1
Джером Уилсон прибыл в воскресенье в 16 часов. Погода была ясная, и сквозь окна ангара № 4 мы видели, как его самолет сел и покатился по взлетной полосе. Косташу пришла в голову блестящая идея (озарение!) прихватить с собой на аэродром Фульсбюттель двух девиц, дабы устроить Джерому подобающую встречу.
– Он ведь сильно охоч до девочек. – Косташ употребил вместо «девочек» другое слово, но я не решаюсь наговорить его на пленку. – Подобрал двоих. Наипервейшие красотки среди здешних статисточек. Готовы и способны на все. Каждая получит за это небольшую роль.
– Когда?
– Откуда я знаю? У меня сейчас другие заботы! Статисточки и в самом деле были хоть куда, одна блондинка, другая брюнетка. С букетами в руках они устремились по коридору таможни навстречу коротышке в черном с головы до ног. Из-под полей высокой шляпы торчали в стороны уши. Грубая, словно рубленная топором физиономия дышала едва сдерживаемой злобой, кожа вся в морщинах и складках, как шкура слона. Девицы с чувством чмокнули карлика в обе щеки (№ 32 фотографировал) и хотели было вручить ему букеты, но коротышка грубо оттолкнул их. Мы увидели, что он выругался. Девицы совсем растерялись. Они семенили рядом с ним на высоких каблучках, бросая на нас умоляющие взгляды.
– Это не Джером, – сказал я Косташу. – Это Джордж.
– Чушь. Джордж лежит в больнице с инфарктом.
– Вы ослышались. Это Джером лежит в больнице. А прилетел Джордж.
Все-таки это был Джером. Косташ не ослышался. Когда коротышка прошел таможенный контроль, мы в этом убедились.
– Что это за бабы? Ваша идея, мистер Косташ?
– Моя, Джером. Боже мой, я-то думал, вы обрадуетесь! Такие красотки. И счастливы, что имеют возможность скрасить вам пребывание здесь, is that right, girls?
Статисточки хихикнули и вымученно улыбнулись. Роль! Роль в следующем фильме!
А Джером, который в Голливуде не пропускал ни одну хорошенькую женщину, не оценив взглядом ее ножки, бюст и зад, только раздраженно буркнул:
– Нет у меня времени на эти вещи.
– Джером, – потухшим голосом спросил Косташ, – что с вами стряслось?
– Джордж болен, так? – Карлик, в войну вместе с братцем заработавший миллионы на военных заказах, а потом создавший одну из крупнейших в США сеть игральных автоматов, строго произнес: – Кто-то же должен думать о делах.
Обе девицы все еще торчали рядом и даже улыбались, но было похоже, что они вот-вот разрыдаются. Ведь Косташ им так доходчиво все разобъяснил: «Проще пареной репы. Пробудет всего два дня. С таким не переутомитесь. Староват уже. Всегда хотел иметь двух сразу. Просто мечтал. На мой взгляд, полный импотент. Кушать будете с ним в роскошном ресторане, расположитесь в самом лучшем отеле, а потом… Ну, всего-то каких-нибудь полчаса…»
– Отошлите этих девиц, – приказал Джером. Он тоже употребил вместо девиц другое, английское слово, но тоже весьма грубое.
Косташ повернулся к статисткам.
– Завтра приходите на студию.
Блондинка, более вульгарная, завопила:
– Этот номер не пройдет! Я не позволю старому хрену меня оскорблять! – Из чего я заключил, что блондинка понимает по-английски. Косташ покраснел до корней волос. Вокруг нас начали собираться люди. Брюнетка заплакала.
– Тьфу, аж с души воротит, – рявкнул Джером. Припертый к стенке, Косташ нарушил свой давнишний обычай: он вынул из кармана два банкнота по сто марок и дал их девицам; те сразу заулыбались. А Джером, ворча что-то себе под нос, уже спускался по лестнице.
Так с ходу все началось и в том же духе продолжалось!
По дороге в город гномик с рубленной топором физиономией, который в паре с братцем всегда напоминал мне близнецов Труляля и Траляля из «Алисы в Зазеркалье», не произнес ни слова. Косташ снял для него номер в отеле, расположенном на другом берегу Альстера, прямо против моего. Там же жили и Генри Уоллес, и Белинда Кинг.
– У вас будет самый роскошный номер во всем отеле, Джером, – робко начал разговор Косташ. История с девочками до такой степени его потрясла, что он держался вежливо до подобострастия. Таким я его еще никогда не видел. В ответ гномик прошипел:
– Называйте меня мистер Уилсон! Я ведь тоже не обращаюсь к вам по имени!
– Слушаюсь, мистер Уилсон. Извините, мистер Уилсон. Ах, Косташ, Косташ! Ах, деньги, деньги!
– Из гостиной вашего номера открывается вид на всю реку!
– Вы хотите сказать, что окна выходят на улицу?
– А то как же, мистер Уилсон! Вы увидите реку, и пароходики, и…
– Не может быть и речи.
– О чем?
– Не могу спать под уличный шум. Окна должны выходить во двор.
Так что пришлось послать за его багажом, уже отправленным наверх, в роскошный номер, потом начались бесконечные дебаты с портье, поскольку все номера с окнами во двор были заняты – кроме одного, а этот один был отвратительный, и в ванной вообще окна не было, так что у Джерома опять был повод взорваться:
– Не номер, а какая-то нора! Чрезвычайно вам благодарен, мистер Косташ. Чрезвычайно!
С Косташем он по крайней мере еще разговаривал. Меня он вообще не замечал. Время от времени он взглядывал на меня, как на какое-то отвратительное насекомое. Косташ перепробовал все, чтобы привести его в хорошее расположение духа. Предложил мистеру Уилсону сперва немного отдохнуть. Потом мистеру Уилсону следовало бы слегка перекусить. А уж после этого…
– Не хочу есть. И отдыхать не хочу. Будем говорить о делах. Причем немедленно.
– Здесь имеется зал для заседаний…
– Обойдемся гостиной в моем номере.
– Тогда разрешите мне заказать чего-нибудь выпить…
– Я ничего не пью.
В голове не укладывается! И это тот самый Джером, похотливый старик, который в Голливуде без конца требовал у меня телефоны все новых и новых статисток, о специфических требованиях которого «девицы по вызову» всего побережья рассказывали целые истории, коротышка Джером, годами преследовавший меня своими просьбами: «Деньги не играют никакой роли. За ценой я не постою. Будьте же другом. Я покупаю все. Книги. Фильмы. Картины. Фотографии. Но во всем этом должна быть изюминка, понимаете, Питер, изюминка!»
Что ж. В деньгах, видимо, больше изюминки, чем во всей порнографии.
Я подумал, что, как бы ни унижался Косташ, я лично не стану терпеть наглость старого хрыча, и заявил:
– А мне хочется немного выпить.
– Значит, вы опять пьете. Приятно слышать. Даже как-то бодрит.
Я ничего не ответил и нажал на кнопку звонка. Появился официант, и я заказал виски:
– Три двойных.
– Я же сказал, я не пью, – пролаял Джером.
– Я тоже, – эхом откликнулся Косташ.
– Три двойных, – повторил я официанту. И, обращаясь к Джерому: – А вы кончайте тут строить из себя маленького цезаря… – Я знал, что он страдал из-за своего маленького роста, и потому добавил: – Очень маленького цезаря. Мы точно так же влипли в пренеприятную историю из-за пауэровского фильма, как и вы.
– Мы с Джорджем только финансируем фильмы. Вы их снимаете. Вам бы следовало помнить об этом старом фильме и оградить нас от такой неприятности!
– Но вы, как финансисты, не сочли это необходимым!
– Не могли же мы предположить, что они, – он назвал кинофирму, – вновь выбросят на рынок эту старую ленту!
– Такое, в общем-то, никогда и не происходит. Поэтому я считаю этот случай более чем странным, – сказал я, потому что мне в голову вдруг пришла мысль – подлая, конечно, мысль, но разве такие акулы, как братья Уилсон, не держались на подлости?
– Вы считаете этот случай странным? – переспросил Джером, хитро прищурившись. Значит, клюнуло, подумал я, покрываясь потом, значит, я, по-видимому, на правильном пути. – А что вы считаете странным, мистер Джордан?
К сожалению, Косташ не дал мне ответить.
– Спокойно, спокойно, торопиться некуда. – Счастливчик метался по комнате из угла в угол, я еще никогда не видел его таким взволнованным. – Мы найдем какой-то выход. – Он достал сигару. – Вы не возражаете, если я закурю?
– Возражаю. Вы потом уйдете. А мне здесь жить. Запах останется. – И Косташ послушно спрятал сигару!
Я заявил:
– Джером, у меня есть для вас несколько великолепных порнографических книжек.
– Питер, умоляю! – Косташ посмотрел на меня с таким видом, будто вот-вот расплачется. Этот верзила только и делал, что твердил: – Мы найдем, мы обязательно найдем какой-то выход.
– А я его уже нашел, – вдруг обронил коротышка миллионер, сколотивший состояние на поставках не вполне кондиционного оружия. – Причем очень простой. – В этот момент официант принес три двойные порции виски. Джером заорал на него: – Извольте выйти вон! Вы нам мешаете! – Но официант держался куда независимее, чем мой независимый продюсер. Он возразил:
– Виски было заказано, сэр. Если пожелаете еще что-то, сделайте, пожалуйста, заказ через коммутатор. Я больше не буду вас беспокоить.
Удивительным образом стойкость официанта остудила запальчивость Джерома. Он даже извинился перед ним:
– У нас очень важное совещание.
– Понимаю, сэр, – холодно процедил тот и скрылся за дверью.
– Да, так какой же выход? – тотчас спросил Косташ.
– А вот какой: триста тысяч долларов, – ответил Джером.
Мой Счастливчик только рот разинул.
– Я был у Иверсена. – Иверсен – это президент кинофирмы, которая угрожала продать старый фильм с Пауэром телевизионным компаниям до того, как мы закончим съемки. Я не хочу называть эту кинофирму, так что Иверсен, естественно, имя тоже вымышленное. – Уже через пять минут я понял, что старая собака просто нас шантажирует. А сам вовсе и не собирается делать новые копии.
– Но ведь он сказал…
– Мало ли что он сказал! В общем, он требует триста тысяч долларов. И за это обязуется никогда больше не пускать в прокат старый фильм и выдать нам для сожжения все имеющиеся у него копии.
Когда Джером все это высказал, я выпил первый стакан виски. В безвкусной гостиной застыла мертвая тишина. Не только потому, что окна выходили во двор.
2
– Но это же шантаж, – выдавил наконец Счастливчик с видом обиженного ребенка, у которого отняли шоколадку.
– Нет, это западня, – возразил Джером. – И мы в нее попались. Каждый вправе ставить другим западню. Никто не заставляет в нее попадаться. Иверсен дал мне десять дней. Если он за это время получит триста тысяч, мы получим копии. В противном случае он передаст старый фильм телевидению с соответствующей рекламой.
– Триста тысяч долларов! – От волнения Косташ начал заикаться. – Да ведь это треть наших производственных затрат! Миллион двести тысяч марок!
– Я знаю, сколько марок получится. Умножать на четыре я тоже умею. – Подлый коротышка сейчас разговаривал точно так же, как его братец: холодно и безжалостно. – С побережья я еще успел поговорить по телефону с «Космосом». Есть две возможности: либо прекратить съемки, либо уплатить триста тысяч.
– Может, поторговаться с Иверсеном и он сколько-то уступит? – промямлил Косташ.
– Это я уже сделал. Поначалу он требовал пятьсот тысяч. В общем: либо мы платим, либо прекращаем съемки!
– И что тогда? – Вид у Косташа был до того жалкий, что я пододвинул к нему второй стакан виски, но он его даже не заметил.
– Тогда получится, что вы нарушили параграф четырнадцать нашего договора, и фирма «Космос», равно как и мы с братом, вчинит вам иск за невыполнение. Однако…
– Мистер Уилсон, умоляю вас…
– Не угодно ли дать мне договорить? Благодарю. Однако мы не какие-то нелюди…
– Ах, даже так! – ввернул я.
– …и готовы помочь вам. Предлагаю: «Космос» и мы платим Иверсену сто пятьдесят тысяч долларов. Остальные сто пятьдесят тысяч платите вы.
– Откуда нам посреди съемок взять эти сто пятьдесят тысяч долларов или шестьсот тысяч марок, да еще за десять дней?! – вне себя заорал Косташ.
– Не надо.
– Что «не надо»?
– Не надо кричать, мистер Косташ. Я этого не выношу.
Косташ послушно перешел на полушепот:
– А что… Что будет, если мы не наскребем эти шестьсот тысяч марок?
– На каждого из вас приходится только триста тысяч.
– Это понятно. Так что будет, если мы их не наскребем?
– В этом случае, – вкрадчиво сказал коротышка, – мы, то есть «Космос», мой брат и я, готовы, чтобы спасти фильм, уплатить Иверсену также и остающуюся сумму. Само собой разумеется, господа, что вы оба перестаете быть продюсерами и дальнейшее использование фильма переходит в наши руки.
После этого заявления я выпил еще стакан виски. И сказал:
– К сожалению, в начале разговора вы меня перебили, Косташ.
– Я перебил? Вас? Когда?
– Мистер Уилсон знает когда.
Коротышка метнул на меня быстрый взгляд и опять полуприкрыл глаза. Я сказал:
– Вы перебили меня на слове «странно», Косташ. Я сказал, что считаю эту историю более чем странной: Иверсен вдруг угрожает выпустить старый фильм. Успокойтесь, Джером, на этот раз я никому не позволю меня перебить! Я действительно считаю это чрезвычайно странным. Представьте себе, Косташ: мы отсняли примерно треть фильма. Причем ежедневно отсылали нашим милым партнерам – братьям Уилсон – отснятые накануне кадры. И милые партнеры, братья Уилсон, прислали нам поздравительную телеграмму, так как кадры эти им очень понравились. – В эту минуту я был уже совершенно уверен, что подозрения мои попали в точку. Джером опять попытался меня прервать, но я как ни в чем не бывало продолжал: – Милые братья и «Космос» видят, что фильм обещает им удачное вложение денег, то есть огромную прибыль. Но этой прибылью им придется делиться с нами. Разве не обидно? А что, если кто-то явится к мистеру Иверсену и наведет его на мысль пригрозить выпуском копий старого фильма!
– Это наглая инсинуация! – взвизгнул Джером и побагровел до корней волос. Тут наконец и до Косташа дошло. Он сжал кулаки и набычился, как боксер перед атакой. Надеюсь, он не разорвет коротышку на куски, подумал я. И тут же: а почему бы и нет? Вот и пусть, и пусть!
Я добавил:
– Разумеется, ни мистер Джером Уилсон, ни его бедный больной брат не ходили сами к мистеру Иверсену. В Голливуде так много опытных адвокатов. Главные действующие лица остаются за кадром. Адвокаты улаживают это дело в два счета. Помните ведь из «Трехгрошовой оперы»: «Только ножик скрыт от глаз…»
Косташ подступил вплотную к Джерому и прошипел:
– Так вот в чем состояла ваша «идея»! Вы знали, что мы не сможем уплатить. И решили выставить нас за дверь. А барыши загрести себе!
– Если вы сию же минуту не прекратите… – начал было коротышка, но прикусил язык и уставился на огромные, занесенные над ним кулачищи Счастливчика.
Я ввернул:
– Теперь вы опять можете называть его Джеромом! Счастливчик едва слышно прошипел:
– Ах ты, свинья!
– Вон! – так же тихо прошипел Джером.
Оба они вдруг перешли на шелестящий шепот – ни дать ни взять гномики у постели спящей Белоснежки. Я поинтересовался:
– Сколько же получит от вас Иверсен? Двадцать процентов?
– Какая наглость!
– Значит, пятнадцать? Скупердяи вы. За такое прикрытие!
– Я запрещаю вам…
– Косташ, мыслимое ли дело? Братья и впрямь согласились дать Иверсену только десять процентов!
Коротышка выпрямился перед экс-боксером, чем только подчеркнул свой жалкий рост, и сказал:
– Конец дебатам. Уходите из моего номера.
Косташ ткнул его указательным пальцем в грудь, и Джером рухнул в кресло. Косташ только процедил:
– Цыц!
– Ну, слава Богу, – вздохнул я. – Наконец-то вижу вас прежним.
Джером завопил:
– Я не позволю меня оскорблять! Мне нельзя волноваться! У меня больное сердце…
– Мне казалось, больное сердце у вашего брата? – уточнил я.
– Я принимаю к сведению, что вы не в состоянии уплатить по сто пятьдесят тысяч.
Когда он это сказал, комната и все, что в ней находилось, поплыло у меня перед глазами; я слышал, что Косташ и Джером продолжали пререкаться и осыпать друг друга ругательствами, но вдруг перестал понимать, что они говорят.
3
Я принимаю к сведению, что вы не в состоянии уплатить по 150 000 долларов.
Ах ты, подлюга! «Не в состоянии». Свинья собачья. Я-то в состоянии. Можешь подавиться этими полутора сотнями тысяч. Ах ты, мошенник! Да возьми хоть все триста. Ах ты, сволочь! А то и миллиончик. Наличными. Деньги на бочку. А не угодно ли чеками, акциями, драгоценностями, небоскребами?
Пожалуйста, могу дать.
Могу отдать все.
Мог бы.
Перед моими глазами мерцает и вспыхивает текст. ЗАЯВЛЕНИЕ ПОД ПРИСЯГОЙ… Я, Джоан Эстрелла Мануэла Джордан, в первом браке Бромфилд, урожденная Рамингес… желаю… с момента подписания этого документа… перешла в собственность моего супруга Питера Джордана…
Моя жена, миллионерша.
Половину своего состояния она переписала на меня. Прими это к сведению, акулья рожа, похотливый хорек-заморыш, Траляля.
