1
Корова медленно встала, пошатнулась и упала. Несколько других животных поднялись, когда к ним, пересекая большое пастбище, подкатил «лендровер», в котором сидели двое мужчин.
— Появились на свет уродами, — сказал Рэй Эванс, сидевший за рулем. — Копыт нет, передвигаются на суставах. Посмотрите, мистер, — как вас зовут? Простите, я плохо слышу.
— Марвин, — ответил его пассажир. — Маркус Марвин.
Он выглядел плохо: бледный, усталый, совершенно подавленный.
— Конечно, Марвин, — кивнул Рэй Эванс и показал на скорчившееся животное, которое не смогло встать. — Смотрите, мистер Марвин. Хоть волком вой, правда? И эти еще не самые уродливые. Самых страшных еще телятами съели койоты.
Два быка снова упали.
— Они на ногах не держатся. Вот такие дела, мистер. Это беда.
Пастбище находилось в предместье маленького городка Меса, на неровном, шероховатом плоскогорье в восточной части штата Вашингтон, граничащего с Канадой. Ветер здесь всегда юго-западный, со стороны огромной атомной резервации Ханворд. В воздухе над городком собираются все испарения, поднимающиеся от реакторов и опытных хранилищ радиоактивных отходов, с заводов по производству трития и плутония и от установки контроля за реактором. Часть отходов сбрасывается в Колумбию, и могучая река щедро питает ими поля маиса и картофеля, пастбища, фруктовые сады и виноградники.
Нарастающий грохот расколол тишину. Марвин поднял голову. Низко, едва не задевая реакторные башни Ханворда, летел самолет.
— Идет на посадку в аэропорт Три-Ситис, — крикнул Эванс. — И так — по несколько раз в день.
Аэропорт Три-Ситис назывался так потому, что обслуживал три города: Рихланд, Кенневик и Паско. Маркус оглянулся и посмотрел на Ханворд. В холодном полуденном свете очертания башен и зданий казались жесткими и острыми. На часах — 11:28. Пятница, 11 марта.
— Три-Ситис — большой аэропорт, — крикнул Марвин. Громадный самолет с чудовищным ревом пронесся над их головами. — В Ханворде на атомных станциях есть противовзрывная защита?
— На многих нет, — проорал Эванс. — Мы об этом всякий раз вспоминаем.
Марвин уставился на фермера. Тот был вне себя, да и выглядел кошмарно: с воспаленными глазами, дрожащими руками и губами, с несвязной речью. Краше в гроб кладут.
«Я не хотел в это верить. Я думал, что все, кто рассказывает подобное, лжецы. Однако все они говорили правду. Везде, куда я приезжал в последние дни, я видел то же самое. Это самые кошмарные недели моей жизни».
Боже правый, какое подлое свинство!
Сюзанна, думал бледный усталый мужчина. Ах, Сюзанна…
Он уехал в командировку сразу после ее ухода. Руководство отправило его знакомиться с американскими атомными станциями и системами безопасности. Авария в Библисе вызвала большие волнения в Германии. Слухи о существовании в США более эффективных, чем в ФРГ, систем безопасности надо было либо подтвердить, либо опровергнуть — это и входило в задачу Марвина. Было бы вполне достаточно побывать на атомных станциях малых мощностей, на которых происходили стандартные аварии. Но Марвин решил пройти до конца. И оказался в штате Вашингтон, в атомной резервации Ханворд.
Ты права, Сюзанна, думал он. Правы все твои друзья. Но дела обстоят еще хуже, чем вы думаете. Как мы счастливы были когда-то, Сюзанна, ах, как счастливы…
«Nessun maggior dolore…» Строка Данте вспомнилась неожиданно. «Ничто не приносит большей боли, чем воспоминание о счастливых временах в минуты печали». Счастье ушло, думал Марвин, потеряно навсегда.
Он то и дело взглядывал на мужчину за рулем. Они были одеты примерно одинаково: вельветовые брюки, сапоги, кожаная куртка поверх хлопчатобумажной рубашки. Только Марвин еще сжимал в руках кинокамеру.
Фермеру Рэю Эвансу было тридцать семь лет, но выглядел он на все шестьдесят. На голове почти нет волос. Лицо изборождено глубокими морщинами. Бесцветные глаза. Сильно вспухшая щитовидная железа. Так выглядят многие живущие здесь.
На окраине атомного комплекса, на высоте нескольких метров Марвин увидел три установки для производства пестицидов, которые рассеивали над полями ядовитые облака. Это длилось целый день: с того момента, когда едва начинал брезжить утренний свет, и до вечерних сумерек.
Эванс все еще говорил о животных.
— Пару лет назад здесь стали рождаться монстры. Овцы со слишком маленькими, а то и с двумя головами. Без ног. Без хвостов. Прямо как в фильмах ужасов про Франкенштейна. Местный ветеринар, доктор Клейтон, все время говорил: дружище Рэй, ты неправильно кормишь животных, потому и приплод получается таким. Черт возьми, доктор! Уже тогда я знал, почему у моей скотины, да и у соседской, получается такой приплод. На самом деле, знали все. Это все излучение от башен, огромное излучение, оно губит животных, губит людей, заражает землю и воду, — он махнул рукой в сторону резервации. — Там находится термоядерный реактор, видели его, мистер?
— Да.
— Во время войны там делали плутоний для бомбы, сброшенной на Нагасаки. Вот как давно он находится в эксплуатации! Больше сорока лет. Вы думаете, с тех времен им был необходим плутоний для их чертовых боеголовок? Больше сорока лет идет излучение. Больше сорока лет продолжается это убийственное свинство. Все погибают, все: люди, животные, вода, земля… Здесь, напротив, в N-реакторе тоже производили плутоний. В начале года это прекратилось. Не могли обеспечить должную безопасность.
«Лендровер» прыгал по ухабам.
— Дефицит безопасности! — мрачно продолжал Эванс. — Пока реактор работал — дело было дрянь. Кому мешала резервация все эти годы? Да никому! Честные эксплуатационники, не так ли? Те, кому принадлежит резервация, те, кто зарабатывает себе на жизнь с ее помощью — они и их дети здесь не живут.
Сюзанна, думал Марвин, Сюзанна. Я верил, что этот способ получения энергии безопасен. Вероятность несчастного случая — один за десять тысяч лет, и это самое худшее. Всего один-единственный случай через десять тысяч лет! Два года назад полыхнул Чернобыль. Все сказали: халатность Востока, у нас это невозможно. Совершенно невозможно. И я говорил так же, и я тоже… И что?
— Да, — гнул свою линию мужчина с распухшей щитовидкой, — но что должно было случиться, прежде чем они вывезли его, этот N-реактор? Постоянные протесты граждан. Газеты «Time» и «Newsweek» подняли скандал. Они доказали, что за сорок лет этот чертов реактор выдал больше излучения, чем в Чернобыле. Можете себе представить, мистер Марвин? — Эванс снова кричал. — Целых сорок лет! Больше, чем Чернобыль! Что же это за проклятый Богом, дрянной мир, в котором вы можете совершать любые преступления, если у вас достаточно денег, или вы — большая шишка, или ваши друзья — большие начальники?.. Вы говорили, вы физик, мистер? Я смотрю, кинокамерой вы пользуетесь, как профессионал.
— Когда-то я снимал документальные фильмы, — ответил Марвин, — но я — физик, — добавил он еле слышно.
— Физик-атомщик? Что, такой, как эти? — Эванс кивнул в сторону Ханворда.
— Нет, из органов надзора.
— И в Германии еще ничего не произошло? Никаких аварий? Вам еще не приходилось отключать и вывозить реакторы?
— Было пару раз: небольшие поломки. Но у нас все под контролем благодаря системам безопасности.
Марвину приходилось буквально выдавливать каждое слово. Все это убивает меня, думал он. Сюзанна. Сюзанна. Нет в мире большей боли…
— Не говорите ерунды! — крикнул Эванс. — Нет никакой защиты. Нигде в целом мире. Ни у русских, ни у вас, ни у нас. И у вас жизнь опасна, мистер. И у вас совершаются те же самые преступления. Только вы не знаете.
Далеко, неожиданно далеко отсюда оказался вдруг Марвин в своих мыслях…
— Существует один-единственный способ предотвратить грозящий климатический шок: как можно интенсивнее использовать безопасную для окружающей среды атомную энергию!
Он, Маркус Марвин, говорил это в один из ноябрьских вечеров прошлого года, в загородном доме профессора Герхарда Ганца на балтийском острове Силт. Красивый старый особняк с белыми стенами и выкрашенными в голубой цвет подоконниками и дверями стоял в Кайтуме над мелководьем. Холодный осенний день быстро таял в морском тумане.
Тридцатишестилетний профессор Ганц, руководитель Физического общества Любека, пригласил Марвина на разговор, надеясь развеять атомную эйфорию. Однако надежда таяла с каждой минутой. Физик-атомщик доктор Маркус Марвин, член органа надзора в Тессинском министерстве по вопросам экологии не желал отказываться от своих убеждений. Ганц грустно констатировал: вот еще один из многих, с кем он напрасно говорил, с кем сражался всю свою жизнь. И все-таки он продолжал настаивать:
— Нет! — горячо произнес он. — Нет, нет и нет! Взгляните на проблему глобально, и вам станет ясно, насколько неверен этот путь. В современном мире доля атомной энергии составляет пять процентов. Жалкие, смехотворные пять процентов.
Марвин волновался не меньше.
— Тогда надо строить как можно больше атомных электростанций! — вскричал он.
Ганцу, большому и сильному, сегодня нездоровилось. Его мучила изжога. И раздражал этот мужчина — все говорили о его больших связях, об его уме, осмотрительности, интеллекте, а он не лучше прочих идиотов! Ганц едва не вспылил, но усилием воли взял себя в руки.
— Больше атомных электростанций? — переспросил он. — Сколько, доктор Марвин? Как много? Чтобы достичь существенного результата, необходимо, чтобы на протяжении доброго десятка лет каждый день где-то в мире вводили в эксплуатацию новую атомную станцию, равную той, что в Библисе.
В большой комнате, где они разговаривали, было тепло. Вдоль стен стояли книжные полки, горели поленья в камине. Над камином висела литография: мужчина в ночной рубахе, прислонившись к дереву, вбивал себе в лоб молотком огромный гвоздь. Пауль А.Вебер.
— Даже если не принимать во внимание, что ни один госбюджет в мире и ни один частный инвестор не смогут ежедневно вводить в эксплуатацию по атомной станции, — раздался глубокий женский голос, — где, скажите, пожалуйста, их будут строить?
Это заговорила ассистентка Ганца, доктор Валери Рот, — невысокая изящная шатенка с карими глазами.
— Где, доктор Марвин? Перед ведомством генерального канцлера? На Брамзее? В Оггерсхайме? Послушайте, у нас в институте собраны данные из США и европейских государств, в которых как дважды два доказывается: каждая марка, инвестированная в энергоемкие технологии, помогает снизить образование двуокиси углерода всемеро — по сравнению с такими же инвестициями в атомную энергетику. Если не сократить выбросы двуокиси углерода, через 40–60 лет это может привести к катастрофе. И тогда половине ныне живущих людей предстоит пережить настоящий конец света, понимаете?
— В мире нет ни одной разработки, — подхватил Ганц, — благодаря которой при распространении атомной энергии сокращаются выбросы двуокиси углерода. Более того, при увеличении выработки атомной энергии в 12 раз количество этих выбросов к середине XXI века вырастет примерно на 43 миллиарда тонн — больше чем в два раза.
— Нам грозит климатическая катастрофа, — продолжила Валери Рот, — нам грозит ядерная катастрофа. И нет ничего безответственнее, чем повышать этот риск. Уже сегодня Комиссия по урегулированию ядерных вопросов оценила вероятность разрушения реактора в 2000 году — только для США! — в 45 процентов.
— Тогда почему, — огорченно спросил Марвин, — участники последней конференции по оценке мирового климата также требовали прекратить выбросы двуокиси углерода в промышленных странах при помощи атомной энергетики?
Ганц отхлебнул глоток чая, руки его дрожали. Боль из желудка переместилась выше и усилилась. Со сколькими неверящими ему приходилось говорить — и они соглашались с ним, и обещали никогда впредь не участвовать в разрушении мира. Может быть, и этот мужчина, в конце концов, послушает его? Многие изменили свои взгляды — почему бы этому не произойти и сейчас?
Боль засела в груди. Ганц с трудом заговорил:
— Уже были выступления сторонников атомных станции в Торонто. Однако в их документе четко написано: «Если возникает необходимость привлечения в мирных целях атомной энергии, в первую очередь должна быть абсолютная уверенность в том, что будут исключены все связанные с этим опасности, — а именно: нерешенная проблема распространения ядерного вооружения и нерешенная проблема возможных аварий». Так написано в документе, доктор Марвин, и я участвовал в его разработке. И я говорю вам: вы никогда не можете ждать от атомной энергии решения всех проблем, но в любой момент — страшную катастрофу…
«…В любой момент — страшную катастрофу»… Эти слова вновь прозвучали в ушах Марвина, когда джип Эванса, подпрыгнув на ухабе, вернул его в действительность.
— …такие же преступления есть и у вас. Просто вы не знаете.
— А вы? — в своем разочаровании Марвин стал агрессивным. — Откуда вам это известно? Что вы вообще знаете о Германии? Многие из присутствующих даже понятия не имеют, где она находится.
Эванс озлобленно огрызнулся:
— Что до меня, так я кое-что знаю о вашей стране, мистер Марвин. Я там был.
— Вы были в Германии?
— Я же говорю.
— Когда?
— Двенадцать лет назад. В 76-м. Сначала во Франкфурте, потом в Мюнхене и в Гамбурге. Четыре месяца, мистер Марвин, — Эванс помолчал, потом вновь вернулся к волнующей его теме. — У вас совершаются те же самые преступления, поверьте мне. Наши репортеры в свое время думали, что с их помощью разразится скандал, какого еще не было. И они это устроили. И что? Господа в Вашингтоне были взволнованы несколько дней. Вывезли реактор: вот, пожалуйста, мы делаем все. И люди, живущие не так близко к станции, уже обо всем забыли! Говорю вам, мистер, великие и богатые, это отродье убийц, все они в течение тысячелетий научились вести себя так, что люди быстро все забывают. Какая глупость! — вскричал он и иссохшей рукой ударил себя по лбу. — Мы глупы! Нас по-глупому воспитывают, мы по-глупому живем всю жизнь. Они знают, что делают. Умеют дрессировать нас. Знают нашу жизнь. Знаете, как выглядит наша жизнь, мистер? Жрем, трахаемся, смотрим телевизор. Так же и во Франции, и в России, и в Англии. Помните, как было с большим несчастьем в Виндскале? Правительство молчало двадцать пять лет, прежде чем заговорило об этом открыто.
Эванс кричал в таком запале, что даже остановил машину посреди пастбища. Закашлявшись от волнения, он продолжал:
— Дети, родившиеся в сороковых-пятидесятых годах, как мой племянник Том, только с молоком матери получили больше радиоактивности, чем бедные черви из штата Невада, где проходили ядерные испытания. Чудовищное преступление! А что сделало правительство? И теперешнее, и то, что было до него? Все проклятые Богом правительства, начиная с 1945 года. А ни хрена они не сделали, все вместе. Ничего, ничего, ничего… За сорок лет — абсолютно ничего. Потом, правда, вывезли реактор, и только потому, что один раз — всего один раз! — поднялся слишком сильный скандал в прессе и на телевидении. Это был плохой год для администрации Рейгана. Год, когда ребята с телевидения стали слишком смелыми. Здесь, и в долине реки Саванна в Каролине, и в Роки Флетс недалеко от Денвера в Колорадо. Там было то же самое, что и у нас. И там тоже отключили реакторы. Вам надо съездить туда, мистер. Непременно надо.
Марвин дважды пытался его перебить, наконец, это удалось:
— Я уже был там, мистер Эванс. И на Саванне, и в Роки Флетс.
— И все видели?
— Да. Все видел.
— И знаете, как себя ведут политики?
— Да, мистер Эванс.
— Они наложили в штаны! — закричал фермер. — Они воют и причитают: если мы отключим еще несколько реакторов, то больше не сможем создавать ядерное оружие, чтобы защититься от русских. А знаете, что до сих пор во всех Соединенных Штатах нет ни одного могильника для ядерных отходов? Ни одного, в бога душу, могильника! А в Германии-то хоть один есть?
— Нет, — тихо ответил Марвин.
— Что? Говорите громче, дружище, я плохо слышу. Один? Хотя бы один?
— Нет, — заорал Марвин, теряя самообладание. — У нас — нет! Ни од-но-го!
— С чем вас и поздравляю, мистер Марвин. И все — под абсолютным контролем благодаря системам безопасности.
Эванс повернул руль и вывел машину на дорогу.
И опять их путь лежал мимо больных животных — с изуродованными частями тела, без копыт. Попадались и здоровые — или они только выглядели здоровыми? Маркус, ощущая озноб во всем теле, думал: выглядят здоровыми, но на самом деле смертельно больны. Боже правый! И я в этом участвую. Уже много лет. И считаю профессора Ганца и Сюзанну бессовестными подстрекателями…
— Условия безопасности, — повторил Эванс. — Они самые строгие, говорите вы. И ни одного могильника. Почему ваши системы должны быть лучше наших, мистер? Почему? Ведь у нас они вообще были первыми. У наших людей больше опыта. Посмотрите, что за прекрасную безопасность вы нам дали с таким большим опытом. Оглянитесь вокруг!
— Я это и делаю, — ответил Марвин.
— Что вы делаете, мистер?
— Оглядываюсь вокруг, мистер Эванс. Вот уже несколько недель. По всей стране. Снимаю. Беседую с людьми, — такими же, как вы. С врачами, военными, политиками. С ответственными за здоровье нации. По ночам печатаю отчет.
— Для ваших властей?
— Да, — дрожа от ярости, проговорил Марвин. — Для моих властей.
— Они будут рады, мистер Марвин.
— Они и должны радоваться, мистер Эванс.
— Знаете, что они сделают, мистер Марвин? Они вас застрелят.
— Знаю, мистер Эванс.
— Вам надо подумать о том, чтобы больше не служить ассенизатором в вашей прекрасной Германии. Это вы сделаете, мистер Марвин.
— Да, мистер Эванс. Есть еще и другие, их много. Они тоже будут говорить, тоже напишут отчеты. Всех сразу убить невозможно, мистер Эванс. Невозможно сжечь сразу все отчеты. Нельзя сразу всем нам заткнуть глотку.
— Нет? Нельзя? — Эванс криво ухмыльнулся. — Посмотрите на нашу страну, мистер. Можно уничтожить всех. Можно сжечь все наши отчеты. Это уже было, и есть, и будет всегда. Долгое время я спрашивал себя: какой в этом смысл: мы создаем атомное оружие, чтобы защититься от русских, — и при этом сами себя травим? Похоже, что никакого смысла, верно?
— Да.
— Похоже на то. Но до меня дошло: в этом есть смысл! Чертовски хороший барыш. Барыш! Навар! Навар для тех, кто этим занимается. Ведь на этом можно заработать миллиарды! Это ли не смысл, верно? Это ли не чертовски хороший смысл, мистер Марвин?
Его вопрос остался без ответа.
Мысли Марвина были далеко-далеко… Дом на береговой полосе. Туман. Холод на улице. Огонь в камине. Разговор с профессором Ганцем и доктором Рот. Литография мужчины, вбивающего гвоздь себе в лоб. Маркус Марвин снова вернулся в ноябрьский вечер 1987 года.
— Атомная энергия смертельно опасна, — сказал Ганц. Он на мгновение крепко прижал ладонь к груди — боль стала невыносимой. Дальше, сказал он себе, дальше! — Вы упомянули конференцию в Торонто, доктор Марвин. Вы знакомы с заключительным документом и его первым предложением, не так ли?
Он процитировал:
— Человечество проводит с атмосферой эксперимент, который можно сравнить с атомной войной…
— Послушайте, профессор, — нетерпеливо начал Марвин, но Ганц прервал его:
— Дайте мне закончить.
«Мне становится трудно дышать, — подумал он. — Что это? Что со мной происходит?»
— Человечество, — продолжал он, — при помощи им самим созданных и давно вышедших из-под контроля газов и газообразных отходов фактически превратило атмосферу в химико-климатологическую бомбу.
— Ну, я считаю это преувеличением…
— Никоим образом, доктор Марвин. Напротив, это преуменьшение. Так как замедленное действие «взрывателя» бомбы составляет всего-навсего несколько десятилетий. Мы, защитники окружающей среды, с тревогой ждали момента, когда это начнется… С неутешительной достоверностью можно сказать: в последующие 30–40 лет миру грозит глобальное повышение температуры в среднем на 1,5–1,6 градуса. Не качайте головой! Если в самое ближайшее время не будут предприняты срочные меры то уже в первой половине грядущего столетия — а до его начала осталось всего 12 лет! — температуры в тропических широтах повысятся на два градуса, в средних — от двух до пяти градусов, а в полярных широтах — на восемь-десять градусов! И вы знаете это.
На улице Уве-Джонс-Лорнсен-Вэй, несмотря на холод и туман, играли дети. Звонкие голоса проникали в комнату:
Герхард Ганц почувствовал, что его бросило в пот. Капельки пота покатились от корней волос по лбу и шее. Он быстро вытер лицо носовым платком. «Даже если тебе будет намного хуже, ты должен говорить. Тысячи раз ты говорил напрасно. Может быть, это как раз единственный случай из тысячи, когда твои речи не тщетны. Ради одного этого случая ты жил».
— Причины повышения температуры идентифицированы, — сказал он. — Прежде всего, это высвобождение двуокиси углерода при сжигании таких ископаемых, как уголь, нефть и газ.
— И все — только ради того, чтобы как-то восполнить неоправданно высокое потребление энергии, — добавила Валери Рот.
— Но не только, — продолжал Ганц. — Кроме того, в атмосфере увеличивается концентрация фторхлористого водорода. Это те самые вещества, которые ежесекундно выпускаются из миллионов холодильников, миллионов газовых баллончиков, автомобильных радиаторов, кондиционеров.
— Зачем вы мне об этом говорите? Что я-то могу сделать?
Марвин уже злился, что согласился прийти к Ганцу. Фанатики, чертовы гринписовцы!
— Сейчас объясню, зачем мы вам это говорим, — успокаивающе произнес профессор. «Валери слишком серьезно смотрит на меня, — подумал он. — Я очень жалко выгляжу? Действительно, мне очень худо. Боль пошла в левую руку. Ну и что? Продолжай! Я должен сказать этому парню все. Он — один из немногих, у кого хватает ума. Я должен перетащить его на нашу сторону. Ему нельзя оставаться с теми, кто разрушает мир. Он не имеет права делать это. Я чувствую, — нет, я знаю, он перейдет на нашу сторону».
— Парниковый эффект усиливается еще и из-за стремительной и абсолютно бессовестной вырубки влажных тропических лесов — тут вы не можете мне возразить.
— Я действительно не понимаю, зачем вы все это мне говорите, — снова прервал его Марвин. — Что я могу сделать?
— Сейчас объясним, — сказала Валери Рот. — Вы знаете, что при сжигании ископаемых в атмосфере образуется почти 21 миллиард тонн углекислого газа. Вырубка лесов увеличивает это количество на 20 процентов. Пожары, фторхлористый водород, метан из трех миллиардов желудков крупного рогатого скота, — все это вместе взятое играет роль стеклянной крыши над Землей. Тепловой обмен Земли нарушен, поскольку блокировано тепловое излучение в космос.
Марвину все это порядком надоело.
— Вы решили прочитать мне дополнительные лекции по естествознанию, доктор?
— Конечно, нет, — ответила Валери.
— Что же тогда?
— Мы хотим, чтобы вы присоединились к нашему движению, — ответил профессор Ганц, чувствуя, как боль из левого предплечья перетекает в кисть, в пальцы. — Чтобы вы сотрудничали с нами. Чтобы вместе с нами попытались воспрепятствовать самому плохому.
«Это уже отвратительно», — подумал Марвин.
…Это уже отвратительно, подумал я тогда, вспоминал Марвин, сидя в «лендровере» рядом с фермером Эвансом. И что? И что? Теперь я оказался в первом круге ада. О, проклятие! Проклятие! Проклятие!
Они выбрались на дорогу и поехали в направлении маленького городка Меса. Спустя некоторое время Марвин возмущенно и гневно заговорил о себе, о том, как он вел себя всего несколько месяцев назад:
— Я уже был здесь, мистер Эванс. Не именно здесь, на это не хватило времени. Но в Рихланде я был. И разговаривал со многими.
— И что?
— Мне сказали, что в районе Три Сити проживают около 150 тысяч человек, как в непосредственной близости от атомной станции, так и чуть дальше. Все были убеждены, что надо делать что-то хорошее и нужное. Никто не сомневался. Но смотрите: все знают, что в Рихланде перед супермаркетом стоит огромный щит, на котором написано: «Атомная еда». И самый большой кегельбан называется «Атомные линии». А какая эмблема на футболках команды высшей школы? На их футболках атомный гриб, мистер Эванс. И они называют себя «рихландскими бомбардирами». Вот они, ваши обыватели, не так ли? Ваши маленькие люди, которые абсолютно беспомощны?
— Идиоты! Идиоты, скажу я вам. Глупеют все больше и больше.
— Дайте мне договорить, мистер Эванс. В Рихланде есть большая химчистка — «Атомная химчистка». Вы видели ее рекламу на плакатах и щитах? Я видел. И даже сфотографировал ее. Реклама такая: «С помощью детонации мы выбьем грязь из вашего белья — самой горячей водой города!»
— Проклятие! Говорю: идиоты, — Эванс прибавил газу. Руки его крепко держали руль. Им не встретилось ни одной машины, ни одного человека. — Идиоты, мистер Марвин. Только так может существовать этот безотрадный мир. Идиоты! Возьмите Джоя Вебба. Возглавляет Общество гражданской инициативы. Оно называется «Семья Ханворд». Вам надо познакомиться с этим идиотом, пойти к нему и поговорить с этим парнем. У него на столе лежит раскрытая Библия, и прежде чем вы что-то скажете ему, он кое-что скажет вам.
— И что именно?
— А вот что: производство плутония никому не вредит. Он необходим всем, — скажет этот придурок. Он скажет, что в настоящее время против Ханворда развернута злобная кампания. И если вы спросите, кто ее проводит, он ответит: ее проводит сенатор Брок Адамс, так называемые экологические группировки, телевидение и газеты, которые хотят погубить нас. Вот что скажет вам в лицо придурок-убийца. Этот Джой Вебб — единственный, кто утверждает, что в Ханворде не было ни одной аварии. Он скажет: нет ни одного доказательства, что йод-131 вызывает раковые заболевания. И вывоз N-реактора — трагедия, говорит этот сукин сын.
Они въехали в Месу, на улицу Майн. Автозаправки, кинотеатры, банки, магазины, несколько высоких зданий. Дорожное движение слабое.
Люди, думал Марвин. Люди, живущие здесь. Все выглядят подавленными. Очень озабочены. Никто не смеется. Даже дети серьезны. Лишь немногие из них играют, но и играя, они невеселы. Многие просто собираются в кружки, стоят или сидят. Как скотина на пастбище. Все очень печально, Марвин, какая великая печаль!
— Так, как этот Джой, думают очень многие, — закашлявшись, сказал Рэй. — Даже и сейчас. Не здесь, конечно. Но в Рихланде, Кенневике, Паско. Они, конечно, правы, и с атомной едой, и с атомной химчисткой, и со всем прочим, мистер Марвин. Луженая глотка и пустота в голове. Эти парни настолько глупы, что не понимают: закрой фабрику смерти, и больше не умрет ни один человек. Но здесь, в Месе, — здесь совсем другое дело, мистер. Здесь животный страх с тех пор, как вывезли N-реактор. Все больше и больше семей уезжают. Здесь полно пустых домов и квартир.
Он снова засмеялся — смех звучал безнадежно.
— И еще один страх мучает людей, живущих здесь.
— Какой страх?
— Страх потерять работу в атомной промышленности. Этого боятся и в Рихланде, и в Кенневике, и в Паско. Во всем районе Три-Сити. Страх, страх, страх, страх. Страх перед жизнью. Страх перед смертью.
Он остановил «лендровер» на обочине, напевая надтреснутым голосом старую песенку: «Я устал от жизни, и я боюсь смерти, но река старого человека продолжает катиться по миру…»
— Пойдемте, мистер Марвин, — сказал Эванс, выходя из «лендровера», — и направился в кафе «Воспоминания о звездной пыли».
Аптека-закусочная, как в сотнях американских фильмов: длинная стойка, за которой на высоких табуретах сидят посетители. Разноцветные ниши с цветными стульями и столами из пластика. Рядом — лоток с безделушками, аптечный киоск и мини-магазинчик. Здесь можно купить куклу или игрушечный автомат, пачку презервативов с запахом ежевики или апельсина, удилища, записную книжку, семена герани или электрическую дрель.
За стойкой сидели служащие местных фирм, рабочие с ближайшей стройки и три девушки из высшей школы, которые шутили и дурачились, — все остальные были серьезны и разговаривали приглушенными голосами. И у большинства, отметил Марвин, вспухшие щитовидные железы.
К входу, навстречу им спешил племянник Рэя Эванса, Том. Они поздоровались, и Марвин подумал, что Том был единственным… да, единственным человеком, который, мягко говоря, выделялся на общем фоне. Скорченный и неуклюжий Том, которому принадлежало кафе, попросил тишины. Стало тихо, когда он представил «джентльмена из Германии, которого командировали сюда посмотреть, как мы живем». Он работает в сфере атомной энергетики, объяснил Том, и должен сделать репортаж для своего начальства, а может быть, и для американских властей обо всем, что здесь происходит, и тогда жизнь здесь когда-нибудь изменится к лучшему. А может быть, кто-то не желает, чтобы мистер Марвин фотографировал?
Таких не оказалось. Люди одобрительно кивали иностранцу, несколько человек засмеялись коротко и дружелюбно, и красотка за стойкой, которой молодые люди говорили, что она похожа на Мерилин Монро, быстро подкрасила губы.
— Что будете пить? — спросил Том.
— Наверное, колу.
— Корабелла, три колы.
Пока «Мерилин» за стойкой наливала бокалы, люди тихо переговаривались. И Марвин вновь ощутил большую печаль, ту робкую боязнь плохой жизни, ту безрадостную безнадежность, которая словно покрывала всех грязным налетом. И даже маленькая собачка на древнем плетеном стуле под огромным плакатом, призывающим не давать СПИДу ни единого шанса, озабоченно смотрела на Марвина тусклыми глазками-пуговицами. Ее спутанная шерсть во многих местах вылезла совсем, так, что была видна голая кожа. Крохотная собачка на фоне огромного расстояния между плетеным стулом и дверью в клозет.
С одной стороны у двери стоял музыкальный автомат, с другой симметрично ему висела большая доска. К ней похромал Том, за ним пошли Марвин и Рэй, на ходу посоветовавший непременно сфотографировать увиденное. Странно дребезжащим голосом племянник сообщил, что он сам написал эту доску, и все до последнего слова на ней — чистая правда.
Красными буквами на самом верху было выведено:
СЕМЬИ, ЖИВУЩИЕ В МИЛЕ ОТ СМЕРТИ.
Внизу значились двадцать девять фамилий.
— Сфотографируйте это, мистер Марвин! — сказал Том. — Сделайте несколько снимков. Снимите их все.
В большом зале стало тихо. Марвин фотографировал, и все смотрели на него. Джентльмен из Германии действительно интересовался этой историей. Кто знает, может, он — большая шишка, и здесь и вправду что-то изменится? Это проклятое желание, которое все никак не оставляет тебя…
Марвин фотографировал.
Ливзеи — мать и дочь. Рак щитовидной железы.
Хэммонды — Мэри и Боб. Рак грудной железы, рак легких.
Форресты. Сын — хлористая угревая сыпь, мать — рак грудной железы.
Ли — Майк и Хелен. Рак. Обоих уже нет.
Холмы. Мать — саркома.
И так дальше, до конца, все двадцать девять имен. Последним значилось: Том Эванс.
