1
Линдхаут, очнувшись от своих мыслей, взглянул на наручные часы: 17 часов 03 минуты. 17 часов 03 минуты 23 февраля 1979 года.
Пять минут прошло с тех пор, как он последний раз справлялся о времени. Всего пять раз по шестьдесят секунд. «Время, — подумал стареющий человек со спутанными седыми волосами. — Что может быть ужаснее времени?» Он вдруг представил себе время как рыбацкую сеть. Каждый кусок веревки, отделяющий одну маленькую ячейку этой сети от другой, означает период времени с тех пор, как существует Земля, и тем самым возможно, секунду вечности…
17 часов 03 минуты.
«Он угрожал, — думал Линдхаут, — он заявил, что не позволит мне улететь, если я не приму его. Он сказал, что будет у меня через тридцать минут. Проклятье, сколько еще мне его ждать? — Линдхаут опять взглянул на часы. — Я должен взять себя в руки: с тех пор как капеллан Хаберланд позвонил мне, тридцати минут еще не прошло. Если это был капеллан Хаберланд, — подумал он, и его охватил озноб. — В моем положении нужно все просчитать. А вдруг, враги герра Золтана догадались о том, что он собирается предпринять, и хотят помешать этому, убив меня? — Линдхаут посмотрел на оружие, которое лежало перед ним на письменном столе.
Да, — подумал он, — этот пистолет я ношу с собой с четырнадцатого мая сорокового года. Каждый день, куда бы я ни шел, я ношу его с собой, а ночью он лежит у меня под подушкой. Я не трус, хотя и не герой. Для этого я слишком умен. Боюсь, настоящие, великие, героические герои из героев — все идиоты.
Конечно, если бы люди знали, что я вот уже тридцать четыре года не расстаюсь с этим пистолетом, то большинство из них посчитали бы это патологией. А это патология?»
Это не было патологией.
В тот день, 14 мая 1940 года, когда бомбы с немецких самолетов падали на Роттердам, еврей Филип де Кейзер стоял в полном дыма и пыли подвале рухнувшего дома своего лучшего друга Адриана Линдхаута, который теперь лежал перед ним мертвый. Тогда еврею Филипу де Кейзеру пришла в голову мысль, единственная возможность спасти свою жизнь от немцев и от гестапо — это обменяться со своим другом одеждой и документами и стать арийцем Адрианом Линдхаутом. В ту же секунду он увидел на полу, на некотором удалении от тела Адриана, какой-то темный предмет. Он машинально поднял его. Это был пистолет системы «вальтер» калибра 7.65, который сейчас он держал в руке.
По-видимому, воздушная волна с силой вытряхнула пистолет из кармана одного из лежащих здесь, в подвале. Одного из многих чужих людей, искавших защиты в этом подвале, да, одного из чужих, так как у Адриана не было никакого оружия — это Филип де Кейзер знал точно, и у него самого никогда не было оружия.
Вот лежит его мертвый друг. Вот лежит чужой пистолет. В своей оцепенелости он воспринял это как знамение свыше, когда в слабом свете обнаружил, что на рукоятке пистолета были серебряные инициалы «А.» и «Л.», искусно соединенные между собой по диагонали.
«А.» и «Л.».
Адриан Линдхаут.
Но пистолет не принадлежал Адриану Линдхауту, это точно! Он принадлежал одному из мертвецов, имя и фамилия которого тоже начинались на «А» и «Л» — или на «Л» и «А»…
Да, это было знамение свыше. Он должен взять пистолет и сохранить его, он никому не должен отдавать, он должен носить его с собой повсюду и всегда — вот что означал этот перст судьбы, подумал Филип де Кейзер, совершенно случайно не оказавшийся тоже мертвым. Он обменялся с Адрианом Линдхаутом одеждой, кольцами, документами, часами — всем. Позже, когда подвал откопали, он покинул его вместе с оцепеневшей маленькой Труус, ребенком, который тоже выжил. С тех пор превратившийся в арийца Адриана Линдхаута еврей Филип де Кейзер держал этот пистолет с таинственными инициалами за поясом брюк — и никогда больше с ним не расставался.
«Могла ли Труус тогда видеть, как я поднял пистолет?» — размышлял Линдхаут теперь, спустя тридцать девять лет. Нет, решил он, вряд ли Труус тогда что-то заметила. Потом ему удалось контрабандой ввезти пистолет в Соединенные Штаты и тайком вывезти его оттуда через все контрольные службы, когда он покидал Америку. «Если не существует чего-то свыше, тогда это случайность, — подумал Линдхаут в те леденящие предвечерние часы 23 февраля 1979 года.
До сего дня никому не удалось меня убить, — размышлял он. — Хотя попытки предпринимались уже давно. Я пока еще жив, несмотря на то, что так много людей желают мне смерти. А что касается этого „капеллана Хаберланда“, который должен прийти, то неопределенность становится уже невыносимой…»
Линдхаут встал, прошел в другую комнату к бару и налил себе виски. Со стаканом в руке он возвратился в кабинет и, прислонившись к книжному стеллажу, сделал глоток. Виски согрело его. Только теперь он понял, что ему было холодно. Не снаружи — внутри. Он нервничал. «Кто бы там ни звонил, он сказал, что я совершил убийство. Я действительно совершил убийство, — подумал Линдхаут и снова, немного торопливо, сделал глоток. — Да, я совершил убийство — здесь, в этой комнате, в сорок пятом году. Я застрелил доктора Зигфрида Толлека во время того тяжелого воздушного налета. У меня не было выбора. И тем не менее всю свою жизнь я не мог избавиться от мысли, что я виновен. Всю жизнь меня угнетало то, что я был вынужден застрелить эту нацистскую свинью, хотя этим я спас три жизни: жизнь Труус, жизнь Марии Пеннингер и свою собственную жизнь. Мария Пеннингер еще жива, она живет в том переулке Больцмангассе, тринадцать. Как только я окончательно вернулся в Вену, она сразу же позвонила и пригласила меня навестить ее как можно скорее. Что за чудесная женщина! Многие часы мы провели с ней за разговорами о Труус и о Джорджии.
— Нет ничего на этом свете, что происходило бы без причины и случайно, и менее всего — смерть. — Она сказала это, когда мы уже поговорили обо всем, что случилось. И добавила: — За всем, что происходит, скрывается второй смысл.
Второй смысл…»
Лицо Линдхаута помрачнело. Он поднял стакан и увидел, что уже допил его. Из соседней комнаты он принес бутылку «Голд лэйбл» и сосуд с кубиками льда и налил себе новую порцию. Никакой воды. Только виски и лед. «Нужно выпить, пока здесь чего-нибудь не произошло. А здесь наверняка что-то произойдет, — подумал он, — либо с настоящим капелланом Хаберландом, либо с кем-нибудь другим. Но много пить нельзя. Этот стакан и, возможно, еще один. А без алкоголя я не выдержу этого ожидания и этих воспоминаний».
Он заметил, что кабинет стал наполняться тенями. Солнце зашло за холмы на западе. Корешки книг Баруха Спинозы казались теперь темно-зелеными. Линдхаут, держа стакан в руке, поднял глаза к литографии Шагала, которая висела на свободном месте в книжном стеллаже. Он увидел влюбленную пару в лунном серпе безопасности…
Должно быть, на улице похолодало, подумал Линдхаут, потому что теперь он мерз и снаружи. Он снова выпил, не сводя глаз с картины. «И это прошло, — подумал он. — Нет, это осталось — в любви, которую я к ней испытывал и всегда буду испытывать, пока живу. Человек, которого любишь, никогда не уходит, — размышлял он, снова поднося стакан ко рту. — Ты хранишь его в себе, он вокруг тебя — в виноградниках, реках, облаках, во всем, что растет, и цветет, и процветает. Лучшее, что есть в человеке, пожалуй, всегда остается на этой земле.
Да, — подумал он, — у меня было больше двадцати счастливых лет — слишком много для одного человека. Собственно говоря, я исключение или даже чудо, поскольку Эйнштейн сказал: „У человека мало счастья“. Ну вот, а у меня было только счастье — до шестьдесят седьмого года. Потом оно начало уходить от меня, это счастье. А еще в шестьдесят седьмом году…»
2
Номер 9 беспрерывно нажимал на маленькую клавишу. Из его пасти текла слюна, глаза заволокло дымкой.
Линдхаут пристально смотрел на него. Номер 9 внезапно покачнулся, оперся спиной о стеклянную стену клетки, морда исказилась в гримасе, голова упала вперед, туловище поползло вниз. Номер 9 счастливо захрюкал.
— Черт побери, — сказал Линдхаут. — Что тут произошло? — Он посмотрел на Габриэле Хольцнер.
Яркое солнце освещало большую лабораторию, позолотив и черные волосы девушки. Было 13 мая 1967 года, почти 11 часов, и уже очень тепло, очень тепло для середины мая.
— Я не знаю, я не могу это объяснить, господин профессор…
Габриэле, как и Линдхаут, в белом халате, выглядела несчастной.
— Я сделала все правильно! — воскликнула она, имея в виду одну чреватую последствиями ошибку, которую она допустила много лет назад. Они свободно говорили друг с другом по-английски. Много воды утекло с тех пор, как сероглазая стройная Габриэле приехала сюда в 1951 году: она счастливо вышла замуж за одного молодого писателя и два года назад произвела на свет своего первого ребенка, девочку. На свадьбе Линдхаут и Джорджия были свидетелями, после рождения ребенка — крестными. Габриэле испросила себе разрешение и дальше работать с Линдхаутом, который к тому времени, в 1955 году, стал американским гражданином, а в 1956-м — профессором.
— Кто говорит, что вы сделали что-то неправильно? — Линдхаут взъерошил свои спутанные, уже совершенно седые волосы. — Я только спросил…
Он не договорил, потому что Габриэле тихо вскрикнула и в возбуждении показала рукой на одну из многочисленных клеток в лаборатории.
— Номер четыре! — воскликнула она. — Вы только посмотрите, профессор! Номер четыре!
Линдхаут выругался.
И номер 4 начал нажимать на клавишу в своей клетке.
Номер 4 и номер 9 были макаки-резус — во всех 24 клетках лаборатории находились макаки-резус. От мышей как подопытных животных Линдхаут отказался, когда в 1967 году ему в первый раз посчастливилось изготовить антагонистическую субстанцию, которая действовала значительно дольше. Срок ее действия составлял сорок восемь часов. Но и это время казалось все еще недостаточным для применения на зависимых или находящихся под угрозой зависимости людях. Для Линдхаута же эта АЛ 1051 была счастливым случаем особого рода, потому что в 1967 году он как раз собирался прервать поиски антагонистов для применения их в медицине и снова вернуться к исследованию болеутоляющих средств. После первого успеха в 1946 году он в течение двадцати одного года с энергией и ожесточением одержимого безуспешно занимался поисками субстанции, лучшей, чем его АЛ 203 и АЛ 207, длительность действия которых как средств, блокирующих морфий, составляла смешные два часа.
Маленький успех после двадцати одного года жизни, наполненной работой, вселил в Линдхаута столько мужества, что он продолжал работать — теперь уже с обезьянами.
3
Подопытным животным обычно делались одна или несколько инъекций испытываемых средств, причем внутривенно. При этом иглы оставались в венах и были связаны с маленькими имплантированными электронными приборами и емкостями с большим количеством средства. Нажимая на относившуюся к емкости маленькую пластмассовую клавишу, выступавшую из кожи, обезьяны могли вводить себе дополнительные дозы субстанции, если испытывали такую потребность. Электронные приборы через маленькие передатчики регистрировали это световыми сигналами на настенной доске. Само собой разумеется, что это проводилось в случаях с морфием, героином и другими препаратами, вызывающими зависимость. Это делалось и тогда, когда вводились некоторые болеутоляющие средства, в отношении которых еще совсем недавно считалось, что они зависимости не вызывают.
Ассистентка Линдхаута Габриэле, фамилия которой теперь была уже не Хольцнер, а Блейк, и он сам привили всем двадцати четырем обезьянам зависимость от героина, а потом ввели им субстанцию АЛ 1051, потому что Линдхаут хотел посмотреть, как долго она будет действовать. И на самом деле, ее воздействие сохранялось в течение сорока восьми часов! В это время все животные демонстрировали явления воздержания от героина — правда, вели себя беспокойно. По истечении этого времени, как констатировал Линдхаут, большинство животных успокаивались и проявляли все признаки зависимости от героина.
Потом произошло непостижимое: обезьяна номер 9 ввела себе субстанцию 1051! Затем то же самое сделала номер 4! В течение последующего получаса, то есть до 11 часов 30 минут 13 мая 1967 года, многие из двадцати четырех подопытных животных — приблизительно две трети — также приводили в действие клавиши на своих руках. При подобных испытаниях не все животные вели себя таким образом — всегда примерно только две трети. Именно это обстоятельство и повергло Линдхаута в такой ужас.
Линдхаут выбежал в коридор, чтобы позвать Джорджию, работавшую в лаборатории неподалеку. Наблюдая вместе с Линдхаутом за тем, что происходило, Джорджия производила какое-то странно отсутствующее, незаинтересованное впечатление.
В полдень этого дня Джорджия, Линдхаут и Габриэле сидели на табуретках вокруг стола в центре лаборатории, в окружении двадцати четырех обезьян, большинство из которых, после окончания действия 1051, нажатием на клавиши вводили себе новые дозы этой антагонистической субстанции — первой, действовавшей значительно дольше, которую Линдхаут нашел после двадцати одного года ожесточенной работы.
Наконец Линдхаут нарушил тишину:
— Теперь вы поняли, что это означает?
Габриэле подавленно кивнула.
Джорджия даже не пошевелилась. Она разглядывала стену, как будто не слышала, что говорил Линдхаут, как будто ее вообще здесь не было. Ее бледное лицо не выражало ничего, ее взгляд был направлен в загадочную даль. Ее прекрасный рот выражал печаль, которая вывела Линдхаута из равновесия:
— Джорджия!
Она вздрогнула:
— Что?
— Это я тебя спрашиваю! — в возбуждении крикнул он. — Что с тобой происходит? Я наблюдаю это уже некоторое время!
— Что ты наблюдаешь? — спросила она, теперь явно испуганная.
— Что ты в последнее время очень изменилась, — сказал Линдхаут.
Габриэле встала и покинула помещение.
— Чепуха, — сказала Джорджия.
— Нет, не чепуха! — закричал Линдхаут. — Я уже давно собирался поговорить с тобой! Сейчас мы одни — Габриэле тактично вышла. — Он склонился над женщиной с красивыми каштановыми волосами. — Я люблю тебя, Джорджия. Прости мне мое волнение и то, что накричал на тебя.
— Конечно, я прощаю тебя, — равнодушно сказала она. — Впрочем, прощать нечего.
Линдхаут становился все более возбужденным и беспомощным. Теперь он вскочил на ноги:
— Как ты говоришь, Джорджия! Как ты сидишь! Как ты реагируешь…
— Как я реагирую? — Она печально посмотрела на него.
— Я тебя не понимаю, — сказал он и стал быстрыми шагами ходить взад-вперед. — Это длится уже месяцы, и становится все хуже. Ты почти не разговариваешь. Дома ты часами стоишь у окна и смотришь в парк. Ты больше не читаешь газет. Когда мы с Труус смотрим телевизор, ты идешь спать и часто забываешь пожелать доброй ночи. Моя работа тебя больше не интересует! Вспомни, как это было раньше! И как сейчас? Когда я тебя целую, ты просто терпишь это. Уже несколько месяцев ты больше не целуешь и не обнимаешь меня. Ты даже не замечала, что я несколько раз приходил к тебе в спальню, потому что ты была мне нужна… но…
— «Но»? — сказала Джорджия, выжидающе глядя на него.
— Но я снова уходил.
— Почему?
— Ты лежала на спине, уставившись в потолок, и в мыслях была от меня дальше, чем луна.
Она наклонилась вперед, подперев руками голову.
— Джорджия, — умоляюще произнес он, — Джорджия, разве у нас не было столько счастливых лет? Разве мы не любили друг друга так, как ни одна другая пара, которую я знаю?
— Мы и сейчас любим друг друга, — сказала она едва слышно.
— Я люблю! Ты — нет! Что же все-таки случилось, Джорджия? Что стало с нашей любовью? Я ничего не понимаю. Что с тобой? Ты любишь другого мужчину?
Она встрепенулась.
— Нет! — воскликнула она резко. «Слишком резко», — отметил он. — Как ты мог такое подумать! — Она разразилась слезами. — Извини, я… Мне… Я не очень хорошо себя чувствую сегодня, я должна ненадолго прилечь… — И она вышла из лаборатории. Дверь за ней захлопнулась. Линдхаут присел на край стола и уставился на спящую теперь обезьяну номер 9. Он чувствовал, что неспособен сосредоточиться ни на одной мысли.
4
— Во второй половине дня, в шестнадцать часов пятьдесят две минуты, номер девять снова нажал на клавишу, — сказал Линдхаут. — Вслед за ним и многие другие животные. В двадцать часов двенадцать минут это случилось снова. Джорджия останется там до полуночи, потом я снова вернусь в лабораторию. Но уже сейчас можно с уверенностью сказать, что АЛ 1051 вызывает зависимость. — Он уныло улыбнулся.
Было десять часов вечера.
Они сидели друг против друга в большой комнате дома у Бьюмонт-парка — Труус и он. На Труус были синие джинсы и рубашка в пеструю клетку. Она была босиком. Белокурые волосы мягкими волнами спадали ей на плечи, длинные ресницы обрамляли голубые глаза. Труус было тридцать два года — молодая женщина, груди, узкие бедра и длинные ноги которой четко вырисовывались под рубашкой и джинсами. Труус изучала в Гарварде философию. Теперь она преподавала в университете Лексингтона. Ее озабоченный взгляд был устремлен на Линдхаута, который, тоже только в рубашке и брюках, сидел в углу большого дивана, сложив ноги по-турецки. Ночь была теплой, окна в парк были открыты.
— Средство от зависимости, которое само делает зависимым… — подчеркнуто сказала Труус.
— Да! — Линдхаут прикусил мундштук трубки, которую держал в руке. Он набил ее табаком, но не раскурил. Труус казалось, что он был полностью погружен в свои мысли.
— Но это же просто сумасшествие!
— Конечно сумасшествие! Как и вся эта проклятая богом история с антагонистами!
Она подошла и села рядом с ним на диван. Когда она положила руку ему на плечи, он через рубашку почувствовал ее грудь. Это не возбудило его и не вызвало раздражения. Без всякого чувства он принял к сведению, что ощущает молодое, крепкое тело молодой красивой женщины, как если бы она была голой.
— Я искал болеутоляющие средства, которые не вызывают зависимости, — сказал он, не двигаясь. — Еще вместе с твоим отцом, Труус. Я начинал в Париже, у профессора Ронье, в тридцать втором году… — Вдруг до его сознания дошло, что ему пятьдесят три года. А Труус — тридцать два. Она могла бы быть его женой! Он хотел встать, чтобы уйти от соприкосновения с ней, но, прежде чем он это сделал, Труус уже поднялась. Она стояла перед ним. Рубашка сбилась у нее под грудью и обнажила полоску загорелой кожи на животе. Линдхаут продолжал: — В Роттердаме я работал вместе с твоим отцом. Потом произошло несчастье. Твой отец погиб, погибли твоя мать, моя жена. Меня вызвали в Берлин. Я нашел болеутоляющее средство, которое не вызывало зависимости. Поэтому нацисты дали мне возможность продолжать работу — потом уже в Вене. Когда пришли русские, мы установили, что это антиболевое средство — бог мой, тогда это была субстанция АЛ 207, а сейчас у нас АЛ 1051! — что это антиболевое средство является антагонистом, то есть средством от привыкания, хотя и с очень коротким сроком действия. Я работал с тридцать второго по шестьдесят седьмой… сколько это лет? Тридцать пять! И где же я теперь после тридцати пяти лет труда? Там же, где и тридцать пять лет назад.
— Это не так! — энергично запротестовала Труус. — Ты нашел болеутоляющее средство, которое обладает действием морфия и не вызывает зависимости, не имеет никаких побочных явлений и уже помогло стольким людям!
— Да, — сказал Линдхаут. — Но когда? Когда я нашел это средство? Еще во время войны! В сорок первом году, в Берлине! Стало быть, двадцать шесть лет назад! А моя последняя субстанция блокирует зависимость и действует дольше, но сама вызывает зависимость! Это же парадокс!
— Никакой это не парадокс! — Труус повысила голос. — Это лишь показывает, что такие долгодействующие средства существуют, что их надо только найти! Ты найдешь антагонист, который будет действовать месяц, два, три месяца! И который не вызывает зависимости. Ты найдешь такое средство, которое положит конец чуме зависимости от морфия и другим зависимостям!
— Да, терпя одно поражение за другим.
— Победа — это цепь поражений, — сказала Труус. — Это я прочитала у Мао Дзэдуна.
— Может быть. — Линдхаут опустил голову. — Но это не для меня.
— Почему?
— Потому что для меня поражения так же безразличны, как и победа. Потому что я больше не могу. Я больше не буду искать. Я прекращаю свою работу…
Труус упала перед ним на колени. Снова ее тело было близко, так близко, оно пахло ее духами, ароматом ее молодости, ее волос, ее плоти…
— Ты не должен этого делать! — воскликнула Труус.
— Кто сможет мне это запретить?
— Но почему? Почему, Адриан, почему?
Он посмотрел на нее. Настольная лампа с медового цвета абажуром распространяла мягкий свет.
— Джорджия обманывает меня, — сказал Адриан Линдхаут. И он рассказал Труус все, что его так сильно угнетало.
5
Наконец он замолчал. Долгое время было тихо. На стене в тени висела литография Шагала.
— Я не думаю, что Джорджия тебя обманывает, Адриан, — сказала Труус. — Я не говорю, что знаю это. Поскольку ты и сам не знаешь наверняка. Да и откуда я могла бы это знать, если вижу вас так мало. Но я думаю, что ты ошибаешься. Ты несчастен. А я говорю тебе: не будь несчастным, так как того, что делает тебя несчастным, либо вообще не существует, либо никогда не будет существовать, либо еще не существует. Я хочу как философ попробовать отобрать у тебя твой страх и твое несчастье. Есть, как ты знаешь, кое-что, что мучает нас больше, чем должно было бы мучить. Есть другое, что нас начинает мучить раньше срока. И есть многое, что нас вообще не должно было бы мучить.
— Но ты должна была заметить, Труус, что Джорджия даже внешне уже несколько месяцев как изменилась. Она уже столько не смеется — если вообще еще смеется. Она мало говорит, и в большинстве случаев — только когда ее спрашивают. Она больше не интересуется тем, что я делаю и чем всегда больше всего интересовалась сама. Она часами сидит здесь, совсем ничего не делает и совсем ни на что не реагирует.
— Я же говорю, что вижу вас слишком мало, чтобы…
— Ты нас видишь каждые выходные, Труус! Ты видишь Джорджию! Ведь верно, что она тогда часто бывает с совершенно отсутствующим видом, не реагирует или не разговаривает, если вообще не уходит в свою комнату?
Труус медлила.
— Это так?
— Да, — озадаченно сказала Труус.
— Но это еще не все! Мы… мы ни разу за последние месяцы не спали вместе! — Труус пораженно смотрела на Линдхаута. — Я знаю, я не должен говорить об этом с тобой… — Он провел рукой по лбу. — Но ты ведь единственный человек, с которым я могу говорить, Труус! Я ведь знаю тебя с рождения! Ты не моя дочь, но я тебе абсолютно доверяю…
— Ладно, — сказала Труус. — Ты не причиняешь мне никакого душевного дискомфорта, когда так говоришь со мной. Напротив, я очень счастлива, что ты мне так доверяешь, Адриан. Итак, ваши сексуальные отношения нарушены…
— Не по моей вине!
— Кто знает? Женщины — сложные существа. Возможно, ты что-то сделал, что вызвало у Джорджии какое-то торможение…
— Я — определенно нет! — Адриан совсем забыл, что разговаривает о Джорджии с красивой молодой женщиной, которая не была его дочерью, как с психиатром. — Раньше она всегда проявляла активность… Мы всегда очень часто спали вместе, всегда… Все было в порядке… А сейчас у нее якобы постоянные головные боли… она устала… не в настроении… не машина…
— Что?
— Она не машина! Так она сказала! «Извини, Адриан, но я не машина, которую ты можешь включать и использовать, когда это тебе удобно!» — Труус напряженно смотрела на него. Он повторил, что сказала Джорджия: «…я действительно не в настроении… Работа в клинике ужасно изматывает… Мне жаль, но к вечеру у меня просто нет сил… и уж тем более для этого!» — Некоторое время Линдхаут молчал. Потом с горечью сказал: — И так далее, и так далее.
— Ты действительно так плохо знаешь женщин? — Труус удивленно подняла брови. — Все действительно может быть так, как она говорит, — и даже больше! У женщин бывают периоды, когда одна мысль о том, чтобы спать с мужчиной, кажется им просто отвратительной…
— Отвратительно спать со мной?
— Этого я не говорила! Отвратительно вообще. Причин этому может быть много — стресс, расстройства внутренней секреции, возраст… — Труус вздрогнула. — Джорджия, конечно, еще не так стара, чтобы климакс… хотя иногда и он начинается преждевременно.
— Все это вздор — с климаксом, — сказал Линдхаут. — Ты не знаешь Джорджию так, как я… Во-первых, она действительно еще молода… А во-вторых, она всегда была очень… страстной… Если бы что-то было не так с ее гормонами — она, в конце концов, врач, — с ее наклонностями она была бы первой, кто знал бы, как себе помочь… — «Великий боже, — подумал Линдхаут, — что я говорю?» Он почувствовал, что ему стало жарко.
— Послушай, — сказала Труус, — ты и она — вы оба чрезвычайно чувствительные люди. Мне не нужно ничего рассказывать тебе о психике чрезвычайно чувствительных людей. Правда в следующем: ты страшно расстроен тем, что только что случилось с этой АЛ 1051. Ты раздражен, опечален, видишь все в самых черных красках и, поскольку не хочешь себе в этом признаться, ищешь другое объяснение своему состоянию. И ты уже нашел его: Джорджия тебя обманывает!
— Это неправда, я могу очень хорошо различать…
— Нет, — сказала Труус, — именно этого ты не можешь. Я знаю тебя дольше, чем Джорджия. Я знаю, насколько ты раним, насколько ты склонен к пессимизму, к тому, чтобы рассматривать все вещи с их худшей стороны…
«Кто это, кто тут говорит? Это Труус. Труус, которую я оберегал, когда она была маленьким ребенком, Труус, которая всегда хотела праздновать „шведское Рождество“, которая больше всего любила читать „Винни-Пуха“ и тогда, в Вене, спросила у фрау Пеннингер: „А милосердный Бог, собственно, протестант или евангелист?“ Это Труус, которая так по-деловому говорит: „Ты человек, Адриан, которого всегда мучает либо настоящее, либо будущее“! — думал он. — Это говорит Труус. Труус, которую я еще вижу перед собой, вижу, как она с горящими глазами восхищается рождественской пирамидой с позолоченными жестяными ангелами и колокольчиками. Это говорит Труус? Жизнь… Как быстро она прошла!»
— …я знаю, ты думаешь: даже если сейчас все в порядке, это не имеет никакого значения, но «это» придет… «это»… не важно, что: война, катастрофа, то, что Джорджия тебя обманывает… тебе просто необходимы проблемы! Ты дошел до того, что думаешь: «это» уже произошло! А это совершенно безосновательно! — Труус наморщила лоб. — Я не знаю, как так случается, что безосновательное тебя — не только тебя, а всех людей твоего сорта — ошеломляет и делает несчастным больше, чем небезосновательное. Предположительно это так: истинное можно измерить и оценить по его значимости. Ты — извини, дорогой Адриан — за эти многие годы, в течение которых ты работал над своими антагонистами, стал другим, не таким, как прежде. Ты, утрированно говоря, счастлив только тогда, когда ты несчастлив! Если в наличии нет того, из-за чего ты можешь быть несчастлив, тогда ты себе выискиваешь это. Ты несчастен из-за безуспешности своей работы, которая держит тебя в плену, от которой ты никогда не откажешься, потому что не можешь. Потому что ты одержимый! Тут все ясно. Сейчас ты ищешь дело — не сознательно, бессознательно, конечно, — которое не имеет ничего общего с твоей работой, потому что ты любишь эту работу, потому что она — твоя жизнь. Так вот, ты ищешь дело, из-за которого ты по праву можешь быть несчастным. Ты хочешь быть несчастным! A tout prix! Тебя раздражает, что профессиональные неудачи угнетают тебя. Ты должен иметь перед самим собой другое обоснование. Пожалуйста: Джорджия! Она обманывает тебя! Она любит другого! Она спит с другим — и поэтому больше не спит с тобой! Ты убеждаешь себя в этом! Правды в этом нет никакой! Но тебе нужен этот страх, это несчастье!
Он посмотрел на нее, словно никогда еще не видел. В голове у него все смешалось. Он слышал, как Труус продолжала:
— Если ты боишься всего, чего только можно бояться, тогда ты, в конечном итоге, дойдешь до такого состояния, что скажешь: моя жизнь не имеет никакого смысла!
Удивленно уставившись на нее, он ответил:
— Если ты права со своим анализом моего характера — что мне тогда делать?
— Взять себя в руки, Адриан! Быть разумным! Иначе ты пропадешь! — Труус села на спинку дивана и прижалась к нему. — Послушай, из всего того, перед чем мы испытываем страх, нет ничего настолько очевидного, что не могло бы стать еще более очевидным, иными словами: того, перед чем мы испытываем страх, не существует вовсе! Даже когда ты думаешь, что у тебя есть доказательства для оправдания своего страха — сейчас ты прямо-таки жаждешь того, чтобы к твоим трудностям на работе прибавилась еще и неверная Джорджия, — даже тогда надеждой отгоняй от себя этот якобы оправданный страх.
— Хорошо, госпожа доктор, — сказал он. И снова почувствовал сладкий аромат ее тела.
— Не смейся надо мной, Адриан. Это «издержки профессии» заставляют меня так говорить. Проверяй все предельно точно, надежду и страх, всякий раз, как только что-то становится сомнительным, как сейчас, например, по крайней мере, в твоих мыслях. Даже если ты считаешь, что у тебя больше оснований для страха, вынуждай себя — да, вынуждай себя верить в добро! Установлено, что большинство людей — и ты тоже, Адриан, да! — всю свою жизнь опасаются того худого, чего нет и чего даже не следует ожидать. Поскольку никто не сопротивляется самому себе — посмотри на себя, — раз уж он начал чего-то бояться, он никогда не объясняет свой страх истинным положением вещей…
Линдхаут опустил голову:
— Возможно, ты и права. Я раздраженная развалина…
— Уже поздно. Поезжай в клинику и смени Джорджию. И верь мне! Никто не знает тебя так, как я!
Он встал. Труус тоже поднялась, и их тела опять соприкоснулись.
Он почувствовал, что испугался.
— Спасибо, — сказал он. — Ты мне очень помогла, Труус. Бог мой, какая ты взрослая! — Он поцеловал ее в лоб. — Еще раз спасибо!
— Прекрати, — сказала она. — Со мной ты всегда можешь все обсуждать, ты же знаешь это. Мы ведь так долго вместе. Ты найдешь нужный антагонист, поверь мне! — Она поцеловала его в щеку. — Если тебя что-то гнетет, всегда приходи ко мне.
— Да, Труус, — сказал Линдхаут.
Когда пятью минутами позже он сел в автомобиль и медленно выехал на Тироуз-драйв, Труус стояла у окна и со странной улыбкой смотрела ему вслед. Но он этого не знал.
6
Улицы были пустынны. Пахло жасмином. «Что за чудесная девушка Труус, — думал Линдхаут. — Какая умная, какая любящая и заботливая. Совершенно определенно Джорджия меня не обманывает!»
Он свернул на улицу Хэрродзберг с полосой для более быстрого движения транспорта, опустил боковое стекло автомобиля и почувствовал на лице сильный поток ночного ветра. На Стейт-стрит полоса закончилась. Подъезжая к институту, он снизил скорость. Некоторые окна были освещены, но коридоры были пусты. Шаги Линдхаута гулко звучали в тишине. Он подошел к помещению с обезьянами. К его удивлению, свет там не горел.
— Джорджия! — крикнул он.
Никакого ответа.
— Джорджия! Джорджия… где ты?
«Что случилось, — сразу подумал он, крайне обеспокоенный. — Неужели я был прав? Джорджия ушла, потому что посчитала, что до полуночи я не приеду? Чего доброго, она…»
В соседнем помещении вспыхнул свет. Он посмотрел на раскрытую дверь. Там стояла совершенно обнаженная Джорджия. Линдхаут молча уставился на нее. В свете, падающем с противоположной стороны, он не мог рассмотреть ее лицо. Она медленно подошла к нему, откинулась на спину на большой стол лаборатории и протянула к нему руки.
— Иди ко мне. — Ее голос звучал возбужденно.
Они любили другу друга на столе с таким неистовством, что Линдхаут слышал, как тяжелым молотом стучит в висках кровь. Они одновременно достигли высшей точки. Джорджия кричала. Голова ее металась по столу. Линдхаут видел ее прекрасное тело, чувствовал, как ее руки подтягивали его к себе. Зубы Джорджии впились в его губы. Он почувствовал кровь, теплую и сладковатую. Они любили друг друга больше часа. Наконец Джорджия соскользнула со стола.
— Спасибо, Адриан, — сказала она.
— Спасибо — за что?
— За то, что ты так сильно меня любишь, все еще как в первый раз.
— И ты меня, — сказал он, словно находясь в трансе.
— Я — больше, — сказала Джорджия, — я люблю тебя больше, гораздо больше, чем тогда… за все. — Босая, она пошла в соседнее помещение. — Мы всегда будем любить друг друга, — обернувшись, сказала она. — Till the end of time!
Он слышал, как в расположенной рядом ванной комнате шумит вода. В тяжелой оцепенелости он прислонился к стене. «Еще несколько часов назад я был уверен, что Джорджия обманывает меня, — подумал он. — А теперь…»
Животные в клетках спали, царила полная тишина. На улице, в ветвях деревьев, шумел ветер. «Труус была права, — подумал Линдхаут. — Я буду работать дальше… до самой смерти, и до самой нашей смерти мы будем любить друг друга, Джорджия и я…»
Он вздрогнул от неожиданности, когда вспыхнул электрический свет. Перед ним стояла полностью одетая Джорджия. Она подошла к нему с какой-то бумагой в руке и поправила очки.
— Что это? — спросил Линдхаут.
— Таблица. Две трети обезьян, нажав на клавиши, снова сделали себе инъекции, — сказала Джорджия. — Здесь стоит точное время по каждому животному… Мне так жаль.
— Почему? — Он засмеялся. — Может быть, АЛ 1052 не будет вызывать зависимости и будет действовать семьдесят два часа как антагонист! — Он обнял ее. — Поезжай домой, — сказал он. — Поздно. Береги себя.
— А ты — себя, Адриан, — сказала Джорджия. — Если с тобой что-нибудь случится раньше, я наложу на себя руки.
— Что это за… — начал было он, но она уже ушла. Он просмотрел цифры в таблице, и, не одеваясь, стал бродить от клетки к клетке. Он слышал, как внизу на стоянке захлопнулась дверца автомобиля. «Джорджия», — подумал он. Но мотор не запускали. Все было погружено в полную тишину. Он удивился. Может, она решила отдохнуть несколько минут? Когда через десять минут он так и не услышал шума мотора, Линдхаут забеспокоился. Он торопливо оделся и побежал вниз по лестнице к выходу. В свете фонаря он увидел автомобиль Джорджии. Ее голова лежала на рулевом колесе, которое она обхватила обеими руками.
Он испугался. С ней что-нибудь случилось? Потом он успокоился. «Она спит», — подумал он. Линдхаут тихо подошел к автомобилю, чтобы позвать Джорджию, но вдруг увидел, что тело ее резко и непрерывно сотрясается. Что это? Джорджия плакала. Она плакала очень сильно, он слышал ее всхлипывания. Она, которая совсем недавно задыхалась от страсти в его объятиях, теперь сидела здесь и отчаянно плакала.
Линдхаут окаменел.
Он хотел открыть дверцу и спросить Джорджию, что ее так потрясло, но не решился. Он стоял рядом и слушал, как она плачет. Она рыдала навзрыд, как если бы только что узнала о смерти самого любимого человека на свете.
Почему Джорджия плакала? Почему?
Она слегка повернула голову. Быстро отступив назад, он сел на скамейку под старым деревом за автомобилем и стал ждать. В этот момент в нем снова ожили подозрение, страх, отчаяние. Что сказала Труус? Что он ничего не понимает в женщинах или что-то в этом роде? А может, он прав в своем недоверии? Нет, нет, нет? Они обе — против него? У них есть какая-то тайна?
Полчаса спустя заработал мотор, загорелись фары и Джорджия быстро выехала со стоянки на улицу.
Совершенно обессиленный, он сидел на скамейке. В голове вертелась одна-единственная мысль: что все это значит?
Ночь была теплая. Линдхаут просидел на скамейке целый час. Потом он поднялся и, шатаясь как подвыпивший, пошел назад в институт. Он присел на угол стола, болтая ногами, и стал судорожно размышлять: «Что мне делать? Что я могу сделать? Что я должен сделать?»
Только когда забрезжил рассвет, он наконец пришел к единственно возможному решению. Теперь он знал, что ему делать, что он должен был делать. Это отвратительно, но другого пути не было. Линдхаут встал, полистал телефонную книгу, нашел то, что искал, записал название, адрес и номер телефона одного частного сыскного бюро.
7
— Боже, Тебе присуще всегда являть жалость и сострадание; поэтому смиренно взываем к Тебе о душе рабы Твоей, которую Ты ныне призвал из мира сего… — молился капеллан Хаберланд, стоя перед открытой могилой, окруженной множеством людей. Это происходило 25 августа 1954 года в новом «Божьем государстве», которое Хаберланд создал вместе с беднейшими из бедных в одной области недалеко от города Чандакроны. Первоначально выкупленная у индийского государства область тем временем во много раз увеличилась благодаря покупке новых земель. А число 221 — столько человек последовали за Хаберландом в сентябре 1950 года — оказалось незначительным по сравнению с 3814 бедняками, которые теперь осели на этих землях. Все поля давали урожай всевозможных овощей и фруктов, но прежде всего чая. Его многочисленные, тщательно ухоженные кусты достигли почти полутораметровой высоты. Посадку произвели сразу же после образования «Божьего государства». Теперь урожай можно было собирать круглый год. С промежутком в восемь-десять дней снимались почки и два-три листа вокруг почек.
Урожай покупала одна английская компания с резиденцией в Калькутте. Другая компания покупала ценные породы деревьев, которые рубили в лесу. Дела у людей, которые нашли здесь новый дом, шли хорошо. Они были счастливы и, работая, смеялись и пели…
Хаберланд говорил над открытой могилой маленького кладбища на краю поселка, где уже были похоронены одиннадцать человек, среди них и старый Сакхи Димнас, который первым заговорил с Хаберландом и служил ему переводчиком, когда тот перебрался в Маниктолу. У Сакхи был счастливый конец.
В тот день он вышел на поля, где уже пробились первые нежные побеги, превратившиеся теперь в такие крупные чайные кусты.
— Это самый чудесный день в моей жизни, — сказал он тогда Хаберланду. На следующую ночь он умер во сне. Обнаружили его утром. Уже мертвый, он улыбался. «Сердечная недостаточность», — констатировал врач из Чандакроны, который теперь регулярно приезжал сюда.
Сейчас этот врач стоял рядом с Хаберландом.
— …не выдавай рабу Твою Нарканду Фарпинг в руки врага, не предавай ее вечному забвению, дозволь святым ангелам поспешить ей навстречу и препроводить ее к вратам рая…
День выдался особенно жарким. Пот крупными каплями выступил у Хаберланда на лбу, и он почувствовал себя совсем скверно. «Это ложная молитва и ложные похороны для самоубийцы, — думал он, вначале подавленно, а потом упрямо. — Она никакая не самоубийца, она умерла из-за любви! — Продолжая говорить, он вспоминал красивую черноволосую девушку с горящими черными глазами, которая с самого начала почитала его как Бога. — Нет, — думал он, — не как Бога, а как мужчину…»
— Она уповала на Тебя и верила в Тебя; потому да не испытает она мук ада, но насладится вечным блаженством; через Господа нашего…
«Действительно ли она верила в Бога? — думал Хаберланд, превозмогая головную боль. — Или все это было только ради меня? Или она верила только в меня, в Хаберланда? Как она проводила все это долгое время, — размышлял капеллан, молясь и читая вслух отрывки из Первого послания апостола Павла к фессалоникийцам. — Она всегда была поблизости от меня. Она оказывала мне любые услуги — без просьбы, без обращения. И всегда с отчаянием смотрела на меня своими пылающими глазами. Как она могла пережить все эти годы?»
— …не хочу же оставить вас, братия, в неведении об умерших, дабы вы не скорбели, как прочие, не имеющие надежды…
«Она не „умершая“, — думал Хаберланд, — и все это знают. Но кто еще скорбит о Нарканде, кто? Как часто я говорил с ней? Как можно меньше. Куда бы я ни ходил, и когда я читал в хижине, и когда бывал в поле — Нарканда всегда была поблизости. Она несомненно страдала, но молчала о своей любви ко мне. До вчерашнего дня, до этого четверга в августе пятьдесят пятого…»
…Когда она, не постучав, вошла в его хижину, было уже темно, и Хаберланд при свете керосиновой лампы писал письма в Европу.
— Что случилось, Нарканда? — спросил он.
— Я люблю вас, отец, — ответила она.
— Ты же знаешь — я священник.
— Знаю. И все-таки — что мне делать?
— Ты должна уйти и больше не приходить в мою хижину. Ты никогда не должна говорить мне, что любишь меня.
— Тогда мне придется умереть, — сказала Нарканда.
8
Хаберланд взглянул на красивую девушку — по ее лицу бежали слезы. Он отложил ручку в сторону и сказал:
— Сядь. Я расскажу тебе кое-что, что ты должна знать…
Съежившись, она села на его низкую постель.
— Ты знаешь, я прибыл сюда издалека, — сказал Хаберланд. — Когда я был еще очень молод, лет семнадцати или чуть старше, я ходил в школу в Вене. Это город в Австрии, фотографии которого я вам всем показывал и о котором я много рассказывал. Однажды мне повстречалась женщина, которая была очень на тебя похожа, Нарканда. — Его голос прервался. Он откашлялся. — Такая же красивая… с такими же глазами, с такими же волосами и с такой же улыбкой. Эта женщина сделала из меня мужчину.
— Но вы только что сказали, что вы священник…
— Тогда еще я не был священником. Я даже еще не знал, что буду им. Она была замужем, эта женщина, но уже подала на развод, понимаешь? — Нарканда кивнула. Снаружи, в маленьком высохшем болоте квакали лягушки.
Хаберланд подпер голову рукой, продолжая говорить. Воспоминания о том времени снова нахлынули на него, уводя от реальности. Он все глубже и глубже погружался в прошлое…
Ее звали Эллен. Она была старше его — всего на несколько лет. Поскольку решение о разводе еще не было вынесено, они должны были встречаться тайно — на квартирах его школьных друзей, ее подруг, на вилле в Хитцинге, когда ее муж был в отъезде, или далеко за городом, на открытом воздухе, на опушке Венского леса.
У него, сына крестьянина из-под Зальцбурга, не было собственной комнаты. Он жил в общежитии рядом со школой. Поэтому зимой им было особенно трудно, и поэтому они так страстно ждали каждого нового лета. С такой же страстью они любили друг друга: никто из них не любил другого больше, никто из них не любил другого меньше. Но Эллен была старше, и жизненного опыта у нее было больше. Хаберланд постоянно говорил о женитьбе. Эллен согласно кивала головой и целовала его, но сама никогда об этом не говорила. И однажды, примерно через полгода после того, как было вынесено решение о разводе, он, придя в квартиру одного своего друга, Эллен там не нашел.
— Она была здесь, — удрученно сказал его друг, — но сразу же ушла.
— Куда?
— Этого я не знаю, — ответил его друг. — Она оставила письмо для тебя. Вот оно. Мне нужно идти. Если ты тоже уйдешь, запри, пожалуйста, квартиру и отдай привратнику ключ. Мои родители придут поздно.
Оставшись один, Хаберланд разорвал конверт и прочел письмо Эллен…
Мой возлюбленный, у меня не хватает мужества сказать тебе то, что я должна сказать. Поэтому я пишу. Время с тобой было прекрасным, самым прекрасным в моей жизни, поверь мне. Я уже разведена, да — но как бы мы жили вместе? Где? И на что? У тебя еще нет никакой профессии. У тебя так мало денег. Ты еще такой молодой. Мне стыдно за себя. Я труслива. Я боюсь, что наша любовь умрет в холоде, бедности и ссорах. Пожалуйста, попытайся меня понять. Мы не должны больше видеться. Только так мы можем надеяться, что наша любовь сохранится — в воспоминаниях.
Искать меня бессмысленно. К тому времени, когда ты будешь читать эти строки, я уже покину город, а еще через несколько часов буду уже не в Австрии. Один школьный товарищ предложил мне, раз уж я разведена, приехать к нему. Я знаю, о чем ты сейчас подумал. Это не так. Этот школьный товарищ стал крупным торговцем мехами. В его магазинах есть администраторы. Он предложил мне занять эту должность. Пожалуйста, если сможешь, постарайся не ненавидеть меня, а любить по-прежнему, как и я всегда буду любить тебя. Обнимаю тебя. Эллен.
Прочитав письмо, Хаберланд вышел из квартиры своего друга, тщательно запер входную дверь, сдал ключ привратнику и направился в одно мрачное старое заведение в центральной части города. Там он напился до безумия — в первый и последний раз в своей жизни. Когда он не смог расплатиться, владелец заведения позвал полицию. Руководство школы возместило убытки и в рассрочку вычло эту сумму из карманных денег Хаберланда — правда, сначала припугнув, что его вообще исключат из школы.
Все экзамены на аттестат зрелости он сдал на «отлично». Но что будет дальше, ему было абсолютно все равно. Последующие месяцы он жил как робот, потеряв всякую чувствительность. А потом наступил тот зимний вечер, когда вместе с другими он разгребал лопатой горы снега перед Западным вокзалом: снег шел без перерыва много дней подряд. Город утопал в снежных завалах. Хаберланд занимался этим, чтобы заработать немного денег. Он разгребал снег на Гумпендорферштрассе, на Поясе, на Марияхильферштрассе — оплата была мизерной, и по вечерам у него ныли все кости. Но именно в тот день, именно в то время и именно в том месте Хаберланд разгребал снег перед входом в зал Западного вокзала.
Просигналило такси.
Он обернулся. Автомобиль собирался остановиться на том месте, которое он только что расчистил от снега. Хаберланд отошел в сторону. Шофер открыл дверь. Торопливо подбежали носильщики, чтобы взять вещи из багажника. Из автомобиля вышла женщина. Это была Эллен. Лопата выпала у Хаберланда из рук.
— Ах, Роман, любовь моя, — сказала Эллен с улыбкой, нисколько не удивившись.
Он смотрел на нее. Она очень изменилась. Ее лицо было накрашено по-другому, ее волосы были уложены по-другому, на голове у нее была маленькая норковая шапка, а сама она была одета в норковое пальто и сапожки.
— Что с тобой? Ты не рад видеть меня? — спросила Эллен.
Хаберланд не произнес ни звука.
Эллен повернулась: носильщики что-то спросили ее.
— Спальный вагон в Париж, — сказала она. — Купе тридцать два. Идите вперед.
Носильщики исчезли. Эллен заплатила шоферу такси, и машина уехала.
А снег все падал, и лопаты скоблили булыжную мостовую, и вокруг слышались ругательства и смех. Загруженные снегом грузовики отъезжали, другие, пустые, подъезжали. На Хаберланда и Эллен никто не обращал внимания.
Она обняла его и поцеловала в губы. Напрасно ее язык пытался проникнуть в его рот. Губы его были плотно сжаты. Она посмотрела на него удивленно и даже весело, отступила на шаг и спросила, как у него дела.
— Спасибо, хорошо, — сказал Хаберланд.
— Ты должен простить меня, — сказала она.
Снег ложился им на плечи.
— За что?
— За то, что я ушла.
— Забудем, — сказал он, — тебя не за что прощать. Ты поступила совершенно правильно. Посмотри на меня. У меня все еще практически нет денег, и я все еще не знаю, что мне делать.
— Где ты живешь?
— В общежитии. Но только до весны. Потом я должен буду уйти.
— На что ты живешь?
— Да так, перебиваюсь, — сказал он, заставив себя улыбнуться. — Ты же видишь. Еще я даю уроки латыни, греческого, математики и физики… А как ты?
— Ах…
— Я вижу, у тебя дела идут хорошо. Я рад. Никогда бы не подумал, что администратор в меховом магазине так много получает!
Она опять подошла вплотную к нему.
— Я больше не администратор. Я должна сказать тебе правду, Роман. Потому что и я не могу забыть то время, когда мы были вместе. Это продолжалось так недолго…
— Да, — сказал он, — действительно недолго…
— У моего школьного товарища больна жена. Я не знала этого, когда он позвал меня. Она не может… Я имею в виду, она не имеет возможности быть ему женой. Мой друг порядочный человек.
— В этом я убежден.
— Ему нужна женщина. Это ведь естественно, правда? — сказала Эллен.
Хаберланд кивнул.
— Ну а я его подруга. Он сказал мне, что никогда не подаст на развод. Очень порядочно с его стороны, ты не находишь?
— Очень порядочно, — сказал Хаберланд и подумал: «Когда же наконец она прекратит эту болтовню?»
— И поэтому он меня балует, понимаешь? Он покупает мне одежду и драгоценности, дает мне возможность путешествовать куда захочу…
— Это прекрасно, — сказал Хаберланд. Он поднял лопату, которая выскользнула у него из рук, и оперся на черенок. — А сейчас ты, стало быть, едешь в Париж.
— Да, он купил мне там роскошную квартиру… на Елисейских полях… Не грусти и не обижайся, Роман… Если бы ты тогда не был таким бедным…
Он перебил ее:
— И ты останешься в Париже?
— Только на праздники. Он постарается выкроить время для меня. Потом я поеду заниматься зимним спортом в горы, в Шамони…
— Куда?
— В Шамони, у Монблана. Я уже один раз там была. А потом, подумай только, он подарил мне на день рождения поездку в Америку! Я могу там оставаться сколько захочу. У него там друзья, и их семьи позаботятся обо мне… А после Америки…
Зазвучали голоса из громкоговорителей внутри вокзала.
— Ты должна идти, — сказал Хаберланд. — Твой поезд…
— Да, я должна идти… — Внезапно она снова обняла и поцеловала его. — Прощай, Роман… Разве то время не было чудесным?
А снег все падал на них обоих.
— Тебе действительно пора, Эллен.
— Да, пора. Береги себя. И не забывай.
— Что?
— Нашу любовь.
— О да, — сказал он. — Конечно.
— Никогда не было и не будет большей любви, никогда. Моя жизнь сейчас? Да, сейчас это приятно — а потом? Роман, я любила только тебя, и всегда буду любить только тебя.
— Разумеется, — сказал он. — А теперь иди.
Он смотрел, как она поспешно удалялась, так ни разу и не обернувшись. Он стоял долго. Старший рабочий бригады закричал на него:
— Что случилось? Ты впал в зимнюю спячку? За что тебе деньги платят? Пошел! Вперед!
Два часа, оставшиеся до конца смены, Хаберланд работал как сумасшедший. Потом он получил свое ничтожное вознаграждение и сквозь ночь и снег пешком проделал путь от Западного вокзала до общежития в Хитцинге. Только одна мысль была у него в голове: «Так, должно быть, все выглядит, когда человек мертв. Так, должно…»
9
— …быть, все выглядит, когда человек мертв, думал я все время, — сказал Хаберланд много-много лет спустя, сидя в хижине на другой стороне планеты, во втором «Божьем государстве», на участке земли недалеко от районного города Чандакроны, в Восточной Индии, севернее Калькутты. Все, что здесь написано, он рассказал очень красивой девушке Нарканде Фарпинг, которая сидела за его спиной на примитивной лежанке и за все это время не произнесла ни слова.
В «Божьем государстве» была ночь, где-то вдали горели два маленьких огня.
— На следующий день, — сказал Хаберланд, — я был в таком отчаянии, что пошел в церковь, чтобы рассказать священнику свою историю и поискать утешения. Ведь говорится же, что священники для того и существуют, чтобы утешать тех, кто в печали, в болезни или в нужде, не так ли? Но тот священник очень торопился и поэтому был очень нетерпелив. Он неохотно выслушал мою историю, а потом, как и полагается, сказал, что подобные и гораздо худшие вещи случаются с каждым человеком, и что это совсем никакая не случайность, а закономерность, и что таким образом Бог подвергает нас испытанию… — Он вздохнул. — Это был очень ограниченный священник, и я ушел от него очень рассерженный. И в этот день я решил сам стать священником… лучшим — да простит мне Бог мою гордыню! Я дал обет, который обязан дать священник, Нарканда, я выполнял этот обет до сегодняшнего дня и буду выполнять его и дальше, хотя я никогда не забывал эту женщину из Вены — я сразу вспомнил о ней, когда увидел тебя в первый раз. Ведь вы так похожи, и мне от этого тяжело. — После небольшой паузы он спросил: — Теперь ты поняла, в каком положении я нахожусь?
Ему никто не ответил.
— Нарканда!
Ни звука. Ни шороха.
Он обернулся и увидел Нарканду. Она лежала на его постели, сняв с себя всю одежду.
— Нарканда… — с трудом проговорил Хаберланд.
Она лежала перед ним абсолютно обнаженная, и в ее глазах была мольба.
— Я не та другая женщина, — сказала она. — Я буду любить тебя, пока живу, а если это возможно, буду любить еще больше, когда умру.
Хаберланд хрипло сказал:
— Сейчас же оденься!
— Пожалуйста, отец…
— Ты должна одеться и уйти!
Она подняла свое сари. Когда она закрывала дверь хижины, она плакала. Хаберланд услышал, как она рыдает на улице, и подумал: «Что мне делать, если она вернется?»
Она не вернулась. В эту ночь Хаберланд почти не спал.
Утром женщины обнаружили Нарканду за одной из хижин. Она была одетой и мертва уже несколько часов. Ножом, который лежал рядом с ней, она перерезала себе горло. Кровь, кровь, кровь была повсюду вокруг…
— …мы молим Тебя, Боже всемогущий: дай душе рабы Твоей Нарканды Фарпинг, которая покинула сегодня этот мир, очищенная этой жертвой и свободная от грехов, обрести прощение и вечный покой; во имя Бога нашего. Аминь, — молился теперь Хаберланд перед могилой, в удушающей жаре и при полном безветрии.
10
В это же время — было очень холодно и ветрено — патруль французской высокогорной полиции из четырех человек продвигался по альпийскому глетчеру Боссон на Монблане, высоко в горах над зимним курортом Шамони. Снег слепил. Один из мужчин внезапно споткнулся, упал и выругался.
— Merde, alors!
— Что там? — спросил командир патруля.
— Что-то под снегом, Пьер. Я наступил и поскользнулся. Дерьмо! — снова выругался оступившийся, который был уже на ногах. — Мы слишком долго идем. Что бы это могло быть? Льдина, наверное. Жена приготовила праздничный обед — ее родственники приехали навестить нас.
— D’accord, — сказал командир патруля. Они побрели дальше, один за другим. Предмет, о который споткнулся полицейский, остался лежать под снегом. Это был один из двух почтовых мешков из самолета, который 3 ноября 1950 года, следуя из Калькутты, врезался в Монблан на высоте 4700 метров над глетчером Боссон. Один из мешков, равно как и всех погибших пассажиров и экипаж, тогда нашли. Второй мешок найден не был. В нем находилось письмо почившей фройляйн Филине Демут, которое она написала 13 марта 1945 года, незадолго до своей смерти. Письмо было адресовано Роману Хаберланду. В своем послании Филине Демут, клянясь вечным блаженством, сообщала капеллану, что она оказалась свидетельницей того, как ее жилец Адриан Линдхаут, непосредственно перед началом самого тяжелого воздушного налета американцев на Вену во Второй мировой войне, убил человека.
11
— Итак, в чем дело? — спросил Адриан Линдхаут в середине июня 1967 года бывшего полицейского инспектора Вильяма Кларка, пухленького, с проворными глазами и при этом очень спокойными телодвижениями человека. Отправленный раньше срока на пенсию из-за травмы бедра, Кларк открыл сыскное бюро. Маленькое бюро находилось на Клэй-авеню, как раз напротив Вудлэнд-парка. В доме, где оно размещалось, была также практика адвокатов, нотариусов и врачей. В бюро Кларка было два помещения — приемная для клиентов и кабинет, где он работал. Мебель выглядела старой и неухоженной, обои на стенах отклеивались.
Зарабатывал Кларк хорошо и при желании мог бы привести свое бюро в порядок, но не делал этого.
— Мне нужна эта убогость, — сказал он разочарованному Линдхауту, когда тот пришел к нему в первый раз. — Обои, которые через несколько лет совсем отлетят, старые кресла, трещина в матовом стекле двери в приемную — и вид на парк.
— Но детский крик все время…
— …тоже мне нужен, — ответил Кларк. Ему было лет тридцать пять. С тех пор как Линдхаут нанял его, он был у Кларка три раза. Каждый раз он робко и смущенно прокрадывался в дом в надежде, что не встретит никого из знакомых, — так, как будто бы шел в бордель. Кроме того, он самому себе казался мерзавцем, когда объяснял Кларку, о чем хотел бы узнать.
— Нет причины делать такое лицо, — сказал тогда частный детектив. — Таких, как вы, много. Лучше ужасный конец — и так далее…
Во время второго визита, в конце мая, Кларк выглядел недовольным:
— Ваша жена делает это чертовски ловко. Во-первых, она уезжает из института, только когда абсолютно точно известно, что вы не можете прервать какую-то работу. Во-вторых, она ездит по городу как сумасшедшая, вдоль и поперек. Я скажу вам правду: каждый раз она отрывалась от меня. При том что я следовал за ней на двух разных машинах, чтобы она ничего не заметила.
— Ну, суть дела, собственно, не в этом, — раздраженно заметил Линдхаут.