Перед моими глазами смутно проплывает танцующая пара: Джоан и я, я и Джоан. Джазовая музыка. Небольшой оркестрик. Пианист, напевающий: «О сколько, сколько это будет длиться…» И мой голос: «Это твои деньги. Я не хочу. И никогда ничего не возьму. Ни цента!»
Ее голос: «Не хочешь – не надо! Не бери. Возьми и выбрось! Раздай бедным! Ах, Господи, ты просто очарователен, мой большой, мой маленький мальчик…»
Раздай бедным. Почему именно бедным? Раздай богатым! Например, мистеру Иверсену! Это мой фильм. Я должен его сделать. Речь идет о моем будущем, о моем существовании. Я подлец. И знаю это. Было бы идиотством не вести себя теперь соответственно, то есть подло.
«Я не возьму ни гроша…»
А почему, собственно?
«Заснуть рядом с тобой… только заснуть… После всех этих лет. Только подумай, после стольких лет…» Нет, нет и нет.
Так нельзя. Я так не могу. Не позже чем через месяц мне придется сказать Джоан, что я хочу ее бросить и что я люблю Шерли. Я не могу взять эти деньги. Я, конечно, подлец. Пусть. Но и в подлости мне не хватает размаха. Не хватает размаха даже на обычное, нормальное жульничество. Я ничтожество. Полное ничтожество, Нам конец. Нас просто взяли и выставили. Теперь все будет решать Джером. Ловко он все это провернул. И мне остается только…
Кто это там говорит?
Джером?
Чего он хочет? Почему он протягивает мне телефонную трубку?
– Что… Что случилось?
– Вы что, оглохли?
– Я… Я задумался…
– Задумался! Я вам уже дважды сказал, что вас просят к телефону, а вы сидите и таращитесь на меня как полоумный! Это все от пьянки, я ведь говорил!
Я сразу пришел в себя. Одну руку протянул к третьему стакану виски, другую – к трубке.
– Алло…
– Мистер Питер Джордан?
– Да.
– Говорят с телефонной станции. Мы получили заказ на разговор с вами из Лос-Анджелеса. Пытались найти вас в вашем отеле. Там сказали, что вы у мистера Уилсона в «Карлтоне». Можно соединить?
– Да.
В трубке раздался треск и писк. Телефонистки по ту и эту сторону Атлантики переговаривались друг с другом. И вдруг:
– This is relais New York. Hamburg, Mister Jordan?
– Yeah.
– Here comes Los Angeles 43 24 35 for you. Mister Gregory Bates is calling.
Мой друг Грегори. Наверное, что-то случилось. Американская полиция? Арестованный доктор Эрроухэд? Они уже вызывали Грегори? Ищут ли Шерли? Что-то случилось. Конечно, что-то серьезное. Иначе Грегори не стал бы звонить.
– Питер?
– Грегори! – Я вцепился в трубку и судорожно сжал в руке стакан. Меня разом прошиб пот. – Подожди секунду… – Верзила Косташ и коротышка Джером уставились на меня как на привидение. Я сказал им: – Это частный разговор. Можно мне…
– Пройдите в спальню, – разрешил Джером.
Я перенес аппарат в спальню и включил его в розетку рядом с кроватью. Потом сел на нее. Кровать стояла у окна. Окно выходило на темноватый двор. Видна была только грязная каменная стена.
– Теперь я один, можно говорить. Что случилось?
Голос Грегори звучал чрезвычайно встревоженно:
– Из-за того дела… Ты понимаешь?..
– Да.
– По тому делу состоялось первое слушание.
– У тебя возникли большие трудности?
– Довольно-таки. Они хотели во что бы то ни стало выяснить, где сейчас Шерли.
– Они ее ищут?
– Думаю, теперь уже нет, так как я… Ты действительно можешь говорить?
– Да. Я в чужом отеле. И один.
– Я сказал на суде, что я отец ребенка. И что Шерли только по моему настоянию пошла к этому врачу.
– Грегори… Грегори… Не знаю, как тебя и благодарить…
– Прекрати. Я звоню не для этого. На меня наложат большой штраф. На Шерли тоже, когда она вернется. За неуважение к суду. Да это ерунда. Скажи мне: как держится твоя жена?
– Она приехала, сияя от счастья. И продолжает сиять.
– Питер, мне трудно тебе это сказать. Но боюсь, что Джоан водит тебя за нос.
– Что-о-о?
В груди моей что-то судорожно забилось. Но я не стал придавать этому значения. Еще не стал. И отхлебнул из третьего стакана.
– Час назад ко мне явился Пол.
Пол, мой слуга-англичанин, работал у меня уже четырнадцать лет. Он бросился бы за своего хозяина в огонь, мой добрый старый Пол. Он ненавидел Джоан. Когда-то мы с ним прожили четыре года одни. Счастливые холостяцкие годы. Он чувствовал себя полным хозяином в доме. Потом появилась Джоан, новая хозяйка. Вот он ее и возненавидел.
– Пол?
– Да. Таким растерянным я его еще никогда не видел. Он сказал, что неделями себе места не находил. И в конце концов решил, что его долг рассказать все хотя бы мне, твоему лучшему другу. Писать тебе он не осмелился. Боялся, что письмо могут…
– Да-да, ясно. Что он тебе рассказал?
– Что к вам в дом наведалась уголовная полиция.
– Уголовная полиция?
– Да.
– Когда?
– Двадцать девятого октября. Он точно помнит дату. Двадцать восьмого у него был день рождения. Полицейские сначала спросили про тебя. Пол ответил, что ты сейчас в Европе. Потом о Шерли. Шерли работала на киностудии. Потом уже о Джоан. Та была дома.
Я выронил стакан, виски потекло по паркету. Горло Перехватило, я задохнулся и не мог выдавить ни слова. Виски оставило темный извилистый след на светлом дереве Пола.
– Говорит телефонистка. Разговор не окончен?
– Нет-нет! Отсоединитесь! Грегори! Грегори!
– Ты вдруг куда-то исчез.
– Нас разъединили.
– Или нас все же кто-то слышит?
Или нас все же кто-то слышал? Я опять весь взмок, за окном в сумеречном каменном мешке двора сгустился мрак. Неужели нас подслушивали? В комнате рядом? Косташ? Уилсон? Или оба? А может, на коммутаторе?
– Говорили ли полицейские с Джоан?
– Да.
– Что… Что они ей сказали?
– Этого Пол, разумеется, не знает. Он сказал, что вид у Джоан был потерянный, когда те спустя час удалились. Она заплакала и заперлась в своей комнате.
Точно так же она повела себя и здесь, в Гамбурге, в нашем номере, несколько дней назад.
– Что… Как ты думаешь, что именно сказали ей полицейские?
– «Как ты думаешь»! Питер, Господи Боже мой!
Что именно сказали ей полицейские? Что они могли сказать? Что Шерли и мой друг Грегори были арестованы при полицейской засаде у гинеколога по фамилии Эрроухэд, что ее подвергли медицинскому освидетельствованию и установили беременность на втором месяце.
И что же? Что же?
– Но если они ей это сказали, почему она мне об этом ни слова, Грегори?
– Это-то меня и пугает. Не получала ли она письма? Советы адвоката? Или просто частное письмо?
– Этого я не знаю. Письмо!
У меня дернулась щека. Каждое утро Джоан набрасывалась на нашу почту как одержимая, чтобы я не взял ее в руки первым. Только теперь мне это пришло в голову. Я видел это своими глазами в те считанные утра, когда уезжал на студию несколько позже обычного. Джоан явно ждала письмо.
Какое письмо? От кого?
– Она непременно должна была бы поговорить с тобой. Верит ли, что я отец ребенка, или нет.
– Но она этого не сделала!
– Такой оборот дела можно объяснить двояко.
– А именно?
– Либо она тайком от тебя поговорила с дочерью, чтобы не нервировать тебя и не мешать тебе работать, и хочет сама как-то уладить это дело.
– Но она ни слова не сказала Шерли. Я бы знал.
– Тогда есть другое объяснение.
– Какое?
– Твоя жена уверена, что отец – ты.
4
Кулак.
Он внезапно рубанул меня под ложечку с такой убийственной силой, так своевольно и властно, что от ужаса меня бросило одновременно в жар и в холод, я выронил трубку и вскочил, шатаясь, с хриплым стоном.
Кулак.
Я почувствовал, что умираю. Тут же, на месте, сейчас.
А если тут же не умру, начнется новый приступ. И если мне не сделают укол, то умру уже из-за этого. Нет смысла закрывать глаза на неизбежное. Я потащился к двери в гостиную, по дороге опрокинул какое-то кресло, наступил на валявшийся на полу стакан, и тот со звоном разбился.
С того момента, как я открыл дверь гостиной, в памяти удержались лишь обрывки ощущений – молодой гений Лазарус Стронг, автор «Конца света», назвал бы их «таши, пятна» как абстрактный манифест в смысле инстинктивной космогении, – но не связная последовательность действий.
Итак, мои пятна.
Массивный Косташ. У меня на пути. Низкорослый Джером. Становится ниже. Еще ниже. Исчезает. Не обращаю внимания. Ковер под ногами едет. Стены клонятся. Картина качается. Зубы стучат. Рот широко открыт.
– …с вами?
– Сейчас… вернусь…
– Питер, мальчик мой…
– Врача…
– Воздух… Пустите меня…
Дверь открыта. Закрыта. Коридор. Лифт. Лифт!
Только не в лифт.
На лестницу. На лестницу.
Опять кулак.
Лезет вверх. Первые ребра. Вторые. Умираю. Умираю. В коридоре красная дорожка. Умираю. Пустой холл. Воскресный вечер. Пустая улица. Стоянка пуста. Все пусто. Все вымерло. Людей нет. Я остался один. И моя машина одна. Багажник. Ящик. Желтая коробочка с зеленой точкой. Черная сумка. Не успею. Умру. Виски не помогает. Закрыть ящик. Закрыть багажник. За руль.
Не могу. Не могу. Не могу вести машину.
Пятна ржавчины. Перед глазами все прыгает. Черное солнце. Черное небо. Ночь. Людей нет. Пусто. Смерть.
Ключ зажигания.
Нельзя мне ехать. Опасно для жизни. Авария. Погибнут люди. Пусть гибнут! Губи их! Трогайся. Ну трогайся же! Умрешь. Умрешь. Вторые ребра. Третьи. Страх. Страх. Машина едет.
НЕМЕЦКИЙ БАНК. КЁНИГСПИЛЬЗЕНЕР ШТУБЕН. Серый бездомный кот. БИЛЬД AM ЗОННТАГ. Дома желтые, черные. Река. Людей нет.
Укол! Быстро!
Правая нога судорожно жмет на тормоз. Педаль к полу. Мотор взвыл. Перекресток. Река. Крутой поворот. Стрелка на 90. Машину заносит.
Руль вправо, влево, вправо. Мотаюсь туда-сюда на сиденье. Вижу себя в зеркальце заднего вида. Лицо синее. Под глазами фиолетовые круги. Язык. Углы рта. Пот течет в глаза. Слепит. Туман. Ледяной туман. Смертный туман. Смерть.
Я… умираю…
– Аррр… аррр…
Человек так не стонет. Это животное. Животное на бойне. Чует запах крови.
– Аррр… аррр… аррр…
Кулак ползет вверх. Выше. Еще выше. Задыхаюсь. Нет воздуха. Страх. Старый страх. И новый. Крутой поворот.
Машину опять заносит. Вписывается в поворот. Машину закрутило. Танцует. Стрелка на 110. Тело скрючено в дрожащую дугу. Лопатки прижаты к спинке. Левая нога на полике. Правая на акселераторе.
Полный вперед!
На полном газу по Юнгфернштигу! Людей нет. И здесь нет. Воскресный вечер. Страх. Страх. Страх.
Нет. Нет. Не вынести. К ней. Налево. Первая улица. Проехал. Тормози!
Руки с руля. Обхватить правое колено. Приподнять.
Стоит неимоверных усилий. Поставить ногу на педаль тормоза. Нажать. Руль сам собой вправо. Безумная удача: машина ударяется о бордюр! Включенная скорость глушит мотор.
Выйти из машины.
Желтая коробочка в руке. Шатаясь, пересекаю улицу. Падаю лицом вниз. Что-то липкое на щеке. Кровь. Поднимаюсь. Кругом никого. Людей нет. К ней. К ней. В переулок.
Опять кулак.
Выше. Еще выше. Приближается к сердцу. Быстрее. Надо быстрее. Не могу. Удар об стенку. Куртка трещит. Дверь. Табличка.
…НА… МЕД…
Дверь открыта. Вверх по лестнице. Ступенька. Еще ступенька. Второй этаж.
Падаю. Опять лицом на каменные плитки. Острая боль между глаз.
– Помо…
Хочу крикнуть. Не могу. Но ползти могу. Еще могу. Ступенька. Еще одна. Третий этаж. На карачках. Как животное. При последнем издыхании. Тяжело дышать. Бессвязные звуки. Стоны. Нужно позвонить. Не могу встать. Только на колени. Потом держась за стенку. Пядь за пядью. Звонок.
Звоню. Звоню. Звоню.
Внутри тишина. Не слышу шагов.
Ничего не слышу.
Падаю на бок.
В квартире никого. Воскресный вечер. Ушли. Тщетно. Все тщетно. Кулак разжимается. Пальцы обхватывают сердце. И вновь сжимаются.
В тот же миг я услышал оглушительный грохот. Но уже не успел понять, что грохот исходил от двигателей самолета, едва оторвавшегося от взлетной полосы и летевшего над домом и городом на очень малой высоте. Я только заметил какую-то тень, промелькнувшую за светлым окном лестничной клетки. Эта тень осенила меня словно крыло ангела смерти. Я упал ниц и полетел куда-то вниз, вглубь, в багровую пылающую бесконечность. Тут я умер во второй раз. Как потом выяснилось, этот раз не был последним.
5
Рим, 24 апреля.
Профессор Понтевиво сказал:
– Мозг человека, как и весь его организм, способен и подвержен развитию и изменению примерно до двадцати пяти лет. После двадцати пяти уже начинается деструкция организма и мозга, выражаясь грубее – своего рода возрастающее поглупение.
Третью лекцию профессор читал мне в своей лаборатории. Нашу Бианку еще два дня назад выпустили из клетки. Ее состояние вновь улучшилось. Она опять лакала чистое молочко, шерстка ее вновь стала шелковой, иногда раздавалось довольное мурлыканье. День был чудесный. Солнце освещало всю комнату.
– Хочу очень схематично объяснить вам функцию мозга, – начал профессор и показал на таблицу, висевшую на стене. – Для этого мне придется, так сказать, расчленить человека на две части, на два получеловека, или две полуличности, которые реагируют друг на друга и друг от друга зависят. Есть два типа личности: корковая и глубинная.
Бианка вспрыгнула ко мне на колени и принялась лизать мои руки. Я ее погладил. И кошечка уютно свернулась клубочком. Она была теплая и очень живая. Я обрадовался, что она ко мне пришла.
– Здесь, в наружной коре мозга, человек как бы носит с собой огромный архив.
– Архив?
– Ну да. Все, что случается с вами с самого раннего детства, оставляет след в наружной коре мозга. Правда, лишь тогда, когда это связано с какими-то эмоциями; в противном случае все бесследно исчезает. Но все, что любым образом затрагивает ваши чувства, то есть радует, пугает, гнетет, мучает, делает вас счастливым или несчастным, все это изменяет – выражаясь языком химии – структуру молекул внешней коры мозга. Здесь место для миллиардов впечатлений. Их не может быть больше, чем мог бы вместить архив вашей коры.
Бианка замурлыкала.
– Итак, тут локализована одна часть вашей личности. Вторая часть находится глубже, в середине, в так называемом мозговом стволе. Это область мозга, которая заведует эмоциональными, эффектными, инстинктивными действиями – называйте их, как хотите. Между корой мозга и мозговым стволом существует постоянная связь, вроде той, что связывает телефонные станции. Каждое известное вам понятие – отец, мать, богатство, бедность, болезнь, путешествие, профессия, любовь и так далее – выгравировалось на коре головного мозга в бесчисленных впечатлениях (мы называем их энграммами), то есть как бы положено в личный, индивидуальный архив. Я называю его индивидуальным, так как энграммы соответствуют вашему индивидуальному опыту знакомства с этими понятиями, приобретенному вами, начиная со дня рождения вплоть до двадцати пяти лет. Поэтому каждое понятие сопряжено с определенной эмоциональной оценкой – положительной или отрицательной.
Бианка вдруг по-кошачьи резко вскочила и спрыгнула с моих колен. Меня это огорчило.
– Это вас огорчает, – заметил профессор.
– Что?
– Что Бианка ушла от вас.
– Да.
– Вы любите кошек.
– И всегда любил. Мама тоже. У нас в доме всегда были кошки. Даже когда нам очень трудно жилось.
– Большое тебе спасибо, Бианка, за оказанную вовремя помощь, – сказал профессор и поклонился кошечке.
– За что вы ее благодарите?
– За то, что я как раз собирался сказать: на каждую ситуацию, с которой встречается мозговой ствол, то есть ситуацию эмоциональной жизни, он реагирует тем, что поначалу ищет в архиве мозговой коры, какие положительные или отрицательные оценки хранятся там для такой ситуации. Это звучит смешно из-за кажущейся заумности, знаю. Но все это происходит в подсознании, в миллиардные доли секунды, и тем не менее действительно происходит, во всяком случае, мы сегодня так считаем. Сегодня мы представляем себе мозг человека как своего рода огромный конденсатор, в котором беспрерывно происходят электрические процессы. Вы любили кошек. Вы любили свою мать. И вот вас огорчает, что Бианка равнодушно спрыгнула с ваших колен. Вы все поняли?
– Да.
– Повторите для памяти.
