Сломанный бог

Зинделл Дэвид

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

БОРХА

 

 

Глава VI

ОТБОР

В двадцать пятый день ложной зимы 2947 года от основания Города в колледже Борха состоялся ежегодный День Злосчастного Абитуриента. Борха, начальный колледж Ордена, занимает больше половины Академии, которая сама по себе – город в Городе. На восточном краю Невернеса, вплотную к горам, лежит целая квадратная миля, занятая общежитиями, башнями, учебными корпусами и пересеченная крест-накрест красными ледянками. Гранитная стена (прозванная Расколотой с тех пор, как кусок ее южной части разрушился от взрыва водородной бомбы) окружает Академию с трех сторон, ограждая ее от тесно стоящих зданий и шпилей Старого Города. На восточной стороне Академии ограды нет – вернее, там оградой, естественной и прекрасной, созданной из камня и льда, служат горы Уркель и Аттакель. Некоторые ученики сетуют на эту вынужденную изоляцию от грязной, но более органичной городской жизни, но большинство других общество единомышленников устраивает больше, чем одиночество, отчуждение и отчаяние.

В это свежее ясное утро, на рассвете, Данло проехал на коньках по городским улицам до Стены. Там, у Западных ворот, на узкой красной ледянке, он стал ждать вместе с другими абитуриентами. Он явился одним из первых, но довольно скоро за ним выстроились тысячи мальчиков и девочек (а также немало родителей) со всех Цивилизованных Миров. Все улицы, выходящие на Раненую Стену, на несколько кварталов заполнились молодежью в парках, кимоно, пончо, шубах, замшевых сапогах, свитерах, шерстяных куртках и камелайках самого разного покроя. Многие ворчали и ругались, ожидая, когда отроются большие чугунные ворота.

– Рано мы собрались, – сказал кто-то позади Данло. – Похоже, они решили подержать нас на холоде.

Данло рассматривал стену. Высотой в три человеческих роста, она сильно потрескалась и вся обросла зеленым лишайником. Он всегда любил лазать по скалам и прикидывал, можно ли забраться наверх и тут. И кому только понадобилось строить стену внутри города?

– Какой, однако, холодный этот проклятый мир – учителя не говорили мне, что здесь так холодно.

Наконец ворота открылись, и собравшиеся медленно двинулись по одной из главных ледяных аллей Академии. За спиной у Данло ворчали, орали и пихались, особенно на перекрестках, когда ряды путались. Несколько раз доходило и до драки – задиры награждали друг дружку тумаками и торопливо извинялись, когда их растаскивали. Но порядок восстановили быстро.

Послушники из Борхи в белой парадной форме отделяли мальчиков от девочек и разводили группами по разным зданиям.

Данло вместе с двумя тысячами мальчиков провели мимо колледжа высшей ступени Лара-Сиг к большому полукруглому сооружению под названием Ледовый Купол. Внутри были санные дорожки и площадки для фигурного катания и для убийственно быстрой игры – хоккея. Сегодня на льду спортсменов не было, зато по всему полю под закругленными треугольными стеклами купола лежали груды поношенной белой одежды, перемежаясь кучами сандалий разного размера. Правые сандалии были привязаны к левым продетой сквозь передние ремешки белой лентой. Пахло старой шерстью и пропитанной потом кожей. Один из старших послушников – как выяснилось впоследствии, староста, Сагаль Физерстон, высокий мальчик с бритой головой и серьезным лицом, предложил новичкам выбрать себе по хитону и паре сандалий.

– Слушайте меня внимательно, – объявил он. – Вы должны снять с себя всю одежду и надеть хитоны абитуриентов.

– Но ведь здесь холод собачий! – запротестовал мальчик рядом с Данло. – Мы что, босиком на льду должны стоять, пока роемся в этой куче вонючих опорок? Да мы ноги себе отморозим!

Староста не обратил на него внимания, и другие мальчики тоже старались его игнорировать. Никто не горел желанием раздеваться догола на таком холоде, но и нытиком прослыть никому не хотелось. Под гул двух тысяч голосов «молнии» начали расстегиваться, заклацали коньки, зашуршала ткань. Всюду, куда ни посмотри, срывались с посиневших губ облака пара. Послушники забирали у голых мальчишек одежду и коньки.

– Твой номер 729, – сказал Данло прыщавый парень, заворачивая его коньки в куртку. – Запомни его, чтобы получить одежду после конкурса.

Он не стал добавлять, что немногие принятые в Борху получат новую одежду, – он явно не считал, что Данло попадет в число избранных.

Вскоре все новички разделись. Многих била дрожь, и их коричневые, белые и черные тела покрылись мурашками. Толпясь вокруг куч одежды, мальчики все-таки старались не задевать и не касаться друг друга. Дожидаясь своей очереди, они поглядывали один на другого, сравнивая и оценивая.

– Скорее, пожалуйста, я замерз до смерти! – проскулил толстый мальчик, обхвативший себя руками. Кожа у него была кофейного цвета, а в глазах стоял страх. Он переступал с ноги на ногу, чтобы его нежные подошвы как можно меньше соприкасались со льдом. Вид у него был глупый и жалкий, словно у насекомого, пляшущего на горячей сковородке. – Скорее!

Мальчики впереди Данло рылись в одежде и примеряли сандалии. Повсюду валялись брошенные белые ленты. Данло обнаружил, что если сгрести их вместе и стать на них, можно защитить ноги от илка-хара, голого льда. Он стоял, зажав в руке свою бамбуковую флейту, и терпеливо ждал своей очереди, глядя на других и чувствуя, что другие тоже смотрят на него. Особенно на его член, который Трехпалый Соли украсил цветными насечками. Эта особая примета, естественно, притягивала к себе все взгляды. Данло, в свою очередь, оглядывал гладкие цивилизованные тела вокруг. Обрезанных среди них не было – это показывало, что они в самом деле мальчики, а не мужчины. Некоторые вообще еще не выросли, грудь у них была узкая, а члены величиной в мизинец Данло.

Но даже те, кто постарше, с полностью сформировавшимися членами, оставались необрезанными. Данло, несмотря на все предупреждения об опасности главеринга, не мог считать их равными себе. (Собственная взрослость тоже вызывала у него сомнения. Может ли он считаться мужчиной, пока не выслушает Песнь Жизни до конца?) Он резко отличался от других мальчиков, и эта разница вызывала в нем одновременно и гордость, и стыд. Никто здесь не мог соперничать с ним ни ростом, ни крепостью сложения. Он стоял спокойно и ждал, почти нечувствительный к холоду. Он еще не полностью набрал вес после прошлогодней голодовки – под его обветренной кожей выступали кости и сухожилия, а длинные плоские мускулы вздрагивали при каждом вдохе и выдохе. Но почти все прочие мальчики выглядели намного слабее – тощие и белые, как снежные черви, либо жирные, как тюлени. Даже у нескольких атлетов мускулы казались мягкими и накачанными искусственно. Мальчики разглядывали различные части тела Данло со смесью ужаса, зависти и почтения.

Был здесь, однако, еще один, кто отличался от других, хотя и по другим причинам. Данло, напяливая колючий шерстяной хитон и надевая сандалии, слышал, как он говорит о Боге Эде и Вселенской Кибернетической Церкви – о том, что чрезвычайно интересовало самого Данло. Пройдя немного по льду, он увидел невысокого худого паренька, которого внимательно слушали собравшиеся вокруг.

– Разумеется, все кибернетические церкви поклоняются Эде, – говорил мальчик. – Но Экстр создали Архитекторы самой первой церкви.

Данло вполголоса помолился и сказал:

– Шанти, шанти.

Мальчик – его звали Хануман ли Тош, – должно быть, услышал это, потому что повернулся к Данло и вежливо склонил голову. Лицо у него было гладкое, как новый лед, без единой морщинки, что даже у пятнадцатилетнего казалось странным, и в то же время какое-то старое, словно он прожил уже тысячу жизней, в каждой из которых присутствовали разочарование, скука, страдание, безумие и несчастная любовь. Его полные чувственные губы сложились в улыбку, застенчивую и притягательную одновременно. Это был красивый мальчик. В тонких чертах его лица сквозила почти потусторонняя прелесть. Данло он представлялся не то полуангелом, не то полудемоном. Его белокурые с желтизной волосы напоминали отражаемый льдом свет, а белая, почти прозрачная кожа вряд ли могла служить защитой от холода и жестокости этого мира. Глаза у него были бледно-голубые, живые и ясные, как у ездовой собаки – у человека Данло таких глаз ни разу не встречал. Повышенная чувствительность и страдание в них сочетались со страстностью и яростью. Данло, по правде сказать, очень не понравились эти шайда-глаза. Про себя он прозвал странного мальчика «Адский Глаз» – бледная ярость этого взгляда склоняла то ли к немедленному бегству, то ли к убийству.

Но мальчики вокруг уже втянули Данло в разговор – и он, как и они, не устоял против обаяния и серебряного языка Ханумана.

– Я Хануман ли Тош с Катавы. Что значит «шанти»? Очень красивое слово и проникновенное, особенно в твоих устах.

Как мог Данло объяснить, что такое благодать, цивилизованному мальчику с глазами, точно из кошмарного сна? Хануман, дрожа в своих сандалиях и хитоне, выжидательно смотрел на него. Несмотря на кажущуюся хрупкость длинной шеи и худых голых рук, холод он переносил стойко. Было в нем что-то, чего недоставало другим, – какая-то целеустремленность, какой-то внутренний огонь. Он кашлял и прижимал ко рту кулак, но выглядел очень решительно и посвящал Данло все свое внимание.

– Этому слову научил меня отец, – сказал Данло. – Вообще-то это завершение молитвы.

– А что это за язык? Что за религия?

Данло, предупрежденный, что о своем прошлом лучше не рассказывать, ответил уклончиво.

– Я еще не представился – меня зовут Данло.

– Просто Данло?

Не говорить же им, что он Данло, сын Хайдара, сына Висента, сына Нури Медвежатника. Но мальчики стали перешептываться, и он выпалил:

– Меня называют Данло Дикий.

Конрад, толстый, но мускулистый парень позади Ханумана, с ломающимся голосом и задиристым лицом, засмеялся.

– Данло Дикий! Что это за имя такое?

– Данло Дикий Безымянный, – ввернул кто-то.

Шею у Данло заломило, и в глазах защипало от стыда. Он дышал глубоко и ровно, как учил его Хайдар, чтобы холодный воздух, наполняя легкие, остудил его гнев. Несколько мальчишек смеялись и отпускали шуточки, но большинство молчало, опасаясь, видимо, дразнить такого сильного на вид парня. Данло со своими синими глазами и пером в волосах и впрямь казался весьма диким.

Ханумана снова сотряс хриплый кашель, рвущий грудь и вызывающий слезы.

Справившись, он спросил:

– Ты с какой планеты?

– Я родился здесь.

– Здесь? В Невернесе? Тогда ты, наверно, привык к холоду.

Данло потер руки и подышал на них. Мужчине не пристало жаловаться на то, чего он изменить не может, поэтому он сказал просто:

– Разве к холоду можно привыкнуть?

– Я уж точно не могу. – Хануман опять закашлялся. – И как только ты терпишь?

– Ты болен, да? – чуть погодя спросил Данло.

– Я? Нет – просто легкие щиплет от холода.

Но Данло понимал, что этот мальчик болен, причем серьезно. В детстве он видел, как парень из их племени, Башам, умер от легочной горячки. У Ханумана было такое же бледное затравленное лицо – лицо человека, готового перейти на ту сторону. Возможно, в легких у него завелся вирус – что-то сжигает его изнутри. Глаза у него ввалились и кажутся еще более дьявольскими из-за контраста голубой радужки с темными ямами глазниц. И в глазах этих страх, словно он видит, как приближается его судьба, будто черная буря, которая заледенит его сердце и отнимет дыхание. Кашель, мучивший его, отдавался в груди у Данло. Мужчине не зазорно бояться за другого, но за себя бояться нельзя. Страх Ханумана вызывал у Данло тошноту. Данло подмечал своим острым глазом, как тот старается скрыть этот страх от других и даже от себя самого. Этого мальчика надо бы напоить чаем из волчьего корня и вымыть ему голову холодной водой? Где его мать? Данло хотелось потрогать Хануману лоб, но он понимал, что в цивилизованном обществе нельзя прикасаться к людям, особенно к незнакомым, особенно в присутствии всех этих насмешников-мальчишек.

Хануман придвинулся поближе к Данло и тихим измученным голосом сказал:

– Пожалуйста, не говори послушникам и мастерам, что я болен.

Кашель снова одолел его, да так, что он скорчился, потерял равновесие и упал бы, если бы Данло не подхватил его под мышки. Руки Ханумана, пылавшие жаром, как горючий камень, оказались неожиданно сильными. После Данло узнал, что Хануман занимался боевыми искусствами, чтобы закалить себя, и был гораздо крепче, чем казался. Сжав твердую маленькую кисть Ханумана, Данло поставил его на ноги, и они вдруг перестали быть чужими друг другу. Между ними произошло что-то, и у Данло появилось ощущение, что ему следует быть начеку – сила духа, отличающая Ханумана, одновременно притягивала его и отталкивала. Он чувствовал, как воля Ханумана молчаливо борется со страхом, полная решимости победить любой ценой. Чувствовал он и другое. От Ханумана пахло потом, болезнью и кофе – он, должно быть, вливал в себя кофе кружками, чтобы не упасть. Усталые лихорадочные глаза Ханумана смотрели на Данло так, будто у них появилась общая тайна. Он гордо высвободил свою руку и отодвинулся, а Данло подумал, что он сгорает быстро, как заправленный сверх меры горючий камень. Кто способен выдерживать такой огонь долго, не переходя на ту сторону дня?

– Тебе надо лежать в мягких шкурах и пить горячий чай, – сказал Данло, – иначе ты уйдешь на ту сторону.

– На ту сторону? Ты хочешь сказать – умру? – Хануман произнес это слово с величайшим страхом и отвращением. – Пожалуйста, не говори так. Я надеюсь, что этого не случится.

Он закашлялся, и мокрота заклокотала у него в горле.

– Где твои родители? – Данло откинул назад свои длинные волосы. – Ты прибыл сюда один?

Хануман сплюнул в ладонь и вытер проступившую на губах кровь.

– У меня нет родителей.

– Ни отца, ни матери? О благословенный Бог, как это можно – не иметь матери?

– Они у меня были, конечно. Я не слельник, хотя некоторые и полагают, что я на него похож.

Данло еще не слышал о противоестественной генной стратегии, практикуемой в некоторых Цивилизованных Мирах, ничего не знал об эталонах или слельниках, вынашиваемых искусственным путем. Часть боли и одиночества Ханумана передалась ему, но Данло неправильно его понял.

– Твои родители ушли на ту сторону, да?

Хануман, потупившись, покачал головой.

– Какая разница? Для них я все равно что умер.

И он рассказал Данло кое-что о своем путешествии в Город. Мальчишки в Ледовом Куполе топали сандалиями по льду, дышали паром и жаловались на такое обращение, а Хануман рассказывал. Он родился в семье видных катавских Архитекторов, Павла и Мории ли Тош, чтецов Реформированной Кибернетической Церкви. (За несколько тысячелетий Вселенская Кибернетическая Церковь раскололась на множество течений. Эволюционная Церковь Эде, Кибернетическая Ортодоксальная Церковь, Союз Фосторских Сепаратистов – лишь немногие из сотен религий, отпочковавшихся от первоначальной. Началось все с Янтианской ереси и Первого Раскола в 331 году от П.Э., то есть от Преображения Эде. Архитекторы отсчитывают время с того момента, как Николос Дару Эде поместил свое сознание в один их своих компьютеров и стал таким образом первым человекобогом.) Хануман, как и его родители, прошел в церковной школе традиционную подготовку чтеца, но в отличие от всех знакомых ему уважаемых Архитекторов еще в детстве взбунтовался и вымолил у родителей позволение посещать школу Ордена в Олоранинге, единственном крупном городе Катавы.

– Отец разрешил мне это только потому, что орденская школа была лучшей на Катаве. Но после выпуска я должен был закончить положенное чтецу образование, отказавшись от попытки поступить в невернесскую Академию. Я согласился, хотя мне не следовало давать такое обещание. Все мои друзья из элитной школы собирались поступать в Академию. Я и сам всегда надеялся туда поступить. Я никогда по-настоящему не хотел становиться чтецом, как мои родители, деды и бабки. Ох, извини… опять этот кашель. Ты знаешь что-нибудь о чтецах моей церкви… то есть церкви моих родителей? Нет? Я вообще-то не должен говорить об этом, но скажу. Вторая по значению церемония нашей церкви – это подключение. Уж о ней-то ты, наверно, слышал – почти все слышали. Нет? Да где же ты был до сих пор? При этом обряде любому Достойному Архитектору разрешается подключиться к одному из церковных компьютеров. Интерфейс, вхождение в машинное сознание, поток информации, заряд энергии. Ты как будто в раю – это единственное, что есть хорошего в жизни Архитектора. Но каждому подключению предшествует очищение. От грехов. Мы, Архитекторы… Архитекторы называют грех «негативным программированием». Очищение проводится каждый раз, потому что было бы кощунством подключаться к священному компьютеру, когда ты осквернен негативными программами. Большинство кибернетических церквей придерживается этого правила. Об очищении я тебе не стану рассказывать.

Это более чем мерзко – это насилие над душой. Ладно, расскажу, только обещай держать это в секрете. Чтецы обнажают твой ум с помощью акашикских компьютеров. Все твои негативные мысли и намерения, особенно тщеславие, потому что это самый тяжкий грех, смертный – быть о себе слишком высокого мнения или стремиться стать выше, чем положено тебе от рождения. Кое-что, конечно, скрыть можно: ты вынужден учиться прятать свои мысли, иначе чтецы надругаются над твоей душой. Они вычистят тебя так, что ничего не останется. Тебе что-нибудь впечатывали в мозг? Так вот, очищение – это импринтинг наоборот. Чтецы удаляют дурную память и перепрограммируют мозг… убивая некоторые его части. В это не все верят – иначе люди впадали бы в панику, подвергаясь очищению. Но чтецы убивают – если и не сами мозговые клетки, то что-то другое, когда уничтожают старые синапсические каналы и создают новые. Почему бы не назвать это «что-то» душой? Я знаю, не изящно пользоваться этим словом для столь тонкого и невыразимого понятия… но душу надо хранить при себе, понимаешь? Душу, свет. Я потому и расстался со своей церковью – уж лучше умереть, чем стать чтецом.

Данло молча слушал этот странный, прерываемый кашлем рассказ. Плавность и свобода речи Ханумана удивляла его. Данло открывал в себе талант слушать других и завоевывать их доверие. Он слушал Ханумана, как слушал бы западный ветер, шлифующий морской лед. Ему нравились богатство языка и ясность мысли этого мальчика. Это редкость, чтобы мальчик говорил, как обученный красноречию взрослый мужчина.

– Интересно, что ты чувствуешь, соприкасаясь умом с компьютером, – сказал Данло.

– Ты никогда этого не делал?

– Нет.

– Это настоящий экстаз.

Данло потрогал перо в волосах, потом лоб.

– Ты разбираешься в компьютерах – скажи, они правда живые? Жизнь, сознание… даже самые мелкие букашки, даже снежные черви обладают сознанием.

– Снежные черви? Неужели?

– Да. Я не шаман и потому никогда не входил в сознание снежного червя. Но Юрий Премудрый и другие… другие люди, которых я знал, входили в сознание животных и знают, что такое быть снежным червем.

– И что же это такое?

– Это нечто. Это как быть снежинкой в метели. Как вдыхать свежий воздух. Как… я не знаю как. Может, когда-нибудь я стану снежным червем и тогда скажу тебе.

Хануман улыбнулся, закашлялся и сказал:

– А ты очень странный, знаешь?

– Спасибо, – улыбнулся в ответ Данло. – Ты тоже странный.

– Да уж – мне кажется, я и родился таким.

– А твоим родителям эта странность не нравилась?

Хануман помолчал, глядя на дымящийся лед, и кивнул, словно принял какое-то важное решение. Подняв глаза, он досказал Данло свою историю. Реформированная Кибернетическая Церковь не верит в свободу души, сказал он. Поэтому Хануман, возненавидев противную жизни этику и практику своей церкви, строил тайные планы отправиться в Невернес после окончания школы. Он был уверен, что будет принят в Академию, потому что отдавал учению всего себя и стал первым среди избранных. Но не зря говорят, что чем выше поднимешься, тем дальше падать: один из приятелей Ханумана из зависти выдал его отцу перед самым выпуском. Отец немедленно забрал сына из школы, так что аттестата тот так и не получил. Ханумана заперли в читальне их семейной церкви, где он должен был ознакомиться со шлемами акашикских компьютеров, с эдическими огнями на алтаре, с курениями и мозгомузыкой. Отец велел ему медитировать над «Книгой Бога», обращая особое внимание на ее разделы: «Жизнь Эде», «Сопряжения» и «Повторения». В «Сопряжениях», содержащих мудрость, будто бы открывшуюся Костосу Олоруну, когда Эде давно уже стал богом, Хануман наткнулся на следующий примечательный пассаж: «И Эде сопрягся со вселенной, и преобразился, и увидел, что лик Бога есть его лик. Тогда лжебоги, дьяволы-хакра из самых темных глубин космоса и самых дальних пределов времени, увидели, что сделал Эде, и возревновали. И обратили они взоры свои к Богу, возжелав бесконечного света, но Бог, узрев их спесь, поразил их слепотой. Ибо вот древнейшее учение, и вот мудрость. Нет бога кроме Бога; Бог един, и другого быть не может».

За этим следовало много глав, трактующих, как обнаружить хакра и подвергнуть их очищению. Хануман в тысячный раз осознал, что его церковь ко всем людям относится как к потенциальным хакра, то есть потенциальным лжебогам. Насколько же мрачна эта религия, отрицающая божественное начало в человеческом существе! Хануман решил, что Костос Олорун три тысячи лет назад, стремясь утвердить авторитет зарождающейся церкви, а себя объявить пророком, солгал, что получил откровение от Эде, и все свои ложные доктрины выдумал сам. В ожидании, когда отец очистит его от грехов, у Ханумана явилась опасная мысль. Истинный смысл преображения Эде в том, что каждый человек, мужчина, женщина и ребенок, должен обрести бога внутри себя. «Каждый мужчина и каждая женщина – это звезда», – написал сам Эде в своих «Универсалиях». Но церковь извратила эти прекрасные слова, представив их так, что каждый человек – это звезда, которую периодически надо гасить, чтобы она не затмила собой звезду Бога Эде. Возможно, думал Хануман, люди – это на самом деле ангелы или, вернее, божества, которые растут в бесконечность и когда-нибудь, в конце времен, соединятся с Эде и другими богами вселенной.

Сам того не ведая, Хануман сформулировал для себя одну из старейших и самых тайных ересей своей церкви: Ересь Хакра.

И однажды, перед алтарем читальни, где переливались от красного к фиолетовому священные огни, он поделился этой ересью со своим отцом. Отец, суровый и красивый человек, был шокирован идеями сына и приказал ему немедленно готовиться к глубокому очищению. В голосе отца звучали ненависть, ревность и отвращение. Ханумана очищали уже много раз, но глубокому очищению он никогда не подвергался. Против священных компьютеров, работающих в глубоком режиме, те фокусы, которым он научился, помочь не могли, и предстоящая процедура обещала изуродовать его душу, как теплый ветер – ледяную статую. Хануман, закрыв глаза, вгляделся в знакомый и отнюдь не бессмертный облик своей души и ужаснулся. Он молил отца сжалиться над ним и ограничиться обычным, рядовым очищением. Но отец остался тверд. Этот непоколебимый князь церкви заклеймил сына именем хакра и велел ему преклонить колени под священным очистительным шлемом. Но Хануман, обуреваемый ужасом и гордыней, в приступе слепой паники схватил золотую курильницу и ударил отца по лбу. От этого мощного, рожденного отчаянием удара отец повалился на алтарь мертвым. Радужные эдические огни посыпались на его раскроенный череп. Хануман, сотрясаемый рыданиями, собрал драгоценные лампы и ушел, оставив отца в луже крови. В Олорунинге он продал гирлянду огней червячнику и купил себе место на корабле паломников-хариджанов. От одного из пилигримов он заразился легочной болезнью и прибыл в Невернес с сжигаемым лихорадкой телом и пылающей, как факел, душой. Он вступил в Город Боли, надеясь поступить в Академию и забыть свое греховное прошлое.

Ту часть истории, которая касалась убийства, Данло узнал лишь много лет спустя. Хануман имел вескую причину скрытничать и остался скрытным, когда вырос. То, что он вообще рассказал о себе так много, служило мерилом его необычайного доверия к Данло.

– Я от всего отказался, чтобы поступить в Академию, – сказал он. – Всю мою жизнь перечеркнул.

Его снова одолел хриплый, разрывающий кашель. Купол был полон звуков: ветер налегал снаружи на клариевые панели, стучали зубы, и две тысячи мальчиков гадали вслух, сколько их еще будут держать в этом холодильнике. Затем раздался возглас:

– Тихо! Время пришло! – Староста послушников с властным выражением на узком лице быстро прошел в центр Купола. – Тихо! Пришло время первого испытания. Выходите все по очереди в ближайшую дверь и следуйте за послушником. Тишина! Как только испытание начнется, каждый, кто заговорит, будет отчислен.

– Удачи тебе, – шепнул Данло Хануману.

– И тебе удачи, Данло Дикий.

Мальчики и девочки в тонких белых хитонах выходили из разных зданий, двигаясь длинной процессией через Борху. В этом году к конкурсу было допущено около семи тысяч абитуриентов. Солнце теперь поднялось высоко – и шпили купались в этом горячем солнце ложной зимы. Снаружи было гораздо теплее, чем в Куполе. Красный лед более мелких дорожек подернулся водяной пленкой. Одни новички шли опасливо, взявшись за руки, Другие смело скользили по льду в своих кожаных сандалиях. Данло держался рядом с Хануманом, боясь, как бы тот не упал. Но Хануман, пока они шли к Шпилю Тихо, не терял равновесия. Эта гигантская игла, торчащая над общежитиями и учебными корпусами, отмечала центр Борхи. Данло нравилось в колледже послушников: здесь жила красота, расцветавшая на протяжении многих веков. Почти на всех зданиях пылали охряные, рыжие и красные пятна лишайника, и старые деревья высотой почти равнялись шпилям. На каждой из лужаек Академии слышалось «чик-чирик» птичек маули, клюющих кору.

Безупречно гладкие дорожки, огнецветы, гагары, выискивающие в снегу ягоды – это место, созданное руками человека, носило на себе, по мнению Данло, не поддающуюся словам печать халлы.

Под башней Тихо, в окружении восьми компьютерных корпусов, помещалась знаменитая площадь Лави. Послушники любили собираться здесь, чтобы посплетничать, встретиться с друзьями и насладиться считанными минутами (или часами) на свежем воздухе. Абитуриенты площадь Лави полюбить не успевали, поскольку именно здесь каждый год проводился Тест на Терпение, первый тест конкурса, и каждый год он был другим. Мастер Наставник обожал придумывать все новые и новые способы для отбора наиболее терпеливых новичков. Иногда несчастных детей заставляли читать стихи до хрипоты, пока наиболее слабые не начинали молить о пощаде; десять лет назад от них потребовалось внимательно, не засыпая, слушать лекцию об ужасах Пятой Ментальности и Вторых Темных Веков, и лишь тех немногих, кто не уснул после трех суток этой пытки, допустили к следующему тесту. На этот раз по всей площади, каждая сторона которой насчитывала сто пятьдесят ярдов, были аккуратно разложены семь тысяч соломенных матов три фута в ширину и четыре в длину. Маты лежали тесно, разделенные всего несколькими дюймами белого льда. Послушник распорядился, чтобы каждый из абитуриентов стал коленями на свой мат. Данло занял место рядом с Хануманом.

Истрепанный дырявый мат кололся соломой и пропускал снизу холод льда.

– Тихо! Время пришло! – снова провозгласил староста.

Абитуриенты умолкли, ожидая, когда им объявят условия испытания этого года. Всю площадь, не считая немногих деревьев йау с красными ягодами, ледяных скульптур и двенадцати редких деревьев ши с Самума, заполняли ряды коленопреклоненных мальчиков и девочек. Пахло чистым ребячьим потом и переспелыми ягодами. С ближних крыш звонко падала капель.

Тревожное ожидание висело в воздухе.

– Тишина! Всем слушать Мастера Наставника, Пешевала Лала!

Из дома позади старосты вышел и спустился по ступеням безобразный бородач. Послушники и кадеты называла его «мастер Лал», но всем остальным он был известен как Бардо, или Бардо Справедливый. Форменная черная сутана туго обтягивала громадные грудь и живот. Цвет Борхи – белый, и все послушники носят белое, но Бардо до того, как занять пост Мастера Наставника, был пилотом и носил форму своей профессии.

– Тихо! – прогремел он, повторяя призыв старосты. Голос у него был под стать фигуре. Он обвел суровым взглядом ряды абитуриентов – видно было, что он очень неплохо разбирается в людях. Тяжело прохаживаясь взад-вперед, он одаривал кого-то улыбкой или легким кивком, но в целом вид у него был такой, будто ему смертельно надоели и собственная персона, и суд, который ему предстояло вершить. – Тихо! – Его голос прокатился по всей площади, от дома к дому. – Ни слова, пока я не объясню правила нынешнего испытания. Эти правила очень просты. Вставать разрешается только по нужде. Ни еды, ни питья не полагается. Тот, кто заговорит, будет сразу отчислен. Все, что не запрещено, – разрешено. Проще некуда, клянусь Богом! Ждите – и больше ничего.

И они стали ждать. Семь тысяч подростков, все не старше пятнадцати лет, ждали на теплом ложнозимнем солнце, почти в полной тишине. Хануман, разумеется, не мог сдержать кашля, но послушники, патрулирующие между рядами, не делали ему замечаний. Данло беспокоило, как Хануман выдержит вечерний холод, и он решил отвлечь его от собственных страданий и поднять его дух с помощью музыки. Данло достал из-под хитона шакухачи и начал играть. Тихая, придыхающая мелодия привлекла внимание всех, кто был рядом. Абитуриентам музыка нравилась, но послушники проявляли недовольство. Они бросали на Данло уничтожающие взгляды, как будто он оскорбил их, найдя хитрый способ обойти приказ Бардо.

Он, конечно, не произнес ни слова, но его музыка успешно заменяла всякий разговор.

Так, дуя в свою длинную бамбуковую флейту, Данло коротал этот бесконечный день – день, прекрасный во всех прочих отношениях, теплый и наполненный ароматным горным воздухом. Деревья ши покрылись белыми цветами, и тучи только что народившихся бабочек-нимфалид пили нектар, трепеща лиловыми крылышками. Под жарким солнцем на ясном небе ждать было нетрудно. Бесчисленные иглы света покалывали лицо и шею. Данло продолжал играть, закрыв глаза и не замечая, как солнце, став большим и багровым, клонится к западу. Сумерки принесли с собой первый холодок, но Данло продолжала греть изнутри музыка сон-времени. Появились звезды, и стало по-настоящему холодно. Данло, почувствовав это на себе, открыл глаза и увидел, что настала ночь. Небо здесь, на восточной окраине, почти не затронутое городскими огнями, было черным-черно и полно звезд. Тепло невидимыми волнами покидало Город, уходя туда, вверх, и не было облаков, чтобы удержать его.

– Как холодно! Не могу я терпеть этот холод! – Мальчик по имени Конрад в десяти ярдах перед Данло ругался и лупил ногами по мату. Послушник подошел к нему и ухватил за шиворот. – Ты, морда поганая! – заорал Конрад, но послушники, не обращая внимания на его дурные манеры, мигом вывели его с площади.

Он был первым, кто потерял терпение и надежду, но далеко не последним. Абитуриенты, словно получив сигнал, начали вставать по одному и по двое и уходить с площади. Вскоре число отказчиков возросло до десятков и даже до сотен. Когда ночь пришла окончательно, на площади осталось около трех тысяч человек.

Около полуночи Данло встревожил особенно злостный приступ кашля, напавший на Ханумана. Настоящего мороза не было – температура на площади стояла примерно такая же, как в снежной хижине, – но Хануман весь трясся, согнувшись и прижимаясь лицом к мату. Если он не сдастся и не уйдет в укрытие, он наверняка скоро умрет. Но Хануман, по всей видимости, не собирался сдаваться. С красными рубцами от соломы на лбу и Щеках, он смотрел широко раскрытыми глазами на световые шары по краям площади. Эти бледноголубые глаза, словно зловещие блинки-сверхновые на небе, горели странным неодолимым светом. Нечто ужасное и прекрасное внутри Ханумана удерживало его на мате вопреки кашлю и холоду. Данло почти видел это нечто – этот чистый пламень воли, побеждающий даже инстинкт выживания. «Каждый мужчина и каждая женщина – это звезда», – вспомнил Данло. Сила и красота духа Ханумана притягивала его, как притягивает мотылька роковое пламя костра.

– Хануман! – шепнул он, не удержавшись. Стремление поговорить с этим несгибаемым человеком, прежде чем тот умрет, было сильнее страха быть обнаруженным. Данло казалось почему-то, что если он увидит самую суть Ханумана, то поймет все о шайде и халле. Дождавшись, когда послушников поблизости не будет, он прошептал снова: – Хануман, не надо прислоняться головой ко льду. Лед, он даже сквозь мат холодный, холоднее воздуха.

Хануман, стуча зубами, проговорил:

– Мне… никогда еще… не было так холодно.

Данло огляделся. Почти все маты вокруг опустели, а те немногие ребята, которые могли их слышать, свернулись клубком, как собаки, и вроде бы спали.

– Я слишком много раз видел, как люди уходят, – чуть слышно произнес он. – И ты тоже уйдешь, если не…

– Нет! Я не уступлю!

– Но твоя жизнь – она стынет и угасает…

– Моя жизнь ничего не стоит, если я не проживу ее так, как должно!

– Но ты не умеешь выживать… на таком холоде.

– Значит, придется научиться.

Данло улыбнулся в темноте, сжимая холодный бамбуковый ствол флейты.

– Тогда продержись еще немного. Скоро настанет утро. Ночи ложной зимы короткие.

– Почему ты разговариваешь со мной? А вдруг тебя поймают?

– Я знаю, что разговаривать нельзя.

– Ты не такой, как все. – Хануман обвел рукой скрюченные фигуры других абитуриентов. – Посмотри только на них – спят в самую важную ночь своей жизни! Никто из них не стал бы так рисковать – ты не такой, как они.

Данло потрогал перо Агиры, вспомнив ночь своего посвящения.

– Трудно быть не таким, как все, правда?

– Сознавать себя, вот что трудно. Большинство людей не знают, кто они.

– Они точно блуждают в сарсаре, – согласился Данло. – Да, это трудно – видеть правду о себе. Кто я, если вдуматься? Или любой другой человек?

Хануман прокашлялся и засмеялся.

– Раз ты задаешь такой вопрос, значит, уже знаешь.

– Ничего я не знаю, если по правде.

– Это самое глубокое из всех знаний.

Тихо посмеиваясь, они обменялись понимающими взглядами, но затихли, услышав шаги послушника в десяти рядах позади себя. Дождавшись, когда он пройдет, Хануман подышал на руки и опять затрясся.

– Ты рискуешь жизнью ради того, чтобы поступить в Академию? – спросил Данло.

– Жизнью? Ну нет, я не столь близок к смерти, как тебе кажется.

– Ты проделал путешествие сюда, чтобы стать пилотом?

– Мне думается, что быть пилотом – моя судьба.

– Судьба?

– Я мечтал… – Данло помолчал и закончил: – Я всегда хотел стать пилотом.

– Я тоже. Постоянный контакт с компьютером, разрешенный пилотам, – это начало всего.

– Я не думал об этом в таком свете. – И Данло, глядя на созвездия Волка и Талло, добавил: – Я хочу стать пилотом, чтобы отправиться к центру Великого Круга и увидеть, халла вселенная или шайда.

Он закрыл глаза и нажал на веки холодными пальцами.

Как объяснить другому свою мечту увидеть вселенную, как она есть, и сказать «да» этой правде, как мужчина и как асария? Алалоям вообще запрещено делиться с другими людьми своими мечтами, снами или видениями – как же он может поведать Хануману, что мечтает стать асарией?

– Что такое «халла»? Ты все время повторяешь это слово.

Ветер, шуршащий между домами, пронял Данло, и он задрожал. Несмотря на испытываемое неудобство, ему нравился этот веющий в лицо холодок, пахнущий морем и свободой.

Как хорошо говорить глухой ночью с таким чутким новым другом! Как это волнует – обманывать бдительных послушников, не имея иного прикрытия, кроме ветра. Странность этого стояния коленями на колючем мате в обществе трех тысяч других полузамерзших мальчиков и девочек вдруг переполнила Данло, и он стал рассказывать Хануману о смерти своих родителей и о своем путешествии в Невернес. Данло пытался поведать ему о гармонии и красоте жизни, но простые алалойские понятия, переведенные на цивилизованный язык, казались наивными даже для его собственного слуха.

– Халла – это крик волка, зовущего своих братьев и сестер. И звезды, светящие ночью, когда солнце закатывается за горы, тоже халла. Халла, когда ветер ложной зимы прогоняет холод, и халла, когда холода приходят снова, чтобы животные не размножались чрезмерно. Халла… о благословенная халла! Она так хрупка, когда пытаешься дать ей определение – это все равно что идти по морилке, мертвому льду. Чем больше в тебе веса, тем вернее, что он проломится. Халла есть, вот и все. Последнее время я думаю о ней, как о чем-то, что просто есть.

Хануман отвернулся от ветра, сдерживая кашель.

– Я никогда еще не встречал таких, как ты. Проделать тысячу миль по льду в поисках того, что ты называешь халлой – да еще в одиночку!

– Старый Отец предупреждал, что мне могут не поверить, если я расскажу об этом. Ты никому больше не скажешь?

– Конечно, нет. Но ты знай, что я тебе верю.

– Правда?

Хануман взглянул на белое перо у него в волосах.

– Вид у тебя в самом деле дикий. И взгляды тоже. Мне надо обдумать то, что ты сказал. Особенно насчет того, чтобы просто быть. Достаточно ли этого? Я всегда мечтал не быть, а стать.

– Стать… чем?

– Стать больше, чем я есть.

И Хануман скорчился в очередном припадке кашля, а Данло поднес к губам костяной мундштук флейты.

– Но, Хану, – сказал он, импульсивно изобретая это уменьшительное имя и трогая пылающий лоб товарища, – ты не становишься никем. Ты умираешь.

– Глупости, – прохрипел Хануман. – Пожалуйста, не говори так.

Потом голос изменил ему, а кашель стал накатывать волна за волной. Почему послушники или Бардо Справедливый, время от времени появлявшийся на площади, не заберут отсюда этого несчастного умирающего мальчика и не полечат его? Данло решил, что вступление в Орден сродни посвящению и, как всякий переход в новую жизнь, сопряжено с опасностью и возможностью смерти.

– Не поиграешь ли опять на флейте? – прошептал Хануман. – Я не могу больше говорить.

Данло облизнул губы и улыбнулся.

– Это успокаивает, да?

– Успокаивает? Наоборот – не дает покоя. Есть в твоей музыке что-то невыносимое для меня, но я почему-то должен ее слушать. Понимаешь?

И Данло заиграл, хотя из-за пересохшего рта делать это было трудно. Он уже в сотый раз облизывал губы, страдая от жажды. После утреннего кофе он ничего не пил, и язык превратился в кусок старой тюленьей кожи. Есть ему, конечно, тоже хотелось, даже живот сводило от голода, но жажда мучила его куда больше, а холод, сказать по правде, донимал еще больше, чем жажда. Жажда вскоре обещала перебороть все остальное. Но теперь, пока он играл, холод был особенно силен, словно промерзший мех, окутывающий все тело. Ветер холодил шею, мат леденил ноги. Пальцы шевелились с трудом, особенно безымянный и мизинец на правой руке: в детстве Данло обжег их о горючий камень, на них остались шрамы, и теперь они почти совсем онемели. Данло кое-как перебирал ими, а Хануман смотрел на него и слушал. На тонком лице Ханумана, в его глазах отражалось страдание, причиняемое то ли музыкой, то ли холодом. Данло играл этому страданию, все время думая о Старом Отце и «священной боли», которую тот так любил причинять другим. Сам Данло не находил радости в чужих страданиях, но понимал необходимость боли как стимулятора. «Через боль человек сознает жизнь», – говорят алалои. Жизнь – это боль, и если Хануману больно, значит, воля к жизни еще теплится в нем. Но чудо жизни – вещь тонкая, способная оборваться в любой момент. Данло видел, что Хануман умирает – долго ли еще воля и внутренний огонь будут поддерживать в нем жизнь? Смерть – левая рука жизни, смерть – это халла, но Данло не хотелось, чтобы Хануман умер.

Он отложил флейту и прошептал:

– Хану, держи руки за пазухой. Не надо дышать на них. Пальцы загребают холод из воздуха, понимаешь?

Хануман кивнул и сунул руки в свои широкие рукава. Он ничего не говорил, только кашлял, и его трясло все сильнее.

– Ты не создан для холода, Хану, верно?

Данло с мрачной улыбкой пощупал свой тонкий шерстяной хитон. Ветер усилился и гнал по площади колючие льдинки. Казалось что дрожат все, даже усталые послушники в своих белых куртках. Данло не сводил глаз с Ханумана. Хануман говорит мудро, и мужества ему не занимать, но в конце концов он всего лишь мальчик, необрезанный и не закаленный против испытаний сурового мира. Он слаб и болен, и скоро он уйдет на ту сторону. Данло смотрел на него и ждал, что это вот-вот случится. Он ждал и думал о пугающем, таинственном родстве, связавшем его жизнь с жизнью Ханумана. Всматриваясь в пышущее жаром лицо Ханумана, он, обеспокоенный таким оборотом своих мыслей, решил, что у них, должно быть, общий доффель. Дух Ханумана определенно связан со снежной совой или какой-то другой разновидностью талло. И тогда, в эти самые глубокие и холодные часы ночи, когда ветер умирает и земля затихает перед рассветом, Данло услышал зов Агиры.

– Данло, Данло, – сказала вторая его половина. – Хануман твой брат по духу, и ты не должен позволить ему умереть.

Быстро, почти не раздумывая, Данло сбросил с себя хитон.

Он улыбнулся, и в его глазах читалось сознание суровой необходимости. Нагнувшись к Хануману, он натянул хитон через голову на его дрожащее тело и снова опустился на свой мат, голый и замерзший, сам удивляясь тому, что сделал.

Хануман, посмотрев на него, слабо улыбнулся и бессильно закрыл глаза. Данло, собрав близлежащие маты, построил над ним что-то вроде шалаша. Они и лишний хитон должны были хоть как-то уберечь Ханумана от ветра.

– Данло, Данло, нет ничего страшней холода, – прошептала ему Агира.

Данло стиснул кулаки, чтобы не дрожать, а Хануман впал в беспамятство и стал бредить. Веки у него трепетали, словно крылья мотылька, и потрескавшиеся, кровоточащие губы беззвучно шевелились. Потом он начал бормотать вслух:

– Нет, отец, нет. Нет, нет.

– Тише, Хану! – Данло оглядывался, боясь, не проснулся ли кто-то из абитуриентов. У алалоев запрещается тревожить сон других собственными сновидениями. Сон – это священное время, возвращение в естественное состояние, к истокам, питающим дух. Открыть свой сон – значит заразить чужой дух образами, которые следует хранить в тайне. Если не оберегать свои сновидения, души всех мужчин и женщин перемешаются, и безумие овладеет ими. – Проснись, Хану, если не можешь спать спокойно!

Но Хануман погряз в своих кошмарах. На лице у него выступил пот, и губы в ужасе лепетали:

– Отец, нет, нет, нет!

Данло, нагнувшись над ним, зажал рукой его рот.

– Ш-ш-ш, Хану! – Горячее дыхание Ханумана обжигало его холодную руку. – Успокойся, усни! Шанти, шанти, усни.

Он баюкал Ханумана на руке, продолжая зажимать ему рот.

Он боялся, что послушники услышат эти заглушенные крики, но ближайший дежурный стоял в пятидесяти ярдах от них, прислонясь к дереву ши, и ничего не слышал. Под шепот «Шанти, шанти, усни» Хануман наконец забылся глубоким сном. Когда он затих, Данло отпустил его и занял прежнюю позицию на своем мате. Повсюду на ледяной площади Лави страдали другие несчастные дети. Никогда еще Данло не чувствовал себя таким замерзшим, брошенным и одиноким.

Утром ветер окреп, и взошло солнце.

– Лура Савель, – прошептал Данло. – О благословенное солнце, скорее вырви ветру зубы. – Но солнце не спешило, и ветер по-прежнему обжигал холодом. Розовато-красное небо покрылось льдистыми перистыми облаками. Когда солнце еще не вышло из-за гор на востоке, Бардо Справедливый явился подсчитать ночные потери. Послушники начали сновать между рядами, пересчитывая абитуриентов. Большинство матов опустело, и на площади осталось всего тысяча двадцать два человека. Из них только тысяче двадцати суждено было продолжить конкурс, поскольку две девочки ночью замерзли насмерть.

Послушники так и нашли их на матах, будто уснувших.

Обнаружили они и кое-что другое. Группа послушников на коньках окружила Данло с Хануманом, и кто-то крикнул:

– Смотрите, этот мальчик голый!

Бардо пробрался к ним между рядами. Несмотря на свою толщину, по льду он ступал легко и грациозно. Он ткнул пальцем в Ханумана, полуприкрытого матами и еще не пришедшего в сознание.

– А на этом два хитона. Почему два? – Он повернулся к Данло, неодобрительно поджав ярко-красные губы. – Ты же голый, ей-богу – понимаешь меня, парень? Нагни голову, если понимаешь. Ты отдал этому мальчику свой хитон?

Данло кивнул. Он стоял согнувшись, его кожа белела в утреннем свете, и мускулы на спине и боках трепетали, как струны арфы. Он чувствовал себя хуже некуда под всеми этими взглядами.

– Невероятно! – пробасил Бардо. – Это надо записать – за всю свою бытность Мастером Наставником я ни разу не видел такого самопожертвования. Подумать только – снять с себя хитон и отдать другому! Зачем ты это сделал, мальчик? Ах да, извини – тебе ведь нельзя говорить. Какое самопожертвование – и какое безрассудство. Как ты располагаешь протянуть следующие сутки? На улице дьявольски холодно.

Данло молча смотрел на него. Что-то в его синих глазах, видимо, вызвало раздражение Бардо, и тот рявкнул:

– Не пяль на меня глаза, мальчик, это невежливо! Ну почему, почему я вынужден терпеть такое нахальство?

Данло продолжал смотреть – не на окаймленное черной бородой, исполненное жалости к себе лицо Бардо, а скорее сквозь него, в небо. Ти-миура халла, думал он, следуй за своей судьбой. Он смотрел в прекрасный небесный круг, на его облака и краски. Ти-миура халла.

Но Бардо, очевидно, принимал это безмолвный молитвенный взгляд за вызов.

– Экий нахал! – сказал он. – Знает кто-нибудь, как его зовут?

Послушник по имени Педар с важным видом сообщил:

– Я видел его в Ледовом Куполе – его зовут Данло Дикий.

– Не спускайте с этого дикаря глаз. Следите за ним – я сегодня обедаю в Хофгартене, поэтому всю ответственность возлагаю на вас. – Бардо переводил взгляд с Данло на Ханумана, бормоча себе под нос: – Нахал!

И Данло остался под бдительным наблюдением Педара Сади Саната. Он был старшим из послушников, дежуривших на площади, с острыми глазками на прыщавом лице. Он принадлежал к тем старшим послушникам, которым доставляло удовольствие издеваться над первогодками и абитуриентами.

Он пристально следил за Данло и Хануманом и порой острил, обращаясь к своим приятелям:

– Поглядите на ледяного мальчика! И как это он до сих пор не замерз? Может, он принял юф? Или другой наркотик? Поглядите на Данло Дикого!

Многие действительно подкатывали поближе, чтобы посмотреть. Вскоре известие о подвиге Данло разошлось по всей Борхе, и послушники, закончив свои утренние мыслительные упражнения, старались хотя бы ненадолго заглянуть на площадь Лави. Все они, мальчики и девочки, смеялись и показывали на Данло пальцами. Сотни коньков бороздили лед около него, высекая ледяные брызги. От пребывания в непривычной скрюченной позе все тело у Данло затекло. Ему хотелось разогнуться, распрямить застывшие ноги, но он никому не хотел показывать свой украшенный насечками член.

– Никогда еще не видела голых мальчиков! – хихикнула хорошенькая послушница. – Какие у него руки, спина, какие мускулы – он как статуя древнего бога!

Другая, постарше, желтоволосая кадетка-холистка, уже поженски округлая, внимательно осмотрела Данло и заявила:

– Ну а я голых мальчиков видела, и этот самый Данло Дикий – великолепный экземпляр.

Многие абитуриенты со своих матов тоже смотрели на него.

Со временем несколько мастеров из Лара-Сига и Упплисы тоже пришли посмотреть, чем вызван такой переполох. Один из них, знаменитый мнемоник Томас Ран, сделал Педару выговор за его жестокость. Величественный мастер с благородным лицом и пышными серебряными волосами оправил складки своих серебристых одежд и сказал:

– Ты уже забыл, Педар, как сам поступал в послушники три года назад? Как тебя тогда звали – Педар Прыщавый? А теперь ты обвиняешь этого мальчика в том, что он ввел себе юф. Да, есть вещества, которые согревают кровь, но средства против гипотермии не существует. Он отдал свою одежду другому – тебе бы следовало похвалить его за это, а не дразнить.

В самом деле, многие зрители явно восхищались стойкостью и решимостью Данло.

– Он отдал свою одежду другу, – объяснял новоприбывшим то один, то другой послушник. – И провел так всю ночь, голый и холодный, как лед.

Педар, отогнав пару послушников, подошедших слишком близко, снял свою белую перчатку, нагнулся и пощупал спину Данло.

– Точно – как лед, – подтвердил он.

– А тот, другой мальчик?

– Этот горячий. – Педар потрогал щеку Ханумана. – У него жар. Сутки ни один из них точно не протянет.

– Похоже на то, – согласился с ним один из дежурных. – Сегодня будет снег – еще до вечера.

Небо действительно предвещало снег – Данло понял это, как только рассвело. В воздухе пахло влагой, и ветер не к добру переместился на юг. Потом он совсем утих, и облака стали сгущаться – их серебристые волокна неумолимо преображались в плотный свинцовый полог. Сырой холод, эеша-калет, окутывал мир. Данло часто по утрам чувствовал эту сырость перед снегопадом. Теперь, под этим низким серым небом, он снова испытывал полузабытые детские ощущения: ноющие зубы, растерянность и страх. Он боялся этого снегопада. Ни один мужчина или мальчик не должен подставлять снегу голую плоть. Страх, неведомый ему ранее, пронизывал волнами грудь и живот.

И снег чуть позже пошел. Крупные хлопья таяли у Данло на спине, и ледяные струйки стекали по бокам. Каждая тающая снежинка отнимала у тела частицу тепла, а снежинок было много, очень много. Болело все – кожа, горло и глаза. Нет ничего страшнее холода, думал Данло. Скоро он даже дрожать перестанет, и тогда ему останется либо попросить, чтобы его унесли отсюда, либо умереть.

Он мог бы сдаться, если бы не помнил, что участвует в состязании. Хануман по-прежнему спал своим горячечным сном.

Данло часто казалось, что он и умрет так, во сне – но Хануман время от времени кашлял, и прикрывавшие его заснеженные маты вздрагивали. Лихорадка спасала его, поддерживала в нем тепло под двумя хитонами, матами и снегом. Все другие абитуриенты вокруг тоже, конечно, покрылись снегом, но тонкая одежда плохо защищала их. Одежда сама по себе не греет – она только удерживает тепло внутри. Только живое, наподобие звезды или огня, горящего в человеческом теле, способно создавать тепло.

– Глядите, уходят! – крикнул кто-то из послушников. – Этот легкий снежок их доконал.

Многие абитуриенты вставали, стряхивали снег с промокших хитонов и уходили с площади. Почти все маты в пределах пятидесяти ярдов от Данло и Ханумана опустели. Данло, подняв голову, пересчитал оставшихся. Купа деревьев йау заслоняла ему обзор, и он плохо видел южную сторону площади – но судя по опустевшим рядам, где редко-редко еще трясся одинокий, засыпанный снегом ребенок, на площади осталось не более двух сотен. Двести человек из семи тысяч! Долго ли еще Бардо Справедливый намерен продолжать это состязание?

– Глядите на ледяного мальчика! – опять завелся Педар. В его голосе слышалась злоба. Несмотря на выговор мастера Рана, а может, как раз из-за него, он явно проникся ненавистью к Данло. – Почему ты не уходишь? Давай я отведу тебя в тепло! Уходи, пока еще можешь, ты, безымянный – давай!

Снег засыпал Данло голову, спину и даже подошвы ног. Он посинел, и снег больше не таял на нем.

– Уходи! Это ведь очень просто – встать и уйти.

Данло дышал тяжело, с трудом. Он больше не дрожал. Мускулы у него затвердели, как осколочное дерево, и он не знал, сумеет ли встать, даже если захочет. Живот болел от холода, холодный мат впивался в колени, каменное острие холода вбивалось в кости. Скоро и кости тоже застынут, но пока что ноги и спина причиняли Данло острую боль. Холод и боль, боль и холод – больше в мире ничего не осталось. Данло думал, как бы выбиться из этого круга, но мысли ползли медленно, как ледник. Что ему за дело до боли мира и даже до собственной боли: он уже падал в глубокий колодец оцепенения, где всякая чувствительность пропадает. Ему смутно вспомнилось чтото слышанное в детстве. Пока снег тихо падал на него и его воля к жизни остывала, он вспоминал, как некоторые охотники его племени говорили об искусстве под названием лотсара. Лотсара – это горение крови. Есть способ заглянуть в себя и заставить свой внутренний огонь гореть что есть силы.

Каждый может научиться этому – каждый мужчина. Данло знал, что о лотсаре говорится в Песне Жизни – это лишь малая часть знаний, которыми он владел бы, если бы завершил свой переход в мужчины, как подобает. Только мужчина способен ощущать поток мировой энергии. (Данло не знал, преподается ли такое искусство женщинам во время их тайных обрядов.) Только мужчина знает себя настолько, чтобы заглянуть в то тайное место, где огонь бытия преобразуется в жизнь.

Только мужчина… Данло стал вспоминать то, что рассказывал ему Хайдар о лотсаре. При ней лик бытия должен быть очищен так же, как при ожидании, в которое погружается охотник, но человек устремляет свой взгляд не вдаль, на ту сторону дня, но внутрь, в глубину своей анимы; он должен обнаружить там жизненный огонь, сокровенную и важнейшую часть анимы, и таким образом взглянуть в лицо себе самому.

Мир состоял из сплошного клубящегося снега, и зрение начинало изменять Данло – поэтому он закрыл глаза. За ними были мрак и тишина, огромные, как ночь. Он стал опускаться в себя, как в незнакомую, неизведанную пещеру. Да, неизведанную – но инстинкт подсказывал ему дорогу. Рассказы старших направляли его, и ему мерещилось, как Хайдар поет: «Ти-миура анима, ти-миура вилю сибана: следуй за своей анимой, следуй за голодом своей воли». Глубоко в животе он нашел место, где обитала анима: за пупком, у самого позвоночника.

При рождении пуповина человека отсекается от огней творения, но глубоко внутри частица священного пламени горит всегда. Теперь это пламя стало слабым и тусклым, как огонек угасающего горючего камня, и он должен раздуть его. Перед Данло открылись жировые прослойки его тела, пролегающие между кожей и мускулами, на груди, животе, в паху, на ступнях и ладонях. Сейчас Данло напоминал собой узловатый кожаный ремень, но даже в тех, кто пережил голод, всегда остается немного жира. И этот скудный запас теперь тает, словно ворвань в горючем камне. Тает, течет по телу и нагревается. Огонь в животе разгорается все жарче, зажигая кровь. Огонь жизни струится по жилам, пронизывая руки и ноги, даже онемевшие кончики пальцев. Кожа краснеет, и снег на спине начинает таять. Вот он уже сваливается с боков мокрыми ошметками, и снежинки, падая на разогретую красную кожу, тут же превращаются в капли воды. Но даже эти капли теплые, и жар охватывает все его существо – Данло не представлял себе, как он мог так замерзнуть.

– Смотрите! – сказал кто-то. – Смотрите, какой он красный! И снег на нем тает.

Педар подъехал, потрогал руку Данло и сказал:

– Он горячий. Был холодный, а теперь горячий.

– Я слышал о таких вещах, – заявил другой. – Авадгуты в Квартале Пришельцев смачивают свою одежду водой и стоят так на улице всю зимнюю ночь. Они высушивают одежду теплом своих тел. Думаешь, он тоже авадгута?

– Кто его знает? – Педар с недовольным видом поковырял прыщ на щеке. – Может, это просто фокус такой. Или наркотик. Без наркотиков снег ни на ком таять не будет.

В толпе вокруг Данло завязались споры. Большинство послушников хотело верить, что он наркотиками не пользовался, хотя никто не мог понять, с чего он так разогрелся.

В этот момент к ним вернулся, пошатываясь на коньках, Бардо Справедливый. Пот струился по его выпуклому лбу, несмотря на снегопад. На лице багровел огромный нос, покрытый сеткой лопнувших сосудов. Послушники знали, что он хлещет пиво с утра до вечера, и старались не попадаться ему, когда он пьян.

– Много вы понимаете в наркотиках, клянусь Богом! – Он приложил свою влажную мясистую руку к затылку Данло. – Горячий, но дело тут не в наркотике. Разве абитуриентов когда-нибудь испытывали холодом? До позавчерашнего дня даже я, Бардо Справедливый, не знал, каким будет очередное испытание. Откуда же было юному дикарю знать об этом? Нет, тут кроется что-то другое. Странно… Есть одна старинная техника, и этот Данло Дикий, видимо, ей обучен.

Педар потыкал коньком в лед, осыпав крошкой лицо Данло, и спросил:

– А что это за техника такая?

Бардо внезапно сделал пируэт, словно фигурист, и съездил ему по уху. Бардо бывал жесток, когда напивался, – жесток и сентиментален.

– Ты что делаешь? Брызжешь льдом в лицо этому бедняге, который с мата сойти не может! Я велел тебе следить за ним, а не мучить его. – Бардо огладил свои усы и забормотал себе под нос глубоким мелодичным голосом: – Горе тебе, Бардо, дружище, – зачем ты доверил свою работу послушнику?

Педар, ошеломленный быстротой и силой удара, стоял, держась за ухо, и взгляд его, устремленный на Данло, был полон ненависти.

Послушники вокруг Бардо скукожились, опасаясь, видимо, за себя. Один из друзей Педара, обведя рукой опустевшую площадь, спросил:

– Мастер Лал, долго ли еще это будет продолжаться? Их осталось всего сто человек.

Бардо, щуря от снега блестящие карие глаза, посмотрел на Данло и нахмурился.

– Посмотрите на этого бедного голого мальчика! У него терпения больше, чем у любого из вас! – Он нагнулся к самому уху Данло, дыша на него пивом, и прошептал: – Кто кого испытывает – ты меня или я тебя? Такие стойкие мне еще не попадались. Кто ты такой, клянусь Богом? Нет-нет, не отвечай – тебе нельзя говорить. Но скажи мне, дикий мальчик – просто мотни головой, если хочешь ответить «нет»: если я продолжу испытание, ты не умрешь и не выставишь меня варваром в глазах общества?

Данло с улыбкой покачал головой.

– Испытание продолжается! – выпрямившись, объявил Бардо. – И закончится оно тогда, когда закончится.

Пришлось Данло и ста оставшимся абитуриентам ждать до конца этого долгого дня. Среди тихого снегопада и белых зданий вокруг площади трудно было судить, сколько времени прошло. Данло стоял на коленях и смотрел, как мелькают в воздухе снежинки. Лотсара и надежда согревали его, но жир в его теле сгорал слишком быстро, и ему ужасно хотелось пить. Немало абитуриентов наелись снега и схватили серьезную простуду, но Данло знал, что этого делать нельзя, даже когда горло у тебя горит и сердце в груди кажется сгустком раскаленной лавы. Скоро он не сможет больше терпеть, слабость одолеет его, свет в глазах угаснет, и настанет забвение. Никогда он не отправится к звездам в поисках халлы – единственное путешествие, которое он совершит, будет на ту сторону дня, где простираются бесконечные голые льды.

– Данло, Данло. – Ему послышалось, что это шепчет Хануман, но Педар и другие послушники стояли слишком близко, чтобы можно было перешептываться – и Хануман все еще спал в двух своих хитонах, под матами и толстым одеялом снега, хотя постоянно морщился и кашлял во сне. Потом он начал просыпаться. Его глаза сквозь пелену лихорадки взглянули на Данло, как бы говоря: «Данло, Данло, я обязан тебе жизнью».

– Глядите, – сказал Педар, – болящий очухался.

Несколько сот послушников во главе с Бардо толпились вокруг, бесцеремонно обсуждая мужество Данло и Ханумана заодно с другими событиями дня. Педар втихомолку пробурчал, обращаясь к Данло:

– Навряд ли ты выдержишь другие экзамены, даже если пройдешь этот тест. Но если все-таки выдержишь, я надеюсь, что тебя назначат в мое общежитие. Оно называется Дом Погибели. Запомнишь, Дикий?

Хотя эта угроза была адресована Данло, на Ханумана она произвела поразительный эффект. Его лицо, и без того смертельно белое, застыло и отвердело, как мраморное. Живыми на нем были только глаза, горящие бледной яростью. Эта ярость, возникшая неведомо откуда, испугала Данло. В злобе на Педара Хануман пытался разбросать маты и сесть, но был слишком слаб для этого. Беспомощный, он лежал и смотрел на Данло, обуреваемый яростью и стыдом.

Так они и ждали под падающим снегом, глядя друг другу в глаза, потому что никто не хотел отвести взгляд первым. Люди вокруг обсуждали затяжной не по сезону снегопад, а между ними двумя струилось безмолвное понимание и секреты, которые, как они знали, открывать было нельзя. Данло чувствовал глубокую сосредоточенность Ханумана, его преданность дружбе и судьбе; оба они очень остро чувствовали друг друга. Они провели так весь день, и Данло хотелось сказать: «Хану, Хану, ты так же опасен, как Айей, талло». Потом издали донесся слабый звон вечерних колоколов Ресы, и толпа вокруг пришла в движение. Усталые послушники, дежурившие на площади с самого утра, ворчали, выражая сочувствие Данло, Хануману и остальным. Бардо Справедливый потер глаза, бросил на Данло полный любопытства и восхищения взгляд и хлопнул в ладоши.

– Тихо, время пришло! – сказал он. Это было адресовано послушникам и толпе посторонних – несчастные абитуриенты и так молчали с самого начала испытания. – Время пришло, клянусь Богом! Тест на Терпение заканчивается. Абитуриенты… – Тут Бардо умолк, и послушник, только что обежавший всю площадь, что-то сказал ему. – Абитуриенты в количестве семидесяти двух человек выдержали первое испытание. Второй экзамен состоится через пять дней, и мы приглашаем вас принять в нем участие. В общежитиях вас ждут горячие ванны, кофе и еда. Послушники вас проводят. Поздравляю – теперь вы можете сойти со своих мест и говорить сколько душе угодно.

Вокруг раздались крики облегчения. Абитуриенты вставали со своих матов, разминая закоченевшие руки и ноги, и спешили за послушниками в тепло.

– Данло Дикий! – закричал вдруг какой-то послушник. – Дайте кто-нибудь шубу для Данло Дикого!

Данло стряхнул снег с взлохмаченных волос и попытался встать, но не смог. Теперь ему было уже все равно, что Педар и другие увидят его член, но застывшие суставы не держали его. Спазмы сводили тело от паха до самой шеи. Как только снег и холод коснулись его живота, огонь лорсары угас, и Данло снова затрясся. Кто-то накинул толстую шегшеевую шубу на его голые плечи, но дрожи это не остановило.

– Хану, Хану, – сказал он, ковыляя на полусогнутых ногах к своему другу, – Хану, это все, можно идти.

Хануман, один из всех абитуриентов (не считая пятерых несчастных мальчиков, которых нашли мертвыми), не трогался с места. Многие и его сочли мертвым, но Данло видел, что в нем еще теплится жизнь. Послушник принес еще одну косматую шегшеевую шубу, и Данло помог ему завернуть в нее Ханумана.

– Данло, у тебя все в порядке? – Хануман дышал часто, как заяц, и даже кашель у него прошел. – Я боялся, что ты умрешь.

Послушники унесли его, а Данло остался принимать поздравления любопытных зрителей. Кто-то сунул ему в руку кружку горячего кофе, которую он с благодарностью осушил.

Его окружало не меньше ста ликующих незнакомцев, что не мешало ему оставаться наедине со своими мыслями.

Подошел Педар с раскрасневшимся от холода прыщавым лицом и сказал:

– Мы о нем позаботимся.

– Что с ним будут делать… с моим другом? – спросил Данло.

– С другом? Тебе, Дикий, следует знать одну старую пословицу: «Спасешь кому-то жизнь – наживешь врага на всю жизнь». Не думаю, что этот мальчик будет тебе другом.

Данло прикрыл глаза от летящего снега и задумался. Уходя с площади в окружении послушников, он от души надеялся, что Педар ошибается.

 

Глава VII

ДОМ ПОГИБЕЛИ

Поправляясь, Данло ни разу не виделся с Хануманом ли Тошем. Наведя справки у нескольких старших послушников, с которыми подружился, он узнал, что Ханумана положили в госпиталь Борхи, где его либо вылечат, если такова его судьба, либо он начнет свое путешествие на ту сторону дня. Для Данло этот промежуток времени перед следующим экзаменом был полон как удовольствия, так и неуверенности. Он беспокоился за Ханумана, а иногда сворачивал на легкие проторенные дорожки своего детства, забывая, что он уже мужчина (или почти мужчина), и беспокоился за себя самого. Но беспокоиться о чем-то долго было не в его натуре. Жизнь проживается в теперешний миг, как говорят алалои, и он находил радость в самых простых и будничных вещах: в горячем мятном чае, сне и еде, в пробуждении и утреннем кофе, в хлебе и теплой ванне, после которой можно вздремнуть еще немного. Пройдя испытание холодом, самое острое наслаждение он испытывал от обыкновенного тепла. Ему, как и другим семидесяти абитуриентам, выделили крохотную отдельную комнатку в Приюте Пришельцев на западном краю площади Лави, и он целые дни приводил перед камином. Под треск еловых поленьев он, голый, грелся в красных волнах жара, играя на шакухачи. В конце каждого дня он сытно обедал рисом с миндалем, снежными ягодами со сливками, яичным супом и ореховым печеньем, а после навещал своих товарищей. Иногда незнакомые послушники, мальчики и девочки, приходили к нему, чтобы удовлетворить свое любопытство. На третий день после испытания к нему явился высокий строгий юноша по имени Кирил Буриан и сказал:

– Я видел, что ты сделал на площади. Как тебе удалось не замерзнуть? И откуда ты родом? Если ты пройдешь следующие экзамены, я надеюсь, что тебя назначат в мое общежитие – Дом Изабеллы. Тебе там окажут радушный прием, даже если тебя никто не знает.

Неожиданная слава и популярность, завоеванная им, казалась Данло странной. Он не понимал толком, что это за штука такая – популярность. Что такое доблесть, уважение и дружба, он, конечно, знал – эти понятия и у алалоев были приняты. Но послушники, искавшие его общества, как будто не хотели, чтобы он стал их другом и не питали уважения к той скромной мудрости, которую он приобрел в поисках халлы.

Его популярность, насколько он понимал, проистекала только из дружбы к Хануману, которую он доказал на деле, и из его успеха в лотсаре, которой должен владеть каждый взрослый мужчина. Заразительная природа этой популярности вызывала в нем ненависть. Ему казалось глупым и извращенным то, что люди общаются с ним не потому, что им нравится его лицо – иначе говоря, склад личности и характер, – а потому, что им лестно пообщаться с человеком, оказавшимся на время в центре внимания. Ненавистно ему было и обращение, которому подвергались абитуриенты. Кому-то из них предстояло вскоре стать послушниками, но на тех, кто не учился в элитных школах Ордена, смотрели как на чужаков. Этот снобизм, проявляемый такими, как Педар, был Данло глубоко противен. Но поскольку он считал ненависть самой злостной из всех эмоций, черным илом в океане бытия, грозящим поглотить человека в любой момент, он не позволял себе ненавидеть. Чтобы противопоставить этому что-то другое и заодно наказать себя, он старался завести себе как можно больше друзей среди послушников. Почти во всех, даже в Педаре, он находил какую-то сторону лица, духа или анимы, которую мог уважать. Много лет спустя Хануман ли Тош скажет ему: «Я не знаю никого, кому бы так много нравилось в мире». Ирония заключалась в том, что эта присущая Данло необузданная любовь к жизни завоевывала ему множество друзей и приносила ему еще большую популярность.

Ранним утром тридцать первого дня Данло наконец вызвали на экзамен. Очередному испытанию в отличие от Теста на Терпение он подвергался не публично, а в одиночку. В холодном каменном помещении Башни Акашиков веселая женщина-мастер, Ханна ли Гуа, водрузила ему на голову шлем для проверки физической структуры его мозга. Проверяла она и кое-что другое, но не сообщала Данло, что именно. Не сказала она и того, каков результат теста – положительный или отрицательный, – и на прощание заметила только:

– Надеюсь, ты будешь принят, Данло Дикий.

В последующие дни Данло хорошо изучил Академию, исходив ее вдоль и поперек. Упплиса с ее базальтовыми арками и узкими извилистыми дорожками была самым крупным из колледжей Ордена. Здесь мастер-эсхатолог Коления Мор проверила его на знание холизма и универсального синтаксиса, и здесь же он предстал перед Томасом Раном и Октавией с Темной Луны, которые, как предупреждал его Старый Отец, должны были оценить, насколько он владеет ши. Последний тест проводил знаменитый пилот, эталон Зондерваль. В Ресе, пилотском колледже, Зондерваль предложил Данло двенадцать математических теорем, которые тот должен был доказать или опровергнуть. Данло сумел доказать только пять из двенадцати и потому решил, что провалил этот, наиболее важный, экзамен. Он спросил Зондерваля, так ли это, и тот ответил:

– Мастер Наставник уведомит тебя о результатах тестов, когда комиссия решит, зачислять тебя или нет.

– Мастер Бардо – человек справедливый, да?

Зондерваль улыбнулся свысока, услышав этот невинный вопрос, и сказал:

– Ты хорошо узнаешь Бардо Справедливого, если будешь принят в Орден.

Комиссия, которую Бардо Справедливый собрал для решения участи абитуриентов, состояла из пяди выдающихся мастеров. Он пригласил столь блестящий квинтет, чтобы оказать поступающим должную честь, хотя окончательный отбор не требовал участия таких незаурядных умов. Но это не мешало ему руководствоваться самыми эгоистическими побуждениями, заманивая в приемную комиссию своих друзей – Колению Мор, Октавию и других. Он уговорил их, чтобы оказать честь себе самому. Несколько лет назад его так и не выбрали Главным Пилотом, назначив вместо него Ченота Чена Цицерона – так по крайней мере Бардо плакался всем, кто соглашался его слушать. Взамен ему, считавшему себя самым талантливым из всех пилотов, переживших печально известную Пилотскую Войну тринадцатилетней давности, предоставили скромный пост Мастера Наставника, не сулящий ни власти, ни славы. Поэтому он любил окружать себя самыми знаменитыми специалистами Ордена, чтобы купаться в их блеске и втайне негодовать на несправедливость жизни.

Он был тщеславен, это верно, но в конечном счете его тщеславие обернулось на пользу Данло. После сдачи последнего экзамена Данло вызвали в Святыню Послушников – огромное грозное здание, превышающее размерами многие общежития Борхи. Послушник проводил Данло в служебные апартаменты Бардо, расположенные в западном крыле. Данло постучал, и Бардо пригласил его войти в комнату, богато обставленную и украшенную произведениями искусства.

– Ага, вот и дикий мальчик. У тебя что, и правда другого имени нет?

Бардо подвел Данло к одному из окон, выходящих на Борху. Под ним были вделаны в пол два прямоугольных гладких серых камня, слегка вогнутых посередине, будто обработанных резцом – знаменитые борхианские камни для коленопреклонений. Бардо велел Данло стать на них коленями лицом к окну, а себе придвинул громадный мягкий кожаный стул и поставил его под прямым углом, чтобы видеть Данло в профиль, Данло устремил взгляд на Шпиль Тихо, возвышавшийся над всеми зданиями Борхи, а Бардо, разглядев его как следует, наконец спросил:

– Кто ты такой, клянусь Богом?

Он предупредил Данло, что голову поворачивать нельзя, но о глазах ничего не сказал, и Данло водил ими туда-сюда, оглядывая комнату. Бардо ему почти не было видно, но бородатый профиль мастера вместе с тенью от стула темнел на стенном гобелене.

– Отвечай, когда тебя спрашивают.

Данло потрогал перо в волосах, думая, как бы ответил на это Старый Отец. Он знал, что перечить старшим неприлично, да и глупо к тому же, но все-таки не удержался и спросил сам:

– А кто вы, уважаемый? Или любой другой человек?

– Я?!

– Вы когда-нибудь видели меня раньше? – с хитрой улыбкой осведомился Данло.

– Нет.

– Откуда вы тогда знаете, что я – это я?

Последовала долгая пауза, наполненная свистящим дыханием Бардо, после чего мастер взорвался:

– Вот нахал! То есть как откуда знаю? Это что, такая фравашийская игра? Ты был учеником фраваши, так ведь?

Данло кивнул, глядя на облака за окном.

– Послушай, юморист, как у тебя хватает нахальства играть в такие игры со мной? Разве ты не знаешь, что это я решаю, станешь ты послушником или нет? Разве ты не знаешь… а ну прекрати! Прекрати смеяться сейчас же или я мигом тебя отчислю! – И он забормотал устало, обращаясь к самому себе: – Ах, Бардо, Бардо, что ты наделал?

Данло не мог не смеяться, так смешон был Бардо – неистовый и жалеющий себя, сострадательный и слегка жестокий.

Но он сдержал себя и сказал:

– Прошу прощения. Но смех – это благословенное состояние, правда?

Бардо подергал себя за бороду, прочистил горло и сказал:

– Есть в тебе что-то очень знакомое. Откуда ты родом?

– Если я скажу, вы можете мне не поверить.

– Сделай милость, испытай меня и поведай, кто твои родители и с какой ты планеты.

– Я не уверен, стоит ли мне вам об этом говорить.

– Секретничаешь? Изволь. По крайней мере ты не с Триа и с воинами-поэтами дел не имел.

Данло было холодно в его хитоне и сандалиях, но далеко не так, как в те сутки на площади Лави. Стоять на голом камне, истертом тысячами послушнических коленей, было больно. Должно быть, эти камни очень старые, думал он, не зная, что их, как и все прочие камни для Святыни, доставили с Арсита во времена основания Ордена.

– Как вы узнали, что я не с Триа?

– А ты разве оттуда?

– Нет, – улыбнулся Данло. – Никогда даже не слышал о ней. Что это за место?

– Бог мой, почему ты все время отвечаешь вопросом на вопрос? – прогремел Бардо. – Тебе надо усвоить кое-что прямо сейчас, дикий мальчик. Это невежливо, когда абитуриенты – и послушники тоже, и даже кадеты – задают вопросы своим мастерам. Сначала нужно попросить разрешения. Как это возможно, что ты никогда не слышал о Триа? О ее торговом флоте? Может, ты и о воинах-поэтах впервые слышишь?

Данло смотрел на север, где рядами стояли старые гранитные дома – общежития для мальчиков, – а за ними виднелась северная стена Академии.

– Да, впервые, – правдиво ответил он.

– Ах-х.

– Можно вас спросить?

– Спрашивай.

– Откуда вы узнали, что я не воин и не поэт?

– «Воин-поэт» надо говорить. Это наемные убийцы, делающие свою работу за деньги и по религиозным мотивам. Ты, само собой, к ним не принадлежишь. Ты слишком молод, притом они все похожи друг на друга. А о том, что ты не имел с ними контактов, мне сказала мастер Гуа.

Данло смотрел теперь на юг, на девичьи общежития, расположенные концентрическими кругами – маленькие белые купола среди белизны свежевыпавшего снега. Он боялся, что мастер Гуа, исследовав его мозг, узнала всю правду о нем.

– Она видела весь мой разум.

– Во всяком случае, некоторые сегменты твоей памяти.

– Тогда она должна была сказать вам, откуда я.

– Ошибаешься. – Теневая рука Бардо на ковре, изображающем множество обнаженных пляшущих женщин, потянулась к теневой бороде. – Ошибаешься, дикий мальчик. Мастер Гуа – акашик. Знакомясь с твоей памятью, она обязана соблюдать профессиональную тайну – каноны Ордена требуют этого. Вопросы, которые я ей задавал, имели целью исключить определенные места, где ты мог родиться. Нужно было также удостовериться, что ты не слель-мим воинов-поэтов, не трийский шпион, не Архитектор Старой Кибернетической Церкви и не имеешь отношения к любой другой секте или ордену из черного списка.

– Черного списка?

– Опять вопрос, дикий мальчик?

Данло уперся костяшками в пол, чтобы перенести на них часть веса с колен. Этот обычай преклонять колени возмущал его – неестественно и неприлично для мужчины стоять так перед другим.

– Если можно… с вашего разрешения.

– Хорошо, я разрешаю.

– Что такое «черный список»?

Бардо рыгнул и облизнул губы.

– Это список наших врагов. Орден живет три тысячи лет только потому, что не допускает врагов в свои аудитории.

– Я никому не враг. – Данло опустил глаза, вспомнив то, что сказал ему Педар на площади Лави. Неужели он, когда спас жизнь Хануману, действительно сделал друга врагом? – Я не совсем понимаю даже, о чем вы говорите.

– Это просто удивительно, до чего ты…

– Невежествен, да?

Бардо снова рыгнул и смущенно покашлял.

– Я не хотел употреблять это слово. И, пожалуйста, не перебивай меня. Но ты и в самом деле круглый невежда, верно? Ты не такой, как другие абитуриенты. И волосы у тебя черные с рыжиной – как у Мэллори Рингесса. Лицо твердое, как кремень, и нос тоже рингессовский. А твои проклятые глаза – я даже и говорить о них не хочу. Скажи, ведь тебя вырезали? В последнее время это стало достаточно обычным делом. Мэллори Рингесс становится проклятущим богом, и люди переделывают свои лица и волосы под него.

Данло никто еще не говорил о его сходстве с Мэллори Рингессом. Слова Бардо порадовали Данло и прибавили веса его теории о собственном происхождении, но с Бардо он этой теорией делиться не хотел и поэтому сказал:

– Я таким родился. Это мои волосы, а лицо… мужчина сам делает себе лицо, правда?

– Ах-х – можешь держать свои секреты при себе, если хочешь, но должен предупредить, что твои шансы от этого не улучшатся.

Данло молчал, глядя в окно.

– Может, скажешь хотя бы, как ты умудрился ускорить свой обмен веществ во время испытания? Ты разогрелся, точно шлюха в рабочее время. Это цефическая техника – ты прошел цефическую подготовку, что ли?

– Нет. – Данло прижал палец к хитону над пупком. – В животе есть место, где живет огонь жизни, и если представить его себе, то…

– Стоп! – Бардо замахал руками и встал, что далось ему нелегко, учитывая его толщину и недостаточную высоту стула. Встав перед Данло, он воззрился на него с изумленным и озабоченным видом. – Есть в тебе что-то очень странное. Кто же ты, а? То, о чем ты рассказываешь, очень похоже на алалойскую лотсару!

Данло точно провалился под лед на море, так перехватило у него дыхание. Он смотрел снизу вверх на Бардо, и мускулы его живота сводило дрожью. Откуда этот тщеславный, безобразный человек знает, что такое лотсара? Неужели Хануман предал его, Данло, рассказав о его происхождении и его тайном поиске халлы? Если бы Данло знал получше недавнюю историю Ордена, он, конечно, слышал бы о путешествии Бардо к алалоям, но он не успел узнать об этом и даже не подозревал, что Бардо сопровождал Мэллори Рингесса в той гибельной экспедиции. Данло боялся, что либо та женщинаакашик проникла в самую глубину его памяти, либо Бардо сам способен читать мысли. Разве жители Небывалого Города не владеют самыми разными необъяснимыми искусствами?

Однако он не верил по-настоящему, что один человек способен читать мысли другого без помощи шайда-компьютера.

(Сколько бы Данло потом ни подключался к компьютерам – а он делал это много-много раз – и какой бы богатый опыт ни приобрел, он всегда думал о компьютерах как о самой большой шайде из всех изобретений человечества.) «Но если Бардо на самом деле может видеть мысли в моем черепе, – думал Данло, – то думать надо поосторожнее». Данло, словно охотник, пребывающий в состоянии ожидания, или аувании, очистил свой ум от всего, кроме сиюминутных ощущений: горячего солнца, льющегося в окно, сладкого цветочного запаха духов Бардо, заглушающих кислый пивной перегар, и углублений в камне под коленями. Его глаза, темно-синие, как вечернее небо, устремились вдаль, к мерцающим на западе шпилям Старого Города.

В этом взгляде был покой, глубокое терпение и ясность.

– Данло!

– Да?

– К чему эти тайны? – Бардо, поддерживая живот, нагнулся к самому лицу Данло. – Я уже видел когда-то глаза такие же, как у тебя. Скажи, дикий мальчик, отчего ты так спокоен? Что скрывается за этими глазами, такими красивыми?

Данло помолчал и наконец сознался, что боится, будто Бардо читает его мысли.

– Глупости! – вскричал тот. – Твои мысли? Я и свои-то с трудом читаю, ей-богу. Что же мне с тобой делать, дикий мальчик?

– Не знаю, – со всей искренностью ответил Данло.

– Тебя никто и не спрашивает.

– Я думал, что спрашиваете.

– Это риторический вопрос, не требующий ответа.

– Извините.

Бардо взъерошил усы и рыгнул, глядя сверху на Данло.

– Я знаю, что такое лотсара, потому что изучал обычаи алалоев и их язык, как многие у нас в Городе. А вот откуда ты о ней знаешь? Я хочу сказать, как ты научился этому – воспламенять свою кровь? Кто тебя научил? Фраваши, твой наставник? Да нет, быть не может – фравашийские Старые Отцы не занимаются физическим тренингом, так ведь?

Позднее солнце окружало нимбом массивную голову Бардо, и его курчавые черные волосы отливали золотом и бронзой. Яркий свет слепил Данло глаза – он заслонился рукой, прищурился и сказал:

– Почтенный, вы человек большого сердца. Разве я смог бы завоевать ваше доверие, предав кого-то другого?

Бардо подергал свою толстую нижнюю губу и улыбнулся.

– А ты совсем не такой уж невежа. У тебя есть какие-то манеры, хотя и странные. Мне это нравится. Называй меня «мастер Бардо». «Бардо» – это звучит, а?

– По-моему, не очень. – Данло это имя казалось неудачным, нелепым и даже зловещим. Слишком уж оно напоминало о барадо, смятении, в которое, по алалойским верованиям, впадает человеческий дух сразу после смерти.

– Вот как? Ты чересчур откровенен – не боишься, что я обижусь?

– Нет, мастер Бардо, – засмеялся Данло.

– Опять ты надо мной смеешься. В чем я таком провинился, если абитуриент смеется мне прямо в глаза?

– Этот вопрос тоже риторический?

– Я ведь тебе говорил, что нельзя отвечать на вопрос вопросом.

– Да, мастер Бардо. Я просто хотел сказать, что вы очень смешной… такой добрый и внимательный, и забавный, поэтому я и смеюсь.

Бардо побагровел, как от хорошей порции пива, и потер свой смахивающий на снежное яблоко нос.

– Добрый? Внимательный? Что ж, может, оно и так. У тебя талант видеть правду. Остроумие Бардо всем известно, но мальчикам не подобает смеяться над ним самим, понимаешь? Хорошо. Если ты так откровенен, я задам тебе вопрос, ради которого тебя и вызвал: для чего ты хочешь вступить в Орден? Я задаю его всем абитуриентам. Твой ответ может решить, станешь ты послушником или нет, так что подумай как следует.

Данло потупился, ковыряя цемент между серыми плитами пола. Где-то в глубине дома слышались голоса, скрипели двери и звенели колокольчики. Святыня, величественная, но полная скрытой жизни, напоминала Данло дом Старого Отца.

– Я пришел в Невернес, чтобы стать пилотом. Пилотом легкого корабля. Чтобы отправиться к центру великого звездного круга. Я должен найти способ перейти на ту сторону, не умирая при этом, способ взглянуть на вселенную как бы с другой стороны. А может быть, изнутри. Помимо времени, помимо звездной ночи… я выражаюсь непонятно, да? Есть одно фравашийское слово, замечательное слово: асария. Вы его знаете, правда? Я должен увидеть гармонию и разлад вселенной, прежде чем согласиться со всем этим. А согласиться я должен, даже если правда… холодна и жестока. Без этого я никогда не стану мужчиной. Никогда не буду истинно живым.

Данло добавил к этому, что он видел знаки и решил, что быть пилотом – его судьба. А потом присел на пятки, поморщившись от резкой боли в коленях.

– Ах-х, – промолвил Бардо. Стоя спиной к окну, он вглядывался в Данло. – Вот это, я понимаю, ответ! Замечательный в своем роде. Знаешь, что обычно отвечают абитуриенты, когда их спрашивают, зачем они хотят вступить в Орден?

– Нет, мастер Бардо.

– Обычно они говорят следующее: «Хочу посвятить себя науке и умножению знаний Ордена». Или – в таких случаях у меня рука чешется залепить оплеуху – выдают такое: «Хочу послужить человечеству». Вранье! Они отвечают так, полагая, что именно это я хочу услышать, и думают при этом, что если я приму их в Орден, карьера им обеспечена. То, чего они действительно хотят, – это власть и слава. Уж мне ли, Бардо, не знать этого! Но ты не такой, клянусь Богом! Ты не боишься говорить голую, фантастическую, опасную правду. Ты хочешь стать асарией! Мне нравится это. И ты мне нравишься. Я помогу тебе, Данло Дикий. Сделаю для тебя все возможное.

Данло, держась за колени, спросил:

– Не можете ли вы сказать мне, выдержал я экзамены или нет?

– Дела у тебя шли не слишком хорошо, но ты справился. Ты почему-то неважно владеешь синтаксисом, но твое чувство ши перевесило. А что касается математики…

– Мне очень жаль, но я сумел доказать только пять теорем.

– На две больше, чем кто-либо другой. Похоже, у тебя талант к математике. Люблю людей с математическим складом ума.

– Я тоже всегда любил… математику.

– Прекрасно, но отставание по универсальному синтаксису придется наверстать, иначе ты выставишь Бардо дураком.

– Почему, почтенный?

– Почему? – Бардо смахнул каплю пота со лба. – Потому что комиссия рекомендовала принять тебя в Орден, и окончательное решение зависит от меня. Так вот, я решил взять тебя в послушники – разве я не говорил, что помогу тебе?

Данло, не раздумывая, вскочил на ноги, раскинул руки и подпрыгнул, крича:

– Агира, Агира! – Слезы выступили у него на глазах, и он дышал так часто, что даже в пальцах закололо. Забыв об этикете, он бросился к Бардо, будто к отцу, припал лбом к его груди и попытался обхватить руками его необъятную талию.

– Ну, тихо, тихо! – Бардо мягко высвободился из объятий Данло и отстранил его от себя, держа за плечо вытянутой рукой. – Успокойся.

– О благословенный Бардо! – чуть дыша, пролепетал Данло.

– Мастер Бардо, – поправил тот. – Никогда не забывай о вежливости.

– В-виноват. – Данло, обуреваемый радостью, заплясал по комнате, как малый ребенок, и вдруг замер. Высокий для своих лет, он все-таки был Бардо только по грудь, и ему пришлось задрать голову, чтобы посмотреть мастеру в глаза. – Можно спросить, почтенный?

– Спрашивай.

– Никто не говорит мне ничего о Ханумане ли Тоше, и мне не разрешают выйти из общежития, чтобы навестить его. Он… здоров?

Бардо разгладил усы и положил тяжелую руку на плечо Данло.

– Ах да, твой друг. Красивый мальчик – никогда еще не видел таких красавцев, даже среди эталонов с Кавери Люс. Плохо дело, плохо. У него рак легких. Развитие опухоли остановили, но не знаю, будет ли он когда-нибудь по-настоящему здоров.

– Значит, он не сдавал экзамены?

– В этом не было необходимости. Твой друг, можно сказать, закончил элитную школу, поэтому его следовало проверить только на терпение.

– Так его тоже примут?

– Уже приняли. Теперь он послушник: он принес обет три дня назад, и его должны были отправить в одно из общежитий.

Данло подошел к окну и прислонился лбом к холодному кларию. Он был счастлив за Ханумана, но ему снова напомнили, как трудно аутсайдеру вроде него попасть в Орден.

– Я, разумеется, задал Хануману тот же вопрос, что и тебе, – продолжал Бардо. – Почему он хочет стать послушником. И знаешь, что он ответил? Что хочет власти и славы! После столь честного ответа я просто не мог его не принять. Есть в нем, однако, что-то, что меня беспокоит. На поверхности он честен, но внизу полон тайн. Мне кажется, он чрезмерно честолюбив. Послушай меня: я хорошо разбираюсь в людях. Будь осторожен с этим мальчиком. Я не уверен, что ты удачно выбрал себе друга.

Внезапный порыв ветра сотряс окно, и Данло отступил, опасаясь, что оно разобьется.

– Теперь уж ничего не поделаешь, мастер Бардо. Мы можем выбирать, с кем нам подружиться, но отказаться от своего выбора уже не можем, правда?

Бардо подергал себя за бороду, как будто вспомнив что-то свое.

– Это ты верно сказал. Очень верно. Ну что ж, дружи с ним, если так надо. Я велю старосте направить тебя в его общежитие, если хочешь.

– Спасибо, мастер.

Бардо махнул рукой, отпуская его.

– Ступай теперь. У меня еще двадцать человек на очереди. Удачи тебе, Данло Дикий.

На следующий день Данло стал готовиться к принесению обета. Куртку и брюки, сданные им в Ледовом Куполе, предали торжественному сожжению, а ему выдали новую одежду: парадную белую форму, три комплекта будничной, три камелайки, белье, ветровку и парку из искусственного шегшея. (А также две пары коньков и лыжи.) Все это было белым, как и шерстяная шапочка, которую полагалось носить постоянно.

Прежде чем надеть эту борховку, он должен был обрить голову. Это представляло для Данло проблему, поскольку свои длинные черные волосы он очень ценил. Алалойским мужчинам не разрешается стричься – и потом, куда же он пристроит бело перо Агиры?

– Все послушники должны брить себе головы, – сказал ему Бардо. – Чего ты уперся? – После долгого и путанного препирательства, в котором Данло толковал о значении пера Агиры, Бардо решил, что имеет дело с крайне суеверным мальчиком, перенявшим некоторые из варварских алалойских предрассудков. Бардо, сам не признававший никакого Бога и никаких формальных отношений, связующих человека с божеством, в качестве Мастера Наставника обязан был уважать все религии человечества, даже самые причудливые и тоталитарные. Он помнил, как двадцать лет назад одному послушнику-иудею разрешили носить под борховкой черную шапочку-ермолку.

К иудаизму многие относились с почтением (или насмешливо), как к самой древней из религий, прарелигии Старой Земли, возникшей за четыре тысячи лет до Роения. Но Бардо рассудил, что исключение, сделанное для правоверного иудея, можно сделать и для дикого мальчика, который верит, что в этой дурацкой белой птице заключается половина его души. Поэтому они в конце концов достигли компромисса. Старший послушник остриг Данло, намылил ему голову пахнущим розой мылом и сбрил все, кроме одной пряди на затылке. Теперь по спине у Данло, как у древних китайских военачальников, змеился черный хвост, длиной и толщиной не уступающий хвосту мускусного быка. Некоторые послушники отпускали шутки по его поводу, но Данло с гордостью носил в нем перо Агиры.

Через несколько дней он принес наконец свой обет. В Борху в этом году приняли всего двадцать семь аутсайдеров. Семнадцать девочек и девять мальчиков, все с отдаленных, неизвестных Данло планет, давали обет вместе с ним и были распределены по разным общежитиям. Данло обрадовался, когда его направили туда же, куда и Ханумана – в Пенхаллегон, одно из тридцати трех мальчишеских общежитий в северо-восточном углу Борхи. Это здание, одно из старейших построек Академии, носило прозвище «Дом Погибели», и не без причины: немало злополучных мальчиков погибло за несколько тысяч лет в его гранитных стенах. Четыре этажа этого строения, голого и сурового изнутри, связывала открытая винтовая лестница. Базальт для ее ступеней когда-то привезли с Арсита вместе с другими строительными материалами. За много веков эти веерообразные ступени стерлись и местами были скошены так, что поскользнуться на них было очень просто. Мальчики часто скатывались с лестницы кубарем, причиняя себе увечья, а порой падали прямо в ее внутренний колодец и разбивались насмерть. То, что лестницу до сих пор не снабдили перилами или другим ограждением, служило поводом постоянных скандалов.

Но основатель Ордена, знаменитый Хорти Хостхох, придерживался мнения, что послушники должны учиться осторожности и предусмотрительности на собственном опыте, а поскольку Орден чтил свои традиции, даже самые глупые и архаические, послушники продолжали преодолевать «погибельную» лестницу по многу раз на день. Чудо, что за все это время на ней разбилось всего двадцать или тридцать человек.

Данло, как и всем новичкам, предоставили койку на верхнем этаже. Однажды днем, когда все другие мальчики занимались конькобежным спортом, он поднялся в комнату с высоким сводчатым потолком и множеством окон, пробитых в толстых каменных стенах. (Четвертый этаж был самым грандиозным из всех помещений Дома Погибели, но и добираться до него было всего утомительнее и опаснее. Потому-то его спокон веку отводили новичкам, а остальные размещались ниже по годам – старшие послушники жили на первом.) В комнате двумя длинными рядами стояли двадцать спальных платформ. Незанятой оставалась только одна, и Данло сложил коньки и одежду в большой деревянный сундук у нее в ногах. Шакухачи, заботливо завернутая в форму, тоже отправилась в сундук. По правилам послушникам не разрешалось иметь никакого имущества, кроме одежды, но на практике почти все прятали в сундуках пару заветных вещиц. Данло застелил постель и лег на белое покрывало, глядя в потолок. Двадцать сводчатых арок напоминали ему скелет кита; толстые каменные ребра через равные промежутки располагались по всей комнате. Арки поддерживали стропила из осколочного дерева, многие из которых потрескались и расщепились. Данло комната сразу понравилась – особенно хорош был запах старого дерева и солнечный свет на шерстяных одеялах. Повинуясь неосознанному импульсу, он достал шакухачи и заиграл, наслаждаясь тем, как звуки падают с потолка на пол. Казалось, что комната – возможно, причиной был ее почтенный возраст – дышит воспоминаниями и жизнью вопреки своей суровой обстановке.

Чуть позже Данло впервые после испытания на площади Лави встретился с Хануманом ли Тошем. Тот вошел в комнату вместе с восемнадцатью другими мальчиками – все они громко переговаривались и топали ногами. По счастливому совпадению, кровати Данло и Ханумана помещались рядом.

– Я еще не поблагодарил тебя за спасение своей жизни, – улыбаясь, сказал Хануман. – Я уж боялся, что больше тебя не увижу.

Он стоял рядом с Данло, переминаясь с ноги на ногу и нервно перебирая пальцами, подвижный и неспокойный, как будто неуверенный в том, чего потребует от него эта новая дружба.

Данло подумал, что внутри Хануман все еще болен, хотя никто не замечает этого, кроме него самого. Но внешне он очень изменился. Ни раздирающего грудь кашля, ни жара, ни смертельной бледности умирающего. Волос на голове тоже не стало, и бритый череп белел, как раковина алайи. Послушническую форму он носил с небрежной грацией, словно так и родился в ней. Его красивое лицо уже не казалось таким хрупким, хотя скулы из-за бритой головы стали заметнее, а глаза смотрели еще живее и пронзительнее, чем запомнилось Данло.

Шайда-глаза, подумал он в тысячный раз. Потом он вспомнил, что Хануман – его друг, стиснул его в объятиях и закричал:

– Хану, Хану, как я рад, что ты жив!

Искренняя, неприкрытая радость Данло явно доставила Хануману удовольствие, но по напряженности его тела Данло сразу понял, что он не любит, когда его трогают. Данло знал, что цивилизованные люди почти все такие, и потому выпустил Ханумана из объятий, не придавая значения тревожному выражению его лица.

Другие послушники собрались вокруг них. Они видели, что совершил Данло на площади Лави, и им не терпелось познакомиться с ним поближе.

Хануман с гордостью занялся представлениями.

– Знакомься, Данло, это Шерборн с Темной Луны. – Затем он с некоторой настороженностью в голосе представил невысокого мальчика с миндалевидными глазами и живым саркастическим лицом. – А это Мадхава ли Шинг. Его дядя был мастер-акашиком, и двоюродный дед тоже.

Данло, знакомясь, кланялся каждому поочередно, а мальчики подчеркнуто официально кланялись ему. В Борхе все они были новенькими, но каждый, как и Хануман, обучался в одной из элитных школ Ордена. Этой своей элитарностью они очень гордились. В отдельности каждому из них воспитание не позволяло обращаться в Данло невежливо, но вместе они обливали его презрением, завидуя в то же время его внезапной славе. Они держались на расстоянии – как физически, так и психически. Последнее выражалось взглядами, где сквозили подозрение, боязливое уважение и неустойчивое, мнимое превосходство. Никто не улыбался ему и не смотрел в глаза. Его популярность была сродни популярности редкого зверя, недавно поступившего в зоосад. Только Хануман относился к нему, как к другу. Он стоял рядом с Данло, открыто выказывая свое презрение к снобизму остальных. От выражения, с которым смотрел на них Хануман своими бледными льдистыми глазами, у Данло щемило сердце.

Учебный год в Академии только начался, и никто из послушников еще не знал своего расписания и своих обязанностей. Данло весь день довольно осторожно общался с Мадхавой ли Шингом и другими, всячески обходя вопросы относительно своего происхождения. После ужина в столовой первого этажа (старшие и младшие послушники питались вместе) Данло с Хануманом бегом вернулись наверх и сели играть в шахматы. Хануман привез с собой из дома красивые старинные ярконские фигуры. Черные были выточены из осколочного дерева, белые – из слоновой кости, и все вместе представляло большую ценность. Хануману подарил их дед, когда внуку исполнилось восемь – Хануман очень дорожил ими и включил в число тех немногих вещей, которые взял с собой в Невернес.

Когда он впервые расставил фигуры, Данло заметил, что белый бог отсутствует и заменен солонкой. Такое нарушение гармонии огорчило Данло, и он расстроился еще больше, узнав, что бог не потерян, а изъят. Хануман, задыхаясь от гнева, рассказал ему, что отец никогда не одобрял сделанного дедом подарка. Отец заявлял, что именовать шахматную фигуру богом – значит впасть в ересь, гласящую, что хакра (или люди) тоже могут стать богами. Он считал это также кощунством, порочащим Бога Эде, и в одиннадцатый день рождения Ханумана белый бог в воспитательных целях был конфискован.

– Мой дед был Достойный Архитектор, хотя и не чтец, – сказал Хануман, – и он в этих шахматах ничего дурного не видел. Но отец всегда толковал догматы религии по-своему – чересчур строго. – Когда Хануман выиграл три раза подряд, Данло вернулся на свою койку и стал играть на шакухачи.

После особенно грустного пассажа Хануман метнул на него быстрый взгляд. Острый и оценивающий, он занял только долю мгновения, но Данло сразу ощутил глубокое понимание между собой и Хануманом, как будто только они двое в комнате чувствовали музыку по-настоящему.

Тем же вечером в купальне, примыкавшей к спальному помещению, произошел случай, еще более углубивший это понимание. Мальчики мылись перед сном и брили друг другу головы. Пахло сыростью, потом и душистым мылом для бритья. Горячая вода поступала бесперебойно из подземных источников Города, и в воздухе клубился пар. Закругленные окошки запотели, и по кафелю на стенах струилась вода. Данло сидел, скрестив поджатые ноги, на краю горячего бассейна и дышал паром, а Мадхава ли Шинг обрабатывал алмазной бритвой череп Ханумана. Внезапно он сделал неловкое движение, и из пореза на голове потекла кровь. Ранка была совсем маленькая, но Хануман, зажав ее рукой, затаил дыхание и устремил взгляд на черно-белые плитки пола, словно видел там что-то, скрытое от других.

– Извини. – Мадхава отошел к раковине и подставил окровавленную бритву под дымящуюся струю.

– Это не твоя вина, – после недолгой паузы ответил ему Хануман. – Никого из нас здесь не учили орудовать бритвой.

– Все равно извини, – напрягшись от этих слов, сказал Мадхава. – Сейчас принесу клей.

– Не надо. Я сожалею, что дал волю моему дурному настроению. Пожалуйста, добрей меня до конца.

И он объяснил, что ненавидит это ежедневное бритье головы из-за того, что оно напоминает ему один из обрядов его церкви. Все Достойные Архитекторы Реформированной Кибернетической Церкви обязаны брить себе голову – это называется у них «малой жертвой». Ирония в том, что он, Хануман, отрекся от религии своих отцов ради мнимого здравомыслия Ордена, но оказалось, что он и тут должен жертвовать своими волосами – если не Богу Эде, то традиции, истоков которой никто уже не помнит.

Когда Мадхава снова принялся за дело, а Хануман снова стиснул зубы под скребущей череп бритвой, в купальню вошел Педар Сади Сенат и еще трое старших послушников – все крупнее кого-либо из новичков и все в камелайках, как будто только что явились с улицы. Они выстроились перед бассейном, выставляя напоказ свои внушительные фигуры. Настроение Ханумана, и без того неустойчивое, совсем омрачилось, и он быстро переглянулся с Данло. Педар перехватил этот взгляд и тут же пришел в бешенство.

– А ну встать! – гаркнул он. – Хануман ли Тош и Данло Дикий, мы пришли поздороваться с вами, а самое меньшее, что вы обязаны сделать, это встать.

Данло и Хануман поднялись одновременно, словно их соединял общий нерв. Данло был выше Ханумана и благодаря выступающим под кожей мускулам и сухожилиям казался гораздо сильнее. Хануман еще не достиг своего полного роста, и его хрупкое тело из мальчишеского еще не стало мужским. Оба голые, они остро сознавали свою наготу.

– Добро пожаловать в Дом Погибели! – сказал Педар. – Мы вас ждали.

После этого он извинился за свое отсутствие во время ужина, объяснив это тем, что он и его друзья были заняты с проститутками в Городе. Расхаживая перед Данло и Хануманом, он оглядывал их с головы до пят. При этом он то и дело посматривал на своих приятелей и качал головой. Из всех послушников, что здесь находились, он был самым старшим по возрасту и самым прыщавым. Маленькие глазки, тоже похожие на прыщи, ввинчивались в Данло. В них проглядывали жестокость, придирчивость и злоба. Данло помнил, как дразнил его Педар на площади Лави, как швырялся ледышками ему в лицо и как Мастер Бардо дал за это Педару в ухо. Ему стало ясно, что Хануман и он сам попали в общежитие Педара не совсем случайно.

– Прекрасно, прекрасно, ледяной мальчик. Староста не хотел назначать тебя сюда, но мы убедили его, что для нас большая честь иметь у себя столь прославленную персону.

Хануман снова взглянул на Данло, и Данло не понравилось отсутствие всяких эмоций на его лице.

Педар, топоча ботинками по мокрому полу, щелкнул пальцами.

– Почему ты не смотришь мне в глаза, дикий мальчик? Скоро будет День Повиновения, и тогда тебе придется смотреть на меня, когда я с тобой говорю.

Данло посмотрел Педару прямо в глаза, и Хануман тоже.

Вода в бассейне бурлила, брызгая Данло на ноги.

– Пожалуйста, уйдите, – сказал вдруг Хануман. Его звонкий обычно голос звучал тускло и мертво. – Мы будем повиноваться, когда настанет День Повиновения, – а сейчас, пожалуйста, оставьте нас в покое.

Педар склонил голову набок и затряс ею, как будто ему в ухо набралась вода.

– Я что-то плохо слышу, – сказал он своим друзьям. – Мне показалось, что один из этих червячков попросил меня уйти.

– Да, уходите, пожалуйста, – сказал Данло, моргая от щиплющего глаза пара. Шерборн с Темной Луны, Леандер Морвен и другие мальчики, плескавшиеся в холодном бассейне, замерли, точно снежные зайцы, прислушиваясь к их разговору.

– Посмотри на себя! – Указательный палец Педара целил Данло в пах. Данло невольно опустил глаза и увидел длинный шрам на бедре, где его когда-то располосовал шелкобрюх; белый и блестящий, он имел форму копья, указывающего на член. Все в купальне теперь смотрели на то же место, на обнаженную головку и насечки цвета индиго и охры. – Что с тобой случилось, дикий мальчик? Какая-нибудь шлюха обкусала тебе член, а потом украсила его татуировкой?

Это оскорбление в адрес Данло переполнило меру терпения Ханумана – он сжал кулаки и принял боевую стойку, но Педар на это только рассмеялся.

– Ты тоже погляди на себя! Тебе еще расти да расти, мальчик. Что это у тебя там болтается – лапша или червяк? Интересно, что делают маленькие мальчики со своими червячками?

Хануман дрожал с головы до ног. На его руках и ляжках напряглись мелкие, но твердые мускулы. Он стиснул зубы.

Мадхава ли Шинг предусмотрительно отошел от горячего бассейна и полоскал бритву в раковине. Он крикнул:

– Осторожнее, Хануман. Если ты ударишь старшего послушника, тебя сразу исключат.

Данло, стоя плечом к плечу с Хануманом, почти чувствовал болезненный жар адреналина, струящийся по телу друга. Он поднес руку ко рту и шепнул:

– Не надо, Хану.

Этот как будто охладило Ханумана – он расслабился и повернулся к Педару спиной.

– Если ты меня ударишь, за этим последует не только исключение, – заявил тот. – Смотри на меня, когда я с тобой говорю!

Но Хануман продолжал смотреть на бассейн.

– Ах ты, паршивец! – И Педар, не успел Данло опомниться, ринулся вперед и ударил Ханумана по голове, чуть не сбив его с ног. Свежий порез от бритвы открылся, и по виску потекла кровь.

– Нет! – вскрикнул Данло. Лишь второй раз в жизни он видел, как один человек бьет другого. Боясь, что Педар ударит Ханумана снова, он стал между ними. – Нет.

Но Педар, как видно, понял, что зашел слишком далеко. В том, как он ковырял свои прыщи, чувствовалось сожаление об утрате контроля над собой, а может быть, даже стыд. Поклонившись Данло, он сказал:

– В День Повиновения у меня будет богатый выбор – Дикий Мальчик или Червяк. Мне самому интересно, который из вас будет мне подчиняться. Обдумайте это хорошенько за три следующие десятидневки.

Сказав это, он кивнул своим друзьям и вышел вместе с ними. Эхо их шагов еще долго стояло в спальне после их ухода.

Мадхава и другие мальчики приглушенными голосами заговорили о Дне Повиновения. Хануман по-прежнему смотрел на воду, стоя совершенно неподвижно, и глаза у него были как повернутые внутрь зеркала.

– Хану, у тебя кровь идет, – сказал Данло. Красные капли собирались на ушной мочке Ханумана в крупные бусины и скатывались по бледной груди. – Хану, если ты боишься, что…

– Уйди, – сказал вдруг Хануман, – Уйди, пожалуйста.

– Но у тебя кровь идет, – повторил Данло. В детстве его учили, что раны надо обрабатывать сразу, и он протянул руку к порезу на голове Ханумана, но тот от его прикосновения взвился, как от удара молнии.

– Нет! – Хануман отдернул голову и повернулся к Данло лицом. – Оставь меня в покое!

Данло снова протянул к нему руку, на этот раз ко лбу, чтобы снять гнев, который невольно вызвал. Это был знакомый всем алалоям жест, знак доброты и примирения, но Данло сделал его напрасно. С силой, поразительной для такого хрупкого тела, Хануман ударил кулаком по руке Данло, отшвырнув ее прочь. Боль от прижатых к кости нервов прострелила Данло до локтя, и рука онемела. А Хануман, ударив его, словно отпер дверь в комнату, которую никогда не следовало открывать. Он замахнулся снова, всем телом – кулаками и коленями. Данло придвинулся к нему вплотную – то ли чтобы отразить удары, то ли чтобы встряхнуть Ханумана и привести его в чувство. Сцепившись с ним, он почувствовал много вещей разом: шум текущей воды, голоса мальчиков, кричавших что-то сквозь плотную пелену пара, скользкие плитки пола под ногами, но страшнее всего было безумие, глядящее из светлых глаз Ханумана. Оно пришло непонятно откуда, словно лава, хлынувшая из трещины в земле. Сперва Данло подумал, что Хануман впал в бешенство, словно собака, которая брызжет слюной и кусает всех, кто попадется. Быть может, Хануман принимает его за Педара, а недавнее прошлое – за настоящее? Но тут они с Хануманом стукнулись лбами, глядя друг другу в глаза, и Данло понял, что ошибается. Каким-то образом он обидел Ханумана так, как даже Педар не сумел.

Умом он не понимал, чем мог вызвать такую ярость, но другая часть его существа это понимала, и Хануман, даже охваченный безумием, тоже понимал. Он наносил Данло удары снова и снова, вполне сознательно, словно превращая свой гнев в голую разрушительную энергию. Много позже, когда Данло припомнит этот случай досконально, образ Ханумана, полностью сознающего, что он делает, будет преследовать его, но теперь для него существовала только ярость, локти, кулаки и капли крови в парном воздухе. Лицо Ханумана, бьющего Данло ногами, применяющего прочие приемы своего боевого искусства, ужасало своей сосредоточенностью. Хануман ударил Данло в живот и двинул коленом в незащищенный пах.

Быстрая слепящая боль побежала вверх вдоль хребта и пересекла дыхание. Данло скрючился, не отпуская шеи Ханумана, и они вместе тяжело рухнули на пол у бассейна. Данло ударился подбородком о что-то твердое, то ли плитку, то ли кулак Ханумана. Зубы у него лязгнули, он прикусил язык, ощутил вкус собственной крови и вдруг очутился в воде, прижимая к груди голову Ханумана. Вода обжигала кожу и вливалась в рот.

Данло захлебывался – он мог бы утонуть тогда, держась за пах и живот, как подраненный зверь. В бассейне ему было едва ли по пояс, но это могло случиться. «Смерть – левая рука жизни», – вскричало, казалось, все его существо, и он, барахтаясь и захлебываясь в горячей воде, вдруг ощутил внутри могучий прилив жизни. Это его анима отозвалась в клетках мозга и крови – голая воля к жизни, перебарывающая боль, ненависть и шок. Борьба за жизнь представляла собой сплав ужаса и радости. Он нащупал дно, встал, глотнул воздуха, и кровь потекла у него изо рта. Он так и держал Ханумана за шею, а тот продолжал драться, хватая Данло за горло и целя пальцами ему в глаза. Данло, бывало, боролся в пещере деваки с другими мальчиками, но до такой злости они никогда не доходили. Сейчас, однако, он был словно дикий зверь, и сила струилась по его мышцам. Он был сильнее Ханумана. Они топтались в воде, стесняющей их движения, но он был выше и сильнее. Он захватил голову Ханумана, держа его лицо над самой бурлящей водой.

«Жизнь – правая рука смерти», – слышалось ему, но на самом деле это Мадхава или еще кто-то из мальчиков кричал, стоя на краю бассейна:

– Отпусти, ты убьешь его!

Данло еще крепче зажал голову Ханумана, скользкую от воды и крови, чувствуя не добритую Мадхавой щетину. Случайно он дотронулся до кровоточащего пореза на виске. Под ним была кость, еще ниже мозг, а еще ниже – леденящий все это хрупкое тело страх. Хануман оцепенел от страха – он тоже боролся за жизнь, и Данло никак не удавалось погрузить его лицо под воду. Он знал, что должен убить Ханумана прямо здесь, сейчас, пока страсть к убийству владеет им. Алалойского мужчину (или почти мужчину) жизнь часто ставит перед жестокой необходимостью убивать. Но Данло не мог убить.

Кровь из его прикушенного языка расплеталась в воде на алые нити, вмешиваясь с кровью Ханумана. Он видел тесные узы, связывающие их. Через эту горячую взбаламученную воду, плещущую ему в грудь, он чувствовал нерасторжимую связь с Хануманом. Тат твам аси, думал он, ты есть то. Все связано со всем остальным; сердце с сердцем и атом с атомом, и в Ханумане, в его бьющемся теле и безумных глазах, Данло видел себя. Он не мог причинить вред Хануману, не повредив себе.

«Лучше умереть, чем убить самому». Он вспомнил ахимсу, учение Старого Отца, и понял, что не убьет Ханумана и никого больше не сможет убить. Ни одно живое существо.

– Хану, Хану, – задыхаясь, выговорил он, – успокойся!

– Нет! Оставь меня!

Данло стоял, сжимая руками его голову. Язык болел, и трудно было говорить внятно.

– Хану, Хану, ти алашария ля шанти. Успокойся! Я друг тебе, а не враг!

– Уйди.

– Ти алашария ля шанти, – снова помолился Данло и зажал Хануману рот.

Вскоре безумие покинуло Ханумана, и он затих. Данло держал его крепко, прижимаясь грудью к тонким ребрам у него на спине. Успокоение Ханумана передалось и ему. Он не мог знать, что Хануман впервые со времен раннего детства полностью расслабился в присутствии другого человека. Глубокое доверие возникло между ними в этот миг, сознание того, что ни один из них никогда больше не причинит вреда другому.

– Зачем ты ударил меня? – прошептал Данло. – Я тебе друг, а не враг.

Видя, что Хануман силится что-то сказать, Данло отнял руку от его рта и опустил ее в воду. Горячая зыбь заколыхалась вокруг пальцев. Где-то наверху, за клубами пара, шлепали по мокрой плитке ноги и кто-то кричал:

– Дай ему еще раз! Сунь его головой под воду, пока не утонет!

– Тихо! – сказал Мадхава ли Шинг. – Не то старшие послушники услышат и всех нас покидают в бассейн.

Почти все мальчики, впрочем, были ошарашены увиденным и не подзуживали дерущихся. Они смотрели на Данло с Хануманом, явно опасаясь момента, когда эти двое диких вылезут из воды.

Данло, не обращая на них внимания, шепнул на ухо Хануману.

– Что с тобой сделалось?

– О-ох, – выдохнул тот, почти неслышно за плеском воды. – Прости меня. Ты не пострадал?

Данло отпустил его. Теперь они стояли лицом друг к другу, и Мадхава звал их, прося выйти.

– Язык прикусил, кажется.

– Прости, что я сделал тебе больно. – Хануман поплескал водой на свой порез. – Мне показалось, что ты хочешь убить меня.

– Убить?

– Я объясню тебе, только не здесь, не при всех. Ты подождешь, пока все не улягутся спать?

Данло перекинул волосы со спины на грудь. Перо Агиры порядком истрепалось, и только воск, которым он мазал его со дня своего посвящения в мужчины, спасал талисман от гибели.

– Ладно, подожду. – Данло сжал пальцами твердый стержень пера.

Позже, когда Мадхава заклеил Хануману порез на голове едко пахнущим гелем, когда прозвонили вечерние колокола Борхи, светящиеся шары погасли и все уснули, Данло с Хануманом вылезли из постелей и пробрались на середину комнаты. Лестничный колодец разверзся перед ними, как черная дыра в космосе. Они спустились на несколько ступенек, не доходя до спальни второклассников внизу. Толстое перекрытие над ними хорошо заглушало их голоса.

– Прости, что ударил тебя, – заговорил в темноте Хануман. – Я не хотел. Просто одурел и очень испугался. Есть в тебе что-то такое. Твоя сила, твое прошлое, твое мужество и ты уж прости, твоя странность. Ты протянул руку к моему лицу, так ведь? К моей голове. Глупо, конечно, что я не могу избавиться от своего собственного прошлого. Но на Катаве никто не прикасается друг к другу без крайней необходимости. Тебе, наверно, подобная сдержанность кажется отвратительной – мне и самому так кажется, если подумать. Я знаю, что должен преодолеть себя, и преодолеваю. Ох, как это трудно. Неприлично говорить так о себе самом. Это тщеславно. Слишком много я думаю о собственной персоне. Но я должен верить, что мы способны преодолеть себя, если вложим в это всю свою волю. Во мне тоже есть что-то такое, я знаю. И зная об этом, я могу этим управлять. Я никогда больше не ударю тебя, Данло. Я скорее умру, чем сделаю это.

Голос Ханумана струился во тьме, как жидкое серебро. Данло чувствовал в его словах правду и огромную печаль. Он чувствовал, что Хануману страшно быть наедине с собой; хуже того – он всегда наблюдает за собой со стороны, будто караулит убийцу, который сможет влезть ночью в открытое окно.

Будь Данло благоразумнее, он принял бы извинения Ханумана и тут же укрылся бы за барьером, которым люди отгораживаются от нежелательной или опасной дружбы. Но он не мог этого сделать. Его опыт с аутистами, а может быть, те ужасы, которые он наблюдал, когда все его племя утратило разум изза повальной болезни, делали его необычайно терпимым к безумцам всякого рода. Он только улыбался про себя, сидя на холодном камне и слушая о вещах, которых не знал больше ни один человек.

– Прости, что я ударил тебя по лицу, – сказал наконец Хануман. – И в пах тоже – ты как, ничего?

– Ничего. – Данло пощупал себя между ног, как бы проверяя, все ли там на месте. – Мошонка у меня теперь разукрашена под стать члену.

– Прости меня. Я причинил тебе боль.

Данло слегка подташнивало от боли в паху и мятного запаха медицинского клея на голове Ханумана. На темной лестнице запахи и звуки казались очень резкими.

– Ничего, заживет.

После долгого молчания Хануман прошептал:

– «Я люблю того, чья душа глубока, даже будучи ранена, и кто может погибнуть от всякой малости; такой легко уходит за пределы мира».

– Это опять цитата из твоей священной книги, да?

– Есть вещи, которые по-другому не выразишь.

– Другу можно сказать все.

– Значит, мы друзья?

– О благословенный Хану, мы стали друзьями с того первого дня. Дружба – такая же халла, как великий круг бытия. Ее нельзя сломать.

На тихой лестнице, где их шепот таял во тьме, каждый из них коснулся лба другого. Они долго еще говорили о жизни и о судьбе. Данло, полностью доверившись Хануману, рассказал ему о своем стремлении высказать свое согласие жизни, какой бы она ни была.

– Жизнь – это загадка, великолепие и редкость. Видеть ее трепет – в этом все. Так учил меня фраваши, Старый Отец: никогда не убивать ни одно живое существо и не причинять ему вреда, даже в мыслях. Приняв такой образ жизни всей душой, наверно, и становишься со временем асарией, да?

Они вернулись в спальню, и Данло долго лежал, слушая шум ветра и дыхание девятнадцати спящих мальчиков. Глубокой ночью Хануман рядом с ним заворочался и стал бормотать во сне:

– Нет, отец! Нет, нет, нет!

Данло сбросил одеяло и подошел к нему. Каменный пол леденил ноги, и он стал коленями на кровать Ханумана. Звездный свет серебрил окна и проникал в комнату. Бледное тонкое лицо Ханумана исказила страдальческая гримаса. Страдание – это жизнь, подумал Данло. Тихонько, на алалойский лад, он прижал ладонь к губам Ханумана.

– Не надо будить остальных, – прошептал он. – Ми алашария ля, шанти, шанти. Усни, мой брат, усни.

 

Глава VIII

ДОКТРИНА АХИМСЫ

В первые дни своего послушничества Данло и Хануман стали неразлучными друзьями. Данло, как и подобает другу, закрывал глаза на худшие из недостатков Ханумана и дорожил теми редкими качествами, которые выделяли его из всех остальных: целеустремленность, силу воли и преданность. Последнее свойство, когда Хануман признал Данло своим другом, проявлялось особенно ярко. Повсюду – в общежитии, на солнечных дорожках Борхи и на площади Лави, где после завтрака собиралась целая толпа, Хануман стоял за Данло горой.

Пуская в ход обаяние, юмор и легкий нажим (никто из присутствующих при драке в купальне не хотел толкать его на новые насильственные действия), он с грехом пополам добился принятия Данло в среду послушников. Помогло и то, что Данло легко нравился людям и охотно смеялся над собой, даже когда ему указывали на разные его странности. Он и в самом деле давал другим богатую пищу для насмешек. Каждое утро он вставал вместе с солнцем, выходил на мороз и кланялся на четыре стороны света. А каждую ночь перед тушением огней он поднимал, кряхтя, свою кровать и ставил ее перпендикулярно кровати Ханумана, чтобы спать головой на север. Другие мальчики спали головой к окнам, выходящим на запад и восток, Данло же был убежден, что такое положение во время сна приводит к болезням крови, запору и даже к безумию. Он верил также, что воду в себе удерживать вредно, и потому мочился, обернувшись к югу, как только чувствовал в этом потребность, был туалет поблизости или нет. Однажды мастер-горолог поймал его на этом у Коллегии Главных Специалистов – Данло сверлил желтую дыру на красной ледяной дорожке, – после чего за ним окончательно утвердилась репутация эксцентричного молодого человека. Эта репутация возросла до мифических размеров, когда однажды перед обедом он позабыл про обещание, данное самому себе в горячем бассейне, и съел гусеницу бабочки-нимфалиды. Эту его оплошность можно было легко объяснить: после долгих занятий с учебными компьютерами в библиотеке он разговаривал с Мадхавой и другими послушниками возле этого массивного здания.

Он устал и проголодался и потому, сам не замечая, отковырнул кору осколочного дерева, под которой обнаружились три толстые гусеницы, каждая величиной с его большой палец. По старой привычке Данло сгреб эти лакомые кусочки и сунул их в рот, прежде чем вспомнил, что поклялся не причинять вреда ни одному живому существу. Но поскольку он все равно уже убил их и нехорошо было терять попусту столько вкусного мяса, Данло проглотил гусениц. В детстве он ел их тысячу раз, и эти были такие же сочные и восхитительные на вкус, как и те.

– Ты ешь червей?! – вскричал Мадхава, в ужасе и отвращении скривив свое щуплое личико. Под этими эмоциями проглядывало боязливое уважение – Мадхаву поразило, что Данло способен есть живое мясо. Сам он прибыл с одного из искусственных миров Энолы Люс, где единственной живностью были люди и выращиваемые в пищу бактерии; он не видел разницы между насекомым и червяком.

– Нет, – сказал Данло. – То есть ел раньше, до того, как узнал, что убивать живое – большое зло. Просто сегодня я так проголодался, что забыл об этом. – И Данло шепотом помолился за души гусениц: – Лилийи, ми алашария ля шанти.

Но Мадхава не понял его и объявил во всеуслышание, к общему ужасу:

– Данло Дикий ест червей!

Как ни странно, именно этот поступок принес Данло славу мирного человека. Ему пришлось объяснить Мадхаве и другим мальчикам то, что он до сих пор таил в себе: о принесенном им обете ахимсы. Многие послушники уже были знакомы с фраваши и их доктринами. Шерборн с Темной Луны прямо спросил Данло, не учился ли тот у фраваши. Данло, не любивший лгать, не мог ответить на этот вопрос столь же прямо и стал говорить о верованиях и системах веры в целом. Сознавшись в том, что перенял одну из основополагающих доктрин фраваши, он сказал, что ахимса – не просто доктрина, а скорее образ восприятия вселенной, преобразованный позднее в веру.

– Восприятие – вот главное, – сказал он. – Сознание взаимосвязанности всех вещей. Следовать ахимсе – значит видеть эту связь. Просто человек иногда о ней забывает.

Вскоре после этого вновь принятых послушников уведомили, кому они будут служить с 65-го дня, внушающего всем страх Дня Повиновения. Данло, как он и боялся, удостоился «чести» служить Педару Сади Санару. Говорили, что Педар дружен со старостой, который и занимался, как правило, этими назначениями. Педар, должно быть, убедил старосту, что как никто другой способен преподать Данло идеалы послушания и повиновения. Ханумана же, как ни странно, назначили в услужение к самому Мастеру Наставнику, Бардо Справедливому. Подобные прецеденты уже имели место, однако случай был не совсем обычный: новички чаще всего прислуживали старшим послушникам, послушники второго и третьего класса – кадетам, а старшие послушники – мастерам. (Старшие зачастуда избавлялись от службы у определенного мастера, вызываясь добровольно работать в городских кафе и барах, но для Данло и Ханумана, как первогодков, этот путь был закрыт.) Хануман слышал, что мастеру Бардо угодить нелегко, и удивлялся, почему такую честь оказали именно ему. Тогда он еще не знал, что Бардо нравятся красивые мальчики, и не догадывался, что Бардо чувствует вину за мучения, которым подверг Ханумана на площади Лави, едва его не уморив, и хочет оградить новичка от таких, как Педар, старшеклассников. Данло с самого начала беспокоился о том, как Хануман поладит с мастером Бардо. Вся эта система подчинения вызывала у него возмущение и ненависть. Никакие слова Ханумана не могли избавить Данло от этой ненависти. Когда Хануман уныло заметил, что всякое общество основано на обмене обязанностями, информацией и услугами, Данло сказал:

– Мать кормит грудью свое дитя, а отец носит кровяной чай старым, потерявшим зубы праотцам, но не годится мужчине служить другому мужчине, сильному и здоровому. Это хуже чем паразитизм – это шайда.

Считая дни до начала службы, Данло начал свои ежедневные занятия. Следуя совету мастера Бардо, он стал учить универсальный синтаксис, и его дни оказались заполненными до предела. Ранним утром, после завтрака и умственных упражнений, он делал самое трудное: отправлялся к знаковику и зубрил трехмерные символы, называемые идеопластами. Позднее утро посвящалось запоминанию: базовых идеопластов было двадцать три тысячи, и требовалось ясно представлять себе их форму, цвет и конфигурацию. Данло мог бы впечатать себе основную часть этой премудрости, но после сеансов в мастерской Дризаны он проникся недоверием к этому противоестественному акту, чтобы не сказать к самим печатникам.

Притом импринтинг имел свои опасности, не последней из которых было перенасыщение мозга информацией. Члены Ордена прибегали к импринтингу лишь в самых необходимых случаях – идеалом было заложить некую основную базу знаний, после чего для помощи мышлению и памяти использовались компьютеры. Данло закладывал эту базу более долгим способом, вызывая в воображении бесконечные цепочки идеопластов и вжигая их в мозг с прямо-таки поразительной скоростью. За этой титанической работой следовал обед из хлеба, бобов и фруктов, а затем Данло опять возвращался к универсальному синтаксису, изучая теорию образов, формализацию, моделирование и практическое применение. Он занимался этим до самого хоккея или фигурного катания в Ледовом Куполе. Только по вечерам у него оставалось время поболтать и посмеяться с другими мальчиками, сразиться в шахматы с Хануманом или поиграть на шакухачи, лежа на своем грубом белом одеяле.

Послушникам полагалось изучить, помимо универсального синтаксиса, также историю Ордена, правила его этикета, математику, науковедение, всеобщую историю, конькобежный спорт, йогу, языки, книговедение и фравашийскую мыслительную гимнастику. А также цефические искусства: холдинг, дзадзен, медитацию, фугирование и подключение к киберпространствам. К концу своего обучения в Борхе послушники проходили еще и некоторые из основных дисциплин Ордена: скраирование, мнемонику, механику и эсхатологию. Одновременно могли преподаваться не более двух из этих предметов.

В этих пределах послушник мог самостоятельно строить свое образование. Ожидалось, что он (или она) будет сам исследовать древо познания, выбирая наиболее интересующие его отростки. Этот выбор служил мерилом его интеллектуальной ценности – и его ши. Хотя послушника обучало множество наставников, дающих ему советы и предоставляющих свою мудрость, за свое образование в конечном счете отвечал он один.

В конце послушничества, когда проводятся экзамены на предмет поступления в один из высших колледжей, позор в случае провала и отчисления из Ордена ложился на него и только на него.

Случилось так, что первым наставником Данло стал прославленный мастер Джонат Хаас, глубокий старик с покрытым бородавками лицом, великий ум, одержимый страстью передать сокровища своего интеллекта своим любимым ученикам. Мастер Джонат был классическим холистом, представителем школы, вобравшей в себя старую науку, влюбленный, подобно многим своим коллегам, в теорию и абстракцию. Он обожал составлять модели вселенной и представлять невероятно сложные космические процессы в символах универсального синтаксиса. По его словам, все системы классификации и обобщения заключали в себе великую власть. В 51-й день ложной зимы, угощая Данло кофе с корицей в своей квартирке близ Академии, мастер Джонат прочел ему одну из своих излюбленных лекций:

– Ты можешь думать о холизме как о дисциплине, изучающей взаимные связи – ведь тебя именно это интересует, юный Данло? Я так и думал. Итак, связанность: что такое язык, если не выражение связанности вещей? Их родства? Я сижу на этом стуле. Солнце льется, как золото, на это диковинное перо у тебя в волосах. Метафоры! Невозможно наложить два координатных пространства разных размерностей одно на другое так, чтобы они совместились. Наложение! Координаты! Пространства! Что такое математические термины, если не метафоры? Псевдотороиды, каналы и фокусы – все это метафоры. Метафора движет природой. Математика есть система кристаллизованных, рафинированных метафор. Еще в большей степени это относится к универсальному синтаксису. Что это такое, если не математика, преобразованная в истинно универсальный язык? С помощью математики мы можем выразить искривления мультиплекса или смоделировать хаотическую структуру облака; с помощью универсального синтаксиса мы можем соотнести шахматный гамбит с ролью цвета в развитии скутарийского организма и с расположением сверхновых в Экстре. Можем выявить все существующие связи. Чем лучше мы будем моделировать, тем больше связей нам откроется. Что еще, кроме холизма, способно показать нам перехлестывающиеся узоры вселенной?

Данло быстро открыл для себя красоту этой господствующей интеллектуальной системы Цивилизованных Миров. Не забывая предупреждения Старого Отца относительно того, что холизм является самой соблазнительной из всех систем именно вследствие своей универсальности, он тем не менее впитывал уроки мастера Джоната с жадностью, доставлявшей удовольствие старику. По утрам Данло являлся к мастеру Джонату точно в назначенный час, и они вместе изучали труды величайших холистов, таких как Мория Эле и Ли Тао Цирлот.

Кроме того, мастер Джонат задавал Данло различные упражнения, задачи и композиции, входящие в костяк холизма.

Мастер, с самого начала взиравший с подозрением на перо снежной совы, очень скоро открыл приверженность Данло к алалойской тотемной системе – это было неизбежно. Об этой системе мастер Джонат знал почти все, как и о большинстве других вещей. В качестве упражнения, желая продемонстрировать Данло бесконечные возможности холизма, он предложил ему совместно заняться формализацией этой системы. Он находил гордость в доказательстве того, что холизм способен вместить в себя любую систему, даже причудливый свод верований первобытных людей, мажущих новорожденных младенцев менструальной кровью в убеждении, что эта жизнетворящая субстанция напитана мировой душой так же, как каменьмагнит – особой силой. Так над бесконечными кружками кофе с шапкой сладких сливок они закодировали два вида животных, три аспекта человеческого «я» и четыре стихии – кровь, огонь, лед и ветер – в символах универсального синтаксиса.

(В последнем случае мастер Джонат предложил использовать кватернион, часто применяемый для кодирования четырех мастей японского таро, четырех контуров человеческого мозга, а также четырех скутарийских полов и четырех частей «Последней симфонии» Бетховена.) Данло нравилась зга трудная работа, и он часто жалел, что не может остановить время на год, чтобы постичь все тонкости холизма, не отвлекаясь на другие предметы.

Но время в жилищах и башнях Академии, повинуясь холодному императиву цивилизации, шло лишь в одну сторону, и остановить его было трудно. Настал 65-й день ложной зимы, День Повиновения, и Данло пришлось прервать свою игру с абстракциями и символами. В тот день после завтрака все новички Борхи оставались в своих спальнях, перебрасываясь нервными репликами. В Доме Погибели Данло первого вызвали вниз. Старшие послушники ждали, выстроившись перед своими койками. Когда Данло вошел, все они поклонились. Педар, выйдя вперед, вручил ему подметальную щетку и сказал:

– Ну, ледяной мальчик, добро пожаловать в Дом Погибели.

Глаза у Педара были красные, и он непрестанно ковырял свои прыщи. Данло не знал, что Педар принимает кж, наркотик, вызывающий покраснение глаз, раздражительность, а также кровоточивость десен, прыщи и даже галлюцинации.

Педар, как и все прочие, пользовался этим средством для стимуляции умственной деятельности. Известно, что человеческий мозг в период полового созревания выделяет гормон, растворяющий все образованные в детстве, но неиспользуемые синапсы. Это позволяет взрослому человеку с уже определившейся структурой мозга проводить в жизнь усвоенные ранее уроки, расплачиваясь за это гибкостью и возможностью новых открытий. Юк, вдыхаемый через нос или растворяемый в питье, тормозит выделение этого гормона и стимулирует рост новых синапсов. Говорят, что юк делает способного ребенка еще способнее, и даже тупицу, отдаляя окончательное взросление, иногда превращает в гения. Поэтому многие прибегают к этому чудодейственному эликсиру, жертвуя взамен нормальным общением с людьми, здоровьем, а порой и рассудком.

– Застели-ка мою кровать, Данло Дикий! – Педар кивнул на разворошенную, с пятнами крови постель. – Простыни будешь менять каждые три дня.

Данло застелил. Каждое последующее утро он носил одежду Педара в прачечную и обратно, подметал около его койки и точил его коньки длинным алмазным напильником. Самой тягостной его обязанностью было ежевечернее бритье головы Педара. Каждый раз после ужина он сбегал по лестнице в купальню нижнего этажа, брал, задыхаясь от пара, алмазную бритву и короткими, точными движениями водил ею по черепу Педара. Иногда он думал, как легко было бы опустить ее к шее Педара и вскрыть большую, пульсирующую на горле артерию. Но такие мысли были ему еще более отвратительны, чем сама служба. Никогда не убивай и не причиняй вреда другому, даже в мыслях, гласит закон ахимсы. Данло очень старался подавлять эти свои крамольные думы. По природе он не был склонен к насилию и каждый вечер, по фравашийской методике, создавал у себя в уме зеркало, отражающее лучшие стороны Педара, и выбривал ему голову до блеска, без единой царапины, в знак своей внимательности и доброй воли. Данло ловко обращался с режущими предметами, но как раз эта ловкость и злила Педара. Старшие послушники любили шпынять новичков, но для этого нужен был предлог. Таким предлогом, согласно традиции Дома Погибели, неизменно служили порезы при бритье, что случалось часто, поскольку мало кто из первогодков умел управляться с архаическими опасными бритвами. Еще большую досаду вызывали у Педара природное благородство Данло и его твердая решимость не поддаваться ненависти. Педар, как видно, не желал лицезреть свои лучшие стороны, потому что не смотрел Данло в глаза и не отвечал ему на поклон по окончании бритья. Его вполне устраивала собственная низость – с некоторыми людьми так бывает. Жестокий, мстительный и глухой к собственному изначальному благородству, он долго дулся и однажды отдал Данло совершенно немыслимый приказ.

– А теперь побрей мне бороду, – распорядился он. – Этой же бритвой, да смотри не порежь.

– Ты хочешь, чтобы я побрил тебе… лицо, о Великолепный?

Педар сидел на низкой табуретке, сутулый и обрюзгший, потому что он не любил заниматься спортом; кожа на груди пожелтела от юка, и большие соски напоминали сырую печенку. Он мотнул головой на раковину, куда непрерывной струей хлестала горячая вода, образуя мыльный фонтан. Вокруг в клубах пара стояли его друзья, своими крепкими нагими телами преграждая Данло всякую попытку к бегству. Сам Данло был одет в свою обычную форму и немилосердно потел в этой плотной шерсти.

– Ты хочешь, чтобы я побрил тебе лицо, о Великолепный? – повторил он.

– Мне надоел этот титул. Отныне будешь звать меня «о Глубочайший».

– О Глубочайший, но как же я смогу брить твое лицо, не прикасаясь к нему?

– Можешь прикасаться – я разрешаю.

При этих словах друзья Педара, ухмылявшиеся до сих пор, удивленно переглянулись.

Данло не хотелось брить лицо Педара. Он наконец-то усвоил, что во многих Цивилизованных Мирах прикосновение к чьему-то лицу считается худшим из оскорблений. Данло начинал уважать цивилизованные обычаи, но не только по этой причине не желал дотрагиваться до Педара.

– Я могу порезать тебя.

Действительно, нельзя было сбрить жидкую бороденку Педара, не порезав его. Всю его физиономию покрывали красные вулканы свежих прыщей вперемешку со струпьями и впадинами от старых. На его лице, а также на груди и спине. Не было ни одного чистого участка кожи, позволяющего провести по нему бритвой. Педар выпятил подбородок, многозначительно глядя на своих приятелей. Данло стал орудовать самым кончиком бритвы, срезая волоски чуть ли не поодиночке. Он работал с тщательностью алалоя, режущего по моржовой кости, но в конце концов пальцы у него устали, рука дрогнула, и он срезал огромный красный прыщ у Педара на шее. Кровь вместе с гноем, густым, как желтые сливки, хлынула наружу.

Педар дернулся, и Данло порезал его снова, проведя на этот раз царапину у самой гортани. Кровь теперь вовсю хлестала Педару на грудь и на белую табуретку, склеивала Данло пальцы и застывала на гладком алмазном лезвии.

– Ты меня порезал! – вскричал Педар.

Данло окунул бритву в мыльную воду, и красные разводы тут же ушли в сток. Не зная, что еще сделать, он прижал свой рукав к горлу Педара.

– Порез неглубокий, но нехорошо, когда кровь течет. Я…

– Ты порезал меня, будь ты проклят!

– Извини.

– Дурак.

– Я искренне сожалею.

Педар вскочил, зажимая порез рукой, и крикнул:

– Сожалеешь… а дальше что?

– Я искренне сожалею, Глубочайший.

– Дикий мальчик забывается. – Педар кивнул своим шестерым друзьям. Все они были почти взрослые, а один, Арпиар Погосян, с бугристыми, накачанными мускулами, сложением почти сравнялся с Бардо, самым крупным из знакомых Данло мужчин. – Давайте-ка поучим его хорошим манерам.

Все шестеро накинулись на Данло, схватили его за руки и за ноги и прижали к полу. Данло ударился ухом, и это рассердило его. Он стал брыкаться, как шегшей, атакованный волками на льду, и лягнул кого-то, вызвав крик:

– Держи его ногу, не отпускай!

– Силен, паршивец! – пропыхтел в ответ Арпиар.

Пострадавший застонал: Данло, как выяснилось потом, сломал ему два пальца на руке. Данло почти что ощутил боль, причиненную им другому, и так устыдился, что ослаб и дал пригвоздить себя к полу. Арпиар Погосян прижимал коленями его ляжки, все остальные крепко держали его за руки и за ноги.

– Что это с ним? – выразил удивление Арпиар. – Почему он вдруг поддался?

Педар, присев на корточки рядом с Данло, пояснил:

– Он учился у фраваши, у Старого Отца. Говорят, он принес обет ахимсы.

Парень с грустным ироничным лицом, Рафаэль Ву, стоял в стороне, держась за поврежденную руку.

– Ахимса! – прошипел он. – Да он мне пальцы сломал!

Данло лежал, прижатый спиной к полу, и четыре голых потных парня нажимали ему на грудь и живот. Дышать было трудно, от Педара пахло потом и мылом. Данло смотрел на Педара задом наперед, и от этого его глаза казались темными, как раковины кавы, и почти нечеловеческими. Поскольку Данло был личным слугой Педара, тому, согласно всем правилам и традициям, запрещалось его трогать, но Педар нашел другой способ помучать его. Кровь из пореза почти уже не текла, но Педар нарочно выдавил еще немного. Капля крови повисла у него на подбородке и упала Данло на лицо.

– Нет! – закричал Данло. – Нет!

Педар вовсю жал пальцами свою испещренную рубцами шею. То ли случайно, то ли намеренно он выдавил несколько прыщей, брызнув Данло в глаза кровью и гноем. Данло зажмурился и сжал губы, чтобы кровь Педара не попадала внутрь.

Всю свою жизнь, задолго до того, как поклялся не причинять вреда ничему живому, он знал, что чужую кровь нельзя пробовать на вкус – худшей шайды просто быть не может. Ему хотелось крикнуть: «Не надо, эта кровь осквернит и твою душу, и мою!», но с закрытым ртом он ничего сказать не мог.

Педар наконец встал, и другие мальчики отпустили Данло.

Педар выглядел пристыженным и смущенным.

– Завтра, когда будешь меня брить, действуй поосторожнее.

Данло вихрем взлетел вверх по лестнице, в знакомую прохладную спальню. Хануман, упражнявшийся в своем боевом искусстве, увидел, что он весь в крови, и замер с поднятым кулаком.

– Данло, что случилось?

Данло только головой потряс и пробежал в купальню. Сорвав с себя испачканную одежду и смыв зараженную кровь с лица, он вернулся в спальню и забился под свое одеяло, дрожа от ненависти. Он ненавидел Педара Сади Саната черной, лютой ненавистью. Более того, он ненавидел систему, будь то цивилизация, мир или вселенная, способную произвести подобного субъекта. Ненависть отравляла ему душу, но хуже всего было презрение, которое он испытывал к самому себе, – презрение за то, что он оказался слаб и поддался ненависти. В решающий миг он отвернулся от ахимсы. Он далек от искомой им гармонии – далек, как смерть от жизни.

– Данло, Данло, что с тобой? – Хануман стоял над ним и тряс его за плечо.

– Я нарушил свой обет… обет ахимсы. – Данло сел и сбросил с себя одеяло. Другие мальчики точили коньки на завтра, и в спальне стоял скрежет напильников. Многие поглядывали на Данло, но он не обращал на это внимания. – О благословенный Бог… зачем я это сделал?

И он рассказал Хануману все. Тот слушал его, покусывая мозоли на костяшках пальцев. Когда Хануман узнал, что сделал с Данло Педар в купальне первого этажа, его лицо приобрело испуганное, замкнутое выражение. Он не утешал Данло, но полностью разделял его возмущение. Данло стало страшно при мысли о том, к чему может привести безмолвная ярость его друга.

– Мой долг – терпеть Педара и все его мелкие пакости, – сказал он.

– Я понимаю.

– Как я смогу следовать ахимсе, если по-прежнему буду ненавидеть его и желать ему зла?

Хануман скусил с костяшки кусочек желтой ороговевшей ткани и выплюнул его на пол.

– Я понимаю.

– Тебе, наверно, тоже тяжело служить мастеру Бардо.

– Тяжело, – со странным выражением ответил Хануман. – Но из трудностей тоже можно извлечь уроки. Когда-нибудь я еще отомщу Бардо, а ты – Педару.

Данло, глядя на Ханумана, достал из-под одеяла свою бамбуковую флейту.

– В детстве я часто слышал пословицу: «Силу хария, мансе ри дамия». Дети бесятся, мужчины сдерживают себя.

– Совершенно верно, Данло. Умение сдерживать себя – это главное.

– Да, Хану. Вот только имеем ли мы с тобой в виду одно и то же, говоря о сдержанности?

Ложная зима вскоре кончилась, и выпали первые глубокие зимние снега. Сто дней на службе у Педара предоставили Данло много возможностей научиться сдержанности. Он овладел искусством подавлять свою ненависть и стал понимать, какого бесконечного терпения и какой силы требует от человека ахимса. Педар больше не пачкал Данло своей кровью – теперь он изобретал более тонкие способы мучительства. Он прилюдно издевался над пером у Данло в волосах, заставлял его полировать свои коньки до блеска, пока Данло не начинало мутить от запаха смазки, и всячески старался не давать ему спать. Это была самая жестокая из его выдумок – если не по результату, то по намерению. Каждую ночь после тушения огней Педар взбирался по лестнице в спальню Данло. После отбоя никакая муштра уже не допускалась, поэтому он делал это втихую и с большой осторожностью. Первогодком он как-то поскользнулся на лестнице и теперь ставил ногу точно в центр каждой ступеньки. Пробравшись в спальню младших послушников, он будил Данло и уводил его с собой в медитативную комнату первого этажа, где заставлял его петь гимны Ордена, практиковаться в йоге или же – это была его любимая пытка – читал наизусть начальные строки знаменитых старинных стихотворений, а Данло полагалось закончить строфу. Если Данло не справлялся с задачей, он исполнял в присутствии старших послушников танец дервиша или прыгал на одной ноге, пока ее не сводило судорогой и он не валился на пол. Пользуясь своей феноменальной памятью, он заучил наизусть сотни старых стихов, а потом и тысячи. Скоро у Педара почти не осталось шансов подловить его, даже пуская в ход Индру Сена и других малоизвестных поэтов Третьих Темных Веков. Память Данло, само собой, приводила Педара в бешенство, и он придумал для него новое испытание: читать стихи до изнеможения. Педар любил поэзию, а еще больше любил хрипоту в голосе Данло, через силу произносящего строки, сочиненные тысячи лет назад на Старой Земле или других покинутых планетах. Своим собственным сном Педар жертвовал лишь в самой малой степени. Когда он уставал слушать, то уходил и ложился спать, а его сменял Арпиар Погосян или другой старший послушник. Часто они таким образом заставляли Данло бодрствовать всю ночь.

Однажды утром, после особенного изнурительного сеанса декламации, Хануман увидел, как обессиленный Данло ложится в постель, и сказал:

– Посмотри на себя! Нет такой традиции, которая позволяла бы Педару лишать тебя сна. Почему ты не пожалуешься мастеру Бардо или не позволишь мне это сделать?

Данло зевнул. Он сильно осунулся, и под глазами пролегли темные круги, но сами глаза смотрели ясно, несмотря на сонливость.

– Силу вания, мансе ри дамия, – сказал он. – Дети жалуются, мужчины терпят.

– У твоих алалоев, как видно, на все случаи пословицы есть?

– Да. Они природные философы.

– Но нельзя же позволять Педару не давать тебе спать.

– Если я пожалуюсь мастеру Бардо, он может наказать Педара.

– Очень надеюсь, что он выведет его на площадь Лави и там публично закатит ему пощечину, – со злобной усмешкой сказал Хануман.

Данло, зажмурившись, помотал головой.

– Этого нельзя допускать, Хану! Я не должен причинять ему вред ни словом, ни делом, ни даже мысленно.

– Ты слишком далеко заходишь в своей ахимсе. Педар – гнойный прыщ. Почему ты не хочешь, чтобы мастер Бардо его наказал?

– Он гнойный прыщ, – согласился Данло, – но в нем есть и другое.

– Что другое?

– Нечто редкое и замечательное.

– Ведь ты его ненавидишь!

– Возможно… но я не должен.

– Тогда я буду ненавидеть его за двоих. – Хануман потрогал Данло лоб, пробуя, нет ли жара. – Возможно, это и благородно – воздерживаться от ненависти. Возможно. Но твоя воля к ненависти всегда должна быть остра как бритва. Может быть, когда-нибудь ты откажешься от ахимсы как от негодной этики, и тебе понадобится вся твоя ненависть, чтобы защищать себя от Педара и ему подобных.

В период этой муштры, которая с переходом зимы в глубокую зиму стала еще свирепее и которой Данло донимали гораздо больше, чем других мальчиков, его спасали от физического и морального краха три вещи. Первой, по счастливой случайности (а Данло всегда был счастливчиком), стали праздники. Триолет, День Памяти, День Тихо, Ночь Скорби, Праздник Сломанных Кукол – три дня из каждых десяти посвящались отдыху и веселью. В эти дни Данло был свободен и от службы Педару, и от других своих обязанностей. Можно было свернуться под теплым одеялом и выспаться всласть. Во-вторых, ко сну он относился не совсем обычным образом и мог обходиться без него в случае необходимости. Промышляя с Хайдаром тюленя на морском льду, он часто сутками бодрствовал над лункой, притопывая ногами от холода. Ждать, когда Нунки вынырнет из моря на твой гарпун, всегда приходилось долго. Зато с приходом глубокой зимы, когда задувал свирепый западный ветер, он мог целыми сутками спать в пещере.

Данло всегда засыпал без труда, а после общения с аутистами научился входить в сон, как в холодные, целительные, полные видений воды. Ему не раз снилось его второе «я», таинственная снежная сова Агира с оранжевыми глазами и сияющими белизной перьями. Она говорила Данло, что сон – это воссоединение с Богом и что он, Данло, должен прибегать к этому священному состоянию когда только может. Поэтому все трое суток Триолета, когда горожане курили тоалач в честь окончания Войны Наемных Убийц, он провел в постели, вставая только по нужде или чтобы немного поесть. Поднявшись наконец, освеженный и с ясной головой, он увидел, как Хануман мается, впервые попробовав тоалач, и сказал: – Сон – это блаженство, правда? Разве может Педар навредить мне, пока я способен уходить в сон?

Третьим из того, что спасало Данло, была растущая любовь Ханумана. По скрытности своей натуры тот не проявлял своей любви открыто, посредством слов или шлепков по спине, как это водилось у других мальчишек. Но Хануман имел сто других способов, чтобы выразить связывавшее их чувство. Быстрый обмен взглядами или легкий наклон головы без слов говорилхДанло, как дороги Хануману его веселость, его любовь к жизни, его необузданный нрав. Этой последней, дикой и опасной стороной натуры Данло Хануман не уставал восхищаться, хотя именно из-за этой дикости Данло чуть было не утопил его в горячем бассейне. Много лет спустя, когда их отношения из любви переросли в глубокое и жуткое взаимное понимание, Хануман записал в своем вселенском компьютере: «Я любил смотреть, как Данло бегает на коньках. О, с какой ясностью помнится мне, как он чуть ли не вспарывал лед на дорожках Борхи! Эти горько-сладкие образы невозможно забыть: его сверкающие на солнце коньки, его мускулы, вздувающиеся под камелайкой. И эта быстрота, эта глубина его глаз, когда он перерабатывал информацию – мельчайшие перемены температуры, оттенки цвета и твердости льда, недоступные другим. Его шаг был легок и скор – молниеносен, можно сказать, но в ногах всегда присутствовала сила, гибкая и непредсказуемая. Мадхава ли Шинг говорил, что он выпендривается, но это неправда – он просто любил бегать с повышенной скоростью. Не странно ли, как много говорят о человеке его движения? Душа и личность – самые трудноопределимые из всех понятий, но я сразу прозрел в душе Данло то, что притягивало и одновременно отталкивало меня: его силу и страстность. Он был более неистов, чем я, и прекрасен в своем невежестве, как та белая сова, с которой он всегда брал пример. И это всегда меня ужасало. Нет ничего ужаснее человека, наделенного невинностью, дикостью и грацией животного». Но больше всего Ханумана восхищали мужество Данло и решимость терпеть издевательства Педара. Воля, позволяющая человеку возобладать над собой, всегда казалась Хануману уникальным, божественным свойством. Но воля проистекает из жизни, а Хануман хорошо помнил, какая это хрупкая штука – жизнь. Поэтому он, движимый любовью и дружбой, втайне поклялся сделать все, чтобы сохранить жизнь Данло и уберечь его от плохого.

В сорок девятый день глубокой зимы Педар, вызвав Данло в медитативную комнату, заявил ему:

– Мне не нравится твой дружок.

Данло, стоя на одном из ковриков в ненавистной ему коленопреклоненной позе, смотрел на красивые, черные с красным стены и любовался завитками и волокнами панелей из дерева джи. Здесь было тихо и хорошо пахло – Данло наслаждался бы пребыванием в этой комнате, если бы не мучения, которым он в ней подвергался.

– Который из них, о Вдохновенный?

– Хануман ли Тош, – рявкнул Педар. – Мне не нравится, как он на меня смотрит.

– Как же он смотрит на тебя, о Вдохновенный?

– Мне это надоело. Зови меня «Всеведущий».

– Хорошо, о Всеведущий.

– Твой дружок смотрит на меня как на старинную статую. Хуже того – как на скутари или на какого-то другого гнусного инопланетянина. А когда я встречаюсь с ним на лестнице, он вообще на меня не смотрит – это уж из рук вон.

– Возможно, он не выносит вида твоих прыщей, о Всеведущий.

Услышав это, Педар побагровел от ярости, и его прыщи налились кровью, а Данло не сдержал бунтарской, насмешливой улыбки, которую он перенял в доме Старого Отца. Ахимса, как он понимал ее, требовала лишь не причинять человеку ни телесного, ни духовного вреда. Фравашийская традиция не запрещала причинять кому-то моральную боль, помогающую что-то понять.

Данло даже нравились эти словесные поединки с Педаром.

В глубине души он продолжал его ненавидеть. А еще глубже, в темной и неосознанной части его существа – в самых его генах, – ревело, как океан, стремление уничтожить то, что он ненавидел.

– Что ты сказал?! – Педар уже занес кулак, чтобы стукнуть Данло по голове, но вспомнил, должно быть, что за такое могут исключить из Ордена, и хлопнул кулаком по ладони.

– Великолепие твоего лица…

– Ладно, ладно, дикий мальчик. Не хочешь вести себя как следует – тем хуже. Будешь сегодня вечером думать о правилах поведения, пока не отмоешь весь пол в купальне.

– Спасибо тебе!

– Это за что же?

– За возможность попрактиковаться в сдержанности. Спасибо тебе, о Прыщеносец!

В ту ночь Данло скреб полы в купальне первого этажа – вернее, соскребал черную грязь, набившуюся между плитками. Педар не дал ему ни щетки, ни моющих средств, и Данло использовал для этого свои длинные ногти. К утру он обработал только двести из 12 608 плиток пола, обломав себе почти все ногти и вывозившись в липкой, дурно пахнущей грязи.

– Будешь приходить сюда каждую ночь, пока не закончишь, – распорядился Педар, проверив его работу. Слабый утренний свет сочился серебром сквозь замерзшее окно в восточной стене. – Понял?

Данло зевнул, улыбнулся и ответил:

– Я понял, о Прыщеносец.

Тем же утром Хануман в отчаянии крикнул:

– Да ведь это же невыполнимо!

Его ярость отражала чувства других первогодков. Мадхава ли Шинг ужаснулся, узнав об этом «приговоре», как он выразился. Он был мал ростом, меньше даже, чем Хануман, но в его черных миндалевидных глазах читалось саркастическое высокомерие правящего академического класса планеты Шинг.

– Это вопиющая несправедливость, – изрек он в своей спокойной, невозмутимой манере. – Надо что-то делать.

Другие мальчики – Адан Дур ли Кадир, Хавьер Миро и Шерборн с Темной Луны – согласились с ним. Всю зиму они были свидетелями непоколебимого упорства Данло и прониклись к нему уважением. Их первоначальная подозрительность сменилась восхищением, сочувствием, а кое у кого и преклонением. Данло был прирожденным лидером – что-то в нем побуждало людей разделять его стремления и его взгляды.

Мадхава совсем уже собрался идти к Мастеру Наставнику с протестом против варварского поведения Педзра, но Данло убедил своих новых друзей сохранить все в секрете.

Однако слухи о борьбе Данло каким-то образом все же распространились по Борхе. Возможно, проговорился кто-то из друзей или недругов Педара с первого этажа. Все послушники, не только из Дома Погибели, но также из Каменных Палат, Эрмитажа и других общежитий, узнали о том, как Педар Сади Санат испытывает преданность Данло ахимсе. Ребята из отдаленных миров мало что знали о фраваши или об ахимсе. (Вообще-то «ахимса» – древнее санскритское слово. На Старой Земле это учение исповедовали джайниты. Они носили на лице марлевые маски, чтобы при вдохе нечаянно не убить мошек, кишмя кишевших в воздухе на жарком континенте под названием Азия. Фравашийские правила не столь строги – у них считается злом лишь сознательный вред, причиняемый живому без веской причины.) Но многим другим идеи ахимсы были знакомы и близки, хотя и считались неприменимыми в повседневной жизни. Хануман первый подметил заключенную в ахимсе иронию.

– У Педара вместо сердца гнойный прыщ, – сказал он как-то Данло. – Ты поклялся никому не причинять зла, а он пользуется этим, чтобы вредить тебе.

Рассказ о страданиях Данло своим чередом дошел до ушей Мастера Наставника, и Барда тут же вызвал Педара в Святыню-Послушников. Записей об их беседе не сохранилось, но скоро по Борхе поползли слухи, что Педара постигло суровое и весьма болезненное наказание. Педар получил приказ прекратить травлю Данло. Кто-то слышал, как мастер Бардо гремел за дверью:

– Клянусь Богом! Жизнь и без того достаточно жестока, чтобы добавлять к варварскому происхождению новое варварство! И почему я не позаботился, чтобы Данло назначили служить достойному послушнику? Я, должно быть, был пьян, когда предоставил эту функцию старосте. Горе мне!

После этого Педар по всем статьям должен был оставить Данло в покое, однако не оставил. Вопреки здравому смыслу, он возлагал на Данло вину за то унижение, которое претерпел в комнатах мастера Бардо. Его жестокости и мстительности сопутствовала не знающая пределов гордыня. По происхождению низкий из низших (его родители были хариджаны, прибывшие в Невернес потому, что уверовали, будто здесь можно бесплатно получить наркотики вроде юка и Джамбула, а также доступ к мозговым машинам цефиков), он воображал, что среди его предков числились воины-поэты, нейрологики и эталоны.

Как иначе объяснить его поразительный интеллект и тот факт, что он, мальчик-хариджан, сумел поступить в Борху? И разве может эталон позволить человеку низшего уровня оскорблять себя? Разве воин-поэт, не знающий страха убийца, испугается этого толстого шута, Мастера Наставника? Именно из уважения к своим мнимым предкам, как он сам признался Арпиару Погосяну, Педар составил план унижения Данло. Он будет придерживаться буквы приказа мастера Бардо, но отплатит позором за позор и укажет Данло его место. Он научит этого дикаря уважать тех, кто выше его.

И Педар стал собирать материал против Данло. Ночью, после тушения огней, он взбирался по темной лестнице и затаивался там, слушая, о чем шепчутся младшие послушники. Он пользовался и другими методами, чтобы шпионить за Данло. Он знал одного кадета – горолога из Лара-Сига, который знал куртизанку, подруга которой была ученицей Старого Отца. О Данло ходило множество диких слухов, и Педар старался дойти до первоисточника каждого из них. С самого первого дня на площади Лави ему казалось, что в Данло и в его прошлом есть нечто темное, загадочное и очень глубокое. Будучи умным парнем и способным исследователем (в своих честолюбивых мечтах он видел себя Главным Историком Ордена), он вскоре сложил вместе кусочки головоломки и разгадал тайну Данло.

В 64-й день глубокой зимы он подошел к Данло на площади Лави. Был один из тех морозно-голубых, совершенно ясных дней, когда все окружающее – ледяные скульптуры, красно-рыжий лишайник на стенах домов, иголки деревьев йау – видится с почти избыточной яркостью. Было слишком холодно, чтобы долго оставаться на воздухе, но горожане, и взрослые и дети, любили прогулки на зимнем солнце, и на площади поставили обогревательный павильон. Под его клариевым куполом, опирающимся на деревянные колонны, собралось множество послушников. Из решеток в ледяном полу шел теплый воздух, и все, кто там был, расстегнули свои белые парки. Ковыряя лед коньками, послушники высматривали знакомых в людском потоке, струящемся через площадь Данло и его друзья из Дома Погибели каждый день после обеда собирались здесь. 64-й ничем не отличался от других дней. Данло стоял там, где попрохладнее. Постукивали коньки, и от ледяной крошки шел свежий запах. Хануман, Мадхава ли Шинг, Шерборн с Темной Луны и три девочки из Эрмитажа окружили его, Данло как раз обсуждал парадоксы причинности с одной из девочек, Риганой Брандрет Таль, когда Хануман показал на площадь.

– О нет. Погляди, Данло, – прыщ со своими дружками.

Две дорожки пересекали белый лед площади, образуя гигантское красное «X». На оной из них Данло, проследив за пальцем Ханумана, увидел Педара Сади Саната, Арпиара Погосяна и Рафаэля Ву, катящихся прямо к ним. Педар, возглавлявший их, въехал в павильон. Не останавливаясь и не здороваясь ни с кем, он достал из внутреннего кармана шубы маленький прямоугольный предмет – фотографию – и предъявил ее Данло.

– Этот человек – твой отец? – пронзительный голос Педара был слышен во всем павильоне и даже на Площади. – Тот, кто в середине – твой отец?

– Смотри, – сказал кто-то, – ведь это Мэллори Рингесс.

Данло втянул в себя холодный воздух, не понимая, как Педар раскрыл тайну его происхождения. Краски на фотографии сливались в сплошное глянцевое пятно. Чувствительные элементы на фотографиях всегда высветляют и увеличивают ту часть изображения, на которую смотрит человек. Но Данло никогда раньше не видевший фотографий, не знал, куда смотреть, и изображение оставалось нечетким. Данло различал что-то зеленое с белым, похожее на гору, темные фигуры на ее фоне и еще что-то синее. Такой яркой синевы, как на этой картинке, он ни разу не видел наяву – только во сне. Ничто в природе, даже яйцо птицы Айей, не могло иметь столь чистое и насыщенной окраски.

– Как красиво! – воскликнул он. – Что это?

Арпиар Погосян позади Педара постучал коньком о колонну, сбивая с него лед, и строго осведомился:

– Как ты разговариваешь со старшим?

Данло поспешно склонил голову и повторил, обращаясь к Педару:

– Что это, о Просвещенный?

– Это фотография, – ответил тот.

Данло продолжал пялить глаза на красиво раскрашенный глянцевый прямоугольник.

– А что такое «фотография», о Просвещенный?

– Это фото алалойской экспедиции Мэллори Рингесса. Ты что, никогда фотографий не видел?

Когда Дризана впечатала Данло основной язык, он, помимо прочих, узнал и слово «фотография». Он помнил, что это означает двухмерное изображение, воссоздающее в точечном режиме объекты реального мира – в каком-то смысле это то же самое, что и наскальная живопись. Фото, конечно, точнее и лучше передает внешнюю сторону реальности, зато пещерные рисунки передают самую суть Айей, Сабры, Беруры и других обитателей мира.

– Ну так что же? – спросил Педар. Он держал фото ровно, стараясь, чтобы рука не дрожала.

Дайло рассматривал фотографию, слыша, как перешептываются напирающие со всех сторон послушники.

– Данло Дикий не знает, что такое фото! – объявил один из них.

– На, возьми, – сказал наконец Педар.

Данло взял карточку рукой без перчатки. На ощупь и на вес она напоминала костяное дерево. Углы у нее были острые, а поверхность блестела, как илка-квейтлинг, молодой белый лед.

– Это Рингесс! – сказал Шерборн, тыча в фото пальцем. – Мэллори Рингесс! И Бардо Справедливый, еще до того, как стал Мастером Наставником. Какой он здесь молодой!

Педар стоял к Данло вплотную, так, что тот видел крупные поры у него на лице и ощущал металлическую едкость юка в его дыхании. Педар был наркоманом всю свою жизнь, пропитавшись юком еще во чреве матери. Если бы Данло знал об этой его зависимости, его ненависть к Педару, возможно, сменилась бы жалостью.

– Ну, так как? – Педар смотрел Данло прямо в глаза. – Ты внебрачный сын Мэллори Рингесса, верно?

Данло все так же смотрел на картинку, пытаясь обрести какой-то смысл в яркости ее красок, разглядеть лица в хаосе света и тени. Но он не видел лиц и удивлялся, как это Шерборн и другие сумели узнать изображение Бардо Справедливого. Глаза у Данло всегда были острые – он мог различить грозный силуэт белого медведя на расстоянии пяти миль – так почему же он сейчас не видит то, что доступно всем остальным? Ему вспомнились слова Старого Отца: «Зрение есть акт воли, осуществляемый мозгом». Что же такое с его волей, если он не видит то, что перед ним?

– Данло! – подал голос Хануман, переводящий взгляд с него на Педара. – Данло, отдай ему фотографию – не надо тебе на нее смотреть.

Педар бросил на Ханумана ненавидящий взгляд, но промолчал.

Данло с улыбкой покачал головой, полностью поглощенный тем, что пытался разглядеть. Резкий зимний свет, отражаясь ото льда, слепил глаза, но не он мешал Данло видеть.

Данло подался головой к Хануману и прошептал:

– Хану, недостаточно видеть что-то таким, как оно есть, – надо еще понимать его смысл.

– Не вини себя, – прошептал в ответ Хануман. – За это отвечают синапсы, которые формируются на первом году жизни Просто тебя в детстве не учили видеть реальность, изображенную таким образом.

Верования – веки разума, подумал Данло и сказал:

– Но ведь теперь я мужчина. Разве может ребенок видеть то, что недоступно мужчине?

Под возбужденную болтовню полусотни любопытных подростков Данло поклялся себе увидеть во что бы то ни стало, какой бы ужас или позор ни был сопряжен с этим.

– Хватит прикидываться, дикий мальчик. – Педар, выше его ростом, немного сгорбился, чтобы стоять лицом к лицу с Данло. – Не говори мне, что не замечаешь сходства между собой и Рингессом.

– Это правда, – отозвалась из толпы Ригана Брандрет Таль. – У Данло волосы, как у Рингесса. Посмотрите на эти рыжие нити в том, что осталось от его гривы. – Маленькая и юркая, как гладыш, она протянула руку и подергала Данло за хвост. – Черные с рыжиной – у кого еще есть такие?

– И глаза, – добавил кто-то, – и это ястребиное лицо.

Арпиар Погосян пихнул Педара локтем.

– У дикого мальчика и правда хищный вид, ты не находишь?

– Свирепый, – поправила Ригана. – У него свирепая красота, как у отца – если Мэллори Рингесс действительно его отец. Потому ты так и издевался над ним – все это знают. Ты боишься его или завидуешь ему – а может, и то и другое.

– Он ублюдок Рингесса. Хочешь послушать доказательства, ублюдок?

Хануман выставил ладонь навстречу Педару.

– Пожалуйста, не стой так близко.

– Первогодки не смеют отдавать приказы старшим послушникам, – вмешался Арпиар, наставив палец в белой перчатке на Ханумана.

Данло на миг закрыл глаза и глубоко вдохнул чистый холодный воздух.

– Хану, почему я ничего не вижу? Здесь правда изображен человек – Мэллори Рингесс?

Хануман, поддерживая снизу руку Данло, поднес фотографию поближе к глазам.

– Да, это Рингесс. – Он обвел пальцем фигуру и лицо на снимке. – Вот его нос, а это волосы, черные, как пилотская форма. Видишь, как они падают на лоб? Вот глаза, вот губы…

– Я вижу! – вскричал вдруг Данло. Хаос на фото прояснился, и фигуры со снимка буквально бросились ему в глаза, обретя смысл. Три женщины и трое мужчин, все в черном.

Мужчина в середине, высокий и жилистый, с крупным длинным носом и льдистыми голубыми глазами, действительно походил на хищную птицу.

– Он великолепен! И я правда похож на него, да?

Данло поднял глаза, обменявшись взглядом с Хануманом.

Пришло время признаться, что он вырос в алалойском племени деваки, усыновившем его. Данло не понимал, откуда Педар узнал об этом, но горел желанием выслушать его «доказательства».

Он не мог себе представить, почему должен стыдиться такого отца.

– Данло Дикий, – начал Педар, обращаясь к собравшихся, – прибыл в Невернес не из элитной школы в отличие от вас. Он вообще не из Цивилизованных Миров. Я был на Крышечных Полях и говорил с комендантом – никаких записей о его иммиграции не существует. Отсюда следует, что он должен был родиться в Городе, как и я. Но Данло не учился в здешней орденской школе – иначе я бы знал. Почему же он не учился там, если он местный? Почему его допустили к вступительному конкурсу в Борху, если он даже в престижную школу не сумел поступить? В ответ на все эти вопросы я хочу предложить вам свою гипотезу.

И Педар изложил свою теорию о таинственном происхождении Данло. Популярностью он не пользовался, и все шарахались от него из-за его неприглядной внешности, но он упорно скользил туда-сюда, долбил коньком лед и кружился на месте, сопровождая все это бурной жестикуляцией.

– Люди слышали, как Данло Дикий говорил по-алалойски. И я думаю, что он вырос среди алалоев. – Педар рассказал, как Город шестнадцать лет назад снарядил к алалоям экспедицию с целью найти Старшую Эдду, заключенную в старейший ДНК человечества – в ДНК первобытных алалойских племен. Экспедиция, по его словам, закончилась крахом. Скраер по имени Катарина погибла в пещере племени деваки. Бардо Справедливый был убит копьем (но городские криологи вернули его замороженное тело к жизни). Кроме того, погиб один из мужчин деваки. – Экспедиция продолжалась почти год, – сказал Педар, – и за это время Мэллори Рингесс вполне мог зачать ребенка.

– Но Данло совсем не похож на алалоя, – возразила Ригана, вытирая белым платочком покрасневший от холода нос. – Если у Рингесса была связь с первобытной женщиной – они ведь все волосатые, как обезьяны, правда? – Данло должен был унаследовать и ее гены.

Педар ковырнул прыщ над губой.

– Я предполагаю, что Мэллори Рингесс имел связь с Катариной-скраером.

Услышав это, Ригана умолкла и уставилась на Данло, и многие другие тоже. Данло радовался, что его предположения насчет родителей наконец подтвердились, и не понимал, почему они так странно смотрят на него.

– Если у Мэллори с Катариной действительно был ребенок, – сказала Ригана, – и этот ребенок Данло, почему тогда Рингесс и остальные не привезли его обратно в Город?

– Катарина умерла, а Рингесс попросту бросил ребенка – такова моя гипотеза.

Данло, до сих пор молча слушавший эту реконструкцию собственной биографии, потрогал перо у себя в волосах и прошептал:

– Агира, Агира, правда ли это? – Но он уже понимал, что это правда. Глубоко в груди, где кричала от боли его анима, он сознавал свое родство с Катариной-скраером и человеком по имени Мэллори Рингесс. Данло снова посмотрел на фото, словно заглядывая через ледяное окно в темные бурлящие воды памяти. На фото в переливчатых красках запечатлелись образы шестерых человек. Данло видел только их: картины, звуки и запахи окружающего мира отошли куда-то, как далекий мираж. Пока он вглядывался и вспоминал, в павильон вошли несколько кадетов-эсхатологов вместе с мастерами. Данло не обращал внимания ни на них, ни на звон полуденных колоколов, ни на торопливые объявления, передаваемые из уст в уста, ни на резкий белый свет, бьющий в глаза. Он помнил, что мозг – это тонкая ткань, сеть шелковых синапсов, способная фильтровать шум, сосредоточиваясь на более важной информации. Он распознал на фото огромного бородатого Бардо, и его удивило и позабавило то, что Бардо, оказывается, знал его отца. Двух женщин, как он узнал теперь, звали Жюстина Рингесс и дама Мойра Рингесс – у них обеих, тетки и матери Рингесса, были радостные и умные лица. Третья была Катарина-скраер – по всей вероятности, его родная мать. Данло испытывал боль, глядя на ее прекрасный образ. У нее не было глаз, потому что она лишила себя их еще в юности, чтобы стать скраером и видеть будущее. Вся она состояла из контрастов и парадоксов: блестящие черные волосы, белая кожа, черные таинственные глазные ямы под белым лбом, страстное и в то же время спокойное выражение губ. Данло, естественно, не мог помнить лица своей матери, но понимал теперь, отчего он, как ему рассказывали, родился смеясь. Катарина-скраер могла смеяться, даже испытывая боль или предчувствуя свою гибель. Он в самом деле ее сын – это так же верно, как то, что день – дитя ночи, и унаследовал от нее самое чудесное из ее душевных качеств.

– Ми пела лот-мадда, – прошептал Данло. – О благословенная матерь моя, шанти. – Потом он повернулся к Хануману, постучал пальцем по фото и спросил: – А это что за человек? Ты его знаешь?

Хануман, который, вытянув руки, сдерживал напирающую толпу, ответил:

– Это Леопольд Соли, отец Рингесса.

В центре фотографии, между Катариной и Мэллори, стоял мужчина, походящий на Рингесса как родной брат. Те же льдистые, глубоко сидящие глаза и длинный нос. То же хищное лицо и печальный взгляд, говорящий о слишком глубоких раздумьях над смыслом жизни – или над его отсутствием.

– Как ты сказал?

Толпа вокруг шумела. Дым от табака и тоалача висел в воздухе вместе с запахом разгоряченных тел и руганью. Кто-то пролил Хануману на ботинки кружку с кофе, и горячая коричневая жидкость сразу прожгла дырки во льду.

– Леопольд Соли, – повторил Хануман. – Он был Главным Пилотом, пока Рингесс его не сместил. Известно, что лорд Соли был отцом Мэллори Рингесса.

Педар, на чьи ботинки тоже попал кофе, спросил:

– Ты что, никогда не слышал о Леопольде Соли?

– Соли… Да, я знал человека, которого так звали.

Фотография стала расплываться перед ним. Красные, белые и черные тона перемешивались, фигуры таяли и сливались в сплошное грязно-бурое пятно.

– Смотрите, фото мутирует, – сказала Ригана. – Интересно, какой будет следующая сцена?

– Теперь Мэллори Рингесс и его семья будут представлены в преобразованном виде, – пояснил Педар. – Сейчас увидите.

Данло пристально наблюдал за превращениями, происходящими под блестящей поверхностью снимка. Почти все другие послушники уже знали историю алалойской экспедиции и знали, как семья Рингесс переделала себя под алалоев, но для Данло возможность переделки цивилизованных людей в первобытных была настоящим открытием. Переваять современного человека в неандертальца непросто, однако все шесть членов экспедиции подверглись подобной переделке с тем, чтобы быть принятыми в племя деваки. Для этого кости следовало укрепить и нарастить, стимулировать рост мускулов, надстроить надбровные дуги, имплантировать новые, более крупные зубы.

После резьбы лицо на черепе располагалось под более скошенным углом. Многие считают, что волосатые, с грубо вылепленными лицами алалои смахивают на обезьян, но Данло всегда восхищался первобытной красотой своих приемных родичей, задолго до того, как ему в мозг ввели слово «первобытный». Катарина, его мать, нравилась ему и в измененном виде.

Из цветового хаоса на фото проступала прекрасная женщина, высокая, безмятежная, в парке из белого шегшея – и больше уже не слепая. Ей вставили новые глаза, светящиеся глубокой синевой – Данло когда-то видел их во сне. Наяву он их увидел, когда впервые посмотрелся в зеркало в ванной дома Старого Отца. «Но глаза у тебя материнские, – сказал ему Трехпалый Соли холодной ночью, полной смерти и отчаяния. – Юйена ойю – глаза, которые смотрят слишком глубоко и видят слишком много».

Данло снова помолился за свою мать, которой не знал, и стал рассматривать других людей на фото.

– Из Мэллори Рингесса получился отменный алалой, да? – сказал он Хануману. – Интересно, как себя чувствуешь, когда наружно становишься алалоем, сохраняя сознание цивилизованного человека.

И Данло задумался, не слушая, как обсуждаются вокруг скандальные обстоятельства его рождения.

– А ведь я его знаю, своего родного отца, – сообщил он Хануману. – Я уже видел его когда-то. Помню, я тогда был маленький и только еще учился завязывать свои унты. Я сидел на нартах Хайдара. Пальцы замерзли, и узел никак не получался, но Хайдар сказал, что пора ехать, и велел мне спрятать руки в тепло, а то они отвалятся. Хайдар и Вемило отвезли меня к морю, на лед, чтобы я встретился там с родным отцом. Наверно, он тогда приехал ко мне – один-единственный раз. Мой отец, Рингесс, – он даже в облике алалоя сохранил свой свирепый вид, да?

– Так ты правда его сын? – Хануман смотрел на Данло с завистью, страхом и преданностью. – Мне следовало догадаться, что ты не простой абитуриент.

Данло почесал нос.

– Если Мэллори Рингесс – сын Леопольда Соли, тогда Соли – мой дед. Ми ур-падца. – Он обвел ногтем изображение человека, которого знал всю свою жизнь. Свирепый, изнуренный, слишком много думающий – Трехпалый Соли.

Когда фотография мутировала, Леолольд Соли в своей черной пилотской форме превратился в этого странного алалоя, который сделал Данло обрезание и посвятил его в мужчины той ушедшей в прошлое ночью глубокой зимы. Выходит, не все члены экспедиции покинули Данло. Трехпалый Соли, как видно, остался у алалоев, чтобы сберечь его и благополучно провести через все опасности детского возраста.

В том, что Педар правильно разгадал тайну Данло, сомнений почти не осталось. Мальчик то и дело произносил алалойские слова, а его сходство с Рингессом (и Соли) было видно всем.

– Ну что, дикий мальчик? – Педар взял у Данло фотографию и помахал ею над головой. Послушники шумели, толкались и вытягивали шеи, чтобы лучше видеть. – Ты сын Мэллори Рингесса, верно?

Множество рук в белых перчатках тянулось к фотографии, и Данло отступил назад.

– Да, – сказал он наконец, – я его сын.

Педар сковырнул прыщ на шее, испачкав перчатку, и торжествующе улыбнулся.

– И не стыдно тебе стоять тут? Не стыдно смотреть на своих товарищей?

– Почему мне должно быть стыдно?

– Так-таки и не знаешь, почему?

– Нет.

Педар с жестокой, насмешливой интонацией обратился к послушникам:

– Ну-ка, кто скажет дикому мальчику, почему ему должно быть стыдно? – Все внезапно примолкли, и Педар снова повернулся к Данло. – Ну что ж, ладно – я сам скажу. Ты знаешь, что Катарина-скраер была сестрой Мэллори?

– Нет!

Педар с ехидной улыбкой наставил на Данло палец.

– Твоя мать была сестрой Мэллори Рингесса, и он с ней спал – он всегда ставил себя выше морали и закона, так о нем говорят.

Ригана Брандрет Таль подала голос из толпы, возмущенная не былыми грехами родителей Данло, а поведением Педара:

– Как ты груб.

– А родную сестру трахать – это не грубо? – Педар отдал фотографию Арпиару, сложил большой и указательный пальцы в кружок и стал тыкать в него пальцем другой руки, что во всем заселяющем вселенную человечестве обозначает совокупление. – Грубее не придумаешь, правда, дикий мальчик?

Данло понимал, что лучше всего было бы молчать, спокойно перенося все издевки и оскорбления Педара, но колени у него подкашивались, губы тряслись, и он не мог оставаться на месте.

Шайда тот мужчина, который ложится со своей сестрой.

Шайда та женщина, которая…

– Что скажешь, дикий мальчик?

Боль поднялась из живота к горлу и глазам. Теперь Данло понял, почему медленное зло поразило его племя и убило всех его сородичей.

Шайда то дитя, что родилось от шайды.

Ему, как загнанному зверю, хотелось одного: бежать. Он провел рукой по глазам, глотнул воздуха и бросился прочь из павильона, расталкивая послушников. Белизна площади Лави ослепила его, и коньки застучали по льду, высекая белую пыль. Спеша набрать скорость, он врезался в кадета-пилота, но почти не ощутил удара – лишь смутно заметил что-то черное. Кадет замахал руками и упал, но Данло не остановился помочь ему. Он мчался по дорожке, оставляя позади площадь Лави.

 

Глава IX

УМНОЖЕНИЕ НА НОЛЬ

Данло без всякой цели мчался мимо зданий Борхи. У подножия Холма Скорби, где ровная территория Академии сменялась обледеневшими горными склонами, он увидел известную своей красотой рощу ши, где росло сто двенадцать деревьев, привезенных с Утрадеса. Данло сел на каменную скамью между стволами.

Он играл на шакухачи и высматривал в синем небе Агиру.

Я тот, кому не следовало рождаться на свет, думал он.

Вскоре он услышал скрип коньков на единственной дорожке, пересекающей рощу, и увидел едущего к нему Ханумана.

– Я не мог не пойти за тобой, – выдохнул тот, – но ты бежал слишком быстро. Я уж думал, что потерял тебя, но потом услышал твою флейту. Ее хорошо слышно сквозь деревья.

– Да, я знаю. Правда это… то, что сказал Педар? Катарина и Мэллори Рингесс в самом деле брат и сестра?

Хануман уперся в скамью носком ботинка. От ветра и бега его обычно белое лицо стало пунцовым.

– Да. Об этом все знают.

– Значит, я выродок.

– О Данло.

– Мне не следовало рождаться на свет. – Данло смотрел на деревья ши, поистине уникальные и прекрасные. В отличие от конической симметрии осколочников или деревьев йау их кроны ветвились без определенного порядка, дробясь на тысячи мелких отростков, и на каждой веточке трепетали и переливались серебром тянущиеся к солнцу листья. – Как он мог? Как мог Рингесс спать с собственной сестрой?

– Не знаю, – пожал плечами Хануман.

– Шайда и еще раз шайда. – «Шайда тот мужчина, который трогает свою сестру под шкурами ночью», – вспомнилось Данло.

– Данло, ты…

– Нет! – Данло вскочил и выкрикнул три страшных слова, ударяя себя флейтой по бедру им в такт: – Я… тоже… шайда!

– Данло, нельзя так…

– Нет, нет, нет, нет!

Позабыв об ахимсе, Данло сорвал с ветки над скамьей лист и стиснул его в кулаке. Серебристый сок, теплый как кровь, смочил ему пальцы. Данло стало больно оттого, что жизненная сила дерева пропала впустую, и он зажмурился, оплакивая погибший лист.

– Данло, Данло… – Голос Ханумана, сдавленный от избытка эмоций, затих. Данло почувствовал его холодные пальцы и открыл глаза. Хануман быстро отдернул руку, смущенный своим жестом. Он впервые делал что-то подобное с пяти лет, когда мать сказала ему, что он уже большой и не должен никого трогать руками. Они с Данло обменялись безмолвным понимающим взглядом. Слышен был только шум ветра в кронах ши.

Помолчав, Хануман процитировал слова из «Пути человека»:

– «Я люблю тех, кто подобно каплям дождя падают один за другим из темной тучи, нависающей над людьми; ценой своих страданий и гибели они предвещают молнию».

– Я предвещаю смерть, – сказал Данло.

– Почему ты так говоришь?

– Я шайда, и поэтому деваки постигла шайда-смерть. – Данло снова сел, чувствуя холод камня даже через теплые штаны. Он открыл Хануману тайну, которую никому не хотел выдавать: тайну гибели всего племени деваки от загадочной шайда-болезни.

– Твой народ мог убить просто какой-нибудь вирус, – сказал Хануман. – И создал этот вирус не ты.

– Да, но мое пребывание в племени ослабило деваки. И отравило их души шайдой.

– Глупости. Ты не должен так думать.

– Правда есть правда.

Хануман испустил протяжный вздох.

– Мне не нравится, когда ты такой.

– Прости.

– Я сожалею об участи твоего народа – но у тебя своя жизнь и своя мечта. Своя судьба.

Данло внезапно опустился на колени и голым пальцем, почерневшим и потрескавшимся от тяжелой работы, к которой принуждал его Педар, стал чертить круги на снегу.

– Как я теперь смогу стать асарией? Видя трепет жизни, как я смогу сказать ей «да», если не могу сказать «да» собственному существованию?

– Данло, ты…

– Я был дураком, когда возомнил, что могу стать асарией.

– Если ты и дурак, то не простой дурак. Пожалуй, ты достаточно глуп, чтобы стать асарией.

– Нет, теперь это невозможно.

– Для таких, как мы, все возможно.

Данло продолжал рисовать. Снежные кристаллики забились ему под ноготь. Было слишком холодно, чтобы доказывать теоремы на снегу. Он оставил свое занятие и поднял глаза на Ханумана.

– По-твоему, мы чем-то отличаемся от других?

– Ты сам знаешь.

– Но, Хану, мы такие же люди, как все.

– Люди людям рознь.

– Они благословенны. Все люди благословенны.

– Но мало кто избран. На протяжении всей истории были люди, которым суждено было стать выше.

– Выше… чего?

– Выше себя. И выше всех остальных.

– Ты, я вижу, природный аристократ, – улыбнулся Данло.

– Как же иначе? Только мы, аристократы духа, знаем, на что способны.

– А как же другие?

– У других все по-другому. Ты не должен слишком много думать о них. Всякое человеческое общество подчиняется иерархии. Жизнь – это живая пирамида, и только естественно, что кому-то приходится стоять на ее вершине.

– То есть на головах у других.

– Не я создал эту вселенную – я только живу в ней.

Данло, стоя на коленях, слушал, как летит ветер с Холма Скорби и покрытых льдом гор над ним.

– Но это трудно – жить, когда чужие ботинки лезут тебе в лицо.

– Да, жизнь жестока. И тот, кто стоит на вершине, тоже должен быть немного жесток. К другим и особенно к самому себе.

– И мы с тобой тоже?

– Да. Ты сам поймешь, когда вдумаешься.

– Но почему, Хану?

– Потому что для таких, как мы с тобой, это единственный путь стать выше. Мы смотрим сверху вниз на тех, кто у нас под ногами. Казалось бы, они так близко – но нас разделяет громадное расстояние. Большинство из них охотно соглашается с нашим пребыванием наверху. Можно даже сказать, что они с удовольствием выдерживают наш вес. Они только и видят, что наши ботинки, и порой им кажется, что им это ненавистно. Но если мы хоть на миг спустимся вниз, на вершину пирамиды тут же влезут они. И вид всех этих людей под ними вызовет у них тошноту, головокружение и даже безумие. Чем больше высота, тем дальше падать. Вот почему они с радостью предоставляют вершину таким, как мы. Вот почему расстояние между нами так огромно: Даже световые дистанции между звездами меньше тех, что разделяют людей, которые любят свою судьбу, и людей, которые ее боятся. Но таких, как мы, эти расстояния не пугают. Они напоминают нам об огромности наших собственных душ. Только ради этого и стоит жить, Данло: ради обострения своей чувствительности, осознания своих желаний, укрупнения своих целей, расширения самих себя. Ради власти над собой, ради того, чтобы быть выше. Вернее, стать выше. Кто не мечтал об этом? И кто способен отделить себя от низших, не проявив некоторой жестокости?

Порыв холодного ветра, пролетев по роще, зашелестел листьями. Данло встал и через их серебристый свод посмотрел вверх. Небо на западе уже не было голубым. Гряда свинцовосерых снеговых туч надвигалась на Город с моря. Илка-тета, подумал он, тучи смерти.

– Я не понимаю тебя, – сказал Данло Хануману, стоящему под гигантским старым деревом. – Ты любишь людей, и они тебя любят, но ты говоришь так, будто они ничего не стоят.

– Люблю, – согласился Хануман. – Как и животных.

– Но люди – не животные!

Хануман засмеялся.

– В известном смысле – а только он и имеет значение – большинство людей просто нули. Взять хоть Педара и его друзей. Шансы на то, чтобы стать чем-то высшим, у них нулевые. Триллионы людей, триллионы Педаров заселяют галактику своими подобиями и считают это своим предназначением. Но это всего лишь умножение на ноль.

– Но, Хану, где бы ты был без людей, создавших тебя?

– Вот именно. Единственное назначение низших – становиться на колени и создавать пирамиду, чтобы высшие могли стать наверху, выше облаков, и выполнить высшую задачу. Ты не должен считать таких, как мы, простой случайностью цивилизации. Мы – это единственная причина цивилизации. Ее надежда и смысл.

– О, Хану!

– Это тяжело, я знаю. Трудно признать, что люди живут не ради себя самих. Потому что существование, которое они ведут, нельзя назвать настоящей жизнью.

Данло, как шегшей, копнул ногой наст.

– Есть такая вешь, как рабство. Мастер Джонат рассказывал мне, что в Летнем Мире раньше были рабы.

– Ты думаешь, это так дурно, когда высшие живут за счет низших? Нет. Это только естественно. И необходимо. Мы должны это признать. Они отдают свою жизнь нам! Они несовершенные, мелкие, больные и сломленные люди, и мы должны принимать их жертву с благодарностью, с состраданием и даже с любовью.

Данло на миг зажмурился и сказал:

– После Дня Повиновения я на себе испытал, что такое рабство.

– Я тоже. Но это нам во благо, а не во вред. Раз в жизни каждый должен побыть рабом.

– Почему?

– Потому что так мы узнаем, что значит чувствовать чужой сапог у себя на спине. Потому что потом, становясь самими собой, мы не чувствуем угрызений совести.

Данло прислонился к стволу ши, постукивая пальцами по обледеневшей коре – это напоминало звук, производимый птичками маули.

– К Педару и его друзьям я теплых чувств не питаю и никогда не буду питать, но они – это мы, а мы – это они. Настоящей разницы нет.

– Ахимса, – покачал головой Хануман. – Благородная идея, которая тебя погубит.

– Как раз наоборот.

Хануман потопал ногами по снегу, чтобы согреться.

– Мы с тобой – тоже животные, но в нас есть кое-что помимо этого.

– Как и в Педаре.

– Не совсем так. Истинная грань эволюции пролегает не между животным и человеком, а между человеком и настоящим человеком.

Горделивые речи Ханумана взволновали Данло (притом он опасался, что в них есть доля правды). Он побрел по роще между стволами ши. Одно здешнее дерево он особенно любил – скрюченное, расщепленное молнией. Оно напоминало ему, что даже в жизни растений присутствует боль. Данло стал кружить около этого дерева. Затвердевший снег поверх корней хрустел под ногами.

– Люди все настоящие.

– Все?

– Все. Даже расы с измененными генами. Даже те, которых считают инопланетянами.

– Нет, Данло. Настоящие люди встречаются редко. Реже, чем ты думаешь.

– Что же такое, по-твоему, настоящий человек?

– Семя, – ответил Хануман, не сходя с прежнего места.

– Семя?

– Желудь, который не боится уничтожить себя, чтобы превратиться в дуб.

– Это значит…

– «Настоящий человек, – процитировал Хануман, – есть смысл вселенной. Это танцующая звезда, это черная дыра, чреватая бесконечными возможностями».

– По-моему, все люди наделены бесконечными возможностями.

– Я люблю тебя за то, что ты в это веришь. Но на самом деле я знал только двух человек, достойных этого названия, да и то с оговорками.

Данло резко повернулся к Хануману. Тот смотрел на него так, словно только они двое во всей вселенной имели какоето значение.

– Но я такой же человек, как и все. Чем это мы с тобой такие особенные?

– Тем, что сознаем свою глубинную цель. Тем, что смотрим слишком глубоко и видим слишком много.

– Но, Хану…

– Тем, как мы чувствуем боль.

«Тем, как мы чувствуем боль». Данло надолго задержал в себе воздух. Затем все вырвалось из него разом: воздух и его фундаментальная неприязнь к элитизму Ханумана. (А главное – страдания относительно собственного происхождения, отделявшего его от всех других людей Цивилизованных Миров.)

– Что ты знаешь о боли? – крикнул он.

– Видимо, я знаю недостаточно много. – Хануман стоял, скрестив руки на груди и весь дрожа, но с улыбкой, злой и в то же время полной глубокого смысла. – Но настоящие люди страдают так, как другим не дано. Этому ничем не поможешь. Чтобы стать выше, надо быть беспощадным к самому себе. Если твой глаз предает тебя, его следует вырвать – понимаешь? Если тебе что-то тяжело и ненавистно, если другие зовут это злом – это надо сделать именно потому, что тебе это ненавистно. Слабые места собственной души надо выжечь каленым железом. Это постоянное насилие над самим собой и есть боль, которой нет конца.

Данло кивнул рассеянно, почти не слушая. Обычно он слушал других с вниманием совы, скрадывающей скребущегося под снегом гладыша, но теперь он стоял, обратив взгляд к небу, и вспоминал.

– Нет конца, – повторил Хануман. – Боль от переламывания себя – это только начало. Только потом к таким, как мы, если мы достаточно сильны и души у нас достаточно глубоки, приходит настоящая боль. В чем она, ты спросишь? Во власти выбирать свое будущее. В вынужденности этого выбора. В этой жуткой свободе. В бесконечных возможностях. Во вкусе к бесконечному, подпорченному возможностью эволюционного краха. Настоящая боль – это знать, что ты умрешь, и в то же время сознавать, что умирать ты не должен.

– Но все живое умирает, Хану, – тихо промолвил Данло.

Он прижался лбом к старому корявому стволу ши. Ледяная корка отпечаталась на его коже.

– Зачем умирать, Данло? Разве не может быть новой фазы эволюции? Нового вида бытия? Как ты не понимаешь! Я пытаюсь обрисовать новое свойство мозга. Новые синапсы. Новые связи. Целое созвездие свойств и способностей, новых уровней существования. Сознание, усовершенствованное, восторгающееся собой, очищенное. Чистое сознание, составляющее нашу суть, к которой мы стремимся. Мы всегда жаждем стать выше. Вечно стремимся к этому. Вот почему настоящие люди чувствуют больше боли – потому что мы сами больше, но нам всегда мало, всегда. И в душе мы сознаем эту свою ненасытность, и сознаем, что сознаем это. Получается обратная связь. Понимаешь ли ты, что это такое? Боль усиливается до бесконечности, каждое мгновение времени. Реальность становится почти чересчур реальной. Она пылает. Вся вселенная охвачена возможностями, обещающими свет – и безумие. Настоящая боль – это горение, которое никогда не прекращается, горячка, молния.

Долгое пребывание на холоде изнурило Данло, и он снова прислонился к дереву. Его пальцы нашли обугленную рану там, где редкая зимняя молния расколола кору. Горячка и молния.

Он помнил ту горячку, сопровождаемую пеной изо рта, которая погубила его народ. Ветер крепчал, неся с собой густые, неподвластные времени запахи гор, запахи жизни и смерти.

Лучшим в роще ши как раз и было разнообразие запахов: дымящийся помет гладышей на снегу, лед, поземка, раздавленные ягоды йау, горячий сок на месте сорванных ветром листьев.

Где-то в горных лесах стая волков, должно быть, убила шегшея – самца или оленуху. От ветра пахло кровью с примесью выпущенных шегшеевых внутренностей. Почти все волки любят полизать перебродившее содержимое желудка шегшея, прежде чем приняться за печень.

– Данло, ты меня слушаешь?

Данло, по правде сказать, почти не слушал. Запустив руку под шапку, он потер щетину на голове. Ему вспомнился один обычай деваки. Мужчина, нечаянно поранив другого, должен пролить собственную кровь, чтобы искупить боль, которую причинил.

– Данло!

Анаслия – так называют деваки эту разделенную боль.

– Данло, пожалуйста. Посмотри на меня.

Но Данло смотрел вниз, ища глазами подходящий камень.

Собственные следы на снегу окружали его кольцом, и земля коегде обнажилась. Он опустился на снег и замерзшими пальцами выковырнул белый камешек и осколок гранита. Быстрым и точным движением он стукнул одним камнем по другому, отколов от гранита острую пластинку величиной с листок ши. Она плохо подходила для того, чтобы резать, но Данло за неимением кремня или обсидиана зажал ее пальцами и приставил ко лбу. Сделанный им разрез протянулся от щетинистой линии волос до брови. Он резал глубоко, до кости, ведя черту наискось через весь лоб. Кровь залила ему брови и закапала в снег.

– Что ты делаешь? – Хануман бросился к Данло и упал на колени рядом с ним. – Что ты наделал?

Данло пытался отвернуться от него. Он раздвинул пальцами края раны, чтобы как можно больше крови излилось в мир.

Много крови потребуется, чтобы искупить смерть Хайдара, Чандры и всех его соплеменников. Он знал, что смертные муки всего племени разделить не сможет – столько крови ни у кого нет. Шайда тот, кто приносит смерть своему народу. Нет, никогда ему не искупить смерть деваки и даже собственную шайда-жизнь – ведь его время умирать еще не пришло. Но он может отдать мертвым свою кровь и свою боль. Его лоб изнутри и снаружи представлял собой целую вселенную боли.

– Данло, Данло! – Хануман прижимал к его лбу пригоршни снега, пытаясь унять кровь. Но крови было слишком много, и она превращала снег в красную слякоть. – О Боже! – повторял Хануман снова и снова. – О Бог мой!

Рана Данло, возможно, напомнила ему о смерти – об убийстве – собственного отца в фамильной читальне, и Хануман обезумел от страха.

– Ох, Данло, Данло! Зачем ты это сделал? – Он расстегнул «молнию» своей парки, вынул из пальцев Данло осколок камня, откромсал им кусок своей шерстяной рубашки и обвязал голову Данло под промокшим от крови ободком шапки.

– Я отдаю кровь мертвым, – объяснил Данло.

– О нет, только не теперь! Пойдем скорее – надо отвести тебя к резчику, пока ты не истек кровью.

– Погоди. – Данло, несмотря на полыхающую боль над глазом и кровь, уже промочившую повязку насквозь, знал, что головные раны часто кажутся серьезнее, чем они есть на самом деле. – Погоди. Твое лицо – твое благословенное лицо.

Удивительно, как выражение чьего-то лица может изменить всю вселенную. Вернее, то, что скрывается за этим выражением. В том, как сморщился красивый лоб Ханумана, в дрожании его чувственных губ было что-то новое – Данло не представлял себе, что когда-нибудь это увидит. Красота этого лица ужасала. Страшный и прекрасный порыв сострадания преобразил его. Деваки переводят слово «сострадание» как «ансалия», что означает буквально «страдать вместе». Как Хануман страдал! Данло не мог выносить зрелища этого лица. В сострадании его друга было что-то больное и надрывающее сердце, что-то извращенное.

Данло поднял голову и заглянул в безбрежную черноту за голубизной неба. Ему вдруг стало страшно – непонятно отчего. Он не смог бы выразить этот страх словами. Но нутром знал, в чем дело: он пробудил в Ханумане извращенное сострадание, в котором куда больше ужасного, чем прекрасного.

– Что ты так смотришь? – Глаза Ханумана, полные слез, колыхались, похожие на два бледных зеркала.

Анашайда, шептало его глубинное «я»: берегись этого извращенного сострадания – оно может изменить обе ваши жизни и даже судьбу всего живого.

– Данло! О Боже, ну почему кровь никак не останавливается? – Хануман снова откромсал кусок рубашки и сменил Данло повязку.

– Прижми ее к голове, – буркнул Данло, встретившись с ним глазами. – Покрепче – тогда остановится.

– Вот так? – Хануман прижал ладонь ко лбу Данло.

– Да, хорошо.

– Все еще идет? – Распахнутая парка Ханумана пропускала ветер, рубашка превратилась в лохмотья, и он весь дрожал. – Бог мой, – пробормотал он, громко стуча зубами, – никогда не видел так много крови.

Выдыхаемый им углекислый газ горячими короткими толчками бил в лицо Данло.

– Все нормально, – сказал Данло. – Спасибо.

Хануман медленно ослабил свой нажим, а потом совсем убрал руку. Взглянув на свою окровавленную, испорченную перчатку, он рубанул кулаком воздух.

– Почему ты не применяешь свою ахимсу по отношению к себе самому? И зачем только Педар показал тебе это дурацкое фото!

– Деваки убил не Педар.

– Конечно, нет.

Данло никогда не думал, что в двух простых словах можно выразить столько презрения.

– Пожалуйста, не вини Педара. Он просто…

– Он ничтожество. Он пытается опозорить тебя, потому что не может вынести собственного позора. Своей слабости, своей низости. Он даже страдания не может выносить по своему слабодушию. Вот и старается взвалить их на тебя.

– И ты его за это ненавидишь.

– Как же иначе? Мы всегда враждуем с такими, как они.

– Но ахимса запрещает…

– Ахимса! – Хануман побелел от ярости. – Для настоящего человека это не закон!

– Но убивать…

– Послушай меня, Данло: «Делай, что считаешь нужным – это и будет закон».

– Чей закон?

– Наш.

– О, Хану!

Держась за лоб, Данло обернулся к западу. Тучи уже скрыли солнце, он попытался вслушаться в то, что говорил Хануман.

– Немногие настоящие люди, появившиеся вследствие эволюции, каждый со своими уникальными способностями… твой родной отец, Мэллори Рингесс… этот онтогенез человека в бога, гений, создающий свое истинное «я»… – Гладкая речь Ханумана почти не проникала сквозь купол окружающих Данло звуков. Где-то в небе чайка звала свою пару, и ее «хра-хра» пугало чирков в их зимних гнездах; на деревьях слышалось хлопанье крыльев и нервное чириканье. Сильный свежий ветер несся с горы над осыпями и ледниками, и листья ши под его напором трепетали, как серебряные, – казалось даже, что они звенят. Данло весь ушел в эти звуки, но голос Ханумана в конце концов победил.

– …истинное «я» и истинную волю осуществлять свою судьбу. – Эти умные слова наполняли Данло страхом и заставляли кровь пульсировать в жилах. Хануман больше всех, кого он знал, был готов принять свое будущее и возлюбить свою судьбу, какой бы ужасной и трагической она ни оказалась.

Ти-миура халла, подумал Данло. Следуй за своей судьбой, повинуйся заложенной в тебе воле к жизни. Но что, если эта воля погубит чью-то другую жизнь?

Они покинули рощу, миновав горный склон и громадные ледяные изваяния Эльфовых Садов. Хануман настаивал на том, чтобы проводить Данло в лазарет колледжа, но Данло не хотелось объяснять, откуда у него взялась рана на лбу, – поэтому оба направились по крайней восточной дорожке Академии прямо к Дому Погибели. Там, в пустой купальне четвертого этажа, Хануман заклеил лоскутья кожи на лбу у Данло, но сделал это не слишком умело: когда рана впоследствии зажила, над левым глазом остался яркий шрам, похожий на зигзаг молнии.

– Спасибо, – сказал Данло по окончании процедуры. – Шанти. – На занятия идти было уже поздно. Данло сел на кровать и заиграл на шакухачи, размышляя над странными событиями этого дня.

– Ты не чувствуешь слабости? – спросил Хануман, доставая сменную форму и перчатки. – Сильно болит?

– Дергает – но в промежутках не болит.

– Принести тебе какое-нибудь обезболивающее?

Данло потряс головой и даже выжал из себя смех. К голове сразу прилила боль.

– Ты куда? – спросил он.

– У меня есть еще пара дел перед ужином.

Тот вечер стал самым странным из тех, которые провел Данло в Доме Погибели. Другие мальчики после игры в хоккей и пятнашки вернулись в спальню. Мадхава ли Шинг и Шерборн с Темной Луны попытались завязать с Данло разговор, но оставили его в покое, увидев зубчатый шрам у него на лбу и почувствовав страсть, которую он вкладывал в игру на флейте.

Когда все спустились на ужин, где присутствовал также Хануман и послушники с трех других этажей, Данло не пошел и остался голодным. Поэтому он не видел, какое напряжение воцарилось в столовой, когда Педар и его друзья заняли места за одним из длинных столов, чтобы поужинать синтетическим мясом, хлебом, фруктами и морозным вином. Он не видел виноватого и покаянного выражения на лице Педара, когда другие, сдвигая бокалы и почтительно понижая голоса, говорили о родителях Данло. Данло сидел, поджав ноги, на своей койке, играл на бамбуковой флейте и даже не подозревал о том, что план Педара унизить его потерпел крах. Между тем послушники, а также многие кадеты и мастера прониклись огромным интересом к побочному сыну бога. Данло играл, сидя один в пустой и холодной спальне, и с каждым своим вздохом, уходящим в костяной мундштук флейты, он чувствовал внутри пустоту, бурю сомнений и предчувствие недоброго. Ему следовало бы обратить на эти чувства больше внимания. Он, как-никак, был сыном Катарины-скраера и унаследовал долю материнской чуткости к будущему. Ему следовало бы понять, что хаотические темные образы, клубящиеся в нем, скоро воплотятся в жизнь. (Не иначе как Агира вложила их в третий глаз позади его лба.) Но он продолжал играть, закрыв глаза, и в бездонных звуках флейты слышались страх и отчуждение, относившиеся только к прошлому.

Прозвонили вечерние колокола, и послушники, вымывшись и побрившись, улеглись спать. Сон Данло был чуток. Его мучили кошмары, и он ворочался в простынях, бесконечно погружаясь в раскаленное, кроваво-красное море бредовых видений. Казалось, что он никогда не проснется. Потом раздался вопль: «Прочь, прочь!» Данло, затерянному в пучине сновидений, показалось, что это кричит он сам. Он передернулся всем телом и очнулся, потный и дрожащий. Кругом царил полный мрак, и тишина в спальне была глубокой и холодной, как лед.

Но это длилось только мгновение.

– Зажгите свет! – завопил кто-то, и свет зажегся. Хануман, моргая, сидел на своей койке. Теперь уже все проснулись, и все смотрели на темный лестничный колодец посередине комнаты.

Снизу слышались приглушенные крики.

– Похоже, он упал! – донеслось со второго этажа. Голоса звучали все громче, и паника катилась с этажа на этаж. – Да он мертвый, посмотрите, сколько крови! Он упал с лестницы! Насмерть разбился! – Данло первый вскочил с постели и побежал вниз. Сонные Хануман и Мадхава последовали за ним. Послушники со всех этажей, точно по сигналу, спешили вниз, чтобы узнать, кто на этот раз свалился со знаменитой лестницы Дома Погибели.

– Пошлите за резчиком! – кричал кто-то.

– Нет, за криологом. Надо заморозить тело – может быть, криологи его оживят.

– Поздно, – отвечал другой голос. – Его уже не вернешь – вы же видите, ему все мозги вышибло!

Данло, опустившись вниз и протолкавшись сквозь толпу старших послушников, увидел невероятное зрелище. На середине вестибюля первого этажа, скорчившись на каменных плитах, лежал Педар Сади Санат. С лестницы он, видимо, свалился вниз головой. Его лицо разбилось всмятку, череп раскололся о нижние ступени. Данло не узнал бы его, если бы не прыщи на сломанной шее. Стоя над телом Педара, он задрал голову. Лестница вилась вверх серой каменной лентой, и чуть ли не на каждой ступеньке толпились любопытные. Их бритые головы при свете огненных шаров отливали красным и зеленым, образуя радужную спираль из шестидесяти черепов. От множества полных ужаса лиц у Данло закружилась голова.

– Как он мог упасть? Он всегда был так осторожен! – говорил Рафаэль Ву, которому Данло, обороняясь, в свое время сломал пальцы. Он стоял тут же рядом, как и Арпиар Погосян – этот, зевая, потирал свою толстую шею, и оба смотрели на Данло. – Это ты его толкнул, дикий мальчик?

Данло прижал кулак к голому животу. Входная дверь хлопала, пропуская холод. В отличие от других, облаченных в длинные ночные рубашки, Данло всегда спал голый.

– Никогда не убивай никого и не причиняй никому вреда, – прошептал он, – даже в мыслях.

– Что ты там бормочешь? – осведомился Рафаэль. Арпиар отодвинул его сторону, чтобы лучше видеть Данло.

– Не думаю, что его столкнул дикий мальчик. Я не спал, когда Педар поднялся на четвертый этаж. И слышал, как он кричал – а вы разве нет? Что-то вроде: «Чудовища, все в крови, прочь, прочь!» Кто-нибудь еще слышал, как Педар кричал про чудовищ?

Оказалось, что это слышали не менее четырех мальчиков.

Все заговорили разом, перекликаясь с этажа на этаж.

– Он, наверное, поскользнулся.

– С чего бы ему поскальзываться?

– Если бы тебе среди ночи привиделись окровавленные чудовища, ты бы тоже поскользнулся.

– Какая разница? Ему не полагалось быть не лестнице после тушения огней.

– Правильно!

– Это он к Данло шел.

– Так ему и надо.

– Тише. А если бы это ты сверзился?

Арпиар печально пожал плечами и сказал Рафаэлю:

– Я сто раз ему говорил, чтобы он очистил себя от этого юка.

Пока Арпиар с Рафаэлем обсуждали галлюциногенные свойства юка и других наркотиков, которые Педар употреблял, Хануман с белым, как лед, лицом пробился к Данло.

Он принес ночную рубашку, которую Данло тут же надел и застегнул. Все стояли, поглядывая на Педара (или стараясь вовсе не смотреть), дотрагиваться до него никому не хотелось.

Никогда не убивай, думал Данло. Лучше умереть, чем убить самому.

Он боялся, что Хануману станет дурно от такого количества крови, но у того на лице не отражалось никаких эмоций, и невозможно было понять, о чем он думает.

Тут входная дверь распахнулась, и вошел Бардо вместе с послушником, которого послали уведомить его о происшествии с Педаром. Его мутные глаза налились кровью, шуба была вся в снегу. Всем своим видом он выражал нетерпение, как будто его оторвали от секса или от сна. Массивной рукой в черной перчатке он потер сперва глаза, потом бугристый лоб и наконец смахнул талую воду с пурпурного носа.

– Надо же, один из моих мальчиков погиб! Вот горе-то.

Бардо шагал через вестибюль медленно и мерно. Высоко на стенах, на полпути между полом и сводчатым потолком, светились холодным пламенем огненные шары, освещая картины с воображаемыми пейзажами Старой Земли, а также видами Арсита и Ледопада. Между картинами, примерно через каждые десять футов, стояли постаменты розового дерева с бюстами знаменитых пилотов и академиков, живших во время своего послушничества в Доме Погибели.

– Традиция требует, – пробасил Бардо, – чтобы я провел расследование по делу смерти этого бедного мальчика. Кто может рассказать мне, как он упал?

Он быстро – очень быстро, учитывая серьезность момента – допросил Данло, Ханумана, Арпиара и других. Некоторое время он расхаживал по вестибюлю, а затем опустился на колени рядом с Педаром. Он поднял голову вверх, засекая углы и расстояния своими быстрыми карими глазами, осмотрел забрызганные мозгом и кровью ступени и плиты. Голова и торс Педара плавали в луже крови. Один нервный мальчик, Тимин Ванг, в первые минуты вызванной падением суматохи вступил ногой в кровь и разнес ее по всему вестибюлю. Маленькие кровавые следы вели в купальню первого этажа, где Тимин наконец-то отмылся. Бардо выслушал его показания, а также показания Мадхавы ли Шинга, подтвердившего, что Данло с Хануманом в момент падения лежали в своих кроватях. После этого он вынес немедленное, официальное (и совершенно неверное) заключение относительно смерти Педара. Из него вытекало, что где-то после ужина, в 64-й день глубокой зимы 2947 года, Педар решил извиниться перед Данло за все несправедливые поступки, которые по отношению к нему совершал. К этому удивительному решению он пришел будто бы потому, что понял: Данло, несмотря на все его, Педара, старания задеть его и опорочить, не утратил своей популярности и в будущем обещает стать выдающимся человеком. Стойкость Данло и его верность ахимсе изменили Педара. Данло, следуя фравашийской традиции, всегда стремился отыскивать лучшие стороны во всех, с кем общался, даже если речь шла о врагах. Педар, узнав Данло получше, стал и себя видеть таким, каким мог бы быть: талантливым, ищущим правды, а не мести, умеющим признать свое поражение. Поэтому он решил принести Данло публичные извинения. Когда все улеглись спать, он, как это было у него заведено, отправился наверх, чтобы разбудить Данло. (Не мог же он вот так сразу избавиться от своих жестоких замашек. Арпиар сказал Бардо, что Педар хотел напугать Данло в последний раз, внезапно подняв его с постели – для того лишь, чтобы потом предложить ему свои извинения, а после и дружбу. Потому-то он и отправился наверх тайно и ночью, как слеллер.) Где-то наверху, гораздо выше третьего этажа, Педару привиделись его «кровавые чудовища», и он, очевидно, оступился и упал.

– Это большое горе, – провозгласил Бардо. – В смерти Педара есть доля горькой иронии, но никто не повинен в ней, кроме него самого.

– Шанти, – прошептал Данло. – Ми алашария ля шанти.

Хануман по-прежнему не сводил глаз с Педара, и в его светлых глазах не было ни обвинения, ни жалости – ничего, кроме смерти.

– По-моему, он даже себя самого ненавидел, – тихо сказал он. – Теперь ему хотя бы себя терпеть не придется.

Бардо вздохнул и подошел к Данло, нагнувшись так, чтобы тот лучше слышал.

– Нам с тобой надо поговорить, Данло ви Соли Рингесс. Может быть, завтра или послезавтра. – Потом он еще раз посмотрел на лестницу Дома Погибели и промолвил: – Ох, горе.

Двое кадетов-резчиков пришли с салазками и забрали тело Педара. Арпиар Погосян и его друзья принесли ведра и тряпки, чтобы отмыть с пола кровь – эту работу они не могли поручить первогодкам. Бардо напомнил послушникам, что на следующий вечер в Святыне состоится заупокойная служба, и отправил всех спать.

Данло в ту ночь больше уже не уснул. Лежа под мягкими, как снег, простыней и одеялом, в черной давящей тишине спальни, он повторял про себя слова мастера Бардо: «Никто не повинен в его смерти, кроме него самого». Но Данло думал по-другому. Ему казалось, что он один из всех послушников, резчиков и мастеров знает истинную причину гибели Педара.

Шайда – путь человека, убивающего других людей.

Однажды, в такую же злую ночь, дожидаясь, когда на лестнице послышатся шаги Педара, он представил себе, как Педар оступается и падает – падает, будто камень в черный ледяной океан. Он пожелал ему смерти. Между тем издавна известно, что песнь, звучащая в сердце, всегда отзывается во внешнем мире. Один-единственный раз он нарушил ахимсу, мысленно пожелав Педару зла, – и вот теперь тот мертв.

Шайда – крик человека, потерявшего душу.

Данло долго плакал в темноте, радуясь, что Хануман спит и не видит, как содрогается от рыданий его одеяло. Хануман спит и неспособен разделить с ним боль. Но долгое время спустя, уже перед рассветом, Хануман тоже стал плакать во сне и бормотать:

– Нет, отец, нет, пожалуйста, не надо!

– Хану, Хану. – Данло встал с постели, склонился над потным перекошенным лицом Ханумана и зажал ему рот. – Шанти, успокойся – ты всех перебудишь.

Как видно, смерть Педара и Хануману причиняет страдания. Данло, босой, стоял над ним в пронизанной сквозняком комнате и слушал, как воет ветер, ударяя в клариевые окна.

Их дребезжание почти заглушило приглушенные крики Ханумана. Данло потрогал теплый лоб друга – его собственный из-за раны горел огнем – и понял в глубине души, что заблуждается.

Хануман страдает не из-за Педара, а из-за него, Данло. Анашайда, извращенные любовь и сострадание – вот о чем кричало Данло всего его существо.

– Ш-ш-ш! – прошептал он, прижимая ладонь к губам Ханумана. – Шанти, брат мой, усни.

 

Глава X

БИБЛИОТЕКА

Согласно канонам Ордена, Педара Сади Саната должны были похоронить в ледовой могиле вместе с другими почившими послушниками на главном кладбище Борхи. Но у Педара имелись родственники в трущобах Квартала Пришельцев, и все они – родители, дядья, тетки и кузены – были хариджанами. Они забрали тело Педара, чтобы подвергнуть его сожжению, сопроводив это одной из своих тайных варварских церемоний. Кроме того, они подали официальное прошение с требованием более тщательного расследования обстоятельств смерти Педара. Как хариджаны, они, разумеется, не имели права ничего требовать, однако обладали реальной силой, с которой считались во всей вселенной. Они могли взбунтоваться и причинить увечья самим себе, сочтя, что с ними поступают несправедливо. Известны были случаи, когда хариджаны в общественных местах наподобие Хофгартенского Круга обливали себя маслом сиху и поджигали. Это делалось с целью вынудить руководителей Ордена дать им какие-то привилегии. Члены этой секты, допускающей подобное изуверство, повсеместно рассматривались как отребье человечества. В Городе они селились ради дешевых наркотиков и легкого доступа в виртуальные компьютерные пространства. Как ни странно, Бардо Справедливый, полагавший, что большинство людей стоит ниже него в социальном, моральном и интеллектуальном отношении, питал к хариджанам необъяснимую симпатию. Горе горькое, как выразился бы сам Бардо. Хариджаны в своей петиции обвиняли его в пренебрежении своими обязанностями, и ему пришлось оправдываться за свои действия (или отсутствие таковых) перед Коллегией Главных Специалистов. Поэтому в дни, последовавшие за трагедией в Доме Погибели, он был слишком занят, чтобы увидеться с Данло.

– Я уже пять раз был в Святыне, – пожаловался Данло как-то перед сном Хануману. – Мастера Бардо никогда нет на месте. Как же я узнаю правду о своих родителях, если его нет?

– Ты сын человека, ставшего богом. – Хануман сидел на своей койке, расставив на доске шахматные фигуры, и играл сам с собой, против себя самого. Казалось, что игра поглощает его целиком. После смерти Педара он держался рассеянно, но сила его духа на свой потаенный, страдальческий лад проявлялась еще ярче. – Твой отец Мэллори Рингесс – что еще тебе нужно знать?

Данло склонил голову, вспоминая, как хоронил своих соплеменников в снегу над пещерой деваки, и ответил:

– Все.

– Ты имеешь в виду свой народ? Деваки?

– Да.

– Ты не должен винить своего отца за то, что случилось с ними.

– Я… не хочу его винить.

– И себя ты не должен винить за то, что случилось с Педаром.

Данло вскинул голову.

– Уж слишком хорошо ты меня знаешь.

– Упасть было его судьбой. Это просто несчастный случай.

– Хариджаны в это не верят.

– Верить или не верить – их дело.

– Насколько я слышал, кое-кто из главных тоже не верит в несчастный случай.

Хануман взял солонку, заменяющую недостающего белого бога, и переставил ее на один квадрат. Он вел себя небрежно, почти беззаботно.

– Это верно. Лорды Юрасек и Цицерон требуют акашикского дознания.

– Акашики со своими компьютерами способны заглянуть в чужой ум, да?

– Возможно.

– Тогда лорд Цицерон может распорядиться, чтобы и нас с тобой допросили. Чтобы проверить, не знаем ли мы, отчего умер Педар.

– Об этом не беспокойся. Бардо пообещал, что ни одному послушнику не позволит предстать перед судом акашиков.

– Я, кажется, знаю, отчего Педар умер. – Данло посмотрел на Ханумана долгим взглядом и снова потупился, потирая лоб над глазами.

Хануман закончил свою партию и перевернул солонку на бок в знак поражения. Она стукнула о деревянную доску, и кристаллики соли высыпались на черно-белые клетки. Глядя на них, Хануман спросил тихо:

– И отчего же?

Тихо, чтобы не взбудоражить других послушников, Данло прерывистыми, отягощенными памятью и стыдом словами рассказал, как нарушил ахимсу и пожелал Педару смерти. Закончив, он взял солонку и ее тяжелым днищем стал толочь кристаллики в белую пыль.

– Ты не должен раскаиваться в том, что пожелал или подумал, – сказал Хануман. – Мысли человека принадлежат ему и только ему. – И он стал говорить, что в Городе мысленных преступлений не признают – если ты, конечно, не принадлежишь к одной из кибернетических церквей. – Надо тебе знать, что в очистительных церемониях нашей церкви используются акашикские компьютеры. Для того чтобы проникнуть в мысли и даже в самые потаенные части души. Но всегда найдутся способы их одурачить.

– Какие… способы?

– Они есть. – Глаза Ханумана стали тусклыми, как соляная пыль на доске. – Говорят, что цефики способны контролировать любой компьютер. С помощью высшей йоги, которой обучают своих студентов.

– Но мы-то цефиками никогда не станем.

– Кем бы мы ни стали, тебе нет нужды беспокоиться из-за акашикского следствия.

Данло, продолжая толочь соль, кивнул, но промолчал.

– Это Бардо должен беспокоиться, а не мы. Это глупо, но некоторые лорды обвиняют его в смерти Педара. И хариджаны тоже.

– Но почему?

– Потому что он позволил старосте назначить тебя в услужение к Педару. Потому что позволил вражде между вами зайти слишком далеко. Ну и потому, конечно, что Педар каждую ночь лазал по лестнице в нашу комнату, а Бардо не принял никаких мер.

– Мне жаль, что я доставил Бардо столько неприятностей.

– Брось. Он сам вечно навлекает на себя неприятности. И всегда выпутывается – выпутается и теперь.

– А вдруг Коллегия Главных отправит его в отставку? И сделает Мастером Наставником кого-то другого?

– А вдруг одна из звезд близ Города завтра взорвется, станет сверхновой, и мы все умрем? С тем же успехом можно беспокоиться, как бы хариджаны не наняли убийц, чтобы отомстить за смерть Педара.

Данло быстро вскинул глаза.

– Тебя это беспокоит, Хану?

Хануман помолчал, не отрывая глаз от доски, и ответил с натянутым смехом:

– Ты тоже слишком хорошо меня знаешь.

– Но разве хариджаны пользуются услугами наемных убийц?

– Говорят, сто лет назад они убили так Главного Библиотекаря, когда он запретил им пользоваться библиотеками Ордена.

– Я слышал, что это Хранитель Времени приказал убить лорда Хинду, а потом свалил вину на хариджан.

– Возможно.

– Даже если бы хариджаны захотели заказать чье-то убийство, то не смогли бы. Они бедны, и денег у них нет.

– Возможно. – Хануман, вытянув губы, сдул соль с шахматной доски и своими маленькими ловкими руками стал расставлять фигуры для новой партии. – По правде сказать, я не верю, что хариджаны способны заказать убийство Бардо или еще кого-нибудь. Не хочешь ли сыграть, пока не погасили свет, – или ты всю ночь теперь будешь думать об этих несчастных хариджанах? Родственники Педара уж точно не пожертвуют своим сном, думая о нас с тобой.

Однако в то самое время, когда Данло с Хануманом играли в шахматы на четвертом этаже Дома Погибели – и за много дней до этого, – родные Педара Сади Саната держали в памяти их имена. Данло ви Соли Рингесс и Хануман ли Тош многократно упоминались в жалких жилищах Квартала Пришельцев – даже теми хариджанами, которых смерть Педара близко не затрагивала. Люди всегда охотно обсуждают чужие несчастья, и потому имена Данло и Ханумана дошли до червячников и охотников за информацией, обычно почти не имеющих дел с хариджанской сектой. Хариджаны не могли предвидеть последствий своей болтовни, но именно она привела к ужасному происшествию (и к ужасному открытию Данло), которое случилось десять дней спустя в главной библиотеке Академии.

Для Данло посещение библиотеки в тот день, 81-го числа глубокой зимы, было не совсем обычным событием. Вернее, необычной была причина этого посещения. После того, что сказал ему Педар на площади Лави, Данло захотелось узнать побольше о галактических богах и, в частности, разобраться, что же такое онтогенез его отца в бога: халла или шайда. Хануманом, сопровождавшим Данло, руководили, возможно, не менее глубокие причины, но он не выдавал своей истинной цели и не говорил, какую информацию собирается искать. Как и в другие дни, они подъехали на коньках к библиотеке, стоящей между Борхой и темными, тесно поставленными корпусами высшего колледжа Лара-Сиг. Сама библиотека была еще темнее. Она возвышалась, как скала из черно-серого базальта; к восточному входу сбегались красные дорожки со всех концов Академии. Здание было пятиэтажным, но только на верхнем этаже западного крыла имелись окна. Этот черный монолит был рассчитан на то, чтобы сделать человека маленьким, сбить с него спесь и напомнить ему, что его хваленый интеллект – ничто перед мудростью, накопленной за много веков. Послушники, кадеты и мастера, проходя под массивным порталом библиотеки, заново проникались сознанием, что их долг – служить великому храму Знания и, если хватит ума, добавить к его стенкам кирпичик-другой. Входные двери – две прямоугольные, безупречно сбалансированные базальтовые глыбы – почти всегда стояли открытыми, но библиотека тем не менее оставалась заветным местом, и с легким сердцем сюда никто не входил. Восемьдесят одна ступень вела от главной ледяной аллеи к входу. Лестница тоже была базальтовой, и влага делала ее весьма скользкой. Нижние ступени испокон веков были расписаны волнистыми параллельными линиями, кругами, пиктограммами, пересекающимися треугольниками Соломоновой Печати и другими символами. Врезанные в камень канавки обеспечивали хорошую опору для мокрых подметок, однако были оставлены здесь не для удобства академиков. Эти знаки по большей части принадлежали хариджанам. Они испещряли весь Невернес и все города Цивилизованных Миров – их оставляли на библиотеках, ресторанах, больницах, мастерских и даже на жилых домах. Их были сотни, и любой странствующий хариджан мог получить из них информацию о свободном доступе к мозговым машинам, о местах, где можно поесть, выпить кофе и поговорить о неблагоприятных законах и правилах, о наркотиках и в обмен на услуги и так далее. Тот, кто владел этим алфавитом, мог бы расшифровать на библиотечной лестнице историю отношений Ордена с хариджанами.

Старейшие знаки на нижних ступенях, просуществовавшие три тысячи лет, почти совсем стерлись под действием снега, льда и многочисленных ног. «Свободный доступ к информации!» – как правило, гласили они. По мере восхождения знаки становились все более отчетливыми и все менее оптимистическими. Срединные надписи, относившиеся к периоду Войны Наемных Убийц, предупреждали, что доступ к информационным бассейнам сильно ограничен, а порой и вовсе воспрещен не входящим в Орден лицам. Наиболее свежие надписи оповещали с недвусмысленной ясностью: «Посторонним доступа нет!»

На верхней площадке у входа, между двумя колоннами фронтона, стояли семеро библиотекарей в синей форме. Данло и Хануман поклонились им. Одна из них, на редкость некрасивая женщина по имени Лилит Волу, остановила их перед входом.

Данло знал ее, как и других кадетов-библиотекарей, по своим прежним посещениям. Лилит вперила в них свои косые глаза цвета охры, едва не вылезающие из орбит, подобно каменной горгулье знаменитого жакарандийского храма.

– Назовите, пожалуйста, свои имена. – Голос у Лилит был утробный, как у самки шелкобрюха в брачную пору. Она происходила из какого-то мира близ Примулы Люс. Данло с трудом верилось, что тамошние расы конструируют подобные типы лиц сознательно, повинуясь какому-то уже забытому религиозному кодексу.

– Да ведь ты же меня знаешь, Лилит!

Данло со своей исключительной памятью считал естественным, что и Лилит запомнила его после их единственной встречи сто восемьдесят дней назад. С тех пор он ее не видел – в последующие разы эти ненавистные ему формальности выполняли другие кадеты. Лилит его действительно помнила, но только потому, что прошла мнемонический тренинг, обязывающий ее знать в лицо всех послушников Академии.

– Пожалуйста, назовите свои имена, – резко и отрывисто повторила она.

На лестнице позади Данло и Ханумана уже образовалась очередь: нетерпеливый мастер-горолог с красным лицом и в красном платье, хайкист с растерянным видом человека, слишком долго пробывшего в виртуальном пространстве, и трое старших послушников, только что отыгравших хоккейный матч в Ледовом Куполе. От них пахло чистым соленым потом; они переговаривались, притопывая ногами, дыша паром и поглядывая на Данло с Хануманом.

– Хануман ли Тош.

– Хорошо, проходи, – разрешила Лилит.

– А я Данло по прозвищу Дикий, – улыбнулся ей Данло.

Лилит одернула жакет на своем топорном торсе.

– Твое полное имя – Данло ви Соли Рингесс, не так ли?

Данло стукнул ногой по обледеневшим каннелюрам ближней колонны. Кусочек льда отломился и покатился вниз.

– Да, – сказал он, смущенный тем, что это, очевидно, уже всем известно. – Данло… ви Соли Рингесс.

– Впредь ты всегда должен называться полным именем перед тем, как пройти сюда. Ясно?

– Да.

Серьезность и официальность Лилит забавляли и в то же время раздражали Данло. Он снова улыбнулся ей, поклонился чуть ниже, чем следовало, и прошел вслед за Хануманом в вестибюль библиотеки. Здесь царил полумрак, и воздух в огромном помещении был затхлым. Несмотря на светящиеся шары над центральным фонтаном (а возможно, как раз из-за их бронзовых и кобальтовых бликов), трудно было различить цвета одежд снующих взад-вперед специалистов. Данло путал эсхатологов, тоже носивших синюю форму, с библиотекарями. По-прежнему следуя за Хануманом, он шел мимо древних фолиантов и манускриптов, хранившихся в безвоздушных клариевых саркофагах; они вели к дальней стене, где начиналось западное крыло. Там внутри неглубокой ниши сидели на скамьях трое мастер-библиотекарей. Данло понял, что это именно библиотекари, по их выжидательным взглядам, как будто их единственная задача состояла в оказании помощи младшим послушникам.

Данло снова назвался, на этот раз полным именем, и спросил, можно ли им с Хануманом занять пару ячеек. Один из библиотекарей, тощий и лысый, с лицом наподобие ожившего черепа, велел им подождать и сверился с планом западного крыла на столе в центре ниши. Цветные инкрустированные квадратики представляли пятьсот тридцать две ячейки огромного послушнического отдела, и все они были заняты маленькими белыми фигурками, выточенными из оникса. Библиотекарь задумчиво потер свой блестящий череп, но тут из западного крыла вышел его коллега и убрал со стола две фигурки.

– Номера 212 и 213 освободились, – объявил он.

Первый библиотекарь вернул фигурки на места под номерами 212 и 213, побарабанил пальцами по черепу и спросил Данло:

– Вы оба первогодки? Тогда вам понадобится гид – вы согласны обойтись одним на двоих?

В предыдущие посещения библиотеки Данло никогда не возражал против общего гида, хотя хорошо знал, что Хануман предпочел бы пользоваться его услугами единолично. Хануман, не любивший, чтобы ему помогали, с удовольствием обошелся бы вовсе без гида, но послушникам-первогодкам рекомендовалось приходить в библиотеку по двое, чтобы скудных кадров библиотекарей хватило на всех. Это сравнительно новое правило действовало только с 2934 года, поскольку во время Пилотской Войны сто десять мастер-библиотекарей покинули Орден и перешли в знаменитую библиотеку энциклопедистов на Ксандарии. И теперь один библиотекарь Невернеса обслуживает двух послушников.

– Вы согласны? – повторил библиотекарь.

Данло перехватил взгляд Ханумана, устремленный на трех праздно сидящих библиотекарей. Они явно собирались остаться в резерве на случай, если кому-то из старших послушников понадобится персональный гид.

– Согласны, – ответил наконец Хануман.

– Да, – подтвердил Данло. – Мы и раньше приходили сюда вместе.

– Очень хорошо. Следуйте, пожалуйста, за мной.

И лысый библиотекарь повел их вверх по истертым ступеням, а потом по коридорам, где почти не было света. Самым ярким объектом здесь был череп мастер-библиотекаря, плывущий впереди. В теплом воздухе пало плесенью, сыростью и потными телами, побывавшими здесь за тридцать веков. Миновав множество дверей из темного гниющего дерева, они пришли наконец к той, где висела таблица под номером 212.

– Мы на месте. – Мастер-библиотекарь открыл дверь перед Данло, а затем прошел еще с десяток шагов и впустил Ханумана в ячейку № 213… Сам он прошел в слуховую камеру, расположенную между ними, сказав с порога: – Меня зовут Верен Смит. Желаю обоим успешного путешествия.

Хануман поклонился напоследок мастеру Смиту и с улыбкой взглянул на Данло. Улыбка была странная, нервная, как у ребенка, который собирается войти в запретную для него комнату родительского дома. Кивнув Данло, он вошел и закрыл за собой дверь.

Данло, как уже делал раньше, тоже вошел в полутемную, наполненную паром раздевалку. Закрыв дверь, он исполнил привычный ритуал: снял ботинки, разделся, развесил одежду на деревянных крючках, наполнил ванну горячей водой и вымылся. Комнатушка была такая тесная, что он, раскинув руки, мог дотронуться до двух противоположных стен. Мокрый и потный, он вылез из воды лицом к черному входу в собственную ячейку и потрогал перо Агиры, чтобы придать себе мужества. Коснувшись потом шрама над глазом, он прочел библиотечную мантру:

– Каждый акт познавания влечет за собой целый мир. – К этому он шепотом добавил «шанти» и вступил в ячейку.

Ячейка, еще меньше, чем раздевалка, тут же герметически закрылась за ним. В ней не было ничего, кроме маленького резервуара с водой, окруженного по стенам и потолку пурпурными нейросхемами. Это кристаллическое белковое кружево представляло собой живую мозговую ткань учебного компьютера ячейки. Ячейка и есть компьютер, напомнил себе Данло.

Войти в ячейку на свой лад означает то же самое, что попасть внутрь компьютера или, точнее, втиснуться в артерию его мозга.

Данло вел себя очень осторожно, чтобы случайно не притронуться к нейросхемам – так, как избегает человек прикосновения к чужому глазу. Он вошел в бассейн и принял лежачее положение. Вода, имеющая температуру тела, плотная и тяжелая от растворенных в ней минеральных солей, всяческих сульфатов и карбонатов, придавала телу повышенную плавучесть.

Данло всплыл на поверхность, покачиваясь, как кусок дерева на волнах тропического моря. В комнате тем временем стало совершенно темно. Рябь на воде улеглась, и всякое движение прекратилось. Беспросветный, как в космосе, мрак охватил Данло. Здесь не было ни звуков, ни жары, ни холода, ни прочих ощущений, стимулирующих нервы. Теплая вода, обволакивающая все тело, кроме лица, растворяла чувство тяжести и ощущение себя как отдельного организма, отгороженного от окружающей среды. Данло больше не чувствовал своей кожи и не мог сказать, где кончается он сам и начинается темная соленая вода. Растворение его физического существа в недрах компьютера одновременно успокаивало и глубоко ужасало Данло. Уже двенадцать раз он лежал вот так, с трясущимся под водой животом, и ждал, когда компьютер подаст, информацию на его бездействующие нервы. В момент творения, когда энергия вечности выплеснулась во время, вся вселенная была сжата в единственной точце, бесконечно горячая, бесконечно плотная и чреватая бесконечными возможностями.

В голове у Данло внезапно зажегся свет – вернее, возникло восприятие света, мерцающие золотые, синие и красные образы. Вибрирующие нейросхемы, окружающие Данло, пробудились от прикосновения его мыслей, просканировали химические и электрические реакции его мозга и, пользуясь терминологией акашиков, начали считывать его сознание.

Вслед за этим компьютер задействовал горизонтальные, биполярные и анакриновые клетки в сетчатке Данло, и она начала отражать плывущие из компьютера образы и символы. Следом за ними включились другие клетки и нервные узлы, чьи длинные аксоны формируют ведущий в мозг оптический нерв.

«Я – глаз, которым вселенная смотрит на себя и сознает свою божественность», – вспомнились Данло слова, слышанные от Ханумана. Вспомнил он также, что клетки его сетчатки – самые высокоэффективные и наиболее развитые из всех нервных клеток. Сетчатка в сущности – это продолжение мозга, выходящее через ткани и кость к свету. Сетчатка – это зрячая, познающая часть глаза; без превращения света в безукоризненно выверенные перепады напряжения человек не мог бы видеть.

Существует много версий эволюции вселенной. Большинство эсхатологов Ордена исповедуют сплав антропного принципа старой науки с теологией кибернетических религий. Согласно этой гипотезе, вселенная рассматривается как Бог, эволюционирующая сущность, стремящаяся создать новую информацию и завершить собственную самоорганизацию. Историческое название этого варианта – Социнанова вселенная, вселенная, стремящаяся пробудиться и взглянуть на себя со стороны, чтобы достигнуть совершенства.

Без глаз – без фотоэлементов и сети нервов, которыми они снабжены – нельзя воспринимать свет вселенной. Но Данло знал, что есть и другие виды зрения. Говорят, что пилот способен общаться со своим корабельным компьютером, даже будучи безглазым, как скраер. Плавая в теплой воде и пребывая в кибернетическом пространстве, Данло не мог не задумываться, какие же ужасы ждут его, если он когда-нибудь станет пилотом. Однажды он окажется запечатанным в кабине своего легкого корабля, и это будет очень похоже на погружение в бассейн с соленой водой. Но корабельный компьютер будет подавать образы прямо на его зрительную кору в затылочной части мозга. «Зрение есть акт воли, осуществляемый мозгом», – вспомнил Данло. Каково это – видеть звезды так, как видит пилот, посредством компьютерного информационного потока?

«Придется тебе подождать с этим, пока не станешь пилотом, – сказал ему мастер Джонат несколько дней назад. – Полный контакт между компьютером и мозгом послушнику не под силу, да и опасно это».

Находясь в наиболее постижимом из всех кибернетических пространств – в том, которое цефики называют «пространством ши», – Данло не представлял себе, как может контакт быть еще более полным. Учебный компьютер считывал его хаотические вопросительные мысли и питал его образами, звуками и прочими ощущениями. В этом процессе использовались не только зрительный и слуховой нервы, но и нервы носоглотки, сердца и всего остального организма. Данло видел, как формируются первые галактики из света сотворения; сквозь его кожу струились гамма– и бета-лучи ста миллиардов звезд; моря горячей лавы на Старой Земле вздымались, текли, затвердевали, трескались и таяли снова – и так раз за разом, пока не сформировались плавучие континенты; базальтовая почва колебалась под его босыми ногами, пронизывая вибрацией кости и череп; он ощущал вкус соленой воды и слышал могучий рокот первых океанов, из которых вышли первые живые организмы; он чуял запах жизни, запах хлорофилла и крови, густой и зовущий; он следовал за этим запахом, а жизнь текла и разветвлялась, питая черную почву, заселяя Старую Землю и миллионы других таких же миров; он вникал в эволюцию бактерий и простейших, грибков, растений, животных и других царств жизни. Жизнь всегда стремилась к разнообразию и странности, к новым формам организации. Данло ощущал ее вокруг себя и внутри – она пульсировала, действовала на вкус и осязание, питалась, делилась и размножалась. Он ощущал себя зеленым листом, вдыхающим прохладную, сладкую двуокись углерода и клетка за клеткой растущим навстречу солнцу; флагеллатом, полым клеточным шаром, который, как крошечная планета, вращается в капле воды, и калименой, и морским окунем, и снежным червем в желудке птицы, и человеком; в конце концов бесконечные возможности эволюции переполнили его и бесчисленные ощущения жизни захлестнули с головой.

«Данло ви Соли Рингесс!»

Данло, следящий за делениями и разветвлениями жизни, не сразу осознал, что его кто-то зовет. Постепенно до него дошло, что это голос – или мысли – мастер-библиотекаря в слуховой камере, по ту сторону стены из нейросхем. Мастер Верен Смит контролировал его путешествие по пространству ши (и таким же образом помогал Хануману). Поскольку они с мастером делили одно пространство, Данло мог прочесть немалое количество его мыслей.

«Данло ви Соли Рингесс!»

«Да?»

«Пожалуйста, оторвись ненадолго от сенсорных ощущений. Ты слишком погряз в имитации».

«Вот так? Если я не буду прикладывать волю, чтобы видеть, образы поблекнут и умрут, да?»

«Пользуйся техникой тапас, чтобы сдерживать себя; ты знаешь, как это делается».

Совершив всего двенадцать начальных путешествий в пространство ши, Данло, конечно, не мог овладеть тапасом и другими кибернетическими чувствами. Для того чтобы входить в информационные потоки и ориентироваться в них, нужны особые, разработанные цефиками дисциплины. Ши, «пробующая на вкус» информацию и регулирующая ее уровень, – бесспорно, высшая из них, но есть и другие. К ним относятся ментирование, образное зрение, имитация, синтаксис и темп. Тапас – это действительно скорее техника, чем чувство – заключается в умении контролировать, то есть сдерживать сенсорную имитацию. Послушники-первогодки всегда испытывают трудности с тапасом – вот почему при их первых сеансах должен присутствовать мастер-библиотекарь.

«Не слишком полагайся на имитацию, молодой Данло».

– Но зрение, слух, обоняние… постигать на собственном опыте историю богов, как и любую отрасль знания, куда проще, чем цитировать ее".

«Проще, да, но занимает гораздо больше времени. И истощает мозг».

«Дело не только в простоте. Пока не испытаешь на себе, не узнаешь – я не очень ясно выражаюсь, да? То есть думаю. Я хочу сказать, что имитацию очень важно отличать от настоящей жизни, да?»

Задерживаться слишком долго в моделированной реальности было опасно, но Данло странным образом притягивали воображаемые ландшафты, которые рисовал ему компьютер посредством своих электронов. Воспринимать информационные конструкции как голубые воды, реки горячей лавы и скалистые горы – точно он и правда был птицей, летящей над лесами осколочного дерева, чьи черные ветви и серовато-зеленые иглы казались почти реальными – в этом ужас сочетался с очарованием. По правде сказать, Данло питал к компьютерной имитации недоверие и ненависть. Втайне он больше всего боялся перепутать нереальность с реальностью, чем бы эта «реальность» ни была. Реальность – это правда, так считал он, правда вселенной. По иронии, именно его страсть к правде побуждала его погружаться в искусственные миры и сюрреальности имитации как можно глубже. Он делал это, чтобы испытать себя. Он обнажал свои нервы перед коварной лаской компьютера, потому что страстно желал овладеть самым основным из кибернетических чувств.

Плавая в теплой воде и чувствуя, как холодный ветер компьютерного мира леденит ему лицо, Данло пытался объяснить это мастер-библиотекарю, но у него не слишком хорошо получалось. Электронная телепатия пространства ши плохо передает эмоции – ведь ты не видишь лица своего собеседника и не можешь заглянуть в его истинное «я».

«Ты еще молод, и перед тобой много времени, чтобы научиться симуляции. Теперь тебе нужно воспользоваться своим чувством синтаксиса и читировать нужную тебе историю. Это наиболее эффективный способ для простого информационного поиска».

«Но то, что я ищу, – непросто».

«Что же тебе нужно от сегодняшнего путешествия?»

«Сам не знаю. Должна быть какая-то цель… в эволюции богов. Во всякой эволюции. То, как возникают новые экологии из онтогенеза бога, экологии наподобие… Золотого Кольца, образец и цель».

«Ты мыслишь телеологически, молодой послушник».

«Но мне нужно побольше узнать о богах. Об их эволюции. Мэллори Рингесс, мой отец, он стал богом, да? Мне нужно знать, почему».

Данло знал, что ученые Ордена по-разному смотрят на эволюцию жизни. Многие механики, например, чурались телеологии. Почитатели древней научной философии считали жизнь результатом бесчисленных, случайных химических и квантовых событий, а всю историю – причинно-следственной цепочкой, где микрособытия прошлого обусловливают настоящее и толкают его в неизвестное, неопределенное (и бессмысленное) будущее. Данло, ценивший суровую красоту детерминизма и случая, полагал, однако, что эта философия искажает реальность или скорее суживает взгляд на нее. Такой взгляд не обязательно ложен, но это все равно что рассматривать картину молекула за молекулой с целью постигнуть ее симметрию или замысел художника. Есть другие пути видеть, и телеология – один из них. Для Данло, как для всякого хорошего скраера или холиста, будущее было столь же реально, как настоящее; закрывая глаза или глядя в звездное небо, он чувствовал, как нечто беспредельное и величественное влечет к себе его сердце. А может быть, запускает свои кровавые когти и клюв ему в живот – дикая, атавистическая часть Данло все еще представляла вселенную в виде бесконечно огромной серебристой талло, которая только начинает пробуждаться и пожирать все живое.

«Телеология – это ведь увеличительное стекло, через которое видишь направление истории, да?»

Мастер Смит должен был ответить на этот мысленный вопрос сразу, и Данло удивился, когда ничего не услышал. Но потом он вспомнил, что библиотекарь занимается также и Хануманом, и стал терпеливо ждать, когда мастер Смит вернется в их общее компьютерное пространство.

«Ты спрашивал о телеологии, Данло ви Соли Рингесс? Это верно: ты можешь выбирать среди многих познавательных систем, молодой послушник».

«У фраваши умение видеть знание сквозь разные линзы… разные познавательные системы… умение примерять разные мировоззрения называется ментарностью».

«Почтенные фраваши неправильно употребляют это слово. Они расширили его смысл, чтобы приспособить его к некоторым концепциям своей философии».

«Но ментарность – великолепный способ видения, разве нет?»

«Если быть точным, ментарность – это одно из кибернетических чувств. Ты находишься здесь, молодой послушник, чтобы приобрести эти основополагающие чувства».

«И синтаксис тоже?»

«Ты не сможешь стать пилотом, пока не овладеешь им».

«Но символы, словесный шторм…»

«Тебе трудно зрительно представлять себе идеопласты?»

«Нет, мастер, как раз наоборот. Я представляю их… слишком ярко. Даже отсоединившись от компьютера, я продолжаю их видеть. Они горят у меня в голове».

Время от времени Данло задерживал дыхание, погружался в воду с головой и плавал там во мраке и безмолвии. Когда его мозг начинал настоятельно требовать кислорода, он выныривал и втягивал в себя воздух, чувствуя вкус минеральных солей во рту. Его глубокие вдохи и выдохи отражались эхом от нейросхем. На этот раз он вошел в пространство ши, призвав на помощь чувство синтаксиса, чтобы найти дорогу в словесном шторме, который нарастал у него в мозгу. Закрыв глаза, он увидел перед собой поля мерцающих трехмерных символов, идеопластов универсального синтаксиса. Умственным взором Данло читировал идеопласт понятия «как», и тот появился в форме пятиугольника или скорее пятиконечной морской звезды, застывшей в кристальной форме голубого топаза. Она соединилась с параллельными брусьями понятия «бог» и с другими символами. Каждый идеопласт, подобно знакам древнего китайского письма, был задуман как уникальное графическое (и прекрасное) выражение определенной идеи или предмета, от самых сложных до самых простых. Идеопластов было много, очень много. Данло, изучая универсальный синтаксис, запомнил около пятидесяти тысяч. Знаковики говорят, что их потенциальное число бесконечно – и это должно быть так, поскольку саму реальность можно видеть и изображать в понятиях, чьи оттенки и глубина не имеют пределов. Идеопласты иногда определяют как слова универсального синтаксиса, но фактически они могут выражать также и звуки, и идеи, и аксиомы, и определения, и формулировки, и логические построения, и даже целые модели вселенной.

«Молодой послушник, читируй, иначе заблудишься в словесном шторме».

Читирование – дешифровка и прочтение идеопластов – это наиболее элементарная часть синтаксиса, но освоить его нелегко. Компьютер подавал в поле зрения Данло целые отряды сверкающих символов, представляющие собой многочисленные учения и концепции, имеющие отношение к божественности.

Данло изучал связи между идеопластами; в их переплетениях, напоминающих фравашийский ковер с вотканными в него алмазами и изумрудами, открывались сложные, исполненные смысла построения. Он читировал идеопласты один за другим, и они складывались в системы самых разнообразных, древних и инопланетных, философий. Читируя же почти органические связи между символами, когда расположение одного знака влияло на расположение и значение любого другого, Данло открывал для себя прекраснейшие идеи и истины, которые, возможно никогда не постиг бы иным путем.

Компьютеристы первых кибернетических религий смотрели на вселенную как на компьютер, и каждая частица материала ной реальности рассматривалась как деталь этого компьютера.

Соответственно, каждое событие в пространстве-времени считалось результатом обработки вселенским компьютером уравнений, выражающих законы природы, которые компьютеристы называли алгоритмами. Согласно старейшим кибернетическим теологиям, эти алгоритмы двадцать миллионов лет назад, в момент творения, легли в основу программы вселенной. Они будут действовать, пока компьютер не остановится и ответ на некий важнейший вопрос не будет получен.

Шеренги идеопластов теперь формировались слишком быстро, чтобы цитировать их с легкостью, и Данло вышел из словесного шторма, желая поразмыслить наедине с собой. Его окружали теплая вода и реальный соленый и влажный воздух, но перед мысленным взором продолжали мелькать идеопласты. Он унаследовал от матери ее образную, эйдетическую память, которая его порой ужасала и смущала, а не только приносила радость. В пространстве памяти, где краски по-прежнему оставались яркими и чистыми, как серебристая зелень листа ши, особенно выделялся один идеопласт. Он происходил из великих формул Упанишад и символизировал мистическое равенство между глубинной сущностью человека и божественным разумом, лежащим в основе всей реальности.

Идеопласт выглядел как алмазная слеза, висящая в центре сферы из десяти тысяч таких же капель – каждая из них переливалась фиолетовым, красным или синим огнем и отражала свет всех остальных. Данло никак не мог избавиться от этого красивого символа и от множества других, связанных с ним.

Чтобы сделать это, ему пришлось приложить большие усилия.

Воспользовавшись приемом мнемоников, он представил себе огромное снежное поле и зарыл туда идеопласты один за другим, присыпав их пушистым белым сорешем. Только так ему удалось очистить свою память и найти место, свободное от символов и слов, чтобы пристроить там свои мысли.

«Реальность, включающая в себя все вещи, – думал он, – объективная реальность, которую некоторые считают непознаваемой… если существует реальность объективнее законов природы, снега и льда, если за этим благословенным миром стоит некая воля, как смогу я когда-нибудь познать ее?» Долгий промежуток реального времени, которое горологи иногда называют вне-временем, Данло лежал в своей ванне и думал о кибернетических теологиях. Он решил, что если бы вселенная действительно была беспредельным компьютером, познать объективную реальность было бы невозможно – разве компьютер может «знать» архитектора, который спроектировал его и написал его программы? Человек, как и любая другая частица вселенной, не способен выйти за пределы этой вселенной, чтобы увидеть реальность (или «Бога», создавшего эту реальность) такой, как она есть. Данло жаждал познать истинную суть Бога и поэтому решил вплотную заняться изучением этой странной кибернетической доктрины, оказавшей влияние на множество народов галактики Млечного Пути и на всю историю человечества.

«Николос Дару Эде, первый Архитектор Вселенской Кибернетической Церкви, был также и первым богом. Первым человеком, который стал богом. Если он правда был богом или остается им, где тогда его свобода быть и становиться другим… ведь он, как и все остальное во вселенной, остается существом из материи и энергии, запрограммированным извне… подчиняющимся вселенскому алгоритму настоящего Бога?»

Данло снова подключился к компьютеру, дав волю потоку кипучих, лишь наполовину сформированных мыслей. Ему пришлось долго ждать, прежде чем голос мастер-библиотекаря отозвался у него в голове.

«Вы поняли мой вопрос, мастер Смит? – Компьютер упорно молчал. – Я не хотел прерывать вас, но… у Ханумана все в порядке? Он ищет что-то неподобающее, да? Иногда он слишком увлекается… возможностями компьютера».

Ответом ему были все те же тишина и мрак. Когда ожидание сделалось почти невыносимым, до Данло дошли наконец укоризненные мысли мастера Смита.

«Данло ви Соли Рингесс, ты не должен спрашивать меня о путешествии своего друга. За это тебя могут лишить доступа в библиотеку».

Данло вспомнил, что библиотекарям, под страхом изгнания из Ордена (а иногда и под страхом смерти), запрещается рассказывать кому-либо о путешествиях, которыми они руководят.

«Прошу прощения, мастер, но когда вы не ответили на мой вопрос…»

«Чтобы получить точный ответ, молодой послушник, ты должен поточнее формулировать свои вопросы. Грамматики не зря утверждают, что сила универсального синтаксиса заключается в возможности постановки правильных вопросов».

Данло согласился с этим и занялся мысленной формулировкой своих вопросов. В кибернетическом пространстве, ясном, как голубое небо, и простирающемся во все стороны, он вызывал различные идеопласты. Кристаллические фигуры возникали одна за другой, словно из ниоткуда. Данло выстраивал их или, если пользоваться цефической терминологией, ментировал, соединяя идеи и древние парадоксы подобно фравашийскому Отцу, вплетающему золотые нити в свой ковер.

«Ментировать» – это глагольная форма техники кибернетического чувства, известного как «ментирование», которое преобразует симплементарные мысли в комплементарные истины.

Данло пользовался правилами универсального синтаксиса, чтобы ментировать идеопласты в определенный, уникальный вопрос, и в сотый раз за время своего послушничества дивился силел красоте этого языка знаков. Он начинал понимать, что с помощью универсального синтаксиса можно ставить вопросы не только учебному компьютеру, но и самой вселенной. Данло знал, что его правила проистекают из логики и связей естественных языков, но если обычный язык кодирует понятия в слова, то органический язык универсального синтаксиса способен символизировать все отрасли знания, особенно математику, и связывать их между собой. Математика, в сущности, сама представляет собой высокоабстрактный, формальный язык, являющийся составной частью универсального синтаксиса. Или же – Данло знал, что в этом состояло одно из многочисленных разногласий между канторами и грамматиками – можно рассматривать универсальный синтаксис как одно из бесконечных ответвлений древа математики. В обеих этих отраслях идеопласты ментируются в конструкции, помогающие открыть законы природы, выразить новую философскую теорию либо доказать теорему – Данло, осваивающему монтированию и познающему тайный язык вселенной, было все равно, что во что входит.

«Концепции, относящиеся к богам или к Богу, трудно формулировать, да? Или ко вселенной. Всегда есть проблема ссылки на самого себя. Парадокс Рассела».

«Данло, ты меня слышишь? Оторвись, пожалуйста, на минуту от своего ментирования».

«Вот так? Мне надо перейти в режим телепатии?»

«Да-да, так».

«Человеку… мне лично… трудно думать о Боге».

«Но ты уже сформулировал эту трудность, не так ли?»

«Вы имеете в виду выражение «Никто не может поклоняться богу, кроме бога»?»

«Да, его. Это выражение присутствует в конструкции твоего вопроса. Знаешь ли ты, что открыл заново древнее санскритское изречение: «Надеро девам аркайер»?»

«Нет, мастер, не знал».

«И твоя формулировка попытки схоластов примирить свободу человеческой воли с божественным провидением как нельзя более точна».

«Спасибо».

«А вот твое соотнесение доктрины схоластов с современной кибернетической Доктриной Остановки уже не столь точно. Связь между ними слаба и не подкреплена историческими фактами».

«Но разве я не показал, что не существует алгоритма, определяющего, остановится компьютер или нет?»

«Ты выстроил свое доказательство очень изящно, молодой послушник, возможно, даже блестяще, однако ты лишь подтвердил то, что было известно тысячи лет назад».

«Но если Бог, бог в понимании компьютеристов, первопричина, существующая за пределами вселенной, если этот бог запрограммировал вселенную получить ответ на какой-то почти неразрешимый вопрос, то невозможно предсказать, каким будет этот ответ. Если вопрос или решение существует, его нельзя будет узнать, пока вселенная-компьютер не дойдет до момента своей остановки и…»

«Продолжай, пожалуйста».

«И поэтому Бог Эде не может по-настоящему быть Богом, и нельзя объявлять его таковым, поскольку будущее… поскольку вселенная создает будущее момент за моментом, единственным возможным путем. Нельзя предсказать судьбу Эде, как и судьбу кого-либо другого. Поэтому примиренность свободы воли с предопределением… должна как-то соотноситься с Доктриной Остановки».

«Да, это так. Но ты никогда не найдешь правильного соотнесения, пока не прочитируешь историю Вселенской Кибернетической Церкви».

«Какую часть этой истории я должен читировать?»

«Тебе решать, молодой послушник».

«Но…»

«Начинай читировать, молодой Данло, а мне позволь на время оставить тебя».

На этот раз Данло, вернувшись в словесный шторм, читировал уже быстрее и понимал более ясно. Он пытался высветить несколько темные и туманные связи Вселенской Кибернетической Церкви с историей Цивилизованных Миров. Информация представала перед ним многочисленными рядами идеопластов. Сведений о Николосе Дару Эде и основании его Церкви было куда больше, чем Данло мог себе представить – они простирались вдаль, как блистающие ледяные моря. Информация еще не знание, говорил он себе, а знание еще не мудрость. Признавая верность этого библиотечного афоризма, он, однако, черпал в словесном шторме и мудрость, и знание.

В этих идеопластах были кристаллизованы труды и размышления пятисот поколений лучших человеческих (и фравашийских) умов, и Данло, читируя открытия, факты и концепции, проверенные и перепроверенные на протяжении тысячелетий, чувствовал, что приобщается к этим умам. Он призвал себе на помощь самое обобщенное из кибернетических чувств – чувство ши. Ши – это эстетика знания, а еще вернее – мерило отношения мудрости к знанию. Чувство реальности, красоты и правды показывало Данло дорогу среди гор и ледников информации. Информация эта состояла из множества переплетенных слоев, и читировать ее было почти то же самое, что расшифровывать хрупкий узор снежинки. Конструкции можно было воспринимать в целом, как философские системы, или рассматривать каждый кристаллик отдельно: в каждом из них, даже в самом мелком, заключалась своя информация. Все слои, как верхние, так и нижние, имели одинаково сложное строение. Данло, разрывая их в поисках специфического факта, а затем снова возвращаясь на поверхность, чтобы свериться с историческими тенденциями, чувствовал головокружение.

Без ши, изящно компонующей эти тенденции и факты и подсказывающей, какие тропы стоит исследовать, а какие нет, он совсем затерялся бы среди этого изобилия.

Согласно Доктрине Остановки, вселенная остановится лишь тогда, когда Бог Эде сравнится с ней величиной, впитав ее в себя. Тот, кто верит, что момент остановки вселенной предсказать невозможно, должен верить и в то, что Эде не суждено стать Богом и что он подвергается такому же эволюционному давлению, как и любой другой организм или бог. Таких людей обвиняют в грехе эволюционной ереси.

С течением компьютерного времени Данло все ближе знакомился с религией, носящей название эдеизма. В частности, он узнал, что около трех тысяч лет назад на планете Алюмит жил простой компьютерный архитектор по имени Николос Дару Эде – простой в том смысле, что всю жизнь посвятил одной-единственной идее. Его мечтой было строить компьютеры, способные просвещать, расширять и сохранять человеческое сознание. В других отношениях Эде был сложной натурой: мастер-архитектор и бунтарь, восстающий против всякой архитекторской этики, прагматик и мистик, плагиатор древних писаний и блестящий автор, способный создать такие произведения, как «Путь человека» и «Универсалии». Если брать в целом, он был одновременно человек действия и мечтатель, который к концу своей долгой и бурной жизни (он прожил двести тринадцать лет, и это исторический факт) добился успеха там, где все остальные архитекторы его времени терпели поражение. Он создал компьютер, произведение искусства и гения, и назвал его своим вечным компьютером.

Более того, он открыл способ копировать человеческое сознание и хранить его в этом компьютере якобы без всяких искажений. А затем он, будучи в полном физическом и душевном здравии, нарушил Третий Закон Цивилизации. Эде – как проповедовали три последующие тысячи лет его последователи – этот бунтарь и провидец – попрощался со своими учениками-архитекторами и вложил в компьютер собственное сознание. Процесс сканирования и загрузки информации уничтожил его мозг. Отдельные скептики утверждали, что Эде всего лишь изобрел новый способ самоубийства, но большинство уверилось в том, что память и алгоритмы, составлявшие самую суть Эде, нашли точное отображение в его вечном компьютере. Эде преобразился, говорили уверовавшие, и стал чем-то намного больше, чем человек. Из этого грандиозного события и возник эдеизм – можно сказать, за одну ночь. Преданный ученик Эде, архитектор Костос Олорун, объявил, что древние пророчества наконец сбылись и цель эволюции человека достигнута. Человек создал Бога – вернее, перенес свою личность в компьютер, призванный слиться в единое целое с божественным началом вселенной. В последующие несколько лет вечный компьютер – то есть сам Бог Эде – в ускоренном темпе продолжал свой онтогенез к бесконечности.

Эде много раз копировал и перекопировал свое расширяющееся сознание во все более крупных и сложных компьютерах, которые сам проектировал и собирал, а затем в целых комплексах роботов и компьютеров, исполняющих различные функции. (Если Эде-человек был мастером компьютерного рукоделия, то Эде-Бог достиг в этом деле совершенства и «склеивал» компьютерные команды, работающие как одно целое.) И вот однажды настало время, когда Эде покинул Алюмит и вышел в просторы вселенной. Он вознесся в космос над планетой, которая не могла больше служить ему домом. Используя свою божественную власть, он при помощи крошечных самовоспроизводящихся роботов-бактерий разбирал астероиды, комечты и прочий космический мусор на элементы и создавал из этих элементов новые нейросхемы. Питаясь этой материей, он рос. Согласно Доктрине Остановки, которую Костос Олорун поспешил сформулировать, чтобы помешать другим следовать путем своего учителя, Богу Эде суждено было расти до тех пор, пока он не поглотит всю вселенную.

И Эде сопрягся со вселенной, и преобразился, и увидел, что лик Бога есть его лик. Тогда лжебоги, дьяволы-хакра из самых темных глубин космоса и самых дальних пределов времени, увидели, что сделал Эде, и возревновали.

Данло, плавающий в своем бассейне, включенный в темный ковер нейросхем, стал думать о деталях онтогенеза собственного отца. Он вспомнил, что Мэллори Рингесс никогда не отказывался от своей человеческой плоти и начал свой путь к божественности совсем по-другому, чем Эде. Но, как говорят фраваши, все дороги ведут в одно и то же место.

И обратили они взоры свои к Богу, возжелав бесконечного света, но Бог, узрев их спесь, поразил их слепотой. Ибо вот древнейшее учение, и вот мудрость. Нет Бога кроме Бога; Бог один, и другого быть не может.

Бог мог быть только один, и во Вселенской Кибернетической Церкви, сформировавшейся вокруг кредо эдеизма, мог быть только один Архитектор, наделенный властью общаться с ним. Первым из таких Архитекторов стал Костос Олорун, тщеславный и хитрый человек, обладавший огромной энергией.

Он нарек себя «Божьим Архитектором», потому что будто бы сам Эде доверил ему свой вечный компьютер, тот самый, в который поместил свою божественную душу. Костос Олорун как Божий Архитектор стал хранителем этого священного компьютера. Более того, было объявлено, что только он один среди всех Достойных Архитекторов может входить с ним в контакт, чтобы читать инструкции Эде человечеству и получать новые откровения, называемые алгоритмами. Непомерное тщеславие Олоруна воплотилось в Доктрине Сингулярности, гласившей, что отныне и навеки только один человек в лице Божьего Архитектора будет представлять власть Эде. За последующие полторы тысячи лет этот сан носили шестьдесят три человека.

Многие из них были одаренные личности, созидавшие свою церковь с пылом, невиданным со времен возникновения ислама или холизма на Старой Земле. Эдеизм распространился по всей галактике, достигнув наивысшего расцвета одновременно с третьей волной Роения. Он вполне мог бы стать вселенской религией человечества, но в 1536 году от Преображения Эде новую церковь едва не погубил раскол. Старший Архитектор Олаф Харша, движимый искренним (и еретическим) желанием пообщаться с Богом Эде напрямую, собрал вокруг себя большинство Архитекторов, которые взбунтовались против Доктрины Сингулярности. Так началась Война Контактов, величайшая в истории человечества, длившаяся более двухсот лет.

Зверства, творимые Архитекторами против других Архитекторов, умножались и становились все ужаснее по мере продолжения войны. Обеспечив себе почти верную победу, старейшины Реформированной Церкви, что было неизбежно, обратили военные действия внутрь и начали чистку собственных рядов, которой подвергались миллионы Архитекторов, подозреваемых в различных ересях или нечистых мыслях по отношению к церкви.

Именно в то время очистительная церемония сделалась оружием, предназначенным для переделки мозга всех инакомыслящих.

Есть свидетельства, что некоторые старейшины даже нанимали воинов-поэтов для убийства своих врагов. Почти достоверно, что правило, обязывающее воинов-поэтов убивать всех хакра, проистекает из секретного пакта между ними и старейшинами Реформированной Церкви.

Узнавая подробности Войны Контактов, Данло ежился в своей ванне. Вода стала казаться ему слишком горячей и перенасыщенной солями. Он очень хорошо помнил, что сказал ему Хануман в роще ши накануне гибели Педара. Для Архитектора желание стать выше, чем человек, – тягчайший из грехов, и старейшины церкви Ханумана определенно сочли бы этого мальчика сразу еретиком и хакра, если бы могли прочесть его сокровенные мысли. В прошлые времена воины-поэты преследовали бы Ханумана по всей галактике, а потом убили бы. Данло радовался тому, что они живут в более мягкую эпоху, хотя и не понимал своих друзей, полагавших, что подобные войны теперь уже невозможны. Его отец возглавлял пилотов в войне против других пилотов, и если такая трагедия могла случиться внутри Ордена, то возможно все что угодно.

Данло углубился в размышления о своем отце и о природе войны во вселенной.

«Человек становится богом… и начинается война, да? Экология организованного убийства. Кто знает, какие экологии возникнут из обожествления моего отца?»

«Было бы глупо винить Николоса Дару Эде за Войну Контактов, молодой послушник. Или Мэллори Рингесса за проблемы, которые встают теперь перед нашим Орденом. Рингесс – величайшая личность, которую когда-либо производил Орден, и не нам судить его или обвинять».

Данло, отделенный от библиотекаря пурпурной стеной нейросхем и десятилетиями жизненного опыта, не мог не улыбнуться восхищению, которое мастер Смит питал к его отцу.

Вступив в Орден, Данло обнаружил, что ученые делятся на два типа: одни не могли слышать имени Рингесса, другие практически обожествляли его. Мастер Смит явно относился ко второй категории.

«Я никого не хочу обвинять. Я хочу только разобраться… во взаимосвязанности действия и действительности. В этой паутине, где переплетаются судьбы всех и каждого. В паутине халлы – или шайды. Если потянуть за одну нить, вся паутина заколеблется. Мой отец, став богом, потянул за свою, и мне думается, что вселенная до сих пор продолжает колебаться».

Эта мысль повлекла за собой другие, соперничающие между собой. Одна, темная и зловещая, как штормовая туча над морем, скоро вытеснила все остальные: Данло стало казаться, что он, читируя историю Войны Контактов, упустил нечто жизненно важное как для себя, так и для всех, кого он знал.

Он снова вошел в словесный шторм, ища этот ускользающий от него факт или идею. Подобно снежной сове, оглядывающей ледяное поле в поисках скачущего зайца, он прибег к своему чувству ши. Искомое им событие произошло ближе к концу войны. Через сто лет после того, как Архитекторы Реформированной Церкви одержали победу над «старой церковью», как они выражались, их миссионеры впервые появились на Ярконе, и в Цивилизованных Мирах вспыхнула эпидемия чумы.

Число умерших, по самым скромным подсчетам, достигло 49 миллиардов. На некоторых планетах, таких как Яркона или Самум, смертность достигала 96%. Поскольку болезнь поражала все население одновременно, многие умирали не столько от вируса, сколько потому, что некому было за ними ухаживать. Организмы больных теряли большое количество жидкости, и причиной смерти зачастую становилось обезвоживание.

Данло, несмотря на то что лежал в воде, чувствовал, что потеет; соленая вода, выступающая из его пор, вливалась в бассейн. После своего прихода в Невернес он узнал, что цивилизованные люди считают виновниками многих болезней червей, бактерии и вирусы, кишащие в любом человеческом организме. Данло втайне чурался этой мысли и в то же время посмеивался над ней, полагая, что городские жители попросту испытывают дикий страх перед живностью, обитающей у них внутри. Теперь он не был в этом так уверен. Пока он дивился тому, как маленький вирус способен убить взрослого человека во много миллиардов раз больше его, компьютер внезапно насытил его чувство имитации потоком образов. Данло «увидел», как чумной вирус пробирается среди ионов солей, молекул воды, аминокислот, липидов и Сахаров живого мозга.

Вирус представлял собой великолепную конструкцию, белковый бриллиантик, заключающий в себе темные витки ДНК.

Он плыл по разветвлениям нейронов и в конце концов присасывался к одной из клеток, входя в ее мембрану, как кинжал в ножны, и его ДНК проникала в центр клетки, в ядро человеческой ДНК, эволюционировавшей за миллиарды лет из простейших элементов.

Известно, что Архитекторы Старой Церкви с помощью воинов-поэтов сконструировали вирус чумы из обычного ретровируса. Обеспечив собственный иммунитет, они применили это биологическое оружие против Архитекторов-реформаторов. Но вирус оказался нестабильным и мутировал в радикальную структуру ДНК, заражающую всех Архитекторов и всех остальных людей без разбора.

Структура чумной ДНК действительно была совершенно новой, но ретровирус, из которого ее вывели, был старше самого человечества. Данло узнал, что человеческие ретровирусы – не что иное, как фрагменты древней ДНК, отколовшейся от человеческих генов и стремящейся вернуться домой. Этот дом она находит в мозгу человека, но особенно любит печень и половые клетки. Чумной вирус, обладавший той же химической «памятью», что и ретровирус, вшивался в ткань нейронов, маскируясь под человеческую ДНК, и мог скрываться там много лет, прежде чем использовать химический механизм клетки для собственного воспроизводства. Вслед за этим происходило нечто ужасное и удивительное. Данло с помощью компьютерной имитации наблюдал, как нейрон, разбухший от чужеродной жизни, лопается и тысячи новых вирусов проникают в мозговую ткань. Эти вирусы заражали новые нейроны, которые гибли таким же образом, и цепная реакция воспроизводства ширилась, убивая целые участки мозга. Гибель и разрыв миллионов нервных клеток неизбежно вели к переполнению мозговой оболочки жидкостью – она начинала давить на стенки черепа и тоже разрывалась.

У заболевшего чумой в первые сутки после начала болезни проявлялись следующие симптомы: сильный жар, рвота, диарея, сопровождаемые характерной «простреливающей» головной болью.

За этим следовали конвульсии, спазм челюстей, ушное кровотечение и неизбежная…

«Нет!»

Компьютер подал в поле зрения Данло цветное изображение Архитектора, умирающего от чумы, но Данло не нуждался в этих красках: белой пене, выступающей на бледных губах, красно-черной корке запекшейся крови, черноте ввалившихся глазниц и свинцово-серому цвету самих угасающих глаз. Он понял, что уже видел, как умирают от чумы. Шайда та смерть, что уносит целый народ на ту сторону дня. Хайдар, Чандра, Вемило и восемьдесят пять других деваки умерли от великой чумы – теперь Данло был уверен в этом, но он не имел понятия, как этот древний вымерший вирус мог попасть к ним.

Чумной вирус не вымер. К концу Войны Контактов он заразил практически все человеческое население Цивилизованных Миров, и оставшиеся в живых передали сохранившийся в их генах вирус своим потомкам. Вирус вошел в геном человека как пассивный, хотя и паразитический, сегмент ДНК. В большинстве человеческих организмов ДНК вируса, подавляемая генами-ингибиторами, остается в спокойном состоянии. Лишь в немногих человеческих обществах, изолированных от исторических катаклизмов, встречаются люди, у которых гены-ингибиторы имеются в недостаточной степени или отсутствуют совсем. Такие люди восприимчивы к контактам и могут заразиться от…

– Нет! – Выдохнув это вместе пузырящейся водой, Данло вскочил, став ногами на скользкое плиточное дно. Потревоженная вода заколыхалась вокруг его бедер. Его контакт с компьютером прервался, и он не видел больше ничего – ни внутренним зрением, ни глазами, которые щипало и жгло от соленой воды. – Нет! – Его гневный крик заполнил тьму ячейки, отразился от живых стен компьютера и затих. Густой белковый дух нейросхем в сыром воздухе смешивался с едким запахом пота. – Шайда тот человек, который убивает других людей, – прошептал Данло.

Но никто не слышал этой прочитанной им строки из девакийской Песни Жизни. Библиотечные компьютеры реагируют даже на самую слабую человеческую мысль, но когда человек отключается и начинает говорить с помощью голосовых связок, нейросхемы остаются глухими к звуковым волнам.

– Отец, отец, что ты наделал!

Но никто не ответил Данло. Только дыхание со свистом вырывалось у него из груди и вода плескалась вокруг теплыми волнами.

– Мастер Смит! – произнес он вслух. – Вы сказали, что мы не должны винить моего отца. Но ведь это он возглавил экспедицию к деваки!

Тут Данло понял, что, как бы громко он ни кричал, мастер Смит и никто другой его не услышит. Стены из нейросхем обладают безупречной звукоизоляцией, и внутренние помещения библиотечного компьютера – самое тихое место во вселенной. Испытывая настоятельную потребность ознакомить мастера Смита с трагедиями (и преступлениями) жизни Мэллори Рингесса, Данло опять погрузился в бассейн, подключился к компьютеру и сразу перешел в режим электронной телепатии.

«Мастер Смит! Вы восхищаетесь моим отцом за то, что он стремился разгадать тайну вселенной. Он думал, что Старшая Эдда закодирована в алалойской ДНК. Боги наивысшего порядка поместили эту тайну в древнейшую ДНК, да? И мой отец думал, что алалойская ДНК отличается от ДНК цивилизованных людей. Что она на свой лад благословенна».

Данло ждал ответа, но их общее телепатическое пространство оставалось тихим, как стоячая вода. Вероятно, мастер Смит руководил сейчас Хануманом, а может быть, рассердился на Данло за внезапно прерванный контакт – Данло много раз предупреждали об опасности этого.

«И мой отец отправился к алалоям. К благословенным деваки. Их ДНК действительно отличалась от нашей… и теперь отличается. Они жили на Квейткеле пять тысяч лет – ни Война Контактов, ни чума их не затронули. О благословенный Бог! Они были так невинны и так чисты».

Он ждал, что мастер Смит вступится за Мэллори Рингесса и заметит, что тот не обязан был знать, как восприимчивы могут быть к чуме не имеющие иммунитета деваки. Мастер Смит мог обвинить Мэллори Рингесса разве что в беспечности – тот не подумал, что он и все прочие цивилизованные люди являются переносчиками смертельного вируса.

«Мой отец был убийцей!»

Данло знал, что Мэллори имел связи с женщинами деваки и делился с ними своей спермой. Это убийство – намеренно заражать кого-то своей шайда-ДНК. Отец должен был знать, что когда-нибудь – через четырнадцать лет или четырнадцать поколений – вирус, инфицировавший деваки, оживет, и племени настанет конец.

«Мой отец должен был знать об этом, да? Но ему было все равно. Какое богу дело до мужчин и женщин, умирающих по его вине?»

И какое богу дело до целых племен и народов? Данло вспомнил, что Хайдар и другие деваки зимой, когда море замерзало, ездили в племена олорун, санура и патвин, а мужчины из этих племен, конечно же, бывали в других племенах к западу от Квейткеля. Чумной вирус убил деваки, а сейчас, пока Данло плавает в ванне, недоумевая, почему мастер Смит ему не отвечает, этот вирус исподтишка убивает его собратьев-патвинов. И очень скоро – возможно, даже следующей глубокой зимой, – если Данло не сделает ничего, чтобы восстановить халлу в мире, вирус убьет все двести двенадцать алалойских племен, и алалои перестанут существовать.

«Человек жаждет стать богом… и за этим следует убийство. Одно убийство за другим. Почему мир человека состоит из сплошных убийств?»

Так и не дождавшись ответа, Данло начал беспокоиться.

Возможно, мастер Смит молчит потому, что с путешествием Ханумана что-то неладно. Возможно, Хануман заблудился в словесном шторме и не может выбраться из пространства ши.

Возможно, кибернетическое самадхи или какое-то другое состояние компьютерного сознания так поглотило его, что у Ханумана не осталось воли вернуться к себе. А быть может, Хануман попытался проникнуть в тайные библиотечные хранилища информации, и сторожевые программы дали ему отпор, приведя в бессознательное состояние. Такое уже случалось с послушниками. Возможно, Хануман лежит в своем бассейне без сознания, с закрытыми глазами, и вдыхает в себя теплую соленую воду.

«Мастер Смит, пожалуйста! У Ханумана все в порядке?»

Мастер Смит говорил Данло, что о путешествиях других послушников спрашивать нельзя, но Данло был слишком обеспокоен, чтобы обращать на это внимание. Ему следовало бы терпеливо ждать в своей ячейке, следовало бы вернуться в ласковые потоки компьютерной информации и ждать, когда мастер Смит отзовется, но Данло не хотел больше информации.

Он мог бы, конечно, просто плавать в своем бассейне и опятьтаки ждать, часами и сутками, как учили его Хайдар, Трехпалый Соли и другие мужчины деваки. Но через некоторое время его начал беспокоить какой-то слабый запах – тот, смешанный с запахом нейросхем и соленой воды, никак не поддавался определению. Фруктовый и пузырчатый, он бил через ноздри прямо в мозг. Зловещий аромат вызвал целый поток эмоций и воспоминаний, и Данло вдруг стало страшно.

Хануман стал сам не свой после смерти Педара, подумал он. О Хану, Хану, почему это так?

Не в силах больше ждать, он выскочил из воды и ринулся в открывшуюся перед ним дверь ячейки. В раздевалке он натянул одежду и ботинки на мокрое тело и открыл дверь в коридор. Из двери хлынул пар, и запах, беспокоивший Данло, стал намного сильнее. Данло знал, что этот запах ему знаком и что он должен бояться и ненавидеть его, как запах самой смерти, но никак не мог вспомнить, почему.

Смерть. Сплошная смерть. Она везде.

С быстротой молнии Данло метнулся к двери в слуховую камеру библиотекаря и постучал по темному гнилому дереву.

– Извините меня, мастер Смит, – скажите, пожалуйста, у Ханумана все в порядке?

Подождав немного, он постучался снова. Побарабанив по двери кулаком, он понял, что ответа не дождется. Весь тускло освещенный коридор уже гудел от его стука, но до слуховых камер и ячеек звуки извне не доходили, и как бы он ни дубасил и ни кричал, ни мастер Смит, ни Хануман, ни другие библиотекари и послушники его не услышат.

Масло каны, вот чем здесь пахнет, внезапно вспомнил он.

Им душатся воины-поэты.

Эта пугающая мысль заставила его позабыть все правила этикета, и он распахнул дверь. Запах масла каны хлынул навстречу. Он пронизывал мозг, как электрический ток. У Данло сжалось горло, и стало трудно дышать. В камере, кроме этого, стоял и другой запах, густой и насыщенной жизнью. Данло в детстве чувствовал его много раз – здесь пахло кровью и смертью. На маленьком белом футоне аккуратно сидел мастер Верен Смит, положив руки на колени. Данло ожидал найти его в бассейне, но теперь вспомнил, что мастер-библиотекарям для контакта с компьютером такая помощь не требуется. Вместо воды мастера Смита окружала лужа крови. Кровь блестела на полу камеры, и футон из белого стал почти красным. Капли крови алели на нейросхемах и падали с лысой головы мастера.

Такого количества крови Данло не видел уже четыре года, с тех пор как Хайдар проткнул оленуху шегшея копьем на свежем чистом снегу и перерезал ей горло ножом. Данло подошел поближе к мастеру, чтобы лучше видеть. Мастера Смита удерживала в сидячем положении стена из нейросхем, к которой он привалился. Глаза остались открытыми, и рот удивленно скривился, как будто его застали в глубоком контакте, не способного ни видеть, ни слышать, не шевелиться. Кто-то открыл дверь без спроса, как Данло, набросился на библиотекаря и перерезал ему горло.

Одно убийство за другим.

Это кровавая комната, вонь масла каны… казалось, все это тянется целую вечность, но на самом деле все действия Данло заняли считанные секунды. Увидев, что мастер Смит мертв и ему уже не поможешь, он повернулся и выбежал вон.

Воины-поэты убивают потому, что любят убивать.

Данло бросился к ячейке Ханумана. Хвост его мокрых волос метался по спине. Надо сказать Хануману, что отогенез человека в бога крайне опасен и чреват шайдой. И не только это. Данло боялся, что если не скажет этого теперь, то времени уже не будет. По библиотеке разгуливает воин-поэт – он был в этом уверен, как и в том, что убийство библиотекаря было только прелюдией и на самом деле убийце заказан Хануман.

 

Глава XI

МОМЕНТ ВОЗМОЖНОГО

Войдя в ячейку Ханумана, Данло нашел ее пустой. Вода, выплеснувшаяся из бассейна, протекла в раздевалку и собралась лужицами на неровных плитках пола. Одежда Ханумана – камелайка, белье и парка – так и осталась висеть на крючках, а ботинки аккуратно стояли внизу на подставке. Данло пошарил глазами, ища следы крови, но ничто не указывало на то, что Хануман умер или умирает. Только сильный жуткий запах масла каны говорил, что ячейка опустела не без помощи воина-поэта.

Воины-поэты как пауки – они забирают и связывают свои жертвы, прежде чем убить их.

Они любят еще и мучить свои жертвы, напомнил себе Данло, выходя в коридор. Он мог бы пойти за помощью. Мог бы повернуть направо, в ту сторону, откуда пришел, к светлому и безопасному вестибюлю библиотеки. Мог бы пуститься на розыски какого-нибудь библиотекаря, чтобы поднять тревогу и сообщить, что мастер Смит пал жертвой воина-поэта.

Мог бы уступить панике (благоразумию), но ему вспомнилось много чего относительно воинов-поэтов, и потому Данло повернул налево. Там было темно. Он уходил все дальше в недра библиотеки, и запах масла каны становился все гуще и тошнотворнее, как мускус, который разбрызгивает в воздухе росомаха. В коридоре не было ничего, кроме сырых стен и пронумерованных дверей ячеек. Номера по пути следования Данло увеличивались. Там, внутри, покоились в своих бассейнах послушники, слепые и глухие, как паломники на космическом корабле. Они не ведали, что мимо них недавно прошел воин-поэт и что одного из их соучеников вот-вот убьют.

Хану, Хану…

В каком-то месте этого бесконечного коридора, под световым шаром, не горевшим уже несколько лет, Данло увидел на плитах пола черный плащ. Он подобрал его и понюхал: грубая шерсть разила маслом каны. С изнанки к этому зловещему одеянию были подшиты ряды кожаных кармашков, и в каждом лежал оперенный дротик с палец величиной. Данло наугад вынули один и поднес к слабому свету. На конце дротика торчала стальная игла, покрытая, как эмалью, какой-то твердой субстанцией, красной, как засохшая кровь. Данло стал доставать другие дротики – каждый наконечник был окрашен ядом другого цвета, шоколадным, красновато-коричневым или фиолетовым. Воины-поэты, по слухам, пользовались ядами разных видов, чтобы исполнять мелодии боли на человеческом теле, как на арфе.

О, Хану, Хану.

Почти не раздумывая, Данло зажал пригоршню дротиков в кулаке и двинулся дальше. Вскоре впереди забрезжил свет – там коридор заканчивался и малоиспользуемая лестница вела на другие этажи библиотеки. Данло бросился туда, топоча по каменным плитам и ловя ртом воздух. Теперь он хорошо видел, что на лестнице находятся двое человек. Один из них, привязанный к перилам, был Хануман ли Тош, другой – воин-поэт в красивой радужной камелайке и сам красивый и опасный, как тигр, с длинным ножом, приставленным к бледному горлу Ханумана.

– Пожалуйста, не подходи ближе, – сказал воин-поэт, и голос его излился в коридор, как мед.

Что-то в этом чудесном голосе побудило Данло подчиниться, и он остановился ярдах в двадцати от лестницы. Он стоял там в нерешимости и старался отдышаться.

– Данло – ох, больно, не делай этого! – подал голос Хануман, напрягшийся в своих путах. Многочисленные кольца блестящего волокна касии, охватывая его руки и грудь, привязывали его к чугунным балясинам перил, Волокна глубоко, до крови, врезались в кожу и, должно быть, причиняли Хануману сильную боль. Данло вспомнил, что воины-поэты называют волокно касии жгучей веревкой: оно разъедает тело, как кислота.

– Нет, Данло, нет! – Хануман, скрученный жгучей веревкой, был наг. Воин-поэт, должно быть, вытащил его из бассейна и под угрозой ножа провел по всему коридору. А Хануман, как видно, пустил в ход свое боевое искусство – на шее воина-поэта виднелись царапины, как будто ему пытались разорвать горло ногтями. Хануману удалось сорвать со своего противника плащ, но это ненадолго задержало воина-поэта – он скорее всего зажал голову мальчика как тисками и поволок его дальше. Хануман и теперь боролся – с самим собой, изо всех сил сдерживаясь, чтобы не плакать, не кричать и не молить Данло о помощи. – Не надо, Данло!

Хотя на пустой лестнице было довольно светло, Данло не мог сказать наверняка, что блестит на лице Ханумана – еще не просохшая вода или пот. Помимо блестящей пленки, там присутствовали страх, ненависть и другие эмоции, не поддающиеся разгадке. Широко раскрытые глаза Ханумана были прикованы к глазам воина-поэта – он оторвался только на миг, чтобы взглянуть на Данло.

– Пожалуйста, уходи отсюда! Беги, Данло, беги!

– Он прав – беги, – сказал воин-поэт. – Ступай и приведи библиотекарей или их роботов. Когда ты вернешься, я уже разделаюсь с ним.

– Данло, нет!

Воин-поэт учтиво поклонился и сказал, обратив нож в сторону Данло:

– Ты, должно быть, Данло ви Соли Рингесс. Сын того Рингесса, о котором все говорят. Я полагал, что ты задержишься в своей ячейке еще немного, но знакомство с тобой делает мне честь при любых обстоятельствах. Я Марек с Кваллара и прибыл в Неверное, чтобы встретиться с тобой и с твоим другом.

Данло смотрел на длинный ряд стертых базальтовых ступеней, уходящих вверх над Хануманом и воином-поэтом. В глубине души он надеялся, что группа библиотекарей или, к примеру, кадетов-пилотов вот-вот появится там и одолеет воина-поэта. Но другая часть сознания подсказывала ему, что никакое количество людей или роботов не успеет спасти Ханумана до того, как воин-поэт перережет ему горло. Скорее всего Ханумана уже ничто не спасет. Лучше всего поскорее убежать, пока воин-поэт и его, Данло, не убил.

– Если хочешь остаться, – сказал Марек, – долго тебе ждать не придется. Я уже загадал Хануману стихи.

Данло вспомнил, что воины-поэты иногда оказывают своим жертвам честь, загадывая им начальные строки стихов. Если жертва сумеет закончить строфу, ее освобождают. Если нет, то…

– К сожалению, твой друг – не знаток поэзии, – продолжал Марек. – Пора дать ему лекарство.

Сказав это, он с ошеломляющей скоростью достал из своей камелайки дротик с серебряным острием и вонзил его в шею Ханумана. Хануман тут же испустил крик и стал корчиться в своем жгучем коконе, а Данло метнулся к лестнице, но воинпоэт, направив на него нож, покачал головой.

– Пожалуйста, не двигайся с места. – Марек, поцеловав желтое кольцо на мизинце левой руки и фиолетовое на мизинце правой, взял в руки голову Ханумана и коснулся поцелуем его лба. – Это средство его не убьет, а лишь приблизит к моменту возможного.

Хануман снова издал тонкий, режущий ухо визг, словно гладыш в когтях у снежного тигра. Данло отчаянно хотелось кинуться ему на помощь, но он не мог пошевелиться, точно воин-поэт и ему впрыснул свой парализующий наркотик. Хануман с искаженным от муки лицом прикусил язык, и мускулы напряглись под его потной кожей, как от разряда электрического тока.

– Свет! – закричал он, лишенный возможности закрыть глаза. – А-а! – Воин-поэт, должно быть, ввел ему эккану – средство, делающее человека чувствительным к самым слабым ощущениям. Теперь для Ханумана фотоны световых шаров над головой – все равно что падающие в глаза капли жидкого золота. Нервные клетки его сетчатки шипят и обугливаются в потоке света. Эккана, возбуждающая нервную систему, разъедает оболочку нервов, открывая каждый фибр жестоким поцелуям мира и электрохимическим бурям, бушующим в самом организме. Через считанные мгновения вселенная Ханумана превратится в ковер из пылающих нервов. Крохотные, бесконечно разветвляющиеся волокна пронижут огнем все ткани и органы, затронут каждую клетку и заключат тело в футляр ужасающей боли бытия. Но эта пытка, как ни парадоксально, призвана освободить Ханумана от себя самого.

Пробудившийся мозг, действуя, как веко сознания, должен был бы загородить нестерпимый блеск внешнего и внутреннего мира, отключив человека от его повседневных нужд, опасностей и страхов. Но эккана, один из самых тонких психоделиков, не позволяет глазам закрыться. Она обнажает мозг перед светом, отраженным от всех поверхностей – от камней, листьев и замерзшего моря, от разбитых сердец, кошмаров и трупов, стынущих в снегу. Стоять с широко раскрытыми глазами перед этим ослепительным светом – значит открыться всей боли вселенной. За этим следует момент бесконечной уязвимости.

Момент возможного, когда человек, чувствуя в себе отраженную и умноженную боль всего сущего, принимает ее целиком и без страха. В этот момент перед смертью, превыше смерти, испытывая боль превыше всякой боли, человек осознает, что он – это не только его тело и его «я». В этот единственный, высокий, чудотворный момент тот, у кого достанет сил вместить в себя страшный огонь жизни, обретает безграничные возможности.

– Данло, прошу тебя!

Воины-поэты верят, что человек, у которого есть силы преодолеть себя, переживает золотой миг, вечный, как небеса христиан или то невыразимое состояние, которое Архитекторы называют кибернетическим самадхи. Но того, кто слаб, боязлив или болен душой, ждет только ад.

– Прошу тебя – воин-поэт!

Хануман опять повернул голову к Данло, но похоже было, что он смотрит на огненную стену. Он тряс головой, как слепец, скрипел зубами, ругался и взывал к другу.

Данло по-прежнему стоял в темном коридоре, где пахло паром, нейросхемами, плесенью, маслом каны и потом, переводил взгляд с Ханумана на воина-поэта и не знал, что ему делать.

– Отпусти его! – сказал он наконец. – Такую боль никто выносить не может.

Воин-поэт приложился губами к своему клинку и сказал:

– Посмотрим.

– Хануман точно не может.

– Твой друг крепче, чем ты думаешь. Умеешь ли ты читать лица, Данло ви Соли Рингесс? Посмотри на него – он почти созрел для ножа!

Данло, гляди на Ханумана, стиснул в руке дротики воинапоэта. На лице друга он видел только боль, ужас и смерть.

– Пожалуйста, отпусти его. – Скоро, возможно, через каких-нибудь десять ударов быстро стучащего сердца Данло, воин-поэт вонзит острие своего ножа в глаз Ханумана. Он будет опускать нож все глубже и глубже, медленно направляя его вдоль зрительного нерва в мозг. Таким образом он постарается причинить Хануману максимальные мучения и тем увеличить возможности его освобождения.

– От экканы должно быть какое-то противоядие. Пожалуйста, дай его Хануману.

– Ты должен знать, что такого противоядия нет, – улыбнулся Марек. – Даже если я освободил бы твоего друга, следы священного средства навсегда остались бы в его организме. Эккана никогда не перерабатывается полностью. Даже по прошествии многих лет – или жизней.

– Тогда опусти его. Пусть он приближается к моменту возможного всю оставшуюся жизнь.

Воин-поэт снова улыбнулся, широко и весело, одобряя рассудительность Данло перед лицом смерти – пусть даже не своей, а Ханумана.

– Ты много знаешь о нас, воинах-поэтах.

– Да, знаю… кое-что.

– Тогда ты должен знать, что нам хорошо заплатили за жизнь Ханумана ли Тоша. За его жизнь – понимаешь?

– Сколько бы вам ни заплатили, мы заплатим больше. Я… и Орден.

– И что же ты дашь за жизнь своего друга, молодой Данло?

– М-миллиард городских дисков. – Данло, никогда в глаза не видевший даже одного диска и уж тем более не представлявший себе его ценности, назвал первую цифру, пришедшую ему в голову.

– Миллиард? У тебя есть такая сумма? Или у твоего Ордена?

– Ну, тогда миллион. Или сто – мы заплатим, сколько нужно.

– Щедрое предложение. Но боюсь, что жизнь Ханумана уже поздно выкупать за деньги.

– Однако кто-то ее купил?

– Разумеется. – Воин-поэт поднес нож к широко раскрытому неподвижному глазу Ханумана. – И сейчас получит свой товар.

– Это Архитекторы? С Катавы, из церкви Ханумана – это они заказали его убийство? Из-за того, что считают его святотатцем… хакра?

– По правде сказать, они только изобличили его как потенциального бога.

– Но не приговаривали его к смерти?

– Не по этой причине.

– По какой же тогда?

Марек тихо рассмеялся.

– Для того, кто сам близок к своему моменту, ты задаешь слишком много вопросов.

– Я прошу тебя не убивать его.

– Другие тоже просили.

– Кто?

– Его мать, например. Она хотела, чтобы его доставили на Катаву для очищения от нежелательных программ. Но его дядья стояли за более радикальное решение.

Данло, зажмурившись, потряс головой и шагнул к воину-поэту.

– Отпусти его. Пожалуйста, отпусти.

– Один момент. – Воин-поэт потрогал лоб Ханумана и заглянул ему в глаза. – Еще момент – и он будет свободен.

– Нет! – закричал вдруг Хануман и ударился головой о перила с такой силой, что вся лестница загудела. – Пожалуйста, Данло, – убей его!

– Хану, Хану!

– Убей сейчас же! Убей!

Данло смотрел на воина-поэта, сжимая в кулаке дротики.

Воины-поэты – давние враги Ордена. Когда-то они создали вирус, погубивший приемных родителей Данло и все племя деваки. А этот, со своим длинным блестящим ножом, собирается убить Ханумана.

– Осторожнее с дротиками, – сказал Марек. – Смотри сам не уколись.

Данло с превеликой осторожностью перенес четыре дротика в левую руку, оставив красный в правой.

– Зеленый лишает человека сознания примерно на час, – сообщил воин-поэт. – А тот, который словно в шоколад обмакнули, навсегда лишает дара речи.

Данло отвел правую руку назад, целя Мареку в горло.

– Голубой заряжен наркотиком правды.

Данло, дыша животом, начал набирать в себя воздух, как делал когда-то перед тем, как пронзить копьем снежного тигра или метнуть камень в зайца.

– Дротик, который у тебя в руке, убивает мгновенно – парализует сердечные нервы. Это быстрая смерть, молодой Данло, но крайне неблагородная.

Глядя на горло воина-поэта, где пульсировала рядом с гортанью большая артерия, Данло сомневался, что сможет убить его. Однажды, два года назад, с расстояние почти вдвое больше этого, он попал копьем под лопатку бегущему на него шелкобрюху. Но воины-поэты – дело другое; говорят, они владеют искусством замедленного времени, тем особым состоянием тела и разума, когда нервы срабатывают с молниеносной быстротой и все события в окружающем мире кажутся замедленными. Как бы точно и быстро ни метнул Данло свой дротик, воину-поэту он покажется плывущим по воздуху пером, а при наличии более высокого мастерства – мухой, копошащейся в банке с медом. Скорее всего Марек перехватит дротик и швырнет его обратно в Данло. А если предположить, что нынче день чудес и Данло все-таки сможет убить воинапоэта, то еще неизвестно, способен ли он это сделать. Воин-поэт казался таким счастливым, держа нож у глаза Ханумана, он совсем не боялся, и жизнь прямо-таки кипела в нем.

– Да бросай же! – завопил Хануман. – Не бойся – убей меня, меня!

Данло на самом деле мог промахнуться и попасть вместо Марека в Ханумана – это было веской причиной вовсе не бросать дротик, но существовали и другие причины, более глубокие. На губах воина-поэта играла улыбка, спокойствие окутывало его волшебным плащом, а глаза, казалось, все понимали.

Глаза – окна вселенной, вспомнилось Данло.

У воина-поэта глаза были просто необычайные – густо-лиловые, почти такие же темные, как у Данло. Глаза хищника, пищей которому служат лица и страхи других людей. Данло, потонувший в этих немыслимых глазах, никак не мог решить, безумен воин-поэт или как нельзя более нормален. На свой лад он, конечно, был совершенно сумасшедший, поскольку его смертолюбивая доктрина нарушала всяческое жизненное равновесие. В его безумии определенно была шайда, но столь сознательная и полная шайда, что в ней присутствовала даже некоторая красота. Данло редко доводилось видеть таких красивых людей, как воин-поэт, – и таких полных жизни. Мускулы на шее и обнаженных руках Марека клубились, как змеи, волосы создавали вокруг головы черный ореол, кожа лучилась золотом. Он точно ангел смерти, подумал Данло. Лицо и фигура Марека дышали страшной красотой, словно он принадлежал к неким существам высшего порядка, в которых ужас и прелесть улыбаются друг другу и держатся за руки. Но несмотря на радость, которую он получал от жизни об руку со смертью, в нем чувствовалось что-то бесконечно трагическое и печальное. Воин-поэт, как всякий продукт искусственно выведенной расы, являл собой один из экспериментов, где эволюция достигает определенного совершенства, но дальше двигаться не может.

Он почти человек, подумал Данло. Настоящий человек.

Воин-поэт взглянул на блестящую сталь, которую держал у глаза Ханумана, и Данло понял, что расстояние между таким, как Марек, и настоящим человеком столь же узко, как лезвие ножа, и в то же время велико, как от Невернеса до края вселенной.

Он убийца. Шайда – путь человека, который убивает других людей.

Бесконечная боль, которой поклонялись воины-поэты, всасывала их в водоворот безумия и убийства. Воины-поэты – образцовые убийцы. Им нравится думать о себе как о мастерах бонсая – своими ножами они подравнивают опасных или нездоровых индивидуумов, как маленькие деревца, чтобы большое дерево жизни оставалось сильным и стойким. Искусство осуществления смерти они довели до совершенства. Они верят, что вселенная всегда будет нуждаться в таких, как они.

Но я-то не убийца, подумал Данло. Его отведенная назад рука дрожала, готовая метнуть дротик. Я – не он.

Данло, хотя и питал странное сочувствие к безумцам, не мог смириться с необходимостью убивать – особенно в самом себе.

Его путь всегда должен быть противоположен убийству. Он должен нести жизнь, а не смерть, даже если его идеалы и действия будут стоить ему собственной благословенной жизни.

Никогда никого не убивай и не причиняй никому вреда; лучше умереть, чем убить самому.

Это была самая глубокая причина из тех, по которым он не мог убить воина-поэта. Убийство ведет к разгулу убийств и нарушению равновесия жизни, и оно шайда, ибо является отрицанием и говорит «нет» бесконечным возможностям жизни.

Убийство такого, как воин-поэт, исключает возможность излечить его от безумия и преобразовать в нечто поистине чудесное.

– Воин-поэт! – крикнул Данло. Разжав пальцы левой руки, он высыпал дротики на пол, а потом повернулся, выбросил правую руку вперед и метнул красный дротик, который пролетел по воздуху и вонзился в дверь ячейки № 264. – Отпусти Ханумана!

Хануман, услышав его голос, затряс головой.

– Нет, Данло, пожалуйста, убей меня.

– Извини, молодой Данло. – Лиловые глаза Марека светились, отражая блеск ножа. – Но момент должен настать.

– Тогда возьми меня вместо него.

– Нет, нет!

– Возьми меня, и я проживу его момент.

Воин-поэт, уже направивший нож в глаз Ханумана, внезапно замер.

– Что ты сказал? Знаешь ли ты, о чем просишь?

Данло очень хорошо знал, о чем просит. Он помнил традицию воинов-поэтов: если кто-то предлагает занять место жертвы, желая испытать момент возможного, воин-поэт не может оставить эту просьбу без внимания.

– Возьми меня, – повторил Данло. – И отпусти Ханумана.

Воин-поэт, устремив на Данло пристальный взгляд, склонил голову в знак уважения его любви к своему другу.

– Твое предложение благородно, но одного благородства недостаточно.

Данло протянул к воину-поэту раскрытые ладони, зная, что тот читает по его губам и глазами, ища в его лице какой-то ключ.

– Кроме того, оно смелое, но и смелости недостаточно.

Данло сделал свое лицо открытым, как у спящего ребенка, помня, что воины-поэты не часто удовлетворяют подобные просьбы.

– Так ты в самом деле готов умереть? – спросил Марек.

Данло, глядя на его нож, сам не знал, готов он умереть или нет. Умирать ему определенно не хотелось, и он не был уверен, что его время пришло. Но ведь смерть от ножа воина-поэта не была неизбежной – у Данло имелся пусть ничтожно малый, но шанс. Даже если воин-поэт позволит ему занять место Ханумана, казнь свершится не сразу. Сначала воин-поэт с помощью жгучего волокна или какого-нибудь яда лишит его способности двигаться, а потом загадает Данло стихи. И если Данло сможет их закончить, воину-поэту придется освободить его.

– И даже готовности умереть недостаточно, – сказал Марек. – Нужно еще кое-что.

Все это время воин-поэт вглядывался Данло в глаза, словно надеясь отыскать там ту редкость, в которой нуждался.

– Я должен спросить твоего друга, готов ли он уступить тебе свое место. – И Марек обратился к Хануману: – Ты согласен?

– Нет! – Хануман напрягся в своих путах и плюнул в воина-поэта кровью, но потом притих и посмотрел на Данло. Он смотрел долго (а может быть, всего лишь мгновение), а после ответил: – Нет, я не согласен – убей меня, если так надо, но не его.

Воин-поэт кивнул с сознанием серьезности момента и сказал Данло:

– Он не соглашается, чтобы ты занял его место. Он сказал «нет» – не следует ли нам прислушаться к его мнению?

– Нет! Он сам не знает, чего хочет!

– Правда, если бы он ответил согласием, я убил бы его сразу, чтобы покарать за трусость.

– Значит, ты нарочно задаешь парадоксальный вопрос?

– Мы, воины-поэты, любим парадоксы.

– Но зачем вообще что-то спрашивать, если ты собираешься его убить?

– Я не сказал, что собираюсь его убить.

– Но…

– Он ответил нам, высказал свое желание. Теперь решать должны мы.

– Отпусти его и загадай мне стихи.

– Да, мне хотелось бы прочесть тебе стихи. Но готов ли ты их услышать?

– Да. – Но как только это слово сорвалось с его губ, Данло испугался, что воин-поэт вообще не станет читать стихи. На миг он пожалел о том, что выбросил дротики.

Ему было противно стоять так и ждать, когда воин-поэт решит их с Хануманом Судьбу. Потом он вспомнил то, что Старый Отец сказал однажды об ахимсе. Ахимса, по воззрениям фраваши, – это не просто пассивный отказ причинять зло другим. Некоторым людям ахимса время от времени дает великую силу, которая проистекает из сознания, что любая другая жизнь равноценна твоей. И из воли принять смерть: ведь если ты не ставишь свою жизнь выше всех остальных, ты никогда не станешь защищать ее ценой жизни кого-то другого. Поэтому в этой полной насилия, кровавой вселенной, где Данло родился, он так и так скоро умрет.

Сегодня, завтра или чуть позже он отшвырнет свою жизнь, как недоеденный кровоплод, спелый и сочный. Когда его время придет, он сделает это с такой же силой и яростью, как метнул бы дротик в воина-поэта. Но до тех пор он будет жить свободно, не зная страха.

Сила ахимсы заключается не только в готовности умереть, подумал Данло, но и в готовности жить. Жить совсем без страха – это страшно.

– Да, – повторил он. – Я готов… услышать твои стихи. – Он сделал к воину-поэту шаг, потом другой. Нож Марека слегка изменил положение, и темно-синий блик упал Данло на лицо.

Воин-поэт убрал нож от глаза Ханумана и медленно, со значением улыбнулся. Данло сделал еще шаг, и нога его словно повисла в воздухе. Запах масла каны, очень сильный теперь, напоминал ему о ночи его посвящения, когда он лежал под звездами и учился быть выше боли и смерти. А еще он узнал, каким было детство воина-поэта – он читал это по лиловым вспышкам молний в глазах Марека. В чертах золотистого лица он видел маленького ребенка, бессознательно чувствующего страшную близость смерти. Искусство воинов-поэтов заключается в том, чтобы перевести это чувство на сознательный уровень. Воин-поэт улыбнулся Данло, приложив к губам фиолетовое кольцо, и когда он совершил это движение, преодолев тяжкую власть пространства и времени, на Данло обрушалась волна воздуха, волны мельчайших молекул. Его ноздри были открыты этому воздуху, открыты запаху масла каны, который пронизывал его нервы и вонзался в мозг. Данло подошел еще ближе, не в силах оторвать глаз от ножа воина-поэта. Скоро, если он не сможет закончить стихи, этот нож пройдет через глаз ему в мозг, и жизнь в один ослепительный момент покинет его. Да, он завершится, но не погибнет. Когда он отшвырнет ее прочь, это не значит, что ее больше не станет, ибо жизнь нельзя отменить или уничтожить. Когда острый холодный нож пробьет кость за его глазом, кровь хлынет из него, как река. Она оросит каменную стену, ступени и чугунные перила, обагрит черные волосы воина-поэта, коснется его прекрасных глаз ожогом железа и соли, она упадет на лицо Ханумана, как утренний свет, а когда Хануман откроет рот, чтобы в последний раз крикнуть «нет», она попадет ему на язык и просочится в горло, в струящиеся жизнью ткани его тела. Кровь будет течь бесконечно, как океан – она все затронет, и все напитает, и сделает еще более живым. Он будет жить во всем и вечно, так же как пронзительный запах масла каны, и чудесные краски одежды воина-поэта, и прекрасная сломанная душа Ханумана отныне вечно живут в нем.

– Поди сюда! – Воин-поