Любовь — всего лишь слово

Зиммель Йоханнес Марио

Шестая глава

 

 

1

Две кошки. Три кролика. Галка.

Они мирно кормятся в маленьком домике. Электрическая лампочка на потолке дает свет. Снаружи, в парке, из кустов выходит олень. Перед домиком стоит кормушка. Олень подходит к ней и начинает жевать. Моя мать сидит на корточках перед маленькой хижиной и разговаривает с животными. Я наблюдаю за ней. Пять часов вечера. В парке много снега. Расчищено лишь несколько дорожек.

— Это моя самая любимая из всех клиник, — говорит мать, кормя из ладони галку.

— В других всегда было какое-нибудь одно животное, здесь их много, особенно летом! Мне и уезжать отсюда не хочется. Все звери уже хорошо меня знают.

Галка насытилась и садится матери на плечо. Птица звонко кричит: «Карр!»

— Да, моя маленькая, да. Вкусно было?

И так каждый день, с того самого, как я появился здесь: ровно в пять моя мать кормит животных. Врачи ей это разрешают. Матери не прописан постельный режим. Ей необходимы движение и свежий воздух, говорят врачи.

Мать отказывается принимать посетителей. Я — единственное исключение.

Кошка мяукает и получает еще одну порцию молока.

— А орехи ты не забыл? — спрашивает мать.

Нет, не забыл. Вчера она попросила принести их.

— Пусть это будет твоим рождественским подарком мне, ладно? Много-много земляных орехов! Птички так их любят. И белочки. Знаешь, сколько здесь белочек и птичек — необыкновенных, разноцветных!

Я купил кило орехов.

С тех пор как я в последний раз видел мать, она постарела лет на двадцать. Она словно тень. Вряд ли она весит более сорока пяти килограммов. Руки у нее — кости, обтянутые кожей, лицо белое и прозрачное, в синих жилках. Глаза громадные, покрасневшие. Время от времени она вертит головой так, словно у нее на шее петля, от которой она хочет освободиться. Это у нее что-то новое. Ходит мать очень неуверенно, часто спотыкаясь. Сестры рассказывают, что она почти ничего не ест. Зато то и дело просит кофе. Чаще всего она лежит в одежде на кровати, уставясь в потолок.

— Неконтактна, — говорят врачи.

По словам медсестер, мать не из трудных пациентов. Она не доставляет сестрам хлопот и помогает в уборке своей комнаты. Она потеряла всякое представление о времени, путает часы, дни, времена года, и потребовалось некоторое время, чтобы она узнала меня. Но хоть мама и потеряла ощущение времени, она всегда точно знает, когда пять часов вечера. Ни разу она не появлялась у маленького домика в парке хоть на минуту позже! Животные уже ждут ее. И мать рада этому.

Вот уже шесть дней, как я хожу сюда вместе с ней, и чувствую, что больше уже не могу. Я говорил с профессором. И вы знаете, как это бывает, когда родственник хочет узнать правду о пациенте (к тому же моя мать состоятельная пациентка).

— Да, дорогой господин Мансфельд, вашей уважаемой маме, конечно же, лучше… несравнимо лучше… Бог мой, когда я думаю о том, в каком состоянии она к нам поступила…

— Да, да, да. Но как ее дела сейчас?

— Вы нетерпеливы, господин Мансфельд!

— Она моя мать, господин профессор.

— При такого рода болезнях нельзя быть нетерпеливым. Такое может длиться годами, да-да, я повторяю: годами. Вы видите: я совершенно откровенен с вами.

— Стало быть, моя мать может провести здесь не один год?

Он кивает, благосклонно улыбаясь.

— Но вы же сказали: ей лучше.

— Лучше, но далеко еще не хорошо! И потом, дорогой господин Мансфельд, не забывайте, пожалуйста, о рецидивах… Всякий раз, когда ее выписывали и она возвращалась домой, снова наступало ухудшение. Ситуация в вашей семье…

— Не надо. Сам знаю, — грубо прерываю я его.

— Господин Мансфельд, я не заслужил такого тона. Мы делаем все мыслимое, чтобы помочь вашей матери. Не хочу от вас скрывать, что постоянные рецидивы, разумеется, весьма опасны.

— Как это понимать?

— Это может — я подчеркиваю: может, а если мы будем постоянно наблюдать ее, опасность равна нулю — но это все же может, — а мы должны учитывать любую возможность…

— Что может? Прошу вас!

Он смотрит на меня так, как и полагается смотреть знаменитому врачу на нахального юнца, и затем говорит с ледяной беспристрастностью:

— Может наступить такое ухудшение, которое заставит нас пойти на крайне неприятную меру. Послушайте, вашей маме хорошо у нас. У нее здесь свобода, животные. К нормальной жизни она пока еще не готова — и подтвердила это. Но она не опасна, абсолютно не опасна.

— Помните, что вы говорите о моей матери!

— Разумеется, о ней, господин Мансфельд. Так вот: после одного из таких рецидивов она может впасть в такое состояние, которое относится уже не к нашей компетенции.

— Уже не к вашей компетенции?

— Мне кажется, вы не представляете всей тяжести заболевания. Если произойдет та катастрофа, о которой только что шла речь, я уже не смогу взять на себя ответственность за то, чтобы уважаемая госпожа оставалась здесь. Мне придется ее…

— Перевести в учреждение закрытого типа?

— Именно, господин Мансфельд. Не смотрите на меня так. Я же ведь сказал, что считаю эту возможность маловероятной! Ее можно и вовсе исключить, если пойти на то, чтобы оградить уважаемую госпожу от каких бы то ни было волнений внешнего мира, оставив ее у нас.

— Навсегда?

— Навсегда.

— Вы имеете в виду: до самой смерти!

— Я имею в виду… Господин Мансфельд, с вами нельзя нормально разговаривать! Вы так агрессивны! Что с вами? Поглядите, как счастлива ваша мать, когда она одна со своими зверями.

— Особенно с галкой.

— Сожалею, но мое время ограниченно. Кстати, ваш отец подходит к этому разумно и полностью разделяет мою точку зрения. Всего хорошего.

И он разворачивается и уходит.

Там в здании клиники начинают петь песню: «Росточек розы нежной из корешка пробился…»

Это мне знакомо. Сейчас двери всех комнат распахнуты, сестры ходят по этажам, кладут на столы в комнатах пациентов еловые ветви и зажигают свечи.

«…как пели нам об этом старики…»

Мать поднимается. Каждому животному в отдельности желает спокойной ночи. Она радостно улыбается, словно маленький ребенок:

— Когда ты окончишь школу, Оливер, мы возьмем с собой всех зверей, вернемся в нашу виллу у Бетховенского парка и прекрасно заживем! Я же богатая женщина! Миллионерша! Только представь себе, Оливер! Когда ты вернешься из интерната, у нас с тобой будет все! Фабрики! Миллионы! А эту Лиззи посадят.

Фабрики? Миллионы? Бедная, бедная мама. У нее есть свой собственный счет в Люксембурге. Сколько на нем денег? Я не знаю. Время от времени она присылает мне деньги — например, для оплаты векселя. Но фабрики? Миллионы? На них наложила свои чистенькие лапки моя обожаемая тетя Лиззи — та, что командует моим папашей. Эта парочка знает, что творит. Бедная, бедная мама: напрасно я обидел профессора!

— Мама, пойми…

— Что еще? Все будет по закону! Я долго говорила об этом с господином доктором Валлингом.

— Кто такой?

Мать хихикает.

— Знаешь, когда я сюда приехала, мне не понравилась моя комната. Она была без балкона, и птицы…

— Понимаю.

— Но соседняя комната была с балконом. И вообще она была намного лучше и больше. В этой комнате жил господин доктор Валлинг. Адвокат. Великолепный человек! Представь себе: когда я приехала сюда, он как раз умирал.

— Умирал?

— Конечно, детка. В клинике умирает много людей. Они умирают в каждом нормальном доме. Почему тогда им не умирать и здесь? Добрые сестры, которые мне рассказали, что он при смерти, обещали мне: «Сразу, как только он умрет, вы получите его комнату!» — Мать снова хихикает. — Конечно, я каждое утро осведомлялась, умер ли он уже. Я не знала этого человека! Мне нужна была только его комната, так?

— Ну и что?

— Меня, конечно, каждое утро хотели обрадовать! «Его дела плохи, госпожа Мансфельд. У него высокая температура, госпожа Мансфельд. Он попросил позвать священника!» И так далее. Когда он… — Мать смеется —…когда он в четвертый раз потребовал священника, чтобы получить соборование, мне это показалось странным.

— Немудрено.

Она гладит оленя, который все еще стоит у кормушки. Я обнимаю ее за плечи и веду, поддерживая, чтобы она не упала от слабости, с ужасом осязая сквозь пальто исхудавшее, как скелет, тело.

— На следующий день комната все еще не освободилась. Я устраиваю скандал! Добрая сестра говорит: «Господин доктор Валлинг умер сегодня ночью, нам нужно там еще прибраться. — Мать поскальзывается, и я еле успеваю удержать ее. — И что же? Три часа спустя я слышу, как мертвый кашляет.

— Мертвый?

— Так называемый мертвый! Через стену! Он и до этого все время кашлял, понимаешь? Ну тут уж я устроила скандал! Да еще какой! Разве это не подло? Я спросила: «Как может доктор кашлять, если он умер? Вы что, меня сумасшедшей считаете? Думаете, мне можно наплести что угодно?» Господину профессору было страшно неудобно…

Мы подходим к клинике, в окнах которой горит множество огоньков.

— Скажи, Оливер, почему они все поют?

— Сегодня Рождество, мама.

— В этом году Рождество немного опоздало, правда?

— Нет, мама.

— Но обычно в это время были крокусы и фиалки…

— Ты хотела рассказать историю с доктором Валлингом. Чем все закончилось?

— Ох, да! Так вот, представь: день спустя — я как раз пила чай — раздается стук и ко мне входит незнакомый господин.

— Доктор Валлинг?

— Да, это был он. Обаятельнейший человек! Я должна вас познакомить! «Милостивая государыня, — сразу же обратился он ко мне, — я слышал о неприятностях, которые я вам вот уже некоторое время доставляю. Только не возражайте! Поскольку я не могу заранее сказать, когда я умру, и вообще произойдет ли это в ближайшем будущем, я настаиваю, чтобы мы сегодня же поменялись комнатами».

— И ты согласилась?

— Конечно! А ты бы — нет?

Матери тяжело подниматься по лестнице. У нее еще что-то с ногами. Перед нами лестница в парке. Я поднимаю мать и несу. Она легкая, как ребенок, и хихикает, как маленькая девочка.

Начинают звонить церковные колокола.

— И ты подумай только, господин доктор Валлинг выздоровел! Он совсем здоров! У нас, стариков… я имею в виду: у нас, людей старшего поколения… еще удивительные жизненные силы. Например, у доктора Валлинга и меня. Погляди на меня: разве я выгляжу хоть чуть-чуть старше, чем на сорок?

— Нет, мама.

— Он абсолютно одинок на этом свете, понимаешь? Умнейший человек, какого нечасто встретишь. Тебе надо с ним познакомиться, потому что… — Она запинается.

— Что?

— Только не смейся!

— Ну, что ты!

Мы подошли к дому.

Она шепчет:

— Я разведусь и выйду замуж за доктора Валлинга! Если он тебе понравится, конечно. А он тебе обязательно понравится! У него большое состояние. Мы будем по-настоящему богатыми людьми… Где те орехи, что еще остались?

— Вот.

Она выхватывает у меня пакетик и с жадностью разглядывает его. В какое-то мгновение она напоминает злую ведьму. Но потом снова ангельски улыбается.

— Спокойной ночи, Оливер. Завтра ты снова придешь?

— До завтра. Спокойной ночи, мама, — вяло говорю я, слушая колокольный звон и пение.

— Знаешь, милый, мне необходимо еще сегодня переговорить с доктором Валлингом. О помещении капитала. Он ждет меня.

Она прикасается губами к моей щеке, посылает мне своей бесплотной рукой еще один воздушный поцелуй и семенит прочь. Я вижу, как в холле с ней здоровается профессор, который затем выходит на улицу.

— А, господин Мансфельд. — Доктор оглаживает свою седую бороду розовыми пальцами, он в хорошем расположении духа, от его раздраженности не осталось и следа. — Ну, как выглядит ваша мама, разве не великолепно? Теперь-то вы наконец убедились, что она чувствует себя у нас хорошо?

Удрученный, я стою и отвечаю:

— Конечно, конечно. И прежде чем рисковать новым рецидивом…

— Правильно!

— Кроме того, у нее здесь есть доктор Валлинг.

— Кто?

— Адвокат! Она сейчас как раз направилась к нему. Она его явно очень высоко ценит.

— Мой бедный юный друг… Вот теперь-то вы окончательно можете убедиться, насколько я прав.

— Ничего не понимаю.

— Доктор Валлинг умер на следующий день после того, как к нам поступила ваша мама.

 

2

— Monsier Mansfeld?

— Oui.

— Un moment, s'il vous plait…

Затем я слышу голос Верены:

— Милый! У меня опять есть возможность поговорить с тобой, хоть и совсем немного. Разве это не здорово?

Я лежу в своем гостиничном номере на кровати. В телефонной трубке треск и шорохи, влезают чужие разговоры. Восемь часов вечера.

— Очень здорово. Но каким образом…

— Нас пригласили в гости. Муж выехал пораньше, чтобы захватить еще одну супружескую пару, англичан. Они живут далеко и не ориентируются здесь. А ты что делаешь?

— Сижу у себя в гостинице.

— Что? Я не слышу.

— Сижу в гостинице.

— Ничего не понимаю! Алло… алло..! Оливер… Ты меня слышишь?

— Слышу нормально.

— Что? Что ты сказал? Ах, а я так радовалась…

— Мне так жаль, Верена. Клади трубку. Ничего не поделаешь.

— Может быть, ты хоть послушаешь, что я тебе скажу…

— Да.

— Я ничего не слышу! Барышня, барышня, что за безобразие?

Барышня не откликается.

— После того как ты бываешь у матери, ходи куда-нибудь развеяться, ладно? Только не напивайся! И веди себя хорошо. Не смотри на других женщин. Я ведь тоже ревнивая.

— Хорошо, Верена.

— С ума можно сойти с этой связью! Наверно, надо кончать.

— Я тоже так считаю.

— Что ты сказал? Ах, мне хочется плакать…

— Не плачь.

— К счастью, — Рождество за границей — веселый праздник. Это только у нас в Германии все так торжественно и чинно. Здесь и джаз, и конфетти, и воздушные шары, и уже полно пьяных. Я буду все время думать о тебе! Ты меня слышишь? Слышишь меня? Алло… алло… алло..!

Я кладу трубку.

К счастью, Рождество за границей — веселый праздник.

 

3

У меня два смокинга.

Тот, что получше, висит в шкафу в «Родниках». Другой, не такой новый, принадлежит к той одежде, что я всегда оставляю в Люксембурге, в гостинице, в камере хранения. Я надеваю смокинг и иду в бар. И здесь уже есть пьяные, и воздушные шары, и бумажные гирлянды, и веселые люди. Я пью коньяк. На душе у меня погано.

Коньячок идет хорошо. После трех рюмок мне становится лучше. Эхтернах — небольшой город. Я знаю, что Лиззи и отец всегда куда-нибудь идут в Сочельник. Найти их нетрудно. Они сидят в «Рикардо». Этот ресторан просто находка для того, кто хочет наблюдать за кем-нибудь. Он состоит сплошь из маленьких лож, обтянутых красным бархатом. Посетителей очень много, и мне приходится дать администратору очень большие чаевые, чтобы попасть за столик, откуда я могу наблюдать за обоими. Они меня не видят.

Подходит официант. Я заказываю так называемый «фирменный ужин».

— Ваш господин отец сидит вон там, — говорит официант. — Может быть, вы, месье, желаете, чтобы я…

— Нет, я не хочу, чтобы мой отец знал, что я здесь.