– При любом впечатлении или переживании мой мозговой ствол исследует архив мозговой коры. И на основе информации, полученной оттуда…
– …которая давно опустилась в подсознание…
– …я реагирую через мозговой ствол мирно или враждебно, грустно или весело, положительно или отрицательно. Таков механизм.
– То есть мы полагаем, что он именно так функционирует. Но мы очень мало знаем, мистер Джордан. Только глупцы знают все. В сущности, мы знаем только, что почти ничего не знаем. Но, как я уже сказал, в настоящее время мы представляем себе это дело именно так. Человек реагирует на любую ситуацию на основе давно накопленного и давно забытого жизненного опыта либо положительно, либо отрицательно. Алкоголик некогда имел отрицательные впечатления, которые его вновь подавляют, мучают и огорчают, как только мозговой ствол обнаруживает их в архиве мозговой коры. Если эти впечатления относятся к одной из главных сфер нашей жизни – таких, как любовь, ненависть, богатство, бедность, болезнь, страх, – то эти невралгические отделы архива обследуются очень часто, и алкоголик вновь и вновь реагирует подавленно, мучительно и огорченно, это ясно. Ясно также, как он поступит.
– Будет пить.
– Правильно. Алкоголь нарушает связь между архивом и центром. Благодаря химическим процессам он даже изменяет отрицательные эмоции…
– Превращая их в положительные?
– По крайней мере ненадолго. Он снимает скованность, предубежденность, напряжение, робость, страх. Он создает ситуацию, с которой выпивший может справиться. То есть поначалу творит некое неоценимее благо. Он – идеальный целитель. Поначалу. Зато потом он – идеальный яд. Ибо разрушает – со временем – весь мозг…
– Собственно говоря, – перебил я его, – тогда все люди поголовно должны бы стать алкоголиками, поскольку невозможно себе представить, что на земле существуют особи, начисто лишенные каких бы то ни было отрицательных э…
– Энграмм. Да, таких и в самом деле нет. Но бывают более стабильные и менее стабильные натуры. Люди искусства в общем и целом относятся к менее стабильным. Некоторые терпят полный крах из-за конфликтов, с которыми другие справляются играючи.
– А различнейших конфликтов у людей, сдается мне, пруд пруди.
– Отнюдь, – возразил Понтевиво, – их всего несколько. Соответственно известным нам душевным болезням мы делим людей на четыре или пять основных типов. Как видите, немного. Каждый из нас считает себя чем-то особенным, не таким, как другие. Но это всего лишь высокомерное заблуждение. Мы все потрясающе одинаковы в нашем поведении и наших реакциях, мы все удивительно похожи друг на друга.
– Значит, и конфликты бывают тоже лишь нескольких видов?
– Да. К примеру, политика. Деньги. Профессия. Болезнь. Тщеславие. Отношения с другим полом… Ну, может, еще несколько. Но не много.
– Значит, вы неделями выслушиваете мой рассказ о прожитой жизни, надеясь найти в ней тот конфликт, с которым я не могу справиться и который сделал меня алкоголиком?
– Совершенно верно, мистер Джордан.
– Ну и как – нашли?
Он только молча улыбнулся в ответ.
– Ну же, профессор!
– Думается, я нашел ту область, в которой следует искать этот конфликт.
– А именно?
– На одной из пленок вы один раз упомянули о девушке, на которую ваша падчерица удивительно похожа.
– Но я только один раз об этом сказал! Один-единственный!
– Вот именно. Обо всех остальных людях вы говорили много раз: о своей супруге, о падчерице, об отце, о матери; только об этой таинственной девушке не говорили больше ни разу. Уверен, что и теперь не заговорите – или я ошибаюсь?
Ванда.
Ванда. Ванда. Ванда.
Я подумал, что этот профессор – самый умный человек из всех, с кем мне довелось познакомиться в жизни. Ванда.
Я отрицательно покачал головой.
– Не спешите с ответом. Со временем вы еще сами захотите о ней рассказать.
Коварная изменница Бианка вспрыгнула ко мне на колени.
– Видите, она к вам вернулась.
– Профессор, вы сказали, что мозг человека способен к изменениям только до двадцати пяти лет…
– Да. До этого возраста врач еще может попытаться произвести корректировку в относительно небольшом архиве относительно молодой мозговой коры и изменить эмоциональные оценки накопившихся там энграмм – во всяком случае, по дороге из архива к мозговому стволу. Когда они туда поступят – и если врачу повезет, – отрицательные эмоции успеют превратиться в положительные. Молодой человек может еще забыть слишком большую привязанность к матери, может еще найти нормальные связи с другими женщинами, забудет жестокого отца и станет сердечным и теплым, хотя до этого был безжалостным, и так далее. И если пил, может бросить. В психотерапии такого рода лечение с помощью электричества, медикаментов, химикатов или же только посредством бесед с молодыми людьми часто вполне результативно.
– А позже? Если человеку больше двадцати пяти?
– Чем он старше, тем труднее ему помочь. И это естественно, поскольку с возрастом накапливается все больше жизненного опыта, да и реакции становятся все более привычными.
– А клетки головного мозга все более поврежденными, если он продолжает пить.
– Так оно и есть.
– Послушайте, – сказал я, и впервые за много недель ледяной страх вновь охватил меня, – мне тридцать семь. Из них двадцать лет я пил. Не кажется ли вам…
– Что клетки вашего мозга разрушены? С ними все в порядке. В полном порядке.
– А какое лечение для меня еще возможно? Или никакое?
– Есть один метод.
– Какой?
– Мой.
– И в чем он состоит?
Он улыбнулся и сказал:
– Мне кажется, пока еще рановато сообщать вам об этом. Вам надо сначала побольше узнать о человеке и его мозге. Я в свою очередь должен еще немного больше узнать о вас, например об этой таинственной Ванде. А вы еще не готовы рассказывать о ней. Так что нам обоим нужно время. И терпение. Как раз сейчас не следует торопить события. Я сообщаю вам только, что существует способ освободить вас от вашего недуга, причем способ, безусловно, эффективный, – если вы готовы помогать мне.
– Я готов.
– Вот и хорошо, – сказал Понтевиво. – Это была третья лекция. Вы только посмотрите на кошечку. Мне кажется – при самом скептическом взгляде на вещи, – что у нее проснулась любовь к вам. Если хотите, можете иногда брать Бианку к себе в комнату. Это доставит вам радость?
– Большую. Напомнит мне юность. И сделает… – Я не договорил. – Потому вы и предложили, правда?
Толстячок профессор лукаво улыбнулся, кивнул и что-то пропел себе под нос. Он явно был очень доволен.
6
Первое, что я услышал, вернувшись к жизни после того, как умер во второй раз, был тихий и чистый колокольный звон. Я открыл глаза и обнаружил, что лежу на широком диване, покрытом толстым ковром. Комната была просторная и обставлена прекрасной старинной мебелью. Кругом было темное дерево, серебряные канделябры с голубыми свечами, старинная картина, изображающая русский зимний ландшафт. В правом углу рядом с окном висела икона, под ней стоял резной шкафчик треугольной формы, то есть вписывающийся в угол. На шкафчике – старинные часы. Они-то и пробили только что шесть раз.
Между двумя миниатюрными позолоченными столбиками быстро-быстро качался маятник. На столбиках покоился циферблат. Эмаль на нем кое-где облупилась, краски пожелтели и поблекли, часовая стрелка, короткая и тонкая, как паутина, слегка погнулась. Двенадцать римских цифр были узкие и длинные.
В середине циферблата возвышалась фигура старика величиной в десять-двенадцать сантиметров. В руках он держал золотую ленту с надписью. Старик тоже был позолочен, и лохмотья на нем были золотые, а на покрытом позолотой лице читались печаль, страдание и отчаяние.
Когда часы пробили пять и шесть ударов, золоченый нищий рывком поднес ленту к глазам, потом опустил и закивал головой, механически и безучастно, как болванчик.
Я встал, вздохнул всей грудью и вновь почувствовал то тепло, блаженство и покой, ту силу, бесстрашие и уверенность в себе, которые были мне уже знакомы. Мне не надо было сперва увидеть на спинке кресла свою куртку, тем более закатанный выше локтя правый рукав и маленький кусочек пластыря на сгибе, чтобы понять, что мне сделали тот самый укол, который нужно. Из соседней комнаты до меня доносилась тихая музыка и женский голос, напевавший русскую песню.
Значит, Наташина мебель вернулась, квартира теперь была обставлена. Я сразу же почувствовал себя дома в этой комнате, выдержанной в темных тонах, со стеллажом, полным книг на русском, немецком, французском и английском языках, корешки которых проплывали мимо меня, когда я шел к окну. Пол был покрыт коврами. Старый-престарый самовар служил вазой для цветов. В нем стояли разноцветные астры.
На одной из полок стеллажа не было книг, там лежало девять трубок, я сосчитал. Среди них было четыре фирмы «Данхилл». Трубки были старые, мундштуки обкусанные. Рядом с трубками стояла белая фарфоровая табакерка с синим рисунком и позолоченной крышечкой. Я открыл табакерку. Табак в ней почернел и высох от времени. Мише было четыре года, его отец умер до рождения сына. Значит, трубки лежали здесь без употребления больше четырех лет…
Я подошел к старинным часам. На ленте, которую держал в руках позолоченный нищий, были написаны кириллицей какие-то слова. Где-то открылась дверь. Я обернулся. В комнату вошла Наташа. На ней были шелковые шаровары и просторная блуза, свободно ниспадавшая на бедра. Золотое шитье на черном шелке изображало чертей и драконов, демонов, птиц и цветущие деревья. Она подошла ко мне, ее красивое лицо, как всегда, выражало покой и дружелюбие. И я вдруг невольно подумал о том, что, когда я думал о Наташе или видел ее во сне, она всегда являлась мне с неким сиянием вокруг головы, с неким светящимся нимбом. Может, так в темноте лучится радий? Или так светятся во время самораспада животворящие элементы?
– Значит, вы вновь на ногах, – сказала Наташа.
– Я так вам благодарен, – сказал я. За окном солнце этого прекрасного ноябрьского дня клонилось к закату. Небо окрасилось в кроваво-красные тона, и последние кроваво-красные лучи упали на нас с ней. – Я так боялся, что вас нет дома, – продолжал я, поскольку она молчала и только смотрела на меня. – Я звонил, но никто не открывал.
– Мы с Мишей слушали пластинки.
– Но он же не слышит!
– Он кладет руку на проигрыватель и улавливает вибрации. Кстати, это он первый услышал, что вы звоните в дверь.
– Услышал?
– Почувствовал. Он почувствовал, что вы стоите за дверью, и знаками дал мне это понять. Я пошла и открыла. И увидела вас лежащим на полу.
– Я был без сознания.
– Да. И вы довольно тяжелый, мистер Джордан.
– Распух. От воды и виски. Десять килограммов отеков. – Это мое замечание не было удачным; она отвернулась.
– Упаковка с вашими ампулами лежит вон там, – сказала она.
– Вы хотите, чтобы я ушел?
– Да.
– Я бы никогда не решился прийти. Но человека, который меня пользует, нельзя было найти.
– Человек, который вас пользует, преступник.
– Наташа, я должен довести съемки до конца! После этого сразу лягу в больницу.
– Если будете живы.
– Все не так страшно. Просто у меня произошла большая неприятность.
– Наоборот, все очень страшно. Вы можете умереть в любой день, в любой час.
– Какие чудесные часы. Скажите, что написано на ленте в руках у нищего?
– Вы должны уйти, мистер Джордан. Мы же договорились, что не будем больше видеться.
– А все-таки – что написано на ленте, Наташа?
– «Господи, верни мне часы, растраченные впустую!» Глаза ее были чисты и правдивы, неспособны на ложь и притворство, и меня вдруг пронзило горячее, мучительное желание всегда быть рядом с этой женщиной, только рядом с ней, – теперь, когда память вернула меня к реальности и я вспомнил о Джероме Уилсоне, о Косташе, о Шерли, Джоан и полицейских в Лос-Анджелесе.
– Можно мне остаться еще на несколько минут?
– Нет.
– Вы так меня презираете?
– Не надо употреблять таких слов.
– Так вы меня не презираете?
– Вы знаете, что должны уйти. Вы знаете все, что знаю я.
– Я знаю только, что мне хочется побыть тут с вами. Недолго. Совсем недолго.
– Это невозможно. Я не хочу вас видеть. И не могу. Я… – Она повернулась ко мне спиной и привычным жестом поправила дужки очков. – Вы разве меня не понимаете?
Так что я взял со стола желтую коробочку с зеленой точкой и сказал:
– Прощайте, Наташа.
Она не ответила. В следующую секунду дверь распахнулась. На пороге стоял Миша: в красном тренировочном костюме, белокурые волосы растрепаны, в одних носочках. Он засиял от радости, крепко обхватил ручонками мою шею и поцеловал в щеку. После чего издал несколько радостных хриплых звуков. И «поговорил» с матерью. Смотреть на их «разговор» было и жутко, и восхитительно. В конце концов Наташа сказала:
– Он просит вас остаться.
– Значит, можно?
– Этого хочет Миша. Чтобы вы попили с нами чаю и послушали пластинки. В детской. Я сказала ему, что вы должны уйти. Он выпросил у меня полчаса. – И добавила резко: – То, что мы делаем, дурно и неправильно, несправедливо и плохо и будет иметь плохие последствия.
– Спасибо тебе, – сказал я мальчику. – Спасибо, Миша. Большое спасибо.
7
Детская тоже была теперь полностью обставлена; мебель была светлая, с цветной росписью. У окна стоял стол, заваленный бумагой и цветными карандашами; тут же лежал и ящик для рисования. Мои цветные карандаши! Мой ящик! Миша тотчас показал мне их. Проигрыватель стоял на ковре, мы пили чай, сидя вокруг него на полу, и слушали, по желанию мальчика, печальную, тоскливую музыку, записанную на русских долгоиграющих пластинках. Наташа выполняла все его желания. Она делала все, что могла, чтобы его порадовать.
Так мы сидели, слушали музыку и пили чай, а Миша еще и ел конфеты из старомодно разукрашенной жестяной коробки, которую Наташа поставила на ковер рядом с ним. За окном мало-помалу сгустилась ночь. Миша сидел между нами, и мы с Наташей время от времени обменивались взглядами над его головой, пока в детской не стало наконец так темно, что ее лицо виделось белым пятном.
Обещанные Мише полчаса давно истекли. Укол из зловещей ампулы оказал на меня то же действие, что и в прошлые разы: он освободил меня от всех и всяких забот и ответственности. Косташ и Уилсон, конечно, бросились меня искать, Джоан и Шерли, наверное, тоже. Как-никак я был не в себе, когда вывалился из гостиной карлика финансиста… А, плевать. На все плевать.
Музыка. Прекрасная музыка. Женские голоса. Потом вступают мужские: медленно, тоскливо и заунывно, потом вдруг весело, лихо и жизнерадостно. Левую руку Миша сбоку прижал к проигрывателю и сидел недвижно, закрыв глаза; по его лицу было видно, как прекрасно было то, что он ощущал.
Наташа опустила руку в карман шаровар и достала коробок спичек. Она хотела встать с полу, но я взял у нее коробок и направился к подсвечнику, стоявшему возле детской кроватки. В квартире было множество красивых подсвечников, в одной только Мишиной комнате стояло целых три. Я зажег свечи сначала в двух стоявших рядом, потом в третьем.
– Не надо!
– Не понял?
Но она уже оказалась рядом и, смущенно улыбнувшись, погасила пальцами пламя третьей свечи.
– Старинное суеверие.
– Нельзя зажигать сразу три свечи?
– В одной и той же комнате нельзя.
– А почему?
– На моей родине люди верят, что тогда умрет тот, кого любишь. Разумеется, это все чушь и чепуха. Но так уж меня воспитали…
Шауберг сказал бы: «Вся глупость мира благодаря воспитанию тянется через столетия». Шауберг! В тот момент меня даже не волновало, что он все еще сидит за решеткой. Вдруг Миша издал какой-то взволнованный хрип. Мы посмотрели на него. Освещенный мягким светом горящих свечей, он сидел на корточках, прижимая ладонь к стенке проигрывателя, и вновь заливался беззвучным смехом, показывая пальцем на вращающийся диск. Пела женщина.
– Это его любимая песня, – промолвила Наташа. – Хоть он и не слышит мелодию, тем не менее сразу узнает любую песню. Поет ее знаменитая эстрадная певица. Ее фамилия Шульженко.
– А как называется песня?
– «Темно-вишневая шаль».
Колыхалось пламя свечей. Крутился диск. Звучал женский голос.
– Переведите.
– Текст довольно пошлый.
– Не верится.
– Я хотела сказать – пошлый в нашей ситуации, да и вообще нереальный.
– В нашей ситуации все нереально. Переведите. Пожалуйста.
Она машинально поправила дужки очков и, уже не глядя на меня, сказала:
– Это история женщины, которая выхаживает человека, совершенно беспомощного и не могущего существовать без нее. Он тяжко болен. Врачи почти потеряли надежду…
Свечи. Малыш. Наташа. Рояль и скрипка. Красивый голос певицы Шульженко. Темно-вишневая шаль. Нереально. Нереально все это.
– Женщина любит этого больного. А он ее не любит. Она знает, что он будет с ней, пока не выздоровеет… – Потом она уже не рассказывала сюжет, а переводила слова песни: —…и прошел год… и случилось чудо… и в нем зародилось ответное чувство… Саша полюбил меня…
Пластинка вращалась. За окном сгустилась ночь. Свечи мерцали.
– …о многом, очень многом напоминает мне эта темно-вишневая шаль: и о том, что она была на мне, когда он впервые назвал меня любимой… а я, оробев, уткнулась в нее лицом… как нежно он меня поцеловал… и сказал, как идет тебе, как чудесно идет тебе эта темно-вишневая шаль…
Мальчик все прижимал ладонь к проигрывателю и не спускал с меня глаз. Наташа смотрела на огонь свечи, и голос ее доносился до меня глухо, словно нас разделяла громадная пропасть, через которую не было ни моста, ни дощечки.
