Зовем вас к надежде

Зиммель Йоханнес Марио

Часть III

Стремимся дале

 

 

1

«О да, — думал Адриан Линдхаут, неуклюже поднимаясь с пола, где он запирал на ключ замки четвертого чемодана, — это был самый тяжелый воздушный налет на Вену, налет того дня, двенадцатого марта сорок пятого года». Сегодня было 23 февраля 1979 года, 16 часов 55 минут. Чемоданы собраны, он был готов к отъезду. До этого еще нужно было принять капеллана Хаберланда, поскольку тот говорил об убийстве и о том, что, если его не примут, он тотчас же известит полицию.

«Хаберланд, да, теперь я совершенно отчетливо вспоминаю его, — думал Линдхаут. — Мы встречались один-единственный раз — в тот ужасный рождественский сочельник. Я всегда думал, что я уже старый и достаточно много пережил, чтобы что-то могло меня поразить или застать врасплох. Это оказалось ошибкой. Меня застал врасплох, меня поразил телефонный звонок человека, которого я видел в течение нескольких минут тридцать четыре года назад и после этого никогда не встречал. Что все это значит?»

Он вышел из гардеробной, бывшей когда-то спальней фройляйн Демут, и пошел назад в кабинет через всю квартиру, которая теперь была обставлена совершенно по-другому, очень современно, и в которой он уже давно жил один.

Прошло еще четыре минуты, всего десять с того момента, как позвонил капеллан. Линдхаут должен был подождать еще. «Пожалуй, за одну секунду можно вспомнить всю жизнь», — думал он, когда проходил, шаркая сандалиями, мимо одной из книжных полок. Полки тянулись до самого потолка. В этом и в двух других помещениях было, вероятно, тысяч девять книг и рукописей.

Что нужно этому капеллану?

Что это за письмо мертвой женщины, которое, по его словам, он получил. «Конечно, он его получил, — размышлял стареющий человек в брюках с пузырями на коленях и в свободном пуловере, — и не случайно». Случайностей не бывает — в это Линдхаут верил твердо. Это побудило его с годами одеваться все больше в духе гениального Эйнштейна, родившегося сто лет назад, 14 марта 1879 года, в Ульме. Случай? Великий физик Вернер Гейзенберг много лет назад утверждал, что в физике элементарных частиц он установил следующее: при наблюдении за электроном взгляд исследователя, так сказать, «выстреливает дозу» световой энергии и, таким образом, уже воздействует на орбиту электрона! Но это означает, что каждый раз в «момент» наблюдения можно установить только место электрона, но уже не его орбиту, с которой он сейчас сошел. И эта орбита «не точна» — не предсказуема. Гейзенберг называл это «отношением неточности», которое одним лишь фактом того, что наблюдатель работает в области самых малых частиц, уже приобщает его к природному событию. Констатация Гейзенберга, казалось, вела к следующему выводу: каузальность, то есть взаимосвязь причины и следствия в области элементарных частиц (а тем самым, собственно говоря, повсюду, так как все восходит к элементарным частицам) упразднена. Ее место, по-видимому, заняла случайность.

Но против этого выступил Эйнштейн. Он говорил: «Соотношение причины и следствия, то есть каузальность, остается. В бесконечной цепочке каузальности — …следствие — причина — следствие — причина… — все можно распутать в обратном направлении, вплоть до начала творения!» Другими словами, не существует ничего: ни разражающейся в точно определенное время атомной мировой войны, ни происходящего в точно определенное время взмаха крыльями мухи, которые уже не были бы незыблемо установлены в момент возникновения мира.

Какая мысль! Она была глубочайшим убеждением Эйнштейна, и в этой связи он произнес фразу, которая много раз цитировалась: «Бог не играет в кости».

Да, Бог не играет в кости. Случайностей не бывает. В этом своем убеждении Линдхаут чувствовал себя солидарным с Эйнштейном, как и с его словами: «Жизнь после смерти я не могу и не хочу себе представить. Мне достаточно таинства вечности жизни, сознания и представления о чудесном строении сущего, а также неизменного стремления к постижению любой ничтожно малой части проявляющегося в природе разума».

За то, что он постиг одну из этих «ничтожно малых частей», Линдхауту только что была присуждена Нобелевская премия…

 

2

Линдхаут остановился. Погруженный в свои мысли, одинокий человек пристально смотрел в предвечерние часы этого дня, 23 февраля 1979 года, на зеленые корешки собрания сочинений Баруха Спинозы, и думал: Эйнштейн! Он никогда не мог серьезно относиться к идее личного Бога. Он делал общее дело с этим вольнодумцем XVII столетия, которого еврейская община Амстердама объявила вне закона, — с Барухом Спинозой, чьи произведения в последнее время Линдхаут перечитывал снова и снова. Убеждения Эйнштейна, думал он, были сродни убеждениям Спинозы: восхищение прекрасным и вера в логичную простоту порядка и гармонии, которые мы можем понять в смирении и далеко не полностью.

Он испугался, когда, размышляя далее, понял, что это были и его убеждения. Он — и Спиноза и Эйнштейн! Как он посмел сравнивать себя с этими гениями, хотя бы только в мыслях!

Линдхаут заставил себя подумать о чем-нибудь другом.

«Тогда — да, тогда, двенадцатого марта сорок пятого года, был самый тяжелый воздушный налет на Вену. В тот день была разрушена всемирно известная Опера, — думал он, опустившись в кресло перед своим письменным столом и набивая трубку, — так же, как и дом в переулке Берггассе, прямо напротив моей квартиры. — Он посмотрел через балконное окно. Теперь на этом месте стояло здание с гладким фасадом. — И Оперу снова восстановили, — думал он, — уже много лет назад. Вчера был ежегодный бал Оперы, канцлер лично позвонил мне и пригласил в свою ложу. Я извинился, сказав, что сегодня должен лететь в Стокгольм. Крайский, как я узнал из газеты, тоже не был на балу Оперы, — внезапный грипп…

Как быстро пролетело время! Как быстро пролетела жизнь! Я еще хорошо помню тот день, двенадцатого марта. Много людей в Вене, которые его пережили и еще не умерли, вероятно, тоже вспоминают его. Или нет? Скорее нет, — решил он. — Люди все так быстро забывают…»

Это был очень теплый день, с сияющим солнцем и голубым небом. Говорили (и все еще говорят), что союзники выбрали этот день накануне 13 марта, потому что в 1938 году именно 13 марта немецкие войска вошли в Австрию и фюрер завершил аншлюс. С точки зрения психологического ведения войны кое-что говорит в пользу этой версии.

Другие, правда, говорили, думал Линдхаут, что крупные соединения американских бомбардировщиков, как это было доказано, собирались подвергнуть бомбардировке Моосбирбаум, где были расположены большие нефтеперерабатывающие заводы. Однако та цель была защищена плотным облачным покровом, и бомбардировщики нанесли удар по Вене, где светило солнце. Может быть, и так, размышлял Линдхаут, даже наверное так. Хотя на американских самолетах были самые современные радарные установки для обнаружения наземных целей! Теперь уже никто никогда не узнает, какая версия была верна. В конечном итоге, это не имеет абсолютно никакого значения…

В НАСТОЯЩИЙ МОМЕНТ НАМ ГРОЗИТ МИРОВОЙ КРИЗИС!

СОВЕТЫ МОБИЛИЗУЮТСЯ!

МИЛЛИОН СОЛДАТ ГОТОВЫ ДВИНУТЬСЯ К ГРАНИЦЕ С КИТАЕМ!

Его взгляд упал на крупный заголовок «Курира». «Они так ничему и не научились, — подумал Линдхаут. — Люди никогда не делают для себя выводов — из любой катастрофы. С сорок пятого года не проходило и дня, чтобы где-нибудь не воевали. Ни одного-единственного дня. Да, они неисправимы. Это результат ложного пути эволюции. Выродившиеся животные…

Опера была всего лишь самой знаменитой целью в тот день в марте сорок пятого, — размышлял он, удивляясь, насколько хорошо еще функционирует его память. — Вокруг Оперы разрушения были гораздо страшнее. Только в угловом блоке зданий, на пересечении Опернгассе с кольцом, в подземной столовой бывшего ресторана „Дреер“, служившей бомбоубежищем, погибло больше ста человек, когда пятисоткилограммовая бомба пробила все этажи и взорвалась в подвале. Еще ужаснее было под горящим отелем „Филиппсхоф“: там в подвалах оказались блокированными более двухсот человек. Обваливающиеся стены, жар пламени и неумелые, бессмысленные спасательные мероприятия уготовили этим людям мучительный конец. Спасательным командам удалось проникнуть в часть подвальных помещений только вечером. Они нашли около тридцати человек, которые заживо сварились в закипевшей воде, предназначенной для тушения пожаров…

Оно и понятно. Этот продюсер и этот знаменитый актер, которые, несмотря на все предупреждения, поднялись с несколькими девушками из балета в роскошные апартаменты „Филиппсхофа“, чтобы поразвлечься там. В подвале все погибли. А танцовщицы и оба мужчины уцелели без единой царапины!

А писаная красавица из „Жокей-клуба“! Спасательные команды нашли ее лишь через несколько дней. Девушка с поднятыми руками сидела на столе. Только голову ее так и не нашли…

В основном сбрасывались тяжелые пятисоткилограммовые бомбы, — вспомнил Линдхаут. — Воздушный налет проходил двумя большими волнами. В первой волне бомбы попали в Оперу, в Альбертину, в „Филиппсхоф“ и в Бургтеатр. Вторая волна бомбардировщиков разрушила дома на набережной Франц-Йозефс-Кай, на улице Хоэн Маркт, ризницу собора Святого Стефана, дворец архиепископа, церковь Спасителя, биржу, дома за церковью Марии-на-берегу и дворец Шёнбрунн.

Я еще хорошо помню это, — подумал одинокий человек в комнате, заставленной книгами. — Вечером этого дня насчитали больше ста пятидесяти воронок от взрывов и, изучив их, установили две фазы сбрасывания бомб. Только вблизи Оперы оказалось семьдесят пять воронок. Спасательные работы затянулись до конца марта. То и дело вспыхивали тлеющие очаги. Все продолжалось так долго потому, что сразу же начались новые налеты. К тому же спасательные команды уже выбились из сил и от изнеможения становились все более равнодушными. Расчистка от обломков длилась еще дольше и завершилась спустя длительное время после конца войны, как, например, здесь, в Берггассе. Доктор Зигфрид Толлек много недель пролежал под горами камня и щебня, прежде чем нашли то, что от него осталось. И установили, что он был убит…

Как странна эта жизнь, — думал Линдхаут. — Как странна жизнь любого человека. И моя. И Толлека. Он был тогда так уверен в своей победе, в тот день, в марте сорок пятого, так неумолим, когда пришел сюда, в эту комнату, где я работал в то утро, еще до завывания сирен. Да, он вошел после того, как снаружи раздался звонок и сразу после этого — стук в мою дверь.

— Войдите!

— Тут господин, который непременно должен поговорить с вами, — сказала фройляйн Филине Демут…»

 

3

— Тут господин, который непременно должен поговорить с вами, — сказала Филине Демут и, моргая, с испугом посмотрела на Линдхаута. — Если завоют сирены, — добавила она, — не забудьте прийти в подвал. У меня уже были очень большие неприятности из-за вас.

— Хорошо, фройляйн Демут, — сказал Линдхаут и закрыл дверь. — Добрый день, коллега, — сказал он Толлеку, который уже стоял перед ним. Линдхаут протянул ему руку, но Толлек не пожал ее. Он был без пальто, воротник его рубашки, как обычно, был расстегнут. Осматриваясь, он медленно прошелся по комнате Линдхаута.

— Стало быть, здесь вы и живете, — сказал он. Линдхаут не ответил. Толлек открыл стеклянные двери, вышел на балкон и посмотрел вниз. Днем 12 марта 1945 года было уже совсем тепло, очень тепло для середины марта. — Прекрасный балкон, — сказал Толлек, полуобернувшись. Линдхаут не ответил. — Действительно, прекрасный, — добавил Толлек, все еще стоя снаружи.

Линдхаут сел за письменный стол.

— Не хотите ли присесть, коллега? — спросил он. Улыбнувшись, Толлек кивнул, вернулся в комнату, оставив балконные двери открытыми, и сел в кресло. Заметив пылинку на своем пиджаке, он аккуратно удалил ее.

— Что привело вас ко мне? — спросил Линдхаут.

— Я собираюсь жениться, — ответил Толлек.

Линдхаут улыбнулся:

— Мои сердечные поздравления.

— Спасибо, — ответил Толлек. Он обнаружил еще одну пылинку и тоже удалил ее. — Я очень люблю Ирмгард, — заявил он.

— Это вполне естественно, — сказал Линдхаут. Что-то раздражало его.

— К несчастью, все не так просто, — сказал Толлек. — У меня возникли большие затруднения.

— Какие?

— Ирмгард родом из сельской местности. — Толлек взглянул вверх. — У ее родителей большая усадьба недалеко от Амштеттена. Усадьба вся в долгах. У родителей денег нет. У меня тоже. Поэтому, как я уже сказал, у меня большие затруднения.

— А ипотека? — рассеянно спросил Линдхаут. Он думал о чем-то постороннем.

— Мы больше не получим ни одной.

— А государство?

— Государство уже помогло. Оно могло бы помогать и дальше, но тогда усадьба перейдет в чужое владение. Вы понимаете, коллега?

Линдхаут все еще улыбался:

— Может быть, кто-нибудь одолжит вам необходимую сумму?

Толлек кивнул.

— Да, — сказал он. — Именно поэтому я пришел к вам.

— Ко мне? — Линдхаут поднял брови.

— К вам, — сказал Толлек. — Я уверен, вы дадите мне деньги, которые мне так нужны.

Линдхаут встал, продолжая улыбаться:

— Дорогой коллега, к сожалению, я должен вас разочаровать. Я не могу дать вам денег. Речь идет, конечно, об очень большой сумме?

— Об очень большой.

— Вот именно. У вас сложилось обо мне ложное впечатление. Я небогатый человек. Я не могу одолжить вам денег.

Теперь опять улыбнулся Толлек:

— Вы меня неправильно поняли, дорогой коллега. Вы не должны мне одалживать никаких денег. Вы должны у меня кое-что выкупить.

— Ах, но я не могу купить ничего дорогого! — воскликнул Линдхаут и деланно засмеялся.

— Даже в том случае, если это представляет для вас огромную ценность?

— Даже тогда. Я же сказал вам: у меня нет денег!

— Ну-ну! — С легкой укоризной Толлек покачал квадратной головой. — Вам не стоит говорить подобные вещи. Каждый в Роттердаме знает, что ваша семья была одной из самых богатых!

Линдхаут снова сел за письменный стол. Его правая рука рассеянно наткнулась на предмет, который был прикрыт рукописями.

— Что вам известно о моей семье? — спросил он.

— Мир, в котором мы живем, тесен, дорогой коллега, — ответил Толлек. — Я ведь был в разъездах, исполняя поручения военного значения, — вы знаете об этом?

— Но едва ли в Роттердаме, — сказал Линдхаут. — В связи с ситуацией это едва ли целесообразно, тем более что там для нас ничего больше не производится.

— Конечно, не в Роттердаме, дорогой коллега. — Толлек покачал головой. — Не считайте меня идиотом. Нет, я был в Берлине. Вы же это знаете! В связи с моими работами, помните? Так вот, в Берлине я навел кое-какие справки о вашей семье.

— У кого?

— О, у голландских друзей, — неопределенно ответил Толлек. — Собственно говоря, у меня повсюду друзья, и у некоторых из них я и навел справки. — Он сделал небольшую паузу. — Мои друзья мне много чего рассказали и о семье де Кейзер.

— Я не знаю ни одной семьи по фамилии де Кейзер, — сказал Линдхаут. Правая рука осталась лежать на предмете под рукописями.

— Странно. Де Кейзер очень распространенная фамилия в Голландии, не так ли? — Где-то работал народный приемник, имперское радио Вены уже отключилось, и тиканье будильника проникало в тихую комнату Линдхаута. — Я думаю, что должен, вероятно, немного рассказать вам о семье де Кейзер из Роттердама. А потом мы посмотрим, интересует ли вас эта семья. И не захотите ли вы еще больше узнать о ней. И не будете ли вы готовы заплатить за информацию о семье де Кейзер. Заплатить большие деньги. Очень большие деньги… — Толлек улыбнулся и снова стряхнул какую-то пылинку.

Правая рука Линдхаута, лежащая на горе рукописей, напряглась — Толлек не мог этого видеть.

— Я всегда хорошо знаю, за что плачу, — невозмутимо сказал Линдхаут. — Возможно, де Кейзеры действительно интересная семья. Расскажите мне о ней, коллега.

Тиканье будильника из громкоговорителя оборвалось, и послышался голос дикторши. Она сообщила, что крупное вражеское соединение бомбардировщиков под прикрытием истребителей кружит над Моосбирбаумом. Второе соединение только что пролетело над озером Нойзидлерзее. Если соединение продолжит курс на север, то вскоре следует ожидать объявления воздушной тревоги. Затем снова начал тикать будильник.

Толлек сложил ладони и откинулся в кресле.

— Де Кейзеры на протяжении нескольких поколений были банкирами, — многозначительно сказал он, рассматривая узор, который солнце сквозь открытые балконные двери образовало на ковре. — Правда, нельзя говорить о семье де Кейзер, не упоминая семьи Линдхаут. Эти семьи, также на протяжении поколений, были связаны узами тесной дружбы. Понимаете, дорогой коллега? Узами тесной дружбы!

— Так-так, — сказал Линдхаут. — Рассказывайте дальше.

Толлек кивнул:

— Я знал, что вас это заинтересует. Итак, Линдхауты и де Кейзеры на протяжении поколений были связаны узами тесной дружбы. Они жили по соседству в великолепных домах восемнадцатого столетия на улице Ван-Хогендорфс-плейн, в центре города. Особенно дружили сыновья обеих семей, Филип де Кейзер и Адриан Линдхаут. Что вы так смотрите на меня, господин Линдхаут? Да, здесь история действительно становится интересной! — Он весело продолжил: — Филип и Адриан вместе изучали химию в Париже. Ведь это так, коллега? Вы изучали химию в Париже вместе с Филипом де Кейзером, вашим лучшим другом, верно?

— Да, это так.

— Почему же вы мне никогда об этом не говорили?

— Мне просто не приходило в голову, коллега, что вас могли интересовать мои друзья и товарищи по учебе, — нет, действительно я об этом не думал, — сказал Линдхаут.

— События развиваются дальше, — сказал Толлек. — Оба учатся в Париже и работают в Пастеровском институте у профессора Ронье.

— Верно, — сказал Линдхаут. — Я же рассказывал вам об этом в тот день, когда мы познакомились, — разве вы не помните?

— Вы рассказали мне только о том, что вы учились и работали у профессора Ронье. О вашем друге Филипе де Кейзере вы мне ничего не говорили.

— У меня не было никакого повода для этого — разве не так?

— У вас были причины молчать об этом, дорогой коллега.

— Что вы имеете в виду? Какие причины?

— Но господин коллега! Посмотрите… ах, думаю, будет лучше, если я расскажу вам еще кое-что…

— Я тоже так думаю, — сказал Линдхаут.

— Адриан Линдхаут и Филип де Кейзер не только были лучшими друзьями, — почти радостно продолжал Толлек, — они не только изучали в Париже химию, они не только работали в Пастеровском институте, они не только оба занимались одной и той же проблемой — синтетическими болеутоляющими средствами с действием морфия, — они и внешне были чрезвычайно похожи друг на друга, похожи, как… ну да — как братья.

— Действительно, — сказал Линдхаут.

— Действительно, — эхом отозвался Толлек. — Я же вам обещал, что это будет интересная история. А знаете, что самое интересное? Такое случается достаточно редко, чтобы два человека, не будучи родственниками, были похожи как братья. Но в случае Адриана Линдхаута и Филипа де Кейзера дело обстояло именно так! — Он хохотнул. — Вы могли бы разрушить всю расовую теорию! И оба оказались рядом друг с другом — это была гротескная шутка природы. Поистине, случай, представляющий интерес для науки. Феномен, который захватывает и меня.

— Это вы о чем?

— О том, — сказал Толлек, — что де Кейзеры были евреями, стопроцентными евреями. А Линдхауты были арийцами. Лучшей породы. Предки в Швеции и так далее. А еврейский проказник внешне был похож на арийца, как брат на брата!

— Да что вы!

— Да что я! Невероятно, а? Оба друга вместе вернулись из Парижа в Роттердам. Ах да, чуть не забыл: одно различие между ними все же было, — Толлек снова хохотнул. — Линдхаут был женат, и у него был ребенок, маленькая девочка по имени Труус.

Линдхаут сидел неподвижно.

— Труус родилась в тридцать пятом году. Стало быть, ей сейчас десять лет. Ну ладно, как бы там ни было, оба друга продолжали работать в большой лаборатории в Роттердаме до четырнадцатого мая сорокового года. Именно тогда наша люфтваффе подвергла город бомбардировке.

— И разрушила его, — глухо сказал Линдхаут.

— Точно так, дорогой коллега. Когда завыли сирены, все, естественно, пошли в подвал. В доме де Кейзеров был большой подвал — они были знатоки и любители вин, эти де Кейзеры. Очень много людей спустилось туда, в том числе и семья Линдхаутов.

— Удивительно, откуда вы все знаете, — сказал Линдхаут.

— Не правда ли, коллега?

— Вам остается только рассказать мне, что оба друга, Адриан и Филип, были убиты одной и той же бомбой.

Толлек искренне рассмеялся.

— Прекрасно! — воскликнул он. — Нет, этого я вам рассказывать не буду! Именно здесь своеволие жизни дало, так сказать, осечку, ха-ха. Бомба, конечно, упала. Но она убила только одного из друзей. Она убила доктора Адриана Линдхаута!

В этот момент завыли сирены.

 

4

— Вы действительно собираетесь идти в подвал? — спросил Толлек.

— Ни в коем случае. Я сказал это, чтобы отделаться от фройляйн. Ведь мы и в институте во время тревоги очень часто не спускались в подвал, помните?

— Может быть, я задерживаю вас, коллега? — настаивал Толлек. — Вы на самом деле не хотите идти в подвал?

— На самом деле нет, — ответил Линдхаут. — Разве только, если вы хотите.

— Я не боюсь, — Толлек сделал ударение на первом слове.

После небольшой паузы Линдхаут сказал:

— Вы только что оговорились. Вы имеете в виду: бомба убила доктора Филипа де Кейзера.

Толлек покачал головой:

— Нет, я не оговорился. Вы думаете, я торгую старьем? Я продаю первоклассную информацию. Бомба убила арийца Адриана Линдхаута. Еврей Филип де Кейзер остался жив.

— Значит, я мертв! — Лицо Линдхаута исказила саркастическая гримаса.

— Ну вот видите! Уже действует! — Толлек удовлетворенно кивнул. — Я вполне могу войти в ваше положение. Все люди в подвале были мертвы — кроме еврея де Кейзера. Ах да, чуть не забыл: и кроме маленькой Труус Линдхаут. Ей было тогда пять лет, верно?

«Он действительно все знает, этот пес, — подумал Линдхаут и содрогнулся от ужаса. — Все? Нет, не все! Он не сказал о моей жене, о Рахиль. По всей видимости, друзья больше ничего не смогли ему рассказать, поскольку Рахили тогда уже несколько месяцев не было в Роттердаме. Мы спрятали ее в деревне. Но в остальном… Что мне теперь делать? Он собирается меня шантажировать, это ясно. Денег у меня нет. Значит, он донесет на меня в гестапо. И не только на меня. Он расскажет и о маленькой Труус. Ее будут искать. И найдут. Гестапо найдет ее у фрау Пеннингер. Что будет потом с фрау Пеннингер и с Труус? И со мной? Нас убьют — перед самым концом ужаса. И это после того, что столько лет все шло хорошо. Под рукописями лежит пистолет. Все сейчас в бомбоубежище. Если я сразу застрелю эту свинью? Да, это лучшее решение! Лучшее решение? А что делать с трупом? Где его спрятать? И фройляйн Демут видела этого мерзавца, она расскажет, что у меня был мужчина, что она открыла ему дверь, этому Толлеку. Подождать еще немного. Что там говорит эта свинья?»

— Н-да, все мертвы, а еврей и Труус живы, — добродушно сказал Толлек. — Забавно, а? А дальше еще забавнее! Еврей думал, что только он с маленькой девочкой остались живы в подвале, — да, он так думал, глупый еврей. Но он ошибался. Там был еще один человек.

«Ну вот, — подумал Линдхаут. — Я так и знал, что нужно еще подождать. Конечно, там был еще один человек, иначе кто же мог рассказать этой свинье все так точно? Черт побери, этого человека я и не заметил. Возможно, он притворился мертвым и наблюдал за мной, за мной и за Труус».

— Этот человек, — улыбаясь, продолжал Толлек, — рассказал мне самое главное. Остальное мне рассказали другие. Но самое главное я узнал от человека, который выжил тогда в подвале. Он жив до сих пор. Было не так просто убедить его рассказать в деталях свою историю. У меня были расходы. Очень большие расходы. — Толлек выглянул из окна. — Как вы думаете, появятся сегодня засранцы или не появятся?