Том объяснил:
— Я родился здесь 25 марта 1947 года. Со скрюченными ногами и пальцами, — он протянул руку. — А пальцы и ногти ног срослись. Пришлось сделать много операций, теперь ношу специальную обувь. Импотент. Жена сбежала от меня после первой брачной ночи. Здесь все это знают. Я могу говорить спокойно. То же, что и у меня, здесь у многих. Кафе, конечно, золотая жила. Но мне плевать на это! Меня от всего тошнит. Я хочу только одного!
— Брось, Том, перестань, — сказал один посетитель.
— Не перестану.
— Дружище, это уже невозможно слушать, — подхватил второй.
— Пошел вон, если не хочет слушать это, Фред.
— Ты действительно свихнешься от этого, Том, — сказала женщина. Марвин почему-то подумал, что она, наверное, владелица маленького хозяйственного магазина по соседству. — Нам-то все равно, мы тебя знаем. Но люди…
— Что? Что — люди?
— Люди поговаривают, что ты склочник и жалобщик. И это еще самое безобидное, что можно услышать. Говорят еще, что ты сумасшедший, что радиация повлияла на твой рассудок. Они не хотят тебя слушать. Кончай это, Том. Да еще перед джентльменом из Германии…
— Вот именно — перед джентльменом из Германии, — упрямо ответил Том. — Именно он должен все услышать и сфотографировать меня. Давайте, щелкайте, сэр. А люди пусть заткнутся.
— Чего вы добиваетесь? — спросил Марвин.
— Справедливости, — ответил кривой, весь сросшийся Том, и несколько посетителей рассмеялись злым смехом, и маленькая собачка тоненько взвизгнула, словно хотела сказать: он жаждет справедливости, святая наивность!
— Да, справедливости, — повторил Том.
Посетители кивали головами и продолжали есть холодную курицу или стейк с картофелем фри и большим количеством кетчупа. Они считали Тома взбалмошным и вздорным, с «пунктиком» справедливости. Но он и сам это признавал.
— Ну, хорошо. Я сумасшедший. О’кей, народ, я глуп, как пробка, многие так считают, особенно, этот чертов Джой Вебб, этот сукин сын! Он говорит: «Том Эванс, этот чокнутый! У него рак щитовидной железы, он говорит — из-за Ханворда, а врачи говорят, что у него генетическая предрасположенность, и я это знаю. А еще он коммунистический подстрекатель, этот Том Эванс». Вот что болтает этот чертов Джой Вебб. Неужто я так смешон, народ? Вы понимаете, что это подлая ложь? Или не так?
Бормотание с заверениями в личных симпатиях и просьбами прекратить опостылевшую всем тему.
— Ты не смешон, Том, — сказал толстяк огромной щитовидной железой, — но эта твоя справедливость до чертиков всем надоела. Не обижайся, парень.
С одной стороны раздались одобрительные возгласы. Другие их не поддержали. Вспыхнул спор.
— Ты хочешь справедливости, — сказал рябой молодой мужчина. — Денег. Компенсации за твою болезнь. Ты никогда ее не получишь, пойми, наконец, дружище!
— Почему он ее никогда не получит? — спросил Марвин. Он много фотографировал и отвлекся.
— Да потому, что тогда придется выплачивать ее тысячам людей по всей стране, — вмешался мужчина в синем костюме и в белой рубашке с синим галстуком, похожий на директора филиала банка. — Поэтому власти, врачи и органы социальной защиты сваливают все на генетические аномалии. Это их любимое слово — «генетические». Том Эванс и люди, живущие в миле от смерти, и все, кто болен, в том числе и я, не имеют никаких шансов. Никаких, черт побери, шансов, сэр! Ни один человек!
— Потому что, — добавил мужчина, лицо которого было обезображено сыпью, а глаза возбужденно горели, — теперь это так называется. Все болезни, от которых мы страдаем, видите ли, обусловлены генетически. Вот, например, рак щитовидной железы возникает от естественной нехватки йода в организме. Что, это действительно так, мистер?
— Да, — ответил Марвин и сфотографировал мужчину с сыпью. Он чувствовал себя последним подлецом. Он вспомнил Сюзанну и свой разговор с профессором Ганцем и доктором Рот и сказал:
— Но если вы все-таки сможете доказать в суде, что ваши заболевания не обусловлены генетически, что вы заболели из-за воздействия на организм радиации… Я думаю, что справедливость везде одна, разных не бывает! Не могут же все люди быть свиньями.
— Во всяком случае, еще ни один из нас не добивался этого, — сказал мужчина в синем костюме. — А пытались многие, можете мне поверить.
— Здесь, в Рихланде, — сказала Корабелла за стойкой. Она откинула со лба светлые волосы, выставила грудь вперед и явно чувствовала себя «гвоздем программы». — Здесь есть научный центр и компьютер. Однажды я была там. На компьютере написано: «Ваша персональная доза».
Марвин сфотографировал ее, и она повернулась к нему и засмеялась, как Мерилин, и когда говорила, подражала ее голосу. Никогда не угадаешь, сколько таких «звезд» нашли в публичных домах и разместили на страницах журналов.
— Ну, я представилась, мистер Марвин, и компьютер спрашивает: «Где вы живете?» Я впечатываю: «Меса, штат Вашингтон». На экране появляется зеленая надпись: «Радиация от земли — двадцать шесть миллирэм в год».
Марвин подумал: миллирэм здесь — такое же привычное слово, как пепси. Его знает каждый.
— От жилого здания — семь миллирэм в год. Потом компьютер спрашивает о рентгеновских обследованиях — сколько мне уже сделано? Как часто я смотрю телевизор? Как часто я летала на самолетах? Что я ем и пью? И я смело впечатываю всю информацию, и все новые числа возникают на экране, и все по-идиотски, просто по-идиотски низкие. В конце сеанса компьютер спрашивает: «Далеко ли вы проживаете от ближайшей атомной станции?» — Корабелла безотрывно смотрела на Марвина сияющими глазами и говорила. — Я думаю, должен же быть прикол, — и печатаю: «Прямо возле ограды. В самом аду». Просто так, дурачилась.
— И что же? — спросил Марвин.
— Компьютер насчитал больше на целых три миллирэма, мистер Марвин, и это в самом аду.
На рассказ Корабеллы отреагировали все. Даже маленькая собачка снова взвизгнула.
— Таким образом, моя личная доза составляет 2168,15 миллирэм в год, — сказала Корабелла и посмотрела на записку, прикрепленную кнопками к внутренней стороне стойки. — У нас здесь есть два рентгенолога. У них на приеме я тоже была. Один определил на несколько миллирэм меньше, а другой — на несколько сот больше. Все заложено генетически, мистер Марвин. И у меня тоже.
— А что у вас?
— Лейкемия, — сказала Корабелла. — Нахожусь под постоянным медицинским наблюдением. Сейчас стало немного лучше. Так что доктор сказал, я могу прожить еще лет десять.
Мне хватило бы в Голливуде и десяти лет, думала она. Больше не было и у самой Мерилин.
— Нетипично, — сказала она.
— Что нетипично?
Корабелла энергичными движениями заправила в узкую черную юбку шелковую блузку. Грудь ее действительно была великолепна.
— То, что у меня лейкемия. Она чаще бывает у мужчин. В Теннесси проходили крупномасштабные исследования — по поводу генетических дефектов, конечно, а не вреда, наносимого радиацией. Тогда и было установлено, что у мужчин чаще встречается лейкемия и рак головного мозга. У женщин — рак молочной железы. Я, как говорится, нетипичная.
Она одарила Марвина яркой улыбкой, и он гневно ответил:
— Почему вы делаете вид, что вас все устраивает? Почему не протестуете?
— Протестовали уже тысячу раз, — проворчал какой-то рабочий.
— Но для нас же было лучше прекратить это, — сказал Рэй Эванс. — И снова повторю всем, и тебе, Том, тоже. Уймитесь! Понимаете, мистер Марвин, многие из нас задолжали банку. Это нормально для Америки. И если кто-то начнет кампанию протеста против атомной станции и его поддержат, то он тут же потеряет работу и не сможет оплатить свои долги. Если он начнет доказывать, что болен, — потеряет зарплату, и банк расторгнет с ним кредитный договор. Я фермер, но и я должен в банке. Если я что-нибудь скажу о болезни — тут же останусь без кредитов. Кроме того, вы же видели, что растет на нашей земле: кукуруза, картофель, овощи, виноград. А будет ли кто-то покупать нашу продукцию, если все вокруг заговорят, что мы поставляем ее из зараженной местности, что у меня говядина заражена радиацией?
Профессор Ганц, подумал Марвин. Тот вечер у него. Что он еще говорил? Что потом еще произошло?
— Озоновая дыра, — сказал профессор Герхард Ганц. — Уже слишком многое разрушено, доктор Марвин. Можно сказать, что сейчас без одной минуты двенадцать. Только сообща мы можем если не предотвратить катастрофу, то хотя бы сделать ее не столь глобальной.
На некоторое время ему показалось, что боль ушла и он прекрасно себя чувствует.
— Как вы знаете, Земля окружена озоновым слоем толщиной от пяти до пятидесяти километров. Он защищает Землю от опасного ультрафиолетового излучения из космоса. Но ежегодно в сентябре и октябре, когда в Южном полушарии весна, над Антарктидой этот слой истончается почти вполовину, а местами и больше — это так называемая озоновая дыра. В последние годы она становится все больше и по размерам уже почти равна Америке. Что несет с собой рост озоновой дыры? Рак кожи, например, новые, неизвестные науке заболевания, изменение многих природных процессов.
— Пожалуйста! — резко прервал его Марвин.
Он покачал головой и посмотрел через большое окно вниз, на береговую полосу. Медленно сгущались сумерки.
— Что вы сказали?
— Пожалуйста, дорогой профессор, не паникуйте! — разозлившись, почти выкрикнул Марвин. «Старый простофиля, — подумал он. — И эта Рот, придурковатая кукла. Была нужда приходить, чтобы все это выслушивать».
— Не паникуйте? — изумленно переспросила Валери.
— Да. Да, да, да! Озоновая дыра. Климатическая катастрофа. Сколько лет подряд только об этом и слышу. Газеты, радио, телевидение только этим и живут. Какую книгу ни открой, непременно наткнешься на рассуждения о том, что эта чертова промышленность убивает Землю, что все мы — безответственные преступники. Эта ложь стала излюбленной темой для бесед на приемах, встречах и вечеринках.
— Доктор Марвин… — изумленно начал Ганц, но тот не дал себя перебить.
— В офисах. В школах. В трамвае. Везде только и болтают об этом. Каждая грошовая бульварная газетенка ежедневно выдает сообщения на эту тему — одно ужаснее другого. Конгрессы сменяют друг друга. Герои-гринписовцы! Протест граждан! Граждане, которые ни о чем не имеют ни малейшего понятия, — протестуют, жалуются! Каждый политик считает своим долгом заявить перед телекамерой, что он и его партия прилагают все усилия для спасения мира, — как будто бы они и без этого ничего не делают.
— Что делают политики? — гневно вскричала Валери Рот. — Что, господин Марвин? Ничего! Абсолютно ничего.
— Это неправда! — крикнул Марвин в ответ.
— Правда в том, — не снижала тона Валери, — что обещают много, но не делают ничего! В бундестаг вносилось предложение о немедленном запрещении применения фторхлористого углеводорода. И было отклонено! Вот — дословно! — ответ канцлера: «Мы не имеем права ничего приказывать промышленникам. Они и так в полной мере осознают свою ответственность перед обществом». Это же признание в банкротстве! Расписка в полной зависимости правительства от промышленников!
Из сумерек и дождя, со стороны Хинденбургской плотины донесся жалобный гудок поезда.
— Наши политики — участники шоу! — выкрикивала Валери, окончательно потеряв голову. — Министр экологии плавает в Рейне, чтобы показать, что из реки можно выйти живым. Другой министр в Баварии делает глоток радиоактивного молока и заявляет: «На меня это не действует!» Министр финансов выпивает стакан воды из Балтийского моря, демонстрируя, что и это можно пережить.
— Валери, прекрати, пожалуйста, — вмешался Ганц. Но она не унималась.
— Мы живем в стране скандалов! Я очень разочарована в вас, доктор Марвин, очень. Вы считаете нормальным, что на атомную энергию у нас израсходовано шестьдесят миллиардов, а на поиски экологически безопасного вида энергии — в несколько раз меньше? Да? Вы считаете это нормальным?
— Послушайте, я…
— Миллиарды! Их готов выложить концерн «мерседес», который в союзе с BMW может стать самой крупной фирмой, производящей оружие. Десятки миллиардов для охотника девяностых. Только на техническое обслуживание реактора в Калкаре ежегодно уходят десятки миллионов!
Марвин яростно закричал:
— А что делается в Восточной Европе для защиты окружающей среды? Ничего! Вообще ничего! А они отравили воздух больше, чем все государства на Западе, вместе взятые!
— Пусть они сами говорят о своих ошибках и скандалах! — не сдавалась Рот. — А я говорю о наших. Во всем мире на вооружение ежегодно уходит миллиард долларов! Да через сорок-пятьдесят лет мир вообще перестанет существовать!
В это мгновение профессору Герхарду Ганцу показалось, что стальная рука вырвала у него из груди сердце. Шатаясь, он поднялся и тут же упал на пол.
— Герхард! — крикнула Валери Рот, бросаясь к неподвижному телу.
Она опустилась на колени, Марвин присел на корточки рядом. Вдвоем они попытались перевернуть Ганца на спину. Но тело его было так сведено судорогой, что попытка не удалась.
— Врача! — задохнувшись на мгновение, выкрикнул Марвин. — Вызовите скорее врача!
2
— Вот так это было, господин Гиллес, — сказал Маркус Марвин девять месяцев спустя, во второй половине дня 12 августа 1988 года.
В Силте стояла страшная жара, и невыносимо жарко было в большом зале красивого старого дома профессора Ганца в Кайтуме, стоящего высоко над прибрежной полосой. Марвин, как и тогда, в ноябре 1987 года, сел в то же самое кресло. Валери Рот в глухом платье-макси из легкого голубого муслина сидела на обитой льном софе, подтянув колени к подбородку. На Марвине были джинсы, тонкая рубашка и сандалии. Черные волосы, как всегда, слегка взлохмачены. В темных глазах светилась неизменная чуткая готовность вести партию, осуждать, вызывать волнение.
— Вот так это было, господин Гиллес, — повторил он, — в Америке и задолго до того — здесь, когда профессор Ганц перенес первый инфаркт.
Седоусый мужчина по имени Гиллес молча смотрел на него светло-серыми глазами. Ему было больше шестидесяти, он был крупный, сильный, держался прямо. Этого мужчину, пришедшего сюда около часа назад, и слушал Маркус Марвин.
— Сначала Герхарда отвезли в островную больницу, — сказала Валери Рот. — Шестнадцать дней интенсивной терапии. Затем самолетом его отправили в Гамбург. Там случился второй инфаркт. Врачи действительно сделали все возможное. Герхард жил еще четыре месяца. Едва ему стало лучше — третья атака. Она стоила ему жизни. Он умер шестого августа. Он всегда мечтал быть похороненным на Силте. Поэтому вы здесь, господин Гиллес. Вы давно знали Герхарда, не так ли? Вы были друзьями?
— Да, — ответил седоволосый мужчина с серьезными глазами. — Мы знакомы с войны. Но после 1945 года виделись лишь дважды. Я хотел во что бы то ни стало присутствовать на похоронах.
— Все уже позади, — сказал Марвин.
Над домом беспокойно кричали чайки.
— Да, — сказал Гиллес, — все уже позади.
Он говорил не спеша, глубоким, теплым голосом.
— Сейчас вы работаете с доктором Рот в физическом обществе, доктор Марвин?
— Да, — ответил Марвин. — Странно, правда?
— Странно? — переспросил Гиллес.
— Если осмыслить мой последний разговор с профессором Ганцем.
— Ах, — ответил едва знакомый мужчина, пришедший в этот дом, можно сказать, волей случая, — человек многогранен, не так ли? И, конечно, вас потрясло все, что вы пережили в Америке.
— Страшно потрясло, — подтвердил Марвин. — Я прилетел в Германию и доложил органу надзора в Висбадене все о Месе и чрезвычайных аварийных ситуациях в комплексе Саванна-Ривер в Южной Каролине, о том непредставимом в Роки Флетс под Денвером, где они тоже были вынуждены отключить реакторы, — вынуждены под давлением прессы, телевидения, общества гражданских инициатив и длительных забастовок. Я показал господам, командировавшим меня в Штаты для знакомства с американскими системами безопасности, мои снимки и дал им послушать магнитофонные кассеты с записями моих интервью. Они забрали у меня снимки и кассеты, но при этом были уверены, что у меня остались оригиналы. На всякий случай пригрозили мне судебными санкциями, если я предам огласке какие-либо лживые факты. И, ясное дело, вышвырнули меня вон.
Начав говорить, Марвин не мог остановиться.
Если бы я был моложе, я бы тоже был таким, подумал Филипп Гиллес.
— Я попытался договориться с несколькими популярными авторами — только попытался, — они хотели написать об этом, но издатели не хотят публиковать подобное, да это и понятно.
— Гм.
Гиллес сидел тихо, почти не двигался.
— Только «Время» не испугалось. Они отправили одного редактора туда и напечатали его сообщение. И никто не подал на «Время» в суд, никто! Но статья, конечно же, ни на йоту не изменила ничего ни здесь, ни в Штатах. Атомщики продолжают свой бизнес, и ни один депутат в бундестаге не счел нужным и достойным своих стараний поставить этот вопрос на обсуждение. И ни одного обывателя это не взволновало. Протестов не было, не было ничего вообще! Некоторое время я был безработным, обеспечить существование съемкой фильмов не смог. Теперь я в физическом обществе Любека. Дом в Висбадене продал, жить там стало невыносимо. Снимаю квартиру недалеко отсюда. Говорят, что Сюзанна в Южной Америке. Давно ничего о ней не знаю. Надеюсь, что у нее не слишком много трудностей. Она такая искренняя, импульсивная.
Три человека сидели в большой гостиной дома Герхарда Ганца. Время прилива давно прошло, вода ушла, и была видна черная полоса ила, и птицы на ней, склевывающие червей и рыбу, и гуляющие по асфальтированной дорожке радостные отпускники. Их смех далеко разносился в горячем воздухе.
Марвин провел рукой по волосам, поднялся и принялся ходить взад-вперед.
— Я лишь немногое рассказал вам о том, что пережил, побывав на атомных станциях, всего лишь малую толику. У нас в институте есть документы об ужасных злодеяниях, творящихся ежедневно. О влажных лесах. О бессмысленном перепроизводстве энергии. Я могу доказать, господин Гиллес, что этот мир к 2040 году превратится в кошмарный ад для всех живущих. А ведь я работаю в институте всего ничего. Я, можно сказать, ничего еще толком не знаю.
Он остановился перед Гиллесом:
— Итак?
— Что — «итак»?
— Вы напишете об этом?
Филипп Гиллес молчал.
— Господин Гиллес? — возвысила голос Валери Рот.
— Да?
— Вы хотите помочь нам?
— Нет, — последовал ответ.
Над домом взволнованно кричали чайки.
— Вы не хотите помочь нам? — выкрикнул Марвин.
— Нет.
— Но… но… этот мир можно считать безвозвратно потерянным, если ничего не произойдет, господин Гиллес. Вам это безразлично?
— Совершенно, — ответил седоволосый мужчина и подумал, что его приезд оказался большой ошибкой. Вполне хватило бы и венка, доставленного от его имени Европейской организацией по доставке цветов. Какую заботу о своем друге Герхарде он проявил, приехав на похороны? Герхард об этом ничего не знает. Он вообще ничего не знает. Ему хорошо.
— Что половину ныне живущих людей… — Марвин подтянул джинсы повыше, — всех ныне живущих людей ожидает ужасная гибель — вам это абсолютно безразлично? Даже это?
— Даже это. Безразлично. Совершенно, — был ответ. — Надо все же позвонить на аэродром.
Гиллес поднялся и пошел к телефону, пошел мимо камина и литографии Вебера, на которой мужчина забивал гвоздь в собственный лоб.
Маркус Марвин преградил ему путь.
— У вас что, вообще нет совести?
— Да уймитесь вы со своей совестью! — сказал Филипп Гиллес.
Шесть часов назад он прилетел в Силт из Гамбурга самолетом фирмы «Твин Оттер». В салоне было девятнадцать посадочных мест. Он летел не по расписанию. Все самолеты сейчас летают не по расписанию, сказали ему. Гиллес своевременно зарезервировал один билет с открытой датой возвращения. В маленьком чемодане лежало чистое белье и черный галстук. Перед аэропортом выстроились машины такси. Он сел в первую попавшуюся машину на заднее сиденье, назвал адрес: «Бенен-Дикен-Хоф, пожалуйста».
— Придется немного подождать, — ответил пожилой таксист.
— Почему?
— Везде пробки. Сами посмотрите.
Филипп Гиллес смотрел. Количество машин, снующих по острову, внушало опасения. Они с трудом продвигались вперед даже по широкой Кайтумер-Ландштрассе. Сотни машин двигались с запада на восток и с востока на запад. Вересковая степь цвела, крохотные кустики светились на солнце красно-фиолетовым цветом.
— Все думают, что в сезон мы делаем большие деньги, — говорил таксист. — Большие деньги! Меньше половины от того, что зарабатываем зимой. При этом — большое количество заказов. Передают так часто, что я уже давно отключил эту штуку, — он указал подбородком на переговорное устройство. — Бессмысленно. Не могу проехать из-за пробок. Очень нервничаю. Сегодня работаю последний день. Выйду снова, когда все успокоится. Нет, вы только посмотрите, что за придурок!
«Придурком» оказался парень в черной коже и защитном шлеме на черной «хонде», промчавшийся на бешеной скорости в узком промежутке между двумя колоннами машин, направлявшихся на восток к мелководью.
Проводив «придурка» взглядом, Филипп Гиллес посмотрел направо, — слева сплошной стеной стояли автомобили. Старинные дома — белые стены, черные балки, — стояли в сплошных цветах: золотисто-желтая арника, коричневые улексы, светло-лиловые полевые колокольчики, голубые горечавки и красный, как кровь, ятрышник. Черные валуны, принесенные сюда ледником, он помнил с зимы. Они с женой приезжали сюда пять или шесть раз на Рождество и всегда останавливались в гостинице Бенен-Дикен-Хоф. Поэтому он снова забронировал номер именно там. Ему повезло — прежний постоялец наступил на медузу, нога воспалилась, и ему пришлось уехать раньше. Потому-то в самый разгар сезона в гостинице нашелся свободный номер. Гиллес всегда старался остановиться в тех гостиницах, где он бывал с Линдой, чтобы вспоминать о ней. Это всегда доставляло ему удовольствие.
Таксиста звали Эдмунд Кеезе.
— Все — дерьмо, — мрачно говорил он. — Все гибнет. Никто из славных господ в правительстве ничего не делает. Рыбы и тюлени погибают не только здесь, но и повсюду на Балтийском море, а они снова и снова сбрасывают в воду промышленные отходы, и никто им не запрещает. Хотя сброс жидких кислот губителен. А министр экологии! Был здесь этот молодец. Даже не поговорил с нашим бургомистром. Поковырял землю вместе с журналистами на мелководье. Проводит конференцию за конференцией, активно выступает в ГДР за чистую Эльбу, — а промышленники плюют на него.
На лугах паслись тощие овцы, молодые барашки. Зимой, когда Гиллес приезжал сюда с Линдой, они были покрыты густым мехом и казались пышными белыми шарами. У многих на шкурах виднелись разноцветные метки: красные, зеленые, голубые крестики, треугольники, кружки. Гиллес вспомнил, как Линда рассказывала ему:
— Это хозяева маркируют овец, чтобы знать, где чья. Ведь овцы проводят на выпасе круглый год, даже зимой. Если их долго держат в помещении, мех становится хуже. А зимой у них время спаривания.
— Что?
— Зимой у овец время спаривания, дорогой. Так это называется. Вполне прилично. А что ты, собственно, хотел? И тогда все самцы носят на половом члене цветные мешочки, — успокойся, во Франции это называется la garniture. Улыбка овечки…
— Ты что-то перепутала, — недоверчиво усмехнулся он.
— Когда овечка оплодотворена, она улыбается, что ты в этом понимаешь, ужасное создание? И это сразу заметно. И тогда к пасхе овцы ягнятся… или котятся, я забыла. А потом их стригут, и потому летом они такие худые, как козлята.
— Приближается Апокалипсис, — сказал таксист Кеезе.
— Что случилось?
Ах, Линда, подумал Гиллес.
— Апокалипсис близится, мой господин. Воздух отравлен. Вода отравлена. Земля отравлена. Долго не протянем, уж поверьте мне. Если не будет отдыхающих, возникнет проблема безработицы. Это исход для всего острова. Это так и называется: исход. Я знаю много интересных слов, читаю много книг.
Эдмунд Кеезе был весьма разговорчивым стариком. Гиллес уже знал, почему. Тот сказал, что уже шестнадцать лет живет один. Один так один, подумал Гиллес.
— Наш бургомистр, — говорил одинокий Кеезе, — мог бы плюнуть на все и сказать там, в Бонне: «Я не с вами, господа!» Мы разговаривали на эту тему. Нет, говорит он, нет. Он слишком малая сошка, и его отставка никого бы не спасла. И если они скажут «Останься!», куда он должен перевести стрелку часов? На одну минуту до двенадцати? Он говорит, для Силта уже пять минут первого. Ежегодно мы теряем часть острова. А что делать? Все в дерьме. Я же говорю… — Кеезе резко затормозил. Гиллеса толкнуло вперед. — Черт побери, выходи из машины и иди пешком, если не хочешь ехать, тупая курица!
«Тупой курицей» была блондинка за рулем впереди идущей машины. Она подправляла макияж во время езды, беспрерывно тормозя при этом, то и дело смотрелась в зеркало заднего обзора и отчаянно кокетничала с другими водителями, которые метр за метром продвигались вперед, любуясь ее прелестями.
— Все ездят на своих тачках — оттого и пробки. А в Хонзуме, между прочим, на огромном плакате написано: на материке есть хорошие места для парковки, а на каждой заправочной станции есть велосипеды. Напрокат. Кроме того, есть еще и автобусы. Ну что же это? Да проезжай ты, шлюха крашеная!
Воздух был прозрачен, как стекло, и даль ясна и безоблачна. А зимой, в туман и дождь, все утопает в сумраке над лугами и болотами, думал Филипп Гиллес. Он вспомнил строчки Эрнста Пенцольдта: «Господь Бог нашел здесь все, что необходимо для человека. Песок и глина для тела, достаточно ветра для дыхания, языка и души, достаточно влаги для слез, достаточно голубизны для глаз и камней — для сердца».
Пенцольдт, думал Гиллес. Вот еще один, кем я никогда не был. Я хорошо помню день в наших апартаментах в Бенен-Дикен-Хофе, когда Линда прочитала мне это место вслух. Теперь уже нет ни Линды, ни Пенцольдта, скоро не будет и меня, и этого острова, и всех людей, и всей Земли. Нас не жаль.
— Когда я услышал, что «Кроносу» и дальше позволено использовать титан, я был в полной растерянности, — говорил Кеезе. — Нет, нет, с меня уже хватит. Я больше не доверяю ни нашим политикам, ни их воскресным речам. Все — лакеи промышленности. Лакеи — вот вам еще одно слово, я много их знаю, потому что много читаю. Скажите, вы не писатель? Ваше лицо мне кажется знакомым. Вы пишете?
— Нет, — ответил Гиллес.
— Ну, ничего, — сказал Кеезе. — Но разве я не прав с этими политиками? Они удалены от проблем на много миль. Не хотят ничего делать. Не могут ничего делать. Монарх, — продолжил он мечтательно, — лучше бы в стране был монарх. Жаль, что это утопия. Вот еще какое слово! Монарх не болтает чепуху, он повелевает. Уф, наконец-то Тиннум. Скоро доберемся до места. Если только эта белокурая бестия впереди захочет ехать!
Филипп Гиллес увидел загородное кафе «Стрикер». Этому ресторанчику уже более трехсот лет. Они часто заходили сюда с Линдой перекусить. Как-то они ели там омаров, которых каждый день готовили иначе, это продолжалось до тех пор, пока у Линды не началась сильнейшая аллергия. Пришлось даже вызвать врача, который поинтересовался, откуда столь дикое желание съесть невероятное количество омаров.
— Вы могли бы поплатиться жизнью, сударыня.
— Господин доктор, — ответила Линда — я, так или иначе, поплачусь своей жизнью за все…
— Да, — безнадежно продолжал водитель Кеезе, — могу представить себе, как канцлер и парочка наших парней приволокут к ведомству дохлого тюленя. Я так и представляю: незадолго до этого мимо Енгхолма прошел бы охранник, они пили бы с ним кофе и болтали о детях, и потом совершенно дружелюбно сказали бы, что очередные подводные лодки вовсе не обязательно должны сходить со стапелей Киля… Это, конечно, версия. Но примерно так все и бывает. Ясно, что можно организовать людей, собрать подписи. Только ничего это не даст. Нужно вести переговоры. Срочно. Иначе море просто умрет. А что происходит? Министр разрешает вредное производство. Все равно что давать больному яд и ждать улучшения! Сейчас только десять минут, господин. Если бы не эта крашеная впереди… Нет, мне совершенно не положено рассуждать о братьях в Бонне. Иначе пришлось бы заблокировать налоговые счета. Канцлер? Давно бы мог уже что-нибудь сделать. Для этого он и выбран, верно? Но он не может. Промышленность! Но если этот грозный слуга не соответствует занимаемому посту, он должен уйти. Но у нас никто не уходит. Никогда. Он может быть осужден. Иметь судимость. Но он только делает неплохую карьеру. Знаете, господин, что я всегда говорю?
— Что вы всегда говорите? — спросил Филипп Гиллес.
— Лучше слепой, писающий из окна, чем остряк, который разъясняет ему, что тот находится в туалете. Знаете, кто эти остряки? Это те ребята, которые продолжают действовать, даже когда мы уже в дерьме по самую шею. Хитрые парни, которым хорошо живется в достатке, молят Господа, чтобы это продолжалось еще долгое время. Слепой, который не видит, что происходит с миром, ни о чем не догадывается. Остряки, которые все смекают, совершенно точно знают, что нас ждет, что нам предстоит, — неожиданно Кеезе заговорил тихо. — По большому счету мы сами виноваты в этом. Кто бережет энергию? Кто ездит на велосипеде и пешком поднимается на пятый этаж вместо того, чтобы пользоваться лифтом? Кто моет посуду холодной водой, не включает несколько ламп сразу, не стирает рубашки так тщательно, что они линяют? Вы делаете так? Никто так не делает.
Молодая женщина, видимо, очень жизнерадостная и веселая, не смеялась. Напротив, она очень участливо говорила:
— Господин Гиллес, вы разговаривали по поводу номера с моей коллегой, Неле Штарк. Она знала вас раньше. Очень радовалась, что вы приехали снова, очень волновалась и поэтому не спросила у вас ни адреса, ни номера телефона.
— У меня нет телефона, — ответил Гиллес. — Я звонил из гостиницы.
— Но Неле этого не знала. Она не знала и того, что вы больше не живете в Берлине. Мы справились в картотеке. В последний раз вы были здесь с супругой 12 лет назад на Рождество. Неле, конечно, знает вашу жену. Мы позвонили в Берлин. Но там, в Грюневальде, живут другие люди, которые ничего о вас не знают. В адресном столе Берлина — тоже.
— Тю, — сказал Гиллес.
— Мы действительно ничего не могли сделать. Неле передала им оговоренное время: сегодня, пятница, 12 августа, 14:00. А потом они все изменили, я не знаю, почему, и решили похоронить профессора Ганца на день раньше — вчера. Мы не могли сообщить вам об этом.
Итак, он опоздал на день. Его друг Герхард уже лежал в земле. И здесь, в Бенен-Дикен-Хофе ничего не знали о смерти Линды. Бывает. Двенадцать лет…
— Венок, который Неле заказала по вашей просьбе в фирме «Блюмен-Фридрих», доставлен в срок — вчера. На могиле было много венков. Ваш был самым красивым. Я была в церкви и на кладбище. Ведь у профессора был дом здесь, в Кайтуме. Вчера было много народу. Даже министр из Киля. Понятия не имею, как они там разместились. Может быть, в Вестерланде. Что будем делать, господин Гиллес?
Она коротко рассмеялась. Ее звали Фриде Леннинг, как значилось на табличке, стоящей на столе регистратуры.
— Я хотел бы прилечь ненадолго, — сказал он. — Жара, перелет. Может быть, немного посплю. Потом схожу на кладбище.
— Господин Ехансен сказал, чтобы вам оставили апартаменты, в которых вы всегда останавливались. Номер 11.
— Спасибо. Класс здесь?
Класс Ехансен был владельцем Бенен-Дикен-Хофа.
— Вынужден был срочно выехать во Фленсбург. Передавал большой привет.
Гостиницу перестроили. Полы были застелены белыми шерстяными коврами, отдельные гостевые домики соединены друг с другом длинными застекленными переходами. Повсюду стояли овцы — манекены, а не чучела, — много белых и две черные. Теперь это огромная туристическая база с сауной и плавательным бассейном, все выдержано в белых и пастельных тонах.
Через большие стеклянные двери Гиллес посмотрел на луга и дорожки, по которым часто гулял с Линдой. Отара тощих овец с цветной маркировкой и несколько лошадей щипали траву во дворе. В переходах ему навстречу попадались веселые дети и довольные взрослые.
Апартаменты под номером одиннадцать, где они всегда останавливались с Линдой, представляли собой двухэтажное бунгало. Жилая комната была внизу, а кухня, спальня и ванная — на втором этаже. Они и здесь поменяли интерьер, поставили корзину с фруктами и цветы, и Гиллес неожиданно ощутил запах духов Линды. Потрясенный, он сел. Я старик, подумалось ему.
Спустя некоторое время ему стало лучше. Он поднялся по лестнице наверх, долго купался и, не одеваясь и не вытираясь, лег на кровать. Через открытое окно доносились голоса, стук колес поездов на Хинденбургской дамбе и едва слышная музыка. Гиллес думал о том, как счастлив был здесь с Линдой, потом заснул и вспоминал об этом уже во сне.
Давным-давно, когда мечты могли стать явью, местные жители охотились на китов или нанимались капитанами на суда к датским торговцам и гамбургским купцам, получали хорошие деньги и, разбогатев, возвращались на Силт. Они строили красивые дома и мирно доживали свой век. К 1600 году в Кайтуме было уже около тридцати домов, позже названных Капитанской деревней. Жители считали делом чести построить дом краше, чем у соседа. Эти дома стоят и до сих пор. Многие — не только Филипп Гиллес — считают Кайтум самой красивой частью острова.
Около половины четвертого он шел по песчаным дорожкам мимо вековых деревьев вниз по Зюдерштрассе, через Вайдеманвег, мимо знаменитого ресторана Фиша Фитеса, краеведческого музея Силта и старого красного фрисландского дома. Время от времени он останавливался и смотрел на увитые плющом капитанские дома, на поросшие мхом белые стены, голубые двери и наличники. Он прошел мимо большого рынка и ярко-желтой телефонной будки, мимо тысячелетних валунов, принесенных ледником, по дорожкам, ведущим на побережье. И повсюду были цветы, много цветов и много веселых людей. И Линда шла рядом с ним — ему казалось, что она идет по дорожке рядом.
Он стоял на вершине дюны и смотрел, как прилив достигает своего пика, и волны захлестывают тут и там асфальтированную дорогу и камни дамбы, и море играло, блестело и ослепляло ярким бликами. Он вспомнил, как зимой они с Линдой, одевшись потеплее, натянув шапки-ушанки с кисточками, теплые шарфы, сапоги, куртки на подкладке и вельветовые брюки, объехали внизу все. Они пробирались мимо сырого тростника, берегового мусора, морских водорослей. После отлива оставалась громадная полоса тины и ила, в которой вязли ракушки, моллюски, медузы и маленькие рачки. Их старательно склевывали птицы.
Когда они приехали сюда во второй раз, Линду уже знали почти все. Тогда она прочитала ему нравоучение:
— У тебя все происходит внутри, ты никогда не описываешь природу. Это позор, критики так говорят. И читатели в письмах спрашивают: «Почему вы никогда не пишете о красоте природы, господин Гиллес?» А ты? Ты на нее плюешь. Тебе она безразлична. Тебе больше нравится описывать бары и залы отелей, аэропорты… Это тебе нравится, но не мне! Вот, слушай внимательно и с благодарностью: в этом птичьем раю — не смейся! — есть крачки и кулики, зуйки, поганки, гаги, обыкновенные дикие утки и дикие гуси, — Линда ускоряла шаг, — щеголи, веретенники, сабленосы, серебристые чайки и чайки обыкновенные…
— Мне все еще нельзя смеяться?
— Тебе нет, только чайкам. А ты знаешь, что в одном квадратном километре прибрежной почвы живут от сорока до пятидесяти миллионов червей? Ничего ты не знаешь о созданной Богом природе, потому-то и не можешь писать о ней. Беда с этим мужланом!
Не мы ищем воспоминания, они разыскивают нас. Так было и в тот летний день, когда Филипп Гиллес — и Линда рядом с ним — шел к церкви, на север, а вода все прибывала.
Церковь святого Северина, старый храм мореплавателей, была построена в позднероманский период. Орнамент на гранитной чаше, видимо, ирландского происхождения — похожий рисунок они с Линдой видели в декоре старых бретонских церквей и на гербе Бретани. И Линда рассказывала ему легенду, которую ей поведала пожилая женщина, а он собирался записать:
— В Санкт-Северине два карлика, Инг и Дум, построили колокольню, а в стене замуровали двух подкидышей. Можешь так начать?..
После смерти Линды перед его мысленным взором часто вставали эти подкидыши. Но теперь он шел к свежей могиле. Еще не было никакого памятника, только простой деревянный крест с надписью: Герхард Ганц, 1924–1988. И снова Линда стояла рядом, и он вспоминал, как Герхард спас ему жизнь.
Это было в 1944 году. Их с Герхардом перевели с Восточного фронта на Западный. Они ехали к месту назначения, когда их колонну атаковали штурмовики. У Гиллеса было прострелено бедро, он не мог бежать и погиб бы, если бы Герхард не выволок его из пылающей машины, а потом три километра не тащил бы до врача. Линда знала об этом, когда профессор познакомился с ней на Силте и пригласил с мужем в свой дом, который стоял на самом высоком месте над мелководьем и был так прекрасен, что Линда сказала: «Кому позволено здесь жить, тот будет счастлив до самой смерти».
Розы, гвоздики, ятрышник цвели на старом кладбище. Словно множество клумб, закрытых стеной из валунов. Несколько надгробных плит были разбиты, осколки валялись на земле. Царил полуденный зной. Гиллес стоял и думал, был ли Герхард счастлив до самой смерти. Он никогда не был женат. Гиллес ничего не знал о его родственниках, да и о нем самом, собственно, тоже. И это внезапно опечалило его.
На могиле лежал его венок. Желтые розы уже увяли, на ленте было написано лишь «От Филиппа», — так пожелал он сам. Венков было много, и много букетов, и просто цветов — тоже уже увядших.
Гиллес думал, что их отношения были очень странными. Люди, знавшие друг друга с войны, помогавшие друг другу, защищавшие друг друга от всех ужасов, оставшись в живых, больше не виделись и даже не испытывали такого желания. Они встречались, словно нехотя, как будто дружба на войне и дружба в мирное время — совсем разные вещи. И теперь Герхард был для него потерян. Его нет в живых, и он не знает, что я стою здесь, думал Филипп.
Этот визит на кладбище был невероятной глупостью, и Линда умерла и ничего не знает о нем. Самое время уяснить, рассуждал он, ее нет рядом… Над ним кричали чайки, улетали с мелководья и возвращались, они казались очень возбужденными и раздраженными. И Линды больше не было с ним.
Он попытался молиться, но это никогда ему не помогало, не помогло и на этот раз. И на другом конце кладбища, на теплой могильной плите кот запрыгнул на кошку, и Филипп смотрел на них, и когда животные закончили, он повернулся и пошел к деревне. На дамбе вдоль мелководья росли искривленные ветрами, причудливо бесформенные, искалеченные березы, их спутанные ветви касались земли. Прилив достиг высшей точки. Вода затопила дороги, луга и большие камни, которые должны были останавливать ее, но прилив делал свое дело, ничуть не обращая внимания на заграждения. Гиллес вспомнил, что дом Герхарда стоит неподалеку, на Уве-Дженс-Вэй, у древнего фрисландского дома, и подумал: черт возьми, почему бы мне не пойти туда?
У дома с белыми стенами и голубыми оконными рамами в тени большого запущенного сада сидела в плетеном кресле молодая женщина.
— Здравствуйте, — сказал Филипп и тотчас же подумал, что лучше бы ему было возвратиться в Бенен-Дикен-Хоф и отправиться в аэропорт.
Молодой женщине было под тридцать, она была среднего роста, худощавая. Одета в длинное, по щиколотку, наглухо закрытое платье из легкого голубого муслина. Ее каштановые волосы искрились на солнце. На коленях у нее лежала раскрытая книга, перевернутая обложкой вверх. Гиллес прочитал название «Книга Смеха и Забвения», автор — Милан Кундера.
Молодая женщина спросила:
— Чем могу быть полезна?
— Нет, нет, — ответил он, — извините, пожалуйста, за вторжение. Хотел просто взглянуть на дом. Видите ли, я знал Герхарда Ганца.
Он представился.
— Филипп Гиллес? — она взволнованно поднялась, книга упала в траву. — Вы — сам Филипп Гиллес? Писатель?
— Да.
— Значит, венок с лентой, на которой написано «От Филиппа», — от вас?
— Да.
— Не могу поверить!
Она подошла ближе, затем еще ближе. И вот уже ее лицо находилось от него на расстоянии двух ладоней.
— Я…
— Мои контактные линзы, — сказала она.
— Что?
— Потеряны. Где-то в траве. Близорукость. Шесть диоптрий. Не могу вас хорошо рассмотреть. Только через два часа.
— Что через два часа?
— Смогу рассмотреть вас. Боже правый, Филипп Гиллес! — голос ее зазвучал громче. У нее были красивые зубы, высокие скулы, крупный рот с полными губами. Под карими глазами залегли глубокие тени.
— Я его племянница, — сказала она. — Валери Рот. Мы работали вместе много лет. Он часто говорил о вас.
— Правда?
— Да. Со мной. И с другими. Не знал, где вас найти. А сейчас вы стоите здесь… Фантастика. Никак не могу поверить в это. Через два часа…
— Через два часа?
— Самое позднее. Он мне обещал.
Все-таки она странная, эта племянница, подумал Гиллес. Нужно уходить отсюда.
— Водитель такси, — сказала она. — Я отдала ему рецепт на контактные линзы. Герхард был моим единственным родственником. Мама умерла одиннадцать лет назад. Больше у меня никого нет. Это очень тяжело…
— Понимаю, — пробормотал Гиллес. — Примите мои соболезнования, фрау Рот.
— Спасибо. У хороших оптиков всегда есть в запасе контактные линзы. Я позвонила одному в Вестерланд. Он сказал, что привезет со склада, поэтому я и отправила к нему таксиста с рецептом. При нынешнем дорожном трафике дождаться новых линз можно не раньше, чем через два часа. Не думайте, что я сумасшедшая. Просто чудно! Смерть Герхарда… я пережила очень тяжело. Мне еще надо осознать это… Они перенесли похороны на день раньше.
— Да, — сказал Гиллес, намереваясь уйти, — я знаю.
— В Гамбурге при вскрытии ничего не обнаружили, — сказала она.
Сейчас чайки кричали очень громко, прямо над ними.
Гиллес шел к калитке.
— Ни одного намека, — продолжала она.
Гиллес остановился. Переспросил:
— Ни одного намека?
— Они сказали лишь, что надо как можно быстрее предать тело земле. Наверное, из-за жары, правда?
— Кто «они»?
— Те, из Общинного управления, — Валери показала подбородком наверх. — А я уже разослала открытки. Пришлось обзванивать всех и сообщать о новой дате погребения. Вам — не смогла. Не знала, где вы живете, правда. Сегодня уже приходили люди, которых я не смогла предупредить о переносе похорон. Все проходили мимо. Вы — единственный, кто зашел.
— Что значит, никаких намеков и признаков? — спросил Гиллес. Подумал: зачем я вообще пришел в этот дом?
— А!
— Что — «а»?
— Вы же знаете.
— Я вообще ничего не знаю.
— Отвратительно, когда притворяются. Должны, видите ли, наличествовать все признаки. Я заранее знала, что ничего не найдут.
— Когда заранее?
— Перед вскрытием. Это был настоящий инфаркт. Третий по счету. Инфаркт избавил их от хлопот.
— Каких хлопот?
— Убить его, — ответила доктор Валери Рот.
Дорогие коллеги фирмы «Хехст» и «Кали-Хеми», все говорит о том, что человечество может проиграть в борьбе за сохранение озонового слоя и исчезновение парникового эффекта. Химическая промышленность не устает утверждать, что извлекает уроки из своих ошибок. Однако руководство фирм все еще не разрешает публиковать данные о производстве фтористого углеводорода. Играют с политиками и общественностью в кошки-мышки.
Пока Гиллес читал, прошло около четверти часа. Он сидел с Валери Рот в большой гостиной дома Герхарда Ганца, о котором Линда сказала когда-то, что тот, кто здесь живет, будет счастлив до конца своих дней. Был ли Герхард счастлив? Было ли так на самом деле?
Доктор Рот никак не хотела отпускать Гиллеса. Сказала, что хочет с ним поговорить, и буквально затащила в дом.
— О чем говорить?
— Сначала прочитайте вот это, — Валери протянула машинописные страницы. — Это открытое письмо, на следующей неделе появится в «Штерн». Его написал химик Питер Боллинг. Работает вместе с нами. Физическое общество Любека. Вы спрашивали, кому выгодна смерть дяди. Читайте дальше — это только один пример.
Валери в своем длинном муслиновом платье сидела на большой тахте в форме подковы у стола, покрытого льняной скатертью и заваленного книгами. Гиллес устроился на старом стуле, подлокотники которого напоминали уши. Через большое окно была видна прибрежная полоса. Над домом кричали чайки. Он читал.
«Противно спорить, разрушают ли вредные выбросы озоновый слой на двадцать или сорок процентов, способствуют ли они парниковому эффекту на двадцать или тридцать пять процентов. Оставим игру чисел. Вы еще успеете спасти свою шкуру. Ваши дети и внуки уже не успеют…»
Бумаги выпали у него из рук.
— Ну что, — звонко спросила Валери Рот, — как вам это, господин Гиллес?
Он молчал. Над камином висела знакомая литография Вебера: мужчина с серьезным лицом, в длинном балахоне, прислонившись к дереву, заколачивает молотком себе в лоб огромный гвоздь. «Удар в пустоту» называлась эта картина. На каминной полке стояла ваза с вереском. Он продолжил чтение.
Вы находите нормальным, что политик от промышленности — всего лишь марионетка? Но что вы будете рассказывать детям, когда погибнет вся растительность, и на земле не станет кислорода? Будете ли вы и тогда лепетать о карьере, премиях, лояльности, приказах? Вы не боитесь когда-нибудь быть привлеченными к суду за свою деятельность? Ведь люди с раком кожи могут потребовать от вас компенсацию за загубленное здоровье, а фермеры предъявят иск за спаленный солнцем урожай и голодающие заявят свои права на пропитание.
— То, что вы сейчас читаете — всего лишь несколько фактов из целого ряда подобных, — сказала Валери. Круги под ее глазами стали совсем черными. — Продолжайте.
«Подумайте о своих женах и детях! Выступите на вашем предприятии за прекращение производства фтористого углеводорода и озоноразрушающих субстанций! На карту поставлена жизнь человечества!»
В этот момент в гостиную вошел мужчина лет сорока и сказал:
— Господин Гиллес, слава Богу!
Мужчина был высоким и стройным. Узколицый, с вихрастыми черными волосами, он казался непричесанным. Некоторую небрежность облика подчеркивали джинсы, легкая рубашка навыпуск и сандалии. Гиллес уловил легкую нервозность, исходящую от вошедшего.
— Меня зовут Маркус Марвин. Вот это удача! Я пил кофе с одним журналистом в Бенен-Дикен-Хофе, когда кто-то сказал, что в гостинице снимает номер Филипп Гиллес, а сейчас он пошел на кладбище. Я бросился туда, но там ни души. И мне пришло в голову посмотреть здесь — вы же знали Герхарда. И точно! Действительно очень рад, господин Гиллес! Вы как раз тот человек, который нам нужен. Привет, Валери. Вам все еще плохо?
— Да. И я потеряла контактные линзы.
— Опять?.. Герхард всегда говорил, что нет никого лучше вас, господин Гиллес.
— Потому-то я и упросила господина Гиллеса зайти, — блеснула глазами Валери. — Я надеялась, что вы скоро придете.
Гиллес встал.
— Пожалуйста, пожалуйста, сидите! — Марвин шагнул вперед и решительно усадил его обратно на стул. — Я читал ваши книги, еще когда бегал в школу. Великолепно, просто великолепно! Вы пишете так, что понимает каждый. Нам как раз и нужен человек, который так понимает людей. Господин Гиллес, вы замечательный автор. Без этих напыщенных элитарных уловок… Единственный, кто плюет на литературу…
— Я не плюю на литературу, — возразил Гиллес и снова встал. — Но за комплимент, конечно, спасибо.
— Боже Всевышний! — вскричал Марвин. — Я вовсе не хотел вас обидеть! Наоборот! Мы преклоняемся перед вами. Можете мне верить. Пожалуйста, господин Гиллес! Вы мне верите?
— Само собой, — ответил Гиллес. — А где у вас телефон?
— Минуточку! Минуточку! — Маркус умоляюще воздел руки. — Я вижу, вы читали «Открытое письмо» Питера Боллинга?
— Да.
— И что? Вас не волнует то, о чем он пишет?
— Я должен идти. Мне очень жаль, фрау Рот, что помешал. Для вас это тяжелая утрата.
— Но… но… — запнулась она, — но вы действительно должны написать для нас. Просто обязаны.
— Да, да, — ответил он. — Еще один прекрасный день.
Сделал три шага.
— Господин Гиллес! — закричал Марвин. — Вы прочитали «Открытое письмо» и говорите «Ну и что?»
— Ну и что?
— Господин Гиллес, пожалуйста… Вы писали о нищих духом. Вы подняли гигантскую бурю в Дюссельдорфе из-за больных раком детей, из-за этой старой клиники, и эта буря была так сильна, что даже начали строить новое здание. Вы писали и о торговле наркотиками, и о гонке вооружений… Боже правый, вы просто не можете говорить, что «Открытое письмо» оставило вас равнодушным, господин Гиллес!
— Мне надо идти.
— Но… Пожалуйста, господин Гиллес! — Маркус положил ему руку на плечо. — Послушайте меня еще несколько минут. Всего несколько минут! Если… если я расскажу вам свою историю, вам уже не будет все равно.
— Я не хочу слушать вашу историю.
— Вы нужны нам, господин Гиллес. Нам нужен человек, который пишет так, что люди просыпаются и переходят к активным действиям. Люди должны проснуться. У вас это получится. Это же ваша ответственность.
— Какая ответственность?
— Перед людьми.
— Плевать на людей.
— Нет, нет, нет! Вы не думаете так!
— Именно так.
— Я не верю.
— Верьте, во что хотите.
Чайки, чайки. Они кричали прямо над домом.
— Но вы же не можете безучастно наблюдать, как разрушается мир и все мы подыхаем!
— Нет? — переспросил Гиллес.
— Нет. Вы можете писать. Вы должны писать. Вы будете писать! — бушевал Марвин. Как жалок человек, поменявший веру, подумал он. Изменить всему, во что верил… Но оставались безжалостные, нетерпимые, фанатичные…
— Я уже десять лет не пишу. И больше никогда не буду писать, — спокойно сказал Гиллес.
Сюзанна, подумал Марвин, Сюзанна. Если бы ты сейчас была здесь, этот мужчина прислушался бы к тебе.
— Несколько минут, господин Гиллес. Всего несколько минут!
— Нет.
— Пожалуйста! — Марвин подбирал слова. — Я… Я был в Америке. Видел ужасы… Я расскажу вам…
— Нет.
— И все-таки… Если вы и после этого скажете: «мне все равно», — я отнесусь с пониманием. И даже сам отвезу вас в аэропорт. Честное слово.
Филипп Гиллес не смог бы объяснить, почему он сел и сказал:
— Хорошо, будь по-вашему.
За двадцать семь минут Маркус Марвин, страшно торопясь, рассказал об атомной резервации Ханворда и о том, как умер Герхард Ганц. И когда Гиллес, ничего не ответив, пошел к телефону, он преградил ему дорогу:
— У вас совсем нет совести?
— Да бросьте вы со своей совестью, — огрызнулся Гиллес. — Я старый человек. Что я еще могу сделать для этого мира?
Кто-то поднимался по лестнице, раздался громкий голос:
— Привет! Фрау доктор Рот! — в дверях показался таксист Эдмунд Кеезе. — Дверь был открыта. Прошу меня…
Тут он увидел Гиллеса.
— Ну и дела! Вы тот самый господин, который…
Гиллес оттолкнул Марвина, бросился к Кеезе и потащил его к лестнице:
— Положите сюда линзы! Быстрее, быстрее. Пошли!
— Но…
— Вперед!
За спиной Марвин кричал:
— Вы еще пожалеете об этом, очень пожалеете! Никто не должен так себя вести! Знаете, что я однажды сделал? За это я сейчас наказан. Я потерял все. Вас ждет то же самое.
— Со мной уже не произойдет, — ответил Гиллес. — Я уже все потерял.
— Что… — начал было таксист Кеезе.
— Ничего не слушать! — ответил Гиллес. Он тащил Кеезе через сад на улицу, к такси.
Чайки, чайки. Огромная стая шумела над домом.
— Прочь отсюда! Прочь, прочь, прочь! — Гиллес толкнул Кеезе к рулю, сел на сиденье рядом с водителем. — Сначала в Бенен-Дикен-Хоф.
— Послушайте, так дело не пойдет, — запротестовал Кеезе.
— Нет, нет, все нормально. Поезжайте.
— Я знаю фрау Рот. Господина не знаю. Что у вас с ним было? Что случилось? Я вызову полицию.
— Нет!
— Да. По рации. Что-то произошло.
— Ничего не произошло.
— Я вам не верю.
Гиллес сунул ему две купюры по сто марок. Тогда Кеезе поверил ему, и машина тронулась. В Бенен-Дикен-Хофе он даже принес из его апартаментов в такси маленький чемодан. Гиллес оплатил счет, заплатил за венок Фриде Леннинг, которой так шла бы улыбка, если бы она улыбалась, и дал ей чаевые.
— Счастливого пути, господин Гиллес. Мы надеялись, что вы прогостите у нас подольше.
— К сожалению, должен уехать. Большой привет господину Ехансену.
Затем он сел в машину, и они направились в Вестерланд.
— Ничего не понимаю, — сказал Кеезе.
— Недоразумение между друзьями, — ответил Гиллес. — Почему именно вас отправили за линзами? Ведь на острове так много такси.
— Да, — сказал Кеезе, — но в Кайтуме всего два, — и, вспомнив о двухстах марках, добавил, — я дам вам мою визитную карточку на случай, если вы приедете снова. Или что-нибудь вам понадобится. Меня можно найти днем и ночью. Вот мой номер телефона.
Он протянул визитную карточку, записную книжку и шариковую ручку в пластиковом корпусе.
— Это не подарки. Берите спокойно. И не потеряйте карточку. Никогда не знаешь, что тебя ждет.
Над последней фразой Гиллес задумался.
В аэропорту ему сказали, что в последнем самолете на Гамбург свободных мест нет. Но есть несколько поездов, ближайший из которых отходит через полтора часа. Кеезе отвез Гиллеса на вокзал. Филипп сдал чемодан в багаж и расплатился. Таксист перекрестил Гиллеса, что-то пробормотав при этом.
— Что это?
— Шалом, — ответил Кеезе. — Разузнал. Это на иврите.
Гиллес подумал, что отдыхающие на Силте, должно быть, собрались со всех концов земли. Во всей Германии вряд ли наберется больше тридцати тысяч евреев, и здесь, на севере, приветствие Кеезе выглядело весьма странно.
— Шалом! — ответил Гиллес и проводил отъезжающего Кеезе глазами. Возле вокзала было много машин и еще больше людей, и поскольку у Гиллеса до отхода поезда еще было время, он пошел вниз, к побережью Вестерланда.
— Их могли задрать хищники, — сказала женщине в желтом купальнике своей подруге в красном бикини. С ними было пятеро детей, все не старше десяти лет. Двое плескались на мелководье, трое отплыли подальше. На расстоянии тридцати метров лежала огромная груда водорослей, прибитых к берегу.
— Но, — продолжала женщина в желтом, — они же подыхают в море, и сюда их приносит течением, правда?
В тот день, как Гиллес узнал позже, на пляжах Силта нашли триста сорок восемь дохлых тюленей. Это много, но до рекорда дня было еще далеко.
Дама в красном бикини вообще ни о чем не задумывалась.
— Да что будет? — спросила она и кивнула в сторону детей. — Мои могут купаться так долго, пока им не надоест. Все мы, в конце концов, умрем. Это как с инфарктом. Один переживет, другой нет. Муж моей подруги Лотты умер от инфаркта, а ему было всего сорок шесть лет.
В те жаркие летние дни 1988 года мор тюленей не был сенсацией только для Силта. Ежедневно все телевизионные каналы передавали сообщения. Миллионы людей испуганно, возмущенно, потрясенно говорили о том, как сильно отравлено море. Звери всегда трогают душу, подумал Филипп Гиллес. Люди есть люди, их не жалко, но животные, эти бедные, невинные и беззащитные твари Божьи — их страдания и смерть ранят сердца каждого.
С ним заговаривали незнакомые люди.
Мужчина сказал:
— Вчера к берегу перед гостиницей «Туле» волнами прибило тюленя. Он выглядел так ужасно, что никто не решился его сфотографировать. Потом люди два часа обходили гостиницу стороной.
— И никто не купался, — добавила женщина.
— Там нет, — ответил мужчина. — А немного подальше отсюда купались. В конце концов, люди здесь отдыхают.
Силт был переполнен туристами, на пляжах было полно народу. Гиллес видел, что почти все купались, только некоторые оставались сидеть в плетеных пляжных шезлонгах. Три дамы из Рура (так они представились Гиллесу) нашли необычный компромисс.
— Мы заходим в воду только по пояс, — сообщила одна из них, — если появится сыпь, всегда сможем надеть колготы. А тампоны у нас, конечно, у всех.
Рядом мать натирала ребенка одеколоном, в тени пятнадцатилетняя красавица поливала себя спреем от загара и бросала на собравшуюся толпу огненные взгляды.
Два маленьких мальчика пробежали мимо. Один из них на бегу крикнул другому:
— Пойдем завтра смотреть дохлых тюленей!
Казалось, это грустное зрелище стало тем летом самым любимым развлечением для детей.
Гиллес взглянул на часы и пошел через пляж к вокзалу. Неожиданно навстречу ему со всех сторон вышли группы людей, направлявшихся к морю. Он видел, как шедшие в первых рядах развернули огромный транспарант, на котором красной краской было выведено: «Не уничтожайте наше Балтийское море!»
Полный мужчина столкнулся с Гиллесом. За ним шла такая же полная женщина и пятеро детей.
— Мне очень жаль, — переводя дух, просипел толстяк, — мы торопимся.
— Что случилось?
— Цепочка, — ответила женщина.
— Что за цепочка?
— Мы выстраиваемся в цепочку. Каждый день. На протяжении многих километров. Держимся за руки. Видите, телевидение уже здесь.
Женщина показала на зависший над пляжем на малой высоте вертолет. На фюзеляже Гиллес прочел название известного телеканала. В открытом люке виднелся оператор, привязанный ремнями. Позади него стоял мужчина с мегафоном в руке.
— Скорее! — раздался над пляжем его громкий, искаженный динамиком голос. — Нам надо снимать.
Теперь Гиллес увидел и другие вертолеты, и людей с камерами в открытых люках, и как люди на пляжах протягивали друг другу руки, и как спешно выстраивалась цепочка, становившаяся все длиннее и длиннее.
Невысокий мужчина, на шее которого болтались сразу несколько фотоаппаратов, вертелся среди людей, выкрикивая:
— Фотографии на память большого формата! Групповые снимки из цепочки! Вы — звенья одной цепи! Вы были соратниками по борьбе! Снимки будут готовы через два часа в фотоателье по адресу Лангештрассе, пять! Тридцать процентов выручки поступают на счет Общества защиты окружающей среды! Фотографии большого формата! Групповые снимки из цепочки!
— Сколько это стоит? — поинтересовалась одна женщина.
— Шесть штук — тридцать марок. Двенадцать — пятьдесят.
— Как вам не стыдно, — возмутилась женщина, — за эти деньги я могу художнику портрет заказать!
— На благие цели, — отрывисто пролаял коротышка. — Тридцать процентов идет в фонд Общества защиты окружающей среды.
— Кто в это поверит? — хмыкнула женщина.
— А никто и не заставляет верить. Насильно никого не принуждают.
И снова закричал:
— Фотографии на память…
Бородатый мужчина сказал Гиллесу:
— Я из Союза балтийских курортов Шлезвиг-Хольштейма.
— Очень приятно, — ответил Гиллес.
Мужчина оказался разговорчивым.
— Неделя акций, — пояснил он. — В воскресенье священник служил мессу в летнем саду на курортной аллее — про защиту окружающей среды.
Гиллес кивнул.
— В течение года менеджеры туристических фирм не открывали рта. Боялись, что не будет отдыхающих. Сейчас мы информируем курортников и даже влияем на политиков.
— Каким образом?
— Эти цепочки транслируют по ТВ, — прокричал бородатый. — Не только у нас. Видите, здесь есть и другие команды. Пару месяцев назад такой же, как здесь, ковер из водорослей, только еще больших размеров, оказался у берегов Норвегии. Погибло множество рыб и тюленей. Теперь то же самое у нас.
Он сунул Гиллесу листовку и торжественно сказал:
— Пусть растут ярость и негодование народа из-за нерешительности федерального правительства в осуществлении экологической политики.
— Я понимаю.
— Если так пойдет и дальше, Силт пропал, — сказал мужчина. — И не только Силт, но и весь мир. В один прекрасный день, уверяю вас, господин. Так что это и к вам призыв.
— Конечно, — ответил Гиллес. Его собеседник потрусил к пляжу, где людская цепочка становилась все больше, и мужчина из вертолета объяснял, как правильно встать, чтобы не позже, чем через десять минут начать съемку.
Гиллес протиснулся через толпу и направился к вокзалу. Листовку он выбросил. На пешеходной части улицы перед кафе, ресторанчиками и кондитерскими магазинчиками сидели люди, ели свежие булочки и пили кофе. Из динамиков звучала музыка. Несколько пар танцевали.
Над высотным домом пролетел спортивный одномоторный самолет. За ним на тросе тянулся транспарант — реклама «Кампари». Женщина отвесила оплеуху сынишке за то, что тот уронил кусок сметанного пирога на ее цветастое платье. Мальчик громко заревел.
«Такой прекрасный день, как сегодня, такой прекрасный день не должен кончиться никогда!» — гремела песня из динамика над кафе, перед которым сидели только пожилые люди. Они выглядели счастливыми.
Наконец Гиллес добрался до вокзала. Здесь царила такая давка, что он едва протиснулся между киосками, торгующими газетами и почтовыми открытками. На многих открытках красовались тюлени. Их покупали пачками. Женщина перед ним показывала такую открытку сыну и громко прочитала, что на ней написано: «Тюлениха плывет по волнам и думает: „Где же мой любимый? Ведь совсем недавно я видела его здесь“».