– …так весной произошло чудо любви… а осенью в тот же год произошло другое чудо… Саша выздоровел… и случилось то, что и должно было случиться… он меня оставил… уехал в другой город… вернулся к другой женщине… и больше ко мне не приехал… Наташа. Мальчик. Ночь за окном.
– …о прошлом я больше не мечтаю, и не жаль мне прошлого ничуть… но о многом… очень многом напоминает мне эта темно-вишневая шаль… И теперь я думаю, что и самая большая любовь всего лишь тяжкая болезнь… от нее умирают либо же выздоравливают, но вечно длиться она не может и когда-то кончается… ибо человек любит другого, пока в нем нуждается… теперь я это знаю… я стала умнее… но сердце мое окутано печалью, как мраком… и к груди я своей прижимаю… эту темно-вишневую шаль…
Вступили скрипки, и песня кончилась.
– Прощайте, – сказала Наташа, отвернувшись к стене. Даже не пожав ей руку, я наклонился к Мише, который опять обнял меня, и вышел из детской.
В коридоре я услышал шум за спиной и обернулся. Миша летел ко мне в одних носках. В руке он держал лист бумаги и взволнованно жестикулировал, давая мне понять, что чуть не забыл самое важное: подарок.
То была картинка, которую он сам нарисовал: красная лодка на синей воде, а кругом множество кораблей. В лодке сидят мужчина и женщина, а между ними маленький мальчик. Он держит взрослых за руки. Перед мужчиной стоит черная сумка, в другой руке у него стакан. Мужчина намного больше женщины, больше самой лодки. Так тосковал Миша по отцу, уехавшему давно и надолго.
– Уррр… уррр…
Миша показал пальцем на мальчика, потом на себя. Потом на мужчину со стаканом в руке и на меня. Потом на женщину и обернулся: я увидел, что Наташа стоит в дверях детской. Миша показал пальцем на мать. Вид у него был очень серьезный.
– Уходите, – сказала Наташа. – Как можно скорее. И больше никогда не появляйтесь.
8
Они сидели в гостиной нашего номера и не шевельнулись при виде меня. Казалось, они застыли, позируя старомодному фотографу, и напомнили мне пожелтевшие дагерротипы стародавних времен: Джоан в середине на белом с золотом стульчике, коротышка Джером – слева от нее, стоит, заложив руки за борт пиджака, с другой стороны – массивный Косташ. Итак, они меня ждали – на фоне матово поблескивающих штофных обоев в широкую темно-красную и золотую полоску; на фоне хрустальных бра, старинных гравюр, изображавших осаду свободного ганзейского города Гамбурга, Готхольда Эфраима Лессинга и маршала Даву; на фоне холодного камина. И спокойно взирали на меня – во всяком случае, старались казаться спокойными.
Портье наверняка успел известить их о моем появлении, пока я поднимался на седьмой этаж. Они были спокойны, а я тяжело дышал после подъема по лестнице! И вдруг эта сцена показалась мне чудовищно смешной. Все из-за этого укола, этого проклятого, благословенного укола. Ампулы вновь лежали в багажнике машины, там же был и рисунок, подаренный мне Мишей.
– Добрый вечер, – сказал я.
Они промолчали.
– А теперь держитесь, – заявил я. – Не повезло вам, Джером, я не призрак. Я жив.
– Где… где…
– Я так и думал.
– Что?!
– Что вы теперь все же захотите выпить стаканчик виски. – Я снял трубку и заказал по телефону бутылку виски, лед и содовую, а также четыре стакана. Час назад я был уверен, что умираю, что я потерпел полный крах и погиб, что я последний подонок и грязная свинья, грязнее не сыскать. Теперь же я казался себе Оскаром Уайльдом, Рокфеллером, полубогом и сверхчеловеком.
Каков укол! Каков!
Даже страха я больше не чувствовал.
А чего мне бояться?
Что фильма не будет?
Наплевать и забыть. Еще чего?
Джоан?
Ну была у нее полиция. Ну знала она, что Шерли беременна. А может, и больше. Да пусть бы хоть все знала – что с того? Ну что?
Каков укол! Каков!
Джоан вдруг нарушила молчание:
– Мы ужасно боялись за тебя.
И Косташ воскликнул:
– Искали вас по всему городу. Скажите-ка, Питер, вы в здравом уме? Почему не сказали нам сразу?
И коротышка Джером залебезил и, подобострастно склонив голову, слащаво пропел:
– Спешу извиниться перед вами. Искренне и от всей души. Мы сказали друг другу плохие слова. Вы заподозрили меня – заподозрили несправедливо – в том, будто я подстроил грязную махинацию. Я так разволновался, что потерял выдержку и наговорил вам много обидных слов. Простите больного старика. Я счастлив, я просто вне себя от счастья, что все так хорошо кончилось.
– Что хорошо кончилось?
Косташ уставился на меня как на заколдованного. Вместо того чтобы ответить, он еще раз спросил:
– Почему вы не сказали нам сразу?
– Да что? Что не сказал? Что?
– Почему предоставили вашей супруге сообщить нам эту новость?
– Вот именно – почему? – подхватил Джером. – Я вас не понимаю, Питер!
Я перевел взгляд с него на Косташа, потом на Джоан. Джоан уже не улыбалась. Глаза ее как-то жутко застыли, из них как бы ушла жизнь. Вдруг она встала.
– Пойдем, – сказала она мне. – Господа извинят нас.
Я последовал за ней в спальню. В этот день на ней был синий костюм, синие туфли, бриллиантовая брошь на отвороте жакета и бриллиантовое кольцо на руке. От нее пахло «Трезором», дорогим мылом и дорогим кремом. Каждый волосок ее соломенно-желтых волос был тщательно и продуманно уложен. Лицо на этот раз было бледно, как шея. Насколько в последние дни она была сентиментальна и простодушна, настолько сейчас холодна и деловита.
Ну что ж, подумал я, значит, ты знаешь все. Или очень много. Об остальном догадываешься. Пробил час расплаты. И ты пожелала устроить все это прилюдно? И взяла в союзники Джерома? А, да ладно. Плевать. На все плевать. Как бы покороче, пока укол еще действует. Пока я еще так спокоен, так хладнокровен и деловит.
– Итак, – сказал я. – Говори, пожалуйста. Я слушаю.
А она только прохаживалась передо мной – взад-вперед, взад-вперед. И молчала долго-долго, можно было бы сосчитать до двадцати. Хотела, видимо, помучить меня как следует, насладиться своим триумфом.
Разве у нее не было на это права?
Но я не мог больше выдержать этой пытки.
– Значит, ты все знаешь, так?
– Так.
– В самом деле – все?
– Да.
– Скажи мне сначала: откуда?
– Где ты был все это время, милый?
– Скажи мне, откуда ты все знаешь?
– Мне рассказал Косташ.
Я сел. Ноги подломились. Только теперь мне стало плохо.
– Косташ?
– Ну да, Косташ.
– Но каким образом… Каким… – Я судорожно сглатывал слюну, потому что желудок вдруг начал подступать к горлу. Нет, этого не может быть. Так не бывает. Разве не может? Разве не бывает?
Может. Может. Может. И бывает. Все бывает. Она притворялась. Хотела меня еще помучить.
– Не смотри на меня так растерянно. После того как ты исчез, все ужасно перепугались. И Косташ с Джеромом явились сюда. И когда Джером спустился в холл, чтобы отправить телеграммы, Косташ мне все рассказал.
– Что именно?
– Почему ты кричишь? Ну, что Джером хочет тебя выставить за дверь. Что вам нужно сто пятьдесят тысяч. А теперь скажи мне, наконец, где ты был все это время?
Думать я был уже не в силах. И ответил машинально, как робот, как человек-машина.
– Бродил.
– Где?
– Не знаю. По городу. Шел и шел.
– Но почему?
– Джоан! Сто пятьдесят тысяч долларов! Мы конченые люди! На нас можно поставить крест! Эта проклятая крыса вытеснила нас из фильма! Я больше не мог его видеть! Потому и убежал! Неужели ты не можешь этого понять?
– Нет.
– Что?
– Не могу этого понять. Если у Косташ а нет свободных денег, чтобы заплатить свою долю, ты заплатишь за него, то есть все сто пятьдесят тысяч. За это он даст тебе на несколько процентов больше из своей доли прибыли. Столько-то даже я в делах понимаю.
Теперь мы уставились друг на друга глаза в глаза. Мышь и кошка. Кошка и мышь. И всего в ста метрах отсюда, через квартал, Наташа.
Наташа.
Дальше от меня, чем луна. Недостижимо далека.
– И это… это ты сказала Косташу?
– И ему, и этой крысе.
– Точнее – что именно ты им сказала?
– Что ты – миллионер. Что тебе принадлежит половина моего состояния. И что ты мог бы выложить на стол и триста или пятьсот тысяч, а то и миллион, если бы захотел! – Тут она громко рассмеялась. – Посмотрел бы ты на их лица, любимый!
– Джоан…
– Да, душа моя, да. Я понимаю. Конечно же, ты ужасно расстроился из-за этой подлости, которую подстроил Джером.
Ничего она не знала!
Не может женщина так владеть собой, так притворяться, так лгать, когда речь идет о ее дочери. Нет, так притворяться не может ни одна женщина!
– Это твои деньги… Я к ним не прикоснусь…
– Не серди свою маленькую женушку, хорошо? В остальном все уже улажено.
– Улажено?
– Давно. Я поговорила по телефону со своим кузеном.
– С… кузеном?
– Ну, ты же знаешь – с тем, что служит в консульстве…
– Что… что с ним?
– Тебе придется переодеться. Мы приглашены к нему на ужин.
– К твоему кузену?
– Любимый, ты что, захмелел? Я же об этом уже сто раз сказала!
Нет. Нет. Не похоже. Так не бывает.
Ни одна женщина не может так притворяться. Ни одна на всем свете. Она ничего не знала. Ничего не знала? А визит полицейских? А звонок Грегори? Что-то она все же знала! Как далеко она хочет зайти? И всех нас завести?
– Кто приглашен к твоему кузену?
– Мы с тобой. А также Косташ и Уилсон. Тебе плохо? Бедный мой. – Она распахнула дверь в гостиную. – Мистер Косташ, виски уже принесли? Да? Приготовьте двойную порцию для нашего Питера.
Из-за двери поспешно отозвался Счастливчик:
– Сию минуту, миссис Джордан. Он получит самую большую порцию виски за всю его жизнь!
– Мне кажется, ему это будет весьма кстати, – ответила Джоан едва слышно. Она стояла, прислонившись к косяку. На долю секунды улыбка слетела с ее лица, а глаза стали холодными и твердыми, глазами мертвой чайки, глазами того слона, они разглядывали меня неприветливо, безжалостно, просто враждебно. Они говорили: лжец. Подлец.
Все она знает, думал я, обливаясь холодным потом. И готова заплатить 150 000 за удовольствие меня помучить. Что значат 150 000 для миллионерши?
В следующую секунду карие глаза Джоан на слишком гладком лице излучали одну любовь, одну нежность. Я получил виски. А потом и поцелуй.
– Твое здоровье, любимый. Так и с ума сойти недолго.
– Я попросила кузена пригласить нас сегодня же. Я подумала, что дело не терпит отлагательства, а завтра у тебя опять съемки.
– Но я не понимаю…
– Это простая формальность. Ты можешь распоряжаться всеми моими счетами. Но банки покамест не имеют заверенных образцов твоей подписи, понимаешь, любимый? Я и впрямь оказалась очень предусмотрительной, правда? Нормальным путем, то есть через нотариусов и так далее, это длилось бы чересчур долго. Поэтому сегодня ты просто возьмешь с собой паспорт и мою чековую книжку – то есть, я хотела сказать, твою чековую книжку – и кузен составит небольшой документ, удостоверяющий твою подпись на чеке.
– На каком чеке?
– Боже, ты и вправду не совсем в себе, бедняжка! На чеке на сто пятьдесят тысяч долларов, который ты выпишешь, – сказала Джоан. – Мы выпишем его на Первый Национальный банк. Только чтобы позлить эту свинью Джерома! Ты заметил, как он растерян? Завтра утром он уже может лететь с чеком к своему распрекрасному мистеру Иверсену. – Она слегка наклонилась ко мне: – Правда, я чудесно все это устроила?
– Да, – сказал я.
– И какое счастье, что у меня так много денег!
– Да, – сказал я.
– И что в консульстве служит мой кузен!
– Да, – сказал я.
– И что я могу тебе помочь – теперь, когда тебе так нужна помощь!
– Да, – сказал я.
– Этого я и хотела всем сердцем. Если бы ты знал, какой у меня сегодня счастливый день! Какая жалость, что Шерли не может поехать вместе с нами!
– А почему… почему не может?
– Опять куда-то убежала. Час назад. Сказала, что должна с кем-то встретиться. Как мило, правда?
Я выпил стакан до дна. Это была месть?
Она хотела посмотреть, как далеко может зайти?
– Бог мой, Питер, ты только подумай: к нашей маленькой Шерли пришла первая любовь. Кому из нас двоих она откроется раньше? Кому признается, кто он?
9
В этот вечер я так и не видел Шерли.
Я поехал с Джоан, Косташем и Джеромом в гости к высокопоставленному чиновнику американского консульства. Его вилла в Бланкенезе была окружена огромным парком, круто спускавшимся к Эльбе. Из окон открывался вид с высоты на реку и на огоньки пароходиков – красные, белые, зеленые и синие. По Эльбе беспрерывно сновали разные суда вниз или вверх по течению.
Кузен Джоан был очарователен. Он пригласил еще одного служащего консульства, и тот в качестве второго свидетеля удостоверил подлинность моей подписи на чеке, который я тут же выписал. Я был вынужден писать медленно, так как пальцы очень дрожали. На документе поставили печать, и коротышка Уилсон (все еще не оправившийся после пережитого шока) написал заявление о том, что 22 ноября 1959 года он получил в собственные руки чек № 341874 А на счет Питера Джордана в Центральном отделении Первого Национального банка в Лос-Анджелесе на сумму 150 000 (прописью: сто пятьдесят тысяч) долларов США и обязуется срочно вручить его мистеру Иверсену из кинофирмы, которую я не хочу называть (по этой причине и фамилия Иверсен тоже вымышлена). На документах было поставлено множество подписей и печатей, так как и Косташу пришлось написать заявление, что я внес и его долю и что в связи с этим необходимо включить некоторые изменения в наш договор относительно распределения прибыли между партнерами – продюсерами фильма.
Покончив со всем этим, мы перешли в гостиную, пили виски, глядели на пароходики, и кузен Джоан очаровательно рассказывал о театральных премьерах, международных событиях и происшествиях в американской дипломатической колонии в Гамбурге. Он был холостяк.
Ближе к полуночи мы с ним расстались и поехали в город. Косташ и Уилсон вышли из машины у своего отеля. У Счастливчика в глазах стояли слезы, когда он пожимал мне руку.
– Питер, этого я вам никогда не забуду. Пока я жив! Вы спасли наш фильм.
– Да, да, конечно, – ответил я.
Джером Уилсон поцеловал Джоан руку и хотел было пожать мою, но я ее отдернул.
– Вы все еще сердитесь на меня.
– Да нет, – вяло обронил я. – Только руку вам жать что-то не хочется.
– Питер, клянусь…
– Да-да, – оборвал я его. – Желаю вам приятного полета. Привет Джорджу.
У коротышки задергались губы, он судорожно искал слова. Тут экс-боксер с размаху хлопнул его по плечу и, чтобы спасти ситуацию, воскликнул:
– А ну, кончайте эту бодягу! Вы хотели утопить нас в дерьме, да только сами измазались! И хватит об этом! Джером, вы устали?
– Да нет, отнюдь. Почему вы спрашиваете?
– Тогда пошли вместе на Реепербан.
– На Реепербан? – Глаза Джерома загорелись живым интересом.
– Так точно, в Санкт-Паули. Чтобы завтра утром у вас колени тряслись! – воскликнул Косташ. Оба захохотали и помахали нам, когда я тронулся. В зеркальце я видел, как Косташ подхватил коротышку под руку.
Через несколько дней, когда разговор зашел об этой сцене, Косташ, пожав плечами, сказал:
– Что вы хотите? Я ему подсунул именно то, что ему нужно – и даже больше. Он лыка не вязал, когда шлюхи доставили его к самолету. У меня нет характера? Ясное дело! А вы как думали? Да знаете ли вы, как нынче приходится крутиться немецкому продюсеру? Он продает владельцам кинотеатров право на демонстрацию фильмов, которых у него в момент продажи нет, – ну разве что сама идея фильма, или набросок сценария, или же только имя так называемого «кассового магната». С документом, подписанным ими вслепую, но с указанием сроков демонстрации, продюсер идет в банки и предъявляет его якобы как гарантию, что фильм, который он собирается снять, вернет затраченные на его производство деньги. И под это дело банки давали кредиты.
– Давали?
– Еще год назад. Теперь все по-другому. Раньше банки ждали, пока фильм пройдет везде, включая последний деревенский кинозал, чтобы потребовать свои денежки обратно. Но за последний год у нас тут триста кинотеатров вылетели в трубу. Число зрителей снизилось на треть. И если теперь продюсер хочет получить деньги в банке, то банк плюет на гарантии кинотеатров! Банк требует от продюсера личной гарантии того, что кредиты вернутся в сейф уже через девять месяцев. Такую личную гарантию может дать только сумасшедший! Поэтому в Германии кинопроизводство нынче можно вести только на деньги частных кредиторов, лучше всего – иностранцев. К примеру, таких, как Уилсоны. Так что же мне, по-вашему, – показывать характер и не ходить с коротышкой Джеромом в бордель? И не сводить его к паре-другой местных амазонок в сапогах выше колен, коли он об этом мечтает? Согласен, он свинья, и его братец – тоже. А вы думали, что киноиндустрия – чистое дело? Уверяю вас: нет такого толстосума, которому я не буду лизать зад только ради того, чтобы не закрывать лавочку! Вы – другое дело. Вы человек искусства и не можете этого понять. А кроме того: у вас-то ведь есть характер!