— Может, и не появятся, — сказал Линдхаут. — Продолжайте.

— Да-да, — сказал Толлек. — Этого человека, которого я теперь встретил в Берлине, огромная воздушная волна швырнула о стену подвала, и он потерял сознание. Он снова пришел в себя лишь некоторое время спустя.

«Вот как, — подумал Линдхаут. — Но он все видел, все. У меня нет никаких оснований сомневаться в этом. Человек в Берлине — один из наших лучших последователей. Партия полностью доверяет ему!»

— Не сомневаюсь, — сказал Линдхаут. Но ирония, даже такая неуклюжая, не произвела на Толлека никакого впечатления. — И что же он вам рассказал в деталях?

— В деталях он мне рассказал, что среди трупов в разрушенном подвале еврей де Кейзер разделся догола и бросил свои вещи на пол…

«Да, — подумал Линдхаут, — это верно, я так и сделал».

Внезапно голос Толлека стал еле слышным, потому что снова ожили события 14 мая 1940 года, самого скверного дня в жизни Линдхаута — если бы не было утра 24 декабря 1944 года, когда он узнал от Фрэда о смерти Рахиль. У него перед глазами вновь стояли события тех ужасных часов.

Все было именно так. Подвал, полный дыма, пыли и чада, полный мертвых людей. Это был большой подвал, все входы которого, и запасные выходы тоже, обрушились. Я слышал, как снаружи стучали, откапывая нас, и хлопали, чтобы выяснить, есть ли еще кто живой. Верно и то, что я разделся догола…

 

5

…и бросил свою одежду на пол. Я стоял там, абсолютно обнаженный, в большом подвале нашего дома. Я, Филип де Кейзер, еврей.

Я, Филип де Кейзер, который уже давно знал, что ожидает меня, еврея, когда немцы оккупируют Голландию. Я уже смирился с тем, что жить мне оставалось совсем немного, что я никогда не смогу завершить свою работу. Действительно ли я смирился с этим? Нет, я не смирился. Полный страха и ужаса, я думал о будущем — ведь я хотел жить, хотел работать, хотел довести свои исследования до конца. Вместе с моим другом Линдхаутом, моим лучшим другом Адрианом, который, вместе с женой и десятью-двенадцатью другими людьми, лежал мертвый передо мной: воздушной волной от бомбы, попавшей в наш дом, им всем разорвало легкие. Мне — нет. Чудо, что я еще жив, — я никогда не смогу понять, почему воздушная волна не разорвала и мои легкие, почему и я не лежал там мертвым. Большая часть потолка подвала обвалилась. Под обломками лежало еще человек пятьдесят. Ни звука. Ни крика. Ни стона. Мертвая тишина. Немецкие бомбардировщики сменили курс, налет прошел, город Роттердам стал кучей развалин. Моего друга Адриана больше не было. Элизабет, его жены, тоже. Свою жену я, предвидя грядущие события, уже несколько месяцев назад отправил к хорошим друзьям в маленькую деревню вблизи от Гааги. Поэтому моя любимая Рахиль пока была жива. Пока. И я пока еще был жив. Один Бог знает почему.

Я закашлялся. Подвал был полон дыма, пыли, и чада.

Теперь надо было заняться самым скверным делом. Я раздел моего лучшего друга Адриана донага. Мертвого раздевать трудно, и, когда я справился с этим, я был весь в поту.

Но это было еще не все. Нужно было снова одеть Адриана — в мою одежду: в нижнее белье, носки, рубашку, костюм, туфли. Труднее всего оказалось завязать ему галстук: ему, мертвому, — мой галстук. Был момент, когда я подумал, что больше не смогу этого вынести, оставлю все как есть и дам забить себя именно как скотину, когда придут немцы. И в этот момент я увидел маленькую Труус.

Девочка скорчившись сидела в углу, где потолок подвала не обвалился. Лицо ее ничего не выражало, глаза смотрели прямо на меня. Я почувствовал, как бешено забилось мое сердце. Маленькая Труус выжила. Как и я.

 

6

С того момента я вел себя как робот. У меня вдруг больше не оказалось никаких чувств. Я больше не воспринимал все то отвратительное, что произошло, все то ужасное, что я делал для спасения своей жизни. Я оказался в состоянии абсолютного шока.

Я опустошил все карманы моего костюма, который был теперь на Адриане, и просто положил на пол деньги, бумажник, документы, ключи и все, что нашел. А Труус смотрела, как я все это делаю. Я завязал галстук Адриана на своей шее точно так же, как завязал свой галстук на шее Адриана. А Труус смотрела, как я это делаю. Я вытащил все из карманов костюма Адриана, стараясь не забыть ни одной монеты. После этого все предметы, которые принадлежали мертвому Адриану — бумажник, документы, носовой платок, банкноты, мелочь, — я тщательно разложил по карманам моего костюма, который, естественно, был костюмом Адриана. А мой бумажник, все мои документы, банкноты, авторучку и все, что там еще было, я тщательно разложил по карманам костюма моего друга Адриана, который лежал на спине с широко открытым ртом рядом со своей мертвой женой Элизабет. А маленькая Труус смотрела, как я это делаю.

Так я, еврей Филип де Кейзер, стал арийцем Адрианом Линдхаутом. Да, вот так это было. Обладая кое-какими медицинскими познаниями, что естественно, когда дело касается биохимика, я был почти на сто процентов уверен, что стрессовое состояние у маленькой Труус продлится еще долго.

Пятилетний ребенок не знает, что такое смерть. Она не проявляла никакой реакции. Она не кричала, не плакала, не бросалась на мертвую мать и мертвого отца. Она просто сидела в углу — с отсутствующим лицом, без движения, как кукла. Реакция еще появится, это я знал. Но позднее. И совсем не та, какую можно себе представить, это я тоже знал. И наконец я понял: за последние полчаса Труус потеряла мать, отца, дедушку, бабушку — всех родственников. Теперь она была одна в этом мире ужаса — в свои пять лет. И я понял: теперь забота о ребенке лежит на мне. Другого пути не было.

Через несколько часов спасательные команды откопали нас, Труус и меня. Я взял девочку за руку. Наверху под солнцем царил мрак. При свете дня четырнадцатого мая сорокового года в Роттердаме была ночь — Роттердам умер. Я тянул Труус за собой на открытое место. А там был чад, там были пожары, там были развалины, опустошение и смерть. И там был я, еврей Филип де Кейзер, в моей новой жизни больше никакой не еврей, в моей новой жизни — ариец Адриан Линдхаут…

 

7

— …и человек, который рассказал мне все это, этот человек, который тоже был в подвале и остался в живых, — он все это видел…

Голос издалека доходил до ушей Линдхаута, сидевшего за письменным столом своей комнаты в квартире фройляйн Филине Демут в переулке Берггассе, в Девятом муниципальном районе Вены. Он почувствовал сильное головокружение. Кто это там говорит? Где он? Его взор, который застилала пелена воспоминаний о том ужасном дне, постепенно прояснился, охватил помещение, узнал человека, который что-то сказал, а может быть, продолжал говорить все то время гипнотического погружения. Он сидел здесь, доктор Зигфрид Толлек. Солнце светило сквозь открытые двери балкона. Вдалеке раздавались взрывы, и еврей Филип де Кейзер, с того ужасного дня известный всему миру как Адриан Линдхаут, наконец понял, что столкнулся с безжалостной действительностью в образе этого человека с квадратной головой и мощными челюстями, этого господина шантажиста, доктора Зигфрида Толлека. И он опять почувствовал под своей рукой жесткость пистолета, прикрытого рукописями.

— Невероятно, что в Берлине я нашел именно этого человека и смог поговорить с ним, правда? Он известный специалист в области экономики. В Берлине сейчас много голландцев. В конце концов, коллега, ведь и вас забрали в Берлин, не так ли? Но именно этот, этот особенный человек… это уже зловещая случайность, а?

Человек, который вот уже многие годы жил и работал как доктор Адриан Линдхаут, молчал и думал: «Нет, это не случайность, и уж совсем не зловещая. Случайностей нет, в этом я убежден как ученый. В момент возникновения этого мира все, все уже было предопределено…»

— …он сказал мне, что ему стало совсем плохо, когда он увидел, как еврей раздевал и одевал арийца, ему стало противно до тошноты от этой еврейской беззастенчивости, подлости и трусости…

Человек, который вот уже многие годы жил и работал как доктор Адриан Линдхаут, молчал.

— …он знал, что это был еврей, который выжил, потому что перед тем, как упала бомб, он слышал, что к этому еврею обращались именно как к Филипу де Кейзеру, пардон — как к доктору де Кейзеру, конечно…

А человек, который вот уже многие годы жил и работал как доктор Адриан Линдхаут, все еще молчал.

— Этот человек, — Толлек продолжал улыбаться, — притворился мертвым и не шевелился. Он боялся, что еврей, превратившийся в арийца, убьет его, если обнаружит, что он еще жив. Я считаю, что он поступил очень умно, притворившись мертвым. Ведь если бы он проявил признаки жизни, еврей наверняка убил бы его.

— Несомненно убил бы, — сказал человек, который вот уже многие годы жил и работал как доктор Адриан Линдхаут. Он подумал: «Прости мне, мой друг Адриан, прости мне то, что я сделал. А Бог? Бог тоже должен простить мне, это его миссия». — Несмотря ни на что, я думаю, доказать это будет очень трудно, — заключил он.

— А я думаю, что это будет очень легко, — сказал Толлек. — Еврей де Кейзер, когда был еще в Париже, однажды попал в автомобильную катастрофу, и с тех пор у него на бедре большой шрам. Человек в подвале видел этот шрам. — После паузы Толлек добавил: — Противно, как долго это продолжается сегодня. — Он взглянул на часы. — Не пройти ли нам все же в подвал? — спросил он, ухмыляясь.

— Я хотел бы дослушать вашу историю до конца, — сказал человек, который называл себя Линдхаутом, и мы знаем теперь почему.

— Замечательно. Хотя рассказать осталось не очень много. Человек, который вошел в подвал как еврей, вышел оттуда как ариец. Трусливый пес. Именно еврей. Думающий только о собственной безопасности. Дрожал за свою шкуру. Ну вот, с ним ничего не случилось. Ни в малейшей степени. Напротив, он смог продолжить свои исследования. Его взяли в Берлин, затем послали в Вену. — Толлек рассмеялся. — Сейчас он сидит напротив меня. Очевидно, дочь своего лучшего друга он заставил исчезнуть, поскольку Труус больше не появлялась. Возможно, он ее убил, возможно, он прячет ее, чтобы она его не выдала. — Толлек подался вперед. — Все же вы должны признать, что были трусливым псом, господин Филип де Кейзер, не так ли?

Линдхаут задумчиво взглянул на него. «Маленькая девочка, — подумал он. — Моя любимая Труус. Чего только мне не пришлось с ней испытать, чего только она не пережила! У скольких людей мы прятали ее, пока мне не пришлось покинуть Роттердам! Добрый доктор Шток, наш домашний врач, долго прятал ее у себя, когда она ночами с криком вскакивала с постели, когда она вдруг стала очень восприимчивой к заболеваниям и все время болела, когда она начала грызть ногти… Все это было позднее, у доктора Штока. Он объяснил мне их, эти симптомы, которые, казалось, не были непосредственно связаны со смертью родителей. Это и была ответная реакция. Пятилетний ребенок просто не может представить себе состояние смерти. Только в возрасте семи лет, в Берлине, она спросила меня, где же ее родители. И я сказал ей правду. Она плакала — много дней и ночей. В конце концов она успокоилась и сказала: „Теперь я совсем одна на белом свете. Теперь у меня только ты. Но ты говоришь, что, если они узнают, кто ты на самом деле, я потеряю и тебя. Тебя убьют, потому что ты еврей. А что это такое — еврей?“ — „Ты еще слишком мала, — ответил я. — Ты во всем должна мне верить, тогда ты меня не потеряешь. Чтобы никто не узнал, что мы не родственники, мы вынуждены тебя прятать, Труус“. — „Долго?“ — „Довольно долго. Но это когда-нибудь кончится, Труус“. — „Что же, тогда я буду жить в убежище, — сказала она. — Я буду делать только то, что ты мне скажешь. Чтобы не потерять и тебя. Ведь у меня, кроме тебя, больше никого нет. А тебя, тебя я так люблю, Филип!“ — „Не Филип, — сказал я, — никогда больше не говори „Филип“, ты сможешь это запомнить?“ — „Обязательно запомню, извини! Конечно, я должна говорить „Адриан“. Ведь как Филипа они тебя убьют!“ Никогда больше Труус не называла меня Филипом или отцом — только Адрианом. И все шло хорошо, потому что всегда находились люди, которые нам помогали. А сейчас? — думал Линдхаут в панике. — А сейчас, когда этот пес докопался до правды? А сейчас ее начнут искать, маленькую Труус, и привлекут к ответственности фрау Пеннингер за то, что она прятала ребенка. И мы погибнем — мы, взрослые, наверняка. Бог знает, что тогда будет с Труус — практически в самом конце войны. Нет, — подумал он в отчаянии, — нет, этого не должно быть. Я должен защитить фрау Пеннингер. И Труус. За эти годы я полюбил ее как дочь, и она любит меня как отца…»

— Я спросил вас, не считаете ли и вы, что были трусливым псом, герр де Кейзер? — сказал, улыбаясь, Толлек.

«Да, ты спросил об этом, — подумал Линдхаут. — О Труус ты не сказал больше ничего. Сейчас она тебя не интересует так, как я. Ее черед придет позже, когда я не сделаю того, чего ты потребуешь. Ребенка нельзя шантажировать — у него нет больших денег, в этом все дело».

Линдхаут встал.

Воздух, поступавший через открытые балконные двери, был теплым и мягким. Ярко светило солнце…

— Знаете, — сказал он тихо. — Мы — я и мой друг Адриан — начали работать над нашей задачей в тридцать восьмом году. Но Адриана убило бомбой. — Линдхаут медленно расхаживал по комнате взад-вперед. — Сейчас у нас сорок пятый год. Семь лет я работал над этой проблемой. Это долгий срок. Не хочется вдруг прекращать работу. Думаю, вы этого не поймете, Толлек, но я считаю, что важнее разрабатывать средства для человеческой жизни, чем средства для человеческой смерти. Я люблю жизнь, потому что в этой жизни я до сих пор мог работать. И я слишком долго работал, чтобы теперь позволить грязной свинье остановить меня.

— Вы назвали меня грязной свиньей, Кейзер, — сказал Толлек, продолжая улыбаться, — но это ничего. Это меня не задевает. Еврей не может меня оскорбить, вообще не может, никогда. К тому же мы все прикрываем этикой свои поступки, не так ли?

— Конечно, — сказал Линдхаут. — Вы, естественно, тоже, вы тоже, вы, отвратительный шпик.

— Давайте лучше оставим эти попытки характеристик, — сказал Толлек. Улыбка исчезла с его лица. — Теперь я хотел бы как можно быстрее завершить разговор с вами.

— Потому что вы властелин, — кивнул головой Линдхаут. — А я недочеловек. Не моя — ваша раса поведет этот мир в светлое будущее.

— Внимание, сообщение об обстановке в воздухе, — зазвучал смазанный женский голос из какого-то радиоприемника. — Первое вражеское соединение бомбардировщиков с меняющимися целями лавирует над городом. Сбросы бомб в Четырнадцатом, Пятнадцатом, Шестнадцатом и Девятнадцатом районах. Второе крупное вражеское соединение бомбардировщиков приближается к черте города с запада…

— Плевал я на расу, — сказал Толлек. — Что с деньгами?

— Ничего.

— Вы не хотите платить?

— Я не могу платить. У меня нет денег.

— Великолепно, — сказал Толлек, — тогда сразу после налета я иду в гестапо.

Новые взрывы раздавались все ближе.

— А гестапо поверит в вашу историю?

— О да, — сказал Толлек.

— О нет, — сказал Линдхаут. — Вы забываете, что я уважаемый ученый, представляющий большую ценность для великогерманского рейха.

— Вы забываете, что вы сраный голландский еврей, который омерзительным образом присвоил себе чужую фамилию и чужую личность, чтобы иметь возможность и дальше заниматься своими темными делами.

Грохот становился все громче.

— Чтобы иметь возможность работать дальше, — спокойно возразил Линдхаут. — Но это не существенно. Гораздо существеннее, что у вас нет никаких доказательств ваших утверждений.

— Нет? — Толлек вынул из нагрудного кармана пиджака почтовый конверт, а из конверта — убористо исписанный лист белой бумаги. — Вот это, — сказал он, — свидетельство человека в подвале, о котором я вам рассказывал. Свидетельство, подтвержденное под присягой! И как я уже говорил, человек занимает высокий пост в Берлине. — Теперь Толлек снова улыбался. — А как обстоит дело со шрамом на ноге, который остался у еврея Кейзера от автокатастрофы? Гестапо нужно только снять с вас брюки. — Вдруг он что-то вспомнил: — Человек, от которого у меня информация, должен, конечно, получить часть денег, которые вы заплатите за этот лист бумаги.

— Я не думаю, что куплю его.

— А я думаю, что купите.

Теперь разрывы и зенитный огонь стали очень сильными. Мужчины стояли друг против друга.

— Вы ошибаетесь, Толлек, — сказал Линдхаут. — Я не куплю эту бумагу. Да и какой смысл это делать? Кто знает, нет ли у вас копии этого письма? Кто знает, не будете ли вы меня шантажировать и дальше?

— Этого, естественно, никто не знает.

— Вот именно.

— Мне нужны деньги, — сказал Толлек. — Если я получу их от вас, больше вы обо мне не услышите. Даю вам слово.

— Вот как? — сказал Линдхаут и подошел ближе к прибранному столу. Взрывы, продолжавшиеся один за другим, внезапно прекратились. — Ваше солидное немецкое честное слово, да?

Толлек молчал.

— Извините, если я нанес рану вашей нежной душе, — сказал Линдхаут.

— Вы не хотите бумагу?

— Сколько вы требуете за нее?

— У вашей семьи, даже если все ее члены мертвы, есть имущество и недвижимость в Голландии. Вы наследник, герр де Кейзер, пардон, я, конечно, имею в виду — герр Линдхаут. Поэтому, скажем, сто тысяч марок.

— Нет, — ответил Линдхаут. «Это исключено, — подумал он, — мне не остается другого выбора. Я должен спасти Труус, и фрау Пеннингер, и мою работу, и себя». Его правая рука ощупью искала пистолет. — Толлек, — сказал он, — я уже объяснил вам, что человек не может после столь долгих лет отказаться от работы, которой он одержим. Поверьте мне: я не остановлюсь! Не существует ничего, что могло бы принудить меня к этому. Действительно ничего. И меньше всего — вы, Толлек.

Снова затявкали зенитки, и разрывы бомб стали очень громкими.

— Я могу попытаться… — начал Толлек. Он вдруг увидел пистолет в руке Линдхаута. — Не будьте идиотом! — крикнул он.

— Отдайте бумагу или я стреляю! — сказал Линдхаут.

Толлек быстро отступил назад, на балкон.

— Стреляйте! — крикнул он. — Стреляйте, если осмелитесь! — Лист почтовой бумаги он держал в вытянутой руке.

Линдхаут шагнул к нему.

К шуму, производимому выстрелами зениток, теперь присоединился гул приближающихся бомбардировщиков.

— Уберите пистолет, или я закричу! — заревел Толлек, стоя на балконе.

— Вернитесь в комнату! — крикнул Линдхаут.

Толлек, стоя на балконе, открыл рот, чтобы закричать.

В это мгновение Линдхаут выстрелил.

И в этот же момент, но он об этом не знал, фройляйн Демут открыла дверь его комнаты и увидела то, что произошло дальше, а именно: Линдхаут расстрелял всю обойму. Толлек с бесконечно удивленным лицом наполовину обернулся — Филине видела это совершенно отчетливо! — и опрокинулся назад через каменный парапет. Когда он падал, его рука все еще судорожно сжимала письмо.

Раздался новый звук — тонкий свист (Линдхаут, видимо, знал его и пригнулся), который быстро перешел в чреватый опасностью барабанный бой, мгновенно набрал силу и разразился оглушительным ударом грома.

Хотя Линдхаут пригнулся, от воздушной волны взорвавшейся бомбы он пролетел через всю комнату и, больно ударившись спиной о стену, закашлялся. Он увидел, что бомба попала прямо в дом напротив. В гигантском облаке пыли обломки полетели в переулок и падали, образуя огромные горы. Линдхаут бросился на балкон. Человек, которого он только что расстрелял, химик доктор Зигфрид Толлек лежал под горой щебня.

Линдхаут зашелся в безумном смехе.

«Человеку должно везти, — подумал он. — Должно!»

Затем он услышал новый свист и со всей скоростью, на которую был способен, помчался вон из комнаты и из квартиры.

 

8

Когда фройляйн Филине Демут пришла в себя, она лежала в бомбоубежище, а голова ее покоилась на коленях У Линдхаута. В отчаянии она попыталась подняться, но была слишком слаба для этого.

— Вам опять повезло, — произнес злой мужской голос. Филине заморгала. При мерцающем электрическом освещении она узнала склонившегося над ней Франца Пангерля, партайгеноссе, ответственного за квартал и за гражданскую воздушную оборону. Филине хотела что-то ответить, но даже для этого она была слишком слаба. Поэтому она снова опустила голову на колени Линдхауту и закрыла глаза.

— Где вы ее нашли? — спросил Пангерль.

— На лестнице. Я как раз спускался вниз, — сказал Линдхаут.

Филине подавила внезапно возникший мощный позыв к рвоте и сильно поперхнулась.

— Ну-ну-ну, — укоризненно произнес Пангерль.

«Дурак! Он не знает, с кем разговаривает! — думала Филине. — Он не знает, что я лежу на коленях у убийцы».

— А ваш посетитель?

— Какой посетитель? — спросил Линдхаут.

— Мужчина, который был у вас, — нетерпеливо ответил Пангерль. — Фройляйн Демут сказала, что у вас был мужчина. Посетитель. Она сама его впустила.

Последовала пауза. Филине слышала отдаленные взрывы.

— Ах, этот! — Линдхаут хохотнул. — Ему тоже повезло — он вовремя ушел!

«Как лжет этот человек! — подумала Филине в бессильном возмущении. — Как он лжет!»

— Будем надеяться, что ему не досталось на улице, — сказал Пангерль.

— Да, будем надеяться. Но я не думаю. Он ушел довольно рано. У него наверняка хватило времени, чтобы спастись.

«Его преподобие! — подумала фройляйн. Почему его преподобие не здесь? Я больше этого не выдержу…»

— Я… — Она с трудом приподнялась и стала жадно хватать ртом воздух.

— Лежите спокойно, не разговаривайте, — сказал Пангерль и уложил ее на пол. — По крайней мере, с этого момента вы будет слушаться меня, фройляйн Демут, договорились?

Филине заморгала.

— Надеюсь, это послужит вам уроком, — возвестил Пангерль строгим голосом.

— Безусловно, — сказал Линдхаут. Филине в отчаянии пошевелила головой и снова потеряла сознание.

Вскоре тревога прекратилась. От воздушной волны взорвавшейся в переулке Берггассе бомбы погибли несколько человек, оказавшихся поблизости, равно как и все находившиеся в подвале разрушенного бомбой дома. В угловом доме на Верингерштрассе горела мансарда. Машины пожарных и спасательных команд могли продвигаться между развалинами очень медленно. Когда сирены наконец проревели отбой, люди с криками выбежали наружу. Несколько человек лазали по горам щебня, которые когда-то были домом в переулке Берггассе.

Филине ничего об этом не знала. Она снова пришла в себя, когда, одетая, лежала в своей кровати. Она была одна. Окна в ее комнате были разбиты, повсюду валялись осколки стекла, одна створка двери висела, сорванная с петель. Филине замерзла и стучала зубами. Спускались сумерки, воздух был наполнен запахом тлеющей древесины и пылью. Филине слышала, как кричали мужчины и плакали женщины. Несколько раз она слабым голосом позвала на помощь, но ей никто не ответил. «Они принесли меня сюда из подвала, а потом просто забыли», — подумала она и начала плакать.

Она плакала долго, тихо и обессилено, а потом прочла «Отче наш». После «Отче наш» она с молитвой трижды перебрала четки и снова позвала на помощь. Тем временем стало темно. Электрическое освещение не работало, через разбитые стекла дул холодный вечерний ветер.

Филине лежала на грязной, испачканной мусором со стен, подушке. Ее трясло при мысли о том, что может прийти Линдхаут. Но он не приходил. Один раз ей очень отчетливо послышался его голос. Казалось, он был внизу, на спасательных работах. Но его там не было. В это время он находился в доме в Больцмангассе, 13, у фрау Пеннингер, куда поспешил сразу же, чтобы посмотреть, не случилось ли здесь несчастья. Ничего не произошло, вообще ничего. Линдхаут читал маленькой Труус из «Плавающего острова доктора Дулиттла»…

Фройляйн Демут пристально смотрела на потолок, от которого отвалились большие куски штукатурки, и напряженно размышляла. Ее квартире был нанесен ущерб. Сегодня она едва спаслась от смерти. А завтра? Она не знала, что будет завтра. Она знала только одно, и мысль об этом не оставляла ее: она видела, как Линдхаут застрелил того мужчину. Она была свидетельницей убийства. Она знала убийцу. Она хорошо его знала. Он жил в ее квартире. Никто не знал, что он убийца. Только она…

Наконец она поднялась и, цепляясь за стену, с трудом доплелась до прихожей. Она должна была зажечь свечу, потому что стало совсем темно. Добравшись до телефона, фройляйн дрожащими пальцами набрала номер. Его преподобие! Его преподобие должен прийти! Она должна ему рассказать, что она видела, что произошло. А он должен ее выслушать! На этот раз он не имеет права наставлять ее или запрещать ей говорить! На этот раз он должен пристыженно признать, что она оказалась права в своих ужасных опасениях. Линдхаут был убийцей. Она сразу сказала это, но его преподобие поднял ее на смех. Поскольку он поднял ее на смех и ничего не предпринял, теперь под развалинами обрушившегося дома лежал человек. Никто не знал об этом — только убийца Линдхаут и она. Если она сейчас не расскажет об этом, то этот ужасный поступок не будет искуплен, и тогда Линдхаут, убийца, будет и дальше жить свободно и безнаказанно…

Она долго держала трубку у уха, прежде чем поняла, что и телефон вышел из строя. Она еще несколько раз набрала номер. Ничего. Аппарат не работал. На нее снова навалился смертельный страх.

Обессиленная, она поползла на четвереньках в свою комнату и забралась в постель. Ее зубы стучали. Она не думала, что Линдхаут ее заметил, когда она открыла дверь в его комнату как раз в тот момент, когда он стрелял. Но она не была в этом абсолютно уверена. Возможно, он все же заметил ее. «Ясно, — подумала фройляйн, — что теперь он уберет с дороги и меня. Человек, совершивший одно убийство, не побоится совершить и второе!»

На улице временами вспыхивали яркие огни, пробегали по стенам и потолку ее комнаты и снова исчезали. Призрачные голоса отдавали друг другу неясные распоряжения, были слышны звон лопат, шарканье ног, стук кирки, дребезжание железа подпрыгивающих на ухабах машин, удары молота и треск, — казалось, что там, внизу, находятся сотни людей. «Если бы я только могла добраться до них, — подумала Филине в отчаянии. — Если я расскажу хотя бы одному-единственному человеку, что я видела, он поможет мне добраться до полиции или пойдет туда сам и заявит, и все будет хорошо».

— На помощь! — закричала она дрожащим голосом. — Помогите! Пожалуйста, пожалуйста, помогите! На пятом этаже! Филине Демут! Пожалуйста, помогите!

Но ее никто не слышал.

«Может быть, — подумала фройляйн, — опасно обращаться к первому встречному. Кто знает, возможно, он заодно с Линдхаутом. Мне конец, попади я на такого. Не исключено, что он потащит меня не в полицию, а к Линдхауту, и тот меня, конечно, убьет. Ах, если бы его преподобие послушался меня, когда я его предупреждала! Он единственный, кого я не должна бояться, — ведь я окружена врагами как мраком, и голосами, которые доходят до меня из мрака. Мне нужно к его преподобию!»

С невероятным усилием Филине снова встала и, пошатываясь, пошла к двери. «Его преподобие! Я должна пойти к его преподобию Хаберланду и все ему рассказать! Я должна сделать это! Он живет очень далеко отсюда, а сейчас темно. Интересно, работает ли городская железная дорога? Не важно, я должна добраться до его преподобия, я должна!» Она дотащилась до входной двери и тут вдруг почувствовала, что пространство вокруг нее замкнулось и все стало отступать от нее и пропадать в большом водовороте, который наконец всосал и ее.

Она рухнула на пол. В третий раз за этот день Филине Демут потеряла сознание.

 

9

В этот раз она очнулась лишь много часов спустя.

С удивлением она констатировала, что было ясное утро и что она снова лежала в своей постели! Кто-то отнес ее туда. Кто-то!..

Она вскочила на ноги.

«Здесь был Линдхаут! Он застал меня врасплох, когда я была без сознания! Он мог меня убить. Он мог…»

Она огляделась. Сквозь разбитые окна в грязное, загубленное помещение падал яркий свет. Филине увидела, что она сама вся в пыли и грязи. Ее руки были черными, платье разорвано. Там! Рядом с кроватью, на ночном столике к стене был прислонен лист бумаги. Она взяла его и стала читать:

Когда я возвратился из института, Вы лежали без сознания в прихожей. Пожалуйста, оставайтесь в постели. Ночью я не мог найти ни одного врача. Потом я должен был идти в институт, в него тоже попала бомба. Но я нашел одного врача. Он скоро придет к Вам.

Искренне Ваш А. Линдхаут (7 часов 15 минут).

Врач!

Совершенно ясно, что этот врач был сообщником Линдхаута. Он уберет ее с дороги одной-единственной инъекцией, чтобы она больше не смогла поговорить с Хаберландом. Этого не должно случиться! Он не должен застать ее здесь, этот «врач». Она должна уйти, сейчас же!

Спотыкаясь от волнения, она побежала в ванную комнату умыться. Она открыла краны, и из них тонкой струйкой вылилось немного грязно-желтой воды. Водопровод тоже не работал. Филине идиотски рассмеялась, кое-как протерла влажным полотенцем лицо и руки, достала из шкафа чистое белье и впопыхах оделась.

Ее дрожащие пальцы с трудом нащупывали пуговицы и нужные петли. Но через восемь минут она была готова. На ней были чистое платье и чистые туфли, но на руках, волосах и лице были заметны следы грязи. Они схватила свою старую сумочку из крокодиловой кожи и выбежала из квартиры. Она была так взволнована, что даже забыла запереть за собой дверь.

На лестничной клетке никого не было.

Перед входом в дом покрытые грязью женщины в платках раскапывали мусор. На Филине никто не обратил внимания. Собрав все силы, она перелезла через огромную гору обломков, упала, поднялась и заспешила дальше. Шляпка сидела на ней криво, один чулок был разорван, виднелось нижнее белье. Заходясь в кашле, Филине мчалась в направлении Верингерштрассе.

Хотя городская железная дорога, к счастью, работала, фройляйн добралась до общежития священников, где жил капеллан Хаберланд, только через два часа. До станции Верингерштрассе и после того, как Филине вышла на станции Обер-Санкт Вайт, ей приходилось идти окольными путями, пробираясь по улицам, которые не были засыпаны обломками разрушенных домов и были открыты для прохода, в отличие от других улиц, где еще лежали бомбы с детонаторами замедленного действия.

В десять минут одиннадцатого Филине Демут добралась до общежития священников в переулке Инноцентиагассе. Большие ворота были заперты. В отчаянии Филине стала звонить как безумная. Она шаталась и тяжело дышала. Если бы кто-то сейчас сказал, что она сумасшедшая, он был бы прав. Мания преследования цепко держала ее в своих когтях. Паранойя — звучал бы диагноз любого врача.

Ворота открылись. Перед Филине стоял священник.

— Да? — спросил он.

— К его преподобию Хаберланду, пожалуйста! — воскликнула Филине и облизала покрытые пылью потрескавшиеся губы.

— К сожалению, это невозможно, — сказал священнослужитель.

— Но я должна поговорить с ним! Вы слышите? Должна! — закричала Филине. Несколько прохожих обернулись.

— Пожалуйста, тихо! Говорю вам: к сожалению, это невозможно.

— Но… — Филине просто умоляла. — Пожалуйста, скажите ему, пожалуйста, что я должна поговорить с ним! Пожалуйста! Меня зовут Филине Демут! Вы поняли? Фройляйн Филине Демут! Он хорошо меня знает. Он должен выйти ко мне, пожалуйста!

— Он не может говорить с вами, — ответил священнослужитель. — Его здесь нет.

— Нет? — Она с ужасом посмотрела на него. — Где же он?

— Ему пришлось уехать, совершенно неожиданно.

— Уехать… о боже! Надолго?

— Неизвестно… на несколько дней… или больше… Мы не знаем… Это очень…

 

10

— …важная поездка, понимаете, фройляйн Демут? — звучал голос у ворот из громкоговорителя в одной из комнат общежития для священников, где за большим столом для заседаний сидели трое пожилых и трое более молодых священнослужителей. В ворота был вмонтирован микрофон — времена сделали необходимой установку такого оборудования. Гестапо уже давно арестовывало духовных лиц — как представителей белого духовенства, так и членов монашеских орденов, — сажало их в концентрационный лагерь Маутхаузен или убивало где-нибудь еще. В последние месяцы стало совсем скверно, и в целом эта ситуация в Австрии продолжала ухудшаться до 22 марта 1945 года. В этот день по приговору Венского Земельного суда обезглавили капеллана доктора Хайнриха Майера из Герстхофа, после его последнего обращения во имя Христа и Австрии. Его обнаженный труп вместе с телами других казненных в этот день бросили в могилу-шахту на Центральном венском кладбище.

В тот час, когда Филине в Обер-Санкт Вайте требовала, чтобы ей дали возможность переговорить с капелланом Хаберландом, тот, с разбитым лицом и окровавленными руками, сидел в комнате для допросов, в гестапо, в огромной казарме на улице Россауэрленде. Гостиница «Метрополь» на Морцинплац, до недавнего времени резиденция тайной государственной полиции, была так сильно повреждена в ходе одного из последних воздушных налетов, что административный аппарат пришлось перевести в другие места. Все управление гестапо было размещено в переулке Аспернбрюкенгассе, 2, во Втором районе. (Документально установлено, что эсэсовская бюрократия благополучно пережила там конец войны. Управление в Аспернбрюкенгассе — сегодня там находится финансовое ведомство — еще в мае и июне 1945 года выдало венским специалистам по допросам и заплечных дел мастерам полное жалованье, как и вообще всем гестаповцам. «Мы просто ошиблись», — заявил позднее один высокопоставленный чиновник, от которого потребовали объяснений. Это заявление было признано полностью достоверным и достаточным…)

А в казарме на пересечении улиц Россауэрленде и Тандельмаркт размещались помещения «специалистов». Здесь в комнате для допросов сидел капеллан Хаберланд, избитый и истерзанный. Перед ним лежали многочисленные листовки, собранные гестапо, а с восковой пластинки он слышал свой собственный голос — часть передачи так долго работавшего подпольного радиопередатчика «Оскар Вильгельм два». Из-за поломки грузовика его местоположение наконец определили, и теперь рядом с проводящими допрос чиновниками, торжествующе скрестив на груди руки, стоял худой майор Раке с круглым лицом обывателя и в очках без оправы, которые делали его таким похожим на «имперского Гейни» — Генриха Гиммлера.

Капеллана Романа Хаберланда, и вместе с ним еще двух проживающих в общежитии духовных лиц, гестапо арестовало в четыре часа утра. У людей, сидевших за столом для заседаний, были бледные, изможденные лица. Они знали: ни Хаберланд, ни другие священники не проронят ни слова об организованном сопротивлении церкви нацистам в Австрии. А под пыткой? Кто может поручиться даже за себя самого? Кто знает, сколько боли он в состоянии вынести? А теперь эта сумасшедшая, ужасная особа там внизу, на улице! Она представляла прямо-таки смертельную опасность для многих, для всех, поскольку общежитие для священников — и об этом знали его обитатели — находилось под круглосуточным наблюдением гестапо…

— Вам нехорошо? — раздался из громкоговорителя голос священника у ворот. — Вы же не в себе. Войдите, я позову врача…

Самый старший из сидевших за большим столом кивнул. Всем находящимся в помещении было ясно, что намеревался сделать их собрат внизу. Он пытался увести фройляйн с улицы в дом, прежде чем она снова начнет кричать. Четверо мужчин сложили руки, двое сжали кулаки.

— Никакого врача! — раздался пронзительный крик фройляйн из репродуктора. Филине вспомнила о записке Линдхаута, в которой и тот написал ей о визите врача.

— Но вам же нужен… Вы же на ногах не стоите… Обождите… всего один момент… Вы можете подождать его преподобие Хаберланда и у нас.

— Нет! Я не хочу! Они убьют меня!

— Кто вас убьет?

— Все… все. — Из громкоговорителя послышались быстрые семенящие шаги. Они удалялись. А потом раздался голос священника у ворот: — Мне жаль… Эта особа убежала… Я уже не вижу ее… Должен ли я попытаться…

— Ни в коем случае, — сказал самый старый священник. — Немедленно закрывайте ворота.

— Да… сейчас… Ради бога, что теперь может сделать эта безумная женщина?

— Очень скоро мы это узнаем, — сказал самый старый священник, предстоятель этого общежития. Но он ошибался.

 

11

«Я не могу вернуться в свою квартиру! Там меня подстерегает убийца! Я не могу идти к его преподобию Хаберланду — он уехал! Уехал! Боже мой, я больше никуда не могу пойти, о Бог мой на небесах!..»

Слезы текли по лицу Филине, когда она думала об этом, спеша неверным шагом к станции городской железной дороги Обер-Санкт Вайт. «Покинута. Покинута. Все меня покинули. Я пропала, пропала…»

Она громко всхлипнула. Она не имела ни малейшего понятия, куда ей теперь направиться. Она купила билет и, спотыкаясь, спустилась к платформе. С грохотом на станцию прибыл поезд. Фройляйн Демут впрыгнула в один из красных вагонов и прислонилась к стеклянной стене.

— Отойти от вагонов! Поезд отправляется! — крикнул на платформе начальник станции с красным жезлом в руке. Поезд рывком тронулся с места и через несколько секунд устремился в туннель. Все люди в вагоне пристально уставились на Филине. Но она этого не замечала.

«Боже, Боже, для чего Ты оставил меня? — молча молилась Филине, в то время как поезд катил по длинному туннелю. — Далеки от спасения моего слова вопля моего…»

Теперь поезд шел очень быстро. Потом остановился на следующей станции. Снова остановился. Снова тронулся, проходя все чаще под землей, через туннели, в направлении центра города.

Унтер-Санкт Вайт.

Брауншвайггассе.

Хитцинг.

«…Боже мой! Я вопию днем, — и Ты не внемлешь мне…»

Майдингер Хауптштрассе…

«…Ты свел меня к персти смертной. Ибо псы окружили меня…»

Маргаретенгюртель.

«…скопище злых обступило меня, пронзили руки мои и ноги мои…»

Пильграмгассе.

«…Можно было бы перечесть все кости мои…»

Кеттенбрюкенгассе.

«…а они смотрят и делают из меня зрелище… зрелище…»

Карлсплац!

В последний момент, как раз перед тем, как поезд снова тронулся, Филине Демут отважно выпрыгнула на платформу и понеслась вверх по лестнице. Начальник станции чертыхнулся ей вслед:

— Сумасбродная баба!

Фройляйн Демут его не слышала. Она вообще больше ничего не слышала. Она натыкалась на других людей — на вокзале, на улице. Ей пришла в голову одна мысль! Бог услышал ее мольбу! Она была уверена, что Он услышит ее мольбу! Теперь она знала, что ей нужно было делать, да, теперь она знала это!

Филине добралась до маленького старого кафе, шатаясь, вошла в него и упала в кресло у небольшого столика с покрытой пятнами мраморной столешницей. Из-за стойки, шаркая ногами, вышел древний кельнер в засаленном черном костюме. Он недоверчиво рассматривал Филине, которая тяжело дышала, поскольку бежала очень быстро.

— Что угодно мадам?

— Чай, пожалуйста.

— Маленькую чашку или обычную порцию?

— Пор… чашку! И… и… да подождите же! Не убегайте так сразу!

— Что еще?

— Бумагу, конверт, ручку с чернилами и одну почтовую марку для Вены.

— Это все?

— Да.

— Я рад. Все за одну чашку чая… Ну и народ… — Он зашаркал от столика, чтобы принести заказ.

«Да, — думала Филине. — Теперь она дышала спокойнее, теперь она больше не плакала. — Бог наставил меня, да святится имя Его!»

 

12

Его преподобию

Господину капеллану Роману Хаберланду

Вена XIII

Инноцентиагассе, 13

Конфиденциально и лично!

Вена, 13 марта 1945 года

Глубокоуважаемый, дорогой господин Ваше преподобие!

Случилось что-то ужасное. Клянусь Господом и Святой Девой, что говорю правду, чистую правду. Этот Линдхаут вчера в своей комнате застрелил одного мужчину. Пангерль, ответственный за гражданскую воздушную оборону, послал меня наверх, чтобы привести Линдхаута. Я видела своими собственными глазами, как он несколько раз выстрелил в этого человека и как тот, поскольку он стоял снаружи на балконе, упал вниз в переулок Берггассе. В этот же момент бомба попала в дом напротив, и весь дом, все его обломки полетели на мертвого, нагромоздились в большую гору и погребли его под собой. Мужчина мертв, и его не найдут, потому что он лежит под этой огромной горой обломков. Линдхаут застрелил его, клянусь Спасителем на кресте. Теперь я не знаю, что мне делать, потому что я боюсь, что Линдхаут убьет и меня, о чем я уже так часто говорила Вам раньше. Только что я была у Вас в Обер-Санкт Вайте, но один господин духовного звания сказал мне, что Вы уехали и что он не знает, когда Вы вернетесь. Я так надеялась, что Вы будете на месте. Я думаю, что пойду в Объединение святой Катарины и попрошу разрешения спать там. Я ни с кем не осмеливаюсь заговорить о Линдхауте. Ведь кто знает, возможно, он сообщник этого убийцы, и тогда он убьет меня. О, пожалуйста, дорогой Ваше преподобие, сделайте сразу же что-нибудь, когда возвратитесь из Вашей поездки и получите это письмо. Помогите мне, и сделайте так, чтобы этот дурной человек был наказан за свое преступление. Если Вы не сделаете этого, он никогда не будет наказан, хотя он совершил смертный грех, да еще какой. А тот человек лежит под развалинами. Это случилось вчера во время большого налета, я сама это видела. Вы не должны бросать меня на произвол судьбы, дорогой Ваше преподобие! Я всегда была доброй католичкой, Вы сами говорили это, а также и то, что Всемогущий радуется моим скатеркам, а теперь происходит вот такое. Я совсем одна. О, пожалуйста, дорогой Ваше преподобие, придите ко мне на помощь сразу же, как только прочтете это письмо, и сделайте так, чтобы свершилась справедливость. Я ведь так верю Вам, а в свою квартиру я больше не осмеливаюсь идти. Слава Иисусу Христу, Отцу и Духу Святому, во веки веков. Аминь. Кланяется Вам в большом отчаянии

Филине Демут

P.S. Пожалуйста, примите сразу же какие-нибудь меры, когда прочтете это письмо!

 

13

Когда фройляйн Демут покинула старое кафе, было без десяти одиннадцать. «Пойду сразу же в Объединение святой Катарины, — решила она. — Но сначала надо отправить это письмо».

Филине пересекла кольцо и свернула в переулок Аннагассе, который вел к Кертнерштрассе и к все еще горящей Опере. Она повернула на восток и добралась до переулка Вайнбурггассе. Внезапно она остановилась. Магическим красным светом в нескольких шагах от нее светился почтовый ящик!

Фройляйн поспешила к нему. Под надписью «следующая выемка» в круглом вырезе на белом жестяном диске стояло: «16 часов». Филине опустила письмо в ящик.

В следующий момент сирены возвестили общую воздушную тревогу.

Филине нерешительно стояла между спешащими мимо нее людьми. В Объединение она уже никак не успеет. Семенящими шагами она припустилась за людьми, которые бежали к близлежащему общественному бомбоубежищу. Вот и оно — на улице, которую она не знала.

Внезапно успокоившись и полная надежды, Филине вместе с другими спустилась по лестнице в подвал. Она смиренно улыбалась. Ей казалось, что наступил самый прекрасный миг ее жизни. Она действовала как добрая католичка и позаботилась о том, чтобы гнусный убийца понес наказание. Эта эйфория еще возрастала в ней в течение следующего получаса. Непосредственно перед тем, как разорвалась бомба, фройляйн Демут, считая, что уладила все самым лучшим образом, играла с маленькой девочкой.

На ее лице так и осталось выражение избавления, когда она, мертвая, лежала с несколькими другими людьми на полу обрушившегося бомбоубежища. Железная балка пробила Филине Демут голову. Ее последняя мысль была о красном почтовом ящике (следующая выемка — в 16 часов), в котором, хранимое Господом и убереженное от вмешательства негодяя Линдхаута, лежало ее послание к его преподобию Роману Хаберланду.

В своем бесконечном милосердии и прозорливости Всемогущий содеял так, что только после смерти Филине Демут другая бомба попала в тот дом в Вайбурггассе, который стоял напротив дома с красным почтовым ящиком. Весь фасад этого дома обрушился на фасад другого, и красный почтовый ящик исчез под камнем, древесиной и металлом, ибо поистине — мысли и пути Господа Всемогущего неисповедимы. А мы, жалкие создания, только короткое время обитающие на этой земле, никогда не сможем познать мудрость Его решений.

 

14

5 апреля 1945 года в казенной квартире институтского слесаря Йоханна Лукаса появился профессор Йорн Ланге. Квартира находилась в здании Химического института. Лукас перепугался, когда Ланге закричал на него:

— Что с дверью к электронному микроскопу? Почему она заперта?

— Господин… господин профессор, А… А… Альбрехт сказал… сказал, чтобы я ее… за… запер, — заикаясь сказал Лукас. — Он сказал мне об этом очень настойчиво в тот день, когда уехал!

Университетское начальство еще несколько месяцев назад порекомендовало профессору Альбрехту перебазировать значительную часть важного в научном отношении материала в Верхнюю Австрию. Когда это было сделано, Альбрехт покинул Вену с группой сотрудников и студентов, и среди них — немалым числом девушек. Его ответственным заместителем был назначен профессор Ланге.

Профессор Ланге, как и многие химики и физикохимики после отъезда профессора Альбрехта, все время проводил в институте. Все они там спали, ели, работали и пытались обезопасить результаты своих исследований, упаковывая, например, письменную документацию и препараты в картонные коробки и ящики и пряча их в глубоком подвале. То же самое делал и Линдхаут.

Но в этом глубоком подвале обитали люди, тайком проникавшие туда ночью или днем, когда советские штурмовики на бреющем полете носились над улицами, — дезертировавшие солдаты вермахта, сбежавшие политические заключенные, угнанные на принудительные работы французы, поляки, украинцы и представители многих других национальностей, часто авантюристы, носившие поверх арестантской одежды, формы вермахта или комбинезонов белые лабораторные халаты.

Их прятали и охраняли молодые люди, мужчины и девушки, подчинявшиеся указаниям руководителя этого тайного «опорного пункта Химический институт» некоего доктора Курта Хорайши. Линдхаут знал Хорайши постольку-поскольку — тот работал в другом отделе. Он был сначала очень удивлен, узнав, что Хорайши и его «опорный пункт Химический институт» относились к австрийскому движению Сопротивления. Невеста Хорайши, техническая ассистентка Ингеборг Дрэер, старший ассистент профессора Ланге некий доктор Ханс Фолльмар и полицейский запаса Макс Слама считались доверенными лицами Хорайши. Слама дезертировал из полиции и был направлен в помощь Хорайши Центром австрийского движения Сопротивления. Все это не перестающий удивляться Линдхаут узнал только теперь, поскольку сам постоянно находился в институте.

15 марта он был еще дома в переулке Берггассе, когда к нему зашел портье Пангерль и с беспокойно блуждающим по сторонам взглядом сообщил:

— Гробанулась ваша фройляйн Демут. У меня был сейчас один из полиции, он мне и сказал об этом.

— Гробанулась? Что вы имеете в виду?

— Погибла. От бомбы. Со многими другими. На Зингерштрассе. Бомба попала в дом, а она была в подвале. К счастью, у нее было при себе удостоверение личности. Поэтому они смогли ее опознать и похоронить вместе с другими в общей могиле. Если бы узнать, что фройляйн делала на Зингерштрассе! Обычно она всегда оставалась в нашем подвале. Ну вот! Стало быть, вы теперь временно ответственный квартиросъемщик, должен я вам сказать от лица партии. Но сегодня или завтра сюда прибудут две семьи, беженцы. Вы должны их принять и разместить в других комнатах. Ведь у нее не было родственников, у фройляйн. Так что мне нужно немного прибрать здесь, упаковать ее вещи и доставить их в местную партийную организацию.

Таким был некролог богобоязненной фройляйн Филине Демут от партайгеноссе Пангерля.

Семьи беженцев — одна из Верхней Силезии, другая из местности в районе озера Платтензее — прибыли на следующий день: взрослые и дети, всего восемь человек — безутешные, на пределе своих сил и оттого агрессивные, сварливые и злые. Тем легче Линдхауту было оставить свою комнату. Он переселился в лабораторию в Химическом институте. Он даже смог извлечь из этой ситуации некоторые положительные моменты: благодаря растерянности и страху, охватившим весь город, ему стало легче навещать Труус несколько раз на дню.

Американских воздушных налетов больше не было: они могли поставить под угрозу военные операции Советов. Фрау Пеннингер была точно информирована о ситуации: каждый вечер она слушала Би-би-си на немецком языке, а в полночь — еще и московское радио. Таким образом, и Труус знала, что борьба за Вену шла полным ходом.

— Миндаль! — сказала она однажды.

— Что «миндаль»?

— Не миндаль, а орех, который был миндалем в рисовой каше на Рождество! Ты помнишь, Адриан? Да, теперь я точно скоро буду совсем-совсем счастливой! — И, увидев серьезные лица взрослых, Труус добавила: — И ты, и тетя Мария, конечно, тоже! И вообще все люди!

 

15

Глубокий подвал Химического института изо дня в день заполнялся все больше: очевидно, что многим отчаявшимся, которым нужно было спрятаться, его назвали надежным местом. Оставшиеся сотрудники института и члены движения Сопротивления из окружения Хорайши относились к посторонним людям как к братьям, делили с ними свою скудную еду, доставляли сигареты и новости извне. А на третьем этаже ожесточенно трудился заместитель директора института профессор Ланге, как трудились или пытались трудиться и другие исследователи. Профессору Ланге было хорошо известно, кто обосновался внизу, в подвале института: там спали даже несколько полуевреев, которых, спасая, он до конца держал в своем отделе. Профессор Ланге не выдал ни одного из них. И этот же, по-своему фанатичный в том, что он считал «правильной» политикой, неумолимый и именно поэтому непонятный человек появился около полудня 5 апреля 1945 года в казенной квартире институтского слесаря Йоханна Лукаса и, наорав на того, потребовал открыть дверь помещения, в котором находился электронный микроскоп. Этот прибор на основе использования электронных лучей позволял получать такие увеличения, которые даже отдаленно не могли сравниться с увеличениями на обычном микроскопе. Это был единственный и в высшей степени ценный прибор такого рода в Австрии. Лукас принес связку ключей и пошел за Ланге по длинному коридору первого этажа к запертой двери.

 

16

— Это случилось! — Голос старшего ассистента Ланге доктора Фолльмара от волнения звучал хрипло. Он стоял в лаборатории, где бок о бок работал со своим шефом Ланге, и прижимал к уху телефонную трубку.

— Проклятый идиот! — прокричал Хорайши на другом конце провода, в глубоком подвале института. — Он же не будет на самом деле…

— Будет, — зазвучал голос Фолльмара. — У него сдали нервы! Он собирается выполнить приказ «По правую сторону от Дуная» при всех обстоятельствах!

— Дружище, — крикнул Хорайши, вокруг которого уже толпились люди, — у нас здесь тоже работает радио! Ведь приказ «По правую сторону от Дуная» еще не отдан!

Линдхаут тоже находился в это время в подвале и, как и все остальные, знал в чем дело. Гауляйтер Вены — где он сейчас может быть? — подумал Линдхаут, — возвестил о том, что после определенной фразы, которую в определенное время может произнести, да, вероятно, и произнесет диктор имперского радио Вены, все важное оборудование, аппаратура и установки, которые не должны попасть в руки врага (в духе неистовых призывов Гитлера к тактике „выжженной земли“), должны быть тотчас уничтожены. Естественно, этот приказ был сообщен не населению, а компетентным лицам, ответственным за фабрики, предприятия, институты, органы власти и ведомства. В Химическом институте — профессору Йорну Ланге. Он посвятил в это своего старшего ассистента Фолльмара, а тот сразу же оповестил Хорайши, что делал часто, так что в глубоком подвале постоянно получали информацию. До конца так никогда и не выяснилось, знал ли Ланге о том, что в сотрудниках у него был борец движения Сопротивления. Как до сих пор не выяснен и по-прежнему лежит во мраке весь комплекс отношений между Ланге и Фолльмаром.

— А что сейчас делает Ланге у электронного микроскопа? — спросил по телефону Хорайши. В глубоком подвале стало очень тихо.

— Он сказал, что хочет еще раз прикинуть, каким образом разрушить аппарат сразу же после воззвания по радио. Он даже взял с собой руководство к пользованию прибором. Мы должны немедленно что-то сделать, Курт!

— Ясное дело, — сказал Хорайши. — Мы сейчас начинаем. Ты спустишься вниз?

— А как же!

— Пока! — Хорайши положил трубку и вытащил из кармана пистолет. Обернувшись к людям в подвале, он сказал: — Спокойно. Без паники. Мы должны остановить этого Ланге, пока он не натворил бед.

— Я пойду с тобой! — крикнула его невеста Ингеборг Дрэер.

— Я тоже! — Это был дезертировавший полицейский Слама.

— И я! — Это сказал Линдхаут.

— Вы тоже? Зачем? — Хорайши уставился на Линдхаута.

— Мы должны попытаться отговорить Ланге доводами разума, а не насилием! Никакой стрельбы! Уберите оружие, Хорайши! У нас у всех есть пистолеты. Но если мы сейчас помчимся с этими штуковинами в руках, то возникнет серьезная опасность того, что Ланге из страха сразу откроет огонь. Нас четверо — их со слесарем института двое. Нам не нужны никакие трупы, нам нужен целый и невредимый микроскоп. Я старше вас всех! Я смогу убедить Ланге!

— Он прав! — кивнул Слама.

— Пошли! — крикнул Хорайши. Он выбежал из подвала. Ингеборг Дрэер, Макс Слама и Адриан Линдхаут последовали за ним. Они поспешно взбежали вверх по лестнице на первый этаж, а оттуда в длинный коридор, в котором находилось помещение с электронным микроскопом. Добравшись до нужной двери, они увидели профессора Ланге и институтского слесаря Лукаса, который — очевидно намеренно — неторопливо перебирал связку ключей.

— Стоять! — заревел Ланге. — Ни шагу дальше! Что вы здесь делаете? — В руке у него вдруг оказался тяжелый «ноль-восемь».

— Дерьмо! — выругался Хорайши, выхватывая из кармана свое оружие. Сопровождавшие его тоже вытащили пистолеты.

— Что, будем разговаривать с этой свиньей? — проворчал Хорайши.

Линдхаут побледнел. Он понял, что был не прав в своей оценке профессора Ланге и подверг смертельной опасности трех человек и себя самого.

— Профессор Ланге! — умоляюще произнес он. — Послушайте, это же безумие — то, что вы делаете! Чистое безумие, которое будет стоить вам жизни, когда придут русские!

— Сначала это будет стоить жизни любому из вас, кто попытается меня остановить! — Ланге прицелился в Хорайши (который держал под прицелом его) и рявкнул слесарю: — Откройте же наконец дверь, черт побери!

С лестницы скатился Фолльмар. Он единственный был без оружия и резко остановился, добравшись до коридора.

— Ханс! — вне себя от ярости крикнул Ланге. — Что это значит? Что ты тут делаешь?

— Ты не должен уничтожать микроскоп, Йорн! — крикнул Фолльмар.

— У меня приказ!

— У тебя еще нет никакого приказа!

— Есть! Я должен все уничтожить!

Линдхаут включился в разговор. «Говорить, — думал он, — все время говорить, какой бы парадоксально зловещей ни была ситуация. Ланге, которому мы угрожаем оружием, угрожает оружием нам. Говорить, говорить», — думал он — и сказал:

— Вы действительно ничего не должны разрушать, профессор Ланге. Если вы что-то разрушите, то не только вы, но и все мы поплатимся за это. Русские всем нам свернут за это шею — неужели вы этого не понимаете? — Он говорил и говорил. — Вы порядочный человек. Вы доказали, что можете действовать и по-другому. Вы держали у себя в отделе преследуемых по расовым соображениям. Вы знаете, что происходит в глубоком подвале уже много дней. Вы разумный человек. Разумный человек, да, вы именно такой! Не дайте начаться стрельбе! Мы численно превосходим вас. Вам никогда не удастся попасть в помещение с электронным микроскопом, и вы это тоже знаете! — Линдхаут перевел дух. — Русские действительно убьют нас всех, если здесь что-то будет разрушено!

К своему безграничному облегчению он увидел, что Ланге опустил пистолет…

— Я вовсе не собираюсь разрушать микроскоп! — сказал он.

— А что же тогда? — спросил Хорайши, который, как и все остальные, заметил, что Линдхаут, по крайней мере на какой-то момент, отдалил катастрофу.

— Только удалить некоторые детали, определенные детали! — Ланге поднял вверх брошюру, которую он держал в другой руке. — Вот! Я еще раз изучил ее! Я точно знаю, что нужно удалить, чтобы парализовать микроскоп!

— Но это же безумие! — воскликнул Хорайши. — Если вы хоть что-то сделаете с микроскопом — мы погибли, мы все!

— Поверьте! — крикнул Ланге. — Русским нужны ученые! Русским нужны люди, которые умеют обращаться с этой штукой! Они сделают с нами нечто худшее, нечто худшее, чем просто убьют нас!

Некоторое время все молчали. Странно театральным показался голос институтского слесаря Лукаса, вдруг прозвучавший в этой тишине:

— Господа, неужели здесь должна пролиться кровь?

Все уставились на него. О слесаре совсем забыли. Он так и стоял, со связкой ключей в руке (он все еще не открыл дверь) — худой, маленький, приложив другую руку к уху, потому что был глуховат.

 

17

То, чего никто не смог сделать, удалось тугому на ухо институтскому слесарю Йоханну Лукасу…

Профессор Йорн Ланге отступил от двери. Он убрал свой пистолет и сказал:

— Это просто невыносимо. В конце концов, мы немцы. Мы все работаем в этом здании. Я убрал свое оружие. Я требую от всех вас сделать то же самое. Мы не в Чикаго. Если вы все спрячете свое оружие, я буду готов обсудить с вами, что необходимо сделать, чтобы ни с кем ничего не случилось, когда придут русские. Как мне следует исполнять свои обязанности заместителя директора института в отсутствие господина профессора Альбрехта и в том случае, если поступит обязывающий меня приказ «По правую сторону от Дуная».

— Согласен, — сказал Хорайши.

— Разговор в коридоре унижает всех нас, — сказал Ланге. — Предлагаю подняться в мой кабинет и обсудить там все в спокойной обстановке.

Все смотрели на него.

Удалось ли им действительно убедить Ланге? Все свидетельствовало об этом. Все вздохнули с облегчением, когда профессор, пройдя между ними, стал подниматься по широкой главной лестнице института.

Остальные нерешительно последовали за ним. Теперь в руках у них не было оружия.

Линдхаут шел рядом с Фолльмаром.

— Вы знаете его лучше всех, — сказал он. — Вы не боитесь, что он хочет заманить нас в ловушку?

— Этого он определенно не хочет, — ответил Фолльмар с полной уверенностью. — Увидите, все кончится хорошо.

Они добрались до третьего этажа. Кабинет Ланге находился рядом с лабораторией. Профессор вошел в него, оставив дверь открытой. «Он ведет себя разумно, — думал Линдхаут. — Кто бы он ни был, он все же ученый, он может логически мыслить, мы уговорим его отказаться от своего намерения, потому что он разумен, потому что он разумно…»

Грохнул выстрел.

У Линдхаута перехватило дыхание. Перед ним в кабинет Ланге как раз вошел Хорайши. «Ради бога, — подумал Линдхаут, — неужели у него сдали нервы и он выстрелил в Ланге?» Он слышал, как вскрикнула в отчаянии невеста Хорайши, юная Ингеборг Дрэер. Она стояла в дверном проеме.

— Он мертв! — закричала Ингеборг.

— Не ходите дальше! — крикнул Слама, выхватив оружие. — Что-то не так! — И он отпрянул назад.

Линдхаут помчался в лабораторию, которая была рядом с кабинетом, и откуда вела еще одна дверь в комнату Ланге. Дверь была открыта. Линдхаут остановился как вкопанный. Разумный ученый Ланге, с которым, как только что думал Линдхаут, можно было говорить, потому что он мог мыслить логически, стоял рядом со своим письменным столом с еще поднятым пистолетом в руке. Перед ним на полу лежал молодой Хорайши. Кровь, окрашивая красным его белый лабораторный халат, стекала на пол…

— Курт! — услышал Линдхаут крик Ингеборг. — Курт! Они застрелили Курта!

«Ну и негодяй этот Ланге, — думал Линдхаут, — мерзкая свинья и фанатичный нацист! Он все же заманил нас в ловушку, да, в ловушку! Внизу, в коридоре, шансы у него были слишком ничтожны, поэтому он предложил подняться сюда. Здесь, в кабинете, шансы у него хорошие. — Линдхаут снова вытащил свой пистолет, чувствуя, что слезы ярости затуманили ему глаза. — Он нас надул… он нас всех надул», — думал он в отчаянии. Тут он услышал ругательство и увидел, как Фолльмар, ассистент Ланге, в бешенстве от возмущения и ярости с голыми руками бросился на своего начальника. Лицо Ланге не выражало ни малейших эмоций. Он в упор выстрелил в своего друга и сотрудника. Фолльмар рухнул на пол. Ланге стоял неподвижно. «Непобедимый сверхчеловек», — пронеслось у Линдхаута в голове. Он услышал рыдания Ингеборг Дрэер и увидел, как она вошла в лабораторию, едва держась на ногах.

— Курт мертв… Курт мертв… — повторяла она. — Ланге застрелил его… как только оба оказались в комнате, Ланге выстрелил в него! А теперь еще и Фолльмар!

«Прочь! Прочь отсюда!» — это все, о чем в тот момент мог думать Линдхаут. Он вцепился в Ингеборг и с силой потянул ее за собой. Прочь, прочь, вниз в подвал. Нет, и подвал больше не был надежным местом, прочь из этого здания, только бы убраться прочь! Они побежали вниз по лестнице и нагнали Сламу, лицо которого было белее мела.

— Я вызову полицию! — крикнул он и поспешил к телефонной будке рядом с входом.

— Да! — крикнул в ответ Линдхаут. Шатаясь, он спустился в глубокий подвал, все еще таща за собой плачущую девушку. Множество глаз смотрело на него с ужасом.

— Сорвалось! — закричал Линдхаут. — Все кончено! Ланге застрелил Хорайши и Фолльмара! — Выкрикивая это, он сорвал с себя лабораторный халат. Всех охватила паника. Люди в спешке неслись мимо него, куда — он не имел ни малейшего понятия. Каждый думал теперь только о собственной жизни. Он понесся по темному коридору — Ингеборг вырвалась от него и снова убежала на лестничную клетку, — вскарабкался по лестнице к выходу за институтом и вышел наружу под яркие лучи солнца. Тут был сад. Цвело множество цветов. Советский штурмовик пронесся над улицей Верингерштрассе. Линдхаут услышал перестук выстрелов, а затем серию взрывов. Участок был обнесен высокой кирпичной стеной. Линдхаут как кошка ловко взвился наверх, спрыгнул вниз на улицу и устремился в направлении кольца. Он не знал, что меньше чем через пять минут перед институтом остановился автомобиль из расположенного недалеко полицейского комиссариата района Альзергрунд, и вооруженные полицейские ворвались в здание. Слама открыл им большие ворота. Он побежал вместе с ними на третий этаж. В комнате Ланге лежали два трупа — Хорайши и Фолльмар.

Профессор Йорн Ланге при аресте не сопротивлялся. Его лицо приняло окаменевшее выражение высокомерия. В комиссариате, куда он был доставлен, его сразу же допросил высший по званию дежурный офицер, в то время как в институте другие полицейские и врач выясняли у совершенно павшей духом Ингеборг Дрэер, как было совершено преступление.

Офицера, который допрашивал профессора Ланге в течение целого часа, звали Хупперт. Радио работало и в его кабинете. Приблизительно через два часа после того, как Ланге совершил двойное убийство и его показания были отпечатаны на машинке, имперское радио Вены прервало концерт развлекательной музыки, и мужской голос произнес: «Внимание, внимание! По правую сторону от Дуная! Я повторяю: по правую сторону от Дуная! Я повторяю: по правую сторону от Дуная!» Это продолжалось еще некоторое время.

Уже при первом обращении Ланге вскочил на ноги и закричал:

— Я должен вернуться в институт! Я руковожу им! Я должен выполнить приказ! Поймите — приказ!

После этого произошло непостижимое: дежурный офицер комиссариата района Альзергрунд кивнул и сказал:

— Идите!

И профессор доктор Йорн Ланге, родившийся 8 ноября 1903 года в Зальцведеле, германский подданный, верующий, женатый, назначенный на должность экстраординарного профессора Первого химического института университета, только что убивший двух человек, вскинул руку в так называемом немецком приветствии и ушел.

И ушел.

 

18

Он возвратился — все это доказано документально, причем никто не побеспокоил его — в Химический институт. Он вторично вытащил институтского слесаря Йоханна Лукаса из квартиры и сумел нагнать на него такого страха, что тот безоговорочно ему повиновался. Лукас открыл дверь в помещение, где находился электронный микроскоп, принес молоток и зубило. В то время как Ланге держал зубило, Лукас, почти парализованный страхом, потрясением и постоянными угрозами, бил по нему молотком. Таким варварским способом были разбиты ручки переключателей, вращающиеся ручки на затворе объектива, регулировочные винты установки для облучения, стеклянные части вакуумного оборудования и фарфоровый изолятор на кожухе блока высокого напряжения.

После этого, удовлетворенный тем, что выполнил приказ, профессор Йорн Ланге направился домой к жене, где он и оставался в последующие дни. Так и жил двойной убийца профессор Йорн Ланге, о котором не вспомнил ни один сотрудник комиссариата района Альзергрунд, и вообще никто, — без малейшего угрызения совести, в соответствии со своим мировоззрением и как преданный последователь фюрера, пока сотрудники русского НКВД — Ланге с пренебрежением отверг возможность бегства — не арестовали его восемью днями позже. Когда его уводили, жена плакала, проклиная такой произвол и подлость. Ведь Ланге ей рассказал, что действовал в соответствии с возложенными на него обязанностями и в порядке самообороны, то есть абсолютно по праву.

 

19

Дни и ночи до 12 апреля 1945 года Адриан Линдхаут провел на Шварцшпаниерштрассе, на четвертом этаже остова дома, фасад и лестничная клетка которого обвалились. Он нашел приставную лестницу, с помощью которой мог карабкаться с этажа на этаж. Наконец он оказался там, что когда-то было частью кухни. Лестницу он подтянул наверх. Если в развалины еще раз не попадет бомба, говорил он себе, или они сами по себе не обрушатся, он будет здесь в безопасности. В оставшейся от кухни части помещения он нашел сырой картофель и немного овощей — и питался сырым картофелем и овощами.

Ночью он привязывал себя веревкой к тяжелой газовой плите, чтобы во сне не свалиться вниз. Целую неделю он не мог умыться и побриться. Кухня служила ему и туалетом. Днем и ночью воздух вокруг него сотрясался от разрывов мин и тяжелых снарядов, от треска пулеметов и завывания «сталинских органов». Штурмовики проносились так близко и так низко, что он отчетливо мог разглядеть лица пилотов. Советы — это он мог заключить из нарастания шума боев — обошли Вену и теперь продвигались вперед к центру города с запада. Обороняющиеся, со своей стороны, были убеждены в том, что наступление последует с востока или юга. Соответственно, и сопротивление против наступающих частей Красной Армии, которые спускались со склонов Венского леса через виноградники, на западе было слабым.

На Верингерштрассе, одной из основных улиц, по которым в город входили советские войска, велись ожесточенные бои. Развалины дрожали и шатались, все новые обломки с грохотом срывались вниз.

9 апреля, судя по шуму, бои шли уже перед Химическим институтом, 10 апреля — на Шварцшпаниерштрассе. Линдхаут сквозь обрывавшийся вниз пол кухни видел, как бежали, кричали, стреляли, продвигались вперед, отходили назад и умирали советские и немецкие солдаты.

Когда немцы были оттеснены к воздвигнутой по обету церкви и оказались прижатыми к кольцу, Линдхаут засунул свой пистолет, тщательно завернутый в клеенку, под кирпичную кладку бывшей кухни и утром 12 апреля по приставной лестнице спустился на улицу. Ему пришлось спрыгнуть прямо на ужасно раздутый от газов труп лошади, брюхо которой сразу лопнуло, и вверх брызнула струя тошнотворной жидкости. К счастью, Линдхаута она не задела. Он побежал к Верингерштрассе, над которой воздух был почти черный (хотя сияло солнце) и по которой нескончаемой чередой к центру тянулись советские войска — танки, орудия, грузовики, повозки, запряженные лошадьми, и солдаты-пехотинцы.

Один красноармеец выстрелил в Линдхаута, пуля прошла мимо в нескольких сантиметрах. Он поднял руки и кинулся к санитарному автомобилю, который распознал по нарисованному на нем красному кресту. Машина остановилась, чтобы подобрать раненых советских солдат. Двое русских с автоматами наизготовку преградили ему дорогу, схватили его за плечи, громко заорали, тщательно обыскали его на предмет оружия, и заорали снова:

— Прочь!

— Прочь с дороги!

— Подвал!

— Вот! — Линдхаут предъявил свой голландский паспорт. Но солдаты не стали разбираться с его паспортом. Один ударил Линдхаута в лицо, другой схватил его и потащил к санитарному автомобилю, где уже лежали несколько раненых. Перед ними на коленях стоял офицер медицинской службы. Он поднял голову и рассматривал Линдхаута, пока оба солдата что-то говорили ему, перебивая друг друга. Линдхаут протянул офицеру свой паспорт. Тот наконец понял:

— Ты Нидерланды?

— Да! — закричал Линдхаут. — Да!

Через четверть часа солдаты доставили его к станции Верингерштрассе городской железной дороги, в зале которой был развернут временный командный пункт. Советский капитан, говоривший по-французски, допросил его. Линдхаут владел этим языком и ответил на все вопросы. Капитан, несколько раз позвонив куда-то по полевому телефону, полчаса спустя сказал Линдхауту, что тот должен тотчас же идти в Химический институт. Он, капитан, будет сопровождать его вместе с двумя красноармейцами. Линдхаут должен оставаться там и ждать прибытия некоего майора Красоткина.

 

20

Таким почти невероятным обращением, которое оказали доктору Адриану Линдхауту, он был обязан тому обстоятельству, что повсюду ученые всех воюющих государств, пока это еще было возможно, стремились получать и какое-то время получали специальные журналы через нейтральные страны. Так, немцы в течение одного-двух военных лет знали об исследованиях пенициллина в Англии и Америке. Также и союзники знали фамилию Линдхаут и кое-что — хотя и немногое — о его попытках получить синтетические, подобные морфию, болеутоляющие субстанции, которые по своей химической структуре, однако, не имели с морфием ничего общего.

Прослеживая всю эту историю, приходится снова и снова убеждаться: и в этом случае нельзя говорить о счастливой случайности, поскольку, как уже объяснялось, «случайности» вообще не существует.

Линдхаут нашел Химический институт безлюдным и разоренным. В глубоком подвале лежало несколько трупов — очевидно, это были люди, попавшие в руки СС. Здесь же лежал и мертвый эсэсовец.

Шаги Линдхаута и его сопровождающих гулко разносились в полной тишине просторного здания, в которое все-таки угодили два артиллерийских снаряда. В лаборатории Линдхаута эсэсовцы ничего не разбили и не подожгли, в отличие от многих других лабораторий. Казалось, что здесь все было в порядке. Исчезли только все животные из всех клеток — они стали жертвой голода людей.

Тем временем снаружи снова началась сильная канонада, она была очень громкой, и оконные стекла в лаборатории лопались и разлетались от выстрелов.

Затем, раньше чем ожидалось, на улице началось какое-то движение. В помещение вошел советский офицер в сопровождении трех солдат. Он был высокого роста, худощавый, с коротко подстриженными черными волосами и черными глазами и производил впечатление изможденного и одновременно счастливого человека. Он был старше Линдхаута самое большее на год. Офицер подошел к Линдхауту и протянул ему руку.

— Господин Линдхаут, — сказал он по-немецки, хотя и с акцентом, — я очень рад, что с вами ничего не случилось. Моя фамилия Красоткин, и я хирург. — Он пожал Линдхауту руку и что-то сказал по-русски солдатам и капитану, которые тотчас же покинули помещение. — С этой минуты вы по распоряжению маршала Толбухина назначены руководителем этого института.

— А кто…

— Маршал Толбухин — командующий войсками Третьего Украинского фронта. Я связующее звено между вами. Маршал дал указания, чтобы Красная Армия оказывала вам всемерное содействие в восстановлении института. Бои за город могут продлиться еще десять-четырнадцать дней. Хотя возможно, что они закончатся гораздо раньше. Нашим биохимикам и психиатрам, конечно, известна ваша фамилия. У себя на родине мы получили многие из тех журналов, где вы сообщаете о своих работах. Для нас это тоже представляет огромный интерес. С вами побеседуют наши эксперты. Вы ведь ничего не имеете против?

— Разумеется!

— Мы рассчитываем на то, что вы как можно скорее возобновите ваши исследования.

Линдхаут скорчил гримасу.

— Что такое?

— Вы видите — все животные исчезли…

— Мы достанем вам новых. Мы достанем все, что нужно и что в наших силах. — От сильного разрыва пол лаборатории заметно вздрогнул. — Это СС, — сказал Красоткин, по знакам различия которого можно было определить, что он майор медицинской службы. — Перед Веной еще стоят войска СС. Они обстреливают город. Давайте спустимся вниз, пока это не кончится… — Он поспешил вперед, и в подвале они услышали разрывы новых артиллерийских снарядов.

Они сидели среди трупов при свете карманного фонарика и молчали.

В течение получаса Линдхаут предавался размышлениям. «Я выжил, — думал он. — Ты, Адриан Линдхаут, мертв. Я работал вместе с тобой, мой успех — это твой успех. Я буду работать дальше. Ты этого больше не сможешь. Поэтому я не буду больше называть себя Филипом де Кейзером и останусь на все время Адрианом Линдхаутом. Это единственный способ, которым я могу отблагодарить тебя, мертвого, за то, что своей смертью ты дал мне, еврею, возможность выжить. Если моя работа когда-нибудь завершится и будет служить на благо жизни в нынешнее время смерти, то пусть это открытие будет связано с твоим именем, не с моим. Я ничем больше не могу отблагодарить тебя, друг Адриан, но я поступлю именно так. И я буду заботиться о Труус как о своем собственном ребенке…»

Артиллерийский огонь стал слабее и вскоре замолк. Советский солдат с грохотом сбежал с лестницы и стал взволнованно говорить что-то на своем родном языке.

— Черт побери! — выругался Красоткин по-немецки.

— Что случилось?

— Обрушилась кровля собора Святого Стефана, — сказал майор. — Эсэсовцы подожгли ее артиллерийским огнем, а в Первом районе нет воды.

Адриана охватил внезапный страх. Он вскочил на ноги.

— Куда вы? — забеспокоился Красоткин.

— Посмотреть, как там моя дочь. Она живет совсем рядом, за углом, у одной знакомой.

— Я пойду с вами, — сказал майор. Они поспешили наружу.

Воздух был тяжелым от приторного запаха горелого мяса и тлеющей древесины. Они бегом обогнули Штрудльхофгассе. Линдхаут увидел, что из многих окон свисали белые простыни. У дома 13 в переулке Больцмангассе он остановился, переводя дыхание.

— Там, на той стороне? — спросил Красоткин.

— Да, на той стороне.

— Дом цел. Ничего не случилось.

— Ничего не случилось! — закричал Линдхаут в приливе бесконечного счастья. — Да-да! Ничего не случилось! — Он побежал к дому. Майор медленно последовал за ним.

 

21

Тяжелые ворота из кованого железа были заперты. Линдхаут дергал ручку и звонил — все напрасно. Майор стал стрелять в замок. Это была настолько же опасная, насколько и бессмысленная попытка. Пули отскакивали от кованого железа рикошетом и немыслимыми зигзагами разлетались вокруг.

— Нет, — сказал Линдхаут, — ничего не выйдет. Чего доброго, вы еще попадете в себя! — Он пробежал немного вперед, бросился на землю и закричал в слуховое окно подвала: — Труус! Труус! Фрау Пеннингер! Это я, Адриан!

Из глубины донеслись звучавшие вразнобой голоса. Затем он услышал голос Марии Пеннингер:

— Господин доктор!

И голос маленькой Труус:

— Адриан!

— Откройте! — закричал Линдхаут. — Все в порядке! Со мной советский офицер! Мы освобождены!

— Иду! — прокричала в ответ фрау Пеннингер. Вскоре после этого послышались приближающиеся шаги. Ворота открылись. Плачущая женщина с запыленным лицом, в платке, накинутом на свисающие пряди волос, и в грязной одежде, обняла его:

— Господин доктор… господин доктор… Слава богу!

— Адриан! — крикнула, подбегая, маленькая Труус, тоже грязная, тоже с повязанным на голове платком. — Дорогой, дорогой Адриан! — Линдхаут подхватил Труус и прижал ее к себе, покрывая маленькое личико поцелуями. Майор держался в стороне, отступив на три шага.

— Труус! Все прошло! Теперь все прошло!

Маленькая девочка засмеялась. Она смеялась, смеялась и смеялась, хотя еще взрывались бомбы, над городом кружили штурмовики и завывали «сталинские органы».

— Да у тебя же борода, Адриан! — воскликнула Труус. — А какой ты грязный, — гораздо грязнее меня!

 

22

— Ты хочешь быть моей дочерью?

— А что это значит?

— Это значит, что я очень хочу, чтобы ты была моей дочерью, Труус! Моей настоящей дочерью.

— Но я давно себя ею чувствую, Адриан!

— Я тоже уже давно думаю о тебе как о дочери. Но все-таки ты ею не являешься. Поэтому во время войны мы должны были тебя прятать. Все кончилось хорошо. Теперь будет мир. Будет очень сложно объяснить властям, что тогда произошло, в тот страшный день, когда твои родители в Роттердаме погибли, а в живых остались только ты и я. Они могут нам не поверить, а если и поверят, то, возможно, потребуют, чтобы тебя отдали в приют, а мне разрешат только навещать тебя.

— Только не в приют! Пожалуйста, никакого приюта! Я хочу остаться с тобой, Адриан!

— Я тоже хочу, чтобы ты осталась со мной, Труус. Твой отец и я — мы были лучшими друзьями. Я уверен, он ничего не имел бы против, если бы сейчас, когда его нет, я стал твоим отцом.

— Конечно, Адриан!

— Вот видишь, а власти могут быть против, даже наверняка они будут против. Я должен буду взять свою старую фамилию, и тогда у нас вообще не будет никаких родственных отношений. И я не знаю, что будет дальше.

— Да, — сказала Труус, — я понимаю. А если они все же узнают, что ты на самом деле не мой отец, Адриан?

Этот разговор состоялся 17 апреля 1945 года в квартире нашедшей вечный покой фройляйн Филине Демут. По распоряжению майора Красоткина эта квартира была освобождена от семей беженцев. Теперь сюда часто приходили русские офицеры медицинской службы, и Линдхаут рассказывал им о своем открытии.

Возвратившись после трехдневного пребывания в Химическом институте в переулок Берггассе, он встретил — теперь уже бывшего — ответственного за гражданскую воздушную оборону и ответственного за квартал партайгеноссе Франца Пангерля. Нацистскую форму он сменил на синий рабочий костюм с широкой красной повязкой на левой руке. В виде приветствия он поднял кулак, демонстрируя «уважаемому доктору» Линдхауту, как он счастлив, что с этой нацистской чумой наконец-то покончено.

— Я всегда ненавидел эту банду! — заявил Пангерль. — Ненавидел как чертей. После того как меня вынудили вступить в эту их партию, я всегда старался, насколько возможно, защитить моих жителей. Поэтому я должен был изображать особенно сурового нациста, орать на людей, как, например, на бедную фройляйн Демут. А как же иначе — ведь кругом были шпики, которые меня подозревали! Честно могу сказать: все эти годы я рисковал своей жизнью ради других людей!

— Да, можно и так сказать, — ответил Линдхаут, подавив поднимавшееся в нем чувство омерзения.

— Наконец-то мы все отделались от этого коричневого дерьма, кроме бедной фройляйн Демут, и то только потому, что она не слушалась меня. — Пангерль все говорил и говорил. — Я ночами лежал без сна и ломал себе голову над тем, как всех вас защитить! Конечно, я слушал радио Лондона, и знал: война проиграна! Я думал только об одном: защитить, защитить, защитить всех, кого могу! Мне все время приходилось маскироваться под стопроцентного… Господин доктор, клянусь вам всеми святыми — это было самое скверное время в моей жизни! Ужасно, ужасно, что эти пифке сделали с нашей маленькой беззащитной страной! Вы, господин доктор, образованный человек, да, но в доме много и таких, кто говорит, что я свинья, так как сразу же перебежал к американцам!

Клянусь вам, господин доктор: мой дед и мой отец были красными и пострадали за это. А я — я вообще всегда был красным. Моя старуха может подтвердить! Я говорю вам это только на тот случай, если сейчас появятся какие-то негодяи и будут чинить мне трудности. Тогда мне придется настоятельно попросить вас, уважаемый господин доктор, засвидетельствовать, что я все время прилагал усилия к тому, чтобы в нашем доме не укоренился проклятый нацистский дух. Я знаю, вы сделаете это, вы сейчас такой важный человек, к вам прислушаются! Я и так сердечно вам благодарен… целую ручку, — добавил он, и, не дожидаясь ответа, снова побежал к фасаду дома, чтобы подгонять людей, занятых разборкой горы щебня, бывшего когда-то домом на противоположной стороне.

— Что это такое, что это такое — и это вы называете работой?! — заорал он. — Вы просто лентяи! Вы все! Лодыри! Если вы и дальше будете так работать, я приму меры! Я больше не потерплю этого! Я обо всех вас доложу русским!

Чувствуя вялость в желудке, Линдхаут наблюдал за этими работами по расчистке территории. По счастью, они продвигались медленно — и не по вине работающих там людей: гора из кирпичей, обломков штукатурки, деревянных балок, железных несущих конструкций, печей, ванн и установочного оборудования была огромной. «Пройдет еще некоторое время, прежде чем улица будет свободна, — подумал Линдхаут. — А Толлек лежит под обломками уже с двенадцатого марта…»

Снова до него донесся голос Труус:

— …а если они все же узнают, что ты на самом деле не мой отец, Адриан?

— Они не смогут этого выяснить, Труус, — ответил он ей тогда. — Твой отец мертв с сорокового года. С сорокового года я пользуюсь его документами. Они узнают это, только если ты расскажешь, что тогда произошло.

— Я никогда об этом не расскажу и всегда буду осторожна, Адриан, — пообещала маленькая девочка.

 

23

После освобождения Вены работа по устранению ущерба, причиненного институту боевыми действиями, лихорадочно кипела. Открытие Линдхаута было для Советов настолько важным, что они прилагали все силы к тому, чтобы сначала восстановить хотя бы его лабораторию. Они оставили на свободе известных ученых-нацистов и работали вместе с ними. Вместо разбитых оконных стекол вставили уцелевшие стекла из других помещений. Со складов Красной Армии и даже воздушным путем из Москвы Линдхаут получал необходимые ему химические субстанции, а из окрестностей Вены ему доставляли новых кроликов. Все записи об экспериментах, спрятанные им в подвале института, сохранились в целости.

Ежедневно с Линдхаутом встречались советские врачи и ученые — либо в переулке Берггассе, либо в институте. Фрау Пеннингер взяла на себя его домашнее хозяйство, она готовила еду и играла с Труус, когда Линдхаут работал или был занят на обсуждениях.

Среди врачей, которых привел с собой Красоткин, Линдхаут довольно скоро заметил медика по фамилии Соболев, друга Красоткина и тоже майора медицинской службы. Этот Соболев производил какое-то довольно странное впечатление: с бледно-желтым, совершенно исхудавшим лицом, он был охвачен непонятным беспокойством. Оно вынуждало его все время вставать, бегать взад-вперед, опять садиться, положив ногу на ногу, и постоянно шевелить пальцами. Иногда его мыслительные реакции замедлялись, затем снова активизировались, и тогда он легко вступал в контакт. Что бы Линдхаут ни предпринимал, как бы он ни хлопотал вокруг Соболева, тот почти не реагировал и казался настолько погруженным в свое трагическое «я», что все его окружение было ему безразлично. Линдхауту стало особенно не по себе, когда он заметил, что Красоткин всегда сопровождал своего друга, оберегая его от встреч с другими людьми. Поэтому он вовсе не был удивлен, когда во второй половине дня 22 июля Красоткин навестил его вместе со странным Соболевым и попросил о беседе втроем в лаборатории Линдхаута.

Там сейчас и находятся эти трое. Все понимают немецкий. Сейчас 18 часов 34 минуты, очень тепло. В клетках шуршат кролики.

 

24

— Я полагаю, вы догадываетесь, почему мы пришли к вам, доктор Линдхаут, — беспокойно говорит майор Красоткин, в то время как голова, верхняя часть туловища, руки и пальцы его друга Соболева находятся в постоянном движении. Зрачки его черных глаз не больше булавочной головки. Военная форма на нем болтается. Кажется, что он здесь и в то же время отсутствует. Естественно, он слышит, о чем говорят, но будто и не слышит. Он полностью погружен в себя и занят самим собой. На лоб ему садится муха, но он этого не замечает.

— Да, — говорит Линдхаут и бросает взгляд на Соболева. — Из-за него?

— Из-за него. — Красоткин кивает. Он кладет руку на плечи Соболеву. Тот не реагирует. — Сергей Николаевич мой лучший друг. Мы прошли эту проклятую войну с самого начала рядом друг с другом. С того момента, как немцы напали на нас в сорок первом году. Более трех с половиной лет, доктор Линдхаут. За это время мой друг, гениальный хирург, провел сотни, тысячи операций. Он не спал по нескольку дней и ночей, так как должен был беспрерывно оперировать на Главном медицинском пункте. В такие периоды у него не было времени даже поесть, в лучшем случае — чашка чая и сигарета. Я не собираюсь восхвалять его. Все другие хирурги на всех других фронтах поступали точно так же. Только, видите ли, однажды Сергей больше не смог это выдержать. — Он трясет друга. — Сергей Николаевич, ведь это было так, да? — Соболев вообще не реагирует. — Он был тяжело ранен под Сталинградом. Я оперировал его. У него были дикие боли. Я дал ему морфий.

— Много морфия, — тихо говорит Линдхаут.

— Очень много, да. Это было необходимо. — Красоткин умоляюще смотрит на Линдхаута. — Или вы так не считаете?

— Бог мой, не мне об этом судить, — отвечает Линдхаут.

— Я сделал это только для того, чтобы Сергей не страдал, — говорит Красоткин. — Я не знаю, правильно ли я поступил или нет. В клятве Гиппократа, которой мы клянемся, говорится, что мы будем смягчать боли, однако…

— Да, однако, — говорит Линдхаут. Внизу, на улице, горланят пьяные солдаты. Линдхаут слышит несколько выстрелов.

— …Сталинград. В январе сорок третьего я оперировал Сергея Николаевича, — продолжает Красоткин. — Он и я, мы оба потеряли всех своих родственников и друзей в этой войне. Мы были одни друг у друга. Мы вместе учились в Москве. Мы всегда были вместе. Вы понимаете, доктор Линдхаут?

Линдхаут кивнул.

— Всегда вместе, — говорит Сергей Николаевич Соболев.

Линдхаут по-настоящему пугается этого внезапного подключения к разговору. Он смотрит на изнуренного человека. Но тот уже снова далеко со своими мыслями…

— Я прооперировал Сергея тринадцатого января сорок третьего года, — говорит Красоткин. — В феврале немцы в Сталинграде капитулировали. В апреле Сергей мог уже ходить, а в мае — оперировать. Он поправился невероятно быстро. Слишком быстро! Потому что он, собственно… мне продолжать?

— Нет, — говорит Линдхаут. Теперь на улице визжат несколько женщин, а мужчины смеются. Снова раздаются выстрелы. — Нет, не нужно. Ваш друг начал сам принимать морфий.

Красоткин кивает головой:

— Как врач он, конечно, всегда мог легко достать морфий. И скоро стал зависимым, я заметил это первым. Я хирург, и постоянно имею дело с морфием. Поэтому я уже давно интересуюсь этим средством и его воздействием. Не как вы, не как биохимик! Я знаю только то, чему учат меня мои наблюдения. Одни люди в течение недели делаются зависимыми от этого вещества, другие и через три недели все еще свободны от него… Да, я первый узнал, что Сергей Николаевич зависим. Но я не мог ему помочь. Морфий сделал из него развалину, каковой он сегодня является.

— Развалина, — говорит Соболев.

— Боже мой, — говорит Линдхаут.

— Я оберегаю его как могу. Товарищи мне в этом помогают.

— В чем?

— Прятать его, когда появляется высокое начальство. Не допускать его к операционному столу. Посмотрите на его руки! Человек больше не может оперировать! Невозможно! Он погубит любого пациента! Мы берем на себя все его случаи.

— И даете ему морфий, — говорит Линдхаут.

— Да. Или нет — он просто берет его сам. Мы только не препятствуем ему в этом.

— Почему?

— Потому что он в нем нуждается. Потому что без морфия он не сможет больше жить.

— Я вижу, как он живет с морфием, — говорит Линдхаут.

— Доктор, мы не нуждаемся в вашей критике. Нам нужно…

— Почему он раньше не прошел лечения воздержанием? — спрашивает Линдхаут.

— Он боится воздержания, доктор! Он боится не только болей, но и состояния дурноты, угнетающего чувства близкого конца, всех тех ужасных ощущений, которые возникают при этом!

Сергей Николаевич Соболев улыбается, погруженный в свои мысли. Он встает, открывает одну клетку, и дрожащими руками гладит кролика.

— Но вы же не можете дать ему прозябать дальше! Иначе вы будете причастны к его смерти! Помимо соучастия, какой же будет скандал в армии, когда правда выйдет наружу! Вы говорите, что до сего времени вы могли его защищать, оберегать и не допускать до операционного стола. Неужели вы думаете, что сможете делать это и дальше? Тем более сейчас, когда бои здесь закончились?

— Вот именно, — говорит Красоткин, в то время как его друг, размахивая руками, подобно огромной марионетке, передвигается между аппаратурой, установленной на лабораторных столах. — Вот именно, господин Линдхаут. Поэтому я и пришел к вам. Я на пределе, мои друзья тоже, да и Сергей… Он достаточно часто бывал в психиатрических клиниках и видел там пациентов, которых лишили морфия. Вы, коллега Линдхаут, нашли средство с болеутоляющим действием, не являющееся морфием. Но проблема не в этом.

— А в чем же?

— Чтобы об этом никто не знал! Чтобы это происходило тайно! Не в госпитале!

— Лечение воздержанием?

— Лечение воздержанием. Если это станет известно в нашей армии, то невозможно предсказать, что будет с Сергеем Николаевичем. Поэтому я прошу вас помочь мне.

— Как я могу это сделать?

— В связи с вашими испытаниями вы ведь знаете многих в общем отделении Центральной больницы, не правда ли?

— Конечно.

— И в психиатрии?

— Нет, там я никого близко не знаю, — говорит Линдхаут.

— Но вы можете установить контакты и добиться, чтобы мы проводили лечение в закрытом отделении, где персонал умеет молчать…

— Несомненно могу. Нам не потребуется много персонала. Одна сестра. И один врач, конечно. Я ведь только химик.

— Стало быть, двое.

— Стало быть, двое.

— Когда?

— Я сегодня же схожу туда, если хотите.

— Я очень прошу вас об этом, коллега. Каждый час — это дополнительная опасность.

— Лучше всего, если мы сделаем это ночью, — говорит Линдхаут.

— Вы правы. Если мы начнем ночью, мы выиграем много часов.

— Хорошо, — говорит Линдхаут, — я принесу препарат с собой. Я все подготовлю.

 

25

В ночь с 24 на 25 июля 1945 года к старому, времен Империи, окрашенному желтой краской зданию психоневрологической клиники университета в Центральной больнице подъехал черный лимузин. Он проехал мимо других клиник, обогнул безобразные каменные стены и остановился у бокового входа. Фары погасли. Из здания поспешно вышел врач в белом халате в сопровождении медсестры. Врача звали доктор Зоммер, медсестру — Эльфриде. Оба были предоставлены в распоряжение Линдхауту руководителем клиники, с которым он подробно все обговорил.

Дверцы лимузина открылись. Из-за руля вылез Красоткин. Он был в гражданском. Вместе с Линдхаутом он помог Соболеву подняться с заднего сиденья. Соболев, тоже в гражданском, сам идти не мог. Врач и Красоткин со всей скоростью, на которую были способны, понесли майора, голова которого безвольно болталась в разные стороны, вверх по широкой каменной лестнице с низкими выбитыми ступенями на второй этаж. Там они торопливо потащили его по длинным, скудно освещенным пустынным коридорам. Линдхаут и сестра Эльфриде быстро следовали за ними. Никто не произнес ни слова.

Группа добралась до запертой двери. Линдхаут позвонил. Здоровенный санитар открыл дверь и, когда все вошли, снова ее закрыл. Опять коридоры. Рассеянный свет из больших залов. Снова запертая дверь, которую открыл санитар. Наконец комната — очень большая, с очень высокими потолками. Окна зарешечены. В комнате, кроме кровати, — ничего. На потолке лампа. Стены выкрашены в отвратительный серо-зеленый цвет, штукатурка во многих местах отвалилась. Постельное белье изношено, сверху — серое, пахнущее лизолом одеяло.

Санитар вышел и возвратился назад, толкая перед собой стол на колесиках, полный пузырьков, инъекционных игл, плоских изогнутых металлических кювет и еще нескольких одеял, которые он расстелил на полу. Он произнес одну единственную фразу:

— Все матрасы у нас украли.

Соболева положили на кровать. Конечности у него ходили ходуном. Красоткин раздел его догола и помог натянуть пижаму, которую принес Линдхаут. Врач проверил у Соболева пульс и измерил кровяное давление. По-прежнему никто не произнес ни слова. В тишине было слышно только бормотанье больного. Теперь он лежал на кровати совершенно спокойно.

Красоткин вытащил из кармана коробку с ампулами и протянул ее доктору Зоммеру. Тот вопросительно посмотрел на Линдхаута. Линдхаут кивнул. Врач обломил кончик одной ампулы и набрал ее содержимое в шприц. На коробке стояла надпись: «АЛ 203».

Доктор Зоммер подошел к Соболеву, снял с него пижамную куртку и вонзил иглу шприца в вену исхудалого плеча, медленно надавливая на поршень. Было все еще тихо.

Через семь с половиной минут — Линдхаут посмотрел на свои наручные часы, — после того как доктор Зоммер внутривенно ввёл АЛ 203 зависимому от морфия Сергею Соболеву, крик о помощи заставил присутствующих вздрогнуть.

 

26

Хирург и майор медицинской службы Красной Армии Соболев, через семь с половиной минут после того, как ему дали болеутоляющее средство АЛ 203, взметнулся на постели. После крика о помощи на всем его теле выступил пот. Его зрачки, которые только что были не больше булавочной головки, расширились до огромных размеров. Изо рта потекла слюна. Соболев беспрестанно судорожно зевал и в конце концов с искаженным лицом забился под одеяло.

— Что с ним? — крикнул Красоткин.

— Не понимаю, — испуганно сказал Линдхаут.

— Но мы же ввели ему АЛ 203! — Красоткин побледнел.

— Да, и к тому же субстанция из моих собственных запасов, — ответил Линдхаут. Ему стало страшно, когда он увидел, что Соболев производит хаотичные судорожные движения, как бы отбиваясь от чего, и впадает во все большее возбуждение.

— Что это должно означать?

— Что эта АЛ 203 не может быть подделкой, — сказал Линдхаут. — То есть здесь не может быть такого, как было с пенициллином, который спекулянты смешивали с водой. Нет, это чистая АЛ 203.

Соболев тихо причитал, беспокойно двигаясь туда-сюда. Не переставая стонать, он что-то сказал.

— Что он говорит? — спросил Линдхаут.

— Что мы должны ему помочь. Он боится, что умрет, — перевел Красоткин.

— Помочь, — сказал доктор Зоммер. — Вы ведь не хотите сказать, доктор Линдхаут, что существует поддельная АЛ 203?

Прежде чем Линдхаут смог ответить, у Соболева прямо в постели случился сильный непроизвольный понос.

Красоткин долго ругался по-русски.

Сестра Эльфриде вышла. В большой комнате стало вонять, изношенное постельное белье было все перепачкано. Состояние Соболева ухудшалось с каждой минутой. Он стал дышать прерывисто.

Доктор Зоммер с трудом измерил ему кровяное давление:

— Поднялось!

— Сколько? — спросил Красоткин.

— Сто девяносто на сто пятьдесят.

— Сколько?! — Красоткин впился глазами во врача.

— И продолжает подниматься, — сказал Зоммер.

Соболев дышал все тяжелее. Ему все труднее удавалось набрать воздуха.

— Но этого же не может быть, — сказал Красоткин.

— Вы же видите, что может… — голос Линдхаута был хриплым.

— Он мой друг! Мы так много пережили вместе! Мы пережили войну! А сейчас это…

Соболев упал на одеяла, расстеленные перед кроватью. При этом он судорожно подергивал руками и ногами.

— Что это с ним?

— Мышечные спазмы, — сказал доктор Зоммер. — То, что вы сейчас видите, — это проявления воздержания у зависимого от морфия, но чудовищно сконцентрированные, так сказать, все сразу. Если так будет продолжаться…

— Что значит «продолжаться»?

— Проявления воздержания длятся обычно от двух до трех дней.

— Сколько?!

— Вы не ослышались, — сказал доктор Зоммер. — От двух до трех дней. И это только начало…

— Господи, помоги нам, — пробормотал Красоткин.