Официант также получает свои чаевые.

— Все в порядке, месье.

Отца я навестил в его шикарном доме в день своего приезда, вечером двадцатого числа. Я вручил ему книгу от его друга Лорда. («Дибук»! «Ах, как он меня порадовал! Я тоже должен подарить ему книгу! Ты захватишь ее на обратном пути?») Я посидел у отца полчаса. Уйти еще раньше не удалось, хотя он, как обычно, разобиделся, когда я объявил, что собираюсь остановиться в «Эдене».

— Потому что ты меня не любишь. И никогда не любил. У тебя нет ни малейшей привязанности ко мне.

Поскольку он говорит это каждый раз, я попросту не ответил.

Потом пришла тетя Лиззи. Она обняла и поцеловала меня в губы — отнюдь не как тетушка. По-другому она явно и не умеет.

— Малыш Оливер! Да что я? Взрослый Оливер! Да ты просто красавчик! Не делай только бешеные глаза. Я и так знаю, что ты меня ненавидишь! — Я опять не отвечаю, потому что и она говорит это всякий раз. — Ты ненавидишь меня, как чуму! Но меня это не смущает! А почему не смущает? Потому что я тебя люблю, очень, очень люблю…

Кстати, насчет красавчика: тетенька сама выглядит просто великолепно! Стройная, но с формами. Холеная. Сексуальная. Вызывающая. Раньше у нее были черные волосы. Сейчас они выкрашены в серый с серебряным отливом цвет. Они у нее были уже и рыжими, и каштановыми. Я ее ненавижу. Но по-честному: переспать с такой женщиной для любого мужчины должно быть удовольствием. Она абсолютно не меняется. Сколько ей лет? Сорок? Моей матери пятьдесят пять. А выглядит она на восемьдесят. Тетушке можно дать тридцать пять. Запросто…

Сидя в «Рикардо» и без всякого удовольствия поедая «фирменный ужин», я еще раз внимательно рассматриваю Лиззи. Великолепно накрашена. В платье, которое наверняка обошлось в целое состояние: спереди закрытое, а сзади с вырезом до самой… Одним словом — ясно. Украшения на руках, в ушах, на шее, в волосах — одним словом, вся в украшениях. Во взгляде мужчин, начинающих глядеть на тетку, появляется что-то голодное. А как она смеется! Как объясняется руками, звеня при этом браслетами! Как светятся ее красивые глаза! И как гоняет она официантов…

Папочка тоже не внушает мне ни малейших забот. И он совсем не изменился: громадный, толстый, краснолицый, громкоголосый. В великолепном настроении. Пьет немного сверх меры. Причем, видимо, постоянно. Под глазами у него я замечаю темные круги.

На длинных волосатых пальцах отца перстни. С бриллиантами. По две штуки на каждой руке. Лиззи бесконечно ему что-то внушает. У обоих хороший аппетит. Отец пьет, как бочка. Ест он неловко (как, впрочем, и всегда). У него с тарелки падает кусок мяса.

Лиззи выговаривает ему. Громко. Визгливым голосом. Я слышу каждое слово и другие тоже.

— Деревенщина, — говорит тетка моему отцу. — Даже есть не научился как следует! Стыдно за тебя! Возьми салфетку! Повяжись ей!

И поскольку сам он этого не делает, это делает она. На виду у всех людей. Я прямо-таки ощущаю, насколько ему все это приятно. Он целует ей руку. О, сколько есть способов доставить человеку радость!

 

4

После еды они едут смотреть стриптиз. Это заведение находится не в Эхтернахе. Знатоки знают, где расположен «Пигаль». Я следую за ними в такси.

Уже почти полночь, и все люди пьяны. «Пигаль» полон так, что яблоку негде упасть. У моего предка, конечно же, заказан лучший столик у самой площадки для танцев. Здесь мне нечего бояться, что они меня засекут. У стойки бара я снова пью коньяк. У него вкус болотной воды. Папаша пьет шампанское. И без устали, словно восемнадцатилетний, танцует с подругой своей юности. Буги. Румбу. Ча-ча-ча. Любой запыхался бы. Но не мой отец.

Мужчины пожирают Лиззи глазами. В своем черном шелковом платье в обтяжку она выглядит непристойно. Лицо моего предка мало-помалу приобретает окраску вареного рака. Пот течет у него со лба, но держится он железно. Лиззи ходит кругами вокруг него, хлопая в ладони и выкрикивая: «Оле!»

Рядом со мной толстая дама говорит своему немолодому спутнику:

— Посмотри вон на того старого парня! На что он способен! А ты?

— А у меня астма.

— С ним самая обычная шлюха. Но хороша. Должна признать!

— Наверно, какой-нибудь крупный денежный мешок.

Эта пара, должно быть, не местные. Иначе бы они знали, кто такой этот старый парень и его самая обычная шлюха. В Эхтернахе и окрестностях их знает каждый.

Интересно, моя мать все еще беседует с доктором Валлингом о финансовых проблемах?

Тем временем пара, привлекающая к себе всеобщее внимание, возвращается за свой столик. Лиззи ругается. У них снова ссора. Конечно, наигранная. Но громкая! Все должны слышать, иначе мой папа не получит никакого удовольствия. О, мой папа…

— Еще один двойной…

— Сейчас, месье.

Господа наперебой приглашают тетечку. Она никому не отказывает. И с каждым танцует так, словно она его любовница. Так, собственно, всегда и было. Мой отец сидит за столом с осоловелым взглядом, пьет шампанское, поднимая в ее сторону бокал и желая ей здоровья. В какой-то момент другие пары удаляются с танцплощадки, а на ней остается лишь тетя Лиззи с каким-то молодым человеком. И они выдают потрясающую румбу, тут надо отдать справедливость.

Вся публика хлопает, и больше всех — мой отец. Когда Лиззи после очередного танца возвращается к столу, он каждый раз целует ей руки. После румбы она приводит с собой молодого партнера. Тот присаживается за стол, дует отцовское шампанское и ведет себя так, словно моего предка тут вовсе и нет. Папаша внезапно бледнеет и вскакивает. Тех двоих за его столом это не волнует. Мимо меня мой предок, шатаясь, идет в туалет. Меня он не видит.

За столом молодой человек изощренно целует тетеньке ладони, а потом шею. Он что-то пишет на клочке бумаги. Конечно же, телефонный номер и адрес. Она прячет записку. Потом они идут танцевать. Когда отец возвращается, за столом никого нет. Интересно, мать уже спит? Может быть, во сне она разговаривает с доктором Валлингом о том, какой будет свадьба, после того как мой отец помрет, а тетя Лиззи будет сидеть в тюрьме?

— Ча-ча-ча! — весело кричат музыканты.

 

5

Около пяти часов утра начинаются выступления. Выходят и раздеваются черные, коричневые и белые девушки. Они дают себя раздевать. Раздевают друг друга. Блондинка раздевает черноволосую. На блондинке коротенький черный дождевичок. Она необычайно нежна к черноволосой. Поцелуи. Объятия.

Когда черноволосая раздета догола, блондинка сбрасывает с себя плащик и тоже оказывается совершенно голой. Они принимают позу, в которой женщины любят друг друга. И свет гаснет.

Это представление взволновало всех мужчин. И всех женщин тоже. Кроме одной — тети Лиззи. Лишь во время следующего номера она получает то, что ей причитается. Изображается сцена из жизни гарема. Но такого, где все наоборот. Голая девушка гоняет по сцене трех почти голых отлично сложенных парней. В руке у девушки длинный бич, которым она все время щелкает, заставляя его пролетать в считанных миллиметрах от мускулистых тел юношей. Лиззи начинает пить один бокал за другим. Ее охватывает волнение. У нее шевелятся губы и нервно подрагивают ноздри. Лиззи что-то говорит моему предку. Тот машет официанту и начинает вдруг страшно торопиться. Выждав окончание номера, они уходят. Пальто уже были для них приготовлены.

Теперь Лиззи, видимо, тоже пьяна. Оба проходят совсем рядом со мной. Я наклоняюсь к ним и говорю:

— Счастливого праздника!

Но они меня не слышат. Они меня не замечают. Мой предок швыряет вокруг себя купюрами. Официанты раболепствуют.

К микрофону подошла певица. После первых тактов музыкального вступления я уже знаю, что она будет петь.

— Счет!

— Сейчас, месье.

У барменши работы невпроворот. Я кладу деньги на стойку и ухожу. И все же мне не удается удалиться достаточно быстро, и я слышу первые слова песни.

Выйдя на улицу, я вижу, как трогается с места «мерседес» моего отца. За рулем тетя Лиззи. Он сидит рядом с ней. А точнее говоря, лежит головой у нее на плече. Тетя Лиззи умчалась на большой скорости.

А у меня только одно желание: забыть все это. Спать.

На такси я добираюсь до гостиницы.

У себя в номере принимаю четыре таблетки снотворного. Когда просыпаюсь, уже двенадцать часов 25 декабря.

Я остаюсь в Люксембурге до 8 января. Ежедневно навещаю свою мать, а к отцу не хожу. Он тоже не дает о себе знать. Вместе с матерью я каждый день кормлю галку, кошек, оленя и кролика. Иногда поднимаюсь вместе с ней в ее прекрасную комнату (когда доктор Валлинг занят). Или же прихожу к ней с утра, и мы наблюдаем за различными птичками, поедающими земляные орехи. И белочек мы тоже кормим. Они спрыгивают на землю с веток близстоящего дерева.

С Вереной мы говорим редко. Она явно не может часто звонить, и я порой напрасно жду несколько дней, а когда она звонит, то связь такая плохая, что ничего не разобрать. В предновогодний вечер я, не дожидаясь наступления Нового года, принимаю снотворное.

8 января после обеда иду на виллу своего отца, чтобы попрощаться. Он дает мне старинную книгу. Одно из ранних изданий «Государя» Николо Маккиавелли.

— Это моему другу Манфреду Лорду. И еще самый сердечный привет!

— Хорошо, папа.

В холле стоит тетя Лиззи.

— Старайся, чтобы у тебя все было хорошо.

— И ты тоже.

— Ты действительно меня ненавидишь?

— Всей душой.

— Ну, тогда и я скажу тебе правду: и я тебя — тоже. И я тебя.

— Вот-вот, — говорю я, — давно бы так!

Тедди Бенке сидит за рулем «мерседеса», готовый отвезти меня в аэропорт. Я прошу его заехать в клинику. Из окна своей комнаты мать наблюдает за птичками на балконе. До нее не доходит, что я приехал попрощаться.

— Погляди, какое чудо эта малиновка! Ты завтра принесешь еще орешков?

— Я попрошу Тедди, чтобы он тебе принес, мама.

— А почему — Тедди?

— Я улетаю обратно, в Германию.

— Ах, да, конечно. Но не стоит беспокоить Тедди. Я попрошу доктора Валлинга.

Этот день 8 января 1961 года великолепен: ясный, холодный, звеняще-морозный. В лучах солнца мы летим над заснеженной землей. Я достаю книгу Маккиавелли, перелистываю страницу за страницей, ощупывая каждую. И выписываю все буквы, проколотые иглой.

А. Д. М. Е. Е. К. О

Их много, этих букв. И за время полета мне не справиться с такой работой. Ну, да ничего. Господин Лорд вернется из Санкт-Морица только через шесть дней. Уж на сей раз я перепишу все послание! Когда мы приземляемся, я прошу Тедди регулярно снабжать мою мать орехами и даю ему деньги.

— Будет сделано, можете положиться, господин Оливер. Для вас все это было ужасно?

— Что значит ужасно? — спрашиваю я. — Для меня это было чудесное времечко.

Тедди молча смотрит на меня.

— Вы что, Тедди?

— Ах, — говорит он, — разве не дерьмо весь этот мир?

— Отчего же? Это наилучший из миров, читайте Лейбница!

— Мне жаль вас.

— Чепуха. So long, Теддичка.

— Всего хорошего, господин Оливер.

Затем он похромал в AIR WEATHER CONTROL, а я иду в паспортный контроль и таможню и вновь подвергаюсь шмону. На сей раз меня обыскивает не господин Коппенхофер, а другой служащий, и я стою в кабине, в которой еще никогда не был.

Пять часов.

Сейчас мама кормит зверей.

А что делает Верена?

Она вернется только через шесть дней.

Только через шесть дней.

— Пожалуйста, бутылку коньяку, — говорю я продавщице деликатесной лавки в зале аэровокзала.

 

6

В этот день во Франкфурте идет снег, он валит густо большими хлопьями. Не позже чем через год моя мать будет в сумасшедшем доме, если все будет идти так, как теперь, а оно так и идет. Тогда мой папаша и моя тетечка одержат окончательную победу. Все происходит быстрее, чем я думал.

На душе у меня погано.

Сев в машину и тронувшись с места, я делаю нечто такое, чего никогда не делал: левой рукой держу руль, а правой откупориваю коньячную бутылку. Затем прикладываю ее к губам и пью на ходу. Стекло горлышка бьет мне по зубам, а коньяк бежит по подбородку. Я кладу бутылку под сиденье. Мне становится все поганей и поганей. Поэтому я сворачиваю с автострады на шоссе, еду в заснеженный лес Нидервальд, вдоль Эзерштрассе в сторону улочки Брунненпфад. У меня нет ключа к «нашему» дому. Я хочу только поглядеть на него. Вот такой сентиментальный идиот я в этот день!

Окошко автомобиля с моей стороны открыто. Через него все сильней и сильней идет странный запах. Что за запах, я сказать не могу, но он не только неприятный, но и какой-то пугающий.

Пугающий?

Не знаю почему, но когда я сворачиваю на Брунненпфад, у меня вдруг деревенеют пальцы. Спустя несколько мгновений я вижу, что произошло.

«Нашего» дома больше нет. Нет и забора. Нет сарайчика для садовых инструментов. В снегу лежат обугленные головешки, осколки стекол, листы жести. Я вижу покрытую окалиной электрическую печь, останки широкого дивана, трубку душа с кухоньки — погнутую, черную, переломленную. «Наш» дом сгорел. Вонь идет от обуглившихся головешек.

Я останавливаюсь и выхожу из машины.

Людей не видно. Только каркают вороны.

Медленным шагом я вхожу на лишившийся забора участок. Что-то лопается у меня под ногами. Это останки радиоприемника. Я стою в снегу, уставясь на черную кучу головешек, бывшую когда-то домом, и хлопья снега падают на меня и пепелище. Падают, падают, падают.

— Грустно, очень грустно, не так ли, господин Мансфельд?

Я резко оборачиваюсь.

Господин Лео, лакей, стоит у меня за спиной и сочувственно качает своим узким, вытянутым черепом. На нем толстое зимнее пальто, шарф и черная жесткая шляпа.

 

7

— Как вы сюда попали?

— Там наверху, на автостраде, есть придорожное кафе. Я сидел там за чашкой кофе и, с вашего позволения, поджидал вас, пардон, пожалуйста.

— Откуда вы знали, что я вернусь сегодня.

— Так ведь завтра начинаются занятия в школе, не так ли?

— А если б я проехал мимо?

— Я написал вашу фамилию на одной из этих больших черных досок, что стоят между полосами. И еще написал, что вы должны заехать в кафе.

— Зачем? И откуда вы знали, куда я поеду?

Он только улыбается в ответ.

— Такой миленький, маленький домик… Какая жалость… Это произошло на праздники. Газеты писали, что взломщики сожрали все консервы и выпили все спиртное, которое нашли. Потом они то ли нечаянно, то ли нарочно — кто знает? — подожгли дом. Ужасно, правда?

— Для кого ужасно?

— Для вас, господин Мансфельд. И милостивой государыни, пардон, пожалуйста.

— Если вы скажете еще хоть одно слово…

— Подруга милостивой государыни, которой принадлежал домик и которая сейчас в Америке, богата. Для нее это не страшно. Но милостивая государыня и вы — где ж теперь вы будете встречаться?