– Чушь!
– Никакая не чушь. Я же видел, как вы страдали оттого, что вам пришлось-таки взять деньги у вашей жены. Часами бродили по городу. А я эти бабки мигом взял бы, раз дают. Да что там говорить! В этом и состоит разница между нами. У вас есть угрызения совести. А у меня нет. У вас есть совесть. А у меня…
10
Это было, как я уже сказал, несколько дней спустя.
А в тот вечер, когда мы расстались с Джеромом Уилсоном, я молча поехал с Джоан в отель. Никто из нас по дороге не произнес ни слова. Один из рассыльных отвел машину в гараж. В холле Джоан сказала:
– Ты, наверное, опять совершишь свое традиционное восхождение?
Она поднялась на лифте, я потащился по лестнице. Гостиная была пуста, когда я вошел.
– Джоан?
– Я в ванной.
Ну, я направился в свою спальню, разделся и пошел в свою ванную. Здесь я пробыл довольно долго, так как в этот вечер выпил слишком мало, а черная сумка была спрятана тут. Я сидел на краю ванны, пил и утратил всякое ощущение времени. Мне казалось, что я провел в ванной полчаса, когда я наконец еще раз прополоскал рот, спрятал сумку на прежнее место и нагишом вошел в спальню, зная, что пижама лежит на кровати.
В спальне было темно.
Я подумал: вроде я оставил в комнате свет! Но был уже порядком пьян и поэтому тут же решил, что, может, и выключил.
– Не надо.
Я резко обернулся.
– Не надо включать свет, дорогой, – сказала Джоан.
Она лежала в моей постели. Сквозь щель неплотно притворенной двери в гостиную на нее падала узкая полоска света. Джоан откинула одеяло. Она тоже была нагая.
Джоан протянула ко мне руки.
– Я так стосковалась по тебе, Питер… Я присел на краешек кровати.
– Приласкай меня, милый. Я так долго и так часто вспоминала, как ты ласкал меня когда-то… – И она потянула меня к себе. – Поцелуй меня.
Я поцеловал.
– Делай со мной все… все, что захочешь… Это такое блаженство… Иди ко мне… К своей Джоан, которая так тебя любит…
Она прижалась ко мне. Ее руки ерошили мои волосы и нагибали мою голову все ниже и ниже и…
(Примечание секретарши: последующие слова синьора Джордана невозможно разобрать. Судя по звукам, он плачет.)
11
На следующее утро мне нужно было встать в шесть часов.
Джоан не проснулась, когда я пошел в ванную. Увидев себя в большом зеркале, я сделал ужасное открытие. Сыпь, которая в последние дни появилась на ногах, теперь – так сказать, за одну ночь – заметно распространилась по телу.
Темно-красные прыщики были видны уже и на животе, и на локтевом сгибе, и на груди. В некоторых местах их россыпи были так густы, что сливались в пятна.
Я вывернул перед зеркалом шею, чтобы увидеть спину. Сыпь появилась и там. Прыщики были маленькие и твердые, как зернышки. Они не мокли, но вид у них был отвратительный. На ум мне пришла одна из любимых сентенций матери: «Человек всегда грязен сначала внутри, а уж потом снаружи». Этой фразой она хотела заставить меня, ребенка, регулярно полоскать горло. «Если ты не моешься как следует и любишь ходить грязным, у тебя наверняка и мысли грязные, и душа. Что с тобой будет, когда вырастешь?»
Что ж, так оно и случилось! Мои мысли, поступки и вся моя жизнь, согласно сентенциям бедной моей матери, в сущности, должны были вызвать и сыпь, и чумные бубоны на моей коже. Душа моя давно прогнила. А теперь начало гнить и тело…
Бред!
Все это бред. И хватит об этом.
Я достал черную сумку из тайничка, отхлебнул глоточек и стал внимательно разглядывать себя в большом зеркале. По сценарию я не должен был ни плавать, ни раздеваться догола. Только при натурных съемках на сталелитейном заводе я должен был работать голым до пояса. Если прыщики на груди и спине не ухудшатся, их еще удастся замазать или запудрить. Но если они полезут вверх по шее и обезобразят лицо…
Тогда администрация немедленно пригласит первоклассного дерматолога. И что тот скажет, осмотрев меня? Я поспешно отхлебнул еще глоточек. Не думать об этом. Нельзя об этом думать.
Нельзя?
Нужно!
Сыпь распространялась по всему телу, теперь это было ясно как день, распространялась все больше и больше, так же как я все больше и больше запутывался в невидимой паутине, час за часом, день за днем. Нужно что-то делать. Нужно бороться. Но как бороться? И что делать?
Когда я проходил через спальню, чтобы одеться в гостиной, Джоан засмеялась сквозь сон. Она лежала на боку, и я услышал, как она пробормотала: «Странно… ужасно… странно».
Я выпил чашку кофе в буфете, где кроме меня завтракал только экипаж какого-то самолета компании «Эр Франс». Шерли теперь всегда ездила на работу автобусом – кажется, я об этом уже говорил. Ей не надо было вставать в такую рань.
В пустом холле еще работали уборщицы.
– Мою машину, пожалуйста, – сказал я бледному от бессонницы ночному портье.
– Слушаюсь. О, мистер Джордан, по поводу вашей машины только что звонили из гаража…
– Что с ней?
Украли? Взломали? Зеленый ящик в багажнике…
– Механик говорит, что-то там с зажиганием. Он спрашивает, согласны ли вы, чтобы он поехал вместе с вами в кино городок и потом сразу же отвел машину на станцию техобслуживания. Тогда к вечеру она будет в порядке.
– Да. Конечно. Очень любезно с его стороны. Пусть едет.
Портье позвонил в гараж. Он был уже пожилой человек, и звали его Хоф. Он входил в число тех, кого я просил последить за Шерли.
– Механик немедленно доставит машину сюда.
– Спасибо. – Я посмотрел ему в глаза. – Что еще мне скажете?
Он понурился.
– Вчера вечером она вернулась в отель без пяти одиннадцать, мистер Джордан. Я заступил на смену в десять.
– Вернулась одна?
– Какой-то мужчина проводил ее до дверей.
– Что это был за человек?
– Он стоял снаружи, я не мог его как следует разглядеть.
Стекла отсвечивают. На нем было черное пальто. Высокого роста, худощавый.
– Молодой? Старый?
– Не могу сказать. Он стоял ко мне спиной.
– Они поговорили на прощанье?
– Очень коротко.
– Как? Как они говорили?
Он замялся:
– Ну, как… как хорошие друзья, сказал бы я. Как очень хорошие друзья.
– Ах так.
– Нет, не в этом смысле. В самом деле, как друзья. Все произошло очень быстро. Мужчина пожал ей руку, и она тут же вошла в холл. К сожалению, я не мог отойти с рабочего места: все это время со мной беседовала дама.
– Но домой ее провожал мужчина, это вы видели своими глазами.
– Да, мистер Джордан.
– Какой у нее был вид, когда она брала свой ключ?
– Очень серьезный и в то же время отсутствующий. Старик портье добавил сочувственно: – Не принимайте все это слишком близко к сердцу. Я еще помню, какие волнения доставляла нам с женой наша дочь в этом возрасте. Конечно, нынче девушки совсем другие, что правда, то правда. Невыдержанные, самоуверенные. Но мисс Шерли не такая, мистер Джордан, она не такая! Мисс Шерли достойная молодая девушка. Она не бросится на шею первому встречному. Этого вам нечего бояться.
– Спасибо на добром слове.
– Портье умеют разбираться в людях. Мисс Шерли не сделает ничего плохого. – Зазвонил телефон. Он снял трубку. – Хорошо. Механик доставил вам машину.
– Спасибо, господин Хоф. – Я пожал ему руку, потом положил на стойку банкнот и вышел на улицу.
Перед отелем стоял, блестя от капелек влаги, мой черный «мерседес». Человек в новеньком желтом комбинезоне распахнул передо мной дверцу. На голове у него был черный берет; увидев меня, он склонился в легком поклоне, улыбаясь, как лорд, встречающий гостей у дверей своего загородного дома.
– Доброе утро, дорогой мистер Джордан, – сказал доктор Шауберг.
12
– Ну как, неплохой трюк я придумал, а? – Шауберг вел машину. Я сидел рядом. «Дворники» метались по стеклу как бешеные. Дождь барабанил по крыше. – Мне бы следовало писать сценарии. Может, тогда немецкие фильмы стали бы чуть получше.
– Шауберг!
– Но я же сказал «чуть»!
– Как вы здесь оказались? Когда вас выпустили?
– В субботу. – Он был в прекрасном настроении.
– Еще в субботу? Почему же вы не дали тотчас знать о себе?
– Потому что я не идиот, дорогой мистер Джордан. Вы не должны забывать, что я выпущен на свободу под залог кстати, сердечно вас за это благодарю, – но полиция следит теперь за мной пристальнее, чем раньше. А уж в первый-то день особенно. Тут надо было обдумать каждый шаг и каждый разговор по телефону! Думаете, какое впечатление произвело бы на уголовную полицию мое появление у вас сразу же по выходе из тюрьмы?
Я промолчал, а он рассмеялся, видимо очень довольный собой.
– Нет-нет, хоть мне и впрямь пришлось довольно долго обходиться без морфия, мой мозг функционировал еще вполне сносно и направил мои шаги в первую очередь в заведение мадам Мизере и лично к Кэте. Разве полиция не должна счесть мой визит туда трогательным проявлением любви и благодарности?
– Что вы делали у Кэте?
– Сначала я сделал себе укол. А что потом… Ну, мистер Джордан, разве об этом спрашивают!
– Прекратите фиглярничать! Я спрашиваю, каким образом вы сумели устроиться на работу в отель!
Тут он сразу посерьезнел.
– Видите ли, когда-то и умнейший совершает ошибку. Я позволил вам нагнать на меня страху, у меня сдали нервы, и я украл эту проклятую микстуру от кашля. Клянусь вам: такого со мной больше не случится! – Он взглянул на меня. – Я хочу сказать: съемки ведь продолжаются?
– Да.
– В моей камере сидел один парень, Фердинанд Пушке, – совершенно одержимый кинофанат. В курсе всех дел. Читает все журналы про кино. Показал мне стендовые фотографии из «Вновь на экране». Непременно пошлите ему свое фото с дарственной надписью.
– Шауберг, умоляю!
– Нет, в самом деле. Вы очень многим обязаны этому Пушке. Просто еще об этом не знаете. Я еще в камере понял, что полиция будет следить за мной, как только я выйду на свободу. Вопрос: как мне удастся вас лечить? Ответ: постоянно находясь в непосредственной близости, причем так, чтобы это не вызывало подозрений. Вопрос: как, не бросаясь в глаза, быть постоянно вблизи вас? Вот тут-то Фердинанд Пушке и оказал нам с вами неоценимую услугу. Дело в том, что он тоже механик. То есть он-то в самом деле механик. И как только выйдет на волю – ему сидеть еще полгода, – сразу женится. Это целая любовная история, очень и очень трогательная.
– Она меня не интересует.
– Однако имеет непосредственное отношение к делу. Этот молодой парень работал в гараже какого-то отеля. И по воскресеньям частенько брал в личное пользование машину кого-нибудь из постояльцев, уехавших на выходные дни из Гамбурга. И в этой машине раскатывал со своей куколкой. Как я узнал, это практикуется в большинстве гаражей при отелях.
– Шауберг, не хотите ли наконец…
– Дайте же досказать! Подружка этого молодца – манекенщица: смазливая блондиночка, он показал мне ее фото. Он ехал чуть быстрее, чем надо, и был чуть больше пьян, чем следовало. «Тандербэрд» перевернулся и превратился в кучу металлолома. С нашим героем ничего не случилось. А молодая дама вылетела через лобовое стекло. Полчелюсти как не бывало, нос сломан в трех местах, а также все остальные кости.
– Ужасно.
– Поначалу наш молодец, конечно, в глубине души надеялся, что его маленькая подружка отдаст Богу душу. Однако кукиш с маслом! Даже на хирургов в наши дни нельзя положиться! Они вытащили куколку с того света. Она будет жить. Но уж красоткой ей не быть никогда. Когда такая вот физия с отломленной напрочь челюстью…
– Ужасно.
– «Ужасно» здесь совсем неуместно. Главное – возмещение причиненного ущерба! Страховая компания, натурально, даст нашему Пушке от ворот поворот. И он вынужден был бы платить своей малышке как последний дурак вплоть до своего и ее смертного часа.
– Вынужден был бы?
– Надо иметь голову на плечах! Толковый парень прямо из тюряги послал своей суженой – страдалице на больничной койке – радостную весть, в которой сообщал, что женится на ней, как только выйдет на волю. Не сходя с места! Тут же! Правда, женитьба тоже связана с расходами но их-то еще можно как-то вынести. Малышка любит его до безумия! Говорят, от счастья залила слезами оставшуюся половину челюсти. Она тает от радости. И будет экономить на всем, уже обещала. Ведь Пушке не много зарабатывает. Разве не трогательная история?
Тут мы выехали за черту города. Дождь все усиливался. Шауберг наслаждался своей новой ролью. А если бы нынче утром не всадил себе укол?!
– От юного Пушке я получил рекомендацию к мастеру гаража вашего отеля. Они с Пушке многим друг другу обязаны – этим все сказано. В машинах я кое-что смыслю. А мастер лишних вопросов и не задавал. Я получил даже крохотную каморку в отеле – под самой крышей. Ну как? С настоящего момента днем и ночью к вашим услугам! – Он засмеялся. – Что может быть лучше? Решение всех проблем! Полиция спокойна. Я занимаюсь деятельностью, вполне достойной гражданина. Имею крышу над головой. Теперь осуществить хирургическое вмешательство – детские игрушки.
– Ребенка вы хотите уда… – начал я.
– Разумеется, в комнате вашей дочери, – отрезал Шауберг. – Уверяю вас, удобнее ничего не придумаешь! Я приведу с собой моего молодого помощника, он даст ей наркоз. И потом я тоже время от времени смогу к ней заглянуть.
– Когда… когда это может произойти?
– Попозже, когда она приедет на работу, вы нас познакомите. Потом я ее посмотрю. Разумеется, было бы весьма удачно, если бы во время операции ее дражайшая мамочка не находилась в непосредственной близости от места действия – при всем заочном уважении к ней.
– Двадцать девятого, то есть в воскресенье, я уезжаю на натурные съемки в Эссен. Шерли может остаться. Жену я возьму с собой.
– Значит, в любое время, начиная с воскресенья. – Он улыбнулся. – Кстати, примите мои поздравления, дорогой.
– С чем?
– С такой падчерицей. Никогда не видел ничего более очаровательного!
– Помолчите.
– Я серьезно. Изнываю от зависти.
– Если вы немедленно не… Когда вы ее вообще-то видели?
– Вчера вечером. Перед отелем. Я как раз отгонял одну машину. И тут она появилась.
– С кем?
– Ревнуете, да? Я бы тоже приревновал.
– С кем?
– Не могу сказать. На нем было черное пальто. Довольно высокий и худощавый.
– В машине?
– Нет, они пришли пешком. Я спросил портье, кто эта девушка. Мужчина тут же ушел, они обменялись лишь несколькими словами. Не делайте такое лицо. Не думаю, чтобы Шерли вам изменяла. Может, просто хочет возбудить вашу ревность. Женщины вообще странные существа.
13
Прежде чем направиться в гримерную, я заперся с Шаубергом в моей уборной и задернул шторы. Он достал из зеленого ящика тс лекарства, какие были ему нужны. При этом, естественно, заметил отсутствие желтой коробочки с зеленой точкой. Я признался, что у меня был приступ.
– Когда?
– Вчера, ближе к вечеру.
– Кто сделал укол?
– Врач.
– Что за врач?
– Этого я не скажу.
– Тогда я прекращаю лечение.
– Тогда прекратите лечение! – Он был мне в то утро так отвратителен, что я счел эту пробу сил необходимой. – Убирайтесь отсюда! Не желаю больше вас видеть!
Он посерел. Я видел, что и его нервы на пределе.
– Мне до зарезу нужны деньги, и вы это знаете! Но я же сказал вам, что немедленно исчезну из вашего поля зрения, если какой-либо другой врач…
– Вот и исчезните! Быстро, быстро! – Что бы я делал, если бы он и вправду ушел? Но мне необходимо было его осадить, не то он сел бы мне на шею.
Он пробормотал:
– Мой риск все возрастает.
– Мой тоже. Я выложил за вас тридцать тысяч марок залога.
– Будет он держать язык за зубами, этот ваш врач?
– Да.
И вдруг его осенило:
– Этот врач – женщина!
– Нет!
– Конечно же, женщина. И любит вас.
– Нет!
– Да. И вы это знаете. Теперь мне ясно, почему вы так спокойны. Любовь – божественная сила. Ну да, тогда она, пожалуй, и в самом деле будет помалкивать. Скажите мне только одно, дорогой мистер Джордан: как вы представляете себе свое будущее?
– Скажите мне только одно, дорогой Шауберг: как мне избавиться от этой сыпи? – Я лежал голый на кушетке, и он во время нашего разговора сделал мне несколько уколов.
– Ничего страшного. Дам вам кое-что. Это от переизбытка лекарств.
– Я и сам знаю отчего. Но сыпь уже и на груди. Если она появится на лице, с фильмом покончено.