После той безумной ночи Джорджия стала совсем тихой, рано укладывалась спать, выглядела все более угнетенной и подавленной. С Линдхаутом с тех пор она больше не спала. Всеми своими заботами он делился с Труус, хотя и понимал, что это было неправильно. На нее это производило сильное впечатление. Но она говорила: «Все выяснится, Адриан».
Не выяснилось. Кларк получал свои деньги по часам, а услуги его были недешевы. Линдхаут все больше нервничал. В лаборатории он не мог сосредоточиться, несправедливо кричал на Габриэле и путал подопытных животных.
Бернард Брэнксом, член палаты представителей, этот фанатик права, был душой всего дела. На протяжении нескольких лет он регулярно прилетал из Вашингтона, чтобы осведомиться о продвижении в работе Линдхаута. В общении с несчастным Линдхаутом он становился все более осмотрительным.
— Вы найдете средство, док, — сказал он однажды, — я знаю, вы найдете его!
Линдхаут работал с перегонной аппаратурой. Он молчал.
— Вы меня не слушаете! — посетовал Брэнксом, хрустя костяшками пальцев.
— Нет, я слушаю.
— Нет, не слушаете. У вас что-то произошло. Что? Выкладывайте!
— Нет, ничего, — солгал Линдхаут. — Только этот провал с АЛ 1051… он измотал меня больше, чем я мог предположить… — «Правда тебя совсем не касается», — подумал он и сказал: — Не волнуйтесь, мистер Брэнксом. Я продолжаю работать. Провалы существуют для того, чтобы их преодолевать…
— Это верный настрой, док! — Брэнксом хлопнул его по плечу. «Глупая фраза, глупый пес, — подумал Линдхаут. — Нет, не глупый пес! Ты абсолютно прав в своей наблюдательности. Мне смерть как плохо. Значит, это уже можно заметить по мне?»
Поэтому в конце июня он раздраженно сказал частному детективу Вильяму Кларку в его провонявшем бюро:
— Ну, суть дела, собственно, не в этом.
— А в чем? — спросил Кларк.
— В том, что вы следуете за моей женой на разных машинах, чтобы не бросаться в глаза, — и тем не менее все время теряете ее из поля зрения. По-видимому, она все-таки приметила вас, несмотря на вашу предосторожность. Или как раз поэтому! Ведь каждый раз за рулем сидел один и тот же человек — вы.
— Профессор, — с пафосом сказал Кларк, — я рассказал вам, как у меня обстояли дела на протяжении недель. Но я не рассказал, что произошло вчера.
— И что же произошло вчера? Не томите!
— Вчера вашей жене не удалось оторваться от меня. Теперь я знаю, куда она ездит, в какой дом она заходит. И я знаю, сколько она вчера там пробыла.
— Сколько?
— Два часа и одиннадцать минут, — сказал Вильям Кларк.
Линдхаут прикусил губу:
— Как называется эта улица?
— Гейтсхэд-драйв. Совсем на западе. Шикарная местность. Рядом с Вилей-парком. Роскошные дома. Чудесные старые деревья. В садах все цветет… — Кларк понял, что увлекся, взглянул на Линдхаута и коротко сказал: — Номер сорок семь. Но она припарковала машину на улице Чантилли-стрит и пошла пешком. Ни на ограде, ни на почтовом ящике нет никакой фамилии. Соседей вы запретили опрашивать, хотя я не понимаю почему.
— Потому что не хочу никакого скандала, только поэтому. Это довольно маленький городок. Моя жена и я — мы оба работаем в государственном институте. Вам этого достаточно? — Кларк недовольно заворчал. — Когда она уедет снова, сразу же позвоните мне в лабораторию. Я хочу сам все увидеть. Ведь мы теперь знаем адрес, так что мне не нужно следовать за автомобилем жены. В следующий раз я поеду на улицу Гейтсхэд-драйв.
Ему пришлось ждать тринадцать дней, пока в среду 28 июня, во второй половине дня, в его кабинете пронзительно не зазвонил телефон. В этот день было очень жарко. Линдхаут снял трубку.
— Это Кларк, — сказал голос. — Она только что выехала.
— Спасибо, — ответил Линдхаут. Он сбросил белый халат и в рубашке и брюках помчался к лифту, который доставил его вниз.
В салоне машины воздух кипел. Он включил вентиляцию и почувствовал, как бьется его сердце, когда он выехал из двора клиники на Лаймстоун-стрит. Ему предстоял долгий путь, вверх по Боливар-стрит к Бродвею, затем вниз на улицу Хэродзберг с полосой для скоростного движения, потом в северо-западном направлении по Хэдлей-роуд мимо клуба «Страна большого вяза» на Мэйсон-стрит, которая привела его в пригород Кардинал Вэлли. У кладбища Хиллкрест он пересек Пайк-стрит, еще одну улицу для скоростного движения, потом стал петлять по многочисленным маленьким улочкам среди вилл, двигаясь к пригороду Вилей Хайтс. К счастью, улица Гейтсхэд-драйв была не длинной. Дом 47 был очень ухоженным зданием из красного кирпича с заделанными белым швами. Дом находился совсем рядом с Вилей-парком.
Когда Линдхаут уже ехал по Гейтсхэд-драйв, он искал глазами автомобиль Джорджии в боковых улицах, но так и не обнаружил его. «Она, должно быть, хорошо его спрятала», — подумал он. Припарковав свою машину на Мэнделей-стрит, он пошел пешком. На Гейтсхэд-драйв, где пекло послеобеденное солнце, он вообще не увидел ни одного автомобиля. Пока добрался до Вилей-парка и нашел скамью рядом с гигантским дубом, он взмок от пота. Отсюда он мог хорошо видеть дом, оставаясь невидимым для любого, кто находился на Гейтсхэд-драйв, из-за деревьев и густого кустарника.
Линдхаут ждал два часа и шестнадцать минут. В парке пели птицы, здесь было прохладнее. Тем не менее пот тек по нему ручьями. Два часа и шестнадцать минут он не спускал глаз с дома, который обнаружил Кларк. Наконец покрашенная в белый цвет входная дверь отворилась, и из дома вышла Джорджия. На ней было пестрое легкое платье и белые туфли. Попрощавшись с кем-то в доме, кого Линдхаут не мог видеть, она не спеша спустилась по трем ступенькам в сад, пересекла его, слегка пошатываясь, добралась до Гейтсхэд-драйв, и пошла прямо к парку. Линдхаут сжался в комок. Он заметил, что у нее был изнуренный вид, а под глазами лежали темные круги.
У входа в парк Джорджия повернула налево и пошла вдоль по Дювиль-стрит. Линдхаут, не двигаясь, смотрел ей вслед. «В какой-нибудь боковой улице там внизу стоит ее автомобиль», — подумал он. Из двери красного дома вышел мужчина и стал смотреть вслед Джорджии. Линдхаут узнал этого человека. Он хорошо знал его. Много лет они тесно сотрудничали. Человек, с которым Джорджия только что провела два часа и шестнадцать минут, был шеф клиники профессор Рональд Рамсей.
12
В этот вечер Кэти приготовила бифштексы. Бифштексы и салат. Очень много салата, глупо подумал Линдхаут, сидя за столом вместе с Джорджией и Труус. Труус что-то рассказывала о каком-то немецком философе, который должен был прочитать серию лекций в университете Лексингтона. На улице было еще светло и уже не так жарко.
Линдхаут время от времени поглядывал на Джорджию, сидевшую напротив него. Она была явно очень подавлена и обессилена. Лицо было почти белое, круги под глазами почернели.
— Сегодня по телевидению будет один старый фильм, — неестественно весело сказала Труус. — Я его никогда не видела, но вы, конечно, знаете его — «Третий мужчина», сценарий Грэма Грина. Действие происходит в Вене сразу после войны, не так ли? Ведь мы все трое были там. Вы посмотрите «Третьего мужчину» вместе со мной?
Никто не ответил.
Она повторила свой вопрос.
— Нет, Труус, — сказала Джорджия, отложив вилку и нож. — Я бы с удовольствием, но я слишком устала. Пожалуй, я сразу пойду спать.
— Тогда ты снова проснешься в четыре утра! Ты же так плохо спишь последнее время! — сказала Труус. — А почему ты не ешь? Ведь так вкусно!
— Очень вкусно, — сказала Джорджия. — Но знаешь, этот мой зубной врач… Хоть он мне сто раз уже говорил, что я уже могу есть, но после пары кусков у меня начинают болеть зубы. Это от скверного лечения. Хотя продолжается оно уже не один месяц.
— Ты сегодня опять была у зубного врача? — спросил Линдхаут.
— Ты же знаешь, Адриан! — Джорджия устало посмотрела на него и сразу же отвела взгляд. — Эти два моста на нижней челюсти… конечно, они нужны… но это все так долго длится…
— У них сейчас совершенно новые методы, у зубных врачей, — сказала Труус с полным ртом. — Кроме того, я думала, что доктор Харт сделает только один мост и что он уже давно все закончил.
— Он еще не закончил — у него много других пациентов. — Казалось, Джорджия говорит из последних сил.
— Харт? — спросил Линдхаут.
— Да. Тот самый, в клинике. Я же вам говорила. Мне это совсем близко — прямо рукой подать.
— Я был сегодня у Харта, — сказал Линдхаут. Ему было больно видеть, как Джорджия вздрогнула.
— Ты? — она растерялась.
— Да, — сказал Линдхаут. — И сегодня он тебя не лечил. Ты записана только на следующий вторник, на четырнадцать часов тридцать минут. Десна должна зажить, сказал он.
— Ты не был у Харта, — сказала Джорджия, дрожа. Труус тоже перестала есть.
— Я ходил к нему, — сказал Линдхаут. Он поклялся себе не терять самообладания, но это была напрасная клятва. — Я был у Харта, потому что ты снова вдруг исчезла.
— Что это значит — «снова вдруг»? — Джорджия говорила все тише.
— Ты знаешь, что это значит. На протяжении месяцев ты куда-то исчезаешь во второй половине дня. Никто не знает, где ты.
Труус встала:
— Думаю, будет лучше, если я пойду в свою комнату.
— Сиди! — Линдхаут повысил голос. Труус взглянула на Джорджию. Та пожала плечами. Поколебавшись, Труус села. — Мы ведь одна семья, да? Маленькая счастливая семья! У нас нет тайн друг от друга. — Он наклонился к Джорджии: — Я сделал гораздо больше! Вот уже несколько недель, как я поручил одному детективу наблюдать за тобой. Каждый раз, когда ты нам говорила, что была у Харта, ты была в другом месте. С сегодняшнего дня я знаю где.
— Это подло с твоей стороны, — сказала Джорджия. Она вдруг состарилась лет на десять. Ее пальцы дрожали.
— Я сделал это потому, что люблю тебя. Потому что я заметил — и не только я, — как сильно ты изменилась за последние месяцы. Я уже стал беспокоиться, не переутомилась ли ты. Ну вот, беспокойство оказалось напрасным. Твоя история с зубами недурна. А в остальном ты здорова. В последние месяцы ты была у другого мужчины, — оставайся сидеть, Труус, ты должна остаться! Мы ведь одна семья, такая счастливая, где один любит и…
— Прекрати! — сказала Джорджия.
— …почитает другого, — лихорадочно продолжал он. Он посмотрел на Джорджию, избегавшую его взгляда. — Ты каждый раз бывала за городом, в Вилей Хайтс. Улица? Гейтсхэд-драйв. Номер дома? Сорок семь. Кто там живет? Ты молчишь? Можешь не отвечать. Я знаю. Я видел, как ты сегодня во второй половине дня выходила из этого дома.
— Ты… был… за городом? — прошептала Джорджия.
Труус вдруг беспокойно задышала, ее глаза заблестели как при высокой температуре.
— Да, я был за городом. И чтобы ты меня не заметила, я пошел в Вилей-парк. Ты меня не заметила. Ты не заметила и того, что мужчина, которому принадлежит дом, где ты провела больше двух часов, вышел и смотрел тебе вслед. Я видел его! Он меня — нет. Ты знаешь, кто это был. Труус этого еще не знает. Это был, дорогая Труус, профессор Рональд Рамсей… — Джорджия вскочила и выбежала из комнаты.
Труус удивилась:
— Рамсей? О боже!
— Да, — сказал он. — А ты со своими философскими рассуждениями… Теперь ты видишь, что я был прав. Джорджия обманывает меня. Кто знает… — На улице взвыл мотор. — Это она! — закричал Линдхаут.
Вместе с Труус он выбежал в сад и кинулся за дом. Они увидели красные задние фонари «кадиллака» Джорджии. Виляя как пьяная, она ехала в сторону города.
Линдхаут бросился в дом, схватил ключи от своей машины и прыгнул в «линкольн Континенталь». Труус часто брала на время одну из двух машин. Когда он сел за руль, она закричала:
— Адриан! Возможно, все окажется совершенно безобидным! Возможно…
Его автомобиль рванулся вперед. Он сразу до отказа надавил на педаль газа. Труус стояла перед домом, зажав рот ладонью…
Только в конце Аллен-стрит Линдхаут снова увидел задние фонари «кадиллака» Джорджии. Она ехала со скоростью не меньше восьмидесяти миль в час, машину болтало, и она даже не затормозила, когда другой автомобиль, шедший навстречу, чуть было не столкнулся с ней.
— Джорджия! — бессмысленно кричал Линдхаут. — Джорджия! — Он снова и снова выкрикивал ее имя. Перекресток Пикадоум. Перекресток Оуквуд. На перекрестке Элем-парк Джорджия проехала на красный свет. Машины, визжа шинами, тормозили перед ней. Раздавались гудки. Ругались водители.
«Она едет в клинику, — мелькнуло у него в голове, — она едет к нему, к Рамсею…»
Эта мысль лишила его рассудка. И он, зацепив такси, тоже проехал на красный свет и снова на бешеной скорости помчался за «кадиллаком» Джорджии. Стрелка спидометра на приборной доске ползла вверх к отметке «90 миль». Обе машины пулей неслись через районы Саутлэнд и Крествуд.
«Нет, она едет не в клинику», — ошеломленно подумал Линдхаут, когда «кадиллак» понесся по Глендровер-драйв. Комплекс зданий клиники и университет теперь были севернее. В районе Лейквуд спидометр показывал «96 миль». Линдхаут все еще выкрикивал ее имя. Обе машины шли теперь по Маунт-Тейбр, широкой улице для скоростного движения. Мимо пролетали боковые улицы. «Боже милосердный, дай…» — Линдхаут начал молиться, но остановился. Завыли сирены. С включенными фарами за ним неслись два полицейских мотоцикла. Он ничего не слышал и не смотрел в зеркало заднего вида.
На Лейксайд-драйв, параллельной улице Маунт-Тейбр, Джорджия вдруг рванула руль налево и повела мечущийся «кадиллак» в восточном направлении по открытой, поросшей травой местности.
Линдхаут испугался. Она ехала прямо к одному из двух больших озер в Эджвотер Истейтс!
Вой сирен стал громче. Полицейские приближались. Он все еще не замечал их. Дорога стала уходить вниз. Его машину бросало из стороны в сторону. И тут он увидел водную поверхность, блестевшую в лунном свете. Она появилась перед ним так неожиданно, что ему пришлось упереться в спинку сиденья, чтобы со всей силой ударить по тормозам. Оцепенев, он смотрел, как «кадиллак» мчался по низкорослому камышу к озеру. А затем автомобиль Джорджии, пролетев метров пять навстречу воде, внезапно на мгновение — совершенно невероятное зрелище — застыл в воздухе и рухнул в озеро, которое, как Линдхаут знал, было в этом месте очень глубоким.
Фонтан воды высоко взметнулся в свете фар. Затем «кадиллак» исчез. Шатаясь, Линдхаут вылез из машины и, пройдя полосу камыша, добрался до воды. Он увидел поднимающиеся на поверхность пузыри воздуха и стал выкрикивать в ночной тиши имя Джорджии. Вдруг его грубо схватили за плечи и с силой развернули. Перед ним стоял полицейский с искаженным от ярости лицом. Его рев наконец дошел до ушей Линдхаута.
— Ты, проклятый son-of-a-bitch, сейчас тебе достанется!
Фары двух тяжелых мотоциклов резко светили ему в лицо.
— Святой Моисей, — сказал второй коп. — Да ведь это… вы же… вы… профессор Линдхаут, сэр!
— Да! — заорал Линдхаут. — А моя жена упала в озеро! Сделайте что-нибудь! Скорее! — Он упал в камыши как подкошенный. Стоявшие над ним полицейские, онемев, смотрели друг на друга. Первый покачал головой. Второй возвратился к своему мотоциклу и по радио вызвал автокран и машину «скорой помощи». Потом он подошел к первому полицейскому. Оба они смотрели на Линдхаута, который лежал в камыше и плакал. На поверхности озера пузырей воздуха больше не было.
13
Когда крюк автокрана поднял из озера «кадиллак» Джорджии, было уже почти три часа утра. Вода потоками вытекала из кузова автомобиля. К этому времени двум дюжинам полицейских уже пришлось оттеснять любопытствующих. «Скорая помощь», несколько пожарных машин и машин со специальной техникой стояли вокруг. Люди в шлемах суетливо бегали взад-вперед. Все происходило с большим шумом. Кран, державший автомобиль Джорджии, со скрежетом повернул стрелу в сторону берега. На песчаной полосе за камышом раздался глухой шлепок пневматических шин. «Кадиллак» тяжело опустился на землю. Линдхаут помчался к нему. За ним бежали врач в белом халате и два санитара с носилками. Но первыми добрались до помятой машины оба полицейских-мотоциклиста. С трудом удалось открыть левую переднюю дверь. Из изуродованного корпуса машины они вытащили тело, с которого стекала вода, и осторожно положили его на носилки. Врач опустился на колени рядом с Джорджией и приложил ухо к ее груди. Потом он стал искать пульс.
Линдхаут протиснулся вперед. Он увидел лицо Джорджии. «Невредимо, — подумал он. — Она даже не поранилась о лобовое стекло. Боже, благодарю Тебя. А сейчас, Боже, сделай так, чтобы она дышала, пожалуйста, Боже. Если Ты есть, то помоги сейчас!»
Он видел, как санитары и врач повернули Джорджию лицом вниз. «Вода, — подумал Линдхаут. — Конечно. Она наглоталась воды, вода должна выйти». Он протиснулся к врачу. Ярко светили прожекторы — как будто снимали какой-то фильм. Линдхаут упал на колени рядом с носилками и залепетал:
— Джорджия… Прости… Нам надо обо всем поговорить… Все опять будет хорошо…
Врач бесцеремонно прервал его:
— Прекратите! Эта женщина мертва.
— Мертва? — Линдхаут осел на землю.
— Произошел перелом шейных позвонков, когда ее отбросило назад. Вы мешаете. Отойдите.
— Я ее муж.
— О… — врач сглотнул. — Извините, профессор Линдхаут, я не мог видеть, что это вы…
Чей-то голос сказал:
— Я всегда опасался этого, Адриан.
Линдхаут вздрогнул. Сзади стоял профессор Рональд Рамсей. Одним прыжком Линдхаут вскочил на ноги.
— Собачье отродье! — закричал он. — Проклятый негодяй!
Правой рукой он нанес ему удар кулаком в лицо. Голова Рамсея дернулась назад, из носа брызнула кровь. Линдхаут схватил его за пиджак и ударил второй, третий раз. Рамсей не защищался. Вмешались оба полицейских, они схватили Линдхаута и попытались заломить ему руки за спину. Линдхаут начал наносить им удары ногами, ему было безразлично, куда он попадал. Он что-то кричал, но, кроме имени «Джорджия», никто не мог понять ни слова, потому что все остальное он выкрикивал по-голландски. Затем кто-то ударил его по голове — и сразу все огни погасли, все голоса замолкли. Линдхаут упал лицом вниз и погрузился в глубокий колодец беспамятства.
14
Придя в себя, он услышал девичий голос:
— Он очнулся!
«Это Труус», — как в дурмане подумал он. Открыв глаза, он увидел, что лежит на постели в своей спальне и над ним склонилась Труус. Теперь он узнал и других: за Труус стояли его ассистентка Габриэле, старший врач профессора Рамсея доктор Хиллари, и хирург по фамилии Толэнд.
— Все в порядке, профессор, — сказал Хиллари, худощавый мужчина, который выглядел гораздо моложе своих лет. — Только рана на голове. Мы ее зашили.
Линдхаут неловко ощупал свои волосы и на чисто выбритом месте обнаружил большой пластырь. — Это один из полицейских, — сказал он с трудом. — Дубинкой.
— У него не было выхода, профессор, — пробормотал Хиллари. — Вы бы убили профессора Рамсея.
Линдхаут грязно выругался.
— Адриан! — Труус положила руку ему на грудь. Она выглядела очень озабоченной, как и Габриэле, в глазах у которой стояли слезы. «Как она слезлива», — подумал Линдхаут.
— Успокойтесь, профессор, — сказал хирург Толэнд, коренастый мужчина. — Вам сделали рентген. Сотрясения мозга, похоже, нет. Вам сделали обезболивающий укол.
— Где этот проклятый Рамсей?
— В клинике. Двойной перелом носовой кости. Вы его здорово отделали.
— Это меня радует, — сказал Линдхаут. — Надеюсь, этому подлецу очень больно.
— Достаточно больно, профессор. — На лице у Толэнда не дрогнул ни один мускул.
— Приятно слышать. Можно ли сдохнуть от двойного перелома носовой кости? Нет, нельзя. А жаль.
— Господин профессор, — сказала Габриэле по-немецки. — Вы не должны так говорить.
— Не должен? — Линдхаут рассмеялся. — Этот пес виновен в смерти Джорджии. Я заявлю на него, прямо сейчас. Мне наплевать на скандал. Этот тип дольше всех живет в Лексингтоне. Я позабочусь о том, чтобы ему запретили заниматься врачебной деятельностью, этой грязной свинье. Вы можете передать ему это, доктор Хиллари, доктор Толэнд!
— Вы ничего не знаете, — сказала Габриэле.
— Не знаю о чем?
— Не знаете правды.
— Правда заключается в том, что моя жена обманывала меня с Рамсеем. И когда я сказал ей об этом прямо в лицо, она потеряла самообладание и покончила с собой, — на этот счет нет никаких сомнений! Ваш шеф убийца, доктор Хиллари. И он поплатится за это! — Линдхаут говорил, едва шевеля языком. Он уже чувствовал действие инъекции.
К его удивлению, Габриэле вдруг поднялась и сказала обоим врачам:
— Я думаю, вы здесь больше не нужны. Не обижайтесь, но я попрошу вас уйти. Возвращайтесь в клинику и позаботьтесь о вашем шефе.
Хиллари с облегчением кивнул:
— Всего хорошего, профессор. И если вы… — Он говорил, уже выходя из помещения, и конца фразы Линдхаут не расслышал. Толэнд последовал за ним.
Труус погладила руку Линдхаута. Он взглянул на нее и быстро отвернулся.
Проводив врачей, Габриэле вернулась. Она осторожно закрыла за собой дверь и села на стул рядом с кроватью Линдхаута:
— Я отослала их. Вы и так уже сказали слишком много, но я думаю, что оба будут молчать.
— Сказал слишком много? — Линдхаут пришел в возбуждение. — Я позабочусь о том, чтобы последний человек в городе узнал, какого я мнения о Рамсее! Я заявлю на него. Он действительно настоящий убийца Джорджии! Ее смерть на его совести!
— Нет, — спокойно сказала Габриэле.
— Что «нет»?
— Она не на его совести, господин профессор, — спокойно ответила Габриэле. — Я расскажу вам правду. — Габриэле посмотрела на Труус. — Останьтесь. Вы тоже должны это слышать. Тогда, кроме вас обоих, только профессор Рамсей и я будут знать, что случилось на самом деле.
— А откуда вы это знаете? — спросил Линдхаут.
— Потому что ваша жена доверилась мне.
— Когда?
— Уже давно. — Габриэле опустила голову. — Она ни в коем случае не хотела, чтобы вы, господин профессор, или вы, госпожа доктор Линдхаут, что-то узнали об этом. Я должна была клятвенно пообещать ей, что не пророню ни слова, пока она жива. Вашей жены больше нет, господин профессор. Это ужасно. Но теперь я могу рассказать вам правду. — Габриэле заколебалась.
— Габриэле, — сказал Линдхаут, — мы знаем друг друга с сорок четвертого года. Я поверю тому, что вы скажете. Поэтому не лгите — даже из сострадания.
— Я не собираюсь лгать, — ответила Габриэле. — Тем более из сострадания. Кроме того, это было бы нелепо. Вскрытие тела вашей жены подтвердит мои слова.
— Что вы имеете в виду? — Линдхаут сел в постели. Ночной ветер шелестел в листве старых деревьев в парке.
— Я имею в виду, — сказала Габриэле, — что ваша жена была больна. Неизлечимо больна. Неужели вам никогда не бросались в глаза симптомы ее болезни?
— Какие симптомы? — спросила Труус.
— Утомляемость, депрессия, отсутствие аппетита, беспричинная тоска, молчаливость, бледность…
— Все это мы заметили, — хрипло сказал Линдхаут. — Я говорил об этом с дочерью. Это началось довольно давно, особенно депрессия. И становилось все хуже. Но вы же не хотите сказать…
Габриэле всхлипнула и высморкалась в носовой платок:
— Ваша жена не обманывала вас с доктором Рамсеем, господин профессор. Он всеми средствами пытался хоть на несколько лет продлить ее жизнь. Оба знали, что она должна умереть. Но поскольку ваша жена так сильно любила вас, господин профессор, она обратилась с просьбой о помощи к доктору Рамсею. Она доверилась мне, потому что ей нужно было хоть кому-нибудь излить душу, — ведь, в конце концов, вы работали вместе. Кто-то должен был навести вас на ложный след, если бы вы что-то заподозрили, — так мы с ней договорились.
— Стало быть, этим занялись вы, — сказала Труус, неподвижно глядя на Габриэле.
— Стало быть, этим занялась я, — ответила Габриэле. — Я шла на любую ложь, на любой обман. Я делала что могла. Вы ведь долго не замечали, когда ваша жена покидала институт, господин профессор!
— Это верно, — сказал Линдхаут. — Когда я наконец обратил на это внимание, то нанял частного детектива.
— О детективе ни ваша жена, ни я не подумали… — Голос Габриэле замер. Погруженная в свои мысли, она покачала головой. — Если бы только вы этого не сделали… Ваша жена прожила бы еще несколько лет… Ей становилось бы все хуже, она бы не смогла жить с вами как прежде, но она бы жила. А этого она хотела больше всего.
Что-то в голосе Габриэле успокоило Линдхаута. Он спросил:
— Чем была больна моя жена?
— У нее был хронический миелоидный лейкоз, — так же спокойно ответила Габриэле.
(Существуют многочисленные болезни красных и белых кровяных телец. В случае лейкемии речь идет о неуправляемом чрезмерном увеличении белых кровяных телец, которых в здоровом организме в каждом кубическом миллиметре содержится от 5000 до 10 000. При лейкемии вместе со зрелыми лейкоцитами в кровеносное русло попадают и незрелые формы. Чем менее они зрелые, тем более опасными оказываются. Подобный процесс нельзя повернуть вспять, в лучшем случае его можно затормозить. Причина возникновения лейкемии еще не известна.)
15
В тиши летней ночи звучал тихий голос Габриэле:
— Профессор Рамсей мне все объяснил. Хронический миелоидный лейкоз, в отличие от острой формы, может длиться от трех до четырех, в исключительных случаях — от десяти до пятнадцати лет, с длительными промежутками, в которых больной чувствует себя абсолютно здоровым. В этом вся гнусность: первые признаки совершенно не характерны! Некоторые из них я уже перечислила — вы это заметили у миссис Линдхаут. Она сама, конечно, тоже обратила на них внимание. Но не придала им значения. Она забеспокоилась, лишь когда увеличились селезенка и печень, и обратилась к профессору Рамсею. Это случилось два года назад…
— Почему же не сказала мне об этом она ни слова? — спросил Линдхаут.
— Она даже не допускала мысли об этом! Потому что не хотела пугать вас ни при каких обстоятельствах! Об этом она сказала только мне и профессору Рамсею. И взяла с нас честное слово, что мы никогда ни звука не пророним о ее болезни!
— О боже, — сказал Линдхаут и посмотрел на Труус. — А я… — он не мог дальше говорить.
— Ты тоже был в неведении, как и я, — сказала Труус. И она опять положила свою ладонь на его руку.
— У вашей жены было невероятное самообладание, — продолжала Габриэле. — Потому что потом начались боли в костях, в надчревной области, во многих других местах. Но вы ничего не заметили…
— Да, — сказал Линдхаут. — Я заметил только психические изменения. Депрессия, грусть, замкнутость… все, что я истолковал так неправильно.
— Белые форменные элементы крови попадают и в центральную нервную систему, — сказала Габриэле. — Я это знаю, потому что все это страшное время ваша жена и профессор Рамсей информировали меня. Оказавшись в центральной нервной системе, белые кровяные тельца изменяют и поведение человека, его психику, характер… Но что мы могли сделать? Ей становилось все хуже. Количество лейкоцитов на кубический миллиметр постоянно менялось: то их было тридцать тысяч, то полмиллиона…
— Черт побери, почему она не согласилась на стационарное лечение?
— Но тогда бы вы узнали правду, господин профессор. Как вы думаете, сколько раз профессор Рамсей и я умоляли миссис Линдхаут лечь в больницу? Она отказалась, хотя точно знала, что обречена, что это только отсрочка конца… и она хотела этого… она так этого хотела… Она при любых обстоятельствах хотела жить вместе с вами обоими — до конца. Она была женщиной, достойной восхищения… Она и на профессора Рамсея произвела необыкновенное впечатление… и поэтому он согласился лечить ее…
— У себя дома, — сказал Линдхаут.
— Да, у себя дома, господин профессор. Ваша жена думала, что так ловко все организовала, что вы никогда не обратите на это внимание.
— А я обратил, — сказал Линдхаут.
— Да, — сказала Габриэле, — к сожалению.
16
После паузы Линдхаут спросил:
— Чем Рамсей лечил мою жену?
Габриэле ответила:
— Вместе с одним первоклассным специалистом они делали переливания крови, попеременно с очисткой крови.
— И все это за городом, в доме Рамсея? — спросила Труус.
— Да, госпожа доктор. Я знаю, о чем вы подумали. Но ведь профессор Рамсей столько лет проработал с миссис Линдхаут! Еще когда она была миссис Брэдли… И к тому же она умоляла его сделать так, чтобы вы, господин профессор, ничего не заметили…
— Да, — сказал Линдхаут. — Понимаю. Возможно, в подобном случае я поступил бы точно так же. Наверняка. Но переливание крови можно делать только раз в два-три месяца. Точно так же, как и очистку крови…
Габриэле провела тыльной стороной ладони по глазам:
— Ваша жена должна была быть под строгим контролем и постоянно обследоваться.
— Мне жаль, — сказал Линдхаут, — мне так жаль.
Труус прижала свою ладонь к его руке.
— Кроме переливания крови, — сказала Габриэле, — ваша жена получала и медикаменты. Цитостатические средства против чрезмерного увеличения лейкоцитов… И антидепрессанты. Ей давали даже возбуждающие средства… Удалось всего лишь несколько улучшить ее состояние… А как иначе она могла бы работать как здоровый человек? Она наверняка испытывала жуткие душевные муки… возможно, она действительно смогла бы прожить еще несколько лет, если бы… Простите. — Габриэле замолчала.
— …если бы я не подозревал и не обвинил бы ее, — сказал Линдхаут. — Если бы дело не дошло до этого ужасного столкновения. Если бы я не был уверен, что она обманывает меня с Рамсеем. — Он посмотрел на Труус. Та ответила ничего не выражающим взглядом. — Этого Джорджия не смогла вынести. А я еще и обругал ее… И тогда… она выбрала смерть. А виновен в этой смерти я. Только я! — Линдхаут упал на подушку.
— Вы не должны так говорить, господин профессор! — в волнении вскрикнула Габриэле. — Вы же ничего не знали! Но лучше бы вы все знали…
— Мы все крепки задним умом, — сказал Линдхаут.
— Наверное, миссис Линдхаут зря так поступила… Жизнь… — голос Габриэле прерывался, — жизнь… Почему жизнь такая подлая!
Ей никто не ответил.
Каждый из троих находящихся в спальне Линдхаута был в своем собственном одиночестве, в плену своих собственных мыслей, надежд и болей. Наконец Габриэле встала.
— Мне нужно идти, — сказала она. — Муж будет беспокоиться. И я… я тоже больше не могу, господин профессор!
Он протянул ей руку и сказал:
— Благодарю вас, Габриэле. Вы действовали великолепно.
— И я благодарю вас, — сказала Труус. — Я вас провожу.
Габриэле была уже у двери.
— Оставайтесь с отцом, — сказала она. — Я знаю дорогу. Если что-то случится, сразу же звоните в клинику, доктор Хиллари будет там всю ночь. — Она закрыла за собой дверь, и ее шаги стали удаляться.
— Прости мне, Адриан, — сказала Труус.
— Что я должен тебе простить?
— Помнишь наш разговор о Джорджии? Тогда я попыталась тебя утешить. Я пользовалась разными философскими ухищрениями, чтобы убедить тебя. Я желала тебе добра, Адриан. Но было бы гораздо лучше…
Раздался звонок в дверь.
— Кто там еще? — измученно спросил Линдхаут.
— Я посмотрю. — Труус поспешно вышла. Вскоре она вернулась: — Твоя ассистентка.
— Габриэле? Почему она вернулась?
Труус подошла к кровати Линдхаута.
— Что у тебя в руке? — спросил он.
— Габриэле забыла передать… Несколько недель назад Джорджия отдала ей это. На случай, если… произойдет несчастье, она поручила ей сохранить это. Мы оба не заметили, что он больше не лежал открытым на ее туалетном столике. Много лет назад я подарила его вам обоим. — Труус протянула Линдхауту плоский предмет размером не больше пачки сигарет.
Когда Линдхаут открывал маленький золотой футляр, руки его дрожали. На правой стороне золотом были выгравированы строки одного стиха из стихотворения «Символ», на другой стороне под целлофаном была фотография «Розовых влюбленных» Шагала. Из футляра на одеяло Линдхаута выпала маленькая записка. Он развернул ее и прочел слова, написанные почерком Джорджии:
Till the end of time.
17
2 июля 1967 года Труус и Линдхаут стояли перед свежей могилой на красивом старом кладбище, где лежало очень много добрых и известных людей, среди них и такие, как Мэри Тодд, жена Авраама Линкольна. Линдхаут сделал все возможное, чтобы никто не узнал даты похорон его жены. Он отказался от публикации информации в газетах и от рассылки уведомлений. Благожелательному седовласому пастору, предложившему прочитать молитву на могиле, было вежливо, но твердо отказано. Могильщики завершили свою работу и удалились. В 17 часов 30 минут перед холмиком земли стояли только он и Труус. Этот холмик должен был сначала осесть, затем сюда положат плоский камень, на котором будут высечены только два слова — «Джорджия Линдхаут». Венков не было. Сам Линдхаут принес большой букет красных роз. Теперь розы лежали на свежей могиле. На старом кладбище, полном нереальной тишины и нереального мира, цвело много цветов. Огромные деревья отбрасывали тени на могильные холмы.
Больше часа Линдхаут и Труус стояли у последнего прибежища Джорджии. Они не разговаривали друг с другом. Взор Линдхаута блуждал от холмика земли на свежем захоронении к бесчисленным ветхим и заросшим могилам.
Могилы…
Затем он услышал, как Труус что-то спросила его. Он не понял.
— Что? — спросил он.
— Где футляр?
— Я положил его Джорджии в гроб, — ответил он.
Наконец по широкой дороге они пошли к выходу кладбища. На улице стоял их автомобиль. Труус села за руль, и они поехали домой. За все время они не проронили ни слова.
18
После смерти Джорджии Линдхаут впал в совершенную летаргию: он больше не интересовался своей работой и, недоступный даже для Труус, целыми днями сидел в парке у дома, устремив свой взор в пустоту. Бернард Брэнксом добился, чтобы Линдхаут прошел в клинике курс лечения сном. Спустя неделю после начала лечения Линдхаут, находился все в том же жалком состоянии, несмотря на то, что сознание его несколько прояснилось. Он то и дело просил у профессора Рамсея прощения, часто тихо плакал и почти ничего не ел. Через три недели он все же вернулся в свою лабораторию, но абсолютно ничего там не делал. Он был любезен со всеми, и все очень заботились о нем, и прежде всего Труус. Но и она ничего не добилась. Профессор Рамсей и Линдхаут теперь часто сидели вечерами вместе, и шеф клиники, убежденный христианин, старался помочь своему другу разговорами о Боге. Но и он не преуспел.
— Я хочу тебе кое-что сказать, Рональд, — как-то начал Линдхаут. — Тебе легко. Ты веришь в Бога. Я не могу верить в Бога, во власти которого предписывать нам страх перед жизнью или страх перед смертью — и к тому же слепую веру!
— Ты не веришь в Бога… — Рамсею было еще трудно говорить, поскольку повязка до сих пор перехватывала его голову на уровне носа.
— Я не верю в индивидуального Бога. Я не могу тебе доказать, что индивидуального Бога не существует. Но если бы я делал вид, что верю в него, я был бы обманщиком.
— Но ведь нужно во что-то верить… — беспомощно сказал Рамсей.
— Несомненно, — Линдхаут кивнул.
— Во что же тогда?
— Я не знаю, во что верят другие. Я верю в братство всех людей и в неповторимость индивидуума, — сказал Линдхаут. — Я верю в то, что нельзя верить бездумно и что нужно любить. Теперь я знаю, что не важно, как любят, если только вообще любят. А это нужно делать. Нужно любить…
Несмотря на все эти разговоры с Труус и Рамсеем, только Бернарду Брэнксому удалось совершить окончательный поворот к лучшему. Во время одного из своих визитов он заявил Линдхауту:
— Американцы, к сожалению, слишком глупы, чтобы осознать, какое сокровище у вас в руках в виде этих антагонистов. Я все время говорил об этом в палате представителей. Я называл число людей, уже страдающих наркозависимостью, показывал таблицы, призывал подумать о будущем, кричал, что эти идиоты скоро приползут к вам на коленях, умоляя, вас, дорогой профессор, найти антагонисты с большей длительностью действия, чего бы это ни стоило! Результат — ноль!
Линдхаут, не говоря ни слова, посмотрел на Брэнксома. В клетках большой лаборатории обезьяны беспокойно двигались за стеклом. В Лексингтоне было очень жарко.
— От этого уже тошнит! — продолжал Брэнксом. — Теперь один сверхумник из Министерства здравоохранения предложил составить «программу поддержки».
— Что это за программа? — Линдхаут почти не слушал, но эти слова дошли до его сознания…
Вот что рассказал Брэнксом. В Вашингтоне фанатичного врага наркотиков вызвали в Министерство здравоохранения к некому доктору Говарду Силу. Для начала доктор Сил предложил Брэнксому сесть. Потом предложил сигары. Брэнксом отказался. Грузный, краснолицый Сил предложил что-нибудь выпить. Брэнксом отказался. Сил приготовил себе солидную порцию виски, закурил длинную гавану, откинулся назад в своем удобном стуле и сказал полуотцовским-полупрезрительным тоном:
— Я должен поблагодарить вас, дорогой мистер Брэнксом, за ваши чрезвычайные усилия в борьбе против пристрастия к наркотикам. — Глоток. — Мы здесь тем временем тоже не сидели сложа руки и, полагаю, продвинулись дальше вас. — Облако табачного дыма. Брэнксом в ярости привстал со своего кресла. — Да, мой дорогой, — мягко сказал Сил. — Вы же должны признать, что на практике от антагонистов вашего профессора Линдхаута мало толку. Далее, их вообще нельзя применять для предотвращения зависимости. — Большой глоток. — Потому что длительность действия этих антагонистов невероятно коротка.
— Она же не останется такой! — Брэнксом разволновался. — Профессор Линдхаут найдет антагонисты с большим сроком действия! Если, конечно, в его распоряжение предоставят средства!
— Выброшенные деньги. — Сил отмахнулся рукой с сигарой. — Как долго уже ваш профессор работает над этой проблемой? С сорок пятого года? А сейчас у нас шестьдесят седьмой! Как сейчас обстоят дела с его исследованиями? Он нашел антагонист, который действует дольше, но сам вызывает зависимость! При всей симпатии к профессору Линдхауту, мистер Брэнксом, если это вы называете прогрессом…
— А какой прогресс у вас?! — зашипел Брэнксом. — Чего достигли вы?
— Мы создаем программу «Поддержка». — Большой глоток. Сил с наслаждением сосал свою гавану. — Программу со свободой выбора. Везде по стране будут организованы консультационные пункты. Мы знаем — так же, как и вы, — что метадон вызывает зависимость. Но по сравнению с другими наркотиками он самый безобидный. Все страдающие от зависимости к наркотикам могут прийти в эти консультационные пункты и бесплатно получить там метадон!
— И Соединенные Штаты Америки станут континентом наркоманов!
Сил снисходительно улыбнулся:
— Это чрезмерное преувеличение, дорогой друг. Зависимых будет не больше, чем прежде. С той только разницей, что мы будем держать их под контролем! Мы вернем их в общество, они смогут работать по специальностям и жить с метадоном. Таким образом, мы заберем всех наркозависимых с улицы, где они тайком приобретают у уголовников наркотики. Преступность, проституция, насилие — все это исчезнет из среды наркоманов. Почему? Да потому что они бесплатно получат от нас то, что им нужно! Они просто пересядут с героина и всех других вызывающих зависимость средств на метадон!
Все это Брэнксом рассказал Линдхауту…
После небольшой паузы Линдхаут устало ответил:
— Доктор Сил достойный человек. Программа «Поддержка» не содержит терапевтического лечения, но и не является криминальной. Она возникла из чрезвычайной ситуации, из кризиса, и поэтому вполне оправданна. Что еще остается государству, если оно хочет хотя бы локализовать криминальную сторону положения с наркотиками? Я нахожу меры, которые принимаются правительством, вполне разумными. Доктор Сил прав…
— Доктор Сил глупец! Надутый нуль, который много о себе мнит! Есть наркоманы? Что же, тогда просто дадим им средства, вызывающие зависимость! Дадим бесплатно! Вернем их в общество! Так мы получим чистую Америку! Дерьмо мы получим! Если кому-то нужен героин, плевать он будет на метадон! Он все равно будет ходить к своему торговцу! Все равно будут совершаться преступления! Проституция будет процветать! У полиции по-прежнему голова будет идти кругом!
— А если я все же не продвинусь дальше… — пробормотал Линдхаут.
— Вы обязательно продвинетесь дальше! Да еще как! — Брэнксом хрустнул костяшками пальцев. — Почему я здесь, как вы думаете? Чтобы рассказать вам об этом жалком куске дерьма Силе? Нет, я хочу вам сказать, что на меня насел американский представитель «Саны». Довольно мощно, могу вам сказать, довольно мощно.
— «Сана»? — Впервые в голосе Линдхаута прозвучали заинтересованные нотки. — Ведь это огромное швейцарское фармацевтическое производство.
Брэнксом мрачно кивнул:
— Еще какое! Одно из самых больших в мире! В «Сане» вынашивают совершенно сумасшедшие планы, их представитель умолял меня уговорить вас…
— Уговорить? На что?
— Послушайте, — сказал Брэнксом и опять захрустел костяшками пальцев, — то, что вы имеете в своем распоряжении в Лексингтоне, выглядит неплохо, но все это дерьмо. На этой стадии вашей работы вам нужны сотни сотрудников, столько денег и столько специалистов, сколько я никогда не смог бы вам предоставить! Дюжины лабораторий! Вам нужна эта фармацевтическая лавочка, которая вложит многие миллионы в ваше открытие, чтобы довести его до совершенства — с вами, как с пауком в центре паутины. Вы можете оставаться в Лексингтоне, если хотите. Но сначала вам нужно слетать в Европу и заключить договор с «Саной»! Эти молодчики купаются в деньгах! Ежегодно они выделяют полмиллиарда швейцарских франков только на научные исследования! Они делают то, что им хочется! Они пришлют вам сюда людей! В конце концов, у них полная свобода исследований! «Сана» срочно ждет вас в Базеле! Я заказал на завтрашний вечерний рейс два билета! Ясное дело, мои гориллы летят вместе с нами. Поэтому езжайте домой и пакуйте чемоданы. А потом: в старушке Европе есть масса университетов, которые буквально с протянутой рукой стоят в ожидании лекций!
— Я не собираюсь лететь в Европу, — сказал Линдхаут.
Двенадцатью часами позже он находился в «Боинге-727» компании «Пан Америкэн Эйрвейз». Рядом с ним сидел Бернард Брэнксом. Они уже летели над Атлантикой. Это было 22 августа 1967 года.
19
В первом классе было всего несколько человек.
Брэнксом тихо беседовал с Линдхаутом:
— Вы читали отчет, профессор?
Линдхаут кивнул. Он занимал место у окна и смотрел вниз на серо-голубое море. Его лицо сильно исхудало, а под глазами лежали темные круги. Но он уже снова мог наконец сосредоточиться. Симпатичная стюардесса подала еду. Линдхаут уже мог есть. Он говорил очень мало. Тем разговорчивее был Брэнксом:
— Эти говнюки из Бюро ничего не делали до тех пор, пока Комиссия по проведению в жизнь законов и отправлению правосудия не дала указания Группе особого назначения по злоупотреблению наркотиками и медикаментами составить этот отчет. Я распорядился раздать его всем членам палаты представителей. Реакция — разумеется, опять ноль. Хорош цыпленок, а? Выпейте еще немного шампанского. Ну, конечно же… конечно же! На коленях! На коленях они приползут к вам, профессор, это я вам говорю! — Из репродукторов звучала тихая музыка. — Ежегодно больше полутора тонн героина контрабандой ввозится в Америку — отчет наконец называет цифры. — Брэнксом ковырял в своей тарелке. — Это количество составители отчета вывели из числа наркоманов. Зарегистрированных наркоманов, заметим! Теперь можете себе представить, как выглядит общая цифра, не поддающаяся статистике! А нашему дерьмовому Бюро с большим трудом удалось конфисковать не более одной десятой от этих полутора тонн героина!
«Перри Комо вышел из моды, — подумал Линдхаут. — К счастью. Едва ли на их пленках в самолете найдется „Till the end of time“. Спасибо и за это».
— Не более одной десятой! — распалялся Брэнксом. — А в этом засраном бюро числятся пятьсот постоянных сотрудников и тысячи местных и государственных агентов, специализирующихся на наркотиках! — Тихо зазвучал «Лунный свет». Океан под ними вдруг стал голубым. — А десятой частью, которую они перехватили, эти засранцы еще и гордятся! — Брэнксом, как всегда, когда начинал говорить о Бюро, все больше и больше выходил из себя. — Говорю вам: они сами принимают в этом участие, они сами преступники! У них есть друзья в Марселе и Канаде. Ведь именно оттуда теперь героин поступает к нам. Из Марселя через Канаду! Эта «french connection», как ее совершенно открыто называют, великолепно организована и продумана! Преклоняюсь перед их боссами! Я предсказывал это, я это предсказывал — вы помните? — Линдхаут кивнул. — Героин может принимать любую форму. Вы можете спрятать его в кузове автомобиля, в ящиках с двойным дном, в любых механизмах… — Стюардесса спросила, желают ли господа кофе. Линдхаут покачал головой. — Нет, — сказал Брэнксом. Его глаза за толстыми стеклами очков сверкали от бешенства, он даже толком не расслышал вопроса. — Ах да, пожалуйста, — спохватился он. — Будьте настолько любезны, мисс! А знаете, кто ответствен за это невообразимое свинство? Мы! Мы! Мы сами!
Линдхаут положил свою ладонь на руку Брэнксома:
— Не так громко. Двое мужчин уже поглядывают на нас.
Брэнксом сразу же утихомирился. Он говорил почти шепотом.
— Наше ЦРУ!
— Нет! — Линдхаут был шокирован.
— У меня есть все доказательства! Слушайте: сначала торговля героином в Марселе находилась в руках двух корсиканских парней. Они заработали состояние на том, что во время войны выдали гестапо фамилии всех французских участников движения Сопротивления! Потом к ним присоединились сицилийцы! Вместо того чтобы после окончания войны повесить этих типов, ЦРУ предоставило им огромные суммы для подрыва влияния CGT в том регионе.
— Влияние чего?
— CGT. Это самый сильный профсоюз во Франции. Коммунистический. С помощью ЦРУ антикоммунистический социалист Антуан Лавонд стал мэром Марселя. И все еще продолжает им быть. Еще одно блестящее достижение ЦРУ: оно помогло корсиканцам и сицилийцам взять под контроль новую гигантскую гавань Ля Жольет, гавань, где сегодня выгружается основание морфия и откуда героин доставляется к нам! Америка! Родина храбрецов! Правда, и французы не лучше!
— Что вы имеете в виду?
— Когда генерал де Голль испугался покушавшихся на него убийц, он основал свою собственную, «карманную» полицию, состоявшую из каторжников, профессиональных убийц и гангстеров. Эта банда называлась SAC. Этой частной полиции боится даже настоящая французская полиция. Сотрудники Бюро по наркотикам там, на юге, в Марселе, — достойные сожаления горемыки. Что бы они ни делали — все впустую, поскольку SAC объединила свои усилия с корсиканцами и сицилийцами. Это порочный круг. Stupes — так называют сотрудников французской полиции по борьбе с наркотиками — все время получают наводки от уголовной полиции, кого и где можно взять, — и берут его. Но независимо от того, кого они берут, они вскоре отпускают эту сволочь на свободу по таинственному распоряжению парижской полиции. Так как SAC, эта параллельная полиция, близка к очень важным шишкам. — Брэнксом громко выругался, но, увидев, что привлекает внимание, успокоился и захрустел костяшками пальцев. Понизив голос, он добавил: — Естественно, в этом деле идут по трупам, да что там «идут» — они на них танцуют! Послушайте, я бы сам их убивал танцуя! Подумайте только: рабочие на плантациях мака получают гроши. Все другие, особенно «химики» в Марселе, получают тоже не так много — ведь они не настоящие химики! А потом через Канаду в Штаты поступают спрятанные в грязезащитных крыльях или во внутреннем оборудовании автомашин, в бульдозерах, печатных станках, холодильниках, мебели и бог знает где еще, скажем, пятьдесят килограммов героина. Эта отрава идет сначала к получателям, затем к оптовым торговцам, к связным — и так по цепочке вниз до мелких торговцев на углах улиц, которые продают героин в маленьких пакетиках, зачастую еще и с подмешанным молочным сахаром или безобидным маннитом. Одна уличная продажа пятидесяти килограммов героина приносит тридцать два миллиона долларов. Тридцать два миллиона долларов! Вы можете себе это представить?
— Нет, — сказал Линдхаут и подумал: «Я уже не так часто вспоминаю Джорджию. О боже, как бы мне хотя бы на время забыть о ней!»
Из репродукторов послышалась мелодия из фильма «Доктор Живаго». Не Перри Комо.
— Ваш кофе, сэр. — Стюардесса подала кофе.
— Спасибо, дитя мое.
— Естественно, это трудно представить, — сказал Брэнксом, — но это правда. С тех пор как существует мир, это самый прибыльный бизнес, который когда-либо существовал. По сравнению с этим фабриканты вооружений получают дерьмо со своими танками и напалмом. Кто у нас додумался до этого? Кто босс боссов для Америки? Я это выясню, даже если сдохну при этом. Но я выясню, кто он, этот босс!
20
Базель — очень древний город. Прибыв из Цюриха, Линдхаут и Брэнксом 23 августа 1967 года остановились в очень красивой гостинице «Trois Rois» на улице Блюменрайн, 8 аб, вместе с ними были и телохранители Брэнксома, которые теперь охраняли и Линдхаута. Номер Линдхаута из нескольких комнат, с ванной, был на противоположной к улице стороне. Из высоких окон, выходящих на балкон, он видел прямо перед собой лениво текущий Рейн и буксиры с грузоподъемными кранами и флагами многих наций на корме. На другом берегу реки лежат новые районы Базеля.
В гостинице Линдхаут обнаружил уведомление на его имя. Звонила его дочь, сказал консьерж. Она просила, чтобы он перезвонил ей. В своем номере Линдхаут расположился в античном кресле и попросил соединить его с Лексингтоном. Там было на шесть часов меньше, чем в Базеле, и поэтому, прибыв в 16 часов, он позвонил в университет.
Связь восстановили, когда он пил чай, который заказал в номер. Слышимость была настолько хорошая, что казалось, Труус стоит перед ним. Непонятно почему это его успокоило.
— Адриан!
— Да, Труус. Мне сказали, чтобы я тебе перезвонил. Что-нибудь случилось?
— Нет. Почему?
«Спустя семнадцать лет я снова на европейской земле, — подумал Линдхаут. — Там дальше лежит Германия, а на самолете я через два часа мог бы быть в Вене, где познакомился с Джорджией».
— Потому что я должен перезвонить… — Он чувствовал себя одурманенным и сонным.
— Да, но только, чтобы я успокоилась и знала, что ты нормально добрался.
— Ах, Труус, — сказал он.
— Что такое, Адриан?
— Ничего, совсем ничего… — Голландский буксир с многочисленными грузоподъемными кранами скользил вниз по реке. — Я очень тронут, что ты так беспокоишься обо мне…
— Ты ведь все, что у меня есть, Адриан! Я же люблю тебя, ты знаешь! — «Как будто она в комнате, — подумал Линдхаут, — как будто она передо мной, как будто нас не разделяет океан». — Полет прошел хорошо?
— Все было хорошо, Труус, все. — «Она тоже все, что у меня есть», — подумал он.
— Что ты сейчас делаешь?
— Пью чай. Здесь очень красиво, Труус. Тебе нужно как-нибудь приехать сюда. — Он услышал ее смех. — Почему ты смеешься?
— Потому что я точно знаю, где ты, я вижу тебя в твоем номере гостиницы! Я купила план Базеля, который лежит передо мной! Ты в «Трех Королях»!
Голландский буксир протрубил три раза, навстречу ему двигался итальянский. «Голландия, — подумал Линдхаут, — Роттердам… так близко, все в одно мгновение снова так близко. Рахиль, моя первая жена, забитая до смерти нацистами в Голландии. Джорджия, моя вторая жена, погребена в Лексингтоне, в Кентукки. Как быстро прошла эта жизнь. Скоро ли она закончится? Стар ли я? В чем-то — несомненно. Никто не знает, что мне предстоит. Все, что я узнал, нужно передать более молодым. Со стороны этого фармацевтического предприятия было очень разумно пригласить меня».
— Когда ты идешь в «Сану»?
— Нам сообщили, что ждут нас завтра в десять часов, Брэнксома и меня. Ты будешь еще спать.
— Позвони мне еще. Позднее! Когда хочешь! Домой или в университет! Обещаешь, Адриан?
— Да, — сказал он. — «Какая широкая река, — подумал он, — какой длинный мост через нее». Чей-то голос пел по-голландски: «…ik weet een heerlijk plekje grond, deer waar die molen staat…»
— Что с тобой, Адриан?
— Мимо моего окна плывет голландский буксир, — сказал он и почувствовал, что становится все более одурманенным. — Кто-то поет «Het plekje bij de molen». Твоя мать… — он поправился: — Рахиль так любила эту песню.
— Мне она тоже нравится, Адриан. — Через морскую пучину с другого континента до его уха доходил голос Труус:
— «…waar ik mijn allerliefste vond, waar vor mij’t haarte staat…»
— Это было замечательно, — сказал Линдхаут.
— Что ты будешь сейчас делать, Адриан?
— Думаю, что прилягу на часок. Разница во времени…
— Обнимаю тебя. До завтра!
— До завтра, — сказал Линдхаут. Он услышал, как она повесила трубку, и чуть погодя положил свою. Затем он принял горячую ванну и лег в постель.
Он проспал до половины восьмого утра. Все, что он испытал с Джорджией в Вене, он снова пережил во сне: ночь в ее комнате, вечер в «Рейнбоу-клаб», он слышал пение Перри Комо, он ехал в джипе Джорджии к переулку Берггассе.
Всплыли все образы прошлого: комиссары Хегер и Гролль, странный человек с одним легким и листом гинкго двулопастного, который он подарил Линдхауту, сопроводив это словами: «Моему другу-убийце, доказать преступление которого мне запретили…»
Лист лежал под стеклом письменного стола в его кабинете в переулке Берггассе… В своем сне Линдхаут говорил с фройляйн Филине Демут, он еще раз пережил воздушный налет и тот момент, когда шантажист и подлец Зигфрид Толлек упал вниз с его балкона. Там был и Химический институт, там были Хорайши, Ланге, разрушивший электронный микроскоп, там были друзья Илья Красоткин и Сергей Соболев, портье Пангерль… и много других. И все они говорили с Линдхаутом, и все они были очень любезны и готовы помочь.
Он проснулся отдохнувшим и свежим. Глядя на потолок и слушая, как трубят буксиры, он удивленно подумал: один человек не встретился мне в моем сне. Это Хаберланд. Нет, капеллана Хаберланда сегодня ночью я не видел…
21
— Мы представляли это так: пока вы совершаете свою лекционную поездку, мы проверим все разработанные вами теории в сериях испытаний, — сказал один из руководителей «Саны». — Само собой разумеется, мы будем поддерживать с вами постоянную связь. К вам в Лексингтон приедет один очень способный молодой биохимик. Мы заключим договор, и в вашем распоряжении будут практически неограниченные возможности. Вы ведь видели, какое большое здесь центральное отделение, не правда ли, господин профессор?
Человек, который говорил это — Петер Гублер, президент компании «Сана-фармаверке», — для своих шестидесяти трех лет (Брэнксом выдал Линдхауту его возраст) выглядел удивительно молодо. Гублер говорил с легким швейцарским акцентом. Он был элегантен, много и охотно улыбался, у него было открытое, добродушное лицо с большими светлыми и очень умными глазами и густые каштановые волосы.
Как многие очень богатые швейцарцы, Гублер предпочитал умеренность во всем. Его бюро на заводе было большим, но скромно обставленным: немного предметов современной металлической мебели, на стенах всего несколько очень хороших абстрактных картин. И здесь из окон можно было видеть Рейн. Заводская территория простиралась на обширной площади от Санкт-Йоханн-Тора вниз вдоль реки. Над корпусами завода возвышались три здания. В среднем работал Гублер. Его кабинет размещался на четырнадцатом этаже.
Брэнксом, сидевший рядом с Линдхаутом напротив президента, с горечью сказал:
— А когда все будет сделано, вы будете продавать нам препараты по лицензии, герр Гублер. — Он говорил по-немецки. — Мы попросили господина Линдхаута работать на нас — я имею в виду с нами.
Гублер поднял руку:
— Он живет в Америке. Почему ни одна американская фирма не обратилась к нему, мистер Брэнксом?
— Потому что это все проклятые… Хорошо, — ответил Брэнксом. — В конце концов, я же привез вам профессора, не так ли?
— И мы вам за это очень признательны, мистер Брэнксом. — Гублер широко улыбнулся. — Давайте сейчас поговорим о вашем договоре, господин профессор!
Они беседовали неполные четверть часа. Линдхаут был удивлен широтой натуры Гублера, и его готовностью идти навстречу по всем пунктам.
— А сейчас я приглашу сюда человека, который установит постоянную связь между нами, и будет вашим новым сотрудником. Он самый способный биохимик из тех, кто у нас есть.
Гублер коротко поговорил по телефону, и вскоре после этого в дверь постучали. Вошел мужчина лет тридцати. Худощавый, высокого роста, он производил впечатление несколько робкого человека. Отвечая Линдхауту на рукопожатие, он низко поклонился. На его лице были заметны следы перенесенной ранее угревой сыпи. Этот человек с высоким лбом, темными волосами, чувственным ртом и меланхоличными глазами сразу понравился Линдхауту.
— Я очень рад, что буду иметь возможность работать с вами, господин профессор, — сказал этот человек с французским акцентом.
Не пройдет и двенадцати лет, как во второй половине дня 23 февраля 1979 года он окажется свидетелем страшного конца очень странной истории в переулке Берггассе Девятого общинного района Вены. Истоки этой истории к тому времени будут относиться к событию почти тридцатичетырехлетней давности — к 13 марта 1945 года, когда богобоязненная фройляйн Филине Демут незадолго до своего конца написала письмо, в котором клялась капеллану Хаберланду своим вечным блаженством, утверждая, что видела, как Линдхаут убил человека.
22
— …и несмотря ни на что, я вполне серьезно спрашиваю себя: нужно ли, собственно говоря, бороться против зависимости? Почему? Почему мы должны пытаться найти противоядие и положить конец зависимости? Я имею в виду… Насколько я знаю, самоубийство не наказуемо ни в одной стране мира. Если кто-то решает проблему за десять секунд, спрыгнув с Эмпайр стейт билдинг, или за три года с помощью героина, или за пятнадцать лет, допившись до смерти, — не все ли равно? Мы же не ищем средства, которое удерживало бы человека от того, чтобы работать по восемнадцать часов в сутки и потом умереть в тридцать лет от инфаркта! Мы же не ищем средства, которое препятствовало бы человеку обжираться до смерти! Покупка продовольствия, естественно, ни в коем случае не наказуема. Медленное самоубийство с помощью нелегально добытых средств — тут мы в трудном положении! Если кто-то непременно хочет себя убить — хорошо… или, наоборот, — нехорошо! Это можно разрешить каждому. Но можно ли допустить, чтобы человек нарушал закон, как это происходит в случае приобретения наркотиков? Я спрашиваю вас! Если данный случай и без того окончится летальным исходом — зачем тогда запрещать? — Седовласый человек с буйной гривой, морщинистым лицом с глубокими складками от крыльев носа к уголкам рта поднял голову, и печальный взгляд его глаз стал блуждать по поднимающимся рядам скамеек большого лекционного зала по психиатрии в парижской Сорбонне.
Собравшиеся здесь практически все ведущие неврологи, психиатры, биохимики, судебно-медицинские эксперты и криминалисты Франции зачарованно смотрели на человека, который стоял перед большой черной доской, исписанной формулами и цифрами. Только что он выступил с блестящим докладом, где говорил о своих работах по обнаружению пригодных для использования антагонистов морфия. Он выводил на доске формулу за формулой, концепцию за концепцией. А сейчас произносил слова, которые заставили всех застыть. Это было 24 октября 1967 года, большие настенные электрические часы показывали 15 часов 47 минут. В течение двух месяцев Линдхаут, путешествуя из одной европейской столицы в другую, выступал с докладами и лекциями.
Французские ученые растерянно переглядывались. Что это там говорил Линдхаут? Как это возможно? Человек, посвятивший всю жизнь борьбе против зависимости от наркотиков, вдруг поставил эту борьбу под сомнение? И с какими аргументами! Что вдруг случилось? Все присутствующие знали: Линдхаут, приглашенный в качестве гостя широко известный ученый из Лексингтона, недавно потерял жену. Не потерял ли он с горя и рассудок? Нередко случалось, что ученые, читая лекции, запутывались в чуждых им вопросах философского, религиозного или политического характера. Однако в Сорбонне, и в частности в этом лекционном зале, подобного еще не случалось.
А лекция продолжалась…
— …прежде всего это молодые люди, сотни тысяч которых становятся жертвами пристрастия к наркотикам, — говорил Линдхаут. Его голос был громким и одновременно глухим. Обеими руками он опирался на пульт перед собой, подняв голову к коллегам и в то же время словно не видя их. — У детей, в конце концов, есть родители. В восемнадцать лет эти дети, как я слышу и читаю до сине-зеленой блевотины, становятся самой дееспособной молодежью, которая когда-либо существовала! Но это же подразумевает, что ставшие такими дееспособными несут моральную ответственность за самих себя! Разве это не гнусная наглость определенной группы так называемых социологов у нас на Западе — всегда и везде сваливать на общество вину за то, что провозглашенная ими совершеннолетней и морально ответственная за себя молодежь становится зависимой от наркотиков? Что же это, черт побери, такое — это безымянное общество? Совершеннолетние — если они действительно стали совершеннолетними — должны отдавать себе отчет в том, что они делают! Если они этого не могут, то их снова нужно объявить недееспособными… — Сейчас Линдхаут казался застывшим, двигался только рот. — Конечно, когда кому-то прожужжат все уши, как он страдает от стресса в школе, от стресса на работе, то в конце концов он и сам в это поверит! Но это совершенно недопустимо! Никогда у молодежи не было больше свободного времени, чем сейчас! Но она не знает, куда девать это свободное время, кроме как ошиваться в дискотеках, играть в рокеров или пялиться в телевизор. — Линдхаут снова впал в то опасное состояние, в котором находился, когда однажды поздно ночью, перед выгонами «пырейной» фермы на краю Лексингтона, говорил Джорджии о том, куда двигался, должен был двигаться этот мир с населяющими его людьми. Конечно, в своем нынешнем состоянии он не сознавал этого. А Джорджия… Джорджия была мертва. Блестящая аудитория слушала его в растерянности. — …Зависимость — алкоголизм, наркомания, — в конце концов, не злой рок, как воспаление слепой кишки или рак желудка! Поэтому уместно ли сочувствие в случае с наркоманами? Если человек, полностью сознавая, что делает, доводит себя до состояния наркозависимого — не должен ли он либо сам позаботиться о курсе отвыкания, либо подвергнуться принудительному лечению? А кто тогда должен оплачивать это лечение? Родственники? Да! Но никак не посторонние честно работающие люди, которые платят налоги! Платить налоги и за распущенность тех, без кого мир, по-видимому, вполне мог бы обойтись и кто, выписавшись после трудного, длящегося неделями и месяцами курса отвыкания, сразу же опять берется за старое?
— А как же клятва Гиппократа? — выкрикнул какой-то пожилой ученый. Линдхаут его не услышал — он вообще ничего не слышал. Он говорил как в трансе:
— …вопреки всем декларациям слабоумных невежд запугивание в таких случаях как раз является очень хорошим средством! Фотографируйте любого мертвого наркомана там, где его обнаружили. И фотографируйте его так, как его обнаружили. Фотографируйте его в как можно более жутком виде и бросающимся в глаза! В цвете! И показывайте эти фотографии на передвижных выставках каждому школьному классу. Конечно, было бы еще лучше, если бы подростки могли видеть самих мертвых, а не только фотографии! Да, это невозможно. Но когда это группа подростков, свое действие окажут и фотографии, можете быть уверены! Я ни в грош не ставлю распространение среди молодежи так называемых просветительских материалов в виде печатной продукции. Мы же воспитали целые поколения зевак, которые хотя и могут распознавать буквы, но не знают, что такое чтение! Воздействует только наглядный материал! Любая просветительская деятельность должна быть как можно более деловой, трезвой и внешне негуманной! Когда человек знает, что он не может рассчитывать на сочувствие, на помощь социального обеспечения, тогда он задумается над тем, что он делает, — если он вообще еще в состоянии думать! А разве не опасно, когда мы все время говорим о больных зависимостью от наркотиков? Слово «болезнь» автоматически включает и такое понятие, как «не быть ответственным»! Но совершеннолетний зависимый несет за это ответственность!
— Это сродни фашизму! — закричал кто-то.
— Сродни фашизму, — Линдхаут покачал головой. — Сродни фашизму те пророки наркотиков, которых вы все знаете! Сродни фашизму было бы государство, в котором к наркоману приходит социальный работник и сообщает, что о его зависимости стало известно, но что никто не собирается отучать его от этого за счет налогоплательщиков. Если у наркомана есть деньги — его направят в клинику за его собственный счет. Если у него денег нет, что следует предположить, то тогда он должен дать письменное обязательство возместить потраченные на него деньги в течение определенного времени. Если он отказывается и согласен с идеологией тех господ философов по наркотикам, ему оставляют шприц, содержащий смертельную дозу. Он может ввести ее себе и избавить тем самым общество от своего абсолютно никчемного присутствия. Вот что — и я признаю это — было бы сродни фашизму! А как же быть с учением этих пророков, которое утверждает, что у нас вообще нет права вмешиваться в естественные процессы — такие, как зависимость? Следует ли рассматривать тех, кто справился с зависимостью, как элиту человечества? Испытание самой природой… — Беспокойство в зале. — Вы все знаете эти учения! Разве они не сродни фашизму? А если нет, то, может быть, в них все же есть что-то положительное? Не знаю… Я знаю только, что ничего не знаю… Те, кто погибает от зависимости, неполноценны и не заслуживают ничего иного, говорят пророки. Но тому, кто преодолел зависимость, уже ничего не страшно! Он является одним из самых сильных и благородных продуктов человечества, какой только создала природа, говорят пророки. Значит, наша с вами работа, вероятно, даже направлена против природы и кощунственна? Не вмешиваемся ли мы непозволительным образом в процесс развития жизни? Мы все знаем множество случаев, когда отученные от своего пристрастия наркоманы погибали самым жалким образом! И много других случаев, когда зависимые счастливо жили со своей зависимостью! Я спрашиваю себя: уместно ли сочувствие? Конечно, оно уместно — к тем зависимым, которые прибегли к наркотикам, потому что их жизненные обстоятельства действительно были ужасными, безнадежными или так расшатывали нервы, что наркотик явился единственным избавлением! Однако мы знаем и то, что как раз такие зависимые быстрее всего освобождаются от зависимости. А другие, сотни тысяч других? Что же, идти по пути, например, более сурового наказания для торговцев наркотиками вплоть до пожизненного заключения? Действительно ли следует распинать того, кто говорит: да пусть они сдохнут, героиновые бандиты! И сажает в тюрьму торговцев наркотиками на пожизненный срок? И никакого сочувствия, никакого сочувствия ни к тем, ни к другим! — Лицо Линдхаута стало совсем белым. — А как, уважаемые дамы и господа, вы отнеслись бы к глобальному призыву ООН организовать сбор денег, чтобы путем закупок больших партий героина отправить на тот свет как можно больше наркозависимых?
Зал пришел в дикое возмущение. Все собравшиеся орали, стараясь перекричать друг друга:
— Это преступно!
— Какой цинизм!
— Он сошел с ума!
Линдхаут вдруг резко изменился. Его взгляд вернулся из пустоты, лицо порозовело. Он смотрел на своих слушателей, пристыженно и смущенно.
— Прошу вас простить мне мои слова, — сказал он запинаясь. — Я… я не знаю, как я мог дойти до того, чтобы говорить подобное. Простите меня, пожалуйста, уважаемые дамы и господа… — Его рука нащупала стакан с водой, стоявший на пульте. Он схватил его, хотел поднести ко рту — и уронил. Он тупо уставился на осколки и растекающуюся жидкость, потом с трудом, почти невнятно, пробормотал: — Мне жаль… но я… — Он схватился за сердце и, шатаясь, вышел из зала.
— Врача, быстро! — закричал кто-то.
Сразу же прибежавший врач установил у Линдхаута, которого уложили на койку в одной из профессорских комнат, острую недостаточность кровообращения, сделал инъекции и настоял на том, чтобы Линдхаут остаток дня провел в постели и в абсолютном покое.
— Профессор перенапрягся, — сказал ректор Сорбонны, обращаясь к очевидцам срыва Линдхаута и его путаной болтовни. — В последние месяцы он, как все вы знаете, выступал с докладами и лекциями в Лондоне, Берлине, Мадриде, Риме, Анкаре и так далее. Он прожил трудную жизнь, посвятив ее исследованиям антагонистов для блага человечества и здоровья человека! Этот человек десятилетиями работал один и в одиночку же преодолевал все свои неудачи и поражения.
На следующий день Линдхаут выступил в Сорбонне со вторым блестящим докладом о своих работах по получению антагонистов морфия. Через день он выступал, так же превосходно, перед избранной публикой в университете Осло, тремя днями позднее он был в Гамбурге.
Вечером того же дня, когда случился инцидент в Париже, он попросил найти ему толстую тетрадь в картонном переплете и начал делать то, чего никогда прежде не делал, — вести дневник. Первые слова, которые он записал на первой странице своей тетради в память о разговоре в Лексингтоне с врачом Рональдом Рамсеем, были: нужно любить.
23
11 ноября 1967 года Линдхаут наконец снова был в Базеле.
Брэнксом некоторое время сопровождал его в поездке, но потом его отозвали в Вашингтон. Он настаивал на том, чтобы приставить к Линдхауту нескольких своих телохранителей, но тот решительно отказался. Наконец Брэнксом сказал:
— Если вы думаете, что находитесь в большей безопасности, чем я, то мне вас жаль. Не мне решать, кто подвергается большей опасности, да к тому же еще в Европе. Я оставлю вам Чарли. Он лучший из всех. Тогда мы будем спокойны — и я, и Гублер из «Саны».
— Ну, хорошо. — Линдхаут сдался. И с этого момента его охранял человек по имени Чарли (фамилии Линдхаут не знал) — мускулистый великан с верными глазами сенбернара и улыбкой ребенка.
В «Трех Королях» Линдхаута встретили очень любезно. Он получил свои прежние апартаменты, поскольку намеревался еще несколько дней отдохнуть в красивом городе от чрезмерно загруженной поездки с докладами и лекциями. Доктор Жан-Клод Колланж составил ему компанию. Брэнксом как хороший психолог вмешался в нужный момент. Вернувшись из поездки и осознав, что весь огромный аппарат «Сана-фармаверке» был в его распоряжении, Линдхаут словно очнулся от летаргии. Уныние и грусть покинули его, и он снова жаждал приступить к работе. В апартаментах он обнаружил большой букет цветов, а на сопроводительной карточке — «Приезжай же домой, Адриан. С любовью — твоя Труус».
Цветы от Труус Линдхаут находил везде, куда приходил в последние месяцы. Он постоянно с ней перезванивался. И когда зазвонил телефон, Линдхаут взял трубку с улыбкой. «Моя Труус», — подумал он.
Между тем это была не Труус. Незнакомый глухой мужской голос произнес:
— Профессор Адриан Линдхаут?
— Да. Кто говорит?
— Идите в кафе «Близнец» в переулке Имбергассе. Но ни в коем случае не с телохранителем. Спросите официантку Риен. У нее для вас письмо.
«Похоже, он прикрывает рот носовым платком», — подумал Линдхаут, и спросил:
— От кого?
— Это важно.
— Я хочу знать, кто вы. Что все это значит? — крикнул Линдхаут.
— Я не могу вам сказать, кто я. Во всяком случае по телефону. Вы все узнаете из письма. Я не могу больше говорить. Возможно, нас подслушивают. Даже наверняка.
— Подслушивают? Это смешно! Кто?
— Я говорю из телефонной будки. И тем не менее. Я должен уходить. Чтобы вы не думали, что кто-то позволяет себе глупо шутить с вами, скажу: я из Марселя. Я работал там в одной лаборатории по производству героина.
После этого связь прервалась.
Машинально рука Линдхаута нащупала пистолет.
Двумя минутами позже портье объяснил ему, как быстрее всего пройти в переулок Имбергассе к кафе «Близнец». Линдхаут пошел туда один, без Чарли. У него было ощущение, что так будет лучше. Ощущение оказалось верным…
24
Собственно говоря, это была большая кондитерская.
Огромные витрины были уставлены тортами и пирожными всех сортов и оттенков: блестящие темно-красные, медово-желтые, ярко-зеленые. Переднее помещение кафе было предназначено для продажи, за ним стояли маленькие мраморные столики с креслами. Когда Линдхаут вошел, там сидели только два господина. Они пили какао и живо обсуждали политические последствия того факта, что женщинам в Базеле 6 октября 1966 года в законном порядке было предоставлено избирательное право. Оба дискутирующих господина ели торт со сливочным кремом. Оглядевшись, Линдхаут сел.
Появилась симпатичная молодая официантка и спросила, что он желает.
— Я еще раздумываю…
— Конечно, господин, — сказала симпатичная официантка. Обернувшись, она столкнулась со второй официанткой. Та была чрезмерно толста, с коротко подстриженными каштановыми волосами, маленькими быстрыми карими глазами и маленьким ртом. Толстуха что-то прошептала симпатичной официантке в ухо, та, не поняв, покачала головой и исчезла.
— Тогда ты сразу можешь сделать из них солдат в юбках, — сказал один из доморощенных политиков.
— Фройляйн Риен? — спросил Линдхаут.
— Что вам от нее нужно? — спросила толстуха басом, испугавшим Линдхаута.
— Я хотел бы поговорить с ней.
— Вы профессор Линдхаут?
— Да.
— …кем же они должны быть, женщины? Только дарительницами вагины? — спросил другой диспутант.
— Пожалуйста, покажите мне ваш паспорт!
— Послушайте-ка, что вы себе, собственно говоря… — начал Линдхаут, но толстуха грубо перебила его:
— Живее, ваш паспорт!
«Возможно, это и не совсем разумно — предоставлять женщинам равноправие и избирательное право», — подумал Линдхаут и со злостью вынул паспорт. Толстуха взяла его и внимательно прочла все данные. Ее взгляд все время сновал туда-сюда между фотографией Линдхаута в паспорте и его лицом.
— В порядке, — наконец сказала она. — Это вы. Меня зовут Ольга Риен. Он вам позвонил в гостиницу?
— Кто?
— Ну, этот человек. Он сказал, что позвонит вам.
— Он вам это сказал?
— Конечно, не мне. Антону.
— …а потом твоя жена станет бургомистром, а тебе доверят стирать пеленки, — сказал первый политик, очевидно антифеминист. — Торт недостаточно сладкий.
— Кто это — Антон?
— Сын моей сестры, — сказала Ольга. Линдхаут насчитал у нее три подбородка. Три подбородка и масса золотых зубов. Она производила впечатление состоятельного человека.
— Сколько ему лет? — спросил Линдхаут.
— Пять. На следующий год он пойдет в школу. Но он уже умеет читать и писать. Очень развитый ребенок. Свинья.
— Почему?
— Что «почему»?
— Почему Антон свинья?
— Кто говорит об Антоне?
— Вы.
— Да я не о нем. О Манфреде.
— Кто такой Манфред?
— Муж моей сестры. Манфред Вельтерли. Паскудный тип. Бросил ее из-за одной рыжей потаскухи из Цюриха. А денег не присылает. Бедная моя сестра! Еще надорвется до смерти. Работает на фабрике. На конвейере. А на ней и ребенок, и домашнее хозяйство. Я, конечно, помогаю чем могу. Но ведь у меня тоже хватает только на жизнь. Знаете, как все стало дорого? Поэтому моя сестра и послала Антона сюда, ко мне. Потому что мужчина дал ей пятьсот франков за то, чтобы письмо попало в мои руки и чтобы никто об этом не узнал. За пятьсот франков можно сделать многое, господин, верно? Полиции это не касается. Письмо отдали, а потом оно попало ко мне. И что дальше?
Линдхаут кивнул.
— …а хотел бы ты лететь на самолете «Свисс-Эйр» с двумя женщинами-пилотами в кабине? И у одной как раз ее дни? Или сразу у обеих? — Женоненавистник вошел в раж. Кусочек торта со сливочным кремом приземлился на его красивом галстуке.
— А как он выглядел? Антон что-нибудь сказал?
— Мужчина подошел к нему на детской площадке. И…
— И что?
— У него было совсем помятое лицо, сказал Антон.
— Что значит «помятое»?
— Ну, Антон сказал, что он был похож на старика. Но только лицо и руки. Желтая и морщинистая кожа, сплошные складки…
Линдхаут насторожился. До сего момента он не считал, что это серьезно. Теперь он изменил свое мнение.
Большинство героиновых «химиков», как он знал, умирают молодыми — язва желудка и всевозможные другие профессиональные заболевания, рак. Им все время плохо: их рвет, или у них понос, или и то и другое. Их работа высоко оплачивается — но берутся за нее только совсем отпетые типы. Многие через несколько лет кончают самоубийством.
(Изготовление из основания морфия такого же количества героина — это длительный процесс, подразделяющийся на семнадцать отдельных этапов. Самое опасное — вначале. Основание морфия растворяется в ацетоне и очень медленно подогревается на водяной бане. Ведь если ацетон нагреется сильнее, чем кипящая вода, все взлетит на воздух. После первого этапа вакуумный насос вытягивает пары ацетона. Потом основание фильтруется и обрабатывается животным углем для последующей нейтрализации соляной кислотой. Затем его спекают до состояния шлама и подсушивают над пламенем газовой горелки в оловянных противнях. Высушенные куски дробятся, перемешиваются в кухонном комбайне и пропускаются через сито. Чтобы добиться необходимой чистоты, все это нужно многократно повторять.)
«Для получения героина требуется очень много воды и очень много электроэнергии, — подумал Линдхаут. — Поэтому водопроводные и электростанции могут очень легко установить, где работают „химики“. Наверняка они это и делают. Но, судя по тому, что рассказал мне Брэнксом, станции напрасно составляют свои отчеты: ничего не происходит. Совсем ничего».
(Особенно высококачественный героин — не «коричневый сахар», гораздо более слабый по своему действию — содержит в субстанции 95 процентов чистого героина и продается, соответственно, по более высоким ценам как «чистый по методу Сезара» — в память о Джое Сезаре, самом известном «химике» Марселя, изготовившим за один день огромную массу героина — семнадцать килограммов из семнадцати килограммов основания морфия. Когда незадолго до своего пятидесятилетия он повесился, весь его организм, все органы были полностью разъедены соляной кислотой и парами ацетона…)
«Стало быть, человек из Марселя, позвонивший мне, действительно „химик“», — подумал Линдхаут, в то время как защитник феминизма как раз говорил своему оппоненту:
— А мой живот точно так же принадлежит мне!
— Где письмо? — спросил Линдхаут.
— Вы должны что-нибудь заказать, я и так слишком долго стою около вас. Это бросается в глаза. Откуда я знаю, кто он? Итак, один кофе и одно пирожное… Какое? Быстро!
— Какое-нибудь. Английское. Дайте же наконец письмо!
— Когда принесу кофе и английское пирожное, — сказала Ольга, и ее три подбородка задрожали. Линдхаут окинул каждого посетителя долгим внимательным взглядом. Ничего подозрительного. Любезные швейцарцы. Двое сзади все еще продолжали спорить.
— Ведь ясно же, что лесбиянки будут избирать только баб!
— А что, педерасты не будут избирать мужчин?
— Определенно не все. Много таких, которые не воспринимают мужчин… нормальных, конечно.
— Тогда они будут избирать гомиков.
— А если не найдется гомика?
— Ну, демократия у нас или нет?
Подошла Ольга с подносом. Под тарелкой с английским пирожным лежал конверт. Линдхаут положил на стол пять десятифранковых бумажек.
— Большое спасибо, — сказала толстая Ольга и исчезла.
Линдхаут сделал глоток кофе и открыл конверт. «Прочту письмо сразу, — подумал он. — Здесь наименее опасно. Потом я его уничтожу». Письмо было написано карандашом, слова можно было разобрать с трудом. Это были косые каракули, заваливавшиеся в разные стороны. «Как, вероятно, и тот, кто писал», — подумал Линдхаут.
Дорогой господин профессор,
Меня зовут Отмар Зарглебен, и мне нужно поговорить с Вами. Десять дней назад в Марсель прибыло самое большое количество основания морфия, которое когда-либо поступало за один раз — восемьсот кило. На японском грузовом судне. Все «химики» работали как сумасшедшие. Одна лаборатория взлетела на воздух. Полиция спустила с цепи всех ищеек, которые только были. Много «химиков» было арестовано. С ними ничего не случится — Вы знаете, как это происходит. Но при доставке такой большой партии груза всегда присутствует босс. Я видел его, босса. Поэтому я должен был сразу исчезнуть. И поэтому я теперь скрываюсь. Я не знаю, что мне делать. Они наверняка меня схватят. У меня есть предложение: я скажу Вам, кто босс, если Вы гарантируете мне безопасность. И свободу! Мне не нужна безопасность в тюрьме. Да и в любой тюрьме они меня сразу же порешат. У них повсюду свои убийцы. Чего я требую — это полной защиты и свободы. В Америке. В одиночку я из Европы не выберусь. Свяжитесь с органами власти. Они должны уведомить французский отдел по борьбе с наркотиками. Делайте то, что считаете нужным. Я позвоню еще раз в 19 часов в гостиницу, и Вы мне скажете, чего Вы добились. Если Вам это удастся, я готов встретиться с Вами. Вы — или органы власти — должны определить место встречи. Ни в коем случае — оживленные места, центр города, у воды или в таком духе. Эти бандиты из организации дважды чуть не прикончили меня — на пути из Марселя сюда. Больше я так жить не могу. Итак, гарантированная защита и безопасность — тогда я провалю всю французскую схему. Фамилия босса должна для янки что-то значить! Постарайтесь выполнить мои требования к 19 часам. Если нет — Вам не повезло. И мне тоже.
Ваш Зарглебен.
«Он видел босса, — подумал Линдхаут, — Боже Всевышний — босса! Если узнаем, кто он, тогда французской схеме действительно конец».
Линдхаут пошел в туалет, разорвал письмо на мелкие кусочки и спустил в унитаз. При этом он напряженно размышлял: «А если это ловушка? Если они хотят убрать меня, а я к тому же так смело направлюсь к месту экзекуции, чтобы обеспечить им максимум комфорта? — Он покачал головой. — Я должен быть благоразумным. У меня не должны сдать нервы. Если бы они хотели меня убить, они бы за столько лет нашли для этого возможность. Но они этого не сделали. Я ведь еще не нашел антагонист… Нет-нет, они охотятся за этим Зарглебеном, не за мной. А Зарглебен видел босса. Он предлагает сделку: мы ему — безопасность, он нам — фамилию босса. Мы должны рискнуть».
Он вернулся в кафе и, с отсутствующим взглядом ковыряя пирожное, стал ломать голову над тем, что ему теперь нужно было делать.
— Как будто баба не может так же швырнуть атомную бомбу, как и мужик, — сказал один из спорящих за его спиной.
Линдхаут встал и направился к стойке бара. Стоявшая там Ольга неприветливо посмотрела на него.
— Такси, пожалуйста, — сказал Линдхаут.
Она заворчала, но сняла трубку телефона и сделала то, о чем он ее просил. Такси подъехало через четыре минуты. Линдхаут вышел из кафе, сел в машину и закрыл дверцу.
— Куда? — спросил шофер.
— В Управление полиции, — сказал Линдхаут.
25
Когда Адриан Линдхаут, почти одиннадцать часов спустя, в 3 часа 22 минуты утра 12 ноября 1967 года, оставил позади последний дом на улице Хольцматтштрассе, он начал считать. Один… два… три… Он знал, что должен считать до двухсот, так как место встречи было обговорено на лесной тропе Алльмендвег в Алльшвильском лесу. Вот уже начались старые высокие деревья… Двадцать восемь… двадцать девять… тридцать…
Здесь царил почти полный мрак. Линдхаут с трудом различал дорогу. Ночное небо заволокло облаками. Он никого не видел, но они наверняка видели его из своих укрытий — в кронах деревьев, за стволами, лежа на земле, — снайперы швейцарской полиции.
Пятьдесят один… пятьдесят два… пятьдесят три…
Линдхаут с радостью вытащил бы свой пистолет, но ему запретили это делать. Это напугало бы человека, которого он просил прийти сюда. Это слишком опасно, объяснили ему. У этого Зарглебена, несомненно, тоже было оружие. Но он боялся. Смертельно боялся. Они убедительно внушали Линдхауту, что он должен обращаться с Зарглебеном предельно осторожно. «Еще и фамилия такая — Зарглебен», — подумал Линдхаут. Шестьдесят два… шестьдесят три…
Он двигался по западной опушке Алльшвильского леса. Тропа Алльмендвег пересекала лес с севера на юг и в этом месте доходила до Биннингена, пригорода Базеля на самом юго-западе города. Им нужна была пустынная местность — никакого движения транспорта, никаких домов, никаких посторонних людей, — это Линдхаут понимал. Он знал, что за каждым его шагом следят. Сзади, в пятидесяти метрах от него, шел телохранитель Чарли. «Я так сопротивлялся, когда Брэнксом приставил ко мне Чарли, говорил, что не нуждаюсь ни в каком телохранителе. А теперь я рад, что он у меня есть», — думал Линдхаут. Он взглянул на светящийся циферблат наручных часов. 3 часа 29 минут. На месте он должен быть в 3.30. Ночь на 12 ноября 1967 года в Базеле была очень холодной… Девяносто девять… сто… сто один…
«Они обещали прислать полицейскую бронированную машину для меня и Зарглебена, — подумал Линдхаут. — Машина должна стоять где-то здесь. Возможно, чуть впереди меня. Во всяком случае, совсем рядом с местом встречи, чтобы Зарглебен смог сразу же туда забраться, да и я тоже. Зарглебен настоял на том, чтобы был обеспечен максимум защиты. Если он действительно назовет фамилию, он заслужил это. И все-таки это уже слишком, — подумал Линдхаут. — Я биохимик, а не Джеймс Бонд. Но обстоят дела так…» Сто сорок четыре… сто сорок пять… сто сорок шесть…
Он услышал шорох. Несмотря на темноту, ему показалось, что он видит перед собой какую-то тень. «Это Зарглебен, — подумал он. — Это непременно должен быть он. Он так же точен, как и я». Сто сорок девять… сто пятьдесят. Линдхаут резко остановился. Он услышал дыхание другого человека. Затем послышался голос:
— «Дельфин?»
— «Кавказ», — ответил он. Это были согласованные между ним и Зарглебеном слова пароля. «Все идет хорошо», — подумал Линдхаут, когда услышал, как заработал мотор броневика. На какой-то момент ярко зажглись фары. В их свете он смог разглядеть стоявшего перед ним человека. Мужчина выглядел смертельно больным и жалким. Глаза глубоко ввалились. Лицо, руки были в шрамах и ожогах от химических веществ, а сам он исхудал настолько, что походил на скелет.
— Добрый вечер, — сказал Линдхаут. Он заметил, что человек дрожал от волнения. — Не бойтесь… — Он обернулся. — Вот, видите — это мой телохранитель… а вот и машина… мы все предусмотрели…
В этот момент вспыхнул сильный прожектор, установленный на одном из деревьев, и застучал автомат. Полный ужаса, Линдхаут увидел, как исполин Чарли с выражением безграничного удивления на лице споткнулся, схватился за грудь и осел на землю. Линдхаут отреагировал молниеносно. Он бросился на землю и перекатился с дорожки вниз в густые заросли. С содроганием он увидел, как пули прочертили перед ним длинный след на земле.
— Прочь с дороги! — закричал Линдхаут, потому что Зарглебен все еще стоял в световом конусе во весь рост как парализованный.
— Свинья! Ты меня под…
Длинная очередь прошила Зарглебена — тело, ноги, голову. Его подбросило в воздух и с хрустом бросило на землю. Кровь, кровь, фонтаны крови забили вокруг него. Линдхаут выхватил свой пистолет.
«Они подставили нас обоих, — подумал он, не в состоянии осмыслить все происшедшее. — Но каким образом? Как такое возможно? Ведь это все швейцарские полицейские!»
Он открыл огонь по прожектору. Он расстрелял всю обойму, прежде чем последняя пуля попала в цель. Зазвенело стекло, яркий свет погас, и тяжелый предмет с шумом свалился на землю. Вновь началась стрельба. «Я сошел с ума, — подумал Линдхаут. — Этого не может быть. Это невозможно!» Он слышал крики, глухие звуки падения, возгласы и ругательства.
Броневик шел прямо на него. «А если это не швейцарская полиция? — дрожа, подумал Линдхаут, вставляя в пистолет новую обойму. — Или если эти псы все заодно? Тогда я у них в руках! Какой же я идиот!»
Вдруг наступила тишина. Больше не раздалось ни одного выстрела. Линдхаут лежал на животе, втянув голову в плечи и обхватив пистолет обеими руками. «Живым эти псы меня не получат, — подумал Линдхаут в бессильной злости, — живым — нет. Именно в Базеле я должен подохнуть! Ведь ни один человек не мог ничего заметить! — Одна пуля рикошетом попала в ствол дерева, прижавшись к которому он лежал. Посыпалась древесная труха. — Все это безумие, безумие!» — думал Линдхаут.
В девятнадцать часов ему опять позвонил Зарглебен и осведомился:
— Итак?
— Все ваши пожелания будут исполнены. Никакого наказания. Охрана — так долго, как вы захотите. Немедленный переезд в Америку. Честное слово!
— Честное слово — дерьмо. Если вы лжете, мы оба скапутимся. Ведь вам это ясно, а? Вы хотите подохнуть?
— Конечно, это моя сокровенная мечта, — ответил Линдхаут. Это было вовремя сказано. Зарглебен повел себя спокойнее:
— Я доверяю вам. Когда и где точно?
— Вы можете назвать мне фамилию и по телефону, все равно мы о вас позаботимся!
— У меня же мозги не в заднице! Назвать вам фамилию? Тогда вы будете знать все и отшвырнете меня в сторону как горячую картофелину. Фамилию вы получите тогда, когда я окажусь в безопасности, понятно? Я спросил, понятно ли вам!
— Да, конечно.
— Итак, когда и где?
— Позвоните в Управление полиции. Начальнику. Он все скажет вам, и тогда Вы поверите мне окончательно. Эта линия и мне кажется ненадежной.
— Таким вы мне нравитесь. Кажется, вы действительно что-то сделали. Тогда до скорой встречи.
«Мы вскоре и встретились, несколько минут назад, здесь, на тропе Алльмендвег в Алльшвильском лесу, — подумал Линдхаут. — Через пять секунд после нашей встречи ты был мертв, расстрелян. Кем? Людьми босса, конечно. Но как они узнали, как смогли узнать, где мы должны встретиться? — Линдхаут услышал поблизости крик, потом звук ударившегося обо что-то тела. — В кого-то попали, — глупо подумал он. — В кого? И кто стрелял? Эта проклятая темнота… Хотя у них, конечно, есть винтовки с инфракрасными визирами…»
Рядом с ним со скрежетом остановился броневик. Откинулась крышка люка.
— Профессор Линдхаут? — спросил мужской голос.
Он молчал.
— Профессор Линдхаут… вы прямо подо мной… — Голос хрипло зашептал: — Идите сюда! Каждая минута может стоить вам жизни! — Не дождавшись ответа, голос спохватился: — Ах да, конечно… excusez: «Виндишгрэц!»
«Это должны быть швейцарцы. Условный пароль. Идиоту нужно было сразу его сказать!» — подумал Линдхаут. Он пополз на животе к тропе. Еще два метра — и он в безопасности. «У меня нет выбора», — подумал он и вскочил на ноги. В этот же момент в небе разорвалась осветительная ракета, ярко осветив все вокруг.
Линдхаут бросился к машине. Чьи-то руки подняли его и втянули внутрь броневика. Он пригнулся. И тут же ощутил страшный удар в бок. Все голоса, выстрелы и ругательства смолкли, и свет погас для него. Он стал падать вперед. «Все-таки они подловили меня», — подумал он. Он рухнул на стальную плиту внутри машины. Но этого он уже не почувствовал.
26
В 4 часа 17 минут в кардиологическом отделении кантональной больницы Базеля прозвучал сигнал тревоги. Броневик, медленно двигаясь к освещенной улице Хольцматтштрассе, по радио затребовал машину «скорой помощи». Линдхаута перенесли в санитарный автомобиль, и машина с включенными мигалкой и сиреной рванулась в северо-восточном направлении, в центр города. В 4 часа 40 минут Линдхаут уже лежал на операционном столе. Полчаса спустя главный врач хирургического отделения сказал:
— Тремя сантиметрами выше — и с ним все было бы кончено…
Обо всем этом Линдхаут, естественно, ничего не знал — он долгое время оставался без сознания. Пару раз, на несколько минут придя в себя в отделении реанимации, он видел, что у него в носу, на груди и по всему телу были укреплены всевозможные трубки. Свет казался ему очень ярким. Когда он очнулся в первый раз, то испуганно пролепетал:
— Что… это?
— Не разговаривайте, — сказал голос, громом отозвавшийся в его ушах.
Четыре дня Линдхаут оставался в отделении реанимации, затем его перевели в одноместную палату. Когда он наконец открыл глаза, все вокруг него завертелось и он ощутил неимоверную слабость. Он с трудом разглядел знакомое лицо, серо-голубые глаза за толстыми линзами очков…
Лицо склонилось над ним.
— Брэнк… сом… — простонал Линдхаут.
И опять на него надолго обрушились темнота, тепло и тишина. На пятый день он снова пришел в себя. Медленно возвращалась память о том, что произошло. Два врача и сестра хлопотали вокруг него.
Один из врачей сказал:
— Похоже, вам невероятно повезло. Пуля прошла в трех сантиметрах от сердца. Поздравляю. Скажите спасибо хирургу, который вас оперировал. У вас будет для этого время.
— Что вы имеете в виду?
— То, что вы еще на некоторое время останетесь у нас.
— Как долго?
— Несколько недель… возможно, месяца два…
Линдхауту внезапно сжало горло, и его затошнило. Успокоившись, он сказал:
— Я видел здесь одного человека, которого знаю. Я бредил?
— Нет, вы действительно его видели. Он ждет в коридоре.
— Брэнксом?
— Да.
— Я могу поговорить с ним?
— Три минуты.
Через мгновение Бернард Брэнксом оказался у постели Линдхаута:
— Как я рад… как я рад… если бы вы знали, как я молился!
— Сколько… вы уже в Базеле?
— Я вылетел сразу же, как только узнал, что произошло… Я здесь уже три дня… Но вы лежали в реанимации…
— Да, да… — У Линдхаута болела вся грудная клетка. — Как это могло случиться, там, в лесу?
— О, вы ведь не знаете, что там потом произошло!
— Что же там еще произошло?
— Кроме Чарли погиб один швейцарский снайпер, еще двое лежат в больнице — ранены, а перед вашей дверью круглосуточно дежурят два вооруженных полицейских.
Линдхаут почувствовал, как его обдало холодом.
— Что все это должно значить?
— Это значит, что среди швейцарцев оказался предатель. В лесу были не только швейцарские снайперы — там были и люди босса!
— Это… — Линдхаут тяжело задышал, — …это так невероятно… я не могу поверить!
— Тогда попросите, чтобы вам назвали фамилии убитого и раненых. Кто установил этот проклятый прожектор? А кто застрелил Зарглебена, как вы думаете? Швейцарцы? — Брэнксом поправил очки. — Все было напрасно. Мы так и не узнали фамилии босса. Что я годами внушаю этим идиотам в палате представителей? Как они реагируют на все, что я говорю? Во всем этом нужно разобраться…
— Заканчивайте, — сказал другой голос. — Пожалуйста, пойдемте, мистер Брэнксом. — Знакомое лицо исчезло из поля зрения Линдхаута.
«Предатель…» — подумал он.
Он спал без сновидений двадцать четыре часа.
27
Проснувшись, он увидел лицо склонившейся над ним Труус. Ошеломленный, он произнес ее имя.
— Я так рада… так счастлива, Адриан…
— И я, Труус. Если ты не… — Он уже снова спал.
Так продолжалось еще десять дней. На утро одиннадцатого дня он проснулся на удивление свежим и бодрым, а все предметы в помещении снова приобрели четкие очертания. За окнами стоял густой туман. «Он поднимается с Рейна», — подумал Линдхаут.
В этот день его обследовали очень тщательно. Наконец главный хирург сказал:
— Вы вне опасности.
Медленно поднимаясь, Линдхаут пожал ему руку:
— Спасибо!
— Подождите, я помогу вам!
— Ничего, я сам.
— Об этом не может быть и речи!
Поспешно подошли две сестры и помогли ему встать. Линдхаут заметил на письменном столе хирурга газету. Он прочел только половину заголовка, так как газета была сложена: «…еще никакого следа».
— Могу я взять газету?
— Газету? Какую? Ах, эту… Это позавчерашний выпуск.
— Могу я ее взять? Хочу почитать, что произошло.
— Возьмите. Если хотите, я попрошу, чтобы вам принесли газеты за последние дни и сегодняшние. Вы можете прочитать их все — и все равно не узнаете, что же действительно произошло в Биннингене, — сказал хирург.
Спустя полчаса Линдхаут, сидя на своей кровати, рылся в кипе газет. Медик оказался прав. Кроме версии о причине стрельбы в Алльшвильском лесу, Линдхаут не мог найти ничего конкретного. Он подумал: «А не умышленно ли замалчивают правду? Возможно — чтобы не беспокоить общественность». А потом он нашел в газете «Базлер Натьональцайтунг» от 16 ноября, то есть уже в старом номере, нечто, что его потрясло. На странице с извещениями о смерти в черной рамке было напечатано:
«С глубоким прискорбием сообщаю, что моя любимая жена Эмилие Вельтерли, мой любимый сын Антон Вельтерли и моя любимая свояченица Ольга Риен 12 ноября 1967 года внезапно и неожиданно были вырваны из жизни.
Похороны состоятся 17 ноября 1967 года в 15 часов на кладбище Вольфготтесакер, Мюнхенштайнерштрассе, 99.
Господь да даст им вечный покой!
С величайшей болью Манфред Вельтерли».
Линдхаут уставился на извещение о смерти, чувствуя, как в нем холодной волной поднимается ужас. Манфред Вельтерли… Манфред Вельтерли… Антон, маленький Антон… Ольга Риен… И вдруг все снова всплыло у него в памяти. Разноцветные торты, пирожные, кафе в переулке Имбергассе, толстая официантка Ольга Риен, которая передала ему письмо «химика» Зарглебена. Официантке письмо принес мальчик Антон. Его же послала мать, после того как Зарглебен дал ей пятьсот франков. А тот, кто с «глубоким прискорбием» и «величайшей болью» сообщал о смерти трех человек, по словам толстой Ольги — эти слова всплыли в голове у Линдхаута, — был тем самым паскудным типом, бросившим свою жену из-за какой-то рыжеволосой потаскухи из Цюриха и не присылавшим ей денег.
Линдхаут неистово рылся в газетах. Наконец в одном из выпусков от 13 ноября он нашел то, что искал. Это было в рубрике «Разное»:
«ХУЛИГАН НА КОЛЕСАХ УБИВАЕТ ТРЕХ ЧЕЛОВЕК
Позавчера около 18 часов 30 минут предположительно пьяный водитель грузовика с необъяснимой жестокостью убил официантку Ольгу Риен, ее сестру Эмилие Вельтерли и ее пятилетнего сына Антона Вельтерли. Несмотря на красный свет, он на полной скорости пересек „зебру“ на Арнольд-Беклин-штрассе и вылетел на площадь Бундесплац. Из-за темноты никто не увидел номера машины, которая ехала с выключенными фарами. Двое из трех жертв наезда умерли на месте, Ольга Риен скончалась по пути в больницу. Полиция ведет поиск преступника. Очевидцы происшедшего могут дать показания в любом полицейском участке».
«Ни одного очевидца полиция не получит, — подумал Линдхаут, в оцепенении сидя на кровати. — И водитель не был пьян. Мерзавцы поработали поистине основательно. „Химик“ Зарглебен мертв, три человека, которые вступали с ним в контакт или знали о письме на мое имя, мертвы, телохранитель Чарли мертв, швейцарский полицейский мертв.
Мертвы, мертвы, мертвы… все, кроме меня.
А „французская схема“ продолжает функционировать!
А кто их босс, так никто и не знает!»
Невероятная слабость внезапно навалилась на Линдхаута. Газета выскользнула у него из рук. Он заснул, и ему приснился кошмар, мучивший его в последующие восемнадцать часов. Иногда он, весь в поту, внезапно просыпался и изо всех сил старался не заснуть снова. Напрасно. Он тотчас же впадал в сон своей слабости, и кошмар продолжался. Он видел себя в комнате квартиры фройляйн Демут в переулке Берггассе. Слышал грохот зенитных орудий и взрывающихся бомб. Перед ним возникал доктор Зигфрид Толлек с листом бумаги в руке. Он стоял перед открытой балконной дверью. Сотни раз Линдхаут в своем бесконечном кошмаре, стоя с пистолетом в руке, кричал: «Отдайте бумагу, или я стреляю!» Толлек не отступал назад к балкону, Толлек не отдавал бумагу — Толлек смеялся над Линдхаутом. Линдхаут стал стрелять. Толлек продолжал смеяться — казалось, ни одна пуля в него не попала. Линдхаут стрелял и стрелял — Толлек смеялся и смеялся. Его нельзя было убить. Линдхаут видел во сне, как летят пули. Толлек тоже их видел. Ухмыляясь, он сказал:
Порыв своенравный, а? Умереть можно со смеху!»
Раз за разом Линдхаут пробуждался от этого сна только для того, чтобы тут же снова в него погрузиться. Вокруг него суетились врачи и сестры, ему делали инъекции, но всего этого он не замечал. Восемнадцать часов подряд в самом страшном сне своей жизни он пытался уговорить Толлека отдать бумагу и, поскольку тот бумагу не отдавал, пытался застрелить его. Толлек был непобедим, и его нельзя было даже ранить. Он смеялся во сне Линдхаута восемнадцать часов подряд.
28
Как раз в это время над Восточной Индией бушевал сильный ураган. Самый сильный с незапамятных времен, он неистовствовал уже три дня. В Калькутте рушились дома, переламывались мачты линий электропередачи, а тяжелые автомобили носило по воздуху. Насчитывали уже свыше восьмисот погибших, около двенадцати тысяч человек в одной только Калькутте пропали без вести.
«Божье государство» Романа Хаберланда, много лет основанное им южнее провинциального города Чандакроны вместе с двумя сотнями неимущих из квартала бедноты Маниктолы, чудесным образом расширившегося и заселившегося все большим числом людей — в 1967 году их было свыше десяти тысяч! — теперь было полностью уничтожено. Буря сокрушила все чайные плантации, все овощные посадки, все хижины. И церковь, которую здесь строили в течение последних двенадцати лет, теперь являла собой лишь груду развалин. Обитатели «Божьего государства» построили эту церковь по иллюстрациям в книгах, которые им показывал Хаберланд. Она — конечно, значительно меньших размеров — должна была походить на ту церковь в Асунсьоне, которая была возведена индейцами первого «Божьего государства» в Парагвае несколько сотен лет назад.
Люди спасались бегством в леса и там день и ночь терпеливо выжидали, когда утихнет буря. Маленьких детей привязывали к огромным деревьям, чтобы их не унесло. Самые маленькие, привязанные в сидячем положении, так и спали. Это привело к тому, что многие из них погибли: буря валила гигантские деревья, ветви с шумом летели вниз и убивали спящих, в то время как остальные, в том числе и подросшие дети, могли отскочить в сторону и спастись от падающих деревьев. Но и им это не всегда удавалось, и к концу ужасного урагана погибли сто пятьдесят семь детей, женщин и мужчин — от попавших в них камней и тяжелого сельскохозяйственного инвентаря, который они хотели сохранить, или от сердечных приступов.
Хаберланд, предвидя подобную катастрофу, распорядился построить в лесу склад с запасами продовольствия. Он опустел через три дня. Есть было нечего. Люди в лесу уже питались листьями и древесной корой.
Спасательные команды Красного Креста, которые пытались прийти на помощь из Калькутты, вынуждены были отказаться от своего намерения — в течение нескольких дней передвигаться на местности, даже на тяжелых вездеходах, было невозможно без риска быть унесенными вихрем.
Под конец не хватало уже всего, особенно лекарств, которые срочно требовались для спасения тяжелораненых, стариков и детей. Из Чандакроны помощи не поступало. Там царил такой же хаос, город был на три четверти разрушен. Ураган разразился совершенно внезапно, без каких-либо предзнаменований, и это стоило жизни многим людям, работавшим на полях.
Ураган бушевал над «Божьим государством» с такой силой, что тяжелые камни и гигантские сломанные деревья, носившиеся по воздуху, при падении оставляли, подобно бомбам, глубокие воронки. Такая же картина была и на кладбище на краю поселка. Из-под земли взметало вверх прогнившие гробы. Они разваливались на части, и во многих местах на ветвях деревьев в лесу висели скелеты с ухмыляющимися черепами.
Капеллан дни и ночи кружил по лесу, полному людей, чтобы оказать помощь: подбодрить живых, утешить умирающих, отдать последнюю дань мертвым (которых также привязывали к стволам деревьев). Лес производил жуткое впечатление стоящими во весь рост мертвецами, у которых иногда отсутствовала голова или какая-либо другая часть тела.
В то же самое время, когда на другой стороне планеты профессор Адриан Линдхаут после операции боролся со смертью в своих наполненных ужасом снах, во втором «Божьем государстве» капеллан Роман Хаберланд, крестьянский сын из-под Зальцбурга, сражался за свою жизнь и жизнь возможно большего числа своих ближних. В то же самое время, когда в одном из пригородов Базеля люди убивали друг друга, природа на обширном участке земли южнее провинциального города Чандакроны в Индии убивала мужчин, женщин и детей, разрушала все, что они с огромными усилиями построили, посадили и возвели.
Шесть дней длилась эта борьба, в результате которой Адриан Линдхаут был вне опасности, а на другой стороне Земли больше не бушевал ураган.
В то же самое время, когда Линдхауту снился злобно смеющийся непобедимый Толлек, которого он застрелил в 1945 году и который теперь, в этом кошмарном сне, не давал себя застрелить, — первая колонна грузовиков Красного Креста добралась до опустошенной местности, еще совсем недавно бывшей цветущим садом для тысяч людей.
С грузовиками прибыли врачи. Они делали для раненых и больных все, что могли. Помощники распределяли консервы и продовольствие среди бледных, еще не оправившихся от ужаса людей в грязных лохмотьях, которых они находили в огромном лесу. Хаберланд был ранен в голову упавшим суком. Врач снял с его головы рубашку, которой священник перевязал рану, продезинфицировал уже загноившуюся рану и наложил повязку. «Хаберланду нужно в больницу, как и многим другим», — сказали врачи. Но в то время как других в машинах «скорой помощи» отправляли в Калькутту на лечение, Хаберланд, отказавшийся ехать, подписал формуляр, в котором подтвердил, что вопреки настоятельным рекомендациям врачей ответственность за свою жизнь он берет на себя и в случае его смерти никто, кроме него, виноват не будет.
— Сейчас я должен быть с моими братьями, — сказал он врачам Красного Креста, смотревшим на него со смесью непонимания и восхищения. — Я не могу оставить их одних в тот момент, когда у них не осталось ничего, кроме слез. Мертвые не могут хоронить мертвецов. Это должны делать мы, живые.
Они добрались до палаточного города на разоренной местности. Здесь смогли разместиться все. Грузовики доставили из Калькутты достаточно строительного материала, они привезли и достаточно продовольствия, посланного двумя британскими компаниями, которым жители «Божьего государства» так много лет поставляли чай, ценную древесину и многое другое.
Мертвецов похоронили, останки сняли с деревьев и закопали в землю. Грузовики доставили и новую одежду. Спустя три недели, когда небо снова было голубым, снова было невыносимо жарко, а в реке снова плавала серебристая рыба, Хаберланд, стоя на развалинах церкви и держа перед собой мегафон, обратился к собравшимся перед ним людям:
— Государство, которое мы создали во имя Господа, разрушено. Многие из тех, кто помогал создавать его, мертвы. Мы потеряли все. Ваши старики понимают: сегодня, в шестьдесят седьмом году, мы опять оказались там, где были в пятидесятом, когда покинули район нищеты Маниктолу, чтобы основать это «Божье государство».
Это была вторая попытка в истории человечества — сделать что-либо подобное. Первая — в Парагвае, приблизительно триста лет назад — не удалась. Вторая попытка, предпринятая здесь и в наше время, тоже не удалась — но не по злой воле людей, а по злому року, из-за стихийного бедствия…
На земле, под палящим солнцем, перед Хаберландом сидели оставшиеся в живых, их шатало от слабости, многие, как и он, были забинтованы, и все они казались старыми, даже дети.
— Мы полны отчаяния, бедны и потеряли надежду, — продолжал Хаберланд. — Что нам делать? Капитулировать и сказать, что все, начатое во имя Господа, было напрасным? Наверное, многие, кому очень плохо, думают именно так. — Хаберланд закрыл глаза, потому что его голова под повязкой раскалывалась от боли. Он с трудом перевел дыхание, посмотрел на уцелевшую опору церкви, прислонившись к которой стоял, и вытащил из нагрудного кармана рубашки черную книжку. — Вам и мне во испытание, — сказал изможденный, с покрасневшими глазами и почти совсем седой человек, — я хочу прочитать одно место из Евангелия святого Матфея — о том, что говорил Иисус, обращаясь ко множеству народа, следовавшего за ним из Галилеи и Десятиградия, и Иерусалима и Иудеи, и из-за Иордана… — Не было ни малейшего дуновения ветра. Хаберланду даже не пришло в голову, что сейчас он говорил точно таким же голосом, каким во время Второй мировой войны говорил в микрофон подпольного радиопередатчика «Оскар Вильгельм два», установленного на грузовике. Грузовик этот ночами разъезжал по окраинам Вены, чтобы его не смогли запеленговать.
— «Увидев народ, — читал Хаберланд, превозмогая страшную головную боль, обливаясь потом и ощущая сильное головокружение, — Он взошел на гору; и, когда сел, приступили к Нему ученики Его. И он, отверзши уста Свои, учил их, говоря:
Блаженны нищие духом, ибо их есть
Царство Небесное.
Блаженны плачущие, ибо они утешатся.
Блаженны кроткие, ибо они наследуют землю».
Хаберланд едва не поскользнулся, еще теснее прижался к треснувшей опоре и продолжал читать:
«Блаженны алчущие и жаждущие правды, ибо они насытятся.
Блаженны милостивые, ибо они помилованы будут.
Блаженны чистые сердцем, ибо они Бога узрят.
Блаженны миротворцы, ибо они будут наречены сынами Божиими.
Блаженны изгнанные за правду, ибо их есть Царство Небесное.
Блаженны вы, когда будут поносить вас и гнать и всячески неправедно злословить за Меня. Радуйтесь и веселитесь, ибо велика ваша награда на небесах: так гнали и пророков, бывших прежде вас…»
Хаберланд покачнулся и упал бы, если бы двое мужчин не успели его поддержать. Толпа бедняков разом вскрикнула. Мужчины остались рядом с Хаберландом, поддерживая его, пока он громким голосом (хотя колени его дрожали) продолжал читать:
«Вы — соль земли. Если же соль потеряет силу, то чем сделаешь ее соленою? Она уже ни к чему не годна, как разве выбросить ее вон на попрание людям.
Вы — свет мира. Не может укрыться город, стоящий на верху горы. И, зажегши свечу, не ставят ее под сосудом, но на подсвечнике, и светит всем в доме.
Так да светит свет ваш пред людьми, чтобы они видели ваши добрые дела и прославляли Отца вашего Небесного…».
Хаберланд опустил Библию и снова покачнулся. Изнуренные мужчины стали держать его еще крепче. Хаберланд окинул воспаленными глазами огромную толпу своих слушателей и сказал:
— Я хочу попытаться воплотить в жизнь этот святой эксперимент в третий раз, потому что не вижу, для чего иначе я еще пребываю на этой земле. Я прошу вас помочь мне, потому что без вас я — ничто. Но я прошу также уйти отсюда каждого, в ком больше нет силы, нет мужества и нет веры, чтобы начать все сначала. Никто, и Бог тоже, не будет на него в обиде. Итак, кто хочет уйти, тот должен поднять руку, чтобы я видел его. — Снова стало очень тихо. Хаберланд стоял без движения, его глаза ищуще скользили по кругу. Прошло минут пять, но ни одна рука так и не поднялась. Счастливая улыбка появилась на изможденном лице Хаберланда. На его потрескавшихся губах выступило немного крови. «В нашей жизни, — подумал он, — все зависит не от того, как ты живешь, а от мужества, с которым ты живешь». — Спасибо, — сказал он. — Я благодарю вас. Вас всех. А теперь давайте начнем сначала.
29
Неожиданно проснувшись, Линдхаут открыл глаза и увидел Труус, поникшую на стуле. Она спала. Ее лицо было трогательно в своей беззащитности. «Как детеныш животного рядом с матерью или с отцом, — подумал он. — Когда она родилась, она увидела меня одним из первых людей. С того момента мы шли по жизни рядом…»
Он взглянул на часы. Было пять пополудни, уже стало темнеть, с Рейна снова поднимался туман. В комнате было очень тихо, он слышал ровное и глубокое дыхание Труус. Она сидела склонив голову. И опять его коснулся сладкий аромат ее молодости…
На столе напротив кровати стоял большой букет орхидей. Каттлеи блестели влажно и фиолетово, некоторые были белоснежными. Он немного приподнялся, чтобы лучше их видеть. Труус, вздрогнув, в одно мгновение пришла в себя: лицо искажено страхом, правая рука взметнулась вверх. Линдхаут увидел в ее руке свой пистолет.
Он рассмеялся.
— Что такое? — насторожилась Труус.
— Пистолет…
— Ну и что? Они дали мне его уже несколько дней назад. Я всегда ношу его с собой.
— Зачем?
— Чтобы защищать тебя. Как ты можешь защитить себя, когда спишь?
— Перед дверью круглосуточно сидит охрана.
— А окно? — Она вздрогнула. — А теперь я сама заснула! Если бы они сейчас пришли…
Он взял у нее оружие и быстро проверил его.
— Ну конечно, — сказал он.
— Что «конечно»?
— Обойма пуста. Нет пули и в стволе.
— Пуста? — Труус испугалась. — Но зачем тогда они вообще дали мне пистолет?
— Ты уже хоть раз стреляла из такой штуки?
— Нет, никогда…
— Ну вот.
— Но я бы выстрелила! Я бы, видит бог, выстрелила!
— Да, и натворила бы, видит бог, неизвестно что!
Труус покачала головой:
— Но зачем же они дали мне эту штуку?
— Потому что они хорошие психологи. Потому что они видели, что ты очень боялась. С пистолетом ты стала спокойнее, признайся.
— Да, но…
— Ну вот смотри, Труус. Как ты себе это представляешь? Они что, должны были отдать пистолет мне, заряженный, с полной обоймой? В моем состоянии? Они же не сошли с ума! Дать пистолет человеку, накачанному инъекциями и напичканному лекарствами, абсолютно запутавшемуся и сбитому с толку! А я все еще такой — немного. Поэтому я так много сплю… — Он подумал: «Они отдали незаряженный пистолет Труус в расчете на меня. Наверное, Брэнксом рассказал им, что это оружие своего рода символ для меня. Врачи, видимо, рассчитывали, что если я увижу пистолет у Труус, то буду знать: он еще здесь, и я получу его снова». Он сказал: — Этот пистолет у меня уже очень много лет… с того страшного дня, когда немцы бомбили Роттердам… тогда я нашел его в том подвале, где мы с тобой чудом уцелели… — «Теперь она знает, — подумал он. — Она должна знать, если мы вместе. Должен ли я рассказать ей и об убийстве Толлека?» Немного подумав, он решил не говорить — это слишком взволновало бы ее, и его тоже. Он поспешно сказал: — Эти замечательные каттлеи… всегда, когда я просыпаюсь, я вижу орхидеи… Они от тебя?
— Да. — Труус просияла. — Я же знаю, что это твои любимые цветы!
— Ах, Труус…
— Конечно, прислали еще много других цветов, очень красивых… они стоят в соседней комнате — от мистера Брэнксома, от президента «Саны», через Флероп от Рональда и Кэти, от этого молодого ассистента, который теперь при тебе, этого…
— Его фамилия Колланж, Труус. Доктор Жан-Клод Колланж. Очень милый парень, ты не находишь? — Линдхаут вдруг насторожился: — А почему ты говоришь, что другие цветы стоят в соседней комнате?
— Потому что они там стоят!
— Труус!
— Это моя комната, — сказала она. — Разве ты не знал?
— Твоя комната? С каких пор?
— С тех пор как я приехала сюда вместе с мистером Брэнксомом. Они сразу же освободили для меня эту комнату. Я ведь твоя дочь, не так ли? Если бы я была твоей женой, я бы попросила разрешения спать здесь. Но разница невелика. Несколько шагов — и я у тебя.
— Ты живешь в соседней комнате…
— Я же сказала, Адриан! Ты знаешь, как ужасно я себя чувствовала в первые дни, когда ты был на краю… когда опасность еще не миновала? Я не могла спать. Врачи разрешили мне сидеть здесь, на этом стуле, и днем, и ночью… — она слегка улыбнулась, — …с незаряженным пистолетом.
— Я тебя ни разу не заметил…
— Ты в эти дни вообще ничего не замечал, Адриан. И врачи сказали, чтобы я не волновалась, если ты, открыв глаза, смотришь на меня — и меня не видишь.
— Так было? — пробормотал он.
— Сотни раз! Но это не важно! Я, я видела тебя, Адриан! Я была с тобой! Я знала — ты поправишься. Я все время молилась. В последний раз я молилась, когда была ребенком, в Вене… ты помнишь? После этого больше ни разу. Поэтому я думала, что мои молитвы мне не помогут, и очень боялась… потому что все-таки это подло…
— Что?
— Молиться Богу только тогда, когда нуждаешься в нем.
— Но мы все так делаем, — сказал Линдхаут. — Думаю, Бог к этому привык. Иначе бы он не был Богом, всемогущим, всеведущим и все разумеющим, — не правда ли? Я имею в виду, тем, что мы всегда понимаем под Богом. Каждый что-то свое. Не добродушного старика с седой бородой, конечно, нет… — Он запнулся. — Я говорю глупости. Спасибо тебе, Труус.
— За что?
— Ты знаешь… за все.
— Ты не должен меня ни за что благодарить, — сказала она. — Совсем ни за что, никогда.
Они смотрели друг другу в глаза — долго и молча. Внезапно Линдхаут с беспокойством подумал: «Какая странная эта жизнь. Вот у моей постели сидит Труус, молодая женщина, и хочет защитить и уберечь меня — как я десятки лет назад хотел защитить и уберечь ее в Берлине и Вене». Он погрузился в размышления…
После дня работы в Химическом институте он всегда приходил к Труус, которая тайно жила у доброй фрау Пеннингер, в каморке квартиры на Больцмангассе, 13. Он приходил, чтобы немного поиграть с ребенком, посмотреть, здорова ли она, хорошо ли ей.
Была одна игра, которую она любила больше всего. Линдхаут начал эту игру легкомысленно и, как вскоре понял, педагогически безответственно. Нужно было так переставить две части поговорок, чтобы они получились смешными, особенно героические. Почти каждый день Линдхаут создавал новую бессмыслицу, но вскоре Труус превзошла его. Он еще хорошо помнил: для начала он препарировал помпезные поговорки… «Слово короля нельзя искажать или истолковывать превратно… а с самого начала и ни при каких обстоятельствах не верить ему!» А потом такие подтасовки: «Не играй с ружьем — оно, как и ты, испытывает боль!» и соответственно: «Не мучай животное ради забавы — оно может быть заряжено!» Или: «Кто солгал один раз, тому не верят — он должен лгать значительно чаще». Или: «Не рой другому яму — ничего в ней не найдешь». Или, и над этим маленькая Труус заливалась смехом, пока у нее не перехватывало дыхание: «Если все становятся неверны — тогда и мы станем такими же!»
— Тебе больно? — спросила Труус.
— Совсем нет.
— Но что-то тебя беспокоит!
— Я размышлял, Труус, и больше ничего.
— О чем?
— О тебе. О нас обоих. Как долго мы уже знаем друг друга…
— Целую жизнь, — сказала она. — Я по крайней мере. То, что было в моей жизни до тебя, я уже не помню. Мы принадлежим друг другу, Адриан. Мы уже одно целое.
— Ты все, что у меня есть, Труус, — сказал он.
— Для меня ты всегда был всем, — ответила она и поцеловала его в лоб.
«Нет, — подумал он, — так дальше продолжаться не может, это…» Внезапно он ощутил странное чувство непонятной опасности.
— Фройляйн Линдхаут, — быстро сказал он, — как звучит клятва на Рютли?
Труус мгновенно ответила:
— Мы хотим быть единым народом спекулянтов, зарабатывать на всякой нужде и опасности!
Она рассмеялась. Он подумал: «Я иногда жалел, что научил ее всякой чепухе. Естественно, она растрезвонивала каждую глупость по всей школе, чем приводила учителей в ярость».
Труус все еще смеялась. Тогда засмеялся и Линдхаут, и вдруг она склонилась над ним и прижалась своей нежной щекой к его морщинистой щеке. Он почувствовал ее грудь, почувствовал, как стучит ее сердце, и сквозь локон ее мягких белокурых волос уставился в потолок.
«Труус, — подавленно думал он, — Труус…»
30
— Если бы врачи, художники, музыканты, скульпторы и ученые всегда хотели бы трудиться только в справедливых государствах и в справедливых условиях, то что бы они вообще когда-нибудь сделали?
Эти слова Бернард Брэнксом произнес 13 марта 1968 года. Он стоял перед молодым биохимиком Жан-Клодом Колланжем и перед Адрианом Линдхаутом в гостиной апартамента последнего. Линдхаут открыл большие окна. Снова вниз и вверх по Рейну плыли буксиры с караванами барж под флагами разных стран.
— Это не мои слова, — сказал Брэнксом, — это сказал прокурор нашего процесса, а прокурор, в свою очередь, процитировал Франсиско Гойю. Это я говорю, чтобы подбодрить вас, профессор, поскольку вы выглядели очень подавленно в эти недели судебного разбирательства. Прокурор процитировал Гойю, потому что этот великий художник вынужден был работать под властью инквизиции. Как Леонардо, Галилей и многие другие. Они страдали от несправедливости государства и церкви, их жизнь была под угрозой — но они создавали свои произведения! — Маленький коренастый человек с толстыми линзами очков метался по комнате взад-вперед и хрустел костяшками пальцев.
Процесс по происшествию в Алльшвильском лесу в предместье Базеля Биннингене 12 ноября 1967 года, унесшему жизни одного швейцарца и одного американца, телохранителя Чарли, в течение недель был сенсацией в стране. Тело Чарли самолетом было отправлено в Америку. Швейцарский полицейский и «химик» Зарглебен были погребены на большом кладбище Вольф, названном так по прилегающей к нему товарной станции Вольф. Свистящие локомотивы и казавшиеся бесконечными составы тяжелогруженых вагонов катили мимо и во время церемонии.
В тот послеполуденный час, когда проходило погребение, падал густой снег. Линдхаут все еще лежал в клинике. Но Бернард Брэнксом, доктор Колланж и Труус, которые присутствовали на похоронах, навестили Линдхаута и рассказали ему, как все прошло.
Процесс начался в январе, когда Линдхаут уже вышел из больницы, и состоялся в Большом зале Дома правосудия. Многие зарубежные газеты направили туда своих репортеров, которые рассказывали всему миру об этом ужасном и беспомощном процессе. Беспомощном — потому что, несмотря на все усилия полиции и прокуратуры, не была доказана хотя бы малая доля вины ни одного-единственного человека. Линдхаут был свидетелем, показания которого связали смерть официантки Ольги Риен, ее сестры и маленького Антона с убийствами в Алльшвильском лесу. Криминальная полиция так и не нашла ни малейших следов того «автомобильного хулигана», который насмерть задавил на «зебре» трех человек. В «хулигана», да к тому же еще и «пьяного», как первоначально писали газеты, давно уже не верил ни один человек.
Насколько безрезультатно прошел процесс, настолько же сильно он взбудоражил международную общественность. Внезапно во всех средствах массовой информации заговорили о торговле наркотиками, в особенности героином, и о «французской схеме». В течение зимы во многих странах возникли «рабочие группы», «консультационные пункты по наркотикам» и специальные подразделения полиции по борьбе с наркотиками. Появились бесчисленные публикации и статистики, и эти статистики были в высшей степени пугающими…
И теперь, быстро расхаживая взад-вперед по гостиной апартамента Линдхаута, Брэнксом с ожесточением говорил:
— Учрежденная государством следственная комиссия подсчитала, что если рост наркозависимости будет продолжаться прежними темпами — а кто знает, не подпрыгнет ли она резко вверх! — то в семидесятом году количество легальных наркоманов, употребляющих героин, только в одном Нью-Йорке составит сто пятьдесят тысяч человек! Сто пятьдесят тысяч человек в одном-единственном городе! И это только известных случаев! В целом же их будет, конечно, намного больше! — Он остановился перед Линдхаутом, который сидел, уставившись глазами в ковер на полу. — Профессор, если вы через два года найдете антагонист с достаточно продолжительным периодом действия, вы только в одном городе сможете спасти десятки тысяч людей! Разве это не удивительно?
Линдхаут кивнул, не поднимая глаз.
— Да, — ответил он. — Удивительно. Но через два года я не найду такой антагонист, который был бы способен спасти эти человеческие жизни!
— Я сказал это не для того, чтобы услышать в ответ подобные слова, профессор, — сказал Брэнксом. — Я сказал это, чтобы показать вам, насколько важна ваша работа, как много от нее зависит и как сильно мы в ней нуждаемся.
— Да-да, — сказал Линдхаут, все еще рассматривая сложный ткацкий узор на ковре, — это я уже понял… — Его голос прервался.
— Бог мой, профессор… — Брэнксом беспомощно повернулся к Колланжу. Молодой, очень стеснительный человек со следами угревой сыпи на лице, с темными волосами, меланхоличными глазами и чувственным ртом, сказал:
— Мы имеем дело с величайшей эпидемией на свете, мистер Брэнксом. Вы знаете предмет. Вы знаете, что все мы в равной степени заинтересованы в том, чтобы найти пригодный антагонист длительного действия. Но это не школьное сочинение, где вы как учитель можете требовать, чтобы оно было написано к завтрашнему дню. — Он смотрел на Брэнксома очень серьезно.
— Я не собирался говорить как учитель… — Брэнксом внезапно растерялся. — Если у вас сложилось такое впечатление — пожалуйста, простите меня, профессор! — Линдхаут только кивнул. — На самом деле мне это совершенно не свойственно! Просто я уже так долго борюсь с этими преступниками — и это война одного человека! Я уже не так молод… Если эти собаки не сегодня-завтра уложат меня, если им это удастся, — кто тогда будет бороться дальше?
— Мы, — сказал доктор Колланж. — Не беспокойтесь, мистер Брэнксом. Мы найдем антагонист, который нам нужен, и преступников, о которых вы говорите, тоже!
— Вы ученый! У вас нет автоматов, нет организаций, которые охотились бы за боссом, вы…
— У нас есть организации, мистер Брэнксом, — сказал Колланж. — Теперь, после этого процесса, они у нас есть! Отделы по борьбе с наркотиками во всем мире теперь будут сотрудничать. Подключился Интерпол…
— А что смогут сделать все эти организации, если в них самих сидят люди, являющиеся агентами наркоторговцев? — холодно спросил Брэнксом. — Ведь после процесса это стало очевидным, и прокурор сказал об этом предельно ясно! Иначе не случилось бы трагедии в Алльшвильском лесу. Откуда люди босса узнали о встрече? Она держалась в абсолютной тайне, и тем не менее босс узнал о ней! И устроил швейцарцам маленькое сражение! А сам не потерял ни одного человека! Мы не нашли ни одного следа! Ничего, ничего, ничего!
— Виновных найдут. Найдут и босса, — сказал Колланж, спокойный как всегда, взглянув на Брэнксома.
— А даже если и так — дай-то бог! Ведь босса можно заменить! Любого человека можно заменить! Единственное, что нам нужно, так это антагонист! Только он может положить конец этому чудовищному преступлению!
— Мне кажется, у меня есть идея, — сказал Колланж, обращаясь к Линдхауту.
Тот посмотрел на него, как будто только-только проснулся:
— Да?
— Ваша заслуга в том, — сказал Колланж, — что вы нашли первый антагонист вещества особого химического класса с более длительным периодом действия, господин профессор. Долгое время у вас не было достаточных средств, лабораторий и сотрудников. Сейчас они у вас есть! И мы увидим, прав ли я в своих рассуждениях…
— В каких рассуждениях? — На лице Линдхаута наконец появился интерес.
— Речь идет о двух разных аспектах проблемы. — Колланж говорил медленно. — Мы знаем, что лечение воздержанием одного зависимого от героина длится восемнадцать месяцев и стоит ни много ни мало сорок тысяч франков — или марок, если хотите. Героинист, не подвергающийся лечению, обходится государству, то есть всем нам — в виде социальной помощи, расходов на лечение или, если он пошел по уголовной стезе, в виде расходов, связанных с отбытием наказания, — в круглую сумму в миллион франков, или марок. Один-единственный героинист — один миллион! Поэтому понятно, что люди во всем мире возмущены тем, что наркоман является для них такой обузой! Очень скоро мы столкнемся с такими требованиями: «Дайте им всем по возможности быстро подохнуть!» Или еще хуже: «Убейте их!» Так мы дойдем до гитлеровского понятия «малоценной жизни». Подобные мысли — будем надеяться! — можно будет предотвратить именно сейчас, после этого процесса в Базеле, потому что многие публицисты и ученые, философы и политики повернулись лицом к проблеме наркотиков.
При этих словах Колланжа Линдхаут вспомнил о том, что он наговорил в Париже во время своей, сейчас ему просто непонятной, вспышки. Ему стало стыдно…
— Ах, дерьмо, — сказал Брэнксом. — Те, другие, с аргументом «малоценной жизни», уже пробудились! Я прихожу в ужас от деятельности этих людей — а люди с такими воззрениями есть везде! Осмелюсь предположить, что их подавляющее большинство! Спросите-ка человека с улицы — не какого-нибудь правоэкстремистского лицемера или фанатика, а простого работягу, у которого свои заботы и которого захлестнула лавина информации о проблеме наркотиков. Что он вам скажет? Скука? Скандал с родителями? Некоммуникабельность поколений? Фрустрация? Отвращение к обществу потребления? Отчуждение? Стресс? Отсутствие целей? Отсутствие образцов для подражания? И прочую ерунду, которой пытаются объяснить, если не замолчать, пристрастие к наркотикам, особенно среди молодежи, — все то, что меня сейчас заставляют читать и слушать? Ни в коем разе! Человек с улицы скажет: ну и что? Фрустрация — не смешите меня! Прекратите молоть вздор! Мой отец периодически ломал мои игрушки — и что, из-за этого я стал паразитом, который живет на деньги других людей, пока не сдохнет? И на мои деньги тоже! У меня жена и дети, я не могу позволить себе того, того и того! Жена тоже должна работать! Мы едва сводим концы с концами. Я хочу, чтобы дети жили лучше! Они должны пойти в университет! Для этого мы с женой и работаем! Для этого! Но не для той грязной свиньи, которая ничего не делает, ничего собой не представляет и ничего не хочет — кроме все новой и новой дозы! — Брэнксом ядовито закончил: — Я боюсь как раз этой встречной волны. Поэтому я считаю: никаких так называемых просветительских кампаний! Антагонист! Нам нужен антагонист!
Колланж кивнул:
— Я же сказал вначале: речь идет о двух аспектах проблемы. Это был первый. Другой, профессор Линдхаут, касается только ученых. Все мы люди, а каждый человек ответствен за своего ближнего — и за самого бедного, самого опустившегося, самого ни к чему не годного, именно за него! Видите ли… я имею в виду… я хочу сказать, что… — Колланж подыскивал слова. — В Лексингтоне вы работали — извините за это сравнение — с шорами на глазах. Вы исследовали сотни субстанций на их антагонистическое действие…
— Да, и что же? — Сейчас Линдхаут был весь внимание.
— И когда вы находили такую субстанцию, она годами подвергалась испытаниям. А это неправильно. — Колланж покраснел и замолчал.
— Продолжайте! — сказал Линдхаут.
— Ну вот… я и подумал… такое, конечно, возможно, если имеешь за спиной «Сану» или другого фармацевтического гиганта: теперь целая армия исследователей будет искать субстанции, действующие как антагонисты. Найдут еще много субстанций. Мы будем их регистрировать. И мы, во всех наших научно-исследовательских центрах и с теми деньгами, которые находятся в нашем распоряжении, очень быстро узнаем, пригоден ли для использования данный антагонист или нет. В Лексингтоне, когда вы были вынуждены рассчитывать только на себя, это было невозможно. Вы тратили на это слишком много времени. Теперь для вас вся эта работа отпадает! Вы сможете наконец заняться тем, чтобы из всех уже открытых антагонистов выявить такой, который действует достаточно длительное время — пять, шесть, восемь недель! С такими интервалами его уже можно вводить находящимся в опасности людям. Тогда они могут потреблять сколько угодно героина — он вообще не будет действовать! Героин дорог и будет тем дороже, чем больше будет зависимых от него. Сегодня в самом чистом виде он стоит от трехсот до тысячи франков за один грамм, а для одной дозы героинисту нужно десять миллиграммов. Поэтому наркоманы совершают любые преступления — вплоть до убийства из-за стофранковой бумажки, чтобы заполучить деньги на наркотик! Когда эти люди поймут, что героин из-за антагониста вообще не действует, у них отпадет нужда в его приобретении. Итак, мы начинаем гигантскую программу по отысканию широкополосного антагониста! «Широкополосный» означает: во-первых, субстанция должна блокировать рецепторы для морфия и героина в мозгу, во-вторых, она не должна вызывать никаких вредных побочных явлений и, в-третьих, должна действовать от пяти до восьми недель!
Брэнксом и Линдхаут смотрели на Колланжа. Он снова покраснел. Линдхаут почувствовал, как его захлестнула волна счастья. «Да, да, Колланж прав. Как хорошо, что я буду работать с этим человеком, — думал он и удивлялся: — Я снова радуюсь предстоящей работе… — И еще он подумал: — Труус… Колланж и Труус… Если бы эти молодые люди теперь…»
Громкий голос Брэнксома прервал его размышления:
— Вот, почитайте! — Брэнксом протянул Линдхауту экземпляр газеты «Нью-Йорк Таймс» и указал на статью в две колонки. Заголовок гласил: «Наркоман, пристрастившийся к героину, найден мертвым! Полиция заявляет: он умер от передозировки».
Линдхаут пробежал статью глазами. В ней говорилось, что на Центральном вокзале Нью-Йорка был обнаружен мертвый семнадцатилетний юноша. При себе у него было адресованное родителям письмо. С разрешения родителей газета перепечатала текст этого письма:
«Дорогая мама, дорогой папа!
Сегодня вечером я покончу с собой, потому что больше не могу устоять перед тем, чтобы не уколоться. Героин полностью разрушил мое здоровье. В течение месяцев я питался несколькими пакетиками попкорна — я их воровал. У меня сгнили все зубы. Я этого даже не заметил, поскольку героин заглушал любую боль. Я никому не могу показать свои руки — настолько они исколоты. Когда я просыпался, мне приходилось глотать таблетки, чтобы выдержать до вечера, пока я не достану очередную дозу. Так шло день за днем. Я воровал, нападал на старых женщин, я делал все, чтобы раздобыть денег на наркотики. Я совершенное ничтожество. Я последнее дерьмо. Пожалуйста, передайте моему брату Джою, чтобы он держался подальше от этой дряни. К чему это приведет, он видит сейчас по мне. Мне вас жалко, но я не могу поступить иначе. Я прошу прощения у всех у вас. Том».
Линдхаут опустил газету.
— Наркотик, — сказал Брэнксом.
В гостиной светило солнце, небо было голубым, по Рейну скользили буксиры с баржами, и пронзительно кричали чайки.
— Думаю, мы уже завтра можем вылететь в Лексингтон, — сказал Линдхаут и встал. Брэнксом с восхищением посмотрел на него.
В этот момент зазвонил телефон. Линдхаут снял трубку.
— Извините за беспокойство, господин профессор, — сказал девичий голос. — В холле вас ждет один господин. Он говорит, что должен срочно переговорить с вами.
— Как его имя?
— Господина зовут доктор Красоткин, — сказала девушка.
31
Бывший майор Красной Армии хирург Илья Григорьевич Красоткин по-прежнему был высок и строен. Его глаза сверкали, волосы были густыми и темными. Войдя в апартаменты, он обнял Линдхаута, и расцеловал его в обе щеки. Линдхаут представил его обоим мужчинам, и те вскоре после этого ушли: у них было достаточно времени, а Красоткин, как он сам сказал, должен был продолжить свое путешествие. Он приехал сюда потому, что к окончанию процесса в Базеле, находился в Лейпциге. Сейчас он направлялся в Женеву, где должен был принять участие в международной конференции хирургов. Конференция начиналась через день, но Красоткин ехал вместе с группой советских врачей, и только в Цюрихе он смог пересесть на другой самолет, чтобы иметь возможность пожать руку своему старому другу.
— А когда конгресс закончится, я собираюсь подняться на Монблан — я уже столько лет мечтаю об этом!
— Ах ты старый альпинист! — улыбнулся Линдхаут.
— У меня уже есть разрешение врачей, и я просто не могу дождаться этого! — сказал Красоткин.
Потом они сидели на солнце у открытых высоких окон, смотрели на реку и долго молчали.
— Как быстро прошли годы, — сказал наконец русский.
Линдхаут кивнул:
— Сколько нам еще осталось…
— Вот это меня и мучит — да, наверное, и тебя, Адриан. — Красоткин смущенно провел рукой по рукаву своего серого пиджака. — Во что мы все верили в сорок пятом году, на что мы все надеялись, какой мир мы собирались строить… — Он бросил взгляд на потолок.
— Здесь нет микрофонов, — сказал Линдхаут, стараясь сохранять беззаботный вид. Он опустил голову, подумав: «Это было пошло с моей стороны». — А ты прав, так прав, Илья Григорьевич! Сорок пятый год… Тогда мы, как Ульрих фон Гуттен, восклицали: «О столетие! О наука! Какое наслаждение — жить!» Наслаждение… — Линдхаут посмотрел на реку. — Раскол Берлина! Воздушный мост! Война в Корее! — Красоткин вздохнул. — Уже тогда я предвидел дальнейшее развитие того, что мы сейчас переживаем, это ухудшение изо дня в день. Я еще тогда говорил Джорджии… — Голос Линдхаута прервался. Он откашлялся. — Она умерла, я ведь писал тебе об этом, да?
Красоткин кивнул:
— Я тебе тоже писал, старик. Джорджия была чудесной женщиной. Да, тогда, в сорок пятом… Это такой позор, что мы не способны делать добро, даже осознавая это! Вот сейчас я в Швейцарии. Здесь я хоть могу говорить.
— Скверно, что ты можешь говорить только в Швейцарии, — сказал Линдхаут, — а не у себя на родине.
— А ты можешь это делать в Америке?
Линдхаут помедлил.
— Да, — сказал он наконец, — думаю, что могу. Но что-то другое мне и всем ученым на Западе так же недоступно, как и тебе, и всем твоим друзьям и ученым на Востоке. Мы не можем воспрепятствовать тому, что все открытия, которые мы делаем, государство вырывает у нас из рук. Мы не можем предотвратить того, что мы работаем не на благо мира, а на новую войну, не важно, над чем мы работаем.
— Кое-кто этому сопротивляется, — сказал Красоткин. — Они знают, чем рискуют, — как у нас, так и у вас.
— Многие уходят от нас к вам или приходят от вас к нам — но это слепые идеалисты, которые не видят, что они всего лишь орудие войны для другой стороны.
— Ученые всего мира должны были бы отказаться от дальнейших исследований, — сказал Красоткин.
— Запрети ветру дуть, — сказал Линдхаут, — запрети морским волнам накатываться на берег. Реальная власть сегодня в руках немногих, грубо говоря — в руках США и Советского Союза.
— Через десять лет к ним присоединится и Китай, — сказал Красоткин.
— Илья Григорьевич, друг мой, — сказал Линдхаут, — астрономы Калифорнийского университета в Беркли недавно открыли наиболее удаленные от нас галактики. Это образование из тысяч миллиардов солнц находится от нас на расстоянии более чем восемь миллиардов световых лет. Свет, который доходит до нас оттуда сегодня, отправился в путешествие, когда еще не существовали наше Солнце и наша планетная система! А мы, на нашей крошечной планете Земля, — мы не можем обрести мир. Это просто парадокс!
Красоткин посмотрел вслед летящей чайке.
— В Германии есть один профессор, — продолжал Линдхаут, — его зовут Хорст Леб и работает он в Гисене. Он считает, что вокруг шести процентов всех солнц во Вселенной вращаются планеты, которые могут быть населены живыми существами — как наша Земля. Процентное число, вероятно, кому-нибудь покажется малым, но абсолютное число населенных небесных тел было бы тем не менее чудовищно большим, поскольку, по грубым оценкам, существует сто миллиардов Млечных Путей, в каждом из которых приблизительно пятьдесят миллиардов солнц. А мы, на нашем микробе Земля, не можем обрести мира!
— Да, — сказал с горечью Красоткин, — не можем.
— Попробуй представить, что наш Млечный Путь состоит из более чем миллиарда неподвижных звезд, и некоторые из них в диаметре больше, чем расстояние от Земли до Солнца. Представь также, что наш Млечный Путь не находится в состоянии покоя, а куда-то несется со скоростью шестьсот километров в секунду… Ты вообще можешь представить что-нибудь подобное?
— Нет, — сказал Красоткин. — Но я не могу себе представить и того, как мы обретем мир на Земле. А это еще более чудовищно, Адриан! Некоторые астрономы рассматривают все галактики и скопления звезд вкупе как закрытую, конечную систему. И тогда с большой вероятностью можно предположить, что наш Млечный Путь является ни чем иным, как одной из бесчисленного множества молекул, из которых, возможно, построено нечто вроде значительно большего организма!
— Знаю, — сказал Линдхаут. — Имея подобные представления о космосе, можно было бы надеяться, что стремление добиться на этом ничтожном микробе Земля условий, достойных человека, и тем самым избежать опасности беспримерного уничтожения, обуздает азарт ответственных за это лиц. Но этого, дорогой Илья Григорьевич, от них вряд ли можно ожидать.
— Так говорил и Сергей Николаевич, — сказал Красоткин.
— Говорил? — встрепенулся Линдхаут. — Соболев?
Теперь Красоткин смотрел на реку.
— Он снова начал употреблять морфий, — помолчав, сказал он. — Видишь ли, Адриан, у нас с этим обстоит очень серьезно. Кто однажды был зависимым и снова попался на этом, принудительно направляется в специализированную клинику. В такую клинику попал и бедный Сергей Николаевич, и ему еще раз пришлось перенести все те мучения, через которые он прошел в Вене, только еще хуже. Когда его выпустили, потому что он был первоклассным хирургом, он в тот же день принял слишком большую дозу — и умер на месте: дыхательный паралич. Его организм выдерживал сверхдозу перед курсом отвыкания, но после курса он уже был не способен справиться с этим. В официальной версии говорилось о внезапной и неожиданной смерти. Но я знаю, что это было запланированным самоубийством. Он написал мне об этом в письме. Когда оно до меня дошло — в Варшаве, — Сергей был уже мертв.
— Когда это… когда он это сделал?
— В пятьдесят шестом, когда наши войска вошли в Венгрию. — Красоткин все еще смотрел на воду. — Странное совпадение, правда?
Линдхаут молчал.
— А Левин жив, — сказал Красоткин. — Все время в разъездах. В странах «третьего мира». Он консультирует при строительстве больниц в тех странах, которым мы оказываем помощь.
— К сожалению, не только медицинскую, — сказал Линдхаут. — Американцы и многие другие нисколько не лучше, Илья Григорьевич, я не хочу никого обидеть. Одни ведут себя так же безответственно, как и другие. В этом мы преуспели. Я тоже однажды хотел лишить себя жизни…
— Ты?! Когда?
— Когда я услышал в Америке, как один из высоких военных чинов говорил о доктрине «Overkill», о том, что Соединенные Штаты в состоянии убить каждого человека на Земле не один, а семь раз.
— Мой дорогой, — сказал Красоткин, — мы тоже это можем.
— Спасибо за утешение, Илья, — сказал Линдхаут. — А когда говорят, что только решение проблемы выживания — не массового убиения: ее мы уже решили! — может привести к быстрому и полному примирению между Соединенными Штатами и Советским Союзом, — не преувеличение ли это? Войны стали сегодня чистым безумием. Если бы такое примирение осуществилось, обе державы вполне бы могли побудить все остальные страны отказаться от своего суверенитета настолько, насколько это необходимо для обеспечения военной безопасности во всех странах.
— Думаю, я понимаю, что ты хочешь мне сказать, Адриан, — Красоткин посмотрел на Линдхаута. — Ты говоришь это в зашифрованном виде, хотя здесь, как ты заявляешь, нет микрофонов.
— Мы в Швейцарии.
— Мы в Швейцарии, да. Это счастливая страна. Я знаю, что ты хочешь сказать, и я хотел бы именно здесь попросить тебя кое о чем, Адриан. Я же приехал не только для того, чтобы пожать тебе руку! Видишь ли, сегодня и физики, и химики, и многие другие ученые ощущают давление со стороны своих правительств, их сажают в психиатрические больницы, злонамеренной клеветой доводят до самоубийства, их открытия лишаются своего гуманитарного содержания — у вас, как и у нас. Ты хочешь сказать… что мы должны действовать, как Отто Хан, как Лизе Майтнер. Мы должны поддерживать постоянную связь так, чтобы наши государства об этом не знали. Мы должны обмениваться опытом, и если мы увидим, что наши исследования угрожают миру, мы должны сохранять их в тайне. Могу тебя заверить, что говорю с тобой от имени нескольких наших самых известных ученых, которые попросят тебя поговорить с американскими исследователями. То, что нам нужно, — это заговор, заговор во имя добра. Ты согласен, что тогда положение в мире станет лучше?
— Нет, — сказал Линдхаут.
— Но почему, Адриан?!
Линдхаут ответил:
— Потому что, хотя мысль о международном заговоре ученых в этот век науки и мне кажется последним спасением, я не верю, что это может осуществиться.
— Почему нет?
— Видишь ли — и в этом я убежден, — в человеке живет потребность ненавидеть, убивать и уничтожать, — сказал Линдхаут. — Наверное, в немногих счастливых регионах Земли, где природа в избытке дает человеку все, в чем он нуждается, еще существуют племена, которым неизвестны принуждение и агрессия. Я верю в это с трудом, но с удовольствием узнал бы об этих счастливцах. Даже Советы надеются, что могут устранить человеческую агрессию, гарантировав удовлетворение всех материальных потребностей и равенство всех членов общества. Я считаю это иллюзией… — Линдхаут посмотрел на Красоткина. — То, что я только что сказал, — цитата. У меня была короткая переписка с Зигмундом Фрейдом, незадолго до его смерти. В тридцать седьмом году я, еще из Роттердама, написал ему письмо в Вену на его домашний адрес: переулок Берггассе, двадцать четыре, — почти напротив того дома, где я приземлился в сорок четвертом у набожной фройляйн Демут. Письмо заканчивалось вопросом: «Существует ли путь, который мог бы освободить людей от проклятия войны?» Ну, а то, что я сказал, было ответом Фрейда, Илья Григорьевич. Человек — это есть где-то в Библии — злой от рождения. У меня нет никакой надежды.
— Но ты всегда останешься моим другом, и помни о том, что Левин и я, как и многие другие советские ученые, останутся твоими друзьями — и друзьями многих американских ученых. Вы всегда будете пользоваться нашей поддержкой, всегда. Несмотря ни на что, я прошу тебя посодействовать тому, чтобы так было и с другой стороны. Это ты можешь мне обещать?
— Я могу только пообещать тебе и твоим друзьям, что попробую сделать это, — сказал Линдхаут. — Я не могу поручиться, что мне это удастся. И даже если все получится — что вряд ли, — это все равно не сможет предотвратить всемирную катастрофу.
— Но, возможно, немного ее отдалит, — сказал Красоткин. — Подумай: сколько миллионов людей смогут прожить немного дольше.
— Да, немного дольше, — сказал Линдхаут. — А сорок пятый год…
— Сорок пятый! — воскликнул Красоткин. — Об этом пора забыть.
32
«Если я пропущу стопочку, это пойдет мне только на пользу, — подумал Адриан Линдхаут. — Вот я и пропустил одну. Ну и что?» Он демонстративно осушил свою рюмку и взял другую в импровизированном баре, который обслуживали самые симпатичные девушки университета. В университетском парке, на широком лугу, под старыми деревьями проходило большое торжество. Весна в Лексингтон тоже пришла рано, и ночью 21 марта 1968 года было так тепло, как бывает обычно только летними ночами. Этот праздник ректор университета устроил в честь Линдхаута, который прибыл в Лексингтон вместе с Труус и молодым доктором Колланжем. Играла капелла, танцевали пары. Красивая молодая женщина, доктор естественных наук, была партнершей Линдхаута уже целый вечер.
— Ты можешь спокойно выпить еще что-нибудь, Пэтси, — сказал Линдхаут, на котором был белый полотняный костюм, пестрый шелковый галстук и мягкие открытые туфли. — Не бойся, я не позволю тебе пасть жертвой алкоголя, этого ужасного врага человечества. Я слежу. — Он становился манерным. — Смотри, злобный враг, Пэтси пьет еще одно шотландское виски! Но с ней не случится белой горячки — ты не дождешься этого, злой враг!
— О каком это злом враге ты говоришь? — спросила Труус.
Он поднял глаза от декольте своей молодой партнерши. Ее звали Патриция Эглэнд, сокращенно — Пэтси; у нее были карие глаза, длинные ноги и длинные каштановые волосы. Пэтси была очень кокетливой.
— Это наша тайна, — ответила она Труус, которая стояла за стойкой бара и наполняла стаканы.
— Да, — сказал Линдхаут и лихо сдвинул набок свою белую шляпу. — Наша святая тайна. «Шестнадцать человек на сундук мертвеца, йо-хо-хо, и бутылка рома!» Стивенсон, «Остров сокровищ», ты помнишь, Труус?
Капелла исполняла знаменитую модную песню «Битлз» «Yesterday».
— «Вчера, когда все мои заботы, казалось, исчезли…» — пели Линдхаут и Пэтси.
— Вы у меня оба такие веселенькие, — сказала Труус.
— «…а теперь все выглядит так, словно они собираются остаться со мной», — пел Линдхаут.
— Веселенькие, да, мы такие — правда, Пэтси? А что это вдруг ты стоишь за стойкой, Труус?
— Я заметила, что ты такой веселый, Адриан, — сказала Труус, — и подумала, что должна посмотреть почему. Теперь я вижу.
— Теперь ты видишь, дочь. «О, я верю во вчера…» — Линдхаут поднял свою снова наполненную рюмку. — Ты видишь веселого отца, дочь. Не упускай этого зрелища. Рассмотри меня получше. И ты, Пэтси. Профессор Адриан Линдхаут, веселый, разошедшийся и немного поддатый. Когда я был таким в последний раз, Труус? Когда, дочь, я спрашиваю тебя? — Он пропел: — «…любовь была такой легкой игрой…» Ну и когда же?
— Ты давно таким не был, — сказала Труус.
— Вот за это мы обязательно должны выпить еще по одной, Вы, доктор, ты, дочь, и я. За веселого, разошедшегося, слегка поддатого профессора Линдхаута. Его здоровье! — Шляпа свалилась с его головы, он ловко поймал ее, подставив колено. — Спасаемся бегством от злого врага? — Линдхаут взял шляпу в свободную руку и посмотрел на нее, наморщив лоб. — Ты трусливо спасаешься бегством, шляпа? Это тебя, конечно, устроило бы. Ты остаешься на своем посту, понятно? Old soldiers never fly. Так ведь называется эта книга! — Он снова нахлобучил шляпу на голову.
— Не улетают — умирают, — сказала Пэтси. Она на самом деле была очень симпатичной. — Old soldiers never die, they just fade away…
— Мой старый солдат не исчез, — сказал Линдхаут. — Now I need some place to hide away…
— Великолепно, — сказала Труус.
— Не правда ли? В этом я неподражаем. В моем библейском возрасте. Посмотри на всю эту детвору… Мое поколение все же было лучше. Never die…
Потешаясь, Пэтси и Труус обменялись взглядами. Цветные лучи прожекторов шарили по парку. Родители, преподаватели и учащиеся были приглашены профессором Рамсеем отметить счастливое возвращение Линдхаута домой.
— Тысячелетний злобный враг человечества. — Линдхаут ослабил галстук. — Неискоренимое зло. Самые благородные умы стали твоей жертвой. Будь проклято твое имя. Ты вкусен, злой враг, — салют! Для тебя мы тоже еще не нашли антагониста! Мы, бедные сыны человеческие, — еще раз салют! — Линдхаут снова выпил. Кубики льда позвякивали в его стакане. Он ощущал мягкую, теплую кожу Пэтси, смотрел на ее обнаженные плечи, на ложбинку между грудями. «Женщина, — подумал он. — Как долго у меня не было женщины? Боже Всемогущий… Они все говорят, что Пэтси одна из тех, кто охотно занимается этим. Ну и что? Все охотно занимаются этим! Но с Пэтси это без проблем. Ни мужа, ни ревнивого любовника. У Пэтси совершенно определенная репутация в этом вопросе…» Он схватил ее за грудь.
Она хихикнула.
— Пойдемте со мной, доктор, — сказал он и потянул ее в сторону.
— Куда вы направляетесь? — улыбаясь, спросила Труус.
— Научный коллоквиум. Один вопрос мучает меня с войны. Досточтимая коллега ответит мне на него.
— Что за вопрос? — Труус все еще улыбалась. Пэтси хихикала.
— О любовной жизни дождевых червей, — сказал Линдхаут. — Захватывающая область. Нет, действительно. Может быть, ты знаешь, как это делают дождевые черви, дочь? Ах, ты не знаешь. Ежи… ежи — это тоже сложно! Но это я знаю. Сказать вам, как любят друг друга ежи?
— Как? — со смехом спросила Труус.
— Очень осторожно, — ответил Линдхаут. Пэтси тоже засмеялась.
— Да, — сказал Линдхаут, — ежи… а дождевые черви?
— Очень сложная материя. Там под дубом стоит скамейка. Нам нужно сесть, — сказала Пэтси.
— Now I long for yesterday, — пропел Линдхаут. — Никакого вчерашнего дня для меня сегодня вечером! Сегодня — ничего о вчера. Завтра — да. Но не сегодня. Ни в коем случае. — Взяв под руку молодую преподавательницу, он пошел по направлению к дубу, под которым в темноте стояла скамейка.
Труус смотрела обоим вслед, пока они не исчезли. Теперь она больше не смеялась.
33
Илья Красоткин чувствовал себя отвратительно. Ему было плохо, очень плохо, он внезапно почувствовал сильную слабость и головокружение. «Что случилось?» — подумал он. В сопровождении проводника он только что добрался до одного из глетчеров Монблана. Они пустились в путь на рассвете, и вот уже снова сгустились сумерки. Они решили расположиться здесь биваком, и его сопровождающий стал вбивать крюки в ледяную стену. На стене напротив крюки уже были вбиты. Там висел гамак. Они собирались, тепло одевшись, переночевать в двух таких гамаках. Крюки, гамаки, толстые анораки и многое другое они тащили на себе. День выдался замечательный, и Красоткин впервые за много лет почувствовал себя беззаботным и счастливым. Сияющее солнце очерчивало свою дугу на небе, снег слепил Красоткина, несмотря на темные защитные очки. Международный конгресс хирургов в Женеве закончился несколько дней назад. Один молодой бразильский врач, выступая с заключительной речью, закончил ее такими словами: «Да здравствует единственный интернационал, который существует, — интернационал ученых, исследователей и врачей!»
Красоткин подумал, что и на самом деле этот врач был еще очень молод. Ему еще предстоит многому научиться. Даже более старшие должны были многому учиться. Если повезет, молодой бразилец найдет друзей, подумал Красоткин. Двух, четырех, шестерых друзей — как нашел и он, одного из которых недавно навестил в Базеле…
Они отправились в путь от Шамони — здесь было достаточно опытных проводников. Проводника Красоткина звали Жак Гош.
Русский наслаждался каждым мгновением этого дня, он чувствовал себя молодым и здоровым. Они быстро продвигались вперед, и Красоткин глубоко вдыхал чистый воздух. «Возможно, завтра у меня не будет такого великолепного ощущения, — подумал он. — Черт побери, но сегодня я буду наслаждаться!»
— Глетчер, — сказал под вечер Гош и указал на замерзшую, с множеством расщелин равнину перед ними. Глетчер в последних лучах солнца сверкал всеми цветами, которые можно было себе представить, и в два раза большим количеством цветов, которые представить себе было нельзя. «Возможно, — подумал Красоткин, захваченный этой красотой, — это цвета, которые видят потребители ЛСД и любители мескалина: они же утверждают, что могут пробовать эти краски на вкус, даже есть их. Что за вид! — Он оперся на свой ледоруб. Сбылась мечта! Он стоял на Монблане! То, что он видел, одурманивало его. — У меня такое ощущение, словно я выпил, — подумал он. — Опьяненный… Мы все всегда должны быть опьяненными. Это написал Бодлер. А чего только, видит бог, не глотают в матушке России…»
— Мы расположимся здесь биваком, сейчас начнет очень быстро темнеть, — сказал Гош.
— Очень хорошо, — ответил Красоткин, и они сняли с плеч свое оснащение. Они хотели сначала навесить гамаки, а потом что-нибудь поесть. Когда они стали вбивать в лед первые крюки, Красоткин почувствовал дурноту — сначала слабую, а потом все сильнее. Он попытался вызвать рвоту, но у него ничего не получилось. Он чувствовал себя отвратительно. Слабость и головокружение. Он пытался глубоко дышать. Ничего не помогало. Гош, который вбивал в лед крюки для второго гамака, стоял к Красоткину спиной и не видел, что с ним происходит. Дурнота стала невыносимой. А потом Красоткина вдруг пронзила ужасная, сокрушающая боль в левом плече и в левой руке.
— Эррррр…
Гош резко обернулся.
Красоткин упал. Он лежал на спине с широко открытыми глазами, в которых застыл панический страх.
— Аррр… аррр… аррр… — Глаза Красоткина выкатились из орбит.
Гош опустился рядом с ним на колени. «Я ведь предупреждал его, — подумал он, — предупреждал. В его возрасте — и Монблан. Мы на высоте более четырех тысяч метров. Разреженный воздух…»
Красоткин дышал неглубоко и прерывисто, как животное в агонии. «Но он же сказал, что прошел обследование в Женеве, — с ужасом подумал Гош, — и что врач подтвердил, что он полностью здоров. Абсолютно здоров! О, дерьмо…»
Гош вытащил пистолет. «Альпинистский сигнал бедствия, — подумал он, — я должен дать альпинистский сигнал бедствия! Шесть ракет в течение одной минуты». К счастью, наступили густые сумерки. Он сделал первый выстрел. Светящийся красный след протянулся по вечернему небу. Еще один. Еще. И еще.
Красоткин стонал.
Гош выпустил шестую ракету и едва перевел дух, как увидел внизу, в глубине, такой же красный след, шедший к небу. «Они увидели меня, — подумал Гош, — они меня увидели».
Он снова опустился на колени рядом с Красоткиным.
— Они подходят… вот-вот здесь будет врач… вот-вот!
Лицо Красоткина было сейчас белее снега, он не мог говорить и очень страдал — Гош это видел. «Он не должен двигаться, мне нужно следить, чтобы он лежал спокойно», — подумал он и стал рыться в своей походной аптечке.
— Merde alors… — выругался он.
Все, что он нашел, — это успокаивающее средство, капсула с валиумом. Гош открыл ее, вытащил одну таблетку и попытался вложить ее Красоткину в широко открытый рот. «Будем надеяться, что он проглотит ее, хорошо, если он может глотать». Красоткин проглотил. Гош встал и еще раз расстрелял шесть ракет в течение минуты. Затем он зажег красный штормовой фонарь. «Они должны точно знать, где мы находимся, — подумал он. — О Боже милостивый, не допусти, чтобы этот человек умер, пожалуйста, Боже, пожалуйста». Он стал успокаивать Красоткина:
— Они нас видели… они подходят… вертолет и врач… они вот-вот будут здесь…
— Эррр… эррр…
— Спокойно, — сказал Гош. — Нужно лежать совершенно спокойно… не двигаться… помощь будет… она уже идет.
И действительно, к своему облегчению, он сразу же услышал шум мотора, который становился все громче. Он стал подпрыгивать и размахивать штормовым фонарем.
Вертолет приближался. Прямо над Гошем и Красоткиным он остановился и замер в воздухе, вращая винтами. Дверца отошла в сторону, и показался человек. Гош знал его. Это был один из врачей-спасателей вертолетной эскадрильи в Шамони.
— Доктор Кампора! — закричал Гош. — Доктор Кампора!
Врач сел на широкую доску, прикрепленную к концу веревочной лестницы, и лестница стала развертываться с помощью механизма внутри вертолета. Доктор Кампора опускался все ниже и ниже. С ним была санитарная сумка, Гош мог ее разглядеть. На днище вертолета вспыхнул сильный прожектор. Луч света немного поблуждал туда-сюда и наконец ярко осветил место, где лежал Красоткин.
Врач ступил на землю. Он подбежал, нагнулся над Красоткиным, нащупал пульс, увидел наполненные ужасом глаза и распахнул свою сумку.
— Сердце, — сказал он. — Возможно, инфаркт.
Гош снова выругался.
— Здесь я мало что могу сделать. — Доктор Кампора уже вытаскивал из упаковки наполненный шприц. — Я дам ему только кое-что успокоительное, чтобы он выдержал полет в долину… Помогите мне. — Он разрезал Красоткину рукав и дал проводнику резиновую трубку. Гош знал, что делать. Он перетянул руку Красоткина над сгибом локтя. Кампора ввел кончик иглы в вену и стал надавливать на поршень шприца.
— Что это?
— Морфий, — сказал Кампора.
Голова Красоткина упала на бок.
Кампора рявкнул что-то пилоту вертолета, зависшему над ним в воздухе, и стал жестикулировать руками. Из люка полетели одеяла и ремни.
— Сейчас осторожно… осторожно… — Кампора расстелил одно одеяло. Вместе с Гошем он бережно положил на него Красоткина, потом они завернули одеяло на его груди и подтянули широкую доску, которая висела на конце веревочной лестницы. На ней они закрепили Красоткина. Кампора, так же как Гош и Красоткин, облитый ярким светом прожектора, установленного на днище спасательного вертолета, опять сделал знак рукой. Снова заработал механизм в вертолете. Доска с Красоткиным стала медленно подниматься вверх. У люка появился второй врач. Он втянул временные носилки, на которых лежал Красоткин, в чрево вертолета. Веревочная лестница снова опустилась. Сначала был поднят доктор Кампора, за ним Жак Гош. Дверца люка задвинулась. Вертолет развернулся и полетел в долину. Шум от несущих винтов становился все тише. Полная тишина, необитаемость и мрак снова воцарились над местом, где рухнул на землю русский хирург…
Красоткин выжил. Он вынужден был провести три недели в больнице Шамони. Затем ему разрешили вставать и совершать прогулки.
— У вас сердце из железа, — сказали ему врачи.
— Надеюсь, что так, — ответил он.
Месяц спустя он вернулся в Москву — поездом. Перелеты на самолете врачи ему пока запретили. Это было долгое путешествие. Он провел его в спальном купе. Ночью ему снова приснился альпийский глетчер со своими фантастическими красками, и он снова был неописуемо счастлив в своем сне, хотя и перенес инфаркт — уже третий. А колеса поезда, мчавшего его на восток, на родину, стучали так, словно убегали от погони.
Наверху, на глетчере Боссон, недалеко от места, где свалился Красоткин, все еще лежал под глубоким снегом почтовый мешок. Он лежал здесь с 3 ноября 1950 года, с того момента, когда в этой местности при плохой погоде разбился самолет из Калькутты. Все находившиеся на борту самолета были найдены мертвыми, был обнаружен и один из двух почтовых мешков. Тот же, который через восемнадцать лет все еще лежал наверху, под снегом, содержал письмо покойной фройляйн Филине Демут к капеллану Роману Хаберланду в Вене.
34
Мотель был расположен рядом с автострадой 1681, у подножия Пырейных Холмов. Линдхаут прибыл туда около трех утра. Он проделал длинный путь и был вынужден полностью сосредоточиться на езде, так как знал, что был нетрезв, то есть ехать медленно, но не слишком медленно, иначе бы это рассердило копов на автостраде, а Линдхауту были нужны его водительские права.
В эту ночь ярко светила луна, и все предметы отбрасывали длинные тени. Линдхаут подъехал к стоянке перед мотелем, вышел из машины и, немного пошатываясь, но полностью владея собой, направился к входу.
Стеклянная дверь была открыта, в маленьком холле низкого, вытянутого в длину здания горел неоновый свет. Старик в очках с защитным зеленым щитком на них — какие раньше имели обыкновение носить наборщики, — оторвался от книги, которую читал. «По ком звонит колокол» Хемингуэя, установил Линдхаут. Он снял шляпу и вел себя до некоторой степени неуклюже. К подобным ситуациям он не привык.
— Хай! — сказал старик и любезно посмотрел на него.
— Хай! — отозвался Линдхаут. — Меня зовут Джон Миллер. Я из Чикаго. Мы с женой хотим здесь переночевать.
— Знаю. Вы ведь звонили два часа назад и заказали бунгало!
— Моя жена уже здесь?
— Сожалею, но миссис Миллер еще нет!
Линдхаут погрустнел. «Пэтси давно должна бы быть здесь, — подумал он. — Давно! Что это значит? Она смеется надо мной? Может быть, она думает: пусть-ка старик прокатится к мотелю, я и не собираюсь спать с ним?»
— Не делайте такое лицо, мистер Миллер, — сказал старик. — Ваша жена едет в собственном автомобиле, не так ли?
— Да.
— Ну, может быть, она сбилась с пути. Или с мотором что-нибудь не в порядке. Или, может быть, она как раз подходит к двери. Все может быть!
— Да, — удрученно произнес Линдхаут, — все может быть, конечно.
— На какой срок вам нужно бунгало, сэр? — спросил старик.
— Только до завтра, до середины дня. Я должен заплатить вперед?
— Если вам удобно, сэр. Завтра меня здесь не будет. Не то чтобы я не доверял вам и думал, что вы можете улизнуть, не заплатив, сэр. Ради бога, нет. Я узнаю джентльмена, когда вижу его. Но так уж здесь заведено. Вы даже не представляете, сколько бывает жулья. — Он назвал цену за ночевку и завтрак. — Очень любезно с вашей стороны, мистер Миллер, — сказал старик и быстро убрал десять долларов, которые Линдхаут дал ему сверх суммы. — Есть и такие, что не дают ни цента. Вот, если желаете записаться, сэр… — Он придвинул ему большую канцелярскую книгу, страницы которой были испещрены фамилиями и датами. — В Кентукки нет обязательной регистрации, — сказал он, протягивая Линдхауту шариковую ручку. — Не хочу знать, сколько фамилий здесь фальшивых. Но пока люди ведут себя тихо и как полагается…
Линдхаут вписал в книгу еще одну фальшивую фамилию.
— Вот и славно, мистер Миллер, — сказал старик. — Бунгало номер тринадцать. Направо и вниз.
— Направо и вниз. Тринадцать, стало быть. — Линдхаут слегка прикоснулся пальцем к книге Хемингуэя. — Великий человек написал это.
— Да, — сказал старик, — я сейчас на том месте, где американец лежит с этой девушкой в спальном мешке и думает, что земля дрожит. Завтрак в комнату, сэр? Мальчик будет с шести.
— Нет, мы пойдем в ресторан, — сказал Линдхаут. — Мы оба очень устали. Пожалуй, будем долго спать. Пожалуйста, не будите нас.
— О'кей, мистер Миллер. Доброй ночи.
— Доброй ночи, — сказал Линдхаут и пошел по узким деревянным мосткам вдоль ряда бунгало к номеру 13. Он открыл дверь и включил свет. Чистое бунгало вдруг показалось ему грязной конурой. Лучше всего было бы сразу уйти. Но, возможно, Пэтси только запаздывала?
Он вздохнул и опустился в кресло. В этом кресле он просидел следующие два часа. Потом он встал, выключил свет, запер бунгало и возвратился в холл мотеля. Старик крепко спал. Линдхаут передвигался очень тихо. Он положил ключи на стойку и пошел к своему автомобилю. Он осторожно завел мотор и тихо выскользнул на автостраду. Мысленно он проклинал Пэтси, но ощущение бессилия только возрастало. Он поехал домой.
В доме на Тироуз-драйв он разделся, принял душ и, чувствуя себя стариком, уныло побрел в свою спальню. Он натянул пижаму, сел на край постели, упираясь локтями в колени, и уставился в пустоту. Разочарование возбудило его настолько, что теперь он не мог спать. «Я идиот, — подумал он. — Вероятно, Пэтси с самого начала посчитала меня идиотом, смешным идиотом. Да, я смешон…»
Вдруг он почувствовал, как на его грудь легли две руки. Он ощутил запах молодой кожи. Кровь бросилась ему в голову:
— Труус!
— Да, Адриан. — Она встала перед ним — в тонком халатике с глубокими разрезами по бокам. Он видел ее красивые ноги. Он видел сквозь ткань ее красивое тело.
— Что это значит, Труус?
Она села рядом с ним — так близко, что он почувствовал ее бедро и ее грудь. Очень нежно она провела ладонью по его лицу…
— Адриан, — сказала она. — Бедный Адриан… ты напрасно прождал в мотеле — по моей вине…
— Почему по твоей?
— Я разговаривала с Пэтси. Она сказала мне, что вы договорились там встретиться. Тогда я объяснила ей, что это просто невозможно: такой человек, как ты, — и Пэтси… ведь это невозможно, правда? Пэтси сразу поняла это…
Он чувствовал тонкую ткань, тело Труус под ней, и кровь со всей силой стучала у него в висках.
— Где она? — с усилием спросил он.
Труус все еще гладила его по лицу, по волосам.
— Уехала с каким-то студентом… Ты же ее знаешь…
— А ты… почему ты еще не спишь? Зачем ты пришла в мою спальню?
— Я не твоя дочь, — сказала Труус тихо. — Но я всю свою жизнь жила с тобой и любила тебя, Адриан, все время только тебя, ты знаешь… — Говоря это, она стянула с безвольного Линдхаута верхнюю часть пижамы.
— Но это невозможно… Труус, на самом деле… так нельзя…
Она встала и скинула с себя халат.
— На самом деле нельзя, Адриан? — чуть слышно спросила она.
— Я… — начал он, но ее губы уже замкнули ему рот, и он откинулся на кровать.
— Это наш дом. Я одна. Ты один. Никто никогда ничего не узнает… — Она выключила свет.
— Труус…
— Так долго, Адриан, Адриан, так долго я ждала этого… — Ее руки шарили по его телу, она прижималась к нему. Когда он вошел в нее, она застонала.
«Старик в мотеле, — мельком пронеслось у него в голове, когда он начал двигаться. Он сказал: он сейчас там, где человек думает, что дрожит земля. Что дрожит земля. Теперь я тоже так думаю».