Я ничего не понимал.
– Вы этого не понимаете, мистер Джордан. – Наташа вытерла кровь с моего лица, шеи, груди. – Для вас все было так просто. Вы делаете меня своей любовницей. Я молчу. И вы совершаете то, что задумали.
– А что я задумал? – Твердый тампон в носу мешал мне говорить. Кровь все еще сочилась.
– Вы решили сниматься в фильме с помощью аморального врача, который не боится рисковать, поддерживая вас допингами и наркотиками.
Этот проклятый тампон. Из-за него мне не хватало воздуха. И я ловил его открытым ртом.
– Я почувствовала это еще в холле. И поднялась наверх только для того, чтобы в этом убедиться. И убедилась. – Она отвела взгляд от моего лица. Немного приподнявшись, я проследил за ее взглядом. И увидел то, что увидела она: два кусочка лейкопластыря, приклеенных Шаубергом на те места, куда он всадил иглу шприца.
Какой же я дурак. Безмозглый дурак, я и забыл, что лейкопластырь все еще был на месте. Я вновь упал головой на подушку.
22
В приемнике заиграли томный блюз. Пронзительно грустно зазвучало соло на трубе. Наташа сказала:
– Человек, с которым мы были вместе, тоже нашел такого врача. И погиб в ужасных мучениях. Ему уже нельзя было помочь. И вам уже нельзя помочь, мистер Джордан. Я это поняла.
Я молча глядел на нее, и душу мою заполняло одно-единственное чувство: восхищение. Она была такая, каким я никогда не был и никогда не буду до самой смерти. Она была такая, каким я всегда хотел быть.
– Вы сочли меня безнравственной женщиной, которая позволяет себе делать все, что захочет. Я выбираю свободу. Но не такую.
– Какую же?
– Я освобождаю себя от всякой заботы о вас. – И с этими словами она вышла в гостиную.
Я швырнул мокрое полотенце в ванную и вскочил на ноги. Нагнав, я схватил ее за плечи; вид у меня был, наверное, весьма плачевный: полуголый, грудь в крови, ватный тампон в носу.
– Мой фильм… Я должен его сделать… Если вы меня выдадите…
– Я не выдам.
– Никому? Никогда?
– Никогда. Никому. Вы меня больше не интересуете. Вы нашли себе другого врача. Его и слушайтесь. Снимайте свой фильм. И погибайте.
– Фрау доктор, я…
– Снимите руку с моего плеча. Сейчас же.
– Прошу вас, простите меня.
– Мне не за что вас прощать.
– Вы, наверное, возненавидели меня.
– Я не испытываю к вам ненависти, мистер Джордан. Мне вас жаль. – Она взяла свой чемоданчик и пошла к двери. Снимая пальто с вешалки, она еще раз обернулась. Я стоял в гостиной и глядел ей вслед. – Алкоголь уже разрушил ваш организм гораздо сильнее, чем вы думаете.
– Это неправда.
– Это правда, мистер Джордан. У вас уже нет сердца, способного чувствовать. Ваш мозг уже не может породить ни одной чистой мысли. Вы считаете всех людей примитивными, подлыми и эгоистичными и сами готовы действовать подло, примитивно и эгоистично. Очень жаль. Прощайте.
В ту же секунду я остался один. В гостиной еще чувствовался запах ее духов. Соло грустной трубы завершило блюз.
Я смотрел на портрет Шерли с чувством безграничного облегчения. Словно сбросил с души тяжкий груз. Одной низостью меньше. Как приятно было это сознавать. Я пошел на нее без всякой охоты, что бы Наташа обо мне ни думала. Я не замарал свою совесть еще одной грязью и все же достиг своей цели. Мысленно я сказал Шерли: «Твой Бог необычайно милостив к нам, если Он существует».
Зазвучал фокстрот. Я пошел в ванную и осторожно извлек тампон из носа. Кровь уже не текла. Я умылся и надел халат. Потом открыл черную сумку, которую рассыльный поставил в спальне. И налил себе полный стакан виски с содовой. В термосе было много льда. Содовой тоже пока хватало.
Потом достал лекарства, которые мне дал Шауберг. Проглотил те таблетки, которые следовало принимать каждые два часа, а для тех, очередь которых еще не пришла, поставил будильник на час вперед. Со стаканом виски в руке я пошел в гостиную и сел перед камином так, чтобы видеть только фото Шерли. Теперь по радио играли «Рапсодию в стиле блюз».
I love you, Shirley, I love you with all my heart.
Я собирался выпить только один стакан и пойти спать, так как завтра надо было рано вставать. Но потом выпил еще один, а вскоре и третий, потому что заполнявшая гостиную музыка была так прекрасна и еще одной низости удалось избежать. Я смотрел на портрет Шерли и был очень доволен прожитым днем, доктором Шаубергом, собой, вкусом виски и Наташей Петровой.
И все же. Все же. Все же. Все же я не ошибся. И в ее глазах была готовность, готовность на все.
Ну да ладно, думал я, прихлебывая виски. Ладно, мне все равно. Эту женщину я больше никогда не увижу. Наши отношения кончились, не успев начаться.
Я вновь увидел эту женщину. Причем вскоре. Нашим отношениям было еще далеко до конца. Странная двойственность ожидала нас обоих, ничего о ней не подозревавших. И нам была предначертана ночь любви, когда она, лежа в моих объятиях, прошептала: «Ты не ошибся. Тогда я была готова, готова на все…»