— Наверно, он попал в глубокую заморозку, — зло сказал лысый мужчина позади Гиллеса — он тоже торопился на поезд.
— Что это за глубокая заморозка?
— А это в установке по уничтожению отходов.
Местный житель, подумал Гиллес. Он говорил на северном диалекте.
— Дважды в неделю падаль подвергают глубокой заморозке и отвозят в Киль для утилизации. Можете себе представить. В каждой машине по восемьсот-девятьсот штук. Нелюди.
Он закашлялся.
— Рыба она и есть рыба, разве не так? А тюлени… Тюлени — такие же люди, как ты и я.
Теперь продвинуться вперед было совсем невозможно. Перед входом на вокзал Гиллес остановился. В расписание включили много дополнительных поездов, но с наплывом народа справиться не удавалось. При входе на вокзал тоже был киоск. Супружеская пара купила три вида открыток с тюленями: плывущими, играющими, просто смотрящими своими глазами-пуговицами.
Женщина мечтательно сказала мужу:
— Папочка, посмотри, совсем как наша Сюзи.
— Кто это — Сюзи? — поинтересовался кто-то.
— Наша младшенькая.
Поезд был переполнен. Не нашлось ни одного свободного места, и Гиллес стоял в проходе. С дамбы он еще раз взглянул на Кайтум и дом Герхарда Ганца над мелководьем. Было душно. Гиллес открыл окно, ветер ударил ему в лицо, и он снова подумал о Линде.
В Алтоне простояли больше часа. На платформе сидели несколько пьяных и философствовали.
— Дружище, — говорил один, — в этом паршивом мире испокон веков больше убивают, чем занимаются сексом!
Подошел ночной поезд на Цюрих с четырьмя спальными вагонами. Гиллесу досталось купе. Он лег, хотел почитать газету, но тотчас же уснул. Ему снились чайки.
3
Меня зовут Филипп Гиллес.
Мне шестьдесят три года.
Если вы поедете по автобану Цюрих-Женева и, не доезжая Булле, небольшого городка рядом с Лак-де-ла-Грере, съедете с него на мощеную дорогу, ведущую на юг, мимо деревень Груйерес, Энней, Вилласзоусмонт, Альбеле и Монтовон, то окажетесь в горной долине среди массы поселков и хуторов. Это Шато-де-Оекс, Рейс-де-Энтхарт, из-за которого в Средние века бушевали распри между графами Грейерца и Берна, деревушки Розинир, Лес-Моулинс, Эль-Эриваз, Ружемон и одноименная с центром долины Шато-де-Оекс.
Эта деревушка сгорела дотла в 1800 году и была отстроена заново. В последние годы у подножия круто поднимающегося вверх поросшего лесом косогора Альмену выросли современные двухквартирные коттеджи. На краю леса, чуть выше красивой гостиницы «Бон Аккуэль», перестроенного сельского дома, сохранилась дюжина очень старых шале. В одном из них под названием «Ле Фергерон», бывшей кузнице, я живу уже восемь лет.
Может быть, вам знакомо мое имя. С 1946 по 1978 год я издал 18 книг, которые стали бестселлерами и были переведены на много языков. За последние десять лет я не написал ни строчки. В 1978 году в берлинской больнице Мартина Лютера (тогда у нас был дом в Грюневальде) умерла моя жена Линда. Режиссер Билли Вильдер, с которым она дружила, однажды рассказывал мне, что называл Линду «моя тишина», потому что она редко говорила. Однажды во время дискуссии кто-то раздраженно потребовал от Линды высказать свое мнение. И она ответила:
— Я думаю, что человек должен пройти по земле, едва касаясь, и оставить после себя как можно меньше следов.
Эти слова, я думаю, могли бы стать эпиграфом к книге, которую я пишу.
В восемнадцать лет я перестал верить в Бога — моя мать рассказала мне, что в Первую мировую войну священники по обе стороны фронта благословляли пушки, чтобы те истребили как можно больше врагов. Линда не спешила порывать с церковью, да так и не сделала этого. Смолоду она страдала редким заболеванием крови и находилась под постоянным медицинским наблюдением.
— Ничего нельзя знать заранее, — говорила она. — Вот у меня гемолитическая аномалия. А вдруг Бог придирчив, и если я перестану веровать, он обидится и пошлет мне смерть, — а я хочу быть с тобой как можно дольше. Нет, нет, это слишком большой риск. Кроме того, католические церкви так красивы, Библия — чудесная книга, — правда, несколько порнографичная в Ветхом завете, но я ничего не имею против, — и в ней масса великолепных мыслей.
Любимой фразой Линды была «Блаженны нищие духом». Она всегда ее вдохновляла:
— Да, да, бедные и глупые всегда счастливы, и им можно только позавидовать.
Она была очень доверчива и говорила мне, словно открывала невероятную тайну: «Если Бог хочет наказать человека, он дает ему разум», подразумевая фразу из Екклезиаста «Во многая мудрости многия печали».
Однажды, еще в бытность свою сценаристом, Линда пришла на съемочную площадку. Снимался эпизод с фоторепортером. На шее у него болтался фотоаппарат.
— В нем есть пленка? — спросила Линда режиссера.
— Нет. Но кто это поймет?
— Зрители поймут, — ответила Линда.
Этим она сказала об искусстве все.
Я постоянно читал ей вслух написанное. И никогда у меня не было критика лучше и умнее. Поскольку я склонен преувеличивать, обычно случалось так: Линда задумчиво качала головой и дружески говорила, что это слишком мелодраматично или затянуто, и, конечно, следует доработать. Потом происходило следующее, — как это было замечательно! — всегда одно и то же. Я не спешил дорабатывать.
— Это же три дня работы! А знаешь ли ты, что это за мучение — писать? Болят плечи, голова и глаза, все болит, и спать нельзя, и работа высасывает все соки, опустошает, и вообще, раз и навсегда: я ничего не вычеркиваю и не переписываю!
Когда такая истерика случилась со мной впервые, Линда рассказала мне историю из тех времен, когда она была с Билли Вайльдер:
— У него была крохотная квартира, и он был моим первым мужчиной, и я так его любила… Часто после обеда он говорил: «Немедленно идем в Романское кафе — рассказывать!» Конечно, ничего не рассказывалось, и все-таки мы шли в Романское кафе, а там сидели известные актеры и художники, писатели и журналисты. Я, маленькая пятнадцатилетняя танцовщица, была счастлива среди этих больших людей и всегда вела себя очень скромно. И вот однажды к нам подсел Эрих Мария Ремарк — для меня это было невероятное событие! Он в то время был главным редактором журнала «Дама». И он сказал, что хочет отказаться от работы редактора, чтобы написать роман. А Билли ответил Ремарку, чтобы он не сходил с ума и не уходил со своего замечательного поста, а потом обратился ко мне: «Ну, поговори с этим ненормальным, робкая моя!» От волнения я едва выдавила: «Господин Ремарк, я думаю, что господин Вайльдер прав. Мы как-то были у вас в гостях, помните? У вас прекрасный офис, и там так много красивых женщин. Вы действительно могли бы не оставлять свою службу в редакции „Дамы“, господин Ремарк».
— И что же, — продолжала Линда, — Ремарк все-таки уволился из редакции и написал «На Западном фронте без перемен». Вот что происходит, когда не слушают мои советы.
И с тех пор, когда ей случалось выразить свое недовольство при чтении вслух, а я протестовал, она парировала: «Думай о Ремарке!» И всегда радовалась, когда на следующее утро за завтраком я говорил: «Я уже все переписал». Я всегда слушался ее, и всегда то, что она говорила, было правильно.
В последние два года Линда скрывала от меня свое плохое самочувствие и мучившие ее боли — до той самой ночи, когда она, истерзанная болью, закричала… Но было уже поздно. Конечно, я видел, что она слабеет день ото дня, но объяснял это заболеванием крови и постоянным приемом лекарств. В течение многих лет у нее случались периоды слабости и усталости, и на этот раз она убедила меня, что это просто очередной период. И даже когда она едва могла есть, отказывалась идти на концерт, в театр или кино, она не позволяла мне думать о самом страшном. Я скупал все видеофильмы, и после ее смерти у меня осталось около двухсот кассет, и чем слабее она становилась, тем настойчивее требовала, чтобы по вечерам я ставил для нее «программу», состоящую только из комедий: «Тутси», или «В джазе только девушки», или фильмы с Вуди Алленом. Из его многочисленных сентенций она особенно любила фразу из «Городского сумасшедшего».
«Есть такая старая история, — говорит Вуди Аллен. — Две пожилые дамы сидят в горной гостинице. Одна говорит: „Господи, питание здесь просто ужасное“. Вторая соглашается: „Верно. И такие маленькие порции!“ Конечно, говорит Аллен чуть позже, такой я вижу жизнь: полной одиночества и бед, страданий и забот. И так быстро проходящей!»
Это место Линда часто цитировала и однажды громко повторила последние слова. Она сидела в темной гостиной и не видела, как я пришел, и повторила: «Так быстро проходит».
Мы чувствовали мысли друг друга, и когда Линда умерла, я словно стал половиной человека, и жить стал тоже только наполовину. Я потерял все: мужество, надежду, способность радоваться, с улыбкой противостоять подлости. Было только чувство отвращения к одиночеству, в котором я оказался, отвращения ко всему, что происходит в мире, о чем я писал до сих пор, отвращения к людям. Конечно, не ко всем. Но даже моих друзей и друзей Линды я избегал: они напоминали мне о жене, которую я потерял. И никакая другая женщина не могла заменить мне ее — это я знал точно.
Отвращение к людям… Но я сам был так же ничтожен, как и они. Отвращение к тому, что мы делали с этим миром, как мы строили отношения друг с другом, как обижали и предавали, лгали, унижались, когда нам была нужна чья-то помощь, и в одну секунду рвали отношения, когда больше не могли использовать бывшего благодетеля…
Каждая передача телевизионных «Новостей» задевала меня. Я не мог больше смотреть на лица шефов концернов, на священнослужителей и увешанных наградами военных и политиков, не мог слышать, что они говорили с экрана. Глядя на них, я задавался вопросом: «Сколько они получили за то, что врут именно так, а не по-другому? Сколько на его счету чудовищных преступлений, которыми его можно шантажировать?» Мне было отвратительно, что те, кто определяют наши судьбы, так чудовищно и откровенно продажны, когда дело касается окружающей среды. Раньше они хоть немного давали себе труд скрывать свои преступления, свою жестокость, бесчувственность, свое презрение к людям, а тех, кто пытался их разоблачить, искусно обманывали. Но постепенно они полностью отказались от маскировки. Они совсем потеряли стыд. Они считали своих сограждан такими же глупыми и жадными, какими были сами. Время — деньги, к чему лицемерить, сойдет и так.
Мое отчаяние усиливалось еще и тем, что всю свою жизнь я выступал в своих книгах против нацистов, я постоянно боролся с ними, потому что они были самыми страшными преступниками, которых я видел, преступниками из моей жизни. И вдруг оказалось, что все мои старания — да и других людей — оказались тщетными, что эта чума существовала по-прежнему, что фашизм и расизм перекинулись во Францию к Ле Пену, в Чили к Пиночету, к Боте в Южную Африку… Перечень был длинным и становился все длиннее.
Мы извинились перед евреями (некоторые политики особенно гордятся этим), возместили многомиллиардный ущерб и заключили «большой мир с преступниками», как назвал его Ральф Джордано. Комментатор Нюрнбергского процесса стал шефом службы федерального канцлера, генералы Гитлера создали новый бундесвер, а Вилли Брандт отговорился тем, что во время войны он был в эмиграции. В ФРГ в тот момент, когда я об этом говорю, нет ни одного памятника жертвам Холокоста, и минимум до 1955 года газ «Циклон-В», применявшийся в газовых камерах, выпускался под этим же названием, только без «В». И много позже он в измененном виде получил название цинозил.
Сорок три года прошло, прежде чем глава ФРГ позволил назвать день 8 мая так, как он и должен называться: Днем освобождения. Это заявление было настолько сенсационным, так великолепна была речь Рихарда Вайцзекера, что ее издали в виде брошюры, выпустили на пластинках и записали на магнитофонные кассеты. Но все-таки ненависть жила в нас — деликатно и тонко наверху, где обсуждали более жесткие законы для иностранцев и отправляли обитателей ночлежек обратно на их родину, что для многих было равносильно смерти, — и грубо и жестко внизу, где избивали турок и горланили нацистские песни на футбольных матчах.
Жизнь должна иметь смысл, говорят многие, иначе ее тяготы невозможно вынести. Моим смыслом жизни двадцать пять лет была Линда. Но Линды не стало, и я понял, что можно жить и без смысла — не очень хорошо и уж, конечно, не весело, — но тем не менее. Но жизнь человека так коротка… Я осознал это в полной мере лишь теперь. Вчера я прочитал в «Журналь де Шато-О», местном листке, выходящем по вторникам и пятницам, что исследователи открыли новую галактику, удаленную от Земли на пятнадцать миллиардов световых лет, и возраст ее равен возрасту нашей Вселенной…
Ах, Линда, Линда, Линда…
Я продал все, чем владел в Берлине, некоторое время жил в Англии, Франции, Голландии и, наконец, восемь лет назад обосновался здесь. Купил старый дом, который называется «Ле Фергерон» и был когда-то кузницей. С собой я привез только костюмы, белье и пару ящиков с книгами. В Берлине у меня было почти 15 000 книг, а теперь — несколько сотен: романы, в основном, биографические, работы по естествознанию и те немногие философы, которых я, как мне кажется, понимаю: Бертран Руссель, Карл Джасперс, Ханнах Арендт, Карл Поппер, Спиноза, Вольтер, Паскаль, Шопенгауэр и некоторые другие. А еще Шекспир и «Тристрам Шенди», книга, которую я не устаю перечитывать всю жизнь, и «Приключения бравого солдата Швейка», и все книги Хемингуэя.
Да, еще у меня был «Мыслящий» Эрнста Берлаха, семидесятисантиметровая скульптура мужчины в длинной рубахе, который в правой руке держит книгу, пальцы левой приложил к щеке и закрыл глаза. От этой бронзовой фигуры исходит глубокий покой, люди смягчаются, погружаются в свой внутренний мир, в свои мысли. Часто я часами просиживал перед скульптурой и думал обо всем, что уже ушло, но было таким чудесным и прекрасным. Я купил «Мыслящего», когда продал один киносценарий в Америку. Мы с Линдой очень любили его.
Мебели у меня не было, и пришлось задуматься о ее приобретении. Я уже говорил о гостинице «Бон Аккуэль». В этот огромный швейцарский дом много лет тому назад влюбился мужчина с красивым именем Антуан Ольтрамар. Для того чтобы обставить его, он собирал шкафы, столы, стулья и кровати по всей округе. Месье Ольтрамар, стройный, задумчивый, очень вежливый, с неуловимым шармом помогал мне, когда я купил дом: ездил со мной по небольшим старинным домикам, и за вполне приемлемую цену мы приобрели замечательную мебель. Месье Ольтрамар помог мне обустроить Ле Фергерон, привел в порядок камин, сделал полки для книг, выписал много газет и журналов — немецких, французских, английских. Он никогда ни о чем не спрашивал, всегда уходил и приходил только в том случае, если я просил его об этом.
Скульптура Берлаха стояла на ковре ручной работы в большой гостиной.
Ежедневно я ходил в гостиницу «Бон Аккуэль», чтобы поесть, и иногда играл в шахматы с месье Ольтрамаром. Я долго гулял, много спал, много читал и вспоминал о Линде, и это было прекрасно и страшно одновременно. И, конечно же, я смотрел телевизор и слушал всех преступников, лжецов, палачей и клоунов, то есть, сильных мира сего, и это было гнусно, гнусно. Так текла моя жизнь.
Часто я думал о том, что мое время прошло быстро, слишком быстро. Каждый день мог оказаться последним. Я особенно тщательно мылся, стриг на ногах ногти и старался всегда быть ухоженным и носить чистое белье, поскольку каждый день могло случиться так: я медленно, очень медленно выплыву из Мрака и Пустоты и услышу звонкий голос: «Господин Гиллес, вы пришли в себя. Вы перенесли тяжелейший инфаркт и находитесь в отделении интенсивной терапии». Это мог быть и не инфаркт, а что-то другое, и столь же велика была вероятность, что я не пришел бы в себя, не вынырнул из Мрака и Пустоты и никогда бы уже не слышал и не чувствовал ничего. Это могло случиться в любую минуту.
Однажды мой старый берлинский магазин, который обеспечивал меня новинками в области естественных наук и новыми биографиями, прислал мне маленький томик. Он назывался «Чудовище», автор Ульрих Хорстман, и написанное буквально околдовало меня, лишило сна. Чудовище, согласно Хорстману, — это человек. Автор рассматривает его как ужасное недоразумение, столь ужасное, что среди нас, чудовищ, по мнению Хорстмана, давно существует тайная договоренность: мы должны покончить с собой и себе подобными настолько быстро и основательно, насколько это возможно, — без извинений, без сомнений, без угрызений совести и без оставшихся в живых. При современных технологиях впервые за тысячи лет разлада и резни чудовище получило шанс довести страшный процесс коллективного самоуничтожения до конца. Он, этот процесс, может стать реальностью благодаря арсеналам атомного, биологического и химического оружия…
Что за книга! Какие мысли! Какое объяснение всему происходящему в этом мире!
Приблизительно тогда же, когда я читал «Чудовище», я познакомился с Гордоном Тревором. Он был почти моим ровесником и жил в небольшом старом доме, который назывался «Лес Клематитес». Наши дома, как и некоторые другие, пощадил пожар 1880 года.
Тревор был англичанином — сдержанным, скромным и этичным, как многие его соотечественники. Он заговорил со мной спустя два года после того, как я поселился здесь — встретил, когда я возвращался из деревни с покупками. Он робко, по-юношески представился, сказал, что читал некоторые мои книги, и предложил выпить по чашечке чая у месье Ольтрамара.
С ним была отвратительная собака с большими печальными глазами, шерсть которой была вся в клочьях, а местами даже в пролысинах. Я до сих пор не знаю, что это была за порода. Тревор представил и собаку — ее звали Хэппи.
Мы пили чай у месье Ольтрамара, и я узнал, что Тревор живет здесь уже двенадцать лет и постоянно работает пилотом воздушных шаров. Зимой и летом почти каждый день я видел эти разноцветные шары в небе над горами и долинами. В годы Второй мировой войны Тревор был летчиком-бомбардировщиком Королевских вооруженных сил, сделал сорок пять боевых вылетов над Германией и был сбит во время сорок шестого. Осколки зенитного снаряда иссекли ему низ живота. В госпитале хирурги вытащили из Тревора почти все осколки. Однако некоторые достать не удалось, поэтому с мая 1943 года Тревор мог без особых проблем справлять малую нужду, но навсегда лишился возможности вступать в интимные отношения с женщинами.
После войны он успешно работал архитектором, зарабатывал много денег и очень любил юную женщину-адвоката. Она говорила, что то, что произошло с Гордоном, для нее ничего не значит. Одиннадцать лет это ничего не значило, а потом она бросила его ради другого. Гордон жил и с другими женщинами, но очень недолго, и всегда это кончалось очень плохо.
Два года он жил с мужчиной, но и тот однажды сказал Гордону:
— Все. Я ухожу.
— Но ведь ты мой друг, — ответил ему Тревор, — ты мне нужен.
— Если тебе нужен друг, купи себе собаку, — сказал тот.
Теперь у Гордона была собака, месье Ольтрамар и я, то есть, три друга. Собаку он не покупал, она пришла к нему сама.
Гордон Тревор как-то сразу вытеснил всех моих знакомых, едва появился в Шато-де-Оекс, мы отлично понимали друг друга, гуляли с собакой по имени Хэппи среди лугов, на которых паслись коровы, и в лесу или сидели в моей гостиной перед камином, смотрели на «Мыслящего», молчали и пили виски.
Несколько раз за эти годы я видел один и тот же сон. Когда я был репортером, меня отправили в Японию. Там я побывал в городе Нара в одном храме и видел кото-цитру. И во сне я снова возвращался туда и видел кото-цитру и загадочные иероглифы, и один жрец перевел мне эту надпись.
Она гласила:
Да, думал я, когда просыпался, я нашел ее, свою гору. И Гордон тоже нашел ее.
— Мы богаты, — сказал он однажды за виски, — неслыханно богаты, Филипп, ты знаешь это?
— Сиди уж, — ответил я. — Мы не богаты, было бы прекрасно, если бы мы таковыми были.
— Мы богаты, — повторил он упрямо. — Здесь, в Шато-де-Оекс, мы защищены. А любая защита от реальной жизни есть богатство.
— Вот оно что, — сказал я. — Тогда давай выпьем еще по одной.
Когда у бывшего летчика-бомбардировщика в сезон бывало слишком много работы, я помогал ему. Я ездил на раздолбанном «лендровере» с прицепом и останавливался там, где Гордон должен был приземлиться после полета на воздушном шаре, чтобы увезти шар обратно.
7 августа 1988 года, в воскресенье, позвонил месье Ольтрамар и сообщил, что господин и дама из Рима хотели бы полетать на шаре во второй половине дня в понедельник. Помощник Гордона болел, и на «лендровере» снова поехал я. У нас были предусмотрены все случаи, мы обговаривали лишь мелочи, я наблюдал за сине-желто-красным шаром Гордона в голубом небе и трясся на машине по дорогам и цветущим полям. Это было лето, разгар сезона, и навстречу мне попадались веселые и беззаботные люди.
Гордон приземлился на большой поляне. Я постарался подъехать как можно ближе, и тут Гордон сделал то, что привело меня в восторг. Чтобы оказаться рядом со мной, он несколько раз выпустил внутрь шара короткие порции горящего пропана. Шар, грациозно подскакивая над пашней, приблизился к «Лендроверу», мы отсоединили баллон от корзины, выпустили из него воздух, сложили и погрузили на прицеп. Потом я отвез супружескую пару из Италии, взволнованно молчавшую (как многие возвращавшиеся из полета), в гостиницу, и мы с Гордоном отправились домой. По дороге заглянули к месье Ольтрамару за нашими газетами, которые он получал для нас на почте. Писем никогда не было, и казалось, что в целом свете не осталось никого, кто еще помнил о Гордоне или обо мне, а нам только того и надо было. Не доезжая до Ле Фергерона, мы остановились в тени старого дерева, чтобы пролистать свежую прессу. Гордон курил трубку.
Он читал намного внимательнее меня, он все делал основательно, именно он и заметил в «Зюддойче Цайтунг» коротенькое, в один столбец, сообщение о кончине шестого августа, в субботу, в гамбургской клинике профессора Герхарда Ганца, руководителя Физического общества Любека.
— Не твой ли этот Ганц? — спросил Гордон. Я ответил, что, может быть, и он, поскольку практически ничего не знал о том, чем занимался Герхард после войны и над чем работал в Любеке.
— Это он во время войны три километра тащил тебя на себе?
— Да.
Я рассказывал Гордону, как Герхард спас мне жизнь.
— Здесь написано, что его похоронят на Силте во исполнение его желания, — сказал Гордон. — Ты должен лететь туда.
Эта мысль не вызвала у меня энтузиазма, я всегда чувствовал себя совершенно больным, если приходилось покидать Шато-де-Оекс, однако я чувствовал себя виноватым за то, что много лет не поддерживал с Герхардом никаких отношений, а теперь он умер. И я приказал себе: «Я должен туда лететь!»
— Из Женевы на Гамбург есть один рейс, — сообщил Гордон. — Ты прилетишь на остров на одном из этих маленьких самолетов Твин Оттер, это канадские самолеты.
Он всегда интересовался полетами и имел при себе кучу всевозможных расписаний. Каждый должен что-то иметь. У меня был «Мыслящий».
Четыре дня спустя, очень рано, я вылетел из женевского аэропорта Куитрин и вернулся в тот мир, от которого прятался так долго. Так я познакомился с доктором Валери Рот и доктором Маркусом Марвином, сотрудниками моего друга Герхарда Ганца, и с множеством других людей, одиноких и бессильных что-либо сделать, рискующих своей жизнью в попытках воспрепятствовать бездушному уничтожению нашей планеты. И при этом происходило ужасное и прекрасное, было и горькое, и сладкое, — о да, и сладкое тоже.
Один из великих писателей, которого я люблю и перед которым преклоняюсь, — Сомерсет Моэм. В своих великолепных новеллах он выступает летописцем, стоящим вне событий. Он никогда не вмешивается в их ход, не позволяет себе выносить приговор, никогда не восхищается людьми и не презирает их, не пытается понять, что они делают, — всего лишь повествует об этом, зачастую даже не являясь свидетелем этих событий. Всю жизнь я мечтал хоть раз написать так, как он, — одновременно понимая, что мне это никогда не удастся.
В том, что здесь описано, я никогда не играл никакой роли, — за исключением того события, которое я считал невозможным, пока оно не произошло. Я был вынужден вести повествование от первого лица. Иначе мне захочется говорить об этом, как хронисту, помня о словах, которые в финале «Гамлета» произносит Горацио.
4
— Конечно, может сложиться мнение, — сказал Гордон Тревор, — что Филипп повел себя не совсем правильно, бросив тех людей на Силте на произвол судьбы. Если он не хочет писать о том, что с ними произошло, он мог хотя бы выслушать их. Впрочем, я его понимаю. Будь я на его месте, я бы повел себя точно так же. Я, как и он, не чувствую себя спасителем человечества, — тем более в нашем возрасте. Почему все это еще должно волновать нас, черт подери?
Гордон Тревор, бывший летчик Королевских вооруженных сил, уже много лет скрывавшийся в Шато-де-Оекс от ужасов жизни, умолк и закурил трубку.
Вечером семнадцатого августа, в среду Гордон, его неприятная собака Хэппи и месье Ольтрамар сидели в баре гостиницы «Бон Аккуэль». Было уже поздно, посетители потянулись к выходу. Оба выпили немного виски. После жаркого дня все еще было тепло. В эти недели, в самый разгар лета у Гордона была масса работы, он много летал на своем шаре и сильно загорел. Месье Ольтрамар налил еще по одной. Он мало говорил, но зато был великолепным слушателем.
— Филиппу просто очень захотелось домой, — сказал Гордон, поглаживая собаку. — Он хочет остаться здесь. Навсегда. Никогда ни во что не вмешиваться. Вам известна история с Рипом Ван Винклом?
— Нет, — сказал месье Ольтрамар и быстро добавил, — извините.
— Спасибо за виски, — произнес Гордон и поднял бокал.
Он выпил и продолжил:
— Один американский автор, Вашингтон Ирвинг, описал события 1820 года. По сути, это был первый американский фантастический рассказ. В США его знает каждый ребенок, а другие авторы лишь подхватывали сюжетную линию и изменяли ее. Так происходит до сих пор. В чем загадка, не понимает никто.
Месье Ольтрамар наклонился вперед и внимательно слушал.
— На самом деле, Рип Ван Винкл — совершенно незначительная личность, живущая абсолютно незначительной жизнью, он дружит с детьми и боится своей сварливой жены, — рассказывал Гордон. — Однажды он отправился на прогулку по окрестностям и попал в совершенно незнакомую местность. Встретил великана, одетого по-голландски. Услышал страшный грохот. Великан пригласил Рипа в гости и привел его к своим друзьям, тоже голландским великанам, играющим в кегли. Они катали непомерно большие шары — вот откуда грохот, понимаете?
Месье Ольтрамар кивнул.
— Потом Рип выпил с этими великанами лишнего и уснул, — продолжал Гордон. — А когда проснулся, никого рядом не было. Он с трудом нашел обратную дорогу в родную деревню, — но там его никто не узнал! Все изменилось, он тоже никого не узнавал… В панике он начал расспрашивать, и оказалось, что с тех пор, как он покинул деревню, прошло двадцать лет. Двадцать лет! «Знает ли кто-нибудь Рипа Ван Винкла?» — кричит он. Никто. Ни один человек. И тогда он теряет рассудок и сомневается сам в себе — он ли это или кто-то другой… Будем, месье Ольтрамар!
— Будем, месье Тревор!
Они выпили.
— Ну вот, — снова заговорил Гордон, — Рип узнал своего постаревшего сына, потом оказалось, что и дочь его жива. Только сварливая жена умерла. Вот так заканчивается жизнь Рипа. Только известие о смерти жены напомнило ему, кто он, — в этом и ирония.
Гордон выбил трубку.
— Месье Ольтрамар, эта история снова и снова повторяется другими авторами. В 1953 году ваш великий швейцарский поэт Дихтер Макс Фриш в романе «Штиллер» заставляет героя рассказать эту сказку своему бестолковому защитнику.
Собака прижалась к Гордону. Уродина любила инвалида, а он любил ее.
— Рип был для Штиллера символом утраченной и вновь возвращенной свободы — возвращенной благодаря тому, что человеку удалось избавиться от личины, навязанной ему обществом. Потому-то Штиллер меняет финал сказки, которую рассказывает своему защитнику. Рип встречает свою дочь, уже молодую женщину, и решает не открывать ей, кто он. «Твой отец умер», — говорит он. Это причиняет ему страдания — но так должно быть.
Гордон начал снова набивать трубку.
— Однако мечта Штиллера избежать нужды через познание мира у Фриша не осуществилась. Штиллер терпит крушение и так же, как и Рип, вынужден играть прежнюю роль. Как раз этого Филипп и не хочет. Не хочет возвращаться в старый мир. Он Рип Ван Винкл а-ля Фриш, но более счастливый Рип. Когда у него умерла жена, он приехал и поселился здесь. В прежнем мире он постоянно был на виду и не мог больше там оставаться. Я бы тоже не смог. Никогда! Поэтому я так хорошо понимаю Филиппа.
Гордон неторопливо поджег табак в трубке и после нескольких затяжек продолжил:
— Мы оба слишком старые, Филипп и я, и очень долго живем здесь. Мы оба — Штиллеры, мечта которых осуществилась. Там, на Силте — мужественные люди. У них так много забот и проблем. Они хотят воспрепятствовать катастрофе. Благослови их, Господи. Конечно, Филипп сочувствует всем, кто считает, что еще можно что-то исправить. Но он не хочет, — нет, он не должен ничего делать вместе с ними, как и Рип. Он умнее, чем в сказке, и немного счастливее, чем у Фриша. Здесь Филипп счастлив — наедине со своими воспоминаниями. Здесь он свободен. Он хочет, как и я, остаться здесь на то недолгое время, что нам осталось.
В офисе Антуана Ольтрамара зазвонил телефон. Он вышел. Страшная собака вздохнула и плотнее прижалась к ноге Гордона.
Ольтрамар вернулся.
— Это звонят месье Гиллесу. Дама. Говорит, что это срочно и что ей обязательно надо поговорить с ним.
— Я схожу за ним, — сказал Гордон.
Он быстро прошел несколько сотен метров от бара до дома Филиппа Гиллеса. Дверь была открыта. Гиллес смотрел телевизор.
— Что случилось? — спросил он.
— Тебя просят подойти к телефону.
— Кто бы это мог быть? Хочу дослушать это сообщение до конца.
— Пойдем! — сказал Гордон. — Это женщина, она сказала, что дело срочное. Ей обязательно надо поговорить с тобой. Сказала, непременно. Пойдем, Филипп!
Гиллес с досадой поднялся и потрусил за Гордоном вниз к гостинице и дальше, через бар в офис Ольтрамара. Женский голос он узнал сразу, едва поднял трубку. Это была доктор Валери Рот.
— Слава Богу, что я вас застала! — сказала она с облегчением.
— Откуда вам известен этот номер телефона?
— Через справочное бюро. Вы же сказали, где живете. В бюро сообщили, что у вас нет телефона, но есть рядом, в гостинице.
— Что вам нужно?
— Маркус Марвин арестован.
— Так.
— Он сидит в камере предварительного заключения во Франкфурте.
— Так.
— Послушайте, господин Гиллес, вы не могли бы сейчас приехать?
— Зачем?
— Герхард спас вам жизнь. Это так?
Гиллес хмыкнул неопределенно.
— Герхард всю жизнь боролся за то, за что Маркус сейчас сидит.
— Так.
— Он избил мужчину.
— Это мило, — сказал Гиллес.
— Парня зовут Хилмар Хансен.
— Какого парня?
— Которого он избил. У него химический завод.
— Очень интересно.
— Он производит санитарно-гигиенические ароматизаторы.
— Что производит?
— Санитарные ароматизаторы. Или вы не знаете, что такое ароматизаторы? Такие голубые и зеленые кубики, которые подвешиваются к унитазам. Они устраняют дурной запах и распространяют аромат лаванды. Или фиалки. Или лимона, или хвои. Даже ландыша.
— Вы выпили?
— Абсолютно трезва. Это случилось во Франкфурте. А я в Любеке, — она заговорила торопливее. — Хансен производит еще и парадихлорбензоловые таблетки, обеспечивающие гигиену покойника в гробу.
— Что?!
Голос Валери зазвучал преувеличенно четко.
— Есть такие таблетки, тоже для ароматизации. На один гроб требуется около 200 граммов. Только в ФРГ ежегодно умирают семьсот тысяч человек. Примерно десять процентов их сжигаются в тридцати крематориях. Парадихлорбензол делает органы обоняния нечувствительными к запахам, однако не устраняет зловония.
— Послушайте…
— И только часть крематориев оснащена примитивными фильтрами. При сжигании трупов выделяются диоксины и фураны, и попадают в атмосферу. А Хилмар Хансен сделал из этой отравы ходовой товар. Диоксины, выделяющиеся при сжигании трупов, способствуют осаживанию парадихлорбензола в жировых тканях людей. А еще дым крематориев содержит кадмий.
— Фрау Рот, мне это уже надоело!
— Именно кадмий! Почки пожилых людей — настоящие склады кадмия.
— Хватит, — рявкнул Гиллес. — Я сыт этим по горло.
— Так, значит, вы не приедете и не напишете об этом?
— Нет.
— Хорошо. Тогда произойдет кое-что другое. И вы будете вынуждены приехать.
— Доброй ночи, фрау Рот.
Гиллес повесил трубку и направился в бар. Гордон и месье Ольтрамар молча смотрели на него.
— Ну? — спросил, наконец, летчик. — Кто это был?
— Та ненормальная. Валери Рот.
— Что случилось?
— Ничего. Абсолютно ничего, — ответил Филипп Гиллес и сел. — Я бы с удовольствием выпил чего-нибудь.
5
Холодным утром 1944 года в седьмом часу утра женщина средних лет ехала в вагоне поезда по берлинской окружной железной дороге на Сименштадт. Было еще темно. Окна закрашены черной краской, а лампы в полнакала едва мерцали, — из-за авианалетов союзников. Вагон был переполнен бледными, измученными людьми, и женщине пришлось всю дорогу стоять. Впрочем, она стояла бы и в том случае, если бы вагон был совсем пустым — ей запрещалось садиться. Она была так называемой «защищенной еврейкой»: ее защищал брак с мужчиной-«арийцем». Но ей приходилось работать и носить на пальто нашитую шестиконечную звезду из желтой ткани, в центре которой черными буквами было написано JUDE — «еврейка».
Женщина выглядела больной. Она вцепилась в свисавшую с потолка петлю, но все равно на поворотах ее мотало из стороны в сторону.
Рабочий в кожаной куртке и защитной каске, с черной повязкой, прикрывавшей правый глаз, поднялся и обратился к женщине:
— Садись-ка, падающая звездочка.
— Вы очень добры, но я не имею права сидеть, — тихо ответила та. — Это запрещено.
— Да плюнь ты на них, — хмыкнул рабочий. — Это было мое место, а теперь твое. Я так думаю, что никто не против.
— Еврейка… — начал было сидевший рядом низкорослый мужчина, но его тут же перебил солдат, судя по всему, приехавший на побывку:
— Заткни-ка пасть, приятель, а то сам встанешь.
И обратился к женщине:
— Садитесь, фрау. Или вас надо умолять?
Еврейка села и тихонько заплакала.
Через несколько остановок одноглазый рабочий вышел. Через пару минут его догнал солдат и протянул руку:
— Оскар Красцански. Вот мой адрес. Никогда не знаешь, что тебя ждет.
Он сунул одноглазому кусок газеты с неровно нацарапанными на полях буквами.
— Спасибо. Меня зовут Карл Букатц. Увы, не могу дать тебе свой адрес, дружище. Мой дом разбомбили. Живу, где придется.
— Там, на газете, еще и адрес моей тетки. Она живет в Хазенхайдене. Как-нибудь отыщешь.
— Постараюсь, — ответил Карл. — Снова на фронт?
— Да.
— Удачи. Скоро подохнут, собаки!
— Боюсь, что не так уж скоро, — ответил Оскар. — Когда война закончится, приходи в шесть часов вечера в пивную к Харатку.
Они пожали друг другу руки и разошлись по своим делам, в холод и мрак зимнего утра…
«Идиотизм», — думала адвокат Мириам Гольдштайн, маленькая хрупкая женщина со светлыми волосами, уложенными в пышную прическу. Мэтр Гольдштайн сидела в аэробусе, четверть часа назад вылетевшим из Франкфурта в Женеву.
«Все это — полный идиотизм. Эта поездка в Женеву, и местечко Шато-де-Оекс, и поиски этого человека по имени Филипп Гиллес, которыми я занимаюсь уже шесть лет, — думала Мириам, поправляя белые манжеты голубого летнего костюма. — С чего все началось? С рассказа той „защищенной еврейки“, ехавшей холодным утром 1944 года в Сименштадт на работу, об Оскаре Красцански и о Карле Букатце, который уступил ей свое место в вагоне со словами: „Садись-ка, падающая звездочка“. Давно умерли и Оскар, и Карл, и та „защищенная еврейка“. Но я еще жива, и я помню об этом, и еще о многом. И никакой это не идиотизм, а нормальное и даже закономерное явление. Все имеет свой смысл. Ни одно событие в мире не происходит без смысла».
Снаружи сияло яркое летнее небо. Занавески на многих иллюминаторах были отдернуты. Негромко шумели двигатели.
В 1982 году я была на первом приеме, который давал генеральный консул США, вспоминала Мириам Гольдштайн. До этого мне приходилось бывать в Берлине лишь дважды. А в третий раз я и познакомилась с миссис Беллами, пожилой, но еще красивой дамой, и ее мужем Георгом, хирургом американского гарнизона. И это тоже было предопределено свыше, и не могло не случиться.
В тот же вечер после банкета миссис Беллами подошла к адвокату.
— Извините, мэтр Гольдштайн, — по-немецки она говорила бегло. — Ваше имя Мириам?
— Да.
— Вы выросли в Гамбурге?
Вокруг толпились и переговаривались гости, играла негромкая музыка. Миссис Беллами потянула Мириам за собой в дальний угол.
— Да, в Гамбурге, — немного запоздало ответила Мириам и почувствовала, что волнуется.
— У вашего отца была там солидная адвокатская практика, не так ли?
— Да, — Мириам начала нервничать. — Откуда вам все это известно, миссис Беллами?
— Я хорошо знала вашего отца.
До сих пор Мириам Гольдштайн была уверена, что ее отец погиб в концентрационном лагере. С 1941 года о нем не было известно ничего. После окончания войны она долго искала его, но не нашла. И вот теперь…
— Когда? — дрогнувшим голосом спросила Мириам. — Когда вы знали моего отца, миссис Беллами?
— В 1952 году я встретилась с ним впервые, — ответила женщина. — Потом мы виделись часто. Он разыскивал вас, фрау Гольдштайн. Много лет он искал вас в Берлине.
— Как же это? — потрясенно начала Мириам. — Я думала… Где вы встречали моего отца?
— Здесь слишком шумно, — сказала миссис Беллами, взяла Мириам за руку и вывела в маленький парк. Летняя ночь была теплой. Они сели на скамейку возле большого цветущего куста. Голоса людей и музыка едва доносились до них.
— Прошу вас, — повторила Мириам. — Где вы видели моего отца, миссис Беллами?
— В баре «У Оскара» на Курфюрстендамм. Ваш отец пришел с парой детских туфелек…
— Взгляни-ка!
Мириам Гольдштайн вздрогнула от неожиданности. На нее серьезно смотрел маленький мальчик с узким бледным личиком. Он протягивал Мириам большой лист бумаги, на котором цветными карандашами были нарисованы дома, реки, улицы и автомобили.
— Это я сделал, — сказал мальчик.
Почти все места в самолете были заняты.
— Это замечательно, — похвалила Мириам. — Ты рисуешь то, что видишь там, внизу, да?
— Все, что вижу, — мальчуган кивнул серьезно, даже озабоченно. — Я всегда рисую, когда лечу в самолете.
— Ты часто летаешь?
— Да. Папочка всегда берет меня с собой.
— А где же твой папочка?
— Сзади, — мальчик махнул рукой, — несколько рядов отсюда.
Мириам обернулась. Человек в очках читал какие-то бумаги из толстой папки. Место рядом с ним было свободно.
— Твой папа — господин в очках?
— Да, — ответил малыш. — Он всегда очень занят. Он дает мне цветные карандаши и альбомы для рисования, и говорит, что я должен рисовать. Но он никогда как следует, не рассматривает мои рисунки, потому что у него слишком много дел.
— А где же твоя мамочка?
— Мы разведены, — ответил мальчик. — Суд присудил меня папочке.
— Как тебя зовут?
— Клаус.
— Замечательное имя. А меня — Мириам.
— Имя Мириам лучше, чем имя Клаус, — серьезно заметил мальчик.
— Оба имени красивы. Сколько тебе лет, Клаус?
Мальчик собрался ответить, но ему помешал сильный приступ кашля. Он вцепился в подлокотник кресла Мириам, тело его содрогалось, лицо исказилось и побледнело еще сильнее, на глазах выступили слезы, а из горла вырывались хриплые, лающие звуки. Несколько человек обернулись.
— Боже мой, — перепугалась Мириам и вскочила. — Что с тобой? Я позову твоего отца.
Клаус перестал кашлять и отдышался.
— Уже все прошло. Совсем недолгий…
— Что «недолгий»?
— Приступ. Говорю же — почти ничего.
— Это ты называешь «почти ничего»? Скажи, ты часто так кашляешь?
— Да. Но, как правило, все проходит гораздо тяжелее.
— Что же с тобой такое?
— Что-то вроде ложного крупа, — ответил Клаус. — Не могу сейчас вспомнить. Ты знаешь, что такое круп?
— Ложный круп, — тихо повторила Мириам и опустилась в кресло.
— Да, ложный круп, — сказал бледный мальчик и вытер носовым платком глаза и рот. — Ты знаешь, что это такое?
Мириам кивнула.
— Да.
Ложный круп у детей в возрасте от одного до шести лет, вспоминала она, может быть вызван отравлением серным диоксином. Сопровождается психическими отклонениями. Наряду с медикаментозным лечением таким больным предписывается полный покой.
— Где вы живете? — спросила Мириам, вытирая носовым платком капельки пота со лба мальчика.
— В Дуйсбурге. Вот что непонятно, — продолжал Клаус, — я должен пугаться, когда кашляю. И когда бывает приступ, мне становится страшно. Но я боюсь даже тогда, когда не кашляю. Боюсь, что задохнусь.
— Да, — пробормотала Мириам, — типичный симптом. Вызывается сужением при вдохе и выдохе. — И спросила громче: — Давно это у тебя?
— Больше года, — ответил Клаус. — Поэтому я так часто летаю.
— Почему?
— Мой отец — инженер-строитель. Строит везде, даже на Тенерифе. А там живет моя тетя Клара. Ты знаешь Санта-Круз?
Мириам кивнула.
— Ну вот, отец все время привозит меня туда. Мы делаем пересадку в Женеве и летим дальше на Тенерифе. И два месяца я буду жить у тети Клары. Потом вернусь в Дуйсбург, пройду обследование. А потом — опять к тете Кларе на два месяца. Доктор говорит, так я лечусь от ложного крупа. Но он не излечивается. А мне уже пять лет. В следующем году будет шесть, и надо идти в школу. Но тогда я не смогу так часто летать на Тенерифе, только во время каникул. Даже не знаю, что тогда будет.
— У вас есть экономка?
— Есть. Ее зовут Тина. — Он пожал плечами. — Я знаю, ничего нельзя поделать. Хочешь взять мой рисунок? Я дарю его тебе.
— Очень мило с твоей стороны, — ответила Мириам. — Я очень благодарна тебе, Клаус.
— Хочешь, я нарисую еще? Что-нибудь другое? Вокруг так много всего…
— Да, это было бы замечательно.
Мальчик кивнул и пошел, бледный и серьезный, назад, на свободное место рядом с мужчиной в очках и с толстой папкой. Мужчина мельком взглянул на него, рассеянно провел рукой по черным волосам сына. Клаус помахал рукой Мириам, и она махнула ему в ответ.
Ему пять лет, думала фрау Гольдштайн. У него ложный круп. Он живет в Дуйсбурге, где воздух перенасыщен серным диоксином. Сколько детей болеют ложным крупом? Сколько детей постоянно боятся задохнуться? В Германии? В Европе? По всему миру?
Пять лет, думала она. Тогда, в 1941-м, ей было всего четыре года. Однажды ночью пришли они, Ханс и Элен Шенбергеры, хорошие друзья моих родителей в Гамбурге. Они давно договорились, что, если будет грозить «депортация», спрячут нас — мать, отца и меня — в своем большом доме в Бланкенезе. Да, мне было четыре года, и я не понимала, что происходит и почему нам надо прятаться. Я ужасно испугалась. Взрослые несли чемоданы, мать держала меня за руку. Они шли очень быстро, и мне приходилось бежать. На Доротенштрассе внезапно появился патруль, двое полицейских, и потребовали предъявить документы. И отец вместо паспорта показал свою звезду еврея. У нас у всех были такие: у отца, у матери и у меня. Но мы их сняли, прежде чем выйти из квартиры. И вдруг отец показал полицейским свою звезду.
Я тогда ничего не поняла. И только потом догадалась: он хотел спасти нас с мамой. Он показал свою звезду и кинулся бежать туда, откуда мы пришли. И полицейские бросились за ним. А Ханс и Элен Шенбергеры потащили нас дальше, дальше, дальше, за угол, на другую улицу, потом на третью. Так нам удалось уйти.
В доме на Бланкенезе был большой чердак. Там мы с мамой провели три с половиной года. Нам помогали ее друзья. Мама часто плакала и говорила, что полицейские, конечно, догнали отца, арестовали и отправили в концлагерь. Тогда я еще не понимала, что такое концлагерь.
Ханс и Элен Шенбергеры прятали меня и маму почти четыре года. Замечательные люди. В Германии было много замечательных людей, которые помогали евреям, прятали их. А в мае 1945-го нас освободили англичане. И мы с мамой долго искали отца, надеясь, что он выжил в концлагере. Мы искали его долгие годы, но никто ничего не знал о нем, никто не мог нам ничего ответить. В конце концов, мы пришли к выводу, что он погиб.
И вот в 1982 году на приеме у американского Генерального консула я встретила миссис Беллами, которая сказала, что знала отца, и он много лет искал меня, и пришел в бар на Курфюрстендамм с парой маленьких туфелек для девочки…
— А почему с парой детских туфелек? — переспросила Мириам у миссис Беллами, когда они сидели в парке на скамейке. Миссис Беллами покачала головой:
— Я расскажу вам все по порядку, фрау Гольдштайн. После войны Берлин был сильно разрушен. Курфюрстендамм — сплошные руины. От дома, в котором потом открылся бар «У Оскара», оставалась ровно половина. Необрушившиеся стены были испещрены следами от пуль и осколков. У этого бара были два хозяина: Оскар Красцански и Карл Букатц. Карл называл себя Чарли и играл на пианино, Оскар стоял за стойкой. Они познакомились во время войны на окружной железной дороге, об этом мне однажды рассказал Оскар.
Миссис Беллами рассказала и о «защищенной еврейке», и о рабочем, который уступил ей свое место.
— Тогда-то Оскар оставил Карлу свой адрес, а после войны они встретились и в 1948 году открыли этот бар. Четыре года они работали вдвоем, и только в 1952 году смогли нанять барменшу. Этой барменшей была я.
— Вы?!
— Я родилась в Берлине. Мое имя Элфи, девичья фамилия — Цайнер. И я работала у Оскара и Карла барменшей. У нас все напитки были дешевле, и посетителей всегда было много. И, конечно, мы мечтали о большом и красивом баре. Но тогда, в 52-м, бар был маленький, с обитыми красной тканью табуретками у стойки, и красными стенами, и красными бархатными стульями. Да… И вот однажды, в осенний день 1952 года — я проработала всего пару месяцев — в бар зашел маленький, очень худой человек. Он казался больным и был очень грустным. Выглядел просто ужасно: впалые щеки, бледная, покрытая сыпью кожа и редкие седые волосы… О, простите, фрау Гольдштайн, ради бога, простите!
— Не стоит, — ответила Мириам, чувствуя, как кровь стучит в висках. — Рассказывайте дальше, Элфи, рассказывайте, пожалуйста!
И Элфи рассказывала.
В руке у маленького худого человека был пакет. Он поздоровался с Оскаром, Чарли, немногими посетителями. Элфи увидела, как Оскар и Карл пожали посетителю руку. Потом он поклонился ей и сказал: «Здравствуйте, милая дама! Меня зовут Альфред Гольдштайн». И поцеловал руку Элфи, которая была в ту пору очень юной и очень привлекательной. Потом неторопливо открыл свой пакет и вынул очень маленькие белые детские туфельки.
— Бумагу я оставлю у вас, господин Оскар, — сказал он. — И, если позволите, обращусь к обществу с вопросом.
— Хорошо, — согласился Оскар.
Гольдштайн через бар прошел к столику, за которым сидели молодой мужчина и девушка. Элфи видел, как он показал им туфельки и что-то начал говорить. Они внимательно слушали, затем покачали головами. Гольдштайн поклонился и пошел к другому столику.
— Кто это, Оскар? — спросила Элфи.
— Бедный, совсем опустившийся человек, — ответил Оскар. Он наморщил лоб и внимательно наблюдал за реакцией посетителей. — Он постоянно приходит сюда. Когда-то в Гамбурге у него была большая адвокатская практика. Еврей. Чарли помог ему найти комнату в Грюневальде.
Чарли с черной повязкой на глазу сидел за пианино и играл «La vie en rose».
— Что ему нужно? — с болью в сердце поинтересовалась Элфи. — И что это за туфельки?
— Детская обувь. Ты же сама видишь.
— Вижу. Только ничего не понимаю.
— Этот Гольдштайн рассказывает, что его жена и дочь были арестованы в 1941 году, — рассказывал Оскар, не отрывая взгляда от маленького человека. — Они попали в Аушвиц, а он сам оказался в Грос-Розене. Когда русские освободили его, он отправился в Аушвиц. Нацисты к тому времени взорвали и сожгли там все, что могли, но многое осталось. В сохранившихся помещениях были свалены в огромные кучи очки, одежда, зубные протезы, женские волосы, чемоданы, обувь… И было очень много детской обуви, самой маленькой. Гольдштайн вытащил одну пару, полностью уверенный, что это туфельки его дочери. Ее звали Мириам и ей было четыре года, когда ее арестовали. Ему сотни раз говорили, что в Аушвице женщины и малолетние дети прямо с вагонов-платформ отправлялись в газовые камеры, а он не верил этому. Он и сейчас не верит. С 1947 года он бродит по Берлину с туфельками, показывает их людям и спрашивает: не знает ли кто-нибудь, где его Мириам? Он почему-то вбил себе в голову, что Мириам привезли в Берлин.
— А почему в Берлин? Они же из Гамбурга.
— Господи, разве ты не видишь? Он не в себе. Он забыл Гамбург. Он больше ни о чем не помнит. Только о своей маленькой дочери. Беда…
— Разве он не находится под наблюдением врача? — спросила Элфи.
— Нет, почему же, — ответил Оскар. — Пару раз он лежал в психиатрических клиниках. Но все бесполезно. И виноваты в этом несколько женщин.
Чарли играл «La Mer».
— Те, кто выжили там, в Аушвице. Он встретил их, и одна из них вспомнила о какой-то Мириам, и рассказала, что в лагере у детей была такая игра: «Кем бы мне хотелось стать?» И эта Мириам ответила: «Я хотела бы стать собакой, потому что эсэсовцы любят собак». Вот этот Гольдштайн и верит, что эсэсовцы полюбили Мириам и не расстреляли ее.
Элфи Беллами прервала рассказ и взглянула на Мириам.
— Простите, пожалуйста, еще раз простите, — сказала она прерывающимся голосом. — Я понимаю, как чудовищно слушать это, фрау Гольдштайн. Но я подумала, что надо рассказать вам о вашем отце, которого я знала. И о том, что тогда произошло…
Мириам положила свою руку на руку миссис Беллами.
— Спасибо, — сказала она. — Конечно, это ужасно. Но я должна это знать. Я должна знать все! Рассказывайте, Элфи, пожалуйста.
Самолет прошумел прямо над ними, заходя на посадку в аэропорту Тегель. Едва шум стих, Элфи заговорила снова.
— Конечно, и в тот вечер никто не смог ему помочь. И потом тоже — он приходил снова. Люди или смущались, или поражались, но всегда сочувствовали ему, всегда. До тех пор, пока…
— Пока что?
— До того вечера в январе 1954 года, — ответила Элфи. — Я до сих пор помню все подробности… В баре почти не было народа. Потом пришли мужчина и женщина, наши постоянные посетители. Они любили наш бар, а мы любили их. Чарли всегда исполнял их любимые мелодии. Они назвали ему свою самую любимую мелодию. Это была «Sentimental Journey», как сейчас помню. Они не были женаты, но собирались пожениться. И было заметно, что они любят друг друга. Прилавок бара имел форму буквы L, и на узкой стороне была скамейка, как раз на два места. Это был «их» уголок. Я не знаю фамилии женщины, помню только имя — Линда. А его звали Филипп Гиллес.
Мириам Гольдштайн подняла глаза.
— Писатель?
— Тогда он был репортером и кинодраматургом, — ответила Элфи. — Думаю, тогда его книги не имели успеха. Денег у них было мало. Они пили вайнбранд, виски позволить себе не могли. Да и вайнбранд пили медленно. Мы действительно очень любили их обоих. Они всегда приходили во второй половине дня, когда было еще тихо и спокойно, и у Чарли было время сыграть их любимые мелодии. В тот день, в январе 1954 года, был очень сильный снегопад.
…долгое время Линда Бреннер и Филипп Гиллес были единственными посетителями. Чарли играл очень хорошо, Оскар зажег на стойке свечу, и они медленно пили свой вайнбранд и были очень любезны и с Оскаром, и с Чарли, и с барменшей Элфи, которая поставила на стол вазу с цветами, пепельницу и подала винную карту.
Элфи как-то рассказала Линде и Гиллесу, что работала в свое время в «Золотом дне». Она отдавала все чаевые и иногда была вынуждена приводить посетителя домой. Она очень экономила и раз в год на месяц уезжала в Сент-Мориц, прихватив первоклассные чемоданы и красивые платья. Там ее никто не знал, и она жила, как светские дамы, о которых читала в иллюстрированных журналах, и это было для нее высшим шиком. «Тогда я не уступала никому даже за миллион!»
В тот вечер у Элфи было неожиданно много работы. В бар пришла большая компания, десять или одиннадцать мужчин, которые явно были уже подвыпившими, громко смеялись и шумели.
— Мне очень жаль, — сказал Оскар тем двоим на скамеечке.
— Ничего страшного, — улыбнулась Линда. — Мы все равно уже собирались уходить.
— Останьтесь, пожалуйста! — попросил Оскар. — Они из Западной части, могу поспорить. (Западом считалась ФРГ). Посмотрите на эти сальные загривки.
Когда он произнес это, один толстяк уже стоял около Чарли и громко и развязно поинтересовался, может ли он играть что-то еще, кроме этого иностранного дерьма. Чарли ответил, что может играть все, что закажут, и толстяк заказал «Это могут лишь ноги Долорес», «Убери плавки», и «Ах, Эгон, Эгон, Эгон». Чарли, пожав плечами, начал с ног Долорес. Подвыпившие клиенты рычали, подпевая, и Оскар виновато сказал Гиллесу:
— Вот, пожалуйста!
Элфи принимала заказы. Мужчины требовали светлого пива и шнапса, двоим понадобился сект («Но не отечественный! Покажите-ка меню, что тут вообще есть, в этой дыре?»), а толстяк ущипнул Элфи за грудь и за зад, и она ударила его по пальцам. Линда взглянула на Гиллеса, тот кивнул. Они собрались уходить.
В этот момент открылась дверь, под завывание ветра в кафе влетел снег и неуверенно и смиренно вошел маленький, очень худой мужчина — бледный, с впалыми щеками, с кожей, покрытой сыпью, и темными печальными глазами. Он снял шляпу, и стали видны его редкие седые волосы. В руке он держал маленький пакет. Он кивнул Оскару и Чарли, как раз закончившему играть про Долорес и приступившему к плавкам, и подошел к Чарли.
— Проклятие, — пробормотал Оскар. — Именно сейчас…
— Что — «именно сейчас»? — спросила Линда.
— Он пришел.
Мужчина разговаривал с Чарли, и было заметно, что тот советовал ему как можно быстрее уйти. Но маленький человек только качал головой.
— Да что же это! — раздраженно воскликнул Оскар.
Он подал Чарли знак, тот пожал плечами. Элфи, покончив с сервировкой, подошла поближе и попыталась уговорить маленького худого человека уйти. Но все напрасно.
— Кто это? — спросил Гиллес.
Оскар поспешно рассказал Линде и Гиллесу историю маленького человека и то, как он нашел в Аушвице маленькие белые туфельки и внушил себе, что именно они принадлежали его дочери. Он уложился в несколько фраз, закончив словами: «Вы ведь ездили в Аушвиц, как репортер, не правда ли, господин Гиллес?»
— Да, — ответил Гиллес. — В 1952 году я был там.
Он вспоминал: Аушвиц I, Аушвиц II — Биркенау, лагерь смерти, Аушвиц III — Моновиц. В музее Аушвица I я видел все, о чем рассказывал Оскар: женские волосы, зубные протезы, очки, обувь, платья, чемоданы с написанными на них именами и адресами их бывших владельцев. Ида Кляйн, Групеллосштрассе 15, Дюссельдорф, Вайзенкинд. Никогда этого не забуду.
В Моновице, думал Гиллес, фирма «ИГ-Фарбениндустри» построила фабрику по производству синтетической резины. Там в рабочих лагерях, надрываясь до смерти, не разгибая спины, вкалывали на немецкую военную промышленность сотни тысяч рабочих. А наряду с «ИГ-Фарбениндустри» существовали такие концерны, как «Крупп», «Сименс» и другие… Ах, как красиво звучат во всем мире названия наших концернов!
— Ну все, — сказал Оскар — началось!
Гольдштайн подошел к гулякам и показал им туфельки.
— Господин Гольдштайн! — крикнул Оскар. Но было уже поздно.
Розовощекий толстяк с добродушной физиономией выхватил у маленького человека туфельки и высоко поднял их в вытянутой вверх руке. Гольдштайн пытался дотянуться до них, а толстяк, посмеиваясь и явно забавляясь ситуацией, пытался заставить его прыгать.
— Немедленно верните ему обувь! — крикнул Оскар. Толстяк не обратил не него ни малейшего внимания. Однако было заметно, что большинству его приятелей это неприятно. Кое-кто из них уговаривал толстяка прекратить потеху, но другие постепенно входили в раж. Толстяк кинул туфельки одному из них, тот поднялся и перебросил их следующему, а между ними метался Гольдштайн, отчаянно выкрикивая:
— Верните! Пожалуйста, пожалуйста, верните!
Элфи, несущая уставленный бокалами поднос, столкнулась с толстяком и оступилась. Поднос выпал из ее рук, бокалы разлетелись вдребезги, а Элфи, вспомнив о своей роли «леди на один месяц», возмущенно воскликнула:
— Немедленно прекратите! Это низко!
Толстяк изумленно взглянул на нее и протянул руку, чтобы ущипнуть за грудь. Но в этот момент рядом Чарли выскочил из-за пианино и одним прыжком оказался рядом, бросив Элфи на ходу: «Исчезни!»
— Держись, дерьмо! — Чарли с силой ударил толстяка по лицу. Тот инстинктивно вскинул руки, получил второй удар и рухнул на пол.
— Убирайтесь! За стойку! — бросил Чарли Гольдштайну.
В то же мгновение приятель толстяка скрутил ему руки за спиной, а второй ударил Чарли под дых. Третий швырнул белые туфельки в зеркальную стену за прилавком. С полки упала бутылка, за ней — другая, зазвенело бьющееся стекло, запахло алкоголем. Оскар кинулся к телефону, а Элфи, схватив первое, что попалось под руку — веник, — начала яростно колотить им гуляк, избивавших Чарли.
С пола, тяжело кряхтя, поднялся толстяк, набросился на неподвижного Гольдштайна и начал равномерно лупить его по голове. Маленький человек безуспешно пытался увернуться от ударов и жалобно причитал:
— Не надо, не надо… пожалуйста, не надо…
— Ты, грязный еврей, — сопел толстяк, не прекращая осыпать его ударами, — сидим, мирно пьем пиво — и на тебе! Появляется. Видно, забыли тебя отправить в газовую камеру.
Эта речь вызвала бурное одобрение троих приятелей, бьющих Чарли, и столь же бурное негодование прочих, которые начали яростно протестовать, кричать толстяку, что тот ведет себя, как свинья, и требовать оставить Гольдштайна в покое. Страсти накалились до предела…
— Уважаемые дамы и господа! Мы находимся в воздушном пространстве Швейцарии над Базелем и через двадцать пять минут приземлимся в аэропорту Женевы…
Голос капитана авиалайнера, разнесшийся из громкоговорителя по салону, вернул Мириам Гольдштайн из ее воспоминаний в день сегодняшний. Уже в 1954 году моего отца снова называли «грязной свиньей», удрученно думала она. И снова били. Несколько десятилетий существует нацистская партия НПД, и пару лет та ужасная «республиканская» партия, которой руководит бывший эсэсовец Франц Шенхубер, а наши так называемые «христианские» партии реагируют на это так, словно сами собрались податься к радикалам. Шенхубер и его приспешники требуют выслать всех иностранцев, разрешить вернуться на родину всем так называемым «политическим беженцам» и забыть о «вечном покаянии». А лидеры христианских союзов решили, что надо объединяться с «республиканцами», и уже налицо результат — ХДС/ХСС…
Сейчас расизм и антисемитизм возвращаются в большую политику. А проявляться заново в обществе они начали еще тогда, в 1954 году, — когда били моего отца, когда на еврейских надгробьях малевали свастику и оскверняли еврейские кладбища…
— Посмотри же!
Мириам Гольдштайн обернулась. Рядом стоял маленький темноволосый Клаус с серьезными глазами и протягивал ей лист бумаги:
— Я нарисовал еще одну картину, специально для тебя. Это Рейн.
Через лист бумаги проходила широкая голубая полоса.
— Конечно, Рейн, — согласилась Мириам. — Ты очень похоже нарисовал, Клаус.
— Это рисунок для тебя, — ответил бледный мальчуган. — Я же обещал.
— Большое спасибо.
Мириам бережно взяла листок и улыбнулась малышу, страдающему ложным крупом и такому дружелюбному, несмотря на свой недуг.
Оскар торопливо проговорил что-то в телефонную трубку и кинулся на помощь Чарли и Элфи. Приятели толстяка, возмущенные поведением своих дружков, тоже кинулись останавливать дерущихся, и в кафе началась настоящая свалка.
Оскар получил от кого-то кулаком в зубы. Он сплюнул кровь и прыгнул на мужчин, бьющих Чарли. Клубок человеческих тел рухнул на пол.
Розовощекий толстяк продолжал колотить стонущего Гольдштайна, приговаривая:
— Шесть миллионов — это чересчур! Не больше двух.
При этом он оказался возле самого прилавка. И Гиллес с отвращением бросил ему:
— Нацистская свинья.
Толстяк оставил в покое Гольдштайна, уставился на Гиллеса добрыми, почти детскими глазами, и удивленно сказал:
— А ну, повтори!
Гиллес повторил и снял очки. Близорукость у него была немаленькая, и дрался он только тогда, когда поступить иначе было невозможно. Впрочем, драки при его профессии не были редкостью.
Он выскользнул из своего угла и, не давая толстяку опомниться, с силой ударил его в низ живота. Тот взвыл, рухнул на пол и схватился за то, что, по уверениям Линды, среди некоторых французов называлось la garniture. Гиллес ударил толстяка по рукам и услышал голос Линды, — но не увидел ее, потому что был без очков, и вокруг было слишком много дерущихся.
Кто-то швырнул ему в голову стул, и Гиллес упал. Едва он поднялся, как тут же подскочил еще один буян и попытался ударить кулаком в лицо, — но Гиллесу удалось увернуться. Правда, в следующее мгновение удар все-таки настиг его. Кожа над правой бровью лопнула, хлынула кровь… Глаза застилала красная пелена, и Гиллес пропустил несколько весьма болезненных ударов. В какой-то момент он даже испугался, что едва видимый из-за заливающей глаза крови противник может убить его. Но тут парень внезапно рухнул на спину, а над ним склонился красный силуэт Линды: она сорвала с ноги туфлю на тонкой высокой шпильке и с силой ударила его по голове — с такой силой, подумал Гиллес, что, вероятно, проломила парню череп… Но Линда уже тащила его к выходу, крикнув по пути:
— Господин Гольдштайн!
Она схватила его, маленького и дрожащего, за рукав и поволокла обоих мужчин через дерущуюся толпу к выходу. Они выскочили в леденящий холод Курфюрстендамм, порыв ветра швырнул в них пригоршней снега.
— Его туфельки! — вскрикнула Линда и ринулась обратно в бар в одной левой туфле. Правая, которой она нанесла решающий удар, потерялась в суматохе.
Гиллес крепко держал пошатывающегося Гольдштайна. Прихрамывая, по-прежнему в одной левой туфле, вернулась Линда и протянула Гольдштайну маленькие белые туфельки — те самые, которые он вытащил из огромной кучи в Аушвице и семь лет подряд показывал в Берлине всем, кого встречал, чтобы узнать хоть что-нибудь о своей дочери Мириам…
Линда выскочила на середину Курфюрстендамм и, вскинув обе руки, решительно преградила дорогу проезжающему такси. Таксист ударил по тормозам, машину занесло.
— Садитесь! — распахнув дверцу, крикнула Линда Гольдштайну. — Вот деньги! Завтра после обеда приходите к нам.
И быстро объяснила таксисту:
— Здесь двадцать для вас. Простите, но это очень важно. Запишите, пожалуйста, наш адрес и обязательно доставьте этого господина домой в Грюневальд.
— Будет сделано, милая дама, — смягчившись при виде денег, проговорил таксист, нацарапал в блокноте адрес и уехал. Элфи выскочила из бара, чтобы помочь своим постоянным клиентам, но этого уже не требовалось.
Линда подхватила Гиллеса, почти ничего не различавшего из-за льющейся по лицу крови, и побежала к Кнесбекерштрассе. Здесь было совсем темно. Гиллес внезапно почувствовал безумную усталость и опустился прямо на землю, возле развалин какой-то стены. Линда сгребла ком снега и начала вытирать ему лицо, но кровь из рассеченной брови все текла и текла.
Издалека донесся вой сирены. Он нарастал, становился все громче, потом затих, и стало слышно, как хлопнула дверь автомашины. Линда все вытирала и вытирала кровь, капающую ей на пальто, снежный вихрь крутился вокруг них, и Гиллес произнес:
— С туфлей ты придумала великолепно!
— Ненавижу нацистов!
— Знаешь, — сказал Гиллес, — нам необходимо пожениться.
— Вот что произошло в тот день, фрау Гольдштайн, — сказала Элфи Беллами спустя тридцать четыре года в парке виллы американского Генерального консула в Берлине. Обе женщины долго молчали.
Наконец Мириам спросила:
— А что было дальше? Что стало с моим отцом?
— Те двое, наши постоянные клиенты, вскоре поженились. Они очень заботились о вашем отце. Поместили его в еврейский дом престарелых Джанет Вольф на Дорнебургерштрассе. У него была прекрасная комната и первоклассный врач, доктор Шефер. Каждую неделю фрау Гиллес навещала вашего отца. Я тоже приходила к нему, но, конечно, не так часто. Ему стало лучше, но ясно, извините, что он совсем лишился рассудка. Под конец он принимал фрау Гиллес за собственную дочь. Он сам однажды мне это сказал. Мы сидели и пили чай. И он был совершенно спокоен и почти счастлив, и туфельки лежали на комоде — он больше с ними никуда не ходил, это доктор Шефер постарался. А в 1962 году в Сент-Морице я познакомилась со своим мужем. Мы поженились здесь, в Берлине. У нас двадцатичетырехлетний сын и шестнадцатилетняя дочь. Мы живем на Миквелаллее, у нас все хорошо… Бог мой, что это я вдруг разоткровенничалась с вами?
— У меня тоже все в порядке, — сказала Мириам.
— А ваша мама жива?
— Да, она живет вместе со мной в Любеке. Дай Бог ей долгих лет…
— Я очень рада. Так и должно быть.
— Но с ней все время должен кто-то находиться. У нас очень преданная экономка.
— Мама больна?
— Она слепая, — ответила Мириам. — Пока мы прятались четыре года, мы очень редко могли видеть дневной свет. К 1945 году мама плохо видела, и зрение ее все ухудшалось. Операции помогали только на время. С 1968 года она не видит ничего. Но она по-прежнему очень доброжелательна и крепка духом. А мой отец… Когда он умер?
— В 1959 году, — сказала Элфи. — В мае. Мы с Георгом были на похоронах. У вашего отца хорошая могила на кладбище еврейской общины на Шольплатц. Люди из дома престарелых ухаживают за ней. Они могут рассказать о вашем отце намного больше, чем я. В 1978 году фрау Гиллес умерла…
— О Боже!
— Да, это был страшный удар для ее мужа. Мы в то время были в Америке и узнали об этом только после возвращения. Они тоже жили в Грюневальде, на Бисмаркаллее. Но в телефонной книге их уже нет. Я ездила туда, но там живут незнакомые люди, которые понятия не имеют, куда переехал господин Гиллес. Признаюсь, мы не прикладывали особенных усилий, чтобы разыскать его… Суета, знаете ли. Работа, дети… Слишком короткие каникулы в Европе… А время бежит так быстро… Чарли скончался в 1973 году, Оскар — в 76-м. Бар они давно продали. Я хоронила их обоих — старинные друзья. Да, все умерли. Не знаю, жив ли еще господин Гиллес, но думаю, что жив. Он слишком известен. Если бы умер, об этом заговорили бы везде…
— Уважаемые дамы и господа! — раздался из громкоговорителя звонкий голос стюардессы. — Мы заходим на посадку в Женеве. Пожалуйста, не курите и пристегните ремни. Надеемся, что полет был для вас приятным, и будем рады снова приветствовать вас на борту нашего аэробуса. Спасибо…
«Мир ломает каждого, но позже многие в местах перелома становятся сильнее. А тех, кто не хочет ломаться, он убивает. Он убивает и очень хороших, и очень слабых, и очень мужественных — различий нет. А если ты не таков, как эти люди, можешь быть уверен, что он убьет и тебя, но без особой спешки».
Филипп Гиллес прочитал эти строки из книги Эрнеста Хемингуэя «В другой стране», лежа в шезлонге перед своим домом Ле Фергерон, и услышал шаги. Он снял очки для чтения.
От гостиницы «Бон Аккуэль» шла изящная женщина в голубом летнем костюме с белым воротником и белыми манжетами. У нее было узкое лицо, большие темные глаза и пушистые легкие волосы.
Он встал.
Женщина подошла ближе.
— Господин Гиллес?
— Да.
— Меня зовут Мириам Гольдштайн, — сказала посетительница.
Он внимательно смотрел на нее, потом попытался сказать что-то, но не смог. Так они простояли в молчании несколько минут. Потом Мириам Гольдштайн подошла к нему, обхватила ладонями его голову, притянула к себе и поцеловала в лоб, щеки и губы. В ее глазах стояли слезы.
— Спасибо! Я очень благодарна вам и вашей жене за все, что вы сделали для моего отца, дорогой господин Гиллес.
— Но… — запинаясь, начал он, — но как… Это действительно вы… Вы живы…
— Да, — тихо ответила она. — Как и вы, господин Гиллес.
— И вы здесь. В это трудно поверить. Этого не может быть!
— Не бывает случайностей, дорогой господин Гиллес, — сказала она серьезно. — Извините, я взволнована так же, как и вы. Можно мне сесть?
— Простите.
Он провел ее в дом, в большую гостиную. Она села рядом с узкой высокой фигурой «Мыслящего».
Гиллес принес бокалы и достал бутылку минеральной воды «Перье». Она залпом выпила свой бокал. Гиллес сел.
— Шесть лет тому назад я узнала, что вы сделали, — сказала Мириам. — Ваш адрес я узнала у Валери Рот. Я — адвокат Физического общества Любека, господин Гиллес.
— Так.
— Шесть лет назад в Берлине мне рассказала о вас и вашей жене миссис Беллами. Так я узнала о том, что вы сделали для моего отца, и о той ночи в маленьком баре на Курфюрстендамм. Он назывался «У Оскара», правильно?
— Да.
— Она рассказала мне об Оскаре и Чарли, тапере. Помните?
— Да. Они умерли.
— Как и мой отец.
— А кто эта миссис Беллами? — спросил Гиллес. — Впервые слышу это имя.
— Миссис Элфи Беллами, — сказала Мириам, особенно подчеркнув «Элфи».
— Элфи? Красотка Элфи из бара?
Он снова внимательно посмотрел на Мириам.
— Да, господин Гиллес. Она вышла замуж за американского врача, с которым познакомилась в Сент-Морице. Мы встретились на одном светском приеме. Но Элфи не знала, куда вы переехали. И вот только сейчас, через много лет, я могу вас поблагодарить за то, что вы сделали. Все предопределено, все. Хотя многие утверждают, что смысла нет ни в чем, и Бога нет…
— А вы верите, что Бог есть?
— Да, господин Гиллес.
— Если он есть, он должен ненавидеть созданный им мир.
— Дорогой господин Гиллес…
— Может быть, вы верите еще и во что-то хорошее в человеке?
— Я верю в хорошее в человеке.
— Я был в Аушвице, — сказал Гиллес. — И в Хиросиме, и в Корее, и в Чили, и во Вьетнаме. После 1945 года я побывал на всех войнах. Знакомился со специалистами по пыткам и видел их жертвы. Действительно, как много хорошего и доброго в человеке!
— Во многих людях, господин Гиллес.
— Вам, еврейке, довольно странно думать так.
— Мне, еврейке, не остается ничего другого, чем думать именно так. Иначе после всего, что произошло и происходит, как я могла бы жить, господин Гиллес?
— Ах вот как! Ну что ж, если вы делаете это по такой причине…
— Не только. Я действительно верю. Люди, которые прятали меня и мою маму, люди, которые оказывали сопротивление нацистам, и другим преступлениям и преступникам, и любому насилию и террору — этого не достаточно ли, господин Гиллес? Вы и ваша жена ненавидели зло, вы боролись с ним, и не только против нацистов. Я читала ваши книги.
— Перестаньте, пожалуйста.
— Нет, не перестану. Я приехала, чтобы сказать вам это. Тогда, в баре… не будь вас и вашей жены, моего отца убили бы. Но вы не позволили ему так ужасно погибнуть. Вы позаботились о нем. И были еще Оскар и Чарли. И есть Элфи. Их миллионы, господин Гиллес. Ваш друг, Герхард Ганц боролся против преступников и преступлений против человечества, как и вы. И как это делает сейчас Маркус Марвин.
— Это слишком смелое сравнение.
— Не такое уж оно смелое. Люди, которые со знанием дела ведут человечество к гибели исключительно ради собственной наживы, — по сути дела, такие же преступники, какими были нацисты. Маркус Марвин в беде. И я должна сделать все возможное, чтобы его не упекли на долгие годы за решетку.
— На долгие годы за решетку?
— Он обвиняется в попытке убийства.
— Да что же там произошло?
— Это вам могут рассказать фрау Рот и Боллинг. Они во Франкфурте. Господин Гиллес, вы должны об этом написать. Немедленно. Чтобы помочь Марвину. Вас ведь знают в солидных изданиях. Ваш материал обязательно напечатают.
— Как раз в этом я и не уверен.
— Можете быть абсолютно уверены. Вам надо поехать со мной. Это, так сказать, жизненно необходимо. Это формулировка профессора Ганца. Он часто говорил о вас.
— Почему?
— Он видел только один способ поднять людей на борьбу. А вы, — говорил он, — можете сложные вещи объяснить просто, увлекательно и захватывающе. Те, кто занимаются сейчас вопросами экологии — «Робин Вуд», «Гринпис», — часто только играют на руку противнику. Ведь люди либо совсем не получают никакой информации, либо получают неверные сведения. И оказывается, что защитники окружающей среды лгут и преувеличивают. Люди не знают правды не потому, что не хотят, а потому, что мы не умеем правильно объяснить им, что происходит. А вы можете, господин Гиллес.
— Раньше — возможно. А теперь уже нет.
— И все-таки! Я вспоминаю многочисленные разговоры с Марвином, Боллингом, профессором Ганцем, фрау Рот. У нас те же проблемы, что и у наших коллег. Конечно, можно обратиться за поддержкой к политическим партиям — и тут же попасть в зависимость. Потому что тогда они держали бы нас на крючке, и мы обязаны были бы успокаивать людей. А мы обязаны, — это говорил профессор Ганц, — доверять только самим себе и никому больше. Но нам нужен тот, кто привлечет людей на нашу сторону. Я знаю, что это звучит пафосно, но тем не менее… Филипп Гиллес, — говорил профессор Ганц, — если бы он был с нами… Теперь он есть. Я сижу перед ним. И он полетит со мной во Франкфурт, и то, что он напишет, поможет Маркусу Марвину — и всем нам. Люди в беде не раз обращались к нему, и он всегда помогал им тем, что писал.
— Тогда я был моложе, уважаемая фрау Гольдштайн. Поверьте мне. Все в прошлом. Я потерял надежду.
— Это неправда!
— Это правда, — сказал Гиллес. — Я дам вам одну книгу… «Чудовище». Я старый человек, который думает теперь только о смерти.
— Значит, вы нам не поможете?
— Нет.
— И не поедете во Франкфурт?
— И не поеду во Франкфурт.
6
Днем позже, 19 августа, около полудня Филипп Гиллес вошел в гостиницу «Франкфутер Хоф». Зал регистратуры, как он заметил, был перестроен под целое гостиничное крыло. Его апартаменты были выдержаны в черно-белых тонах и очень элегантны. Он принял ванну и спустился вниз.
Ему навстречу вышел шеф-портье утренней смены Гюнтер Бергман, крупный, подтянутый, элегантный. Гиллес знал его уже лет двадцать точно. Бергман вполголоса сказал:
— Господа ожидают в большом зале, господин Гиллес. Позвольте проводить вас.
Гиллес жил в этой гостинице, когда она еще наполовину была в руинах. Здесь моя «семья», подумал он. Многие мои знакомые во многих гостиницах знали Линду. И сейчас, шагая рядом с Бергманом, он подумал: совсем как дома. Дружище Бергман…
Большой зал был практически пуст. На улице дрожал горячий воздух, но здесь было прохладно. Бергман провел Гиллеса в дальний левый угол, сказал пару слов, улыбнулся, с достоинством поклонился и исчез.
За столом сидели мужчина и женщина. Мужчина в очках встал.
— Большое спасибо, что вы приехали, господин Гиллес. Меня зовут Питер Боллинг. А с Валери Рот вы знакомы. Фрау Гольдштайн подойдет позже — она сейчас в суде.
Гиллес поздоровался с доктором Рот и сел. Мириам Гольдштайн сказала, что случайностей не бывает, подумал он. Ни за что на свете я не хотел бы приезжать сюда. Но приехал.
Подошел официант. Они заказали чай. Черные волосы Боллинга были коротко подстрижены, пальцы приобрели желтоватый оттенок от постоянной работы с кислотами и щелочами. Он выглядел полной противоположностью Маркусу Марвину: замкнутый, сдержанный, тихий и застенчивый.
Фрау Рот была в светлом летнем платье. Но что-то в ее облике смущало Гиллеса, и он внимательно посмотрел на нее.
— Что такое, господин Гиллес?
— Ваши глаза.
— Что с моими глазами?
— Они зеленые.
— Да. И что же?
— Когда мы встретились на Силте, они были карими.
— Глаза те же.
— Вы сказали тогда…
— Контактные линзы, — ответила Валери Рот. — Помните? Я потеряла свои контактные линзы и ждала новые.
— Я помню. Только сейчас ваши глаза зеленого цвета.
— Просто сейчас у меня зеленые контактные линзы. И коричневые тоже есть. И черные, и голубые. Можно заказать любые цвета.
Официант принес чай.
Боллинг поспешно откашлялся.
— В двух словах, господин Гиллес. Парадихлорбензол. Основной производитель у нас, в Байере, — он тяжело вздохнул. — ФРГ есть еще четыре фирмы. Продукт сильно ядовит и вызывает раковые заболевания. Его, конечно, можно обезвредить, но это слишком дорого. Парадихлорбензол назван товаром народного хозяйства, который используется как гигиеническое средство для уничтожения неприятного запаха в помещениях. Фрау Рот уже кое-что по теле…
Он тяжело задышал. Поднялся. Пробормотал: «Извините». Вытащил из кармана бутылочку, поднес ее ко рту и быстро пошел по направлению к гардеробу и туалетным комнатам.
— Что с ним? — испуганно спросил Гиллес.
— Астма, — ответила Валери Рот. — Профессиональное заболевание. Заработал в лаборатории. Получает пенсию по инвалидности — в сорок шесть лет. Иногда несколько дней все бывает нормально. Потом приступ повторяется.
Рядом смеялись две дамы в шляпках, похожих на горшки. Дамы ели пирожные и пили кофе.
Официант прошел мимо, поинтересовавшись:
— Все в порядке?
Гиллес кивнул.
— Господин болен? Может быть, вызвать врача?
— Спасибо. Нет необходимости, — ответила Валери Рот. — Очень любезно с вашей стороны.
Типичный случай революционного подсознания, подумал Боллинг. Измученный приступом, он сидел на табурете в вестибюле возле туалетной комнаты. Всего пять минут смотрю на этого Гиллеса, и мне уже не хватает воздуха. Неприятная история. Но, может быть, он не узнает, что к чему.
Было время, когда профессор Ганц вспоминал о нем, и я говорил: «Профессор, вы настолько известны, что просто не можете позволить себе этого».
— Чего? — спросил как-то Ганц.
— Пригласить Гиллеса.
— Почему?
— Пригласить любого искреннего и справедливого человека — пожалуйста. Но Филиппа Гиллеса!
И Марвин сказал мне как-то: «Не говори ерунды».
— Это не ерунда! — ответил я. — Это правда.
— Ты прочел хотя бы одну его книгу?
— Ни одной строчки! И по собственной воле никогда этого не сделаю.
— Но ты все знаешь о нем, да? — спросил Марвин.
— Да, — ответил я. — Я, в конце концов, интересуюсь литературой. И того, что наши критики пишут об этом Гиллесе, мне вполне достаточно. И даже более чем!
Это очень неприятно, но это так.
Большая часть высокого здания по Герихштрассе, 2, где размещались городской и земельный суды, перестраивалась. Здесь было очень шумно. Судебный исполнитель Франц Кулике рассказывал анекдот швейцару у дверей.
— Что появляется у женщины, долгие годы пользующейся интим-спреем, Густав?
— Что? — переспросил швейцар Густав.
— Озоновая дыра, — ответил Кулике и расхохотался так, что даже поперхнулся.
— Тише, — прошипел Густав. — Здесь Гольдштайн.
К ним подходила хрупкая светловолосая женщина в бледно-зеленом летнем костюме.
Кулике выскочил из швейцарской.
— Фрау доктор, я жду вас. Господин прокурор Ритт сказал, чтобы я проводил вас, когда вы придете.
— Я найду дорогу, господин Кулике, — сказала Мириам Гольдштайн.
— Только не это! — вскричал Кулике. — Никогда в жизни, фрау доктор. Эта стройка превратила все в обезьянник… С каждым днем все хуже. Сегодня не работают лифты. Я действительно обязан вас проводить.
Они пошли вниз по длинному коридору. Кулике не успокаивался ни на мгновение и трещал, как заведенный.
— Могу я кое о чем попросить вас, фрау доктор? Я так давно и хорошо знаю вас. Не обижайтесь, если я кое-что скажу.
— Конечно, нет, господин Кулике, — ответила Мириам.
Она ожидала чего-то подобного с той самой минуты, как увидела его.
— Точно не рассердитесь?
— Точно, господин Кулике.
— Вы ведь пришли из-за этого Маркуса Марвина. Я знаю. Я не скажу ни слова, ни единого слова. Вы его адвокат. Вы не выбираете себе клиента. Это ясно. Все нормально. Но вот что я скажу: он чокнутый! С этой своей загаженной водой, и своим отравленным воздухом, и всем прочим… Если вы спросите меня, фрау доктор, то я сыт по горло этими стенаниями и пустыми разговорами о том, что мы уничтожаем мир. Все не совсем так. Сплошная ложь красных и зеленых. Они всегда стараются всех запугать. Вспомните суматоху после Чернобыля, фрау доктор. Если им верить, то это было преступление! А как же? Все заражено, больше ничего нельзя есть, детям нельзя возиться в песке, бегать под дождем — в общем, дело дрянь. Наглая ложь! Вам же известны данные, которые опубликовало Министерство внутренних дел. И мне они известны. Все нормально, фрау доктор. Абсолютно нормально.
Мириам Гольдштайн молчала: она по опыту знала, что остановить Кулике невозможно. Они свернули в следующий коридор.
— Или вымирание лесов! Неужели вы не видели леса вдоль автобанов? Они же очень хорошие. Так нет же, кричат левые, скорость должна быть не выше ста километров. И что делать нашей автомобильной промышленности, выпускающей высокоскоростные машины? И вообще, где гибнут леса? Там, где не проезжал ни один автомобиль! Кислотные дожди, скажете вы? Тоже ложь. Кислотные дожди никогда не выпадают над автобанами! Вот швейцарцы — разумные люди, не дают запудрить себе мозги. У них есть целая автопартия, которая заботится о правах автомобилистов. Вот это правильно, и я даже сказал бы, это великолепно! Кстати, в Швейцарии есть такие наклейки на заднее стекло автомобиля — я одну наклеил на свою машину: «Моя машина едет и без леса!» — он от души рассмеялся. — Здорово, правда?
— Хм.
— Или дохлые рыбы, — оживленно продолжал судебный чиновник Кулике. — Я спрашивал одного профессора, который сидит за… Ох, Господи, я не имею права разглашать! Ну, так он мне объяснил, что и с рыбами полный порядок. И с тюленями, и с другими животными тоже. Теперь вот на эту лестницу, пожалуйста… Природа все регулирует сама. Было слишком много рыб, и тюленей, и прочих животных, и поэтому все лишние вымирают. Это процесс, говорил тот профессор, за который мы на коленях должны благодарить Господа! На коленях! Вот еще одна лестница, пожалуйста. Вы одна никогда не нашли бы прокурора Ритта… А с климатом вообще чистая пропаганда! Такие колебания наблюдаются уже миллионы лет. Все это совершенно естественно и необходимо, говорил тот профессор. И потом эта чепуха с озоновой дырой. Вы уже знаете анекдот о том, что происходит с женщиной… Боже мой, извините! Я всегда так волнуюсь, когда думаю об этих красных и зеленых! Мы не имеем права вторгаться в процессы саморегуляции в природе. Которые существуют уже миллионы лет, — так говорил профессор. Сейчас направо. Или загрязнение воздуха. Политическая провокация чистой воды! Это преступники, мечтающие о хаосе, разрухе и миллионах безработных. И тогда — вперед, к коммунизму! Не правда ли? Я думаю, что профессор, такой высокообразованный человек, знает, о чем говорит. Верно?
Боллинг вернулся в зал гостиницы и смущенно протиснулся на свое место у окна.
— Вы уже в курсе, что со мной?
Он посмотрел на Валери Рот.
— Да, — ответил Гиллес.
— У других еще хуже. Итак, парадихлорбензол. Используется, кстати, и для обеспечения гигиены в хлеву. И приносит неплохую прибыль.
Дамы в шляпках-«горшках» опять засмеялись. Официант поставил перед ними блюдо с двумя кусками шварцвальдского вишневого торта.
— Крестьяне мечтают, чтобы в их конюшнях и хлевах не было плохого запаха. Коровы не должны жить в зловонии, потому что нам нужно молоко от «благополучных» коров. Если в хлеву распылять какой-либо освежитель воздуха, тогда и коровы, и крестьяне будут очень довольны. Однако определенное количество парадихлорбензола попадет в сточные воды, осядет в почве или попадет на поля вместе с удобрениями. И, разумеется, окажется в целом ряде продуктов питания. И, знаете, парадихлорбензол — это еще не самое страшное. На фоне многих других химических соединений, которые предлагает нам торговля под видом хозяйственных товаров, даже довольно симпатичное.
Валери Рот сказала:
— Этот Хилмар Хансен и производит освежители воздуха. Понимаете, господин Гиллес? Для туалетов, конюшен, хлевов и крематориев. И уже довольно долго. Правда, в 84-м году у него была небольшая неприятность. В телепрограмме «Монитор» рассказали об опасности, которую таят в себе некоторые соединения.
Гиллес думал о том, что побуждает женщину постоянно менять цвет глаз.
— Разразился скандал. Люди стали бояться этой продукции. Хансен и другие промышленники стали использовать новые соединения и вешать на свою продукцию ярлычок «Этот товар не содержит парадихлорбензола».
— Я понимаю, — сказал Гиллес. — А за что сидит Марвин?
— Подождите! — бесцеремонно прервал его Боллинг. Этот Гиллес, подумал он, кажется порядочным человеком, но может оказаться весьма средним писателем. — Погодите! Этот господин преспокойно продолжал выпускать товар, содержащий парадихлорбензол. Однако если товар больше не продается в Европе, то существуют еще и страны «третьего мира».
— Вы думаете, что эти товары продаются где-то еще?
— Господин Гиллес, ваша наивность очаровательна! — сказала Валери Рот. — Но не надо ее преувеличивать. Каждый ребенок знает, что можно вывезти из нищего, голодного, бедствующего «третьего мира».
— Мило, — задумчиво произнес он. — Как-то я хотел написать роман о «третьем мире». Гуманитарные организации, хлеб для бедных братьев, и все такое…
— И хорошо, что не написали, — вмешался Боллинг. — Недавно в Сомали пришел целый корабль этой «гуманитарной» помощи. Все было просчитано замечательно: бедность, традиции, обычаи. Пришел корабль с рисом. А под рисом полным-полно автоматического оружия. Целый корабль оружия.
— Да, да, да, — согласно закивал Гиллес. — Колоссальное свинство. Но объясните же мне, наконец, за что сидит Марвин?
— И такое повсюду, — возмущенно произнесла Валери Рот. — Возьмите, например, Америку. Там запрещено использование спреев всех видов. Не великолепно ли? Совсем не великолепно. Потому что спреи продолжают выпускаться. И экспортируются в страны, где они не запрещены.
— Мы объясняем вам основы и принципы, — сказал Боллинг, — чтобы вы поняли, наконец: мы живем в мире, разрушаемом дураками и преступниками. При этом дураки составляют меньшинство. Человек значит ровно столько, сколько он значит, и ни на йоту больше. Можете записать себе, как «Первый закон Боллинга». Мы с Валери довольно долго собирали факты и провели несколько судебных процессов против этого Хансена, последние — при поддержке Маркуса. Все проиграны.
— Вот затем-то вы нам и нужны, господин Гиллес, — сказала Валери. — Это как с десятью заповедями.
— Что-что?!
— Десять заповедей никогда не работали, — сказала она и усмехнулась. — Хотя могли бы работать, если бы Моисей подал их немного иначе.
— У них есть аргумент убойной силы, — добавил Боллинг.
— У кого?
— У властей. Совершенно убойный аргумент, при помощи которого можно делать абсолютно все. И ничего нельзя запретить или ограничить. Этот аргумент таков: пропадут рабочие места. Нельзя вызывать безработицу. И поэтому мы поставляем синьку для подводных лодок расистскому режиму Южной Африки. И продаем Иордании — соседу Израиля — истребитель «Торнадо». И поставляем ядерные установки в Пакистан. Необходимо что-то делать, иначе…
— …будут потеряны рабочие места, — довершил за него Гиллес. — Это ясно. Я все понял. Впечатляющая логика. Если бы вы еще объяснили мне, почему все-таки сидит Марвин…
— Это все взаимосвязано! — воскликнула Валери Рот. — Позвольте, мы все-таки будем рассказывать все по порядку, господин Гиллес, чтобы вы лучше поняли, за что именно сидит Марвин.
— Сделайте одолжение. Рассказывайте, как считаете нужным, фрау Рот.
— По-прежнему огромные суммы уходят на дотации добычи каменного угля. Законсервировать шахты? Об этом не может быть и речи. Хотя они не только пожирают огромное количество средств, но и отравляют воздух углекислым газом. Но ведь их закрытие приведет к потере рабочих мест… Мы не имеем права закрыть ни одну атомную станцию, — да что там! Даже помыслить о том, чтобы запретить использование атомной энергии. Будут потеряны рабочие места, — с жаром продолжала Валери Рот. — Иностранцы, убирайтесь! Не отнимайте у немцев работу. Рабочие места в Германии только для немцев! Запретить въезд гастарбайтеров в страну! Житейские пороки? Запретить самый неестественный из всех человеческих пороков — милосердие! Ведь его цена — рабочие места.
— Некто уклоняется от уплаты налогов, объясняя это тем, что если он будет платить налоги, его предприятие обанкротится, — вставил Боллинг. — Как ужасно — потерять столько рабочих мест. Гордая песня бравого мужчины.
— Рабочие места, — продолжала Валери, — должны быть гарантированными, даже если труд на них причиняет один только вред и приносит только беды. Сейчас в стране два миллиона двести пятьдесят тысяч безработных. Эксперты уверяют, что этот показатель никогда не снизится, наоборот, их будет только больше. Но ведь наши правители решают и эту проблему! И люди благодаря им мрут, как мухи, от отравленных воздуха, воды, пищи.
— И благодаря этому гениальному методу безработных становится все меньше, а рабочих мест все больше, — подхватил Боллинг. — И в конце концов безработных не будет вовсе — будут только рабочие места. Это ж надо было до такого додуматься!
— Даже самый крупный преступник, совершающий ужасные злодеяния против природы, не является преступником, если обеспечивает рабочие места, — бросила Валери. Ее зеленые контактные линзы яростно сверкнули.
— И тот, кто покрывает этого преступника, должен быть уничтожен. Именно он, а не преступник, — продолжал Боллинг с ожесточением. — Этот мир мог бы выглядеть иначе. Мы давно могли бы перейти на альтернативные формы энергии. На солнечную энергию, например. Проходит эта идея? Разумеется, нет. Это же «несовершенные» системы. Под угрозой рабочие места! Об этом не может быть и речи!
— Солнечная энергия?
— Да, — ответила фрау Рот. — Единственный вид энергии будущего — если, конечно, оно будет. Но все, абсолютно все убивается аргументом о рабочих местах. И Хансен экспортирует свою продукцию в страны «третьего мира». Представьте себе, если бы ему пришлось свернуть свое производство! Рабочие места, господин Гиллес! Полученное рабочее место в тысячу раз важнее здоровья рабочего, важнее климатической катастрофы, важнее конца света! Поэтому-то, конечно, мы и проиграли все наши процессы против Хансена.
— Еще один пролет наверх, фрау доктор, — и мы у цели, — сказал исполнительный судебный чиновник Франц Кулике, которому сидящий в тюрьме профессор, высокообразованный человек разъяснил, что весь этот обезьяний театр вокруг климатической катастрофы, загрязнения окружающей среды и глобального потепления — не что иное, как коварный план красных и зеленых, мечтающих уничтожить промышленность, экономику, государство — короче говоря, все. — Хоть что-нибудь у нас изменилось? Как по-вашему? Помните, десять лет тому назад? — Кулике засмеялся. — Бог ты мой! А теперь? Это ваш чокнутый Маркус Марвин… вы не сердитесь? Он сидит в Пройгнесхайме, знаете эту тюрьму? Самая крупная тюрьма предварительного заключения, поверьте. Женское и мужское отделения. Вход один: Хомбургштрассе, 112. Там, где сейчас сидят женщины, раньше было гестапо. Забавно, правда? А судьи и прокуроры в большинстве своем никогда не бывали в Пройгнесхайме. Нынешние руководители даже хотят организовать ознакомительную экскурсию, чтобы все знали, как все устроено в этой тюрьме предварительного заключения. А сейчас, если предстоит беседа с заключенным, его доставляют сюда в «черном вороне» — специальном полицейском автомобиле.
Вот ваш Марвин и попадет в него с очередной партией, и «черный ворон» привезет его к прокурору, а после допроса снова отвезет его и других заключенных обратно в Пройгнесхайм. Кстати, заключенным это нравится: единственная возможность проехать по городу, смена впечатлений… По-другому эти воры и мошенники не могут ее получить. Но ведь у нас демократия, мы живем в демократическом обществе! Эх, давно необходимо, чтобы пришел кто-нибудь и навел у нас порядок.
— Господин Марвин нанес господину Хансену тяжкие телесные повреждения? — спросил Гиллес.
— Не особенно, — ответила Валери.
— Что значит «не особенно»?
— Так, на четыре-пять недель пребывания в больнице.
— Снимаю шляпу, — сказал Гиллес. — Видимо, Марвин был очень расстроен. И где же он все это осуществил?
— Дома у Хансена, — ответил Боллинг. — На фабрику его ни за что не пропустили бы. А горничная, открывшая ему дверь, ни о чем не знала. Марвин пошел на голоса и обнаружил в гостиной Хансена и двух его руководящих работников. Хансен хотел сразу вышвырнуть Марвина, но ему это не удалось. Им троим не удалось. Он очень сильный, наш Марвин.
— Он один дрался с тремя, — сказала Валери. — Правда, тех двоих он просто отгонял, а бил только Хансена. Разумеется, они обменивались при этом довольно нелицеприятными выражениями. А потом было состряпано обвинительное заключение о попытке нанесения телесных повреждений, которые могли бы привести к летальному исходу.
— Это как? — изумился Гиллес.
— Маркус кричал: «Я убью тебя!»
— Разумеется, он не собирался этого делать, — вставил Боллинг.
— Вы уверены?
— Господин Гиллес, — Валери покачала головой, — вы знаете Марвина. Он легковозбудимый и чрезвычайно впечатлительный человек.
— О да, — согласился Гиллес.
Боллинг серьезно сказал:
— Чувствительный и впечатлительный идеалист. Он никогда не поставил бы на карту свою жизнь, если бы был другим. Смотрите, господин Гиллес, на что хочет обратить внимание фрау Гольдштайн. Маркус работал кинодокументалистом и получал от властей немало подзатыльников. А также видел много подлости и алчности, которые разрушают природу человека и превращают его в животное. И он уже не мог этого терпеть. Он хорошо усвоил: где господствует сила, там помогает только сила.
— Брехт тоже усвоил, — буркнул Гиллес.
— Умоляю вас! — воскликнула Валери. — Брехт — великий поэт! Маркус набросился на Хансена по объективно положительным причинам. Хансен — один из многих предпринимателей, которых не тронет пальцем ни один прокурор. И потому то, что он делает, считается предосудительным лишь в незначительной степени. Самым порочным является отношение прокурора или той инстанции, которая даст прокурору указание ничего не делать.
— Очень плохо, что Хансен упал, — сказал Боллинг. — Во время падения он и получил основные травмы.
— И что у него за травмы? — поинтересовался Гиллес.
— Ну, — сказал Боллинг, — три сломанных ребра, два выбитых зуба, гематома левого глаза, перелом ключицы, разрыв связок на правом голеностопном суставе, множественные кровоподтеки.
— Впечатляюще, — произнес Гиллес. — Похоже, господину Хансену не слишком повезло.
Мириам Гольдштайн немного запыхалась, когда Кулике наконец-то остановился перед дверью и сказал, «Пришли, фрау доктор!» На двери висела небольшая табличка с надписью «Эльмар Ритт — прокурор».
Кулике постучал, и они вошли в комнату ожидания. Дверь в приемную прокурора была приоткрыта, из нее доносился мужской голос. Ритт разговаривал с кем-то по телефону. Кулике прошел вперед и сообщил о прибытии фрау доктора Гольдштайн.
— Всего две минуты, — ответил голос. — Предложите ей присесть.
— Две минуты, — доложил Кулике, вернувшись к Мириам. — Не хотите ли…
— Я слышала, — перебила его Мириам и села в обитое искусственной кожей кресло.
— Тогда до свидания, фрау доктор! — Кулике поклонился и исчез. Дверь за ним захлопнулась. До Мириам донесся разъяренный голос:
— …это называется тестом арийца, господин старший прокурор… Именно тестом арийца! Мы проводим дознание по поводу подстрекательства. К сожалению, до сих пор против «неизвестного лица или группы лиц». У нас уже есть постановление о конфискации этого программного обеспечения… Да, кажется, у вас в Мюнхене то же самое, что и у нас во Франкфурте… Что вы говорите?.. То, что мы конфисковали. Восемьсот шестьдесят четыре нелегальных дискеты для персонального компьютера. Простейшие устройства, которыми может пользоваться даже ребенок. В тесте арийца подсчитываются очки, которые набираешь, отвечая на двадцать вопросов. Вопросы примерно такие: место рождения, цвет волос и глаз, за какую партию голосуешь: НСДАП, Еврейскую народную партию или партию зеленых. — Голос прокурора становился все громче. — Отслеженным таким «электронным способом» евреям эта поганая игрушка предлагает «уничтожение в концентрационном лагере», метисам первого и второго сорта — «отправку на Восточный фронт». А если играющий полностью соответствует «арийцу», на мониторе появляется надпись: «Да здравствует победа! Такие мужчины, как ты, нужны Родине!»
Я верю в хорошее в человеке, думала Мириам Гольдштайн, чувствуя, что впадает в отчаяние. Я не имею права отчаиваться. Никогда. Я не должна терять веру. Никогда в жизни.
А голос продолжал говорить:
— Федеральное бюро контроля в Бонне занесло этот «тест арийца» в черный список. Как антисемитский… Нет, владение дискетой ненаказуемо, вы правы… Только производство и распространение. А это делается втайне. Мы пока не напали на след. Только один обеспокоенный отец передал нам такую дискету… анонимно… восемьсот шестьдесят четыре мы обнаружили на складе… Никто не мог или не хотел нам ничего объяснять. Сколько этих «тестов арийцев» во всей Германии, не знает никто. Мы опубликовали сообщение: тот, кто хоть что-то знает о распространителях, должен обращаться к нам… И у вас тоже, хорошо! Я записываю, господин старший прокурор… Да, для прессы здесь… Попытаемся наладить связи в Байерне с прокуратурой Мюнхена на Нимфенбургерштрассе, номер 52041… Конечно, господин старший прокурор, я сейчас же отдам распоряжение…
Мириам услышала, как заскрипело кресло. Шаги приближались. В дверях появился стройный молодой мужчина. У него было доброе, открытое лицо, — в эту минуту, правда, сильно раскрасневшееся. Чувствовалось, что прокурору Ритту очень жарко — несмотря даже на включенный кондиционер. На нем были льняные брюки и красная спортивная рубашка с короткими рукавами.
— Фрау адвокат…
Мириам встала.
— Вы все слышали?
— Да.
— Разве это не гнусно?
— Конечно, гнусно.
— Это подло! — воскликнул Ритт.
Он был крайне взволнован.
Мириам внезапно вспыхнула:
— Разве вас еще хоть что-то удивляет?
Он изумленно посмотрел на нее.
— Что вы говорите?
— Ничего, — спохватилась она. — Это подло, вы правы.
Вот стоит приличный человек, подумала она. И ты не имеешь права подозревать его. Не имеешь права унывать. Никогда. Ты обязана не терять мужества. Если ты потеряешь мужество — ты потеряешь себя. Этот мужчина весь пылает гневом и яростью, думала она, сжимая маленькие ладони в кулаки. Хорошее, доброе в человеке? Да, да. Хорошее в человеке!
— Проходите, пожалуйста, уважаемая фрау, — сказал прокурор Ритт. Она последовала за ним в небольшой кабинет с одним окном. Где-то грохотали пневматические молоты. Он уселся за письменный стол, заваленный документами, задумчиво проговорил: «В какой же стране мы живем?», ударил кулаком по столешнице и задумчиво уставился в пространство.
— Простите, фрау адвокат, — проговорил он наконец несчастным голосом. — Я звонил во «Франкфутер Хоф», но вы уже ушли.
— Я немного прошла пешком, — ответила Мириам. — А зачем вы звонили?
— Чтобы сэкономить ваше время.
— Не понимаю. Мы же хотели поговорить о Маркусе Марвине.
— Все уже улажено.
— Что?
— Все улажено, — повторил Эльмар Ритт. — Господин Хансен через своего адвоката передал из больницы, что он не имеет претензий к господину Марвину и не считает себя пострадавшим. Слов «Я тебя убью!» господин Марвин не произносил. Это заявление подтвердили полчаса назад оба сотрудника господина Хансена.
Мириам уставилась на прокурора.
— И выбитые зубы, сломанная ключица, разрыв связок, сломанные ребра и кровоподтеки — все это у господина Хансена уже прошло?
— Хансен уверяет, что все прошло.
— И пять недель пребывания в клинике?
— И пять недель пребывания в клинике, — подтвердил Ритт. — Конечно, это чем-то вызвано, — вскричал он. — Простите, пожалуйста, фрау адвокат.
— Вам надо бы подлечить нервы, — сказала Мириам.
— А вам нет?
— О Господи, — ответила Мириам. — Я намного старше вас. Время, когда я рычала и кричала, прошло.
— Не верю, — сказал Ритт.
— Вы, наверное, правильно оценили атаку моих доверителей.
— Конечно. Тем более, что нет ни одного жалобщика. Но попытку нанести смертельный удар мы можем забыть. А вот от денежного штрафа не отвертеться.
Зазвонил телефон. Ритт снял трубку и представился.
— Когда? — спросил он изменившимся голосом. Потом спросил почти шепотом: — Комиссия по расследованию убийств оповещена? — Снова пауза. — Я тоже не знаю, как это стало возможным! — И снова закричал: — Конечно, сейчас буду! Сию минуту!
Он бросил трубку на рычаг и сорвал с крючка куртку.
— Что стряслось? — спросила доктор Мириам Гольдштайн.
— Маркус Марвин мертв, — ответил Эльмар Ритт. — Яд в пище.
7
И это случилось в тот день…
Первая экологическая катастрофа в Антарктике. Вблизи северного пика Нордшпитц затонул аргентинский танкер «Bahia Parasio», груженный девятьюстами тысячами тонн моторного масла. В последующие дни начался массовый мор птенцов пингвинов. Взрослые птицы не могли добывать пищу в отравленной воде. Места высиживания птенцов были покрыты масляным ковром, десятки тысяч птиц были приговорены к смерти. Ученые предсказали: растительному и животному миру в этом районе потребуется не меньше ста лет для восстановления — если оно вообще произойдет.
Вследствие высокого содержания отравляющих веществ в воздухе власти Женевы ввели частичный запрет — сроком на неделю — на движение автотранспорта. В зависимости от четного и нечетного номера машины должны были попеременно, через день, оставаться в гаражах.
Советская газета «Социалистическая индустрия» сообщила, что воздух и питьевая вода в Москве отравлены «хронически». Концентрация окислов азота в столице Советского Союза на тридцать процентов превышает допустимые нормы, количество угарного газа превысило безопасный порог в два раза. Согласно этим данным, вода в Москве больше не пригодна для питья.
Больше чем за год в Майланде выпало всего несколько миллиметров осадков. Город с населением миллион двести пятьдесят тысяч жителей окутан плотным облаком пыли. Две трети людей носят защитные маски, полицейские отказываются снимать респираторы, чтобы ответить на вопросы. В школьных классах из-за защитных масок на лицах учеников слышно лишь невнятное бормотание. На стенах домов расклеены плакаты с призывами сократить расход энергии на отопление, по радио и телевидению звучат советы, как сохранить здоровье. На периферии полицейские не пропускают машины с немайландскими номерами.
Телевидение показало жителей города.
— Уже больше полугода, — говорит портье в «Отель де Фиори» на выезде с Блуменавтобан в направлении Ривьеры, — я мучаюсь хрипами в легких и одышкой. Это невыносимо.
— С каждым днем я чувствую себя все хуже и хуже, — вторит ему владелец киоска в Скале, — должно быть, в воздухе сейчас слишком много всякой дряни.
Продавцы сувениров в пешеходной зоне у кафедрального собора показывают открытые раны, гнойнички и фурункулы на коже. Один из них с сыпью на лице говорит:
— Отрава и всякая гадость выходят из фабричных труб и расползаются сверху вниз по запруженным улицам.
Кто-нибудь кричал от переполняющего его гнева?
Кто-нибудь кричал от страха?
Куда там.
Радиоактивность в районе фабрики по производству плутония «Виндскале» (ныне по понятным пиар-причинам переименованной в предприятие по переработке «Зеллафилд») в северо-западной Англии превышает допустимые нормы в пять раз. Организация по защите окружающей среды «Радость земли» взяла на исследование пробы почвы на берегах реки Эск и обнаружила высокое содержание радиоактивных веществ, — но никаких мер со стороны властей не последовало.
За два с половиной года после чернобыльской катастрофы число больных раком в тех районах вокруг АЭС, откуда не эвакуировали население, увеличилось вдвое, сообщило советское информационное агентство ТАСС. До сих пор радиация во многих местах превышает допустимые показатели. Катастрофически участились случаи выкидышей у женщин, различные врожденные пороки у детей.
Главные вечерние теленовости, голос за кадром:
— Впервые открыто признали природную катастрофу чешские власти. До недавнего времени отравленные грунтовые воды и вымирающие леса не обсуждались. Но теперь есть сообщения об исследованиях флоры и фауны в Крушных горах. К несчастью, в них речь идет об уже мертвых лесах.
«Кельнский шут» Вернер Бах, директор Хеенхойзерского кукольного театра, по распоряжению министра экологии ФРГ Клауса Тепфера получает по две тысячи марок за выступление и дает в год двести представлений, в которых агитирует за защиту окружающей среды. Бах занимается этим уже больше тридцати лет и сейчас совершает турне с одночасовым спектаклем, который называется «Веселое мусорное ведро»:
8
Выла полицейская сирена.
Машина промчалась через Эшенхаймский парк на восток, там резко ушла влево, по Фриденбергландштрассе, на север мимо нескончаемого Главного кладбища, снова налево на Гисенерштрассе и, наконец, по параллельной ей Хомбургерландштрассе. Это был уже Пронгейсхайм, вдали виднелись мрачные здания тюрьмы предварительного заключения: слева мужской корпус, справа — женский.
Большие въездные ворота были открыты. Машина въехала во двор и остановилась. Сирена замолкла. Прокурор Эльмар Ритт в белой куртке поверх спортивной рубашки выпрыгнул из кабины.
Еще пять патрульных машин стояли во дворе, около них толпились дюжины две полицейских, некоторые — с автоматами. «Труповозка» и машина передвижной криминалистической лаборатории были припаркованы поодаль. Створки ворот бесшумно закрылись. Из главного здания вышел молодой человек. Он осторожно вынес два больших пластиковых пакета, содержимое которых Ритт не смог рассмотреть, и отдал их криминалистам.
— Здравствуйте, господин Ритт.
— Добрый день. Кто возглавляет комиссию по расследованию убийства?
— Старший комиссар Роберт Дорнхельм. Ваш друг, не так ли?
— Да. Где его можно найти?
— В кабинете директора. Лимонница…
— Что?
— Здесь танцует лимонница.
Молодой человек рассеянно улыбнулся.
Ритт бросился в здание тюрьмы.
В 1932 году в Германии было шесть миллионов безработных. Это и помогло Гитлеру заполучить столько сторонников («Я дам вам работу и хлеб!»). Вероятно, он не пришел бы к власти, если бы социал-демократы, коммунисты и либералы смогли выступить против него единым фронтом. Но левые партии так и не смогли преодолеть раздиравшие их противоречия, что привело к трагическим последствиям. Ежедневно по всей стране происходили уличные стычки, подчас перераставшие в настоящие сражения. Чаще всего побеждали нацисты. Росло число убитых и раненых.
Среди шести миллионов безработных был и Пауль Дорнхельм, механик точных работ из Франкфурта, имевший жену и двухлетнего сына Роберта. Семья влачила нищенское существование. Денег не хватало даже на еду. Росли долги за газ, электричество и отопление, которые постоянно отключали. Пауль был в отчаянии.
Вечером 9 мая 1932 года он ушел, никому не сообщив, куда направляется. С тех пор его никто не видел. Мать оставила заявление об исчезновении мужа в ближайшем отделении полиции, сообщила приметы. Отца долго искали, но — тщетно.
В 1929 году отец Роберта вступил в коммунистическую партию. Ночью 9 мая 1932 года во Франкфурте произошло девять ожесточенных столкновений между коммунистами и фашистами. Никто не мог сказать, погиб ли Пауль Дорнхельм в одной из стычек и его тело увезли среди многих других, или он, как частенько бывало в те времена, растерянный, беспомощный, обескураженный, просто бросил семью на произвол судьбы, — как те мужчины, что «просто завернули за угол, чтобы купить сигарет».
Мать Роберта не хотела верить, что ее мужа нет в живых. Чтобы заработать на кусок хлеба себе и сыну, ей приходилось выполнять самую тяжелую и низкооплачиваемую работу. И все равно каждый вечер она и Роберт, читая молитву, просили Бога защитить Пауля.
— Где наш папочка? — часто спрашивал Роберт.
И мать всегда отвечала:
— Ты же знаешь, я была в полиции. Полиция ищет его, сердечко мое.
В пятилетием возрасте Роберт решил стать полицейским, чтобы разыскать отца, а если с ним что-то случилось — покарать тех, кто в этом виноват.
Пока прокурор Ритт добирался в Пронгейсхайм, Мириам Гольдштайн вернулась в свои апартаменты во «Франкфутер Хоф». Ритт сказал, что перезвонит ей.
Мириам не находила себе места. Она то ходила по комнате взад-вперед, то ложилась на кровать, то усаживалась в белое кресло рядом с журнальным столиком и пыталась читать утренние газеты, — но не видела строчек. Смерть Марвина потрясла ее.
В очередной раз перелистывая газету, Мириам вдруг увидела огромное — на целую полосу — объявление.
Верхние две трети страницы были отданы под изображение земного шара, повернутого к читателю Европой, Африкой, западной частью России, востоком Северной и всей Южной Америкой. Шар был опоясан обручем с надписью: «Мир без фреона».
В нижней части страницы по всей ширине листа было написано:
УСПЕХ МИНИСТРА ЭКОЛОГИИ ТЕРФЕРА!
АЭРОЗОЛЬНЫЕ БАЛЛОНЧИКИ БЕЗ ФРЕОНА!
Ниже шел текст в две колонки:
«Немецкие производители спреев отреагировали на подписанный в Монреале протокол по озону быстрее, чем ожидалось. Поскольку есть серьезные основания считать, что фреон является одной из причин нарушения озонового слоя, с 1987 года производители стараются не применять его при изготовлении спреев. В течение года такие фирмы, как (дальше следовало перечисление семи известных косметических фирм), выпускают в продажу товары, не содержащие фреон. Их легко узнать по специальному отличительному знаку. Надеемся, что граждане, сознающие свою ответственность за сохранность окружающей среды, согласятся с этим предложением».
Между колонками был изображен аэрозольный баллончик с опознавательным знаком: маленький земной шар и слоган «Мир без фреона» на широком обруче.
Мириам долго рассматривала огромное объявление. Лестные слова в адрес министра экологии… «отреагировали… быстрее, чем ожидалось»… «в течение года»… Расхваливали семь фирм. Но почему их не прославляли год назад? И эти реверансы перед покупателями: «Надеемся, что граждане, сознающие свою ответственность…» Страх и бизнес? Очень странно.
Мириам быстро пролистала все газеты, лежащие перед ней на столике и в каждой нашла подобное объявление. Она подумала об открытом письме, которое Боллинг написал для «Штерн» и в котором обращался к «дорогим коллегам» из фирм «Хехст» и «Кали-Хеми» с просьбой протестовать против производства фреона. В письме Боллинга речь шла не о дезодорантах и лаках для волос. Он предостерегал «дорогих коллег», что свою шкуру они еще могут спасти, а вот своих детей и внуков — вряд ли… Что они будут рассказывать детям, когда погибнет вся растительность и перестанет вырабатываться кислород, спрашивал он. «Речь идет всего лишь об элементарном выживании человечества», — говорилось в его воззвании.
Что могут означать эти объявления, в которых с воодушевлением сообщается, что семь фирм удалили фреон из химического состава лаков для волос и дезодорантов? При чем тут заслуга министра экологии? И, кстати, фирмы «Хехст» и «Кали-Хеми» названы не были.
Мириам продолжала листать газеты. Наконец в «Зюддойче Цайтунг» на странице комментариев она наткнулась на небольшую колонку под названием «Тепфер опережен загрязнителями».
«Слишком поздно и слишком мало — в этом и заключается трагизм экологической политики. Промышленность, как это было с гордостью заявлено в огромном объявлении, наконец-то практически исключила из химического состава спреев фреон. Но при этом такие наиболее серьезные и важные вещества, как хладагент и газообразное топливо, остаются. И заменяющие химические вещества… так или иначе подогревают атмосферу Земли».
И сколько аэрозольных баллончиков старого образца уходит в страны «третьего мира», думала Мириам.
«Министр экологии Тепфер поставил задачу: к 1995 году снизить применение фтористо-хлористого углеводорода на 90–95 процентов…»
Опять только многолетний срок вместо немедленного запрета, думала Мириам.
«С объявлениями у этого федерального правительства всегда порядок. Однако в противовес годами повторяемым прогнозам, например, загрязнение воздуха в Германии не только не уменьшилось, а даже усилилось. Основные причины: большое количество грузовых автомобилей и автомобилей с неотрегулированными карбюраторами… Готовящийся свободный проезд для транзита грузовиков всех стран через ФРГ станет страшной катастрофой, — если не будет срочного политического решения против…»
Мириам Гольдштайн тихо сидела в белом кресле у окна и смотрела на многочисленные светящиеся башни в Сити. Она размышляла о том, кому была выгодна смерть Маркуса Марвина настолько, чтобы не остановиться перед убийством, — и вспоминала все новые и новые имена…
Старший комиссар Роберт Дорнхельм, которому директор тюрьмы предварительного заключения Франкфурт-Пройгнесхайм по старой дружбе предоставил в распоряжение свой кабинет, был высоким полным человеком с вечно фиолетовыми губами. Вопреки всем подозрениям, сердце у этого пятидесятивосьмилетнего мужчины было абсолютно здоровым. Комната, в которой он сидел, напоминала офис преуспевающего адвоката, и только тяжелые решетки на окнах портили впечатление. На письменном столе в узкой хрустальной вазе стояла красная роза.
Несмотря на жару — в кабинете не было кондиционера — массивный старший комиссар был в темно-сером костюме-«тройке». На темно-зеленом галстуке был приколот маленький позолоченный причудливый герб. Он неторопливо чистил ногти, когда распахнулась дверь и в комнату, тяжело дыша, ворвался Эльмар Ритт.
— Что здесь происходит? — рявкнул он. — Мафия наложила лапу и на это хозяйство?
Мужчина с фиолетовыми губами невозмутимо пожал плечами. Ритт продолжал бушевать:
— Марвин сидел в одной камере с Энгельбрехтом, не так ли? С торговцем оружием Энгельбрехтом. Этот спекулянт получает деликатесы из гостиницы — это право ему, видите ли, выхлопотал его адвокат. И, разумеется, этот Энгельбрехт настолько человеколюбив, что просто не смог спокойно смотреть, как Марвин запихивает в себя тюремную баланду, не так ли? И поэтому предложил ему ужин. Марвин с радостью согласился — еще бы! Я бы тоже с радостью согласился. Оба получили особое разрешение. А по телефону директор сказал мне, что в пище был яд.
— Да, но… — мягко начал Дорнхельм.
— Погоди! — Ритт все больше разъярялся. Ему было жарко, по лицу катился пот. — Почему же тогда великий гуманист Энгельбрехт тоже не умер?
— Дружище…
Дорнхельм снова пожал плечами и замолчал. В вечной невозмутимости и терпении многие усматривали объяснение его успешной карьеры.
— Мужчина, доставляющий еду, отдает передачу у входа, а на следующий день забирает пустую посуду, не так ли?
— Эльмар! — внезапно взревел Дорнхельм.
Резкая смена его настроений тоже поражала.
— Не рычи! — заорал Ритт. — Грязное дело! Мужчина никогда не входит в здание. Посуду с едой забирает служащий, потом надзиратель приносит ее в камеру, где сидят Энгельбрехт и Марвин. Все должны есть в камере. Контроль во время приема пищи незначительный. Здесь, в здании, ты можешь искать убийцу Марвина до 3000 года! Но и в этом случае успеха не будет — это я тебе говорю!
Дорнхельм наконец перекричал его:
— Да заткнись же ты, парень! Твой Марвин вовсе не отравлен. Он очень даже живой.
— Что?
— Жив твой Марвин. Ничего с ним не случилось.
В номере Мириам Гольдштайн зазвонил телефон. Она подняла трубку.
— О, Мари Гольдштайн, — произнес женский голос. — Это замечательно.
Женщина говорила по-французски.
— Что замечательно? — спросила Мириам тоже по-французски.
Над домом раздался гул. Мириам выглянула в окно и увидела над башнями Немецкого банка самолет. Рев мотора стал очень громким.
— Добрый день, — кричал женский голос. — Мэтр Гольдштайн!
— Да. Это самолет. Что замечательно?
— Что я так быстро нашла вас. Мсье Виртран сказал, что вы сегодня будете во Франкфурте. «Франкфутер Хоф» — первая гостиница, в которую я позвонила. И мне сразу повезло. Могу я передать трубку мсье Виртрану?
— Пожалуйста, Изабель.
— Ne quittes pas! — ответила Изабель.
Они всегда так говорят, подумала Мириам.
Раздался мужской голос:
— Это Герард Виртран. Здравствуйте, Мириам!
— Здравствуйте, Герард!
— Вы уже были в суде?
— Да.
— И что? Вы можете что-нибудь сделать для Маркуса?
— Герард, наш друг Маркус Марвин скончался.
— Нет! — в отчаянии вскричал Герард.
— Это действительно так, — сказала Мириам.
— Mais, pour la grace de Dieu, почему? Что произошло?
— Он отравлен.
— Но он же в тюрьме!
— Он и был отравлен в тюрьме.
Мириам услышала, как он повторил ее последние слова, а затем послышались взволнованные женские голоса. Потом Виртран заговорил снова:
— Послушайте, Мириам, это… это… гнусно! Почему? Почему его убили?
— Понятия не имею, — ответила она. — Я была у прокурора, его зовут Ритт. Ему позвонили по телефону. Ритт был очень напуган, сказал только, что Марвин мертв, отравлен, и помчался в тюрьму, в пригород. Велел мне отправляться в гостиницу и ждать его звонка.
— Ужасно. Не могу поверить. А вы верите в это?
— Увы…
— Мы прилетим ближайшим рейсом, Мириам! Дождитесь нас, пожалуйста, в гостинице или оставьте информацию, если уйдете. Я не знаю, когда вылетает ближайший самолет, но в любом случае через пару часов мы будем во Франкфурте.
— Что значит «Марвин жив»? — переспросил Эльмар Ритт. Ошеломленный и обескураженный, он наконец-то заговорил нормально. — По телефону…
Старший комиссар с фиолетовыми губами кивнул.
— Этот идиот Вертер в первый момент, когда поднялась паника, назвал директору только блок, этаж и номер камеры. В камере сидели Марвин и Энгельбрехт. Директор смог установить это сразу, в своем кабинете, взглянув на план размещения камер. Он позвонил прокурору Энгельбрехта и тебе, чтобы обрадовать, что ваши клиенты умерли. Мне очень жаль, дружище, что тебя неверно информировали.
Голос Дорнхельма снова стал тихим и мягким.
— Прости, что наорал на тебя. Сорвался… Хансен снимает свои обвинения. Заявил, что не считает себя потерпевшим. Два свидетеля лгут. Черт бы побрал все. Потом позвонили из Мюнхена — из-за одного свинства, устроенного нацистами.
— Ты ужасно потеешь. Взгляни на меня. Я потею? Нет. Не надо принимать все так близко к сердцу, дружище.
— Брось, старина. Зачем ты тогда сидишь здесь, собственно говоря? Тебе нечем заняться?
— Нет.
— Что значит «нет»?
— Здесь мои люди. Первоклассные специалисты. Крепко знают свое дело и все делают правильно… если знают, что старый дурак рядом.
— Какой старый дурак?
— Я! — Дорнхельм ухмыльнулся. — Ты и представить себе не можешь, что здесь творилось! Директор говорит, сплошной хаос. Пока не нашли врача. Да, еще около четверти часа слушали его нытье. Потом он вошел в камеру. Оба мужчины были давно мертвы.
В помещении пахло пылью, по́том, старыми бумагами. Лицо Эльмара Ритта вновь залилось багровым румянцем. Он судорожно сглотнул.
— Оба мужчины? Какие?
— Энгельбрехт и Монхаупт.
— Я сойду с ума, — простонал Ритт. — Энгельбрехт и — кто?!
— Монхаупт. Траугот Монхаупт.
— А кто это — Траугот Монхаупт?
— Уборщик. Он принес посуду с едой.
— Так почему же он умер? — снова заревел Ритт.
— В его желудке была обнаружена отравленная диетическая еда из гостиницы, дружище.
— Каким образом этот… как бишь его… как он, — Ритт застонал. — Энгельбрехт пригласил его пообедать?
— Об этом я тебе и говорю, дружище. Невозможно смотреть, как ты потеешь.
— Как это Энгельбрехт пригласил Монхаупта пообедать?
— Спокойно, спокойно. Возьми себя в руки. Это необходимо. Ты слышал, что инфаркт миокарда «молодеет» с каждым годом? Я где-то читал об этом. Итак, смотри: Энгельбрехт получает свою жратву, приглашает Монхаупта. Тот, естественно, рад до безумия. А через пару минут оба мертвы.
— А почему Энгельбрехт был в камере один? — почти прошептал Ритт.
— Да потому что его увели за пару часов до того, как это все случилось. Его же должны сегодня освободить, ты что, забыл? Но в администрации необходимо уладить множество формальностей. Он до сих пор в тюрьме. Поел. Пустую баланду.
Ритт медленно произнес:
— Марвин жив только потому, что не ел вместе с Энгельбрехтом.
Дорнхельм остановился возле письменного стола и воскликнул:
— Наконец-то до тебя дошло!
От звука его голоса хрустальная ваза с красной розой упала. Вода полилась на ковер.
— Не ори! — сказал Ритт.
— Что?
— Не ори. Я этого не люблю.
— Только ты один, — Дорнхельм подошел к раковине, наполнил вазу водой. Осторожно поставил розу на место, произнеся при этом: «Моделон».
— Всегда только Моделон.
— Что?
— Сорт роз. Моделон. «Через день новая роза Моделон», — сказал мне директор. Ему нравятся все сорта красных роз. Но Моделон — самые любимые, — Дорнхельм ухмыльнулся. — Да, Монхаупт получил пищу, предназначенную для Марвина! Но того как раз увели из камеры. И караульные об этом не сообщили. Лара, Солярия, Баккара… исключительно сорта красных роз. Все красивы, но не так, как Моделон, говорит директор. Есть еще Даллас и Соня. Но они светло-розовые. Жизнь человека быстротечна, и смерть приходит так быстро, дружище. Прекрасная смерть. Знаешь, отчего умерли Энгельбрехт и Монхаупт? — Дорнхельм, улыбаясь, причмокнул. — Крабовый коктейль. Кордон блю. С диким рисом. На десерт — нежный шербет на выбор. Но до него они не дошли.
— До чего не дошли?
— До нежного шербета, — на губах Дорнхельма опять заиграла улыбка. — Яд был в диком рисе, сказал доктор Грюнберг, наш врач. Обнаружены шарики. Они сожрали почти весь дикий рис, прежде чем подействовал яд. Камера пропахла запахом горького миндаля. Почти как табачным дымом. Без сомнения, цианистый калий. Как сказал доктор Грюнберг, крохотные гранулы были подмешаны в дикий рис. Никто не мог распознать, ни один человек. Точный химический состав пока неизвестен, но доктор Грюнберг говорит, его можно определить за несколько минут. Стали бы Энгельбрехт и Монхаупт уплетать за обе щеки рис, если бы с самого начала что-то заметили? — Дорнхельм постепенно разрабатывал тему. — Когда цианистый калий высвобождается, он превращается в газ цианисто-водородной кислоты. Газ сразу же заблокировал железосодержащие ферменты. Он всегда так действует. Знаешь, что такое ферменты, дружище?
— Нет.
— Вырабатываемые живыми клетками вещества, которые катализируют биохимические реакции организма.
— Ага.
— Газ цианисто-водородной кислоты, естественно, блокирует и дыхательные пути, возникают проблемы с дыханием. И поступлением кислорода в мозг. Наш мозг очень чувствителен к недостатку кислорода, понимаешь, парень? Если цианистый калий находится в стеклянной капсуле, и ее надо раскусить, чтобы отравиться, то сожжешь пищевод. А Энгельбрехт и Монхаупт получили яд прямо в желудке, и это весьма гуманный способ умерщвления. Я тоже считаю Моделон самым красивым сортом роз.
— Еще рюмку коньяку, пожалуйста, — сказал доктор Маркус Марвин. — Я очень слаб.
Было начало седьмого вечера. В этот день, 19 августа, Марвин сидел в гостиной в номере Мириам Гольдштайн во «Франкфутер Хоф». При удачной попытке избить Гилмара Хансена досталось и самому доктору. Правая рука его была перевязана, левый глаз заплыл, висок был заклеен пластырем, а на лице красовались синие кровоподтеки.
Мужчина с черными, вечно взлохмаченными волосами был одет элегантнее, чем в свое время на Силте: голубой летний костюм, открытые туфли и даже галстук на шее. Но то, что он остался в живых только благодаря стечению обстоятельств, сильно расстроило нервы атлетически сложенному физику-атомщику.
Мириам Гольдштайн достала из бара очередную бутылочку «Реми Мартин». На улице стояла невыносимая жара, но в номере тихо шелестел кондиционер.
Прокурор Ритт позвонил Мириам и сообщил, что произошло в тюрьме предварительного заключения в Пройгнесхайме. Теперь ему придется разбираться с женой и адвокатами отравленного торговца оружием Хельберта Энгельбрехта, а также с родственниками Траугота Монхаупта, отравленного из-за гостеприимства Энгельбрехта, с администрацией тюрьмы и министерством юстиции. Он и его друг Дорнхельм из комиссии по расследованию убийств обязаны сделать все возможное, чтобы выяснить, кто, где и для чего отравил еду. И, наконец, прокурор потребовал точно выяснить, по какой причине избитый Хансен так неожиданно отозвал свои обвинения.
Много вопросов. Много работы.
Мириам вновь рассказывала собравшимся о том, что Герард Виртран звонил из Парижа, когда она думала, что Марвин мертв, и что Виртран уже летит во Франкфурт.
— Он приедет один? — спросил Марвин.
— Он сказал «мы». Я не знаю, кто с ним будет.
— Вероятно, супруга. Вот для них будет сюрприз, когда они меня увидят, — Марвин покачал головой. — Мне просто невероятно везет, — произнес он с детским удивлением. — Подумать только, если бы я поел с Энгельбрехтом…
— Дуракам счастье, — отозвался Питер Боллинг. — Старая народная мудрость. Теперь ты еще раз убедился, насколько она мудра.
— Ни в коем случае не хочу волновать вас еще больше, — сказала Мириам Гольдштайн, — но вам не приходила в голову мысль, что некто хотел отравить вовсе не Энгельбрехта, а вас?
— Черт подери, — произнес Марвин, — какая прекрасная идея. Да, конечно, это возможно.
— Господин Ритт рекомендует вам подумать над этим.
— А почему у кого-то появилось желание убить Марвина? — спросил Боллинг.
— Помните, как вы пришли на могилу Герхарда в Силте? — спросила Валери Рот у Гиллеса. — Когда мы познакомились, я сказала вам, что к третьему инфаркту дяди приложили руку определенные люди. Его устранили. Помните?
— Да, — ответил Гиллес.
— Теперь на очереди Марвин, — сказала Валери. — Мириам права.
— Может быть, — задумчиво проговорила Мириам, — и в самом деле должен был умереть только Хельберт Энгельбрехт. Но у меня такое чувство, что следующим должны стать вы, Маркус.
— Я должен стать следующим давным-давно, — с готовностью согласился Марвин. — С того самого момента, как вернулся из атомной резервации Ханворда и вылетел из органов надзора.
— Прокурор Ритт считает, что вам надо потребовать охрану полиции, — сказала доктор Гольдштайн.
— Мне она не нужна, — ответил он. — Это нонсенс! Если они действительно задались целью устранить меня, они это сделают, даже несмотря на серьезную охрану полиции, — он криво ухмыльнулся. — К черту полицейскую охрану! Мне везет, вы же видите. Такой я везучий чудак.
Мириам Гольдштайн постучала по дереву:
— Так говорить нельзя! Я очень беспокоюсь, Маркус. И Герард беспокоится не меньше.
Валери Рот снова обратилась к Гиллесу.
— Виртраны — это наши хорошие друзья. Мы работаем вместе.
Марвин просиял:
— Замечательные друзья! Герард и Моник. Они будут восхищены, господин Гиллес. Их ничто не сломит. Что пришлось вынести Герарду, Боже мой! Он учился в одной из этих «Больших школ», откуда выходят все ведущие политики и экономисты, «Эколь Политекник» в Париже. Он — доктор естественных наук, физик-ядерщик. Он не сделал карьеры в политике или экономике, но стал секретарем ядерной секции СДТ. И использовал свои положение и возможности, чтобы критиковать атомные станции. Будучи экспертом, он постоянно указывал на все опасности, постоянно напоминал о том риске, который несут атомные станции Франции. И всегда защищал интересы рабочих. Они любили его.
— Единственный свой парень! — сказал химик Боллинг. — Например, будучи боссом СДТ, он мог питаться в ресторане для деятелей этого профсоюза. Но он никогда этого не делал, всегда ел в столовой с рабочими.
— Написал книгу об опасности, которую таит в себе атомная техника. Между прочим, вместе с Моник. Он познакомился с ней в профсоюзе. Она тоже физик-ядерщик. Ей тридцать пять, ему сорок один, — Марвин коротко рассмеялся и тут же поморщился от боли. — Когда книга вышла в свет, коллектив рабочих с установки повторного обогащения устроил трехмесячную забастовку. После чего Герард, конечно, перестал быть профсоюзным боссом. На этом настояло Общество эксплуатационников.
— Потом он был вызван в правительство, — сказал Боллинг.
— С самого начала, — прервал его Марвин, — Герард говорил: если мы и дальше будем безрассудно использовать энергию такого рода, Земля погибнет, прежде чем появятся другие виды энергии. Надо снизить потребление атомной энергии, а вместо нее использовать солнечную. Это было представлено правительству. И Герард получил задание: написать трактат на тему экономии энергии: где и как можно ее сэкономить. И оказалось, что сэкономить можно очень много, Герард вам об этом расскажет, — Марвин снова рассмеялся, ойкнул и продолжал. — Но он снова перестарался. Обвинил всю промышленность в неразумном расходовании энергии и предложил реальные, но очень радикальные меры. Конечно, правительство под давлением промышленников не смогло с ним согласиться. Так Герард снова лишился должности. Думаете, это его сломило? Черта с два! Вместе с женой и единомышленниками он создал фирму ESI-Energy System, которая консультирует объединения, министерства и правительства всего мира.
Зазвонил телефон.
— Может быть, это они? — взволнованно спросил Марвин.
Мириам подняла трубку.
Девичий голос спросил:
— Фрау доктор Гольдштайн?
— Да.
— Прибыл господин Йошка Циннер. Он говорит, что у вас назначена встреча на половину седьмого вечера.
— О Господи! — Мириам шлепнула себя по лбу. — Попросите господина Циннера минуточку подождать, — она прикрыла микрофон рукой и обратилась к собравшимся. — Я уже забываю о договоренностях и встречах. Это ужасно! Я еще довольно молода, чтобы быть такой клушей.
— Йошка Циннер? — переспросил Гиллес.
— Да. Продюсер. Вы его знаете?
— Еще бы! — яростно ответил Гиллес. — Что ему от вас нужно?
— Не знаю, — Мириам беспомощно пожала плечами. — Он позвонил два дня назад. Сказал, что непременно должен поговорить со мной о чем-то чрезвычайно важном. Будто бы речь идет об очень большом проекте, в котором примет участие телевидение Франкфурта. Я поинтересовалась у одного знакомого с ТВ, и он подтвердил, что они готовят проект, который мог бы представлять для нас большой интерес. Я хотела рассказать вам об этом, но из-за всей этой истории начисто забыла. А что за человек этот Циннер? — спросила она Гиллеса.
— Сумасшедший, — ответил Гиллес. — Но какой! Вам придется кое-что пережить.
— Если это будет что-то ужасное, я просто выгоню его, — сказала Мириам и убрала ладонь с микрофона. — Фройляйн, попросите господина Циннера подняться.
— Мне очень жаль, фрау доктор, но он сказал, что не может ждать…
— Что?
— Очень прошу извинить меня, — голос девушки с коммутатора звучал растерянно. — Господин спросил номер ваших апартаментов. Моя коллега, к сожалению, назвала его. Мне очень неприятно. Господин Циннер был очень взволнован рванулся к лифту. Через несколько секунд он будет у вас. Простите, пожалуйста, но мы не смогли справиться с этим господином.
— Ну, хорошо, — сказала Мириам и повесила трубку.
— Он просто кидался на всех, — сказала она друзьям, качая головой. — Вы говорите, сумасшедший, господин Гиллес?
— Да, — задумчиво произнес Гиллес, — и если это учесть…
— Что тогда? — спросила Валери Рот.
— …ничего удивительного, если он сейчас возникнет перед нами.
— Думаете, здесь что-то не так?
— Может быть, все в порядке, — ответил Гиллес с явным беспокойством. — И все же… Йошка Циннер… Постарайтесь кое-что понять!
Зазвенел звонок.
— Филипп! — Мириам Гольдштайн встала и открыла дверь. Маленький и толстенький мужчина стрелой промчался мимо нее, влетел в комнату и сжал в объятиях поднявшегося Гиллеса, — правда, поскольку Гиллес был значительно выше, объятия пришлись на уровень бедер.
— Ниже, пожалуйста! — воскликнул толстяк. — Наклонитесь ниже!
Гиллес послушно наклонился, и мужчина расцеловал его в обе щеки. Все произошло практически молниеносно.
— Ну же, — требовательно сказал коротышка.
— Что «ну же»?
— Разве старый Йошка не заслуживает поцелуя?
Добившись своего, он посмотрел по сторонам, сияя от гордости.
— Мой лучший старый друг, дамы и господа! — провозгласил он. — Написал семь или восемь сценариев для моих фильмов, правда, уже очень давно. Единственный приличный человек в нашем грязном деле. Единственный, кто что-то мог. Он скажет, что я преувеличиваю. Он скажет, что мы только и делали, что ругались и скандалили. Как на духу скажу вам, потому что никогда не платил за сценарий третью ставку, — не слушайте его, дамы и господа, не слушайте его! Он это скажет из скромности. Он никогда не хвастается и не зазнается. Я не плачу третью ставку никогда — это вам скажет любой автор. Это верно. На меня всегда жалуются — ну и пусть. Это мое единственное удовольствие, моя игра в рулетку: иногда выигрывает автор, иногда я. Меня всегда вдохновляли эти крючкотворы. Я сам не знаю ничего, что они сочиняют.
Все смотрели на него в молчании. Толстяк был очень колоритен: в отлично сшитом белом шелковом костюме, в голубой рубашке с ослепительно белым воротничком. На галстуке красовалась дорогая бриллиантовая булавка, а на манжетах сияли запонки — тоже с бриллиантами. Он может переплюнуть по щегольству американского писателя Тома Вольфа, подумал Гиллес. А ведь раньше Йошка носил лишь самые дешевые подделки. «Мужчина должен быть немного красивее обезьяны — и тогда он уже красавец», — он постоянно цитировал эту фразу из книги Фридриха Торгберса «Тетушка Йолеш». И Торгберса, как и меня, он тоже пытался надуть.
— Это господин Йошка Циннер, кинопродюсер, — сказал Гиллес. — Йошка, позвольте вас познакомить…
— Я сам познакомлюсь. Вам на это понадобится слишком много времени. Но я тоже хорош. Моя главная беда — вечные и бесконечные перепалки. Но к делу. Фрау доктор Гольдштайн.
— Да, — она не позволила ему поцеловать ей руку. — Но откуда…
— Все-таки я знаю. Известная женщина. А вы — фрау доктор Рот. Большая честь для меня, — он поцеловал руку Валери. — И господин Боллинг. Как ваша астма, господин Боллинг? Это ужасно. А теперь и я среди вас, — он плюхнулся на белую кожаную софу, свесив коротенькие ножки, улыбнулся, показав мелкие мышиные зубки, и начал протирать розовые очки. — Можете предложить мне стакан содовой, фрау доктор. Алкоголя не употребляю. Это страшно пагубная штука. Целую руку, фрау доктор, спасибо! — он поспешно взял у Мириам наполненный до краев стакан. — Ну, к делу. Время — деньги. Завтра должен быть в Голливуде. Сегодня хочу разобраться с вашими делами. Обратите внимание — блиц-идея.
— Какая идея? — раздраженно переспросила Мириам.
— Блиц-идея. Моя специфика. Поэтому я и стал великим. Лучшие идеи озаряют меня, как вспышки. Кинопродюсер, говорит он. Так-так-так! Величайший продюсер Европы! Кино- и теле-! В последнее время больше занят работой на телевидении. Международное совместное производство. Большое количество призов. Номер один на всех каналах. Так или нет, Филипп?
— Так, — ответил Гиллес. — Не смущайтесь и не обращайте внимания на его манеры и внешний вид. Он и в самом деле великолепный продюсер. Мошенничает и обманывает, где может, но делает замечательные фильмы.
— Достаточно, Филипп! У господ уже сложилось впечатление. Они будут восхищены. Лучшая блиц-идея из всех, которые когда-либо приходили в голову Йошке.
Маркус Марвин засмеялся, но почувствовал боль и прервал смех.
— Вы смеетесь, господин доктор Марвин? Можете смеяться. Это шанс всей вашей жизни, — Йошка заговорил еще быстрее. — Вас везде преследуют с тех пор, как вы перестали снимать фильмы. Вас уволили из органов надзора. Вы работаете в Любеке. И ваша работа, господин Боллинг, и ваша, доктор Рот. Как раз то, что следует рассказать людям сегодня. Сейчас. Нет ничего более важного. Но с драйвом! Организованно и массово! В международном масштабе! Должен быть бунт! Люди должны кричать. Люди должны неистовствовать. И они будут это делать! Йошка Циннер уже все подготовил. Можете начинать хоть сейчас. У Йошки с собой все договора, вот здесь, — он высоко поднял чемоданчик-«дипломат». — Все внутри. Осталось только подписать.
— Господин Циннер, — начала Мириам Гольдштайн.
— Не перебивайте, пожалуйста, уважаемая! О, пардон! Я объясню вам. Все уже оговорено с франкфуртским телевидением. Самое высокое начальство дало зеленый свет. Все в восхищении, — он затараторил еще быстрее. — Но, конечно, при условии, что продюсером буду я. Последним фильмом я принес вам большую прибыль. Да, и только сейчас! В общем, короче: time is money, я спешу в Голливуд. У нас будет отличная команда. Мои люди! Операторы и техники самого высокого класса. Вы скажете, куда вы хотите, — и полетите. Никакой цензуры. Отсылается все, что вы снимаете. Франкфуртское телевидение хочет сенсацию. Вы сможете принести все! Любой скандал. Самый грандиозный. Можете нападать на всех. На Коля. На правительство. На все правительства! Совершенно свободно. Невзирая на лица. Вы сами контролируете свой материал. Никто на вас не давит. И денег хватит, поверьте Йошке Циннеру.
Он обвел всех торжествующим взглядом.
— Ну?
— Так и не поняла, о чем вы говорите, — сказала Валери Рот.
— Я же выразился ясно и понятно. Смотрите, что вы можете сделать! Уважаю и чту вас за это. Вы — последние, кто может спасти этот мир. Но — вместе с телевидением. Вскрывайте любое свинство без ложного стыда и застенчивости. Сурово. Остро. Собственная программа на телевидении Франкфурта. Все уже спланировано. Абсолютный хит! Да что там — революция!
Доктор Гольдштайн медленно произнесла:
— Вы предлагаете, чтобы съемочная группа во главе с доктором Марвином поехала снимать документальное кино?
— Целую ручки, уважаемая.
— Например, гибель влажных лесов?
— Например.
— О чрезмерном расходе энергии?
— Ясное дело.
— О махинациях с ядовитыми отходами? — спросила Рот.
— Не вопрос.
— Кислотные осадки? Гибель морей?
— Просто необходимо.
— Атомное лобби? Диктат ворья?
— Все, что пожелаете! — Йошка кивнул, гордый от сознания собственного величия. — А теперь скажите, разве это не колоссальная идея?
— О том, с чем я столкнулся в Америке, — взволнованно сказал Марвин. — В Месе. В атомной резервации.
— О, смотрите! Уже действует. Безусловно, вы должны будете снова поехать туда.
— Мерзкий плутониевый бизнес? — спросил Боллинг и схватился за очки.
— Но! — воскликнул Йошка и вскинул руки; манжеты выскочили из рукавов. — Конечно, и позитив. Никогда не следует забывать о позитивном. Я всегда придерживаюсь этого принципа. Есть идиоты, которые говорят только о негативном. Сейчас это модно, но не перспективно. Посылай маму в задницу! Катись отсюда, старая курица! И при таком раскладе, естественно, терпят поражение. Позитив, во всем и всегда надо искать позитив. Что является спасением для нашего мира? — он едва перевел дыхание. — Солнечная энергия. И это должно быть подробно освещено в проекте. Самый колоссальный проект из всех, которые я раскручивал! Это большая тема. Я достаточно читал об этом. И неплохо разбираюсь. Йошка Циннер всегда в курсе дела. Мой нюх говорит мне: «Сейчас надо заниматься этим и ничем другим». Как?
— Великолепно, — отозвалась Валери Рот.
— Я тоже так считаю, — сказал Марвин.
Сюзанна, подумал он, если ты об этом услышишь, или прочтешь, или, наконец, увидишь, — может быть, тогда ты вернешься ко мне? Ах, Сюзанна.
— Пока не знаю, будем ли мы снимать фильмы, каждый, как отдельную самостоятельную ленту, и показывать по отдельности, или документальный сериал. Но для того, чтобы люди изменили свои взгляды, франкфуртскому телевидению требуется один такой фильм в день. С ума сойти! Надо полагать, фильмы будут покупать и за границей. Это же темища! Заинтересовались уже четырнадцать стран! Нет никаких проблем с финансированием. Вы тоже летите, Филипп. Писать комментарии к каждой части. Не смотрите на меня так! Вечно они ломаются, эти творческие люди! Дружище Филипп, я уже продал тебя телевидению Франкфурта. Все вместе составляем целый пакет документов. Наступает время, когда о вас услышат вновь! Десять лет вы ничего не писали. Вы можете оправдаться перед Господом Богом? Зачем он подарил вам жизнь? Чтобы вы сидели в своем задрипанном гнезде в Швейцарии? О чем хорошем вы будете рассказывать, когда предстанете перед Всевышним? «Не для этого я дал тебе жизнь, Филипп Гиллес, — скажет он, — не для этого!» Вы провинились, Филипп! Как он смотрит на меня! Не правда ли, он очень мил? Ах, как я люблю его! Так везет всего лишь раз в жизни. И не повторяется. Итак, подписываем договора.
— Господин Циннер, — мягко сказала Мириам Гольдштайн.
— Да, глубокоуважаемая?
— Вы всегда так работаете?
— Всегда. А почему вы спрашиваете?
— Потому что это не соответствует моему стилю работы.
— Что значит — не соответствует? Что вы имеете в виду?
— Я адвокат.
— И что же? В чем проблема?
— Я хочу прочитать договор. Для этого мне необходимо время.
Йошка не смутился ни на мгновение.
— Само собой разумеется, фрау доктор. Все будет так, как вы пожелаете. Вот, любуйтесь, пожалуйста. Снимаю шляпу. Серьезно. Хотите проверить? Да пожалуйста! Значит, завтра я не лечу в Голливуд. Голливуд может подождать. Есть дела поважнее. Мы будем сидеть вместе и просматривать договора — строчку за строчкой. То, что вам не понравится, будет изменено. Я знаю, какой проект у нас будет. И что от него зависит. Более важного проекта не будет никогда. Я уже все знаю, дорогая фрау доктор. Взгляните на доктора Марвина, господина Боллинга, фрау Рот. Увлечены все.
Зазвонил телефон. Мириам сняла трубку.
— Фрау доктор Гольдштайн, — раздался в трубке женский голос, прежде чем она ответила, — здесь внизу находятся три человека. Месье и мадам Виртран и мадемуазель Деламар. Я не хочу повторять предыдущую ошибку. Я…
— Попросите, пожалуйста, господ подняться, — сказала Мириам. — Я буду ждать их у лифта.
Она шла длинным коридором через новое здание и потом немного через старое до гобеленов у лифта. Навстречу ей вышли две женщины и мужчина. Мужчина посмотрел на нее и воскликнул:
— Мириам!
— Герард!
Он обнял ее.
— Господи Боже мой, кто убил Маркуса? Какой проклятый…
— Герард…
— Да?
— Умер другой. Марвин жив.
Виртран смотрел на нее, ничего не понимая.
— Жив?
— Да. Он в моем номере.
— Пойдем!
Виртран схватил жену за руку и помчался вперед. Мириам поспешила за ними.
Вторая женщина немного постояла возле лифта, потом неторопливо пошла вслед. У нее были голубые глаза, короткие светлые волосы и нежное лицо с прекрасной кожей. Она была стройной, длинноногой и казалась очень хрупкой. Темно-серая юбка плотно облегала бедра и расширялась книзу. Жакет в мелкую клетку с черным кантом на воротнике, обшлагах и на прорези карманов был застегнут на все пуговицы. Строгий облик дополняли черные туфли и темно-серые чулки.
Когда она вошла в номер Мириам Гольдштайн через незакрытую дверь, супруги Виртран все еще обнимали Марвина. Черные волосы Моник были подстрижены по-мальчишески коротко. Она была под стать Герарду — крупному, высокому, узколицему. В его волосах виднелась проседь. Он не переставая шлепал Марвина по спине, а Моник гладила руку Маркуса.
Молодая женщина закрыла за собой дверь в номер и остановилась. Она производила впечатление человека сдержанного и деликатного. Наконец Герард выпустил Марвина из объятий, и тот увидел ее.
— Изабель! Excuse moi! — Он быстро подошел к ней, обнял за плечи и провел в комнату, что-то негромко говоря по-французски. Слышно было только последнюю фразу: «…alors, ma chere, s'ie te plait!»
Женщина — воплощение шарма и молодости — обвела всех лучистым взглядом и заговорила по-немецки, бегло, но с небольшим акцентом:
— Меня зовут Изабель Деламар, я секретарь господ Виртран, а также их переводчик. Они говорят по-английски и немного по-немецки, но им приходится много работать и в других странах.
— Откуда вы так хорошо знаете немецкий? — поинтересовался Боллинг, с восхищением смотревший на Изабель.
— Я изучала его, как и другие языки.
— Какие?
— Кроме немецкого еще английский, испанский, португальский и итальянский.
— Черт возьми! — Боллинг даже рот открыл.
Моник Виртран заговорила по-французски. Изабель рассмеялась и покачала головой.
— Mais oui, mais oui, — настаивала Моник.
Изабель смущенно пояснила:
— Мадам Виртран… она очень любезна, но она, конечно, сильно преувеличивает… Она просит… нет, она настаивает, чтобы я сказала, что она и ее муж ни дня не смогли бы проработать без меня. Хотя, конечно, это не соответствует действительности.
— Это соответствует действительности! — воскликнула Моник. — Соответствует!
Все засмеялись. Виртраны подошли к Йошке Циннеру и заговорили с ним по-английски. Затем трое французов побеседовали с Гиллесом на родном языке. Во время этой беседы Гиллес не сводил глаз с Изабель. Казалось, что все происходящее нимало не задевает его, и он находится мыслями где-то очень далеко отсюда.
Было уже совсем поздно. Йошка Циннер представил свой проект чете Виртран и сумел заинтересовать их. Моник сказала, что Маркус должен непременно снять серию, рассказывающую обо всех возможностях экономии энергии, а Герард предложил в помощь свои связи и труды. У них возникали все новые и новые мысли, вопросы и опасения, и Изабель старательно переводила.
Беседа становилась все теплее и дружественнее, и у Гиллеса внезапно появилось ощущение, что все идет именно так, как было много лет тому назад в послевоенном Берлине, в его доме в Грюневальде, когда у них с Линдой собирались актеры и писатели, политики, певцы и художники. Такая же атмосфера дружбы и тепла была сейчас в номере, и Гиллеса переполняли воспоминания. И все же, все же, думал он, здесь есть и нечто другое, совсем другое. То, что он видел и слышал здесь, не было правдой. Это была неправда.
Он сидел у окна, курил трубку и внимательно слушал. И беспрестанно смотрел на Изабель, которая спокойно и уверенно переводила, не запинаясь и точно применяя слова. Она положила ногу на ногу, и он успел заметить, что ее темно-серая юбка с внутренней стороны отделана тканью в мелкую клетку.
Изабель несколько раз улыбнулась ему, он улыбался в ответ, и вечер был наполнен неопределенной тревогой и странным очарованием, которое появлялось при взгляде на Изабель и звуках ее голоса.
Они спустились на ужин на первый этаж гостиницы. Разговор продолжался, Изабель по-прежнему переводила внимательно и любезно. Герард Виртран предложил включить ее в съемочную группу, и все были в восторге — особенно, Боллинг. Гиллесу нравилось, что Виртран хвалит Изабель, нравилось смотреть, как она ест, пьет, разговаривает. Время от времени она посматривала на него и даже один раз подняла свой бокал с вином, как бы предлагая ему выпить вместе. Он поднял свой бокал в ответ. И весь вечер сильное волнение не отпускало его.
Йошка Циннер горячо говорил, что Гиллесу непременно надо лететь вместе с киногруппой, чтобы писать комментарии к каждому отдельному фильму, и все просили его не отказываться. А Изабель смотрела на него, — и он, к собственному изумлению, согласился.
Из ресторана они перешли в бар. Все были возбуждены и хотели немного выпить.
Мириам Гольдштайн села рядом с Гиллесом и тихо сказала:
— Замечательно, как все воодушевились, как все рады, полны надежд, — не правда ли?
Он молча взглянул на нее.
— Вы молчите, — так же тихо продолжала Мириам. — Значит, думаете о том же, о чем и я.
Он снова промолчал.
— Сказать вам, о чем вы думаете? — Голос Мириам был почти не слышен в гуле голосов и звуках музыки. — Вы думаете: как много всего происходит сразу. Покушение на убийство Маркуса, отказ Хансена от обвинения, Йошка Циннер дает нам деньги и грандиозные возможности — именно сейчас. Почему одни люди хотят устранить Марвина, заткнуть ему рот, а другие предоставляют в его распоряжение массу средств? Почему именно сейчас у него появилась возможность выйти на телеэкран и сообщить миллионам людей обо всем, что они делают со своим домом — Землей? Вы ведь думаете об этом господин Гиллес, или я ошибаюсь?
— Да, — ответил он. — Именно об этом я и думаю, фрау Гольдштайн. И поэтому мы должны начать работу. Так и только так мы получим шанс разобраться, что же происходит на самом деле.
Мириам серьезно кивнула и пошла к другим. Гиллес остался один и через некоторое время решил вернуться в свой номер. Изабель подала ему на прощание руку.
Из номера Гиллес позвонил в гостиницу «Бон Аккуэль». Месье Ольтрамар поднял трубку и сообщил, что Гордон играет с ним в шахматы. Потом к телефону подошел Гордон и спросил, как дела. Гиллес рассказал обо всех событиях и подытожил:
— Завтра на самолете «Суисс Эйр» я прилечу в Женеву и проведу пару дней в Шато-де-Оекс, старина. Двадцать пятого августа — дату еще уточним — мы вылетаем из Франкфурта в Рио-де-Жанейро. Марвин хочет снять фильм о гибели влажных лесов Амазонки. Эколог, которого порекомендовал Виртран, живет в Рио.
Гордон, знавший наизусть почти все авиарасписания, сказал:
— Из Франкфурта по четвергам в 21:50 вылетает «Боинг-737» компании «Люфтганза». В 6:35 по местному времени он садится в международном аэропорту Рио. Рейс номер 510.
Гиллес снова подумал, что у любого человека должна быть какая-то сильная привязанность. Когда к нему приходили воспоминания, он улетал с ними так же, как Гордон когда-то летал на своем бомбардировщике.
— Хорошо, Гордон, мы полетим этим самолетом, — сказал он. — Пока доктор Гольдштайн и Йошка Циннер обговаривают все, что связано с договорами и деньгами. Я только пишу комментарии. И могу делать все, что мне заблагорассудится, с прочим материалом, который мы найдем.
— Тебе придется взять с собой кучу вещей, — сказал Гордон.
— Да.
— Я всегда говорил: богатство — это отличная защита от реальной жизни. Ты согласен?
— Да, Гордон.
— Но и ты прав: нельзя защититься от всего и навсегда.
— Нет, — ответил Гиллес. — Нельзя. Но это нечто другое, Гордон.
— Что — другое?
— Не могу объяснить. Просто чувствую. Очень сильно. Я долго работал репортером и просто знаю, что наряду с этими съемками будет происходить что-то еще. Что-то важное, что растормошит, разбудит людей. Я в этом убежден.
— И ты хочешь понять, что же это?
— Я должен это понять. Иначе случится что-то скверное, в высшей степени скверное. Что — не имею понятия, но уверяю тебя, я прав. Как появился Циннер? Как Марвин — по чистой случайности — остался жив? Почему этот Хансен отозвал свои обвинения? «Клип-клап, клип-клап, дверь открыта, дверь закрыта». Чем это закончится? Кем это инсценировано — да, инсценировано?..
— Боже правый, — воскликнул Гордон. — Филипп — такой, каким был до того, как попал в Шато-де-Оекс! Старый Филипп!
— Не старый Филипп, а старый репортер.
— О’кей, о’кей. Мы приедем за старым репортером в аэропорт — месье Ольтрамар, Хэппи и я. И потом привезем его сюда. На прощание.
— Вы — мои самые лучшие друзья, — сказал Гиллес. — Ты, месье Ольтрамар и Хэппи.
— Да брось! — отозвался Гордон. — Ну, до завтра.
— До завтра, — ответил Гиллес и повесил трубку, заметив, что его рука все еще хранит запах духов Изабель.