Я бью правым кулаком. Господин Лео летит в снег. Его нос в крови. Он поднимается, прижав к лицу платок, и говорит не очень разборчиво:

— Это обойдется вам в две лишние тысячи марок.

— Что?

— За то, что вы меня ударили. Сначала я хотел потребовать только три. А сейчас я требую пять. Пять тысяч. Как и в первый раз.

— За что, скотина поганая?

Он вынимает из кармана пять фотографий и протягивает их мне. На одной я вхожу в дом. На другой Верена обнимает меня в дверях. Еще на двух изображены мы оба, выходящие из дома. На пятой мы с ней целуемся в садике у дома.

— У меня очень хорошая камера, господин Мансфельд. Обратите внимание на качество фотографий, на резкость! Я стоял за сарайчиком…

Фотографии. Фотографии…

Я разрываю снимки господина Лео на мелкие кусочки и бросаю их в обвалившийся колодец. Господин Лео лишь смотрит на меня, кротко улыбаясь.

— Какой вы еще ребенок, господин Мансфельд, пардон, пожалуйста. Неужто вы не слышали, что на свете существуют еще и негативы? С них я могу напечатать снимков, сколько душе угодно. — Он зябко потирает руки. — Ладно, давайте заканчивать. Деньги мне нужны завтра.

— У меня их нет.

— Вы можете второй раз заложить машину. Новый «ягуар» стоит двадцать пять тысяч марок. Ваш почти новый. Завтра вы поедете к «Копперу и Кє» и все оформите. Я ожидаю вас с наличными деньгами в кафе у автострады.

— У меня ваша расписка в том, что вы один раз уже получили от меня пять тысяч марок.

— Если хотите, я могу завтра дать вам еще одну расписку. Можете обе расписки показать господину Лорду. Я могу заодно показать господину Лорду и негативы, если желаете. Тогда вы сэкономите пять тысяч марок. Если вы этого не хотите, то завтра я отдам вам негативы. Приятного вечера. Я замерз, пардон, пожалуйста.

Он приподнимает свою твердую шляпу и уходит — осторожно, медленно, боясь поскользнуться. На ногах у него калоши. Я гляжу ему вслед, пока он не скрывается из виду. Снег падает на меня и тает в волосах. Я сажусь в машину и снова прикладываюсь к бутылке. Воняет мокрое обгоревшее дерево. Поджег ли домик Лео?

У моей матери есть немного денег на личном счете в банке. Она еще раз выручит меня. Остается надеяться, что она сможет это сделать…

Есть ли у господина Лео еще и другие отпечатки с негативов? Пожалуй. Даже наверняка. Наверно, у него есть еще и письма, и магнитные записи. Он будет меня шантажировать. А потом? А что он сделает потом?

 

8

— Если я тебе расскажу, что здесь делается, ты описаешься, — говорит Ханзи.

Я прибыл в «Родники». Привычные для этих мест шум и беготня маленьких мальчиков. Все возвращаются с каникул. Перед домом стоят машины. Хорошие родители показывают, насколько они хороши. Они безумно допекают господина Хертериха своими жалобами, просьбами, заботами, бедами. Получил ли наш Фриц кровать получше. Почему опять плохо кормят? Не возражайте! Карл-Хайнц жаловался нам! Когда будут новые ванные комнаты?

И так далее, как и каждый раз.

— Так почему я должен описаться? — спрашиваю я.

Сквозь толчею детей и родителей Ханзи тащит меня за собой в уборную и запирает дверь.

— Дай цыгарку.

Я даю ему сигарету.

— У тебя есть чувство юмора, правда? А то, что я тебе сейчас расскажу, стоит целой пачки!

Я дарю ему целую пачку.

— Итак: Джузеппе на каникулы не ездил, как и я.

— Ну, и что?

— И он оказался прав! Этот Фан… ну, этот — как его?

— Фанфани.

— Он и впрямь выпустил его папашу из тюряги. И знаешь, что потом случилось?

— Что?

Ханзи спускает воду, потому что кто-то дергает дверь.

— Итальянцы сходят с ума по своим bambinis.

— Ну, и что?

— По выходе из тюрьмы отец Джузеппе получил немного денег. Всем родственникам их, конечно, не хватило бы, чтобы приехать сюда и отпраздновать Рождество. Но Джузеппин отец — он монтажник — сразу же получил работу в какой-то франкфуртской фирме по нефте-отопительному оборудованию. Контракт на два года! Я видел его, когда он приехал, — это было третьего числа. На нем было жуткое старье. Но он привез Джузеппе новое пальто, теплую обувь и свитер. И громадный пакет жратвы! Джузеппе был на седьмом небе.

— Могу себе представить!

— Ничего ты не можешь представить! Он плясал от радости! И отец вместе с ним! Они вели себя, как два помешанных! Рашид, этот хлюпик, расплакался. Потом отец пошел с Джузеппе поесть в какую-то харчевню. Вечером Джузеппе возвращается домой и говорит…

Ханзи начинает так смеяться, что захлебывается слюной.

— Чему ты смеешься?

— Тому, что Джузеппе сказал мне и Рашиду!

— Что?

— Что все коммунисты — преступники!

— Но его отец сам коммунист!

— Да погоди ты! Его отец был коммунистом, и…

— Что значит «был»?

— Отец Джузеппе был коммунистом. А теперь уже — нет! В тюрьме он сошелся с другими людьми и поразмыслил обо всем. Еще он беседовал с тюремным священником. И тот… тот переубедил его! Как только он вышел из тюрьмы, то принял католическое крещение. И Джузеппе сейчас готовится к причастию.

— А где сейчас Джузеппе?

— Катается на коньках! — говорит Ханзи.

— Но у него нет коньков!

— Ему подарил их Али.

— Али?

— Ну. У того было две пары. Кроме того, он теперь брат Джузеппе. Али души не чает в Джузеппе! Он кормит его шоколадом, дарит ему белье, мыло. Подарил даже спортивные брюки! И на молитву ходят они только вместе. Ну, разве все это не стоит твоих цыгарок? — спрашивает Ханзи.

 

9

Я был в фирме «Коппер и Кє».

Я взял еще один займ в пять тысяч марок. Сумма ежемесячных выплат составляет теперь шестьсот тридцать марок. Для меня это сумасшедшие деньги, которые я смогу выплачивать только, если моя мать станет помогать мне больше, чем до сих пор. Я знаю, что совершенно излишне ей растолковывать, зачем мне деньги. Это было абсолютно ни к чему и раньше. Я знаю, что она мне поможет сразу же и без всяких. Не знаю только, достаточно ли денег на ее счету. Три взноса по триста двадцать одной марке я уже выплатил. За десять тысяч одолженных мне марок «Коппер и Кє» требуют от меня около тринадцати тысяч, потому как они должны что-то на этом заработать. Я могу продать золотую авторучку, первоклассные золотые часы и очень дорогой бинокль. That's all. От своего отца я уже много лет не получаю денег. Все, что мне требуется, оплачивает господин Лорд. (А потом записывает на счет моему отцу.)

Фирма «Коппер и Кє» заставила меня подписать обязательство, согласно которому машина переходит в их владение, если я дважды опоздаю с выплатой ежемесячных взносов более чем на четыре недели. Тогда фирма «Коппер и Кє» может продать машину и из суммы, вырученной за продажу, удержать мой долг.

В кафе у автострады я передал пять тысяч марок господину Лео Галлеру. Он любезно предложил мне написать вторую расписку, чтобы я в случае чего мог показать обе господину Манфреду Лорду и тем самым доказать, что Лео Галлер меня шантажирует. Я плюнул и ушел. Теперь наконец (наконец-то!) мне стало ясно, чего стоит первая расписка, которую я считал хоть какой-то гарантией. Если б когда-нибудь я вздумал показать ее Манфреду Лорду, тогда не надо было платить господину Лео Галлеру ни копейки. Потому что господин Лео Галлер, конечно, сразу же объяснит, за что получил деньги и — поскольку они у него есть — предъявит другие доказательства неверности Верены. Именно это и имел в виду господин Лео Галлер, когда писал первую расписку. Да вот только я этого не понимал.

 

10

Четверг, 12 января 1961 года. У меня свободна вся вторая половина дня, но я еду во Франкфурт не затем, чтобы встретиться с Вереной, потому как она возвращается только четырнадцатого. Я еду во Франкфурт, на улицу Кельтерштрассе на южном берегу Майна, чтобы поговорить с Геральдиной. О своем визите я предупредил по телефону.

— Госпожи Ребер нет. С вами говорит госпожа Бёттнер. (Бёттнер фамилия хозяйки квартиры — сказала мне прошлый раз Геральдина.) Что вам угодно?

— Я хотел бы сказать это госпоже Ребер или ее дочери.

— Ее дочь не встает. Она не может подойти к телефону. А госпожи Ребер нет, — я вам уже сказала, молодой человек! (Резкий, неприятный голос.) Может быть, вы соблаговолите сказать, что мне передать?

Я прошу, чтобы она соблаговолила передать Геральдине, что я заеду в четверг около пятнадцати часов.

— К ней не велено пускать.

— Я всего на несколько минут.

— Что ж, пожалуйста. Короткие гудки.

Вот что предшествовало визиту, который я собираюсь нанести.

В этот день, 12 января, мрачно и ветрено. Люди идут, наклонясь вперед. Снег с дождем хлещет в их угрюмые лица. Водители машин нервничают. Когда я перехожу мост Фриденсбрюкке, на меня чуть не наезжает парень на мопеде.

Дом, в котором сейчас живет Геральдина, стар. Квартира — на четвертом этаже. Я звоню. Дверь открывает невысокая дама и недоверчиво разглядывает меня.

— Извините за беспокойство. Геральдина сказала мне, что ее мать на некоторое время сняла эту квартиру. Я благодарю вас, что вы в отсутствие матери Геральдины заботитесь о ней, потому что…

— Что значит — сняла квартиру? Она сняла комнату! Проходите. Здесь темно, перегорела лампочка.

«Мать для меня сняла квартиру…»

А оказалось — всего лишь комнату, да и матери здесь нет. Узнаю Геральдину. Она постоянно лжет и преувеличивает…

Госпожа Бёттнер открывает дверь одной из комнат.

— К вам гость, фройляйн! — Она пропускает меня в комнату. — Принести чаю?

— Да, пожалуйста.

Это голос Геральдины. Спустя мгновенье я вижу ее. Кровать стоит у окна. Она накрасилась как обычно (с тройным перебором), на ней черная с кружевами ночная рубашка. (Где же гипс?) Геральдина сидит в кровати, опираясь на гору подушек. Перед кроватью празднично накрытый на двоих стол. Цветы. Пестрые салфетки. Дешевый фарфор. Поднос с песочным тортом. Сигареты…

Дверь за мной закрывается.

Геральдина улыбается. Лицо у нее очень бледное, щеки впалые, но выглядит она лучше, чем я мог себе представить.

— Хэлло, — говорю я.

Она продолжает улыбаться, но по щекам бегут слезы. За окном церковь, кладбище, громадный серый каменный ящик посреди голого парка (это, должно быть, неврологическая клиника), а за всем этим грязные, серые воды Майна.

— Оливер, — говорит Геральдина. И повторяет шепотом: — Оливер.

Она протягивает ко мне руки.

Ее рот открывается. Я наклоняюсь и быстро ее целую. Точнее, я хочу ее быстро поцеловать, но она цепляется за меня, ее губы впиваются в мои, и поцелуй получается долгим. Ее дыхание учащается. Я гляжу в окно на неврологическую клинику, церковь и серый Майн. Это самый худший поцелуй в моей жизни.

Наконец-то он завершился.

Геральдина сияет.

— Оливер! Я так рада! Я без ума от радости! Я невероятно быстро поправляюсь, врачи говорят — это чудо! Позвоночник сросся абсолютно правильно. С меня сняли гипс. Глянь!

В следующее мгновенье она уже спустила черную ночную рубашку. Ее груди подрагивают. В глазах Геральдины вновь появляется хорошо известное мне безумное выражение.

— Погладь их… Поцелуй их…

— Эта Бёттнер может войти в любой момент…

— Ну, разочек… быстренько… Ну, пожалуйста… Ты не можешь представить себе, как я этого ждала.

Я целую ей груди. Она стонет. В этот момент за дверью раздаются шаги. Я еле успеваю шлепнуться в кресло. Геральдина натягивает на себя одеяло. В комнату входит госпожа Бёттнер. Она принесла чай. Молча поставив на стол чайник и зыркнув на меня злым взглядом, госпожа Бёттнер выходит.

— Чего это с ней?

— С ней? Это с тобой.

— Что?

— Помада на губах!

Я провожу тыльной стороной ладони по губам. На руке остается красный след. Геральдина смеется.

— Сядь ко мне.

— Послушай, я не хочу нарываться на скандал.

— Ты только сядь ко мне, возьми мою руку и больше ничего. Я несчастная калека. Я бы и не смогла! Все так еще болит… Иди, не бойся!

Я присаживаюсь к ней на кровать. Наливаю две чашки чая. Я держу ее за руку. Она неотрывно смотрит на меня. А я по мере возможности смотрю мимо нее. Снежно-водяная завеса за окном становится все плотнее. Я собираюсь подать ей чашку.

— Не надо! Я сама. Посмотри!

И она показывает, как она сама может держать свою чашку.

— Я уже могу стоять, ходить и наклоняться. Только бегать пока еще не могу.

— Как здорово; Геральдина!

Я не выдерживаю ее взгляда, улыбаюсь и оглядываю комнату, в которой стоит безвкусная мебель и множество фарфоровых безделушек, а на стене висит картина с альпийским ландшафтом. И оленем.

— У тебя здесь мило.

— Не шути!

— Нет, правда…

— Здесь отвратительно! Не говори так! Эта комната! Эта старуха! А вид из окна… Это ты называешь милым.

Глоток чаю. Но поможет ли он мне собраться духом? Я должен поговорить с Геральдиной. Прямо сейчас. Немедленно. Не сходя с места.

Нет, не сейчас.

Надо подождать немного.

Вот такой я трусливый пес. Такой вот жалкий и трусливый пес.

 

11

А она снова гладит мою руку, и одеяло сползает вниз. Как бы она и ночную рубашку не того… А вот и ночная рубашка соскальзывает…

— Ты боишься старухи?

— Да.

Геральдина натягивает на себя рубашку.

— Какой ты хороший.

— Почему.

— Потому что ты думаешь обо мне.

Ее ладонь гладит мою руку: вверх и вниз, вверх и вниз.

— Геральдина, разве ты не сказала мне по телефону, что твоя мать сняла квартиру?

— Моя мать…

Нечасто мне приходилось видеть в чьем-нибудь лице столько горечи.

— Что произошло? И где она вообще?

— В Берлине. У своего мужа. С самого нового года.

— Но все думают, что она живет с тобой.

— Да, она мне пообещала! Когда я еще была в больнице. Потом она перевезла меня сюда. Квартира? Еще чего захотел! «Нет денег, деточка! Приходится экономить!» — Геральдина пожимает плечами. — Ты же знаешь, ее второй меня терпеть не может. Он посчитал, что и одной комнаты вполне хватит. Пока она была здесь, она спала на диване. Потом он потребовал, чтобы она вернулась. «Тебя уже давно нет дома! Либо я, либо твоя девка!» Телефон стоит в прихожей. Я слышала, как они препирались. Но в Берлин она все-таки вернулась! — Геральдина передразнивает свою мать: «Теперь тебе почти уже совсем хорошо, моя маленькая. Теперь я могу с чистой совестью оставить тебя у милой госпожи Бёттнер». — И снова своим голосом: — Потом еще полчасика поскулила, что, мол, она должна думать и о своем браке, что при разводе право на мое воспитание в конечном счете было присуждено не ей, а отцу, что она должна вести себя разумно, чтобы не злить этого мужика в Берлине, поскольку он жутко ревнив и чего доброго в отместку начнет ходить по бабам, и, наконец, припомнила о поведении моего отца.