– Для тела я вам дам присыпку. Для лица, в профилактических целях, ауреомициновую мазь. Самое лучшее из того, что есть в продаже. Перед тем как лечь спать, наносите ее толстым слоем на лицо и обматываете голову полотенцем, чтобы не измазать волосы и подушку – мазь эта желтого цвета. Ведь вы спите один?
Благодаря ауреомицину и полотенцу я отныне сумею этого добиться, подумал я. Мужчина с лицом, покрытым мазью. Мужчина с головой, обмотанной полотенцем. Мужчина, вызывающий смех. За все надо быть благодарным.
– Дорогой мистер Джордан, не стану от вас скрывать, что ваше состояние немного ухудшилось.
– Немного?
– Не существенно. Как-никак работа требует от вас большого напряжения. Да и волнений, вероятно, хватает.
– Более чем.
– Вот именно. Сколько времени продлятся съемки?
– Еще двадцать семь дней.
– Гм.
– Что значит это «гм»?
– Мне придется применить новые средства.
– Какие?
– Более сильные. Может быть, немного мышьяка… – Вид у Шауберга был довольно-таки удрученный. Наверное, дела мои были из рук вон плохи, раз он не мог совладать со своим лицом. Вероятно, опять подумал о деньгах. И вдруг заулыбался как-то уж слишком радостно: – Не беспокойтесь! Мы играючи с этим справимся! Теперь, когда я живу в том же отеле, мне куда легче следить за вашим состоянием.
Голос из динамика напомнил:
– Мистер Джордан, вас ждут в гримерной.
– Мне пора, – сказал я. – Дочь приедет около десяти.
– Я подожду.
– Хорошо.
– Мне следует еще получить от вас деньги.
Я дал ему два чека, которые были у меня в бумажнике, каждый на 8000 марок наличными.
– Но ведь целую неделю меня с вами не было…
– Зато вы дали мне лекарства и инструкцию по самолечению.
– Вы очень щедры. – Он покраснел – впервые за все время нашего знакомства. – В самом деле очень щедры, благодарю вас.
– Ладно, чего уж там. Напишите на оборотной стороне чека какую-нибудь фамилию, когда предъявите чек к оплате.
– Ясно.
– Шауберг?
– Да, дорогой мистер Джордан?
– В воскресенье мне придется уехать из Гамбурга…
– Как только закончу с вашей дочерью, могу в любое время прибыть к вам в качестве вашего шофера, так что не бойтесь.
– Я не о том. Шерли останется в Гамбурге одна. И она… – Я запнулся, потому что мне стало стыдно. – И она, вероятно, вновь увидится с этим человеком, когда меня не будет рядом. Или же он придет к ней.
– Ах, вон оно что.
– Мне необходимо знать, кто он. Можете помочь мне это выяснить?
– Запросто. У меня полно друзей. Попрошу кое-кого из них помочь. Следует ли набить этому молодчику морду?
– Ни один волос не должен упасть с его головы. И оба ни в коем случае не должны заметить, что за ними следят. Я хочу только узнать, кто он.
– Будет сделано в лучшем виде. Да, еще кое-что вспомнил. В ящике с лекарствами сверху я обнаружил листок с какими-то детскими каляками-маляками. Это вы положили?
Мишин рисунок!
Я вдруг заорал как безумный:
– Пусть лежит! Не прикасайтесь!
Впервые за время нашего знакомства я увидел жалость в его безжалостных глазах. Он вздохнул.
– Почему вы вздыхаете?
– Потому что мне искренне жаль вас, мистер Джордан, – сказал он, пряча шприц и стетоскоп в карманах комбинезона. – Бедняга.
14
Все это было утром 23 ноября.
В 10 часов я познакомил Шерли с Шаубергом. Он осмотрел ее в пустой монтажной, пока я был занят на съемочной площадке. В обеденный перерыв Шерли пришла ко мне в уборную. Она сказала, что осмотр занял совсем мало времени.
– Он считает, что для него это дело – сущий пустяк. И уехал на твоей машине. Почему ты так на меня смотришь?
– Больше тебе нечего мне сказать?
Она посмотрела мне прямо в глаза и отрицательно покачала головой. Она была бледна, серьезна и так хороша, что у меня кольнуло сердце.
– В самом деле нечего?
– Нет. А тебе?
– То есть?
– А тебе – тоже нечего мне сказать?
– Нет. Впрочем, есть! – И я рассказал Шерли про разговор с Грегори. – Следует предположить, что Джоан все знает, – заключил я.
– В этом случае она обязательно поговорила бы со мной, по крайней мере со мной.
– Она готовит нам ловушку… она ждет… выжидает… хочет, чтобы мы первые заговорили…
– Когда-нибудь нам придется ей сказать, что мы сделали.
– Но ведь не станем же мы ей сообщать, что у тебя от меня ребенок…
Она поспешно перебила меня:
– Носишь с собой мой крестик?
– Шерли!
– Скажи – носишь или нет?
– Разумеется, ношу.
– Покажи.
Я вытащил из кармана маленький золотой крестик, подаренный мне Шерли в аэропорту Лос-Анджелеса.
– Можно мне его взять? Только на один день?
– Нельзя.
– Ну пожалуйста! Я его верну.
– Что ж, бери.
Внезапно меня охватил страх перед новым приступом. Я чувствовал страшную слабость, голова кружилась. Я уже давно был неспособен справляться со всеми этими сложностями. Неужели мать и дочь в сговоре? Или же каждая обманывала меня по-своему? Да кто я такой, чтобы упрекать других в двуличии, – я, который обманывал всех, всех подряд?
Я опустился на кушетку и сжал ладонями голову. Но вдруг почувствовал, как пальцы Шерли ворошат мои волосы, и услышал ее голос:
– Ты думаешь, что я тебя обманываю.
Я промолчал.
– Я знаю, что ты так думаешь. Я тебя не обманываю. Просто мне необходимо несколько раз встретиться здесь с одним человеком.
– Да ладно, чего уж там, – проронил я.
– Но это никакой не обман. Это имеет отношение к нам обоим.
– Ладно-ладно, – опять пробормотал я.
– К нам и нашей любви, к нашему будущему. Скоро я тебе все объясню. Только наберись немного терпения и не задавай никаких вопросов, прошу. Ведь и я с тех пор больше не задаю вопросов, правда?
Я промолчал.
– Когда ребенка удалят, я тебе все расскажу. А пока – верь мне, хорошо?
– Да-да, конечно, – кивнул я.
Я шептал еле слышно и не двигался, потому что надеялся, что, может быть, не будет приступа, если я не двигаюсь, не волнуюсь и говорю шепотом.
И приступа не было. Когда я почувствовал себя лучше и поднялся, Шерли давно не было в комнате. Золотой крестик она забрала.
15
В тот же день, 23 ноября, наш главный оператор получил телеграмму, в которой сообщалось, что он выиграл судебный процесс в Лос-Анджелесе против мошенника – маклера по недвижимости. По этому случаю после съемок в столовой студии устроили праздник для всей группы. Все напились, кто развеселился, кто, наоборот, затосковал, ведь у каждого была своя жизнь, своя судьба, и я теперь все о них знал, потому что теперь они были для меня люди, с которыми я работал, а не номера, как вначале.
Сорокашестилетняя секретарь съемок напилась больше всех и была самая счастливая: неделю назад прооперировали щиколотку у ее маленькой дочки и удалили инфекционный очаг с помощью острой кюретки. Ребенок был уже дома, опасность паралича окончательно устранена. Маленькая Микки скоро опять сможет бегать!
Гарри Зильберман, мой костюмер, напившись, тоже блаженно сиял: он лишил наследства своих детей, то же самое сделала семидесятитрехлетняя хозяйка овощной лавки, его многолетняя любовница, потому что все они возражали против брака стариков. Гарри купил квартиру и жил в ней со своей подругой, а напившись, объявлял всем и каждому:
– И теперь нам вообще ни к чему свадьба! Будем жить во грехе! Так налогов меньше. А на деток нам плевать!
Реквизитор, опьянев, расплакался, потом ему стало плохо, и мой гример отвез его домой. Сына его, сидевшего в следственном изоляторе по подозрению в подчистке чека, несколько дней назад приговорили к году тюрьмы.
А Торнтон Ситон, очень довольный жизнью, пил на пару со своим голубоглазым и светлокудрым красавчиком – ассистентом режиссера – и поделился с нами:
– Гансик поедет со мной в Штаты. Я устрою его на телевидении.
А Генри Уоллес в подпитии нарывался на ссору – из-за того, что в Голливуде финансовые власти наложили арест на его собрание картин французских импрессионистов.
Белинда Кинг, выпив, пришла в прекрасное настроение, танцевала на столе и весьма откровенно демонстрировала свои стройные ножки. В Гамбурге она познакомилась с настоящим итальянским князем, который, по ее словам, еще и сказочно богат и собирается на ней жениться.
Склейщица Карла Хёгштедт по пьянке впала в мрачную тоску и объявила, что ноги у Кинг кривые, теперь мы все наконец в этом убедились, а этот ее князь вовсе обыкновенный жиголо, у которого за душой одни долги, она это, мол, точно знает. Дело в том, что Карла знала и еще кое-что: уплотнение в ее груди, из которого несколько дней назад взяли кусочек ткани на биопсию, оказалось злокачественным, хотя врач пытался ей наплести нечто успокоительное.
– Он думает, я ничего не соображаю. Почему же тогда назначает мне курс облучения? Сегодня буду пить, пока не свалюсь под стол. Все равно через год окажусь в могиле!
А молодой человек по фамилии Хенесси пил, очевидно, лишь для храбрости, ибо, как только напился, произнес небольшую речь, в которой (покраснев до ушей) объявил всем и каждому, что обручился с присутствующей здесь монтажисткой Урсулой Кёниг и в ближайшее время собирается на ней жениться.
Смазливая рыжекудрая Урсула сидела рядом с ним и дарила нам всем обворожительные улыбки, а мы хлопали в ладоши и поздравляли молодую пару, и, когда я пожал Хенесси руку, он сказал:
– У вашей дочери тоже рыжие волосы. Она вообще ужасно похожа на Урсулу. Может, вы даже заметили, что я не сводил с нее глаз.
– Да, заметил.
– Когда я видел вашу дочь, я невольно думал об Урсуле. В конце концов я не выдержал и сказал себе: значит, это, наверное, и есть большая любовь! И вот теперь женюсь на Урсуле!
Значит, его можно было сбросить со счетов. Ибо, даже если он вопреки здравому смыслу и лгал мне, рыжекудрую Урсулу он бы ни за что не смог обмануть! Значит, господин Хенесси отпадает.
Тогда кто же?
И моя жена, тоже приглашенная на вечеринку, весело пила в компании веселого Косташа, чей фильм был спасен.
Я же пил совсем мало, так как Шерли уехала, попросив ее извинить: «Не сердитесь, но мне надо быть в городе. Я условилась встретиться с одним человеком».
Шерли не знала, что Шауберг поехал вслед за ней. На следующее утро, делая мне уколы (прямо в гостиной нашего номера, так как Джоан крепко спала), он сказал:
– Она доехала автобусом до Мёнкебергштрассе, а там пересела в такси. Такси проскочило перед красным светом через перекресток. Я не успел. Да вы не тревожьтесь, мы это дело выясним.
– Кто это «мы»?
– Только мой студент и я. Ведь в гараже как-никак мое рабочее место, и я не могу уходить, когда мне вздумается.
23 ноября вечером я впервые густо намазал лицо ауреомициновой мазью и обернул голову полотенцем, чтобы не испачкать подушку. Концы полотенца я связал на затылке. Вид у меня был, наверное, очень смешной, так как Джоан долго смеялась, прежде чем закрыла за собой дверь в свою комнату.
24 ноября Шерли вернула мне золотой крестик.
– Для чего он тебе понадобился?
– Это мой секрет. Пожалуйста, не спрашивай. И пусть крестик продолжает приносить тебе счастье.
– Я все делаю ради тебя. А ты меня обманываешь. И лжешь мне… – Я оборвал сам себя, ибо именно этого ни при каких обстоятельствах не хотел говорить. И вот все же вырвалось.
Нервы. Это все нервы. С каждым днем мне становилось все хуже.
– Шерли, я… я… я не то хотел сказать. Но ты же должна меня понять. Ведь этого же никогда не было между нами. И не должно быть!
– Чего?
– Мы ссоримся… не доверяем… удаляемся друг от друга! Мы… Ведь у нас с тобой больше никого нет! Мы любим друг друга! И все у нас так, как раньше!
– Нет, – сразу посерьезнела она.
– Что значит «нет»? – Разговор происходил в моей уборной, во время обеденного перерыва. – Ты меня больше не любишь?
– Не то, Питер, не то! Я тебя люблю по-прежнему. Но не все у нас так, как раньше.
– Что это значит?
– Не могу сказать.
И тут я опять потерял власть над собой и заорал:
– Потому что ты меня обманываешь! Ты мне лжешь!
– Я говорю правду!
– Поклянись! Своим Богом!
– Клянусь Богом, я люблю тебя так же, как раньше.
Старина Гарри просунул голову в дверь, и я заорал, чтобы он убирался, потом вышел к нему и попросил прощения, тут же вернулся к Шерли, которая стояла у окна, засунув руки в карманы черного халата. Какая она бледная и тоненькая!
– Если ты меня любишь, как прежде, ты должна мне сказать, с кем ты все время встречаешься!
– А я и скажу.
– Когда?
– Когда ребенка удалят. Тогда я тебе все-все скажу. После этого она заплакала и выбежала из уборной, я побежал за ней, но она исчезла. Я искал ее повсюду. Под конец нашел в пустом павильоне, она сидела на какой-то перекладине. Слезы рекой лились у нее из глаз.
Я гладил ее по волосам, а она повторяла одно и то же:
– Верь мне. Я тебя люблю. И не обманываю. Но не могу сказать, куда я хожу. Это имеет отношение к нам обоим. Когда вернешься из Эссена, я тебе все объясню. – Она просительно смотрела на меня опухшими от слез глазами, и все ее тело содрогалось от рыданий; рыдания ее, как и наши с ней голоса, гулко отдавались в огромном пустом павильоне. – Прошу тебя, Питер, верь мне. Если ты меня любишь, ты должен сейчас поверить тому, что я говорю.
В эту минуту мне вспомнилась прогулка по Эльбе, глухонемой Миша, вечер в доме Наташи, песня «Темно-вишневая шаль», и я подумал, что с моей стороны просто неслыханная наглость, просто чистой воды эгоцентризм вообще наседать на Шерли, устраивать за ней слежку и изображать из себя снедаемого ревностью возлюбленного без страха и упрека.
Поэтому я ответил:
– Я верю тебе. – Что опять-таки было ложью. И я подумал: может, скажи я, что я ее люблю, это тоже было бы уже ложью?
Потом я ушел, оставив ее одну в жутковатом, темном и холодном павильоне, так как она сказала, что ей надо несколько минут побыть одной, чтобы успокоиться и привести в порядок лицо.
На улице валил снег, впервые в том году. Я шел сквозь метель, а внутри у меня все словно оцепенело. Шауберг вкатил мне мышьяк, чтобы как-то подбодрить. Может, это из-за мышьяка.
А может, уже и мозг мой разъеден инъекциями, как и тело, покрывающееся сыпью? Может, все, что со мной случилось, произошло с человеком, уже утратившим разум, а потому как бы и не имело места или же произошло совсем не так, как мне виделось, и родилось лишь в больном мозгу?
К примеру, что Шерли мне изменяла, что она постоянно встречалась с одним и тем же мужчиной; может, и слежка, которую я устроил, и даже только что произошедший у нас с ней разговор всего лишь плод моего воспаленного воображения?
Может, я вообще давно умер и просто не заметил собственной смерти, а может, я еще жив, но лежу в больнице, и сумбурные и страшные события, которые я принимаю за подлинные, происходящие в реальной жизни, на самом деле тоже лишь игра больной фантазии? Может…
Ииииии!
Я отскочил в сторону.
Рядом со мной на мокром снегу резко затормозила, взвизгнув шинами, маленькая красная спортивная машина «ягуар». 3а рулем сидел молодой красавчик Хенесси.
– Подбросить вас к павильону? – Он улыбался во весь рот, показывая два ряда белоснежных зубов.
– Не надо, спасибо, я люблю ходить пешком.
– О'кей!
Он нажал на газ, и маленькая красная машина сорвалась с места, а я машинально прочел номер.
НН-НС 111.
Такой номер легко запомнить.
В уборной я достал из тайничка черную сумку и отхлебнул прямо из бутылки довольно много, а потом еще и еще, так как боялся, что в голове опять зароятся мысли, от которых я только что едва избавился.
– Мистер Джордан, мы вас ждем, – сказал голос из динамика.
Так что я поскорее прополоскал рот «вадемекумом», пошел в павильон 3, явился на съемочную площадку и стал играть очередной эпизод моей роли – но тут все мысли вернулись, все, несмотря на виски.
Я играл очередной эпизод моей роли?
Где? Может, во сне? А может, лишь в собственном неуемном воображении, а то и вовсе после смерти, а не в реальной жизни? А что такое реальность? И что нереальность? Что такое смерть? И что – жизнь? Есть ли между ними очень уж большие различия?
Каждый ли замечает переход от жизни к смерти? Или только некоторые? Много их? Или мало? Может быть, все, кто сейчас находится в павильоне, на самом деле мертвы. А может, мышьяк вовсе не пошел мне на пользу. Может, все дело в том, что идет снег. Голова раскалывалась.
На следующее утро мне нужно было являться на съемки только в 11 часов, поэтому я еще был в гостиной, когда рассыльный принес почту. И Джоан поспешно схватила ее. Для нее было два письма. Одно она тут же вскрыла.
– Это из банка. Экспресс-почтой. Сто пятьдесят тысяч они уже сняли со счета. Правда, мило с их стороны, что они так быстро поставили нас в известность?
– Да, – кратко отреагировал я.
– Собственно, они должны были бы адресоваться к тебе. Но бухгалтерия, очевидно, еще не знает, что ты – новый владелец счета.
– А второе письмо?
– Ах, всего лишь приглашение на выставку мод, – небрежно бросила Джоан, кладя выписку из счета на стол, и ушла со вторым письмом в свою спальню.
Это было не приглашение на выставку мод.
Я успел прочитать штамп на голубом конверте. Письмо было официальное, и штамп гласил: City of Los Angeles. Police Headquarters. Criminal Investigation Department.
16
Итак, я сидел и ждал.
Сидел за столом, за которым мы с ней завтракали, и ждал: должна же Джоан когда-нибудь выйти из спальни, и если она не заговорит, заговорю я. Она придумала и впрямь весьма изощренный способ мести, но и я что-то мог сделать – хотя бы для того, чтобы эти муки не длились вечно. В общем, если она выйдет из спальни и ничего не скажет, я заговорю. «Это письмо – из американской полиции. Что в нем написано? Я желаю знать. Покажи мне письмо!» Я сумею ее спровоцировать. Я заставлю ее заговорить. И она потеряет самообладание, этого я сумею добиться. Тогда я наконец узнаю, что ей известно. В общем, я сидел и ждал.
Прошло полчаса, она не появилась, и я пошел к ней в спальню.
– Джоан?
– Я здесь, милый! – радостно откликнулась она из ванной комнаты.
Оказалось, она принимала пенную ванну.
– Я тебя ждал.
– Но ведь я сказала, что хочу принять ванну. Разве ты не слышал?
– Нет.
– Как глупо получилось. Извини. Хочешь мне еще что-то сказать?
В ванной комнате было жарко и душно. Я смотрел на Джоан. Она – на меня. Она улыбалась. Без макияжа она казалась намного моложе. Зачем она его делала? И чему сейчас улыбалась?
– Где второе письмо? – сказал я.
– Какое «второе письмо»?
– Которое ты взяла с собой, выходя из гостиной.
– Ты имеешь в виду приглашение? – Она высунула из пены ногу.
– Это было не приглашение. Где письмо? Хочу его посмотреть!
– Любимый, ты что, с ума сошел? – Она посмотрела на меня в испуге. – Разумеется, это было приглашение! На выставку мод у Лирса.
– Ах так, у Лирса? Выставка мод, да?
– Да, Господи, да! Да что с тобой?
– Лирс шлет тебе приглашение в Германию, да? Чтобы ты посетила их выставку в США?
– Но ведь они не знают, что я в Германии. Они посылают приглашение в Пасифик-Пэлисэйдс. А оттуда вся почта автоматически пересылается мне сюда, ты же знаешь!
– Где это приглашение?
– На моем туалетном столике. Послушай, Питер, если бы ты сейчас видел свое лицо…
Стремглав бросился я в ее спальню. На туалетном столике лежал конверт с пригласительным билетом: ГВЕНДОЛИН И РОБЕРТ ЛИРС ИМЕЮТ ЧЕСТЬ ПРИГЛАСИТЬ МИССИС ПИТЕР ДЖОРДАН НА ПОКАЗ НАШЕЙ ВЕСЕННЕЙ КОЛЛЕКЦИИ…
В самом деле, это было приглашение. Конверт был голубой, как и тот, который я видел. На нем стоял адрес салона мод. Я выдвинул все ящики туалетного столика. Порылся в корзинке для бумаг, в ящиках бельевого шкафа, в пепельницах и в углах комнаты. Не может быть, чтобы я ошибся. Я не мог ошибиться. Я был уверен, что своими глазами прочел: City of Los Angeles. Police Headquarters. Criminal Investigation Department.
Приглашение на выставку мод Джоан наверняка получила раньше. А письмо из полиции спрятала. Но где? Где? Я выбросил ее платья из шкафа, перерыл все белье в ящиках, открыл ее сумочки. Вдруг услышал какой-то шорох и обернулся. В дверях, завернувшись в купальную простыню, стояла босая Джоан. И неотрывно глядела на меня.
Я выронил кружевную сорочку, которую держал в руках, и пробормотал:
– Нервы… извини… я так взвинчен… увидимся вечером.
И, спотыкаясь на каждом шагу, пошел к двери. В зеркале, укрепленном на внутренней стороне открытой дверцы платяного шкафа, я еще раз увидел Джоан. С ее тела на пол капало. Она смотрела мне вслед. И вдруг ее губы сложились в улыбку триумфа.
17
И что же произошло? Вообще ничего.
Нет, кое-что все же произошло.
На следующий день Шерли сказала мне в павильоне:
– У тебя с Джоан была ссора?
– С чего ты взяла?
– Она намекнула. Сказала, что ты вел себя как безумный.
– Она получила письмо из американской уголовной полиции и отрицает это.
– Откуда ты знаешь, что она получила такое письмо?
– Я видел конверт. И потом его у нее искал.
– И нашел?
– Нет.
Шерли посмотрела на меня долгим взглядом.
– Почему ты на меня так смотришь?
– Ты переутомился, Питер.
– Шерли, клянусь тебе, я своими глазами видел тот конверт! В конце концов – ведь и Грегори звонил!
– Он наверняка ошибается. И ты наверняка ошибаешься. Если бы Джоан что-то знала, она бы давно все выложила. Просто не может быть, чтобы женщина промолчала, зная, как мы поступили.
– Она не обязательно знает все.
– Даже если бы она знала самую малость.
– Она притворяется! Она лжет! Как и ты!
Шерли возразила едва слышно:
– А ты? Разве говоришь правду? Мне кажется…
– Что? Что тебе кажется?
– Может, мне удастся ее спровоцировать?
– Ничего, – проронила Шерли. – Мне пора в монтажную.
В среду, 25 ноября, у Шауберга в гараже был выходной, и он, сделав мне обычные инъекции, со всеми деньгами поехал в Травемюнде, в казино. Он взял с собой троих приятелей и дал каждому из них по четыре тысячи марок. Они обменяли деньги на жетоны в разных кассах, но никто из них не стал играть. В казино яблоку негде было упасть, так что затеряться в толпе не составило труда.
Через несколько часов приятели отдали свои жетоны Шаубергу, для проформы недолго принимавшему участие в игре, и он понес их все в ту кассу, где сам обменял 200 марок. Кассир поздравил Шауберга с большим выигрышем. Шауберг подарил ему сто марок и сказал:
– Мне не хотелось бы таскать с собой такую большую сумму. Нельзя ли получить чек?
Таким образом, он получил от администрации казино чек на 12 000, который на следующий же день предъявил к оплате. Мне он объяснил смысл произведенной операции так:
– Когда меня взяли, денег у меня не было, верно? И если у меня вдруг оказалась куча денег, фараоны это заметят и начнут задавать мне вопросики. Теперь я могу доказать, что я их выиграл. В дальнейшем мне этот трюк не понадобится, он нужен только как оправдание начального капитала.
– Начального капитала – для чего?
– Ну, например, для фальшивого паспорта. Как только вы закончите съемки, я рву отсюда когти. А из Европы я теперь могу смыться только с фальшивым паспортом. Я же обязан каждый день являться в полицию.
В четверг (каждую ночь я делал себе ауреомициновые обертки) у меня вскочил фурункул на икре. Вообще отдельные участки моего тела за это время стали похожи на сырое мясо; порошок уже не помогал. Шауберг отчаянно боролся с этим разными уколами. На глаза своему костюмеру и гримерам я мог теперь являться только в купальном халате. А то бы они насмерть перепугались, увидев, в каком состоянии находится моя кожа. Прыщи мокли уже почти повсюду. Шауберг заявил:
– С фурункулом мы шутя справимся. Все тело тоже не столь важно. Важно, чтобы лицо не затронуло. Вам надо поменьше кушать, дорогой мистер Джордан!
– Но я вечно хочу есть!
– Это все из-за мышьяка. Сдерживайтесь!
– А если сыпь все-таки появится на лице?
– Не появится. Ауреомицин – чудодейственное средство. Как пенициллин. – Он просто хотел меня успокоить, о чем я, конечно, догадался. А сам был в высшей степени обеспокоен, что я, конечно, тоже заметил. – Мышьяк придется отменить. А то вы еще и растолстеете. Попробую что-нибудь другое. Но для этого мне необходимо держать вас под постоянным наблюдением.
– Другими словами, вам надо поехать со мной в Эссен.
– Я вам уже говорил, для этого требуется только сказать, что я вам нужен как шофер.
– А как же Шерли?
– Ведь вы едете в воскресенье утром, так? Хорошо. Я вас отвезу. Через три-четыре часа мы будем на месте. После этого я возвращаюсь в Гамбург и улаживаю это дело. Вечером возвращаюсь в Эссен.
– Но ведь это далеко…
– Рукой подать. Всего-то несколько сот километров. По автобану. Специально проверил по карте. Кстати: кто-то же должен ежедневно доставлять образцы из Эссена в Гамбург для снятия копий, верно?
– Да.
– Блеск! Вот и предложите Косташу мою кандидатуру. Таким манером я смогу два первых дня еще и приглядеть за вашей дочерью – из чистой любезности, потому что уже в понедельник утром она будет в полном порядке.
– Вы в самом деле чрезвычайно предусмотрительны.
– Я в самом деле хочу выбраться из Европы, дорогой мистер Джордан.
И я восхищенно добавил:
– Но таким манером вы даже сможете ежедневно являться в гамбургскую полицию.
– Вот именно! Кстати, эти господа чрезвычайно мной довольны.
– Да?
– Да. Потому что я теперь веду добропорядочный образ жизни и добросовестно тружусь в должности механика.
Этот разговор произошел у нас в половине восьмого утра, в четверг, перед входом в отель. Мы стояли возле моего «мерседеса», который Шауберг пригнал из гаража. В тот день было очень холодно, опять валил снег. Мимо прошел разносчик газет, и Шауберг купил у него какой-то листок. Крупный заголовок гласил: СТРАШНОЕ КРОВОПРОЛИТИЕ В ДЖУНГЛЯХ ЛАОСА. ЛЕТЧИКИ КОРОЛЕВСКИХ ВВС ПО ОПЛОШНОСТИ РАЗБОМБИЛИ СОБСТВЕННЫЕ ВОЙСКА.
– Вот это да, какой прогресс! – заметил Шауберг.
– В чем?
– В военном искусстве. Если об этом повсюду заговорят и войдет в моду во время войны сразу же бомбить собственные войска и города, – знаете, дорогой мистер Джордан, сколько бензина и человеческих жизней удастся сэкономить!
18
– Я передумала, – заявила вдруг Джоан.
Дело было в пятницу вечером.
– Что передумала, любовь моя?
– Раз Шерли остается в Гамбурге, я тоже останусь. И вообще – что мне делать в Эссене? Тебя же не будет рядом.
Так что мне пришлось искать встречи с Шаубергом. Я нашел его в пивной. Он счел сложившуюся ситуацию чрезвычайно комичной.
– Мало-помалу дело идет к комедии. Есть только один выход: ваша дочь едет с нами в Эссен. Попробуем устроить все там.
Вот я и позвонил Косташу.
– У меня там эта актрисочка, знаете…
– Все еще?
– Да. И Шерли что-то заметила. Боюсь, как бы она не начала шпионить за актрисочкой, пока я в Эссене. Нельзя ли прихватить Шерли с собой?
– Но там нет работы для монтажистки.
– Так ведь только на несколько дней. Что-нибудь придумаете!
– Дайте мне подумать до завтра. Разумеется, что-нибудь придумаю. Вы же знаете, для вас я готов на все.
– Но предложение должно исходить от вас. Мои дамы…
– Мать и дочь держатся друг за дружку, ясное дело. Доверьтесь мне, я славлюсь необычайным тактом.
В субботу утром Джоан заявила, что она еще раз передумала:
– Я не могу оставить тебя одного в твоем нынешнем состоянии. И поеду с тобой в Эссен.
И я сказал Счастливчику, приехав в студию, чтобы он забыл все это дело. Он только постучал пальцем по лбу. В то утро им опять пришлось ставить для меня «негра».
В полдень позвонил Шауберг. К тому времени я кончил сниматься и сидел в своей уборной.
– Все пропало.
– Как это?
– Мой студент порезал палец. Опасность заражения крови. Он не сможет мне ассистировать. – Шерли, стоявшая рядом и все слышавшая, залилась истерическим смехом. Лицо ее задергалось в нервном тике. Я отвесил ей две пощечины, и она перестала смеяться, сказала «спасибо» и начала плакать.
Я обнял ее, гладил по волосам и старался успокоить. Но, поскольку у меня ничего не получилось, я дал ей две красных шауберговских таблетки и сказал, чтобы она прилегла на кушетку и немного отдохнула, так как мне нужно еще побывать на просмотре сегодняшних образцов. Полчаса спустя я вернулся в уборную. Шерли там не было.
Мой костюмер сообщил:
– Она поехала в город.
– Одна?
– Кто-то из декораторов предложил ее подвезти. Я заглянул сюда, думал, может, я вам понадоблюсь. А барышня как раз говорила по телефону.
– С кем?
Старина Гарри залился краской.
– Ну что вы, мистер Джордан…
– Она – моя дочь! И я боюсь, что она попадет в дурную компанию. Итак?
Он сунул в карман двадцать марок.
– Я слышал только, как она сказала: «Сейчас же. Да, пожалуйста, сейчас».
– «Сейчас же. Да, пожалуйста, сейчас»…
– Потом она заметила меня и прикрыла трубку рукой, ожидая, что я выйду. И сразу после этого спросила в коридоре одного из декораторов, не может ли он подвезти ее до вокзала.
– До вокзала?
– До Главного вокзала. Мистер Джордан, послушайте меня, старика: молодая дама такая душевная, такая порядочная, она ничего дурного не сделает.
– Да-да, конечно.
Когда я приехал в отель, Шерли дома не было. Джоан ничуть не обеспокоилась:
– Где ей быть в субботний вечер! Скорее всего, опять у своего дружка.
– Скажи, ты совсем не тревожишься?
– Трогательный вопрос в твоих устах.
– Почему?
– Ах, Питер, ты просто сокровище! Теперь ты уже тревожишься за нее как настоящий отец! Да что там отец! Как любовник! – Она заразительно засмеялась. – В самом деле! Как обманутый любовник! Я нахожу это восхитительным!
Зазвонил телефон, и портье спросил, можно ли шоферу, которого я нанял для поездки в Эссен, подняться к нам в номер и представиться.
– Да, пожалуйста.
Итак, Шауберг явился: в темно-сером костюме, как всегда элегантен, как всегда в берете. Он склонился перед Джоан в глубоком поклоне и на хорошем английском попросил извинить его за то, что он не снял берета:
– Ранен на войне.
– О Господи, эта проклятая война! – Джоан, которой он сразу понравился, была с ним особенно любезна. – Вы, конечно, не всегда были шофером, мистер Шауберг?
– Да, мадам.
– Какова же ваша настоящая профессия? – (Шауберг только улыбнулся.) – Можно я попробую угадать?
– Пожалуйста.
– Врач?
Шауберг и глазом не моргнул.
– Почему врач? Что заставило вас так подумать?
– Ваши руки. У вас такие красивые руки – как у врача.
– Я пианист, мадам, – уточнил Шауберг, улыбаясь еще обворожительнее. И, обращаясь ко мне, добавил: – Я позволю себе просить вас, мистер Джордан, подъехать со мной в гараж. Нужно подписать у мастера доверенность на мое имя.
Я вышел вместе с ним в коридор.
– Что случилось? – спросил я.
– Чековая книжка у вас с собой?
– Да. Почему вы спрашиваете?
– Я нашел другого студента.
– Значит, вы все же сможете произвести операцию завтра?
– Да. Поднимемся в мою мансарду.
Он прошел передо мной в железную дверь с надписью «Для персонала». За дверью оказалась винтовая лестница. Перед дверью все блистало чистотой и богатством, коридоры устланы коврами, стены затянуты штофными обоями и увешаны старинными картинами. За дверью все заросло грязью. Штукатурка обвалилась. Ступеньки покрылись ржавчиной. Коридоры, по которым мы шли, были низкие, темные и запущенные. Некоторые двери оказались распахнутыми. Эти комнаты, видимо, остались незанятыми. Часто в одной комнате стояло несколько кроватей. Здесь жили горничные, пикколо и временные работники.
Шауберг занимал отдельную комнату. Одна ее стена была скошена, окно полукруглое и почти над самым полом. Только согнувшись в три погибели можно было взглянуть на небо. В комнате стояли железная койка, шкаф и колченогий стол. Я сел на койку и выписал чек на тысячу марок.
– Дайте сразу уж и мне мой чек за неделю, – сказал Шауберг. Что-то в его голосе заставило меня поднять на него глаза. Он внезапно побледнел как полотно, словно вот-вот умрет. Губы дрожали. Он зашатался и вдруг рухнул на кровать рядом со мной, шепча: – В шкафу… коробочка… быстро…
Я распахнул дверцы шкафа, нашел никелированную коробочку и в ней шприц и несколько ампул. Отломив головку у одной из них, я набрал шприц и подал его Шаубергу.
Он воткнул иглу сквозь штанину себе в ляжку и нажал на поршень. Потом глубоко вздохнул и откинулся на подушку. Теперь он лежал спокойно. Лишь его узкие красивые руки еще дрожали; руки, которыми только что так восхищалась Джоан; руки, которые через несколько часов будут прикасаться к телу Шерли.
19
Рим, 3 мая, 21 час 30 минут.
Белая кошечка спит, свернувшись клубочком в кресле рядом с моей кроватью. Я открыл окно, так как ночь теплая и прекрасная. Множество звезд сияют на темном небе. Я держу микрофон у губ и говорю тихо, чтобы никому не мешать.
В парке ходит взад и вперед карабинер, который меня стережет. За старыми деревьями белеет в свете сильных прожекторов фасад Колизея, но сквозь темные провалы его окон все-таки видны звезды. Аромат цветущей вербены проникает ко мне в комнату.
Профессор Понтевиво пришел ко мне сегодня только после ужина. Мы еще раз поговорили обо всем, что он уже раньше сообщил мне о человеческом мозге и его функциях, после чего он продолжил эту тему:
– Конечно, все это лишь сухая теория. Я могу объяснить пьющему человеку, как взаимодействуют архив коры головного мозга и мозговой ствол. Могу ему и себе объяснить, откуда берется его комплекс неполноценности, как обстоят дела с этим комплексом, то есть с проблемой, с которой он, по его мнению, не сможет справиться. Все это я могу ему детально и Доходчиво разобъяснить. Но одного я сделать не могу. Знаете чего?
– Знаю. Вы хоть и можете показать пьющему, какие трудности в его жизни заставляют его пить, но не можете устранить эти трудности из его жизни. Об этом я думал все последние дни. Вероятно, в этом и кроется причина того, что около девяноста процентов так называемых излечившихся от алкоголизма – я где-то читал об этом – вновь начинают пить, и, следовательно, на самом деле алкоголизм неизлечим.
– Вы совершенно правы, причина именно в этом. Если человеку сорок и он пьет, потому что карьера не удалась, потому что разлюбил жену и любит другую женщину, потому что видит, что никогда не добьется признания своих предполагаемых способностей, – то я не могу ни предоставить ему женщину, о которой он мечтает, ни избавить от той, которую ненавидит, ни сделать его в мгновение ока генеральным директором или нобелевским лауреатом. Не могу изменить основные параметры ситуации, в которой он находится.
– Вот видите! Неудачные дети. Осточертевшая жена.
Пропащая жизнь. Вот что заставляет человека пить! И как бы тонко вы ему ни объясняли, почему он пьет, он все это поймет, но пить не бросит. А больше вы ничего для него сделать не можете.
– Могу, мистер Джордан.
– Что?
– Я могу… – Толстячок профессор умолк, потому что откуда-то снизу донеслись до нас шаги и голоса, хоть и приглушенные, но все же отчетливо слышные в мертвой тишине ночи.
– Non cosi lentamente!
– Attenzione, idiota! E sul mio piede!
– Что придавило ему ногу? – спросил я.
– Вероятно, гроб, – предположил Понтевиво. Мы с ним подошли к открытому окну. Я увидел черную похоронную машину, остановившуюся прямо под моим окном. Двое мужчин в рубашках с закатанными рукавами в самом деле пытались по узкой лестнице вынести гроб из подвала клиники к машине. Гроб сильно раскачивался.
– Кто умер?
– Наш композитор. Вчера утром. Меня кольнуло где-то в области сердца.
– Мы стараемся увезти наших… гм… покойников, когда все спят. Дело в том, что многих наших пациентов шокировал бы вид такой машины. Уж не входите ли вы в их число?
Я промолчал.
– Мистер Джордан, в любом доме на нашей земле умирают люди. В больнице же смерть, в сущности, должна считаться гораздо более обыденным явлением. Разве не так? Почему же вы так погрустнели?
– Потому что молодой композитор скончался, так и не дописав свой концерт.
– Об этом мы все грустим, – сказал Понтевиво. Очевидно, все-таки не все, потому что снизу до нас донесся такой диалог:
– E un compositore. Dicono che ha fatto una si bella musica!
– Musica, merda! Il mio piede!
После этого они наконец-то погрузили гроб в машину. Она отъехала. Мы смотрели ей вслед, видели, как она мелькала между оливковыми деревьями, лаврами, пальмами и кустами эвкалипта. Мы смотрели ей вслед, пока она не исчезла во мраке, в небытии, там, где все мы исчезнем однажды.
Надеюсь.
– Кстати, под конец он впал в богобоязнь, – заметил Понтевиво. – Это часто бывает. Он чувствовал себя так плохо, что чуть ли не каждый день требовал, чтобы пришел священник и соборовал его. В общем и целом его соборовали семь раз. Иногда священник заставал возле него врачей. Тогда святой отец усаживался в приемной и листал журналы. Я ежедневно посылал к больному одну из сестер милосердия – массажистку, чтобы стимулировать кровообращение. Вчера утром, когда она вошла к нему, он сказал: «Прошу вас, сестрица, придите массировать меня немного позже. Так около одиннадцати. Меня только что соборовали». В одиннадцать он был уже мертв… – Понтевиво отвел меня от окна. Мы опять сели. – На чем мы остановились?
– Я сказал, что, в сущности, вы ничего не можете сделать для пьющего, поскольку не можете изменить обстоятельства его жизни.
– Правильно. А я сказал, что могу!
– Что именно?
– Могу изменить его отношение к жизни. Я могу – как ни фантастически это звучит – корректировать его энграммы, впечатления, отложившиеся в коре головного мозга, так сказать, весь накопленный им жизненный опыт. Я могу добиться, чтобы негативные чувства превратились в позитивные. Я могу добиться, чтобы в его подсознании прежнее отношение к матери, отцу, бедности, богатству, болезни и так далее превратилось в свою противоположность. Я могу добиться, чтобы алкоголик потерял причину пить, потому что я обращаю чувство неполноценности, которое отложилось у него в мозговом архиве, в нормальное мироощущение.
– Другими словами, вы можете изменить человека?
– Вот именно, мистер Джордан, человека. Не обстоятельства, а человека. Правда, я могу это сделать, только если пациент на это согласен, не иначе. Пациент должен со мной сотрудничать. Он должен быть готов подвергнуться моему лечению.
– И что же это за лечение?
– Гипноз, – ответил Понтевиво.
– Вы лечите алкоголиков гипнозом?
– Вот уже два года. И многих вылечил, есть лишь отдельные рецидивы. Прошу вас подумать, готовы ли вы на такое лечение. Спокойной ночи, мистер Джордан.
Это была четвертая лекция.
И вот я сижу у открытого окна, Бианка мурлычет во сне, я смотрю на освещенный прожекторами фасад Колизея, слышу шаги полицейского по посыпанным гравием дорожкам парка, и аромат цветущей вербены врывается ко мне в комнату.
20
В воскресенье, 29 ноября 1959 года, ровно в 16 часов в конторку мастера в подвале отельного гаража вошел молодой человек с бледным лицом, коротко стриженными черными волосами и темными роговыми очками и спросил, можно ли видеть Вальтера Шауберга.
– Он как раз только что вернулся из Эссена, – ответил мастер; перед его конторкой плотными рядами стояли десятки машин, заполняя огромное подвальное помещение, под которым было еще одно такое же. Механики копошились во внутренностях машин, женщины в резиновых сапогах их мыли. Курить и пользоваться открытым огнем здесь запрещалось. Любой звук неестественно громко и гулко отдавался под сводами подвала. Каждые десять минут автоматически включался и начинал выть вытяжной вентилятор, всасывавший отработанный воздух из подвала и нагнетавший свежий. – Он теперь работает на одну кинокомпанию, – словоохотливо добавил мастер, разглядывая тощего молодого человека, явно чем-то встревоженного; в руках у того был туго набитый портфель. – И нынче же вечером поедет обратно.
– Я знаю, – ответил молодой человек. – Мы с ним собирались пойти в кино.
После этого мастер подозвал одного из механиков, и тот сходил за Шаубергом, который в нижнем подвале регулировал жиклеры карбюратора у «мерседеса». Не снимая темно-серого шоферского комбинезона, Шауберг вместе с молодым человеком вышел из гаража и направился в маленький кинотеатрик, находившийся в боковой улочке в двух шагах от отеля. Тут он купил два билета на 16-часовой сеанс, журнал уже начался. Он вызвал недовольство кассирши, заявив, что дал ей пятидесятимарковый банкнот, а не двадцатимарковый, как она утверждала. После длительных препирательств Шауберг «убедился», что был не прав, извинился и пошел со своим спутником в зрительный зал, напутствуемый раздраженными восклицаниями молодой кассирши:
– Ишь чего выдумал! Это неслыханно! Я вас запомню!
– Надеюсь, – сквозь зубы процедил Шауберг. Выждав, когда кончится журнал, они оба через боковой выход покинули почти пустой зал (единственная билетерша уже куда-то исчезла) и направились к отелю. Здесь они воспользовались черным ходом, предназначенным для гостиничных поставщиков. На грузовом лифте они поднялись на седьмой этаж. Коридор был пуст. Они торопливо зашагали вдоль него и постучались в дверь под номером 718. В ту же секунду им открыла Шерли.
Она была мертвенно-бледна и одета в коротенький черный халатик. Мужчины вошли; никто не проронил ни слова. Покуда молодой человек снимал потертое пальто и закатывал рукава синего свитера, Шауберг повесил снаружи на ручку двери карточку, на которой было написано на четырех языках: «Прошу не беспокоить!» Такие карточки имелись в каждом номере.
Потом Шауберг запер дверь номера изнутри. Никто все еще не проронил ни слова. Шерли стояла в углу комнаты и следила за действиями мужчин широко раскрытыми глазами. Дождь барабанил по стеклам. Ежик на голове молодого человека был влажный от непогоды. Он надел белый хирургический колпак; то же самое сделал Шауберг после того, как снял черный берет. И Шерли при виде страшного шрама на его голове сдавленно вскрикнула.
Все, что я здесь рассказал и что еще расскажу, я знаю со слов Шауберга, так как я там не был.
Мужчины приподняли большой стол, стоявший посреди комнаты, и передвинули его к окну. При этом Шауберг впервые заговорил:
– Где ведро?
– В ванной комнате, – ответила Шерли.
– Принесите.
Шерли принесла пластмассовое ведро, которое купила накануне по требованию Шауберга.
– Простыни и все остальное?
Шерли указала на кровать. Там лежали три новых белых простыни, вата, бинты и шесть пакетов стерильного перевязочного материала. Мужчины постелили две простыни на стол. Шауберг сбросил куртку и тоже закатал рукава. Шерли он сказал:
– Можно уже раздеться.
– На мне только халат.
Молодой человек за это время подтащил поближе второй, маленький, столик и поставил на него то, что содержалось в туго набитом портфеле: под никелированный треножник – бензиновую горелку, а на него – никелированный лоток, который он предварительно наполнил водой в ванной. Затем он зажег горелку. Потом положил в лоток разные медицинские инструменты: двое окончатых щипцов, набор расширителей, зеркало, двое щипцов Шульца и несколько кюреток. Тут он впервые открыл рот:
– Десять минут должно кипеть. – Голос у него был почти такой же детский, как у Шерли, да и старше ее он был меньше чем на три года. Выглядел он изможденным, грустным и нервным. Из портфеля он достал еще пачку тщательно завернутых стерильных салфеток, три шприца, маску для наркоза, флакон йода и флакон эфира.
Шауберг сказал:
– А теперь позвоните на коммутатор.
Шерли подошла к телефону, стоявшему на столике возле кровати, а Шауберг направился в ванную, где принялся тщательно мыть руки мылом и щеткой. Он тер их с такой силой, что кожа на руках стала ярко-красной.
Тем временем Шерли сняла трубку и сказала телефонистке:
– Говорит Шерли Бромфилд. Номер семьсот восемнадцать. Я себя плохо чувствую. Хочу принять снотворное и постараюсь заснуть. Пожалуйста, не соединяйте меня ни с кем, пока я сама вам не позвоню.
Молодой человек прошел в ванную и тоже начал мыть руки. Шауберг вернулся в комнату. Он опустил в кипящую воду опасную бритву и барсучий помазок.
– Это еще зачем? – У молодого человека глаза были бесцветные и все время щурились за толстыми стеклами очков.
– Я знаю, что делаю. Мой руки.
– Зачем брить? Помажем все вокруг йодом, и хватит.
– Помалкивай.
Молодой человек запротестовал:
– Бред какой-то! Еще и брить! Как будто у нас времени хоть до завтра.
Внезапно Шауберг ощетинился. Очень тихо, свистящим шепотом, он процедил:
– Двадцать лет я работал, соблюдая все правила санитарии, как каждый порядочный врач. И сегодня я буду действовать точно так же, понятно?
Молодой человек пожал плечами и вернулся в ванную. Позже Шауберг сказал мне:
– Разумеется, он был прав, одного йода было бы вполне достаточно. Но в этот момент – знаю, это звучит смешно, но именно в этот момент! – я невольно подумал о том, что я уже больше не врач, что они лишили меня диплома и что я не имею права заниматься врачебной практикой. Я сделал это наперекор им. Наперекор им и… и, вероятно, от тоски по своей профессии. Ужасно смешно, правда?
Ну вот. Значит, он расстелил на кровати полотенце, Шерли легла на него, и Шауберг побрил ее, осторожно и тщательно. А закончив, сказал слегка сдавленным голосом:
– Снимите, пожалуйста, халат. Она сняла.
– Теперь ложитесь на стол. Ногами к окну. Нам нужен свет.
– Можно подложить что-нибудь под голову?
– Нет. Голова должна лежать низко.
– Но стол такой твердый.
– Вы сейчас же заснете и ничего не почувствуете. – Шауберг набрал шприц и воткнул иглу в вену на перетянутой жгутом правой руке Шерли.
– Что вы вкололи?
– Эвипан. Кстати, ваш отчим передает вам самый теплый привет. Передвиньтесь ко мне поближе, к самому краю стола. – Шерли вяло послушалась. Укол начал действовать. – Свесьте ноги до колен. – Шауберг подставил ведро под ее ноги. После этого включил радио. – Музыка заглушит все звуки в комнате.
Зазвучали мелодии из оперетт Легара.
– Раскиньте руки.
Шауберг взял простыню и оторвал от нее длинную, широкую полосу. Одним концом он обвязал правое запястье Шерли, протащил полосу под столешницей и привязал второй конец к запястью ее левой руки. Шерли оказалась как бы распятой.
– Поднимите ноги! – сказал Шауберг. И повторил уже громче, так как Шерли, что-то сонно бормотавшая себе под нос под действием эвипана, никак не реагировала на его команду: – Вам говорят – поднимите ноги! Выше! Еще выше! – Он сам подхватил ее ноги снизу и прижал коленями к груди. Потом протянул оставшуюся часть простыни, несколько раз сложив ее в широкую полосу, под коленями и свел концы за затылком Шерли. Связав их одним узлом, он тянул за оба конца до тех пор, пока колени не прижались плотно к груди. Тогда он завязал второй узел и отправился в ванную, где студент все еще тер щеткой руки. Шауберг тоже начал мыть руки, уже по второму разу. Рядом, в комнате, постукивали в кипящей воде инструменты, из радиоприемника звучал дуэт из оперетты «В стране улыбок»: «Моя любовь, твоя любовь, о как они похожи…»
– Как у нее с сердцем? – спросил студент.
– Все о'кей. У тебя кардиазол с собой?
– Да.
– Прекрасно.
– Зачем кардиазол, раз с сердцем все о'кей?
– На всякий случай. Кардиазол всегда неплохо иметь.
«…у каждого из нас лишь одно сердце и рай тоже один», – заливался по радио опереточный дуэт.
Потом оба направились к Шерли. Студент наложил ей маску.
– Считайте: один, два, три…
– Дышите глубже, – сказал студент. Он откупорил флакон с эфиром и стал капать его на маску. Шауберг склонился над животом Шерли.
«…моя любовь, твоя любовь, в них смысл один…»
– …четыре… пять…
«…я люблю тебя, ты любишь меня, и в этом все!»
– Все будет сейчас вот где! – сказал Шауберг и ногой подвинул ведро поближе к столу.
– Она отрубилась, – заметил студент.
– Тогда поехали, – откликнулся Шауберг. – Кольца, пожалуйста!
Как только он вставил первое, зазвонил телефон.
21
«Моя любовь, твоя любовь, о как они похожи…»
Тенор и субретка опять запели первый куплет. Музыка, лившаяся из приемника, была сладкая и липкая, как мед.
Шауберг выпрямился. Телефон продолжал звонить.
– Сейчас замолкнет, – процедил Шауберг.
«…у каждого из нас лишь одно сердце и рай тоже один…» Телефон умолк.
– То-то же, – заметил Шауберг. – Второе кольцо, пожалуйста.
Телефон опять зазвонил. Студент уронил кольцо.
– Болван, – проронил Шауберг. Студент поднял кольцо с пола и бросил обратно в кипящую воду. Телефон все еще звонил.
«…моя любовь, твоя любовь, в них смысл один…»
– Я этого не выдержу, – простонал студент. Лицо у него позеленело.
– Раз она не берет трубку, звонить кончат. Она же сказала, что хочет поспать.
Телефон умолк.
– Вот видите, – сказал Шауберг.
«…я люблю тебя, ты любишь меня, и в этом все…» Телефон опять зазвонил. Шауберг забеспокоился:
– Значит, случилось что-то из ряда вон.
– Если из ряда вон, значит, пошлют кого-нибудь наверх в номер.
– На двери висит табличка «НЕ БЕСПОКОИТЬ».
– Да плевать им на табличку, если случилось что-то из ряда вон, – истерично взвизгнул студент. Шауберг пожал плечами и направился к аппарату.
– Не возьмете же вы трубку!
– А почему, собственно? – небрежно промолвил супермен. – В конце концов я – шофер ее отчима. Может, я что-то ей от него доставил. – Он выключил радио. Шерли застонала и повернула голову.
– Боже… прости…
– Дай ей побольше.
Студент покапал еще немного эфира на маску. Шерли умолкла.
Шауберг поднял трубку. Ему не пришлось говорить, так как в трубке тотчас прозвучал голос телефонистки:
– Мисс Бромфилд, тысячу раз прошу извинить. Я знаю, что вы просили вас не будить. Но пришел инспектор уголовной полиции и настаивает, чтобы вас побеспокоили, так как дело срочное. Минутку, я вас соединю.