 

27

Это действительно было только началом — началом кошмара. Проходили часы. Состояние Соболева все ухудшалось. В восемь часов утра его кровяное давление поднялось до 230 на 160. Санитар кое-как сделал уборку и принес новые одеяла.

Бледные от бессонной ночи, с покрасневшими глазами, все наблюдали, как Соболев страдал от состояния высокой ажитации, которое не давало ему возможности хотя бы несколько минут сохранить какое-то одно положение тела. Он беспрерывно катался по одеялам, сжимался, метался, поджав к телу колени. В промежутках его снова и снова рвало, слюна постоянно текла у него изо рта, и на теле все обильнее выступал пот. Пот выступал снова и снова, снова и снова шла слюна. Соболева стало лихорадить. В восемь часов утра доктор Зоммер измерил ему температуру — 39,2 градуса. Теперь Соболев все время пытался заползти под кровать. Он дрожал от страха. В десять часов он снова начал кричать. Но это был уже другой крик.

— Сейчас у него боли, — сказал Зоммер.

— Где? — Линдхаут сел на пол. Красоткин стоял, держась за железную кровать. Сестра Эльфриде плакала.

— Везде. В костях. Сверлящие, — сказал доктор Зоммер. — Феномен рикошета.

— Но мы же специально дали ему АЛ 203 от этих болей, — сказал Красоткин.

Соболев кричал.

— Ваша АЛ 203 не действует, вы же видите!

— Но почему она не действует?!

Соболев кричал.

— Откуда я знаю почему!

— Но обычно она всегда действует, при любых болях! — воскликнул Линдхаут. — Даже при самых сильных! Доктор Зоммер, вы же точно это знаете!

Зоммер был в ярости:

— Меня втянули в дело, с которым я не хотел иметь ничего общего. Откуда я знаю, что произошло? Ясно только, что человек страдает сильнее, чем при обычном воздержании.

— Значит, АЛ 203 здесь вообще не действует?

— Идиотский вопрос.

Соболев ревел.

— Черт побери, сделайте же что-нибудь! — крикнул Линдхаут. У них у всех сдали нервы.

— Но что я должен сделать? — резко обернулся Зоммер.

— Я не знаю, я не врач. Врач вы!

— Мне не известно это дьявольское снадобье, которое вы дали мне для инъекции. Я еще ни разу не применял его! Я вообще здесь только потому, что вы потребовали врача.

— И сестру! — крикнула Эльфриде.

— Не кричите! — крикнул Линдхаут.

— Вы же сами кричите!

— Я вообще ничего не могу сделать, — кричал Зоммер. — Я понятия не имею, что я могу сделать!

— А если этот человек умрет?

— Так уж и умрет! У этих типов на морфии всегда одно и то же.

— А если он все же умрет? — спросил Красоткин, стараясь сохранять самообладание. — Бывает, что пациенты умирают во время воздержания?

Зоммер молчал.

Соболев ревел, его скорчившееся тело дергалось.

— Отвечайте, доктор.

— Иногда кое-кто умирает, конечно, да… Но в общем…

Лицо Красоткина стало серым:

— Если он умрет — нам конец.

— Вам конец — и доктору Линдхауту! Мне — нет!

— Нам всем конец, — сказал Красоткин и опустился на пол. — Мне, Линдхауту, вам, сестре, санитару…

— Я этого больше не выдержу! — воскликнула Эльфриде и выбежала из комнаты.

Зоммер и санитар невероятными усилиями пытались сдержать бушующего Соболева, чтобы измерить температуру.

— Сорок и пять десятых, — сказал Зоммер.

Соболеву едва хватало воздуха для дыхания, но тем не менее он кричал и все время был в движении. Как Зоммер и предсказывал, проявления воздержания теперь, спустя двенадцать часов после инъекции, достигли кульминации. Соболев выл, визжал, пронзительно кричал и буйствовал. Было очевидно, что он страдал от невыносимых болей. Он страдал от безумного страха — и это тоже было видно. Сестра Эльфриде не вернулась.

— Что же пошло не так, доктор Линдхаут? — спросил Красоткин.

— Не знаю, — ответил тот, — действительно не знаю.

В коридоре раздался топот сапог.

Дверь распахнулась. Красоткин и Линдхаут резко обернулись, как и доктор Зоммер, и санитар. В дверном проеме стоял русский солдат с автоматом наизготовку. Еще трое, все с оружием в руках, ворвались в комнату. Появился политрук в фуражке с ярко-зеленым околышем и с пистолетом в руке. Он резко и коротко что-то сказал Красоткину. Красоткин опустил голову.

— Что он сказал? — спросил Линдхаут.

— Мы все арестованы, — ответил Красоткин. — Сестра в страхе помчалась к телефону и позвонила в советскую комендатуру. Вероятно, она подумала, что тем самым спасется. Она ошиблась. Она уже сидит в комендатуре. Мы тоже должны туда ехать — сейчас же.

Линдхаут почувствовал, что ствол пистолета уперся ему в спину.

— Давай! — угрожающе крикнул политрук. Солдаты вытолкали Красоткина, Линдхаута, доктора Зоммера и санитара из комнаты. Два появившихся тем временем офицера — судя по знакам различия, врачи — остались с Соболевым.

Арестованных по длинным коридорам погнали к лестнице. Из больших залов на них пристально смотрели полные ужаса глаза душевнобольных, врачей, сестер и санитаров. Солдат, подгонявший Линдхаута, посчитал, что тот идет слишком медленно, и пнул его в зад. Линдхаут упал, торопливо поднялся и поспешил дальше. На этот раз они пошли по другой дороге — через главную лестницу.

Перед подъездом клиники стояли три черных лимузина. Линдхаута снова пнули. Он бросился в один из автомобилей и снова почувствовал уперевшийся в спину пистолет. Он лег на пол машины. Политрук сел над ним. В этот день было очень жарко. Линдхаута прошиб пот — но не только из-за жары.

Водитель нажал на газ, и автомобиль бешено помчался по направлению к городу, пронзительно визжа на поворотах пневматическими шинами, и наконец резко остановился — так, что Линдхаута швырнуло вперед. Дверь открылась. Линдхаут выполз из машины, поднялся и увидел, что стоит перед зданием советской комендатуры Вены, на углу улиц Бургринг и Беллариа. Сзади остановились два других автомобиля. Линдхаут увидел Красоткина и рядом с ним санитара. Мимо торопились прохожие. На фасаде здания была укреплена красная звезда, а по обеим ее сторонам — портреты Ленина и Сталина, занимавшие по высоте два этажа, а по ширине — несколько окон.

Солдаты подтолкнули арестованных в ворота и погнали их наверх, на четвертый этаж. На каждой лестничной площадке стоял советский часовой с автоматом наизготовку…

Линдхаут торопливо шел перед своим конвоиром по узкому коридору, в который выходило множество дверей.

— Стой!

Линдхаут остановился. Солдат открыл одну из дверей и втолкнул Линдхаута в маленькое помещение, оказавшееся абсолютно пустым. Только в люке шумел работающий вентилятор. Дверь за Линдхаутом закрылась, и в замке повернулся ключ. Он стоял без движения. «Слава богу, — думал он, — что мой пистолет все еще лежит в развалинах на Шварцшпаниерштрассе».

 

28

— Я больше не могу, я больше не… — говорил капеллан Роман Хаберланд именно в тот момент, когда Линдхаута вталкивали в мрачную темную комнату на четвертом этаже советской комендатуры. Он сидел напротив очень старого священника в своей большой комнате общежития для священников в Обер-Санкт Вайте. — Я больше не могу, — повторил Хаберланд, — у меня нет больше сил.

— Мы все почти на пределе, брат Роман, — сказал старший. — Но мы должны продолжать работать, именно сейчас.

Крестьянский сын из-под Зальцбурга чрезвычайно исхудал. Его лицо со шрамами, следами пыток в гестапо, было бледным, горящие глаза глубоко запали, а зубы были выбиты. Он перенес много допросов. Они были ужасными, но не настолько, насколько ужасными были другие вещи, которые ему пришлось пережить.

После двух недель допросов, в конце которых его каждый раз в бессознательном состоянии выволакивали из подвального помещения и бросали в камеру, гестапо официально предъявило ему обвинение в государственной измене и передало его в «Серый дом» на Ластенштрассе.

Может показаться странным, что гестапо не убило Хаберланда или не отправило его в концентрационный лагерь. Дело в том, что он был арестован лишь в середине марта 1945 года, а в это время уже вовсю шла подготовка к тому, чтобы как можно скорее ликвидировать концлагеря, а их обитателей угнать в колоннах ужаса, чтобы в руки наступающим английским, американским и советским войскам попало как можно меньше доказательств бесчеловечности нацистов. И все же таких доказательств было безмерно много. В Вене после конца войны демонстрировался фильм под названием «Мельницы смерти». Кадры фильма были такими ужасными, что во многих местах гражданское население заставляли смотреть эту ленту: кто не мог доказать, что смотрел этот фильм, не получал продовольственных карточек.

Вот причина, по которой гестапо не послало Хаберланда в пользующийся дурной славой лагерь Дахау, где содержались священники. Причина же того, почему гестапо не ликвидировало его в Вене — как это обычно бывало, если арестованный, несмотря на все пытки, так и не выдал ни одного имени и ни одного адреса, — заключалась в том, что даже в гестапо в марте 1945 года уже не решались просто так убивать людей. В Вене гестапо передавало своих заключенных в «Серый дом», чтобы от них отделаться. В «Сером доме» Хаберланд ждал своего процесса, а процесс заставлял себя ждать. Капеллан вместе с тремя другими заключенными был заперт в камере на пятом этаже большого здания, там же он и находился во время всех воздушных налетов в боях за город. Пол под ними часто ходил ходуном от разрывов бомб или мин, а воздушная волна то и дело швыряла его и сокамерников от стены к стене. Только-только зажившие раны из-за этого открывались вновь. Но заключенных ни разу не водили вниз в подвал, даже при самых тяжелых налетах и боях, — ведь они еще не были приговорены к смерти! Если бы они были приговорены к смерти — тогда да, тогда бы о них заботились, тогда упаси боже, чтобы с ними что-то случилось. У приговоренных к смерти была одна привилегия: в самом глубоком подвале была гильотина, и их нужно было для нее сберечь.

Но в случае с Хаберландом дело так и не дошло до судебного процесса. Солдаты Красной Армии добрались до Ластенштрассе и освободили арестантов. Когда его освобождали, капеллан в первый раз пережил событие, которое его потрясло…

Получив все документы об освобождении, он как раз выходил из складского помещения, где ему вернули костюм и немногие ценные вещи, как услышал какой-то рев у главных ворот. Превозмогая слабость, спотыкаясь, он неуверенно спустился с лестницы и увидел, как два освобожденных арестанта со смертоубийственной яростью колотят друг друга.

— Ты, вонючая свинья, ты, сраный соци! — кричал один, у которого по изможденному лицу струилась кровь. — Ты и твои дерьмовые друзья виновны в том, что все это вообще могло случиться! У нас, и там, в Германии! Если бы вы, свиньи-социалисты, боролись вместе с нами, коммунистами, против гитлеровского отродья, оно никогда бы не пришло к власти! — Он снова набросился на бывшего товарища по несчастью, и они покатились по грязной каменной мостовой, в бешенстве колошматя друг друга.

— Почему никто ничего не делает? — закричал Хаберланд и посмотрел на группу любопытных, сторожей и бывших заключенных, которые, не вмешиваясь, наблюдали за потасовкой.

— Насрать мне на обоих! — сказал один из сторожей. — А ты кто такой? Поп! Черноризник, значит! А эти — они оба красные свиньи! Да пусть они хоть сдохнут!

«А еще несколько месяцев назад… — думал Хаберланд, прислоняясь в поисках опоры к кирпичной стене, в то время как драка продолжалась под ободряющие возгласы зрителей, — …а еще несколько месяцев назад я с коммунистом и социал-демократом разъезжал по ночам на грузовике. Мы славно держались вместе и надеялись на доброе совместное будущее. И вот оно пришло, это будущее…»

— А кто этому говнюку Риббентропу пожимал руку и заключил пакт о ненападении с нацистами? Кто? Сталин! Главный коммунист!

— А что русским оставалось делать? Они тогда вообще не были вооружены! Гитлер сразу же напал бы на них!

— Он все равно потом напал на них!

— А ваши бонзы, эти трусливые свиньи, — что они сделали? Они все попрятались или уехали в Швецию, они просто улизнули!

— А ваши бонзы, что, не улизнули?

Изможденные, обессиленные они опять с кровожадной яростью бросились друг на друга. А зрители разразились аплодисментами.

«О боже, — подумал Хаберланд. — А еще вчера…»

Большие ворота распахнулись, и ворвавшиеся солдаты Красной Армии несколькими ударами прикладов растащили дерущихся. Полумертвые, оба остались лежать в грязи. На дрожащих ногах Хаберланд спустился к ним. На отвороте его черного пиджака был прикреплен маленький серебряный крест.

— Не сходите с ума! — закричал Хаберланд. — Разве за это мы все вместе боролись? Умоляю вас, прекратите это безумие!

— Дерьмовый поп, — сказал тот, у которого изо рта текла кровь. — Поповская свинья, поцелуй меня в задницу!

— И меня, — сказал другой, — крест-накрест, ты, клерикальный фашист!

Они смотрели на Хаберланда с такой ненавистью, что у того от страха и скорби закружилась голова. Он потащился к выходу. «Домой, — думал он, — домой, нужно идти домой, в общежитие».

Путь домой занял у измученного и больного Хаберланда, раньше такого здорового и сильного, пять дней. В Вене еще шли бои, и ему приходилось снова и снова останавливаться — на часы, на полдня или на целую ночь, чтобы укрыться в развалинах, в руинах. Не в подвалах, нет! Это был еще один урок, который он усвоил на Марияхильферштрассе. Когда начали разрываться тяжелые мины, Хаберланд попытался забежать в вестибюль дома. Ворота были заперты. В отчаянии он заколотил по ним кулаками. В ответ с другой стороны ворот мужской голос заревел:

— Убирайся! Мы не пустим ни одного немецкого солдата! Иначе здесь тут же окажутся русские!

— Я не солдат! Я капеллан! — закричал Хаберланд. Поблизости разорвался снаряд, и он бросился на землю. Над ним в воздухе просвистели булыжники. — Впустите меня!

— Убирайся к черту! — пронзительно заорал женский голос. — Ни один немецкий солдат не войдет в наш подвал!

— Я… — Хаберланд понял, что это бесполезно. Разорвалась следующая мина. Его подбросило в воздух и швырнуло о стену дома. С трудом поднявшись, он забился за выступ стены. Когда в бою наступила пауза, капеллан поспешил дальше. Ему пришлось еще несколько раз убедиться в том, что в этом районе были заперты все ворота и люди не впускали никого, кто не был жителем дома. Он отступился и, когда началась новая атака, опять спрятался в развалинах.

Хаберланд видел, что немецкие солдаты, так же как и он, стояли перед закрытыми воротами домов, умоляя впустить их. И, так же как и он, — напрасно. Один раз он видел, как трех немецких солдат — еще совсем молодых — русские подвели к воронке от бомбы и там расстреляли.

На улицах, по которым проходил Хаберланд, из окон многих домов свисали простыни — но и красные знамена, с которых спороли белое поле с надломленным крестом. Против света на каждом знамени отчетливо можно было увидеть большой светлый круг, где еще недавно была свастика. Хаберланд смотрел на эти знамена с презрением, русские солдаты — с яростью. Они их срывали или поджигали. Хаберланд спешил. Он должен был идти домой — в общежитие для священников.

Трупы животных и людей, лежащие на улицах, по которым он шел в перерывах между взрывами, то и дело преграждали ему дорогу.

По ту сторону Пояса боевые действия уже закончились. Здесь Хаберланд видел, как гражданское население — мужчины, женщины, дети — взламывало и грабило магазины. Он никогда не мог себе даже представить подобное, и сам никогда не подумал бы об этом — а сейчас он был потрясен: грабители тащили все, что могли найти, — одежду, обувь, продовольствие. Они дрались между собой за добычу и избивали друг друга в кровь. Старые женщины, задыхаясь в кашле, бежали мимо него, согнувшись под грузом украденного. Маленькие дети устраивали побоища из-за пачки сигарет…

На Шенбруннерштрассе Хаберланд видел двух мужчин, вместе тащивших тяжелый мешок. Вдруг послышался свист подлетающего снаряда — СС все еще находилось к северу от Дуная, нет-нет да и появлялись одиночные немецкие самолеты. Хаберланд бросился на землю. Прежде чем снаряд разорвался, он увидел, что мужчины бросили тяжелый мешок и со всех ног помчались за угол дома, где было безопаснее. Еще до того, как замер звук разрыва, подбежали две женщины, схватили мешок и утащили его до того, как вернулись мужчины. Сыпавшаяся из мешка мука оставила на земле широкий след…

На улице Хитцингер Хауптштрассе, на площади перед входом в парк, окружавший дворец Шёнбрунн, и перед прекрасной старой церковью Рождества Богородицы Хаберланд наткнулся на группу пьяных венцев, которые, ревя и гогоча от смеха, избивали друг друга. На всех были красные нарукавные повязки…

Хаберланд попытался их примирить.

Маленький человечек с искривленным плечом, похожий на нациста портье у фройляйн Демут, первым заметил серебряный крест на пиджаке священника. Закричав, мужчина бросился на Хаберланда, и тот упал, получив удар ногой в живот.

— Ты, поповская свинья! — заорал человечек прерывающимся голосом. — Ты, поповское отродье, ты, чернец! Вам конец! С вами тоже теперь будет покончено! — Он ударил Хаберланда ногой в лицо, наклонился, сорвал крест, плюнул на него и как безумный начал топтать его ногами.

«Это становится опасным для жизни, — подумал Хаберланд, когда еще несколько пьяных набросились на него. — Они убьют меня!»

И действительно, они чуть не убили его.

Хаберланд уже почти потерял сознание, когда услышал шум мотора. Сквозь кровавую пелену он увидел джип советской военной полиции. Трое русских, выскочив из автомобиля, что-то заорали, несколько раз выстрелили в воздух и погнали пьяных в парк. Их жертвы, которых они до этого били, помчались за своими мучителями. «Может быть, это нацисты?» — подумал Хаберланд.

— Что случилось? — спросил лейтенант военной полиции. — Ты фашист?

— Нет… — забормотал Хаберланд. — Не фашист! Капеллан! Священник! Понимаете?

— Дерьмо, капеллан! — сказал молодой лейтенант. Но когда он увидел, в каком состоянии был Хаберланд, то спросил более миролюбиво: — Тюрьма?

— Тюрьма, да, и гестапо… — Дрожащими пальцами Хаберланд вытащил написанные на русском языке документы об освобождении. Офицер прочел их.

— Где ты жить?

— Зачем?

— Потому что мы тебя везти, ты капут.

Хаберланд посмотрел вокруг.

— Что ты искать?

Хаберланд искал маленький крест и не видел его.

— Ничего, — сказал он.

— Быстро! Нет времени! Давай!

Офицер рывком поднял его. Солдаты бросили его на жесткое заднее сиденье джипа, который сразу же рванул с места и бешено помчался вперед. Хаберланд рукой показывал дорогу. Через несколько минут они остановились перед общежитием для священников в переулке Инноцентиагассе.

Хаберланд сполз на землю. Он совсем обессилел.

— Спасибо… — пробормотал он, — спасибо…

Джип тронулся с места и исчез за ближайшим углом.

Хаберланд, собрав последние силы, нажал кнопку звонка на воротах и упал как подкошенный. Священник, через несколько секунд открывший ворота, нашел его лежащим всего в крови и без сознания.

Последующие недели были для Хаберланда сплошным лихорадочным бредом. Он не знал, сколько прошло часов, дней и недель. В комнате для больных, где он лежал, за ним присматривал врач. Но у врача было очень мало медикаментов, и до выздоровления Хаберланду было еще очень далеко. Сознание его никак не хотело проясняться. Капеллан часто громко вскрикивал: в течение этих недель он еще раз, в самых ужасных картинах, пережил все, что с ним произошло.

Он пришел в себя только в июне, в начале июля ему разрешили подниматься, а потом и совершать небольшие прогулки в саду общежития, после которых он каждый раз, обессиленный, опять целыми днями лежал в постели, уставившись в потолок и не говоря ни слова.

Лишь к середине июля Хаберланд немного окреп, хотя внешне выглядел очень плохо. Он покинул комнату для больных и старался быть чем-то полезным. Он раздобыл старенький «штейер-фиат» и немного бензина, чтобы его собратья могли передвигаться по городу: трамваи все еще не ходили. На нем Хаберланд отправился навестить своих опекаемых, молодых и старых одиноких дам из Объединения святой Катарины. Все они выжили, за исключением двух. Одной из этих двух была Филине Демут. О ней он узнал от портье Пангерля, которого застал в переулке Берггассе, когда тот подгонял группу исхудавших, обливающихся потом мужчин, мучившихся со скудным рабочим инструментом над расчисткой переулка. Хаберланд увидел, что там обвалился дом. Основная работа, по-видимому, была уже сделана, и большую часть обломков разобрали, но щебня и мусора все еще оставалось достаточно.

Увидев Хаберланда, Пангерль показал себя с самой лучшей стороны. Он сообщил капеллану, как сообщал каждому, кому только мог, о своем «красном» прошлом, о том, скольким людям он смог спасти жизнь, притворяясь настоящим нацистом. Он рассказал и о смерти бедной молодой фройляйн Демут, которая погибла под бомбами в подвале дома на улице Зингерштрассе. И что ей только там было нужно?

— Не знаю, — устало произнес Хаберланд. «Стало быть, Филине Демут мертва, — подумал он. — Что ж, тем самым она от чего-то избавилась. Сейчас она наверняка задала бы мне вопросы, на которые я не смог бы ответить». Он больше не мог вынести общества маленького человека с широкой красной повязкой на рукаве и быстро направился к старенькому «штейер-фиату», стоявшему выше на улице Верингерштрассе.

Поездки в город стали для Хаберланда слишком большой нагрузкой. Иногда, вернувшись в Обер-Санкт Вайт, он плакал. Плакал от возмущения, разочарования и беспомощности, а также от того, что ему приходилось видеть и слышать. Опекавший его врач сказал предстоятелю:

— Тяжелая депрессия… Не знаю, может быть, стоит посоветоваться с психиатром… В больницу сейчас возвращаются очень хорошие врачи, среди них есть и эмигранты…

Предстоятель покачал головой:

— Брат Роман болен временем. Здесь бессилен самый лучший психиатр…

Поэтому он совсем не был удивлен, когда Хаберланд попросил его о доверительной беседе. Она состоялась 25 июля, в один из очень жарких дней, около полудня, в большом и темном кабинете предстоятеля. Черные солнцезащитные шторы были опущены, сохраняя в помещении прохладу.

— Я больше не могу, не могу… — сказал Хаберланд. — Я больше не могу. Я выбился из сил.

Именно в тот момент, когда он произнес эти слова, красноармеец втолкнул Линдхаута в небольшую мрачную комнату на четвертом этаже советской комендатуры в Вене.

 

29

— Мы все практически на пределе, — сказал старый предстоятель. — Но мы все должны продолжать работать — именно теперь.

— Но только не я, — ответил Хаберланд. — Поэтому я и попросил об этой беседе. Видите ли, мы все боролись против Гитлера за новое, за лучшее будущее. И вот оно пришло, это новое время. И что же? Я больше не могу выносить его и этих новых людей.

— Вы не должны впадать в грех, дорогой брат. То, что приключилось с вами, — это несчастливые случайности, они происходят повсеместно.

— Я говорю не о себе, — ответил Хаберланд. — Хотя, конечно, это не было несчастливыми случайностями. Правда, подобное происходило по всей Европе — подобное и даже еще более скверное. В действительности это нечто иное, чего я не могу вынести: разочарование! Значит, за это мы боролись?! За то, чтобы отъявленные нацисты опять занимали ведущие посты? Причем не только у американцев, которые в своей безграничной наивности верят, когда эти твари говорят, что всегда были антифашистами…

К тому времени в Вену вошли и трое других союзников и разделили город на четыре сектора, подобно Берлину, который, как и Вена, находился в советской зоне.

— Я достаточно часто бывал в городе! — продолжал Хаберланд. — Я видел и слышал этих тварей — они снова заняли свои посты чиновников и судей, они — эти доносчики и шпики, спекулянты и осведомители! И что самое скверное: тяжкие лишения кончились. Тогда мы все держались вместе — коммунисты и священнослужители, социал-демократы и консерваторы…

— У вас были тяжелые переживания… — начал было предстоятель, но Хаберланд перебил его нервным движением руки:

— Дело не в моих переживаниях! Если бы только они! Человек слаб! Но я так же, как и вы, читаю газеты, так же, как и вы, слушаю радио. Что мы узнаем? Снова появились партии — ведь теперь у нас демократия. Но эти партии борются друг с другом любыми средствами, даже самыми грязными. Где же оно, время тяжких лишений, когда мы все были друзьями?

— Это явления переходного периода, неизбежные после стольких лет коричневого террора!

— Явления переходного периода? А сами союзники? Еще вчера они были едины в своей борьбе против Гитлера, а уже сегодня относятся друг к другу с презрением, недоверием и враждой Да, именно так! Я же читал и слышал об этом! И это только начало: американцы будут все больше и больше отворачиваться от русских и полагаться на вчерашних врагов в «своей» Германии — так же, как и русские в другой Германии будут полагаться на своего вчерашнего противника! Многие говорят даже, что скоро, очень скоро будет следующая война! Гитлер мертв, но образуются новые блоки государств, а с ними — новая ненависть. Вы увидите! Семена, брошенные в землю этим проклятым Гитлером, всходят сейчас, после его смерти и поражения! Почему? Потому что человек злой от рождения.

— Вы не должны так говорить, брат Роман, — сказал предстоятель, и его голос стал более резким.

— Я знаю. Я долго пытался сдерживать себя. Теперь это привело меня к тому, чтобы просить вас о беседе и сказать вам: я больше не могу!

— Дорогой брат, — сказал предстоятель, — вы, конечно, слышали о главе кафедрального собора Бернхарде Лихтенберге, который в течение долгих лет выступал в Берлине против нацистов. Его посадили в тюрьму, мучили, как вас, и в конце концов отправили в Дахау. Он умер в дороге. Вы знаете об этом? — Хаберланд кивнул. — За это время я много узнал о благочинном Лихтенберге. Например, то, что до самого конца он был настолько невозмутим, что предавался своему любимому занятию: писал маленькие стихотворения. Одно из них ходило в тюрьме Плетцензее, вот это:

Я не хочу ничего иного, Из того, чего хочет мой Спаситель, Поэтому заключенный Сохраняет спокойствие до самого конца. А чего хочет Спаситель, Установлено уже давно:

Апокалипсис 2, конец десятого стиха…

А конец десятого стиха второй главы Тайного Откровения гласит: «Будь верен до смерти, и дам тебе венец жизни».

— Лихтенбергу повезло, — сказал Хаберланд, — он умер по пути в лагерь. В то ужасное время я тоже мечтал о такой смерти…

— Вы не должны так говорить. Бог даровал вам жизнь для исполнения вашего назначения! А ваше назначение состоит в том…

— Я знаю, в чем мое назначение, — перебил его Хаберланд. — Но я больше не могу его исполнять. Не могу здесь, в этой проклятой, потерянной Европе.

После небольшой паузы предстоятель сказал:

— Я ожидал этого, брат Роман. Мои слова были только последней попыткой переубедить и подбодрить вас, вселить в вас новую надежду. Это была напрасная попытка, сейчас я это понимаю.

— И что же теперь будет?

— Я думал над этим. И, по-моему, нашел выход. Нет, не выход, а один путь — для вас. Но чтобы идти по этому пути, вы должны быть абсолютно здоровы и полны сил! Вы должны привести в порядок свои зубы, а сами — полностью перестроиться. Тогда мы сможем говорить о вашем будущем.

— А что это будет? — взволнованно спросил Хаберланд.

И предстоятель рассказал капеллану, что того ожидает.

 

30

Десять дней и десять ночей Адриан Линдхаут оставался в маленьком, почти совсем темном помещении на четвертом этаже советской комендатуры в Вене. Все это время солдаты молча приносили ему еду. Он получил койку, на которой мог спать, одеяла, ведро, которое должен был выносить дважды в день, миску, чашку с водой, мыло и полотенце. Но он должен был есть в темноте, умываться в темноте — все делать в темноте. У него опять выросла неряшливая щетина. Он не знал, что русские собираются с ним делать. Сначала он думал, что их — его, Красоткина, доктора Зоммера и сестру Эльфриде — сразу же допросят, предъявят обвинение, и потом случится что-то скверное. Однако ничего не случилось.

Его хотят запугать? Зачем? Зачем его нужно было сломать — его, еще недавно прославляемого ученого, открывшего АЛ 203? Из-за того, что бедный Соболев, возможно, умер во время лечения воздержанием? Потому что подозревали убийство? Убийство, в котором был замешан он, Линдхаут? Да, но тогда тем более его должны были допросить.

Днем и ночью Линдхаута мучил вопрос: почему не подействовала его АЛ 203? Он должен был найти этому объяснение — он, представитель точной науки. В поисках ответа он ломал себе голову. Но он его не находил…

5 августа 1945 года в темной каморке, где содержался Линдхаут, появился полковник Красной Армии.

— Господин Линдхаут, — сказал он по-немецки, — меня зовут Левин, Карл Левин. Я родом из Берлина. Когда Гитлер в тридцать третьем году пришел к власти, мне было пятнадцать лет. Мои родители вместе со мной бежали в Москву — они были коммунистами и евреями. В Москве я изучал химию. Теперь родители умерли. Пожалуйста, следуйте за мной.

— Куда? — спросил Линдхаут.

— Не бойтесь, — сказал Левин, — с вами ничего не случится. Сейчас вам необходимо помыться, побриться и подстричь волосы. Костюм и белье поглажены. Нас ждут в Химическом институте. — После небольшой паузы он добавил: — Мне жаль, что мы так долго должны были держать вас под арестом. Но у нас не было выбора. Обстоятельства, при которых с майором Соболевым произошла катастрофа, были слишком загадочными.

— А сейчас они уже не загадочные?

— Вопросы еще есть… — полковник помедлил, — но, после того как мы поговорили с майором Брэдли, мы можем, по крайней мере, исключить версию о попытке убийства.

— Он американец?

— Да, — коротко ответил Левин.

— А этот Брэдли — у него что…

— Позже, — сказал Левин. — Время не ждет.

— А майор Красоткин…

— Он тоже там будет. На свободе. Доктор Зоммер и медицинская сестра Эльфриде освобождены еще вчера. Я буду сопровождать вас в институт, доктор Линдхаут. Майор Брэдли тоже вас ждет… Ну, пойдемте, пойдемте… — И он потянул обескураженного Линдхаута за собой в коридор.

 

31

Через два часа, приняв ванну, побрившись и подстригшись, в чистой одежде, Адриан Линдхаут поднимался по лестнице в свою лабораторию в Химическом институте на Верингерштрассе.

«Безумие, — думал он. — Просто безумие. Вся жизнь безумна». Он дошел до лаборатории и открыл дверь. Его ожидали два человека.

— Но… — начал было Линдхаут, однако полковник Левин перебил его:

— Это майор Красоткин, с ним вы уже знакомы, доктор Линдхаут. А это майор Брэдли. Майор Брэдли, разрешите представить вам доктора Адриана Линдхаута.

Майор Брэдли был не мужчиной. Майор Брэдли был симпатичной молодой женщиной в больших очках в роговой оправе.

 

32

Ее зачесанные назад каштановые волосы были собраны на затылке в пучок. Она была в американской форме — в кителе, брюках и армейской рубашке с галстуком. На отворотах кителя был прикреплен знак различия врачей — посох Эскулапа с обвивающейся вокруг него змеей.

— Я из первого контингента американской армии, который вошел в Вену, — сказала она. — Работаю в бывшей больнице Корпорации купечества. Мы ее конфисковали и оборудовали под госпиталь…

— Вы прекрасно говорите по-немецки!

— Мои родители — выходцы из Германии, доктор Линдхаут. Из Геттингена. У нас здесь довольно смешанное общество! — Ее карие глаза блеснули.

Все четверо сели. Светило солнце, было жарко. Кто-то открыл окна. Снаружи донесся уличный шум. Линдхаут одурманено потряс головой и зажмурился. Столько света после такой темноты! Конец кошмара…

— Я специалист по наркотической зависимости, доктор Линдхаут. Я работала в Лексингтоне.

— Где? — спросил Красоткин.

— В Лексингтоне. — Доктор Брэдли поправила очки. — Это университетский город в Кентукки. Там есть клиника Американской службы здоровья для наркоманов. Я работаю в ней уже с сорок первого года… — «Ей, наверное, лет тридцать, — думал Линдхаут, все еще одурманенный. — Какие у нее красивые руки и зубы… в ней все красиво!» — В Лексингтоне мы занимаемся поисками болеутоляющих средств, которые бы не делали человека зависимым, как морфий и анальгетики. В сороковом году американцы Мак Коули, Харт и Марш исследовали N-аллилнор-морфий, который Поль синтезировал еще в четырнадцатом году! Ну, а в наших работах обнаружилось, что некоторые новые субстанции в состоянии, по крайней мере частично, снять действие морфия.

— Но… — Линдхаут запнулся, — …но это значит, что вы, вероятно, нашли антагонист морфия!

Джорджия Брэдли кивнула.

(Антагонист — «противник» — древнее выражение в медицине, обозначающее что-то, что действует встречным образом. Наиболее известный пример — из вегетативной нервной системы, где блуждающий и симпатический нервы функционируют в постоянном взаимодействии. И один является агонистом, а другой — антагонистом.)

— Итак, — продолжал Линдхаут, — ваши субстанции обладают болеутоляющим воздействием…

— Да, у людей и определенных животных.

— …и, кроме того, снимают действие морфия?

— Именно так. — Доктор Брэдли сняла очки. — И не только морфия, но и других анальгетиков, произведенных синтетическим способом. Я объясняла это вашим советским коллегам. — Она улыбнулась Левину, а потом опять обратилась к Линдхауту: — Ведь они тоже стояли перед такой же большой загадкой, как и вы с вашей АЛ 203.

— Следовательно, АЛ 203 тоже антагонист морфия? — спросил Линдхаут.

— Или АЛ 207, — ответила майор Брэдли. — Или АЛ 203 и АЛ 207.

— Почему? — спросил Красоткин.

— Ну, ведь вас и доктора Линдхаута арестовали потому, что у зависимого от морфия майора Соболева сразу же после введения АЛ 203 появились тяжелые симптомы, которые достаточно ясно свидетельствовали о том, что АЛ 203 доктора Линдхаута действует как антагонист морфия. А с АЛ 207 вы еще не пробовали! В случае с АЛ 203 мы установили, что доктор Линдхаут нашел — если вводить одну только эту субстанцию — замечательный анальгетик, и одновременно антагонист морфия! Почему? Да потому что АЛ 203 до сих пор еще ни разу не вводилась человеку, зависимому от морфия, а всегда использовалась только как болеутоляющее средство для тяжело раненных или послеоперационных больных.

Линдхаут стал расхаживать взад-вперед по лаборатории.

— За последние дни, — сказал он, — я не мог думать ни о чем ином, как о тех явлениях, которые появились у майора Соболева после того, как мы ввели ему АЛ 203. Как, кстати, у него дела, коллеги?

— Отлично, — ответил полковник Левин. — Он уже ходит на прогулки.

— Слава богу! — Линдхаут вздохнул. — Я размышлял и так и сяк, строил гипотезы, хотел предложить обоснованную теорию и просить дать мне возможность дальнейшими испытаниями доказать ее, чтобы нас освободили… а сейчас…

— А сейчас? — спросила Джорджия Брэдли.

— …сейчас я стою перед вами, и каждое ваше слово подкрепляет мои умозаключения! — воскликнул Линдхаут.

— К какому же выводу вы пришли? — спросил полковник Левин.

— Я объясню, — ответил Линдхаут, жестикулируя. — Видите ли, мы знаем, то есть мы еще ничего не знаем, мы предполагаем, что морфий воздействует на определенные нервные окончания, на рецепторы головного мозга.

— Но… — начал Красоткин.

— Дайте ему сказать! — Джорджия Брэдли снова надела очки.

Линдхаут остановился:

— Иначе и быть не может! Какие-то рецепторы головного мозга являются входными воротами для морфия. А при введении антагониста, например, моей АЛ 203, он занимает эти рецепторы, делает их нечувствительными… как бы запечатывает их… и когда потом впрыскивается морфий, он не может попасть в нужное место. Или наоборот: если морфий уже присутствует в организме, его действие снимается, как мы это наблюдали у майора Соболева! Я прав?

Трое молча кивнули.

— В Соединенных Штатах и у нас, — сказал Линдхаут, — производились синтетические вещества с таким же болеутоляющим воздействием, как у морфия, но без того — насколько нам известно, — чтобы вызвать зависимость, и без неприятных побочных дезориентировок. Правильно? — Трое снова кивнули. — Но среди этих многочисленных синтетических препаратов — как мы сейчас видим, — есть и такие, которые являются антагонистами морфия! Не только антагонисты морфия, но и препараты, антагонистически действующие по отношению к другим препаратам! Это я наблюдал, когда моя ассистентка однажды по ошибке ввела животному АЛ 203 и АЛ 207! Болеутоляющее воздействие, которым обладает каждая субстанция сама по себе, исчезло! Было такое впечатление, как будто мы вообще не вводили никакого анальгетика! Обе субстанции конкурировали одна с другой!

— Именно, — сказала Джорджия Брэдли. — Именно это я имела в виду, когда сказала, что АЛ 203 и АЛ 207, возможно, являются антагонистами! — Она подошла к Линдхауту. — Лексингтон через меня обращается к вам с просьбой провести совместные работы с тамошними химиками. Вы и я, мы будем поддерживать в Вене контакт. — Линдхаут кивнул. — И с доктором Левиным, естественно! Потому что то, что вы назвали вашими «умозаключениями», вашей гипотезой, сначала должно быть подтверждено серийными испытаниями! Убедительно подтверждено! Так, чтобы не осталось никаких сомнений!

— Мы просим вас продолжать свои исследования, доктор Линдхаут, — сказал полковник Левин. — Из Москвы прибудут специалисты, чтобы побеседовать с вами, — ведь то, что вы нашли и что уже проработали в голове, может быть чрезвычайно важным!

— Ах, — сказал Линдхаут, — что я такого сделал!

— Вы? — сказала Джорджия Брэдли. — Если в ваши наблюдения не вкралась ошибка, то вы нашли синтетическую субстанцию, которая не имеет ничего общего со структурой морфия, хотя действует как анальгетик. И именно этот препарат является антагонистом морфия, первым, который известен! Необходимо форсировать эти исследования — я считаю, что ваши результаты имеют принципиальное значение.

Все трое смотрели на Линдхаута. В тихую лабораторию проникал шум улицы. Линдхаут, смущенно улыбаясь, пожал плечами и отвернулся.

 

33

Прежде чем поехать в госпиталь, доктор Брэдли довезла его на своем джипе до Берггассе.

— Я так рад, что встретился с вами… я не могу выразить это словами… — с трудом произнес Линдхаут.

— И я рада, — сказала она и посмотрела на него своими карими глазами, в которых, казалось, засверкали золотые искорки. — С этого момента мы будем видеться очень часто, коллега.

— Этому я тоже очень рад, коллега, — ответил Линдхаут, когда она уже отъезжала. Он долго махал ей вслед. Не оборачиваясь, она сделала ему знак рукой. Он даже не обратил внимания, что переулок уже был полностью очищен от развалин.

Линдхауту казалось, что он все еще ощущает запах духов Джорджии Брэдли, когда он наконец вошел в прохладный вестибюль здания и стал подниматься — первый этаж, бельэтаж, полуэтаж — на четвертый этаж. Лифт не работал еще с последнего военного года. Линдхаут добрался до двери квартиры, которая когда-то была собственностью фройляйн Демут, а теперь принадлежала ему. Он открыл дверь. В прихожей навстречу ему бросилась маленькая Труус.

— Адриан!

— Труус, сердце мое!

— Я так боялась за тебя! Где ты был так долго? Тетя Мария сказала, что ты скоро придешь, но ты не пришел. Где ты был, Адриан?

— Я потом тебе объясню, Труус. Теперь все хорошо, и я снова здесь. Добрый день, фрау Пеннингер! — поздоровался он, когда та вошла в прихожую.

— Два господина ждут вас уже два часа, — сказала Мария Пеннингер с удрученным видом.

— Кто такие? — спросил Линдхаут. Он уже видел, как они вышли в сумрачную прихожую, — оба высокого роста, оба худощавые. Он включил свет. Одному из них было лет сорок пять, другой был моложе. «Примерно такого же возраста, как я», — подумал Линдхаут.

— Что вам угодно, господа? — спросил он.

Пожилой сказал добродушно:

— Меня зовут Хегер, я главный комиссар. Это комиссар Гролль. Я возглавляю Второй отдел по расследованию убийств в Службе безопасности Вены. Герр Гролль мой ассистент.

— Отдел по расследованию убийств? — спросил Линдхаут. Лицо его ничего не выражало.

— Да, — сказал Хегер. — Похоже, что в этом доме было совершено убийство. Мы занимаемся поисками преступника. Убитый лежал под грудой развалин и был найден позавчера, когда переулок был наконец расчищен. Судебно-медицинским экспертам пришлось повозиться… Он столько времени пролежал под обломками… Но документы еще можно прочесть. Этот человек был убит шестью выстрелами из пистолета системы «вальтер», калибра семь шестьдесят пять. И вы обязательно должны его знать, господин Линдхаут.

— Я?

— Думаю, да, — сказал комиссар Гролль, поразительно бледный человек. — Господин главный комиссар имеет в виду… Вы ведь химик, не так ли?

— Да.

— И в конце войны вы работали в Химическом институте. Сейчас вы являетесь руководителем этого института, вас назначили русские.

— Русские меня только что отпустили, после того…

— Мы знаем. Нам позвонили из комендатуры. Поэтому мы сейчас здесь, — сказал Хегер. — Всех остальных жителей этого дома и жителей соседних домов мы уже допросили.

— А какое отношение это имеет к моей профессии? — спросил Линдхаут. «Вот оно», — подумал он.

— Убитый тоже был химиком, господин Линдхаут, — сказал комиссар Гролль. — Речь идет о человеке, который, как мы слышали, работал, так сказать, вместе с вами. Вы должны его знать! Мы надеемся, что ваши показания будут для нас важнейшими сведениями. Убитого звали Толлек, доктор Зигфрид Толлек.

 

34

— Конечно, — сказал Линдхаут, абсолютно спокойный, три минуты спустя сидя с двумя криминалистами в своем кабинете, — конечно, я знал господина Толлека. Он действительно работал вместе со мной в Химическом институте — правда, не знаю над чем.

— Это не играет никакой роли, — заметил нервный Хегер, непрерывно куривший скверные сигареты, прикуривая одну от другой. Бледный, болезненного вида Гролль, которому с регулярными интервалами докучал легкий кашель, подошел к стеклянным дверям, ведущим на каменный балкон, и огляделся. Не сказав ни слова, он вернулся в комнату, и сел.

— Господин Линдхаут, — раздался из густого табачного облака голос главного комиссара Хегера, — это вы застрелили доктора Толлека?

— Я?! — Линдхауту удалось ошеломленно вздрогнуть. — С какой стати? С чего вы это взяли?

— Это вы его застрелили? — повторил Хегер настойчиво и почти дружелюбно. — Я не спрашиваю о мотивах. Я спрашиваю только: это вы застрелили доктора Толлека?

— Разумеется, нет! — вскричал Линдхаут. Все, что он делал, было продумано. У него было достаточно времени подготовиться к этой сцене. «Хегер сказал, что они нашли документы. О письме он не сказал ничего. Значит, письма, которым эта свинья Толлек собирался меня шантажировать, они не нашли. Или нашли? Я должен быть осторожен, очень осторожен», — подумал Линдхаут и спросил: — Какие же у меня могли быть мотивы?

«Если они нашли письмо, — размышлял он, — то они знают о мотивах. Тогда они меня тут же арестуют. Это было бы скверно. Я не хочу в тюрьму — именно теперь, когда я познакомился с этой женщиной и знаю, что и другие работают в той же области, что и я».

— Я же сказал: я не спрашиваю вас о мотивах, — ответил Хегер. Болезненно выглядевший молодой комиссар Гролль, задумчиво посмотрел на Линдхаута.

«Они что, играют со мной в кошки-мышки? — подумал тот. — Значит, они все-таки нашли письмо? Но тогда почему бы им сразу не арестовать меня? К чему эти расспросы? Нет, письма у них нет, нет письма!

Толлек, ты, мерзкая свинья, — думал Линдхаут. — Мне все время казалось: я ни на секунду не раскаюсь, что убил тебя. Но теперь это тяготит меня. Это меня мучает. Наверное, это будет мучить меня всегда, всю жизнь. Да, всю жизнь. А что мне оставалось делать, как не убить тебя? И все-таки… я никогда не освобожусь от своей вины. Вина? Да, действительно вина! Но я не пойду в тюрьму. Здесь Труус. Здесь моя работа. Моя работа!»

— Мне не нравится ваш тон, господин главный комиссар, — сказал он. — Вы обращаетесь со мной так, как будто я убийца.

— Разве? — Хегер удивленно поднял густые брови.

— Да, именно так! — «Спокойно, сохраняй спокойствие», — предостерег себя Линдхаут.

— Вовсе нет, герр Линдхаут.

— Безусловно да, господин главный комиссар!

— Уверяю вас, у меня и в мыслях не было, — сказал Хегер. — Но мы должны найти убийцу. Такова уж наша профессия.

— Других жильцов мы допрашивали так же, как и вас, господин доктор, — сказал тощий Гролль, почти извиняясь.

«Толлек, глупый, паршивый вымогатель, — думал Линдхаут, — зачем тебе нужно было меня шантажировать? Кто дал тебе право пожизненно обременить меня своей смертью? Бог? Что думал при этом Бог, если он есть? А если его нет, то кто это тогда был? Какой смысл скрывается за всем этим? Без смысла не существует ничего. Что же это было?»

— А те, кого вы уже допрашивали до меня, — спросил Линдхаут, — они не дали вам никаких показаний, которые могли бы навести вас на след?

— Дали, — сказал Гролль.

— И что это были за показания?

— Все показания указывают исключительно на вас, господин доктор, — ответил Гролль. Хегер прикурил новую сигарету от окурка предыдущей.

— На меня? — Линдхаут рассмеялся. — И что же говорят эти люди?

— Что убитый, этот доктор Толлек, незадолго до своей смерти был у вас.

— У меня? — «Филине! Эта сумасшедшая фройляйн Демут рассказала в бомбоубежище, что кого-то проводила ко мне, прежде чем завыли сирены! Поэтому позднее, после того как я застрелил Толлека, и напротив взорвалась бомба, портье Пангерль спросил меня в подвале о моем посетителе. Как же это было? Я признал, что у меня был посетитель. Я должен был это признать, ведь фройляйн его видела. Назвала ли она фамилию посетителя? Нет. Нет! Она сказала только, что это был мужчина, поскольку Пангерль спросил меня об „этом мужчине“ и я ответил, что „он“ ушел еще до того, как завыли сирены. Пангерль, конечно, рассказал об этом обоим криминалистам. Им известно, что „этот мужчина“ был у меня, и сейчас они спросят, кто был „этот мужчина“. Здесь врать нельзя, это слишком опасно, я должен их опередить…»

— Ах да, — сказал Линдхаут, — коллега Толлек был у меня в первой половине дня, сейчас я вспоминаю об этом. Но он ушел вовремя. «То же самое, — подумал он, — сейчас я должен сказать то же самое, что уже говорил». И поэтому он добавил: — Мы еще вспомнили о нем в подвале, и я сказал, что, надеюсь, он успеет спастись.

— Да, об этом нам рассказал и портье, — сказал Гролль.

— Вот видите.

— И вы не заметили отсутствия своего коллеги доктора Толлека?

— Когда?

— После налета. В институте. Ведь если он был мертв, он никогда больше не мог появиться в институте, а вы сказали, что работали с ним бок о бок!

— Нет, он больше не появлялся, — ответил Линдхаут. — Тогда был очень сильный налет. В институте все подумали, что коллега Толлек где-то погиб. Ведь тогда все уже пошло кувырком. У Толлека не было родственников. После того налета многие больше не появились — как и прежняя хозяйка этой квартиры фройляйн Демут. Она тоже исчезла после одного из налетов. Герр Пангерль, портье, рассказал мне, что она погибла в обвалившемся подвале на Зингерштрассе. У нее были с собой документы, поэтому ее смогли опознать — точно так же, как и доктора Толлека. Но никогда в жизни я не мог предположить, что он погиб прямо перед нашим домом! Никогда!

— Почему?

— Почему? Да потому что он ушел еще до того, как завыли сирены. — Линдхаут снова почувствовал твердую почву под ногами. Этой версии он должен был держаться. Никто не видел, как доктор Толлек уходил, потому что он не ушел, а упал с балкона с шестью пулями в теле, когда разорвалась бомба. И не было никого, кто мог бы сказать, что Толлек не ушел раньше!

— Этот балкон… — медленно начал Гролль.

— А что с ним?

— Если бы Толлек был застрелен здесь и упал на улицу с этого балкона, то его труп лежал бы именно там, где его нашли. — Большими глазами Гролль смотрел на Линдхаута. «У него глаза блестят как в лихорадке», — подумал Линдхаут.

— Вы все-таки подозреваете меня в том, что я застрелил Толлека?

— Это не так. Я только сказал: если бы он упал с этого балкона, он лежал бы именно там, где его нашли. Конечно, его мог кто-то застрелить и на улице. Шума было достаточно. Выстрелы могут утонуть в таком шуме.

— Зачем мне нужно было убивать Толлека — мне, иностранцу, едва знакомому с ним? — спросил Линдхаут. Все по сценарию. Его текст он выучил наизусть.

— Этого мы не знаем, — сказал Хегер. — Никто этого не знает.

— Возможно, у него были враги. Один из них мог ждать его на улице, — сказал Гролль. — Тогда этому неизвестному с неизвестными нам мотивами необыкновенно повезло — иначе под грудой обломков нашли бы два трупа. У вас есть пистолет системы «вальтер», калибр семь шестьдесят пять, господин доктор?

— Нет, — сказал Линдхаут. — Вы хотите меня обыскать? — «Боже, — подумал он, — кажется, Ты есть. Пистолет все еще лежит среди хлама в кухне на четвертом этаже того полуразвалившегося дома на Шварцшпаниерштрассе — менее чем в километре отсюда». Он поднял руки. — Пожалуйста!

— Мы здесь все уже обыскали и ничего не нашли, — сказал Гролль. — А при себе у вас оружия, конечно, нет. Вы ведь вернулись от русских.

— Вы здесь уже… в мое отсутствие? Разве это не противозаконно?

— Разумеется, у нас есть ордер на обыск, господин доктор.

— Конечно, господин комиссар. Вы знаете, что я был задержан в советской комендатуре, где меня, естественно, обыскали. И пока я там сидел, наверняка обыскали и квартиру тоже. Вы думаете, я стоял бы сейчас перед вами, если бы русские что-то нашли?

— Значит, ни мотива, ни оружия, — сказал Хегер.

— Именно так.

— Это действительно так? — спросил комиссар Гролль.

 

35

В течение следующих недель большую часть своего времени Линдхаут проводил в Химическом институте. Инъекциями морфия, который он получал от врача Джорджии Брэдли из американских запасов, он прививал мышам зависимость от наркотика. Он должен был убедиться, что его теория была верна и антагонисты, блокируя рецепторы для морфия, таким образом временно снимали его действие. Поэтому одним животным он вводил только АЛ 203, а другим — АЛ 207. Мыши подходили для таких исследований гораздо больше, чем кролики.

Линдхаут был очень занят. Профессор Альбрехт все еще сидел где-то в альпийской долине на западе Австрии, и Линдхаут продолжал руководить институтом. Приходилось решать разнообразные проблемы. Джорджия Брэдли часто посещала Линдхаута. Она помогала в работе и привозила то, что ему требовалось. Вскоре он почувствовал, что его все больше и больше притягивает эта серьезная молодая и симпатичная женщина в больших очках. Фрау Пеннингер заботилась о Труус и занималась домашним хозяйством в переулке Берггассе. Школы еще не открылись. Ежедневно фрау Пеннингер ходила с маленькой девочкой на пункт раздачи питания для детей Вены. Такие пункты во множестве были развернуты во многих местах города, и на Лихтенштайнштрассе тоже. Сотни детей ежедневно получали здесь молочный суп, который им наливали в принесенные с собой емкости, белый хлеб, и иногда — кусок шоколада. Взрослые жили по жалким нормам выдачи продовольствия, которое они по-прежнему получали по карточкам. Рабочие, занятые на тяжелой работе, художники, артисты и ученые были на привилегированном положении; поэтому Линдхаут мог отдавать половину своего пайка фрау Пеннингер.

Обычно Труус около полудня обедала в лаборатории Линдхаута, потому что от Лихтенштайнштрассе до Химического института было всего несколько сот метров, если пройти через район Штрудхофштиге. Фрау Пеннингер и Линдхаут в таких случаях молча наблюдали, как маленькая худая девочка хлебает свой суп…

Однажды около полудня появилась Джорджия Брэдли. Она знала о «раздаче питания» и на сей раз привезла большое количество чудесных, давно забытых вещей. Она заботливо разложила перед Труус на лабораторном столе какао, шоколад, сгущенное молоко, ветчину, арахисовое масло, мармелад, другие сласти, жевательную резинку, консервированные овощи, белый хлеб.

И тут произошло вот что.

Труус, поглощавшая свой суп, отодвинула жестяную миску и враждебно посмотрела на Джорджию.

— В чем дело? — спросила та.

— Мне это не нравится, — сказала Труус. — И ты мне не нравишься! Зачем ты здесь?

— Но Труус, — испуганно сказала фрау Пеннингер, — дама желает тебе только добра, она знает, что дети сейчас получают так мало еды, она любит тебя…

Труус вскрикнула и сбросила миску на пол. Суп брызнул во все стороны.

— Любит?! — завопила Труус. — Меня?! Меня она не любит! Она любит Адриана, и поэтому я ее терпеть не могу! — Она с ненавистью посмотрела на Джорджию и затопала маленькими ножками. — Что ты здесь делаешь? Уходи отсюда! Адриан мой отец!

— Я же не отбираю его у тебя, Труус, — сказала Джорджия, смущенная, как и остальные взрослые. — Я хотела сделать тебе подарок! И еще много подарков! Потому что я люблю тебя, правда!

— А я тебя — нет! — закричала Труус. — И мне не надо подарков от тебя! Оставь Адриана в покое! — От волнения ее голос прервался. — Адриан и я — мы всегда вместе!

— Я знаю это, Труус, — сказала Джорджия. — И я хочу, чтобы все так и оставалось.

— Ты врешь! Ты не хочешь, чтобы все так оставалось! Ты хочешь быть вместе с ним!

Джорджия сильно покраснела и стала нервно поправлять очки.

Онемевший Линдхаут стоял рядом. Фрау Пеннингер взяла Труус за руку и сказала:

— Ты вела себя просто отвратительно, Труус! Сейчас же извинись перед дамой!

— Нет!

— Ты извинишься!

— Никогда! Никогда! Никогда! — кричала Труус.

— Труус! — резким голосом произнес Линдхаут.

— А тебе… тебе я тоже больше не нужна! — Труус с плачем выбежала из лаборатории.

— Извините… — запинаясь, сказал Линдхаут. — Что это с ней случилось? Какая муха ее укусила?

— Ах, — сказала фрау Пеннингер, — девочка просто ревнует… — И она заторопилась, чтобы пойти разыскать Труус.

Линдхаут схватил какую-то тряпку и взглянул на Джорджию.

— Дети очень хорошо все чувствуют… — сказал он.

— Да, — в карих глазах Джорджии засверкали искорки. — Исключительно хорошо, Адриан. — Она взяла у него тряпку. Когда их руки при этом соприкоснулись, его словно ударило током.

 

36

— «До скончания времен…» — пел Перри Комо в микрофон, стоя перед оркестром. «Рейнбоу-клаб» был переполнен.

В этот вечер 1 сентября 1945 года американские солдаты со своими «фройляйн» танцевали на освещаемой снизу большой квадратной площадке, как и старшие американские офицеры со своими венскими подругами. Все они были приглашены Перри Комо, одной из крупнейших звезд американского шоу-бизнеса того времени.

— «…пока звезды на голубом…»

Мягко и нежно пел Перри Комо, мягко, нежно и мелодично звучала музыка. В те дни американских звезд можно было слышать по радио, видеть на сцене или в кинофильмах повсюду в мире, где были размещены американские войска. Они играли, танцевали и пели, эти мастера своего дела. В «Рейнбоу-клаб», большом заведении на Лерхенфельдерштрассе, были виски, ром и кока-кола, сигареты, шампанское, хорошая еда и большая стоянка для автомобилей на огромном, очищенном от руин пространстве.

Джорджия, приехавшая сюда вместе с Линдхаутом, собиралась припарковать здесь свой джип. В то время как она пыталась это сделать, к ней подбежал какой-то человек и с ревом обрушился на нее:

— No, no, no, this только для офицеров! Прочь отсюда, get away, you!

Он был в синей американской форме и пластмассовом шлеме с черными буквами «CG». Это означало «Civilian Guard» — что-то вроде «Гражданский охранник».

— Герр Пангерль! — Линдхаут растерянно моргал глазами.

Кривобокий маленький человек, заметив его, испугался, но сразу же дружелюбно ухмыльнулся:

— Езус, господин Линдхаут! Да, вот это радость! Мое почтение, господин доктор, целую ручку, сударыня.

— Что вы здесь делаете? — спросил Линдхаут.

— Ну… я гражданский охранник, господин доктор. Вот уже месяц. Замечательная работа! Американцев не сравнить с русскими, нет! Самым большим разочарованием в моей жизни было, когда я понял — господин доктор может мне поверить, — что у русских нет никакой демократии. Поэтому меня там больше ничего не держало! Я демократ! Мне нужна свобода! За что же я тогда боролся с тридцать восьмого? О боже, я только сейчас заметил, что госпожа майор! Тысячу извинений, госпожа майор, я сразу не мог этого разглядеть. Конечно, вы можете здесь парковаться, подождите, я помогу вам… направо… еще раз направо, да-да, так хорошо, а сейчас сразу налево — великолепно! — Пангерль сиял. — Какая честь для меня, госпожа майор! Не беспокойтесь! Ваш джип я возьму под особую охрану! Вы даже не знаете, как мы, венцы, счастливы, что сейчас здесь американцы, госпожа майор. Вы ведь говорите по-немецки? Я так и подумал! Такая радость! Нет, действительно! Наконец-то порядок и спокойствие царят в нашей Вене, я имею в виду — в западных секторах. Особенно в американском! Раньше была неопределенность — страшное дело, скажу вам, страшное! И когда работали на русских — что за это получали? Ковригу хлеба! Несколько картофелин! И пинок в… извините, госпожа майор! Они сразу же увольняли человека за любую мелочь.

— А у американцев по-другому? — спросила Джорджия.

— По-другому? Разница как между раем и адом, госпожа майор! Как вы думаете, сколько я зарабатываю? А какую хорошую еду я получаю в столовой! — Он шел рядом с Линдхаутом и Джорджией. — Нет, американцы — наши спасители от этих… этих недочеловеков! Я желаю господам чудесного вечера, большое спасибо, госпожа майор, это было совсем необязательно…

 

37

— «…пока идет весна и будут петь птицы…», — пел Перри Комо. Джорджия и Линдхаут, прижавшись друг к другу, медленно двигались в толпе танцующих. Она была в форме, он — в синем костюме. Глаза Джорджии сияли.

— «…я продолжаю любить тебя…»

Новая работа держала Линдхаута в своей власти как никогда прежде. Однажды Джорджия сказала:

— Я достаточно долго изучала вас, Адриан. Все, что о вас говорят, оказалось правдой.

— А что обо мне говорят?

— О вас говорят, что ваш духовный мир безграничен, так же как и ваше тело не следует никаким твердым правилам. Что вы спите до тех пор, пока вас не разбудят, и бодрствуете, пока вас не пошлют в постель. Вы голодаете, пока вам не дадут поесть, а потом едите, пока вас не остановят!

Они посмеялись. Линдхаут снова стал серьезным:

— Да, приблизительно так. Эта история с антагонистами… У меня такое чувство, что здесь я нащупал только начало очень серьезного дела…

— Тем не менее это не может так продолжаться! Теперь я буду присматривать за вами, — сказала Джорджия.

Этим вечером она подъехала на своем джипе к институту, чтобы подвезти Линдхаута в переулок Берггассе. Она ждала внизу, пока он умоется и переоденется, и сейчас они танцевали в «Рейнбоу-клаб», где пел Перри Комо…

— «…до скончания времен, пока в мае цветут розы, моя любовь будет все сильнее с каждым днем…»

— Вы великолепно танцуете, Адриан!

— Я вообще не умею танцевать! Вы великолепно меня ведете, вот в чем дело!

Он был счастлив.

Оркестр заиграл в полную силу. Громко и страстно зазвучали скрипки.

— Какой замечательный вечер, Адриан!

— Да, Джорджия.

— «…пока не иссякнут источники и не исчезнут все горы…»

— Вы когда-нибудь любили? — спросила Джорджия.

— Да, — ответил он. — Я был женат. Но моя жена погибла. Гестапо… — «Рахиль, — подумал он в толпе веселящихся людей, — Рахиль, как я тебя любил! Но это было так давно. И моя любовь к тебе далека, как за дымовой завесой». — Он услышал голос Джорджии:

— Я тоже была замужем. Мой муж погиб на Тихом океане. И это тоже было давно, Адриан. Очень давно…

— «…я буду рядом, чтобы заботиться о тебе в горе и радости…»

— У меня больше нет никого на свете, Адриан.

— И у меня никого, Джорджия.

— Нет. У тебя есть Труус.

— О да, Труус… — Он крепче прижал ее к себе.

— «…поэтому возьми мое сердце в сладкий плен…»

— Нам будет трудно поладить с твоей дочерью, Адриан.

— Боюсь, что да.

— Она любит тебя. А меня ненавидит.

— Она ребенок, потом она научится все понимать.

— Надеюсь, Адриан.

— «…и нежно скажи, что я тот, которого ты любишь, и давно…»

— Потому что, знаешь… я тоже люблю тебя. Очень, Адриан.

— И я тебя, Джорджия.

— «…till the end of time…» — пел Перри Комо. Оркестр завершил песню. Посетители с воодушевлением захлопали звезде. Кланяясь, он увидел двоих, которые, казалось, ничего не замечали вокруг и, тесно прижавшись друг к другу, целовались.

Около двух часов ночи Джорджия привезла Линдхаута домой в Берггассе.

— Хочешь подняться? — спросил он, смущенный как школьник.

Она покачала головой.

— Почему нет, любимая?

— Все должно происходить медленно и красиво… У нас есть время, Адриан… Сейчас я здесь только из-за тебя… Будем терпеливы, ладно?

Он кивнул.

— Это будет большая любовь — till the end of time, — сказала Джорджия.

— Да, — сказал Линдхаут, — до скончания времен.

Машина тронулась с места. Он долго стоял без движения. «Рахиль, — думал он. — Я действительно тебя любил, ты знаешь это. Но сейчас ты мертва, и сейчас я люблю Джорджию. И я знаю, ты поймешь это и не будешь сердиться на меня. Да, я люблю Джорджию», — думал одинокий мужчина на пустынной улице. Когда дома он заглянул к Труус, та крепко спала.

 

38

В следующие дни к Линдхауту несколько раз приходил комиссар Гролль.

Вольфганг Гролль, человек с каштановыми волосами, широким лицом и густыми бровями над серыми глазами, смотревшими всегда чрезвычайно живо и с лихорадочным блеском, никогда не приходил без предварительного уведомления. Он задавал Линдхауту все новые вопросы, на которые тот не отвечал или отвечал отрицательно, потому что мог отвечать только так. Конечно, полиция все еще ищет убийцу этого Зигфрида Толлека, сказал Гролль, у которого на лбу от истощения часто выступали капли пота. Нет, пока никаких следов. Если бы Линдхаут мог как-то помочь выйти из трудного положения…

Линдхаут не мог.

И тем не менее Гролль приходил все снова и снова. «Я должен был бы бояться его, — думал Линдхаут, — однако он становится мне все симпатичнее и симпатичнее. Почему? Ведь дело не только в том, что он так интересуется моей работой! А этот странный комиссар криминальной полиции вел себя именно так. Он просил, чтобы ему все объясняли, и казалось, что это его тоже захватывает».

— Как такой человек, как вы, попал в Отдел по расследованию убийств? — спросил его однажды Линдхаут.

— Ах, — ответил Гролль с печальной улыбкой, — это долгая история. Сначала я хотел стать биологом.

— Да что вы!

— Да. Мой отец был печником. У нас было большое предприятие. Я и сегодня могу сложить любую изразцовую печь, какую хотите, — и тяга будет отменной, это я вам обещаю. Действительно могу!

— Почему же тогда вы не…

— Предприятие моего отца лопнуло во время экономического кризиса, и в тридцать первом году я был вынужден прервать учебу. Короче говоря, через некоторое время я приземлился в полиции.

— Господин комиссар, — сказал Линдхаут (этот разговор состоялся 10 сентября 1945 года), — извините, но вы выглядите больным. Во время войны вы…

— Да я был ранен, вы угадали. Практически у меня функционирует только одно легкое. Меня заштопали в госпитале.

— Боюсь, недостаточно хорошо.

— Я тоже так думаю. — Гролль понизил голос. — Иногда. Но прошу вас хранить это в тайне, как и я храню нечто, что касается вас…

— Что вы имеете в виду?

— Потом. Я вам потом скажу об этом. Я расскажу вам все. Вы обещаете никому не говорить о моей болезни?

— Конечно… — Линдхаут неуверенно посмотрел на него.

— Даже если я вам скажу, что иногда харкаю кровью?

— Даже тогда. Но ведь что-то надо делать!

— Скоро что-то и сделается, — сказал Гролль. — Предположительно — большая операция, которая законсервирует простреленное легкое.

— Вы говорите о торакопластике?

Гролль кивнул:

— Да. Но не сразу. Знаете, у меня столько дел — я хочу еще многое увидеть и многому научиться. У меня есть план. Дай бог, чтобы моя жизнь была достаточно долгой и чтобы у меня хватило времени осуществить его.

— Что это за план?

— Я собираю материал для книги. Название у меня уже есть. Я хочу назвать ее «Новый человек в новом космосе». — На бледных щеках странного комиссара криминальной полиции проступили красные чахоточные пятна.

— Вы имеете в виду «Космос» Александра фон Гумбольдта? — Линдхаут был поражен.

— Разумеется! — Гролль откашлялся в носовой платок. — Как я себе представляю, это должна быть понятная для каждого книга, в которой будет рассказано обо всем, что сделали современные науки — астрономия, физика, химия, биология и психология, а, вероятно, скоро будет и психохимия — для понимания происходящего в космосе и в человеке, как и для нового образа человека! — Он снова закашлялся.

— Психохимия… — медленно произнес Линдхаут.

— Поэтому я с таким рвением стремлюсь узнать все о вашей работе, доктор Линдхаут! — Гролль стал тихо цитировать:

Скорбь, радость купно Тонут в грядущем, Темно идущим, Но неотступно Стремимся дале…

— Это стих из «Символа» Гете, — сказал Линдхаут. — Любимое стихотворение моей… дочери! По вечерам я всегда читаю ей по одному стиху — вместо того чтобы молиться вместе с ней.

— Мое любимое стихотворение Гете — это «Ginkgo biloba» из «Западно-Восточного дивана», — признался Гролль. — Вы его, конечно, знаете. Собственно говоря, это любовное стихотворение, однако оно выражает то, что все время занимало Гете: полярность всего сущего, Вселенной, нашего мира, всей жизни, всех форм существующего.

— Именно полярность, — Линдхаута увлекло воодушевление Гролля, — полярность — не дуализм! Дуализм разделяет, делит на две части: здесь черное, здесь белое, или — или. Полярность, напротив, означает чрезвычайное многообразие чего-то неделимого и, несмотря на все противоположности, в конечном итоге единого. Между полюсами перекинуто единство.

— Так и есть, доктор Линдхаут, — Гролль кивнул и рассеянно стал рассматривать подопытных мышей в клетках. — Гете все время занимался полярностью! Полярность в электричестве, например. Разве она четко не показывает то, что так сильно занимает и меня? Если нет «положительного» и «отрицательного», то нет и напряжения, нет тока! Должны присутствовать оба, плюс и минус, чтобы образовалось целое! Или другой пример: как обстоит дело с желанием быть всегда бесконечно счастливым? Это бессмысленное, невыполнимое требование. «Бесконечно счастливым» можно быть только очень короткое время. Быть «бесконечно счастливым» более длительное время, а тем более всегда, будет означать, что человек никогда не был счастлив! Только через несчастье можно познать счастье: возникают напряжение и перепады, возникает целостность! — Гролль сильно закашлялся. Линдхаут увидел, что у комиссара изо рта вытекла струйка крови, а на лбу выступил пот. Но Гролль улыбался. — Полярность! О чем только не думал Гете! Вдох — выдох. Здоровье — болезнь. Счастье — несчастье…

— Систола — диастола. Отлив — прилив. День — ночь. Добро — зло. Земля — небо, — сказал Линдхаут и посмотрел на него.

Тот продолжал:

— Мужчина — женщина. Суставы разгибать — суставы сгибать. Жизнь — смерть. Мрак — свет. Отрицательное — положительное. Агонист — антагонист…

— Что?! — встрепенулся Линдхаут.

— Да! — Гролль засмеялся. — Поэтому я тут у вас и шатаюсь! Вы не ослышались: агонист — антагонист! Вы экспериментируете с антагонистами, которые вы открыли. Но разве были бы какие-нибудь антагонисты, если бы не было агонистов, верно?

— Верно, — сказал Линдхаут. Он внезапно почувствовал, что восхищен этим больным, слабым человеком. — И здесь они должны присутствовать оба, чтобы в итоге дать единство!

— Вот поэтому мое любимое стихотворение — «Ginkgo biloba» Гете. Дерево гинкго родственно хвойным, однако выглядит как лиственное дерево и осенью сбрасывает свои чудесные золотисто-желтые листья. В Китае и Японии его почитают как святыню. — Гролль откашлялся, затем взял карандаш и стал рисовать в своем блокноте. — Посмотрите, вот его листья. Треугольные или веерообразные, с большими лопастями. Средний разрез самый глубокий, он как бы разделяет лист на две половины. Благодаря этому сей странный вид растения и получил свою характеристику — «biloba» значит «двулопастный».

— Да, я видел такие листья, — сказал Линдхаут.

— Мне дерево гинкго встречалось во всех значимых для меня местах, — объяснил комиссар. — В парке Шёнбрунн — в тот день, когда я принял решение стать естествоиспытателем, в парке Бурггартен, где я познакомился со своей женой Ольгой. В день нашей свадьбы. Когда меня забирали в солдаты. И, наконец, в парке госпиталя, где меня более или менее поставили на ноги. — Комиссар сунул руку в карман пиджака. — Я принес вам два подарка, — сказал он и вытащил свой бумажник. — Много лет я собираю такие листья — серебристо-зеленые летние и медвяно-желтые осенние. Несколько дней назад я опять нашел в Шёнбрунне изумительно красивый лист гинкго… — Он бережно вынул лист из бумажника и положил на лабораторный стол. — …и хотел бы подарить его вам.

— Почему именно мне?

— Потому что мне разрешено участвовать в ваших опытах, потому что лист вписывается и в ваши опыты с агонистами, и с антагонистами в духе Гете, которого мы оба почитаем!

— Большое спасибо, — сказал Линдхаут. Затем он спохватился: — Вы говорили, что у вас для меня два подарка!

— Есть и второй. — Комиссар Гролль еще раз опустил руку в карман пиджака. Когда он ее вытащил, в ней оказался пистолет системы «вальтер» калибра 7.65.

— Что это? — спросил Линдхаут.

— Это ваш пистолет, — сказал Гролль, и, когда Линдхаут ничего не ответил, продолжил: — Я знаю, что это ваш пистолет.

— Откуда?

— Я справился в советской комендатуре, где вы провели последние дни боев за Вену. Один капитан, к которому вы тогда обратились, вспомнил: вы забрались на четвертый этаж одного полуразрушенного дома на улице Шварцшпаниерштрассе. Туда, где когда-то была кухня.

Лицо Линдхаута превратилось в застывшую маску.

— Конечно, — сказал комиссар Гролль, — этот капитан не мог сказать, в каких развалинах на Шварцшпаниерштрассе вы прятались от нацистов после пальбы здесь, в институте. Мои люди обыскали все развалины. Это заняло довольно много времени, но в конечном итоге мы нашли ваш пистолет — в кухне, тщательно завернутый в клеенку и спрятанный среди хлама.

Линдхаут не произнес ни звука. «Все, — подумал он, — все кончено».

— Я попросил наших экспертов по баллистике проверить оружие. Нет ни тени сомнения. Шесть выстрелов в Толлека были сделаны из этого пистолета.

Последовало долгое молчание.

Наконец Гролль осторожно спросил:

— Это ведь ваш пистолет, не так ли?

Линдхаут кивнул.

— На нем есть отпечатки ваших пальцев, — сказал Гролль.

— Откуда вы знаете, что это мои отпечатки?

— Я как-то принес сюда стакан, который вы потом держали в руках. Отпечатки совпадают.

— И что теперь будет? — спросил Линдхаут.

— Ничего.

— Как?!

— Теперь не будет совсем ничего.

— Но почему?

— Потому что мне очень высокой инстанцией — не только мне, но и главному комиссару Хегеру и руководителю Службы безопасности — уже давно, еще до того как мы нашли пистолет, было приказано не арестовывать и не предавать вас суду, а дать возможность без помех продолжать свою работу — и закрыть дело Толлека.

— Что это за высокая инстанция? — спросил Линдхаут, который был вынужден сесть.

— Союзная контрольная комиссия по Австрии, — ответил Гролль. — Наибольшим влиянием в ней, естественно, пользуются американцы и Советы. И обе стороны проявляют самый большой интерес к вашей работе. — Он посмотрел на Линдхаута. — Возьмите свое оружие. А мой лист гинкго вы не возьмете?

— Конечно… — Линдхаут чувствовал такую слабость, что был не в состоянии встать. Комиссар Гролль придвинул ему пистолет и положил рядом странный, разделенный на лопасти лист.

— Моему другу-убийце, доказать преступление которого мне запретили, — сказал комиссар Вольфганг Гролль.