— Что значит — о его поведении?

Слава Богу, что момент, когда мне придется сказать ей все, оттягивается и оттягивается. Какой же я трусливый пес!

— Я же тебе говорила, что на Рождество он должен был приехать ко мне с Кап Канаверал?

— Да. И что?

— С первой же минуты они стали ссориться. Они постоянно орали друг на дружку. Отец хотел, чтобы мать развелась. Он сказал, что может найти работу и в Германии. В каком-нибудь институте. Мать сказала, что больше никогда не разведется. За что отец надавал ей оплеух. И это на Рождество! — Геральдина смеется. — После вручения подарков. У них обоих не все в порядке. Вон в том углу стояла рождественская елка. Мать вопила так громко, что старуха пригрозила вызвать полицию. Это было самое прекрасное Рождество в моей жизни. А как ты отпраздновал?

— Приблизительно так же. А что было после оплеух?

— Пошло бесконечное сведение счетов. Два часа подряд. Ты виноват. Нет — ты. Ты это сделала. Нет — ты. Что у тебя было с такой-то лаборанткой в Новосибирске? А ты скажешь, что не путалась с этим комиссаром? И так далее. Обо мне они совсем забыли.

— И что дальше?

— А ничего. Отец улетел к себе в Штаты уже на второй день Рождества. «Всего хорошего, мое бедное дитя». Сказал, что на летние каникулы я опять могу приехать погостить к нему, надо же! Сказал, что будет там, у себя, меня страшно баловать.

— Раз ему поручено твое воспитание, то мог бы снять квартиру и позаботиться о тебе.

— Вот именно, правда? Но он сказал, что обо мне позаботится мать, и если мне снять квартиру, то потребуется еще и сестра для ухода за мной. А здесь как-никак госпожа Бёттнер. И что у него тоже не так уж много денег.

— Он врет?

— Все врут. И родители Вальтера тоже.

— То есть как?

— Вальтер меня навестил. Два дня спустя после скандала. И знаешь, в чем там у них дело?

— Ну, его отец собирается в Канаду. И Вальтеру пришлось уйти из интерната, потому что нечем платить за учебу.

— Ага, как же, нечем платить! А я тебе говорю, что все они врут! Все родители! Вальтер докопался до сути дела. Конечно, у его папаши нет миллионов! Но ему осточертела его старуха. Подвернулась помоложе и посимпатичней. Он в нее втюрился. При этом знал, что его жена ни за что не уедет из Германии, потому что у нее здесь родители, где-то на юге. Ага, сказал себе отец Вальтера: «Все отлично! Я поеду в Канаду с этой молодой и избавлюсь от своей старухи!»

— А что Вальтер?

— Они предоставили ему решать самому, с кем оставаться. Решать! Папаша знал совершенно определенно, что Вальтер любит свою мать. Поэтому играл в беспроигрышную игру. И все прошло как по маслу. Сейчас он уже в Канаде. Красотка с ним. Вальтер вместе с матерью переехал к ее родителям. Там он и учится в новой школе. Кажется, в Аугсбурге. Или в Ильме. Вот, как это делается… Блеск, правда?

— Бедный Вальтер!

— А ты? А я? А Ханзи? — Надо же, она упомянула Ханзи. — Клянусь Богом, я не собираюсь проливать слезы о нас, но тебе скажу: когда я стану взрослой, я отомщу!

— Кому? Своим детям?

— Детям? Ты думаешь, я собираюсь иметь детей после всего того, что мне досталось? Били в России! Били в Германии! Прозвали Шикарной Шлюхой! А это несчастье! Так вот: не будет такого ребенка, от которого я не избавлюсь. — Она прижимается ко мне и шепчет: «Если только мы не останемся вместе и ты сам не захочешь маленького. Ты хочешь?»

— Нет.

— Я… я должна еще кое-что тебе сказать.

— Что?

— Мне так стало его жалко — Вальтера, что я… что я его поцеловала. По-настоящему. Ты не сердишься?

— Нет.

— Только из жалости, клянусь!

— Конечно.

— Я никого никогда больше не поцелую, пока мы вместе. Я принадлежу только тебе, тебе одному. Осталось совсем немного потерпеть.

У меня по спине побежал холодок.

— Совсем немного.

— Врачи говорят, что на их памяти нет такого случая, чтобы кто-то так быстро поправлялся. Должно быть, у меня бычья натура, сказал один из них. И другой, такой старенький и милый, сказал: «Она влюблена!» Он имел в виду, что от этого я так быстро поправляюсь.

— Понимаю. А когда… когда, как ты думаешь, тебе позволят встать с кровати?

— Через три недели. Максимум — через четыре. И тогда, Оливер! И тогда…

И тогда…

 

12

Я не знаю, существует ли расплата за совершенное зло. Должен ли человек за все платить. Насчет совершенного зла: я много чего натворил! Ладно. Но за все это: мой отец, моя мать, тетя Лиззи, господин Лео, сгоревший дом. А теперь еще и Геральдина. Я полагаю, что одна чаша весов тяжелее другой. Не так ли?

Однако это даже неплохо, когда такие мысли и чувства приходят в нужный момент. Это помогает отбросить угрызения совести. А когда я сюда пришел, у меня их была уйма. А теперь…

— Геральдина?

Она улыбается.

Сомнения бессмысленны.

Один человек всегда ранит другого, такова, по-видимому, жизнь. По-другому нельзя. По-видимому.

Ладно. Постараемся сделать это побыстрее. А разве кто-нибудь когда-нибудь имел сострадание ко мне?

— Я должен тебе кое-что сказать. Я знаю, что сейчас не самый подходящий момент, но я и так слишком долго выжидал. То, что тогда было у нас с тобой в овраге, — этого хотела ты. Я с самого начала сказал, что не люблю тебя. Я…

Такие вещи женщины понимают с полуслова. Она, выпрямившись, сидит в кровати с чайной чашкой на коленях и говорит:

— Ты любишь другую.

— Да. И поэтому все между нами должно быть покончено. Я имею в виду: совсем. Когда ты вернешься в интернат, между нами уже ничего не должно быть. Ничего!

Геральдина говорит совершенно спокойно:

— А почему между нами все должно быть покончено? Я знаю, что ты любишь другую. Я не собираюсь у нее ничего отнимать! Чего я хочу от тебя? Только одного. Что у нее от этого убудет?

— Ты хочешь не только этого. Ты хочешь всего. Мне в самом деле очень жаль, что я начал этот разговор именно сейчас, но…

(Она так спокойна, что мне не по себе.)

Она улыбается.

— Ты имеешь в виду, что я еще не оклемалась? Может, ты боишься, что я покончу собой, выброшусь из окна или попаду в психушку? Не бойся, милый! Я пережила Россию и Германию, я не сошла с ума от своих родителей! Видишь, я даже не плачу? И не кричу. Я не стану перед тобой на колени.

— В самом деле, Геральдина…

— Погоди, я еще не все сказала. Самое главное еще впереди. Ладно, пусть у тебя любовь. Значит, мне не повезло. Здорово не повезло, потому что ты для меня… Но это к делу не относится. Ты больше не хочешь дарить мне счастье.

— Я не могу, Геральдина!

— Ладно, ладно. Ты не можешь давать мне счастья, и я тебе тоже.

— Что это значит?

— Я разыщу эту другую. Чем я могу сделать тебя как можно больше несчастней? Только тем, что сделаю несчастной твою возлюбленную. Если это замужняя женщина, то я разрушу ее брак, выдав ее мужу. Если она не замужем, я испорчу ей репутацию. Если это девушка, то я доведу ее до того, что ей придется уехать подальше. И ты, Оливер, знай: я принесу тебе много, ох, как много несчастья.

— Геральдина, образумься! Я с самого начала сказал, что не люблю тебя!

— Но ты спал со мной. — Вот она, теория возмездия. — И ты знаешь, что ты со мной сделал. А теперь говоришь, что больше ко мне не притронешься? И ты считаешь, что это нормально? И ты считаешь, что это порядочно?

— Я не утверждаю, что это порядочно. Но самым порядочным я посчитал откровенно поговорить с тобой.

Она медленно-медленно выпивает свою чашку до дна и отставляет ее.

— Да, Оливер, это было самым порядочным. Теперь я в курсе. Теперь я могу за три недели обдумать, как мне побыстрее найти твою большую любовь.

— Тебе ее никогда не найти.

Геральдина смеется.

— Через месяц я буду знать, кто она! И месть моя будет тонкой, а не грубой. Ей будет больно от того, что я сделаю, очень больно. И если она тебя любит, то погибнет от этой любви.

— Она меня не любит.

— Ах, вот оно что! Стало быть, все так же, как и у нас!

— Да, — лгу я.

— Ты врешь. Теперь я знаю достаточно. Можешь идти.

— Геральдина…

— Ты что — не понял? Или позвать госпожу Бёттнер, чтобы она тебя выпроводила?

— Ладно, я ухожу. Но…

— Я не хочу больше ничего слышать.

Она произносит какую-то фразу по-русски. Но потом протягивает мне руку и улыбается.

— Привет от меня всем. И особенно — Ханзи.

Стоп. Стоп.

— С чего это — именно Ханзи?

— У него, как и у меня, были нелады с позвоночником, не так ли? И мне придется особенно заботиться о нем, когда я вернусь.

Что ей известно? О чем она догадывается? Что она разнюхала? О чем ей уже сказал или написал этот маленький дьявол? И знает ли он вообще что-нибудь?

— Геральдина, прошу тебя, оставь меня в покое!

— Я не слушаю тебя.

— Если ты, как ты говоришь, любишь меня, то как ты можешь идти на то, чтобы погубить эту женщину, которая…

Мгновеньем позже до меня доходит, что я наделал.

— Ах, стало быть — женщина. А не девушка. Вот мы уже и на один шаг ближе к отгадке.

В этот день со мной, должно быть, что-то не в порядке.

Вытянув руки и растопырив пальцы, я начинаю идти на нее.

— Госпожа Бёттнер! — дико орет Геральдина, забиваясь в угол кровати.

— Госпожа Бёттнер! — Мои пальцы уже у нее на горле. — Госпожа Бётт…

Дверь распахивается.

В двери старая дама.

Я резко поворачиваюсь, мгновеньем раньше бросив руки, как плети, вниз.

— Не могли бы вы, дорогая фрау Бёттнер, проводить господина до дверей? В коридоре темно.

— Если вам здесь что-то не так, то можете съезжать.

— Скоро вы от меня избавитесь, дорогая госпожа Бёттнер. Счастливого пути, Оливер. Передай от меня привет своей подружке. Мы скоро с ней познакомимся.

 

13

На улице мне приходится остановиться и немного постоять, чтобы отойти. Не потому, что мне так уж жаль самого себя, а потому, что мне жаль Геральдину. Стоит ли держать на нее зло? Что она такого сделала? Многие собаки живут лучше, чем многие люди.

Начался настоящий снегопад. Под сиденьем машины у меня фляжка коньяку. Я делаю из нее глоток. Потом еще один. На втором глотке мне кажется, что меня вырвет. Это от страха. Делая второй глоток, я подумал о Верене. Послезавтра она вернется. А против нас теперь уже и Лео, и Геральдина. Стоит мне только один раз разозлить Ханзи, а ему со злости сказать Геральдине одно-единственное слово: «Лорд»…

Еще глоток.

Что я могу предпринять? Денег у меня нет. Я в долгах. Мать скоро попадет в сумасшедший дом. Рассчитывать на отца не могу. Школу я закончу только через год после сдачи экзаменов. Я не смогу прокормить Верену и Эвелин. Если Геральдина докопается до правды, достопочтенный господин Лорд отправит Верену назад в нищету, из которой она вышла.

Кому я могу довериться? У кого попросить совета? Не у кого. У меня есть два листа бумаги, на которых выписаны буквы, проколотые моим отцом и господином Лордом в двух книгах. А что если теперь (когда дела — хуже некуда!), чтобы опять же защитить Верену, я попробую шантажировать ее мужа? Своего отца я не могу шантажировать. А господина Лорда? А где сама книга? — спросит он меня. Что ж, идите, мой друг, в полицию и расскажите там вашу фантастическую историю.

Стало быть, где же книга?

Книг — целых две!

«Дибук» — в библиотеке моего отца в Эхтернахе, если только отец его давно не сжег. Но Маккиавелли пока еще у меня! Он так и лежит в моей дорожной сумке. А господин Лорд вернется только через два дня. У Ноя очень хороший фотоаппарат. Им я могу сфотографировать страницы книги. В таком освещении и ракурсе, чтобы проколы были хорошо видны. В этом случае при необходимости можно было бы тонко намекнуть господину Лорду, что фотографии страниц у меня.

Это метода господина Лео.

Так что я ничем не лучше его. Потому как, кто знает, может, и у Лео есть женщина, которую ему приходится защищать? А вдруг он и впрямь мечтает о маленьком ресторане? Однако до чего можно докатиться, ежели находить оправдание любой подлости, если все прощать? Можно ли и допустимо ли все прощать? А не есть ли любовь и в самом деле всего лишь слово? Или возьмем политику — разве она благородное занятие? А военное дело? А бизнес? Бизнес, которым занимается мой отец? Бизнес тети Лиззи?

Стоп! Так нельзя. Так можно свихнуться.

Необходима планка абсолютной морали. Все, что выше, должно считаться хорошим, все, что ниже, — плохим.

Я опять на автостраде, и мне все время вспоминаются безумные глаза Геральдины, которыми она смотрела мне вслед, когда я уходил. Такие же глаза были у нее в тот теплый день в маленьком овражке. Неужто ненависть может быть сестрой сладострастия?

Недавно на уроках английского мы прочли у поэта Джона Драйдена такие вот строки:

Все уже кольцо. Стрелки в предвкушеньи… Близится смерть с каждым мгновеньем…

Поворот на Обер-Росбах. Женщина в снежной поземке с поднятой рукой. Просит подвезти. А почему бы и нет? Может, это для меня последний на ближайшее время случай для порядочного поступка.

 

14

— Ах, извините, сударь, может быть, вы едете во Фридхайм?

— Да.

— Не будете ли вы столь любезны подвезти меня?

Она, должно быть, уже давно стоит здесь и дрожит от холода. Ей что-нибудь около пятидесяти. Стройная. С лицом, в котором мир, только мир и ничего, кроме мира. На ней черное суконное пальто и черная фетровая шляпа. На правой руке, которой она держится за дверцу, не хватает двух пальцев.

— Садитесь.

— Громадное спасибо. Понимаете, я опоздала на поезд во Франкфурте. А мне нужно поскорей в приют. Мои дети заждались меня…

Я нащупываю и достаю фляжку.

— Выпейте глоток.

— Вообще-то я не пью.

— А при такой погоде?

— Хорошо, ладно.

Она подносит фляжку к губам и делает глоток.

— Ох, как жжет!

— Кстати, меня зовут Оливер Мансфельд.

— А я сестра Клавдия.

Снег облепляет нас белой ватой. Как? Сестра Клавдия?

Знаете, бывает такое чувство: это уже когда-то со мной было.

Что это — от снега? Или коньяка?

Механически я произношу:

— Сестра Клавдия, у нас кролик убежал!

Она, вероятно, подумала, что я ненормальный.

— Что вы сказали?

— Сестра Клавдия из дома отдыха «Человеколюбивого общества»?

— Да, — говорит она, — я сестра Клавдия из «Ангела Господня», а вы откуда знаете?

— Осенью я в первый раз проезжал мимо… Не странно ли, какие мелочи порой запоминаются человеку? Тогда около зеленой колонки играли ребятишки, и я слышал, как они кричали: «Сестра Клавдия, сестра Клавдия, у нас кролик убежал!» Поэтому я знаю, куда вас везти.

— Господин Мансфельд, высадите меня на перекрестке, перед началом разбитой дороги.

— Я довезу вас до дому! Вы сказали, что торопитесь, а мне торопиться некуда.

— Но дом отдыха в стороне от вашего маршрута, не так ли?

— Так.

Мы едем по маленькому городку, выстроенному в старинном стиле бидермайер. Базарная площадь. Ратуша. Фахверковые дома. На всех крышах снег. А вот и знакомые «Дорожные принадлежности», вот «Оптовая торговля парикмахерскими принадлежностями», вот «Булочная-кондитерская наследников покойного Вайерсхофена». Все то, мимо чего я так часто проезжал, когда направлялся к Верене во Франкфурт и возвращался назад.

— Скажите, сестра Клавдия, что это за «Человеколюбивое общество?» И кто такой «Ангел Господний?»

Ее голос звучит спокойно и уверенно, словно голос врача:

— Наше общество было основано в Швейцарии. Еще двадцать пять лет тому назад. Мы верим, что придет день великих изменений. Мы верим в учение Избавителя, но мы над конфессиями и не принадлежим ни к одной из больших церквей.

Занесенная снегом неширокая дорога. Сосульки на телеграфных проводах. Сестра Клавдия говорит со все большим воодушевлением:

— Мы хотим быть подлинными христианами, кроткими и добрыми друг к другу; мы намерены изменить не мир, а самих себя. Если бы христианский мир был подлинно христианским, то не было б ни раздоров, ни войн, ни коммунизма, ни капитализма, не было б мятежей и несправедливости. Не осталось бы бедности, потому что все земные блага распределялись бы справедливо, по потребности. Все люди ждут от жизни блаженства. А оно возможно единственно через мужественный взгляд на вселенский закон Бога. А имя этому закону — любовь к ближнему, поймите, господин Мансфельд! Любовь к ближнему! «Евангелие» постоянно повторяет это.

— Но никого это не волнует.

— В том-то и дело. Волнует это только нас, горстку людей. Мы заботимся главным образом о бедняках. Делаем для них, что можем… Я имею в виду, что мы не только утешаем их красивыми словами. К счастью, у нас есть богатые покровители в Америке и Англии, в Италии и Франции. Они дают нам деньги. Видите: люди помогают людям.

— Очень мало.

— Пока еще, и правда, очень мало, — говорит она с видом прорицательницы. — Но скоро таких будет очень много! Вот послушайте: десять лет тому назад у нас еще не было приюта, в котором могли бы отдохнуть больные дети. Теперь у нас тринадцать приютов в разных странах. У нас есть своя газета «Вестник царства справедливости». Мы имеем возможность помогать бедным. Немногим. Очень немногим. Но придет день…

Она смотрит на меня.

— Вы больны?

— Нет. С чего вы взяли?

— У вас неприятности?

— Да.

— Крупные, не так ли? Могу ли я вам чем-нибудь помочь?

— Не думаю.

Машина трясется по выбоинам и поперечным промоинам, мимо заснеженных садов, маленьких замков, вилл.

— А может, все-таки я сумею? Приходите ко мне. Я покажу вам приют, а вы расскажите мне о том, что вас гложет.

Святоша. Фанатичка. Религиозное общество. Всего этого я терпеть не могу. И все-таки я отвечаю:

— Хорошо, сестра Клавдия, с удовольствием зайду.

Вот мы и приехали. Она выходит из машины и жмет мне руку. Затем спускается по косогору вниз к старой усадьбе с зеленой водопроводной колонкой во дворе, украшенной сейчас большой снежной шапкой. Снежный карниз и над надписью на доске, у которой я остановился:

ЧЕЛОВЕКОЛЮБИВ. ОБЩЕСТВО

(АНГЕЛ ГОСПОДНИЙ)

ДОМ ОТДЫХА

Она уходит в уверенности и сознании своего призвания — сестра Клавдия. Я вытаскиваю из-под сиденья фляжку и вынимаю пробку. Сестра Клавдия еще раз оборачивается и машет. Я машу ей в ответ. Из дома высыпает куча маленьких ребятишек. Они обнимают сестру Клавдию, прижимаются к ней. Мальчики и девочки, с криком и шумом.

Я затыкаю бутылку пробкой и снова кладу ее под сиденье, так и не отпив из нее ни капли.

 

15

— Что ты сказал?

— Сгорел. Сгорел дотла.

— Но… но… как же так?

Голос Верены звучит глухо. Утром 15 января она вернулась из Санкт-Морица. Сейчас часы на колокольне фридхаймской церкви бьют три, и мы с ней говорим по телефону.

— Якобы взломали дверь, забрались, а потом подожгли. Нам нельзя там больше появляться.

— Почему?

Я решил и теперь не говорить ей ничего о Лео.

— Там сейчас много людей из уголовной полиции. Нас ни в коем случае не должны там видеть!

— Только… только еще разочек поглядеть на все. У нас теперь нет своего уголка, нигде на земле…

— Не скажи. Я кое-что нашел.

— Что?

— Маленькую гостиницу. — Я называю ей адрес. — Не плачь, милая. Нам нельзя встречаться там, в прежнем месте. Это ты понимаешь?

— Да-а… Но… мы были так счастливы там, Оливер.

— И будем еще счастливы.

— Где?

— Когда я тебя увижу?

— Сегодня вечером.

— Что?

— На ужине. Муж тебя приглашает. Мне показалось подозрительным и странным, что ему вдруг так не терпится увидеться с тобой.

Зато мне не показалось.

«Государь!» Господину Лорду поскорее нужна книга от моего отца.

— Значит, в половине восьмого?

— Да.

— О, Господи, наш домик…

— Теперь у нас гостиница.

— Но это уже не наш дом. И никогда не станет нашим домом.

— Это все же лучше, чем ничего.

 

16

На сей раз вечер опять «светский». Все в смокингах и вечерних платьях, а господин Лео прислуживает за столом в белых перчатках. Он старается не встречаться со мной взглядом. Манфред Лорд в отличном настроении. Загорелый, отдохнувший, жизнерадостный. Маккиавелли я отдал ему тотчас же, как пришел. Он обрадовался.

— Как внимательно со стороны вашего отца!

Да. Неправда ли, господин Лорд? А оставшись один, господин Лорд, вы станете высматривать проколотые буковки и займетесь расшифровкой послания. Я не могу его расшифровать, поскольку не знаю кода. Но исколотые страницы я сфотографировал, господин Лорд. Только вот поможет ли это в борьбе против такого человека, как вы, господин Лорд? Я очень удручен в этот вечер. И становлюсь с каждым часом еще удрученнее.

Эвелин в Санкт-Морице заболела бронхитом и лежит в постели. Я опять принес ей марципан, и Манфред Лорд, само добродушие, предлагает мне подняться на второй этаж в детскую и самому передать свой гостинец. А он занят тем, что готовит коктейли.

Верена провожает меня.

Маленькая девочка с лихорадочно блестящими глазами гневно глядит на меня, когда я вхожу, рывком поворачивается на бок, спиной ко мне и, прижав к груди игрушечного мишку, уставляется взглядом в стену.

— Добрый вечер, Эвелин.

Ответа нет.

— Как жаль, что ты заболела. А я принес тебе марципан!

— Я не хочу марципана!

— Эвелин! — взывает Верена.

— Я не хочу твоего марципана! Можешь забрать его! Ешь его сам! И вообще мне от тебя больше ничего не нужно! Я не хочу тебя больше видеть! Потому я смотрю в стенку!

— Почему?

Девчушка шепчет:

— Ты сказал, что поможешь маме и мне, но ничего не сделал!

— Я же тебе объяснил, что это не так просто и скоро не делается.

— Сколько еще ждать? Мама ведь сама сказала… Уходи, дядя Мансфельд! Уходи! И не приходи больше.

Что еще остается мне делать? Я пытаюсь погладить Эвелин по головке, но она бьет меня по руке. Верена поводит головой. Мы выходим из комнаты. В коридоре я шепотом спрашиваю:

— Ты ей что-нибудь сказала?

— Да, к сожалению. В тот вечер, когда была плохая телефонная связь, помнишь? Я чувствовала себя такой несчастной…

— Может быть, и с тебя уже достаточно меня? Может, и ты считаешь меня пустым номером? Может быть, нам прекратить?

В следующее же мгновенье она обвивает меня руками и начинает целовать, как бешеная. Я пытаюсь силой освободиться от нее.

— Не..! Ты с ума сошла..! Твой муж…

— Когда мы встретимся в гостинице?

— Завтра в три.

— Я приду.

— Не сердись за то, что я так разочаровал Эвелин и тебя.

— Меня ты не разочаровал.

— Неправда. Но знай: хоть я и слишком молод, но все равно пробьюсь! Я еще не знаю — как! Но обязательно! Я добьюсь своего! Не бросай меня, Верена, прошу тебя, будь со мной.

— Я с тобой.

— Но ведь ты не осталась надолго ни с одним мужчиной.

— Зато останусь с тобой, милый… Завтра в три…

В коридоре, ведущем к лестнице, полумрак. Внезапно в нем вспыхивает яркий свет. Отпрянув друг от друга, мы смотрим сверху в холл, что на, первом этаже. Там стоит Манфред Лорд со смесителем для коктейлей в руке и говорит, очаровательно улыбаясь:

— Мы вас ждем. Коктейли готовы.

— Мы идем, — говорит Верена и начинает спускаться по широкой деревянной лестнице.

— Я услышал голоса, — говорит господин Лорд. — На лестничной клетке было так темно. Я и включил свет… Что с вами, Оливер? Вы так бледны. Правда, Верена?

Через холл идет лакей с подносом в руке.

— А вы, Лео, что скажете?

— Что, пардон, пожалуйста, милостивый государь?

— Вы не находите, что господин Мансфельд ужасно бледен.

— Да, на мой взгляд, довольно-таки бледноват.

Ах, ты скотина!

— Тогда поспешим скорей к камину и выпьем поскорей по чарке. Погода просто ужасная. Будем надеяться, что вы, мой дорогой, не схватите бронхит, — говорит досточтимый Манфред Лорд и проходит первым в гостиную.

 

17

Гостиница расположена рядом с Восточным парком.

Опрятный, симпатичный дом. Швейцар — сама вежливость. Здесь даже не надо называть свою фамилию. Номер на третьем этаже. Комната драпирована выцветшим красным шелком. На полу красный ковер, на лампах красные плюшевые абажуры. Широкая старая кровать, рядом с ней зеркало. Оно очень большое. Из кровати можно, потянув за шнур, привести его в нужное положение, чтобы увидеть все, что пожелаешь. Над кроватью висит цветная литография «Хоровод русалок». Все весьма старомодно. Тем не менее, я думаю, это одно из самых симпатичных заведений этого типа. Я не поленился и познакомился со многими гостиницами с «номерами на час», прежде чем выбрал эту. И тем не менее все у нас идет наперекосяк.

Я приехал раньше Верены, которая приехала на такси и вышла из него, не доезжая до гостиницы. Она одета в простенькое матерчатое пальто. Никаких украшений. На голове платок. И темные очки.

Портье сверх меры улыбчив, встречая нас. Но и в первый раз, когда я здесь был один и дал ему двадцать марок, он тоже несколько переборщил с улыбками. Возможно, он вообще всегда пересаливает по части улыбок, и это всего лишь отпечаток его профессии. Он вручает мне ключи от номера. Когда мы уже вошли, кричит нам вслед — надо признать — несколько громче, чем нужно:

— Если господам потребуются еще полотенца, то только позвоните! Горничная сразу же принесет!

Именно эти полотенца и делают погоду. Я вижу, как Верена вздрагивает. Уже здесь, на лестнице, я ощущаю, что все пошло наперекосяк. Ноздри у Верены начинают подрагивать, она спотыкается и не произносит ни слова до того момента, пока мы не оказываемся в номере. Войдя, говорит:

— Ужасно.

Она не замечает ни красных гвоздик, ни шампанского. Верена подходит к окну и смотрит на улицу. За окном густонаселенный дом с самыми дешевыми квартирами, небольшой кусок Восточного парка с замерзшим озером, по которому дети катаются на коньках, магазинчики с дешевенькими товарами.

— Ужасно, — говорит она.

Ясное дело: городское предместье.

Я включаю свет, задвигаю занавески и откупориваю шампанское. Все это время Верена стоит, повернувшись лицом к стене у батарей. Я приношу ей бокал и говорю:

— Сними хотя бы пальто.

На ней красный свитер, и я рад этому.

— Чему ты радуешься?

— Тому, что на тебе красный свитер.

Шампанское плохое. Она этого не говорит, это говорю я.

— Ах, — возражает она, — какое это имеет значение? Спасибо за гвоздики.

Она входит в ванную, осматривает все и качает головой. Потом возвращается, наливает себе еще один бокал, выпивает залпом, а потом одним махом еще и третий.

— Ну, — говорит она. — Иди ко мне. Скорей.

Она стягивает через голову свитер. Расстегивает юбку. Снимает чулки. Я, уже скинув с себя все, забираюсь в широкую постель. Пододеяльник еще влажный после стирки. За стенкой раздаются кашель и мужской голос. Затем начинает смеяться девушка, она хохочет долго и визгливо. Затем следуют самые разные звуки.

Верена сидит полураздетая. Она обратила внимание на огромное зеркало. Она тянет за шнур. Зеркало меняет положение.

— Как изобретательно, — говорит она.

— Не смотри туда. Мы потушим свет. А в следующий раз я принесу приемник, чтобы заглушить все эти звуки.

Верена раздевается догола, ложится рядом со мной, мы целуемся. Когда я начинаю ее гладить, она каменеет.

Я знаю: это все.

— Не сердись на меня, мое сердечко.

— Да, нет, что ты, — говорю я.

Сквозь щели занавесок пробивается немного дневного света, где-то льется вода, потом снова кашляет мужчина, и снова смеется девушка.

— Не имеет смысла… Ведь мы не хотим обманывать друг друга. Здесь… здесь мне пришлось бы играть театр.

— Не надо ничего объяснять.

— Но я хочу… Я должна… Помнишь, как ты бесился первое время, когда я говорила, что я шлюха?

— Да.

— Я… я всегда говорю это просто так. Не вполне серьезно. Я кокетничаю. Несмотря на все, у меня о себе еще очень хорошее мнение. Насчет шлюхи я говорю для того, чтобы мне возражали, чтобы мое хорошее мнение о себе подкрепляли другие люди.

Кто-то проходит по коридору мимо нашей двери.

— Сегодня я впервые действительно почувствовала себя шлюхой. Это правда. Я еще никогда так себя не чувствовала! Еще никогда! Даже с зажравшимися жлобами в свои самые поганые времена. И это притом, что я очень хочу этого. Но не выходит. Ты понимаешь меня?

— Да.

— Оливер…

— Пошли. Пошли отсюда. И побыстрей.

Я включаю свет. Мы торопливо одеваемся. (Мужчина говорит. Девушка смеется. Плещется вода.)

— Здесь мы уже никогда не будем встречаться. Я сделал ошибку.

— Нет, это моя ошибка, — говорит она.

— Прочь, скорей прочь отсюда, — говорю я, открывая дверь.

В покинутом номере остаются красные гвоздики, чистые полотенца, плохое шампанское. По лестнице мы сбегаем так, будто за нами гонятся. Я возвращаю портье ключи.

— Вы уже уходите? Но вы оплатили номер на три часа. Вам не понравилось? Что-нибудь не…

Но мы уже на улице.

Мы идем на расстоянии. Не смотрим друг на друга. Внезапно Верена останавливается, снимает очки и прячет их. Она глядит на меня своими громадными черными глазами так, будто никогда не видела меня раньше.

— Верена, что с тобой? Пошли дальше!

Своим прокуренным, хрипловатым голосом она говорит:

— Теперь я знаю, в чем дело.

— Ты о чем?

— Почему ничего не получилось.

— Почему?

Чужие люди. Кричащие дети. Продукты за замерзшим стеклом, витрины. Машины. Их гудки. И снег, снег, снег!

— Так почему?

— Потому что я в тебя влюбилась. Я люблю тебя, Оливер. Ты добился своего. Добился-таки.

 

18

На улице Зандвег мы находим старомодное кафе. Лысый маленький официант в засаленном фраке, шаркая ногами, подходит к нам. Стекла окон едва пропускают свет, электрическое освещение — слабое, на столешницах из поддельного мрамора многочисленные круглые следы чашек, блюдец и стаканов. Два пенсионера играют в шахматы, третий мужчина наблюдает за игрой.

— У вас есть коньяк? — спрашиваю я официанта.

— Да.

— Приличный? Французский?

— Надо сначала посмотреть, сударь…

Шаркая, он удаляется. Янтарного цвета кошка с густой шерстью подходит и трется о мою ногу. Верена крепко держит меня за руку. Мы продолжаем глядеть друг на друга.

Абсолютная тишина.

— Я люблю тебя, Оливер.

— И я тебя. Только тебя. И всегда только тебя.

— Я рада, что мы попали в эти ужасные номера. Иначе б мне это не стало ясно. Так вот — сразу же. С такой очевидностью.

— Верена.

— Здесь тоже ужасно, правда? Но мне здесь хорошо.

— И мне.

Кошка вспрыгивает мне на колени, и я глажу ее одной рукой, другой я глажу руку Верены.

На своих плоскостопых ногах в разношенных ботинках пришаркал официант. Он демонстрирует нам бутылку, с которой предварительно отер серую пыль.

— Из подвала. Настоящий «Курвозье». Лежал уже с незапамятных времен.

— Продайте мне целиком бутылку.

— Да, но не станете же вы все зараз…

— Нет, не зараз. Мы придем еще.

Официант смущен.

— Тогда мне надо спросить хозяйку, сколько это стоит. Это обойдется недешево. Во всяком случае, много дороже, чем в магазине.

— Не важно, сколько.

В ответ он низко кланяется.

Затем приносит две рюмки. Я кричу ему вслед, когда он уходит:

— Принесите и третью.

Он откупоривает бутылку, я наливаю три рюмки до краев.

— Давайте чокнемся. У нас сегодня есть повод для праздника.

— Вы очень добры.

Мы пьем. Но старый официант делает лишь крохотный глоток.

— Если вы позволите, я возьму свою рюмку с собой. Такие напитки достаются не каждый день. Я хотел бы выпить медленно, не спеша.

— Конечно, господин…

— Франц. Меня зовут Франц.

Он поднимает рюмку, опять отпивает чуть-чуть, сказав перед этим:

— За ваше здоровье и за то, что вы отмечаете.

— Спасибо, господин Франц.

Шахматисты спорят о чем-то. Болельщик дает советы. Снегопад продолжается.

— Теперь у нас есть новый дом, — говорит Верена, делая большой глоток. — С ума сойти, — продолжает она, — знаешь, у меня вдруг пропало чувство страха.

— Страха? Перед чем?

— Перед мужем. Перед будущим. Перед тем, что я на столько лет старше тебя.

— Все будет хорошо.

— Как ты это себе представляешь? Каким образом нам станет хорошо? Скажи мне! Мне это так небезразлично теперь, когда я знаю, что люблю тебя.

— Могу тебе сказать. Наконец-то. Я знаю в Эхтернахе одного адвоката. Он мне сказал, что руководители фирмы… (я называю самого крупного конкурента отца) возьмут меня к себе сразу же после окончания школы. С удовольствием и злорадством! Чтобы коллеги из других фирм этой отрасли потешились! Чтобы мой папаша лопнул от злости! Они даже готовы на это потратиться. Для начала нам троим этого хватило бы…

— Это и вправду так?

— Честное слово!

— Я верю тебе. Если бы даже это было и не так, я все равно осталась бы с тобой. Но я знаю, что такое бедность. Даже самая большая любовь может погибнуть в нищете.

— Не волнуйся. Сразу же после сдачи выпускных экзаменов мы так и сделаем. Знаешь ли ты, что впервые в своей жизни я нормально учусь? Я хочу получить аттестат! Я хочу стать человеком!

— Я сделала из тебя прилежного ученика.

— Ты сделала из меня мужчину.

— А ты из меня — пьяницу.

— И я раньше тоже так не пил. Только после того, как…

— Да, — говорит Верена, — и я после того, как…

— После чего?

— После того, как я затосковала.

— И когда это началось?

— В Санкт-Морице.

Я вдруг ощущаю сильное волнение. В этом мрачном старом кафе я вдруг вижу перед собой все наше совместное будущее, нашу совместную счастливую жизнь.

— Всего лишь один год остался, Верена! Чуть больше года! И я смогу работать. Мы снимем небольшую квартиру. У тебя есть все, что тебе нужно: меха, украшения…

— И ты.

— И Эвелин. И моя машина. И мы станем самыми счастливыми людьми во всем Франкфурте.

— Во всей Германии!

— Во всем мире!

— Нет, не надо.

— Что — не надо?

— Не надо сейчас об этом говорить, а то из всего этого ничего не выйдет. Всегда ничего не выходит из того, о чем много говорят.

— Но думать-то об этом по крайней мере можно?

— Разве кому-нибудь можно запретить думать?

— Верена…

— Что, любимый?

— Ничего.

— Я знаю, что ты хотел сказать. Не надо этого говорить.

— Да, не надо.

— Оставь это в мыслях.

— Хорошо.

— И я оставлю это в мыслях. Мы будем думать об одном и том же.

— Мы выпьем еще по рюмке, и я отвезу тебя домой. Уже поздно.

— А тебе хватит терпения?

— Ну что ты! А ты…

— И мне хватит терпения.

— Скоро весна. Муж будет часто уезжать. Ты станешь приезжать ко мне, как в ту нашу первую ночь…

Мы пьем.

Шахматисты продолжают спорить. Снег валит все гуще и гуще.

Отчего у меня опять вдруг появляется это предчувствие скорой смерти? Отчего?

Я же ведь счастлив!

— Что с тобой, мое сердечко?

— Ничего!

— То есть как ничего? У тебя вдруг сразу изменилось лицо… так странно изменилось…

— Просто я кое о чем подумал.

— О чем?

— О том, как нам будет хорошо.

— Ты слишком много пьешь, — говорит Верена.

— Еще только один глоток.

Она улыбается.

 

19

В школе образовалась еще одна парочка. Никто не додумался бы до такого сочетания: Ной и Чичита. По этому поводу Ной был вызван к шефу. Шеф сказал:

— Гольдмунд, ты знаешь, как хорошо я к тебе отношусь, но ты в последнее время, по-видимому, стал плохо соображать.

— В каком смысле, господин доктор?

— Чичите всего пятнадцать.

— В следующем году будет шестнадцать.

— Скажу тебе одно: если я вас поймаю хоть один-единственный раз, то выгоню обоих — в тот же день? Ясно?

— Во-первых, господин доктор, вам бы никогда не поймать нас, если б мы даже этим занимались. Во-вторых, меня крайне огорчает, что вы обо мне такого низкого мнения. Я не собираюсь спать с Чичитой! Во всяком случае, я не тороплюсь с этим.

— Так чего же ты хочешь? — спросил шеф.

— Я довольно-таки одинок. И Чичита тоже. Я всегда мечтал жить с человеком, которого я бы узнал довольно рано и сформировал таким, каким я его вижу в своих мечтах.

— Понятно. Твое творение.

— Да.

— А ты — Пигмалион?

— Пигмалион. Да. Поэтому я и беседую с Чичитой о Ясперсе и Сартре, Оппенгеймере, о «Предательстве в двадцатом веке», коллективной вине, Брехте и так далее.

— Но ведь она не в состоянии ничего этого понять, Ной!

— Не скажите, господин доктор! Я дал ей почитать Камю. И Мальро. И Кестлера. Вы правы в том, что многого она не понимает. Но многое в ней откладывается. Многое воспринимает неосознанно, подсознательно. Она никогда этого и не осознает, но когда-нибудь она поступит так, как, к примеру, думал Камю. Разве это плохо?

— И ты в это и вправду веришь?

— На полном серьезе. Как-то я прочел одно высказывание, которое мне очень понравилось. Вот приблизительно что говорит про себя один человек: «Уже позже я подвергся нескольким процессам оглупления — но в пятнадцать я был проницательным, умным и зрелым человеком! С возрастом не становишься умней…» Простите, господин доктор, это вовсе не намек!

— Со мной ты спокойно можешь откалывать свои глупые шуточки — ты ведь знаешь. Как вы сблизились? Ведь Чичита просто обожала мистера Олдриджа.

— Я не собирался разрушать эту гармоничную связь. Но как-то Чичита сказала: «Мистер Олдридж мил со мной только из вежливости». «Чепуха», — возразил я. «И вообще он мил со всеми девочками только из вежливости. Мальчиков он любит гораздо больше».

— Я надеюсь, что ты ей возразил.

— И еще как!

— Мистер Олдридж мой лучший учитель. Он ни разу ничем себя не запятнал. Его личная жизнь нас не касается.

— А я разве на него жалуюсь! Но у девочек по этому поводу свои мысли. У Чичиты хороший инстинкт. Она заметила, что здесь что-то не так. Поэтому спросила меня: «Ты хочешь со мной ходить?» Ничего себе, когда девочка задает такой вопрос? Ведь об этом вообще-то должны спрашивать мы!

— И ты сказал ей «да».

— Она нравилась мне уже давно. Я провел с ней — прошу прощения, что без вашего разрешения — пару «сцено»-тестов и должен вам сказать: она просто блеск!

— Как раз то, что тебе надо, так?

— Как раз то.

— Глина в твоих руках.

— Да, господин доктор.

— Скажи: слепив из маленькой Чичиты свое творение, что ты будешь делать дальше?

— Мы уедем в Израиль.

— И поженитесь?

— Разве я об этом говорил?

— Но не можешь же ты ее взять с собой просто так?

— А почему бы и нет? Мы хотим жить вместе. У меня ощущение, что у нас должно все хорошо получиться. Но мы не собираемся обязательно пожениться.

— Почему?

— Во-первых…

— Брось ты эти свои «во-первых», «во-вторых». Перестань читать всем лекции. Знаешь ли, Ной, я тоже кое-что однажды вычитал: тот, кто умен чересчур, уже немного глуп.

— Я постараюсь сдерживаться. Итак, во-первых… — пардон, господин доктор, — значит, итак, Чичита и я — мы не хотим детей, в этом наши взгляды полностью совпадают. Поглядите, как сегодня обстоит дело с детьми! Здесь я живу среди более чем трехсот детей. Я в течение нескольких лет наблюдаю довольно репрезентативный срез молодого поколения. И смею вас заверить: с меня хватит!

— Ной, — сказал шеф, — мне нравятся твои взгляды — частично. Хотя кое-что и не нравится. Но независимо от того, что мне нравится, а что нет, я повторю: если ты не сдержишь обещание, вы оба вылетите!

— Не волнуйтесь, — ответил Ной. — Мне нужен человек, господин доктор, человек! Так что постель стоит у нас на последнем месте…

Странно: раньше — стоило мне втрескаться в какую-нибудь девчонку — я думал: теперь поскорее в постель и не вылезать из нее! А теперь я часто встречаюсь с Вереной в маленьком старом кафе. Мы целуемся. Мы гладим друг друга. Но без этого. И так две недели! Мы рассказываем друг другу о себе. И нам будет что рассказать, даже если мы будем рассказывать сто лет подряд…

 

20

О романе доктора Фрая с мадемуазель Дюваль уже известно всему интернату.

Все говорят о них, и, конечно, больше всех большие девочки. Доктор Фрай и мадемуазель Дюваль каждый день гуляют вместе после обеда. Вечерами они часто вместе ездят во Франкфурт в театр или в кино. У мадемуазель Дюваль два новых платья, и раз в неделю она ходит к парикмахеру во Фридхайме. Она уже иногда смеется, а Ханзи говорит, что они тайно помолвлены.

Ему лучше знать.

Он ведь все всегда знает.

 

21

Четверг, 9 февраля.

Я снова встречаюсь с Вереной в «нашем» кафе на Зандвег. Господин Франц в засаленном фраке приносит бутылку коньяку и пьет рюмочку за наше здоровье. Мира, янтарная кошка, ходит по полутемному кафе, в своем углу спорят шахматисты, а болельщик дает советы. И игроки те же, и болельщик тот же самый.

В эти дни Верена меняется. И поверьте, это не фантазия влюбленного, а действительно так! Она становится тише, спокойнее, меньше нервничает. И лицо у нее меняется. У меня все время ощущение, что оно — ее лицо — светится изнутри, через кожу. А из Верениных глаз уходит какая-то часть ее большой печали.

Она приносит хорошую весть: на следующей неделе ее муж уезжает, и я смогу опять прийти к ней на ночь. Мы радуемся, как дети, как два влюбленных, которые ни разу еще не обнимались.

И я приношу хорошую весть: с некоторого времени я лучший ученик класса. В принципе это не фокус — в двадцать один год в восьмом классе, но тем не менее мои учителя в изумлении. Они никак не могут привыкнуть к тому, что я больше не болтаюсь без дела, не мешаю им на уроке, не говорю дерзостей, что я пишу одну за другой хорошие работы.

— Наконец-то у вас мозги встали на место, — сказал по этому поводу доктор Фридрих Хаберле. (Который, между прочим, справил себе новый костюм и больше не воняет потом. Должно быть, это подарок ему к Рождеству.)

— Наверняка за всем этим женщина, — сказал Ной.

Противно, что он всегда все с ходу сечет. Противно — потому что об этом он сказал Чичите, а та сказала всем девочкам, и теперь я что-то вроде экзотического зверя, и каждый хочет знать, что же это за женщина…

Верена строит планы. Верена реалистична. И неудивительно. Она знает, что такое голод. Она постоянно подсчитывает, прикидывает, сможем ли мы жить на мое жалованье. Считает она, словно маленький ребенок, — вслух. Она полагает, что нам хватит.

Мы привыкли пить немного чаще и больше, чем следует. Мы не хотим выходить за рамки и постоянно увещеваем друг друга, но стоит нам встретиться, и мы обязательно выпиваем: потому что мы такие чувствительные, потому что у нас так мало времени, потому что коньяк дает мир и уверенность, согревает и успокаивает. Господин Франц приобрел для нас пару бутылок «Курвозье».

— Зима в этот год на удивление мягкая, — говорит Верена. — Я думаю, что в середине или конце марта мы с Эвелин уже сможем перебраться поближе к тебе, в Таунус. И потом я еще кое о чем думаю. У мужа есть дом на острове Эльба.

— Знаю.

— Откуда?

— Тогда, в нашу первую ночь, ты говорила об этом — уже в полусне.

— О чем?

— О багряных парусах на закате солнца, о городе с названием Портоферрарио или что-то в этом духе, о зеленых волнах, в которых ты хотела бы меня обнимать.

— И все это я говорила?

— Да.

— Я, должно быть, была здорово пьяна.

— Вовсе нет, ты была только очень усталой. Как и я. Но я все помню.

— Портоферрарио — это главный город Эльбы. А ты никогда там не бывал?

— Нет.

— А мы каждый год ездим туда! Нашего шофера с машиной посылаем вперед, чтобы он ждал нас во Флоренции, а сами едем в спальном вагоне. Дальше мы едем на машине. Пиза. Ливорно. Пиомбино.

— Я еще ни разу не был в Италии.

— Пиомбино находится на берегу моря. Там можно погрузить машину на паром, и через полтора часа ты в Портоферрарио. И ты тоже сможешь так сделать.

«Если летом у меня еще будет машина», думаю я и вздрагиваю:

— Ты хочешь, чтобы я приехал на Эльбу?

— Да! Эвелин, как настоящая итальянка, целый день на море. Мужу постоянно приходится ездить в Милан, Геную или Рим. Я очень часто остаюсь одна. Это был бы рай для нас…

— Ваш дом находится в Портоферрарио?

— В десяти километрах от него. На берегу одной из самых красивых бухт. Она называется Ля Биодола. Посмотри!

Верена показывает мне цветные фото. Я вижу синее-синее небо и синее-синее море, песчаный пляж, пальмы, пинии и оливковые деревья. Я вижу дом, почти целиком из стекла, на скале над прибоем. К пляжу ведет лестница.

— Вот он, — говорит Верена. — Когда муж будет в отъезде, ты будешь приходить ко мне. У него масса дел. Даже в этом доме есть телетайп. А на яхте — радиотелефон.

— У вас есть яхта?

— Маленькая. — Она показывает мне фото. Это вполне современный корабль, на носу которого написано «ВЕРЕНА». — Моторная лодка тоже есть. Я могу ездить на ней вокруг всего острова, куда угодно, — к тебе, например.

— А он?

— Я же сказала, он постоянно работает. Или же до того устает, что целыми днями лежит вот в этой пиниевой роще. Затем опять начинает вкалывать, как сумасшедший, со своей секретаршей и со своим телетайпом. Деньги! Деньги! Ты ведь знаешь это по своему отцу.

— Да.

— Ты мог бы приехать на Эльбу, или тебе обязательно надо ехать на каникулы домой?

— Я приеду, я приеду! Но где я буду жить?

— В Портоферрарио, в гостинице «Дарсена». В Марчиана Марина. В Порто Адзурро. Где хочешь. На моторной лодке я могу приехать к тебе куда угодно. А когда его не будет дома, ты будешь приезжать ко мне.

— А как же шофер? А секретарша? А нянька?

— Они все живут в других местах. В Портоферрарио, в маленькой деревушке около Ля Биодола и даже в Каполиверо.

Она столько рассказывает мне о Эльбе, что у меня возникает ощущение, будто я провел там годы.

— Ты говоришь по-итальянски?

— Нет.

— Это ничего! Я тебя научу. Лишь бы ты приехал. Я подыщу тебе комнату. Так что мы будем все время вместе пару месяцев. Осенью Эвелин пойдет в школу. Ты сдашь выпускной экзамен. А потом мы будем вместе, вместе навсегда.

Она поднимает свою рюмку.

— Давай выпьем за то, чтобы нам было хорошо на Эльбе. И после.

Мы пьем.

— Теперь у нас есть цель, — говорит Верена, — теперь мы знаем, что не все бессмысленно и безнадежно. Теперь мы знаем, что уже скоро станем жить вместе и без страха. Нам больше не придется прятаться. И Эвелин будет счастлива.

Я вновь наполняю рюмки.

— За то, чтобы исполнились все наши желания!

Я пью за исполнение всех Верениных желаний. И еще за одно мое желание: чтобы со мной не стряслось какой-нибудь беды из-за Геральдины.

Верена ведь не знает о нашем последнем разговоре с ней. Не знает она и то, что 9 февраля Геральдина возвращается в интернат.

Я не зря запомнил эту дату…

 

22

Поначалу ничто не предвещало осложнений.

Геральдина приехала на такси.

Она не стала калекой. Она вылезает из машины без всяких затруднений — так, что кажется: палка ей не нужна, и она носит ее для форсу. Она машет рукой и кричит:

— Хэлло!

Но это уже совсем другая Геральдина. Уже не Шикарная Шлюха. Без побрякушек. И туфель на гвоздиках. И от начеса она отказалась. Ее волосы цвета львиной шерсти гладко причесаны, а на затылке красиво падают вниз мягкой волной. Ресницы не заляпаны тушью, нет голубых теней под глазами.

Под старым каштаном Геральдина пожимает множество рук и принимает поздравления с возвращением. Она целует маленького Ханзи, а потом моя очередь.

— Я так рада снова видеть тебя!

— И я, Геральдина.

Рукопожатие.

Но без того — как раньше — чтобы поскрести мне пальцем по ладони и без этих заговорщицких взглядов. Ничего этого. Прямо овечка, смиренная овечка здоровается со мной. Я ожидал всего. Но не этого.

Я чувствую колоссальное облегчение. Все не так уж плохо. Геральдина хорошая девчонка. Порядочный человек.

Шеф обнимает этого порядочного человека и говорит, что очень рад ее возвращению и тому, что на ней уже нет побрякушек, и ужасного грима, и начеса. И что же отвечает ему Геральдина?

— За долгие недели болезни я о многом передумала. И осознала, что много, что делала, неправильно. Теперь я постараюсь всегда поступать как можно правильнее. И надеюсь, у меня получится.

Шеф чуть не прослезился.

А ребята смотрят на Геральдину, как на сказочное существо!

Просто не поверить, что когда-то она была пустоголовой чувихой, главным занятием которой было отбивать у девочек их парней! Вот она стоит у заснеженного каштана, опираясь на палку, вызывая желание помочь ей, защитить ее, облегчить ей жизнь. Надо быть подобрее к ней, забыть старое и относиться к ней, как к совсем другому человеку. Что все так думают, я вижу по лицам и в том числе по лицам учителей. А Хорек вообще не может глаз оторвать от Геральдины. Странно, но так он еще никогда не выглядел. Похотливо. Жуть как похотливо!

Хорек гладит Геральдину по теперь уже гладко причесанным волосам, улыбается (наверняка потеет) и говорит:

— Мне кажется, фройляйн Ребер, что болезнь сделала вас совсем другим человеком.

— Я надеюсь, господин доктор, — отвечает Геральдина.

Вольфганг вручает ей большой букет желтых цветов.

— От всех нас, — говорит он. — Мы скинулись. А Ханзи купил внизу, во Фридхайме. Он подал идею.

Ханзи!

Цветы, купленные убийцей. Во всяком случае, тем, что пошел на убийство тогда у обрыва.

Ханзи!

Он улыбается, весь сияя.

— Ведь ты едва не стала такой, как я, — говорит маленький мерзавец, у которого на совести фройляйн Хильденбрандт, и кротко улыбается. На глазах у ребят и учителей он прижимается к Геральдине. — Поэтому я все время думал о тебе. Я так хотел, чтобы хоть ты могла ходить прямо!

За это он получает еще один поцелуй!

Все растроганы.

Только Ной, стоящий рядом со мной, говорит:

— There is something wrong here.

— Что не то?

Он пожимает плечами.

Это, так сказать, лишь одна плоскость, в которой разворачивается действие. Ее границы я узнаю на следующий день после обеда, когда встречаю Геральдину. Можно ли сердиться на человека за то, что он хочет отомстить за то, что его разочаровали, предали, бросили? Боюсь, что нет. Думаю, что да.

Но ведь я думаю только то, что мне хотелось бы.

Итак, на следующий день, после обеда, за десять минут до начала урока, Геральдина говорит, стоя под заснеженными деревьями в зимнем, словно из сказки братьев Гримм, лесу…

 

23

— …А ты глупыш!

— Почему?

— Если бы ты видел себя, когда я приехала… Белый, как полотно, от страха!

— Я не испытываю никакого страха.

— Только слепой мог этого не заметить! Но ты не бойся, Оливер.

На ней черные узкие брюки, лыжные ботинки и куртка. Ни грима, ни помады. Никаких украшений.

И глаза у нее совершенно невинные. С деревьев время от времени срывается снег. Ш-ш-шлеп! Мы одни в лесу. Голос Геральдины тих и мягок.

— Когда ты был у меня, я сорвалась. И наговорила кучу глупостей. Это было подло с моей стороны, по-настоящему подло… Я сказала тогда, что хочу разоблачить ту женщину, которую ты любишь, и опозорить… ее и тебя…

Снова с дерева сыплется снег.

— …Это была ревность. Ты должен понять.

— Конечно.

— Вот опять ты делаешь такое лицо! Я же сказала тебе: не бойся! Уже тогда, как только ты вышел из комнаты, я стала жалеть о каждом сказанном слове. Мне хотелось плюнуть себе самой в лицо. Конечно же, я не стану за тобой шпионить. Конечно же, я не буду пытаться узнать, кто эта женщина. Это было бы самым грязным, самым низким, правда же? Почему ты молчишь?

— А что мне сказать?

— Значит, ты мне не веришь.

— Нет.

Тут она начинает плакать, всхлипывать:

— Поделом мне… так мне и надо… я вела себя как шантажистка… Оливер… прошу тебя, Оливер, верь мне…

Ни слова не говоря, я поворачиваюсь и ухожу.

Вечером в «Родниках» у меня состоялся разговор с Ханзи.

— Послушай, Геральдина снова здесь…

— Тоже мне новость! Разве я виноват, что она так быстро поправилась?

— Я не о том. Она ревнует.

— Да что ты говоришь!

— Оставь этот тон. Ты мне брат? Разве мы не понимаем друг друга? (Вынужден я спрашивать эту змею.)

— Не могу пожаловаться.

— Так вот! Если она в своей ревности попытается выспросить у тебя насчет этой женщины, ну, и все такое…

— Ты что, парень? За кого ты меня считаешь? Да я скорее дам отрезать себе язык, чем скажу хоть одно единое слово! Да еще кому — Шикарной Шлюхе! Кроме того, она уже тебя списала.

— Что?

— Так ведь к вам в класс после Рождества пришел новенький — или нет?

— Да, Йенс Ларсен.

Это норвежец, восемнадцати лет, голубоглазый блондин, выше меня ростом, очень симпатичный.

— Ее пассия. Не пройдет и трех дней, и она… — Ханзи выбирает самые вульгарные слова, чтобы выразить то, что не позже, чем через три дня, Геральдина сотворит с Йенсом. — Три дня, вот посмотришь, и ни минутой позже. Давай поспорим! На пачку сигарет — идет?

— Ты считаешь, что Геральдина и Йенс…

— Считаю! Считаю! Ты что, с луны свалился? Я же тебе говорил: погоди, появится новичок, и тебе тут же будет дана отставка! Раз — и все!

Так оно и есть. В следующие дни Геральдина часами где-то пропадает с Йенсом. У светловолосого норвежца такой вид, словно кто-то открыл ему рай. Во всяком случае, если не рай, то нечто подобное этому небесному царству блаженства ему, видать, и вправду кто-то показал. Нашелся, стало быть, кто-то такой. Кто-то такая. И если у них все будет хорошо и будет продолжаться…

Кажется, все хорошо.

Кажется, продолжается.

Ханзи докладывает, что ему удалось подглядеть и подслушать. Поросенок! В каком доме, через какое окно. Сколь часто. И в какое время. Звучит крайне убедительно.

— На сей раз не потребовалось и трех суток! Так что, гони сигареты, Оливер. Я выиграл.

Проходят дни. Йенс выглядит все более влюбленным.

— Он пишет стихи, — говорит Ханзи, который все знает. — Приносит ей на свидания. Отдает ей перед тем, как они начинают это.

Ханзи смотрит в окно… И заверяет меня:

— Теперь это у них надолго.

И действительно. Проходят дни. Недели. Ничего не происходит. Ханзи со мной очень мил. Геральдина приветлива. Йенс на верху блаженства.

Страх перестает быть страхом, когда испытываешь его слишком долго. Он исчезает. И становишься опять уверенным в себе и доверчивым. А в конце концов начинаешь даже смеяться над собственным страхом.

Снег уже тает. Скоро во Фридхайм переберутся Верена и Эвелин. Время идет. Я напрасно боялся. Геральдина действительно просто нимфоманка. И какое счастье, что появился Йенс.

Как сказано, это лишь первая плоскость, в которой развиваются события.

 

24

В начале февраля становится тепло, особенно на солнце. В лесу много птиц. В лесу я нашел подснежники и крокусы и каждый день по дороге в «Родники» вижу белочек. И всякий раз мне становится не по себе, потому что мне вспоминаются белочки моей матери. Кстати, она все в той же клинике. Она присылает мне деньги, не спрашивая — зачем. Я могу оплачивать свои вексели.

Йенс Ларсен пишет для Геральдины стихи. Я встречаюсь с Вереной в маленьком кафе. Три раза остаюсь у нее на ночь в ее доме на Мигель-Аллее, когда Манфред Лорд в отъезде, и мы можем любить друг друга. Ко мне возвращается уверенность, и я не испытываю больше страха перед Верениным приездом во Фридхайм, потому что у меня состоялся еще один разговор с Геральдиной…

— Ты на меня сердит?

— Сердит? С чего?

— Из-за Ларса. Я ведь устроила тебе скандал. Но знаешь, теперь кое-что изменилось.

— Что?

— У него тоже стало получаться. Как и у тебя.

— После того как получилось у меня, вероятно, будет получаться и у всех других. У него, вероятно, получается даже лучше, чем у меня.

— Я этого не говорила!

— Но ведь это так!

— Нет. Да! Я не хочу лгать. Да, действительно!

Она целует меня, лишь слегка прикасаясь губами к моей щеке.

— Ты был первый, — шепчет она. — Тебя я должна благодарить… каждый раз… Как только я могла тогда сказать тебе такое?

Я клянусь вам, что будь вы на моем месте, и вы бы тоже поверили ей.

А теперь перейдем во вторую плоскость.

 

25

На этой второй плоскости главное действующее лицо поначалу Рашид Джемал Эд-Дин Руни Шапхур Исфагани. Маленький принц с длинными шелковыми ресницами и печальными глазами оказался в полном одиночестве с тех пор, как Али нашел в лице Джузеппе товарища-единоверца. Он просто сохнет от тоски по матери и по родине.

Ко всему еще Рашид вот уже несколько недель страшно взволнован, так как в Персии вот уже некоторое время тлеет правительственный кризис. Снова закрыты университеты, на несколько тысяч людей пополнились и без того переполненные тюрьмы.

И вот в одно прекрасное утро Рашид исчезает. Где только его не ищут. Однако безуспешно. Шеф заявляет о его исчезновении в жандармский пост Фридхайма. И вскоре уже вся немецкая полиция включается в розыски Рашида. Его фото появляется в газетах и на экранах телевизоров. Опасаются, что он стал жертвой преступления.

Пять дней его не могут найти.

Наступает суббота, 25 февраля. В этот день к зданию школы подкатывает машина франкфуртской уголовной полиции, и два сотрудника помогают выйти из нее маленькому принцу. Он смертельно бледный, грязный, одичавший и двигается словно пьяный.

Спустя пять минут меня вызывают к шефу. В кабинете доктора Флориана сидит Рашид. На лбу у него красная царапина. Увидев меня, он начинает плакать. Рашид сидит абсолютно прямо, и слезы бегут у него по щекам, он всхлипывает, его душат рыдания. У меня сжимается сердце. Шеф делает мне знак: дай ему выплакаться.

Когда Рашид немного успокаивается, шеф начинает говорить:

— Оливер, я позвал тебя по просьбе Рашида. Он тебе очень доверяет… Ты помог ему тогда с его молитвенным ковриком, когда он только приехал сюда, ну, и вообще. Я думаю, сейчас Рашиду нужен человек, которому он мог бы доверять.

Я сажусь рядом с мальчиком и обнимаю его за плечи.

— Ну, рассказывай, что случилось! Мы все за тебя так волновались! Куда ты собрался?

— В Тегеран, конечно, — говорит принц, — к своей маме.

— Без ничего? Я имею в виду: без копейки денег?

— Я накопил из карманных денег свыше пятидесяти марок. Ведь господин Хертерих выдает нам каждую пятницу по две марки. И еще я взял с собой молитвенный коврик.

— Но Рашид, милый ты мой, с молитвенным ковриком и пятьюдесятью марками до Тегерана не добраться!

— Я, конечно, знал, что денег мне не хватит, — продолжает Рашид, — но мой дядя, который живет в Каире, очень богат, и я думал, что если доберусь до Каира, то все будет в порядке.

— И до Каира бы ты никогда не добрался!

— Но я уже был в Каире.

— Ты все-таки добрался до Каира! Но как?

— Через Мюнхен, Цюрих и Рим.

— Ничего не понимаю.

Теперь уже маленький принц даже чуть-чуть улыбается:

— Помнишь, на Рождество ты подарил мне книгу о мальчике, который зайцем облетел весь мир, а?

И вправду подарил…

— Рашид!

— Я сделал все, как он. До Франкфурта мне денег хватило. Там я купил хлеба, пару консервных банок и ночью забрался в грузовой отсек самолета, и спрятался там. Это была машина Мюнхен — Цюрих — Рим — Каир.

— И никто тебя не обнаружил?

— Во Франкфурте никто. Все прошло как по маслу. Мне и пришлось-то всего перелезть через два забора из колючей проволоки. Грузовые люки были открыты для проветривания, понимаешь? Машина стояла в ангаре. Там я переночевал в первый раз. Между тысячами бутылок с виски.

— А дальше?

— На следующее утро мы отправились в полет. Догрузили еще пару ящиков. Я старался не дышать, чтобы меня не заметили рабочие. Было ужасно холодно. У меня начался насморк, и я боялся, что начну чихать. — Рашид чихает. — Тогда все было бы кончено. Но я не чихнул. Ни одного разу…

Как только Рашид начал свой рассказ, шеф включал магнитофон. Микрофон, стоящий на столе, закрыт цветочной вазой. Мне виден магнитофон с его вращающимися катушками, а Рашиду — нет.

— Через Мюнхен и Цюрих мы прилетели в Рим. Ночь, когда мы летели в Каир, была самой кошмарной в моей жизни. Страшная непогода! Машину швыряло из стороны в сторону. Я держался за веревку, все время читал суры и думал о своей маме.

— Рашид, но ведь это было чистым безумием! О чем ты думал?

— Я же говорю, что мой дядя, тот что в Каире, богат. Я думал, он даст мне денег, чтобы я мог нормально лететь дальше. И что я не опоздаю ни на час.

— Не опоздаешь?

— Да. К освобождению своей страны. Держась за веревку, я думал о том, как счастлива будет моя мама, когда снова увидит меня! Тебе это непонятно?

— Почему же?

— Ты же сказал, что это безумие. Ты так считаешь?

— Нет. Извини. И что же в Каире?

— На аэродроме все прошло отлично. Я запросто выбрался из самолета. Опять перелез через забор из колючей проволоки. И потом сразу же отправился к дяде на квартиру.

— И что?

— Он был в отъезде. Он, знаешь ли, втянут во все эти политические дела. И тут я попал в ловушку. Эта противная Махда! Если я ее еще раз встречу…

Беззвучно вращаются катушки магнитофона. Шеф курит трубку. Над нами малыши в своем классе поют: «Кто тебя создал, прекрасный лес на горе…»

— Махда?

— Его экономка. Она сказала, чтобы я проходил в квартиру.

— Ты же сказал, что дяди не было дома.

— Но я-то этого не знал! Там сидели два египетских полицейских. Немецкая полиция сообщила по телеграфу, что я, по-видимому, обращусь к дяде. Ну, и они меня забрали.

Обеими руками (с маленькими грязными ноготками) он закрывает лицо, чтобы мы не видели, что он плачет.

Но мы все равно видим, потому что слезы бегут из-под ладоней.

Шеф говорит мне:

— Самолет «Люфтганзы» доставил Рашида назад. Во Франкфурте его поджидали немецкие полицейские.

Шеф вынимает трубку изо рта.

— Рашид высказал просьбу. Я полагаю, что ее надо выполнить. Он просит разрешить ему некоторое время поспать в твоей комнате. С тобой, Ноем и Вольфгангом. Мы могли бы поставить у вас четвертую кровать. Я не против. Вольфганг и Ной — наверняка тоже.

— Знаешь, мне снятся страшные сны, и я кричу во сне, — говорит Рашид, поднимая свое заплаканное лицо. — Но я хотел бы спать в твоей комнате, только при условии, что наверняка не буду тебе в тягость.

— Разумеется, не будешь!

— Тогда я, значит, действительно могу?.. — Он вскакивает, виснет у меня на шее, обнимает, прижимает меня к себе. — Это ненадолго… Только на пару дней, пока не прекратятся кошмары.

— Ладно, ладно, — говорю я. — Хорошо. — Разумеется, малыш.

— Спасибо тебе, Оливер, — говорит шеф и выключает магнитофон, — а сейчас марш в ванную, Рашид! А ты, Оливер, возвращайся в класс.

Что я и делаю. И лишь в коридоре вспоминаю о своем «брате» Ханзи.

Вот мы и перешли в третью плоскость.

 

26

— Ты не обиделся, Ханзи?

— Ну что ты! С чего, собственно, я должен был обидеться?

— Ты ведь понимаешь, что мне пришлось выполнить просьбу Рашида?

— Я бы перестал считать тебя человеком, если бы ты не сделал этого.

— Хотя ты, мой брат, и не можешь спать в моей комнате?

— Именно потому, что я твой брат! Я всегда знал, что ты отличный парень!

Этот разговор состоялся на катке, после обеда. Я решил срочно переговорить с Ханзи, потому что просто не имею права его разозлить. Он слишком много знает. Никак нельзя сделать из него врага.

Перед ужином мы с Ноем переносим в свою комнату кровать Рашида. Ребята тащат маленькому принцу шоколад, конфеты и игрушки. Ханзи дарит ему свою губную гармошку. Ханзи! Рашид смущен этими проявлениями дружбы и симпатии. Затем он расстилает в направлении Востока свой молитвенный коврик (совершивший с ним путь до Каира и назад), и мы, Ной, Вольфганг и я, слушаем, как он читает свою вечернюю суру.

В это время в комнату входит Ханзи — так тихо, что вначале я его вообще не замечаю. Свернув свой молитвенный коврик, маленький принц забирается в постель и, обняв меня, когда я подхожу, чтобы пожелать спокойной ночи, шепчет мне на ухо:

— Сегодня мне не будут сниться плохие сны!

И тут я слышу голос Ханзи:

— Рашид, меня прислали Джузеппе и Али. Мы желаем тебе спокойной ночи.

— Спасибо, — говорит маленький принц. — Вы все так добры ко мне.

— Но больше всех — Оливер, — говорит Ханзи, трясет мне руку и улыбается.

— Пока, — говорит он.

И, хромая, выходит — согнутый, маленький, тощенький, искривленный.

Это было вечером 25 февраля.

 

27

Вечером 4 марта, в следующую субботу, я вновь в гостях у Манфреда Лорда. Приглашен на ужин. 6 марта мы получим свидетельства с оценками за полугодие. А затем я полечу на три каникулярных дня к матери в Эхтернах.

В этот вечер Манфред Лорд любезен как еще никогда. Господин Лео, прислуживающий за столом, тоже вежлив как никогда. Верена красива как никогда. После ужина — я единственный гость — мы снова усаживаемся у камина, курим и пьем коньяк.

Ассад, большой пес-боксер, входит в комнату и, увидев меня, виляет обрубком хвоста. Он только что не лает от радости.

— Как собака привыкла к вам, — говорит Манфред Лорд. — Удивительно, не правда ли, Верена?

— Что? Как? Ах, да — удивительно.

— Ты где-то витаешь, дорогая. Чтоб вы знали, Оливер: Ассад вообще-то страшно недоверчив к чужим. Но к вам он чувствует симпатию. И… вы ведь теперь уже не чужой, не так ли?

— Надеюсь, что уже нет, господин Лорд.

К счастью, пес наконец ложится между нами и засыпает. Иногда он вздыхает во сне. Возможно, ему снится кошка. Мы бодро болтаем о том о сем. Затем происходит то, чего я и ожидал. Господин Лорд вдруг спохватывается:

— Ах, Оливер, хорошо, что я вспомнил… (Надо же — вспомнил! Да ты весь вечер только об этом и думал, достопочтенный Манфред Лорд!) Последний раз, когда вы летали в Люксембург, вы были так любезны, захватив с собой для вашего отца подарок для меня. Не могли бы вы еще раз сделать мне одолжение?

— О чем речь, господин Лорд!

На этот раз нет нужды посылать за книгой, она уже лежит на столе: одно из первых изданий шекспировского «Короля Ричарда III».

Пока Лорд, листая старый том, поясняет мне его ценность, Веренина нога надавливает на мою. В последние дни мы общались только по телефону, но почти не виделись. Ее муж был в отъезде всего один раз…

Манфред Лорд сегодня вечером в великолепном настроении — почти озорном, шаловливом. Он поддразнивает меня. Он хочет знать, что со мной такое.

То есть как?

Неужели я совсем не интересуюсь девушками? Ведь я еще ни разу ничего не рассказывал о девушках из интерната! А ведь там столько хорошеньких…

— Бывает и лучше. И кроме того, мне приходится столько заниматься и…

— Ну, ну, ну!

— Я вас не понимаю.

Лорд смеется:

— Ну прямо как уж. Правда, Верена? Разыгрывает из себя невинную овечку, а в самом деле… Но не бойтесь, я вас не выдам.

— Право, не знаю, о чем вы, господин Лорд. Поверьте, наши девушки вовсе не такие уж симпатичные!

— Тогда у нас с вами совершенно разные вкусы!

Веренина нога еще сильнее давит на мою. Это означает: «Внимание!»

— Ты представить себе не можешь, дорогая, какие странные вещи порой случаются. — Манфред Лорд неторопливо обрезает кончик сигары, зажигает ее и одаривает Верену сияющей улыбкой. — Могу я налить тебе еще коньяку?

— Нет, спасибо.

— А вам, Оливер?

— Спасибо, нет.

— Ну, а я позволю себе еще рюмочку…

— Так что случилось, Манфред?

Манфред Лорд снова смеется, наполняя до половины свою рюмку, беря ее и грея коньяк в ладонях.

— Скажите, Оливер, вы знаете некую Геральдину Ребер?

— Геральдину Ребер? Да… она учится в моем классе.

— И вы не находите ее хорошенькой?

— Хорошенькой? Нет. Или, пожалуй, да. Но не настолько, чтобы… Но откуда вы знаете Геральдину, господин Лорд?

Манфред Лорд выпускает облачко дыма.

— Представьте себе, она нанесла мне визит. Сегодня после обеда. У меня в офисе.

— Ее не было на занятиях. Сказали, что она больна.

— Маленькая лгунья, стало быть? Но какая хорошенькая маленькая лгунья.

— Почему же лгунья? А… а что ей было нужно у вас?

— Да, должен вам сказать, что со мной такого никогда еще не случалось. Представь, дорогая: молоденькая девушка. Лет восемнадцати, правильно, Оливер?

— Да, восемнадцать.

— Заявляется в секретариат. Я был занят и не принимал! Но она настаивает. Говорит, что неотложное дело. Секретарша пытается вежливо ее выпроводить, но она вырывается, проносится через две комнаты приемной и вырастает перед моим письменным столом. «Господин Лорд?» — «Да». — «Я должна вам кое-что сказать. Меня зовут Геральдина Ребер. В моем классе в школе-интернате доктора Флориана недалеко от Фридхайма учится некто Оливер Мансфельд. Он любовник вашей жены».

Господин Лорд смеется. Причем так громко, что Ас-сад просыпается и лает. Лорд гладит его.

— Тихо, Ассад, тихо. Твой хозяин всего лишь смеется, все в порядке.

Ассад успокаивается.

— Ну, как вы это находите?

— Она ненормальная? — говорит Верена. Ее нога сразу же пропала.

— У нее не все в порядке, Оливер?

— Я… Да нет, не думаю.

— Может быть, мясо косули было слишком жирным?

— Простите, не понял.

— Мне показалось, что вам стало плохо.

— Я чувствую себя совершенно нормально, господин Лорд!

— Выпейте на всякий случай коньячку. И ты, дорогая, — тоже.

Не дожидаясь на сей раз нашего согласия, он наливает нам по полной рюмке. Я вижу, как дрожит Веренина правая рука. Она придерживает ее левой, чтобы не было заметно. У меня по спине бежит пот. Коньяк. Слава тебе Господи.

— У нее наверняка не все дома — у этой девочки, — говорит хозяин дома, не спеша прикрепляя наслюнявленным пальцем отставший листок сигары, — хотя это скорее ревность, чем помешательство. И ревнует она вас, Оливер.

Я уже немного оправился от удара. Теперь остается только одно — бегство вперед!

— Все верно, господин Лорд. Она ревнует.

Я снова чувствую Веренину ногу. Она надавливает на мою: «Правильно! Продолжай в том же духе». — Мы ходили некоторое время с Геральдиной, а потом я ее бросил.

— Почему?

Я пожимаю плечами.

— Вам надоело, так? Вот таковы мы все, мужчины, — заключает хозяин дома. — Животные, бесчувственные животные, топчущие ваши самые нежные чувства, дорогая.

Я отпиваю глоток коньяка.

— Девушка все еще сильно привязана к вам? — спрашивает Верена, и я чувствую ее ногу.

— Что значит «все еще»? — говорит Лорд, прежде чем я успеваю ответить. — Оливер ее большая любовь!

— Господи, да нет же! — говорю я. (Глоток коньяка.)

— Она же все рассказала мне, Оливер! Так что, пожалуйста, не надо! Она рассказала мне целую кучу подробностей… о вас двоих.

Господин Лорд гладит Ассада.

— Месть, — говорю я. — Подлая месть. Я этого ей так не оставлю!

— Что же она тебе рассказала о нас, Манфред? — интересуется Верена.

Лорд снова начинает смеяться.

— Извините, но это так забавно… у этих тинейджеров действительно вместо головы нижняя часть тела… Ну, например, она мне поведала, какая большая любовь связывает тебя и Оливера.

— Я пожалуюсь шефу!

— Не надо, Оливер. Девочка опасна!

— Но я не могу допустить такого! Откуда она вообще узнала о вас и вашей жене, господин Лорд?

— Вы же сами говорите: месть. Да, моя собачка, да. Женщине, желающей отомстить, приходят в голову самые дикие идеи. — Он глубоко затягивается сигарой. — Чего только не нафантазирует такая вот молоденькая и хорошенькая девушка…

— Что же она нафантазировала? — спрашивает Верена.

— Всего я не запомнил, дорогая. Там столько всякого было. Погоди-ка… Ну, вот, например, что вы якобы прошедшей осенью часто ходили в старую обзорную башню недалеко от Фридхайма. Ты знаешь эту башню, дорогая?

Снова вступаю я:

— Это бессовестная ложь! Я сделаю все, чтобы ее выгнали из школы!

Нога. Веренина нога.

— Якобы вы часто встречались в городе. Да не волнуйтесь же вы, Оливер! Видите, что бывает, когда даешь отставку девушке. Теперь приходится расплачиваться.

— Господин Лорд, я надеюсь, мне нет необходимости оправдываться перед вами…

— Оправдываться? Дорогой друг, что за ерунда такая? Разве вы не заметили, как мы с Вереной привязаны друг к другу? Неужели вы думаете, что я поверю какой-то маленькой ревнивой дурочке, которая наплела мне, что вы любите мою жену? — Он сегодня беспрестанно смеется, достопочтенный Манфред Лорд. — Притом заметьте: как хитро все она придумала, эта фройляйн Геральдина! Из всех владельцев вилл во Фридхайме она избрала именно нас. Потому что моя жена так красива. Потому что всем во Фридхайме известно, как я ее люблю. Потому что теоретически — я повторяю: теоретически — возможно, что…

— Что?

— Что вы, Оливер, влюбились в мою жену. Да сядьте же вы, не будем разыгрывать мелодраму! Почему, собственно, вы не могли бы влюбиться в Верену? Или вы хотите ее обидеть?

— Что… что вы ответили Геральдине, господин Лорд?

— Ответил? Я — ей? За кого вы меня принимаете? Я велел ее выставить вон и категорически потребовал впредь меня не беспокоить. Я полагаю: есть определенные рамки, не так ли? Но какова маленькая стерва! Потребовалось два человека, чтобы выволочь ее из моего кабинета. Она кричала, что представит доказательства. Доказательства! Разве не смешно? Верена, дорогая, не надо ничего трогать! Я позвоню и позову Лео, чтобы он вытер, у него это лучше получается. Если не вытереть как следует, то на паркете остаются пятна. А вот и вы, Лео! Поглядите, что случилось! Моя жена уронила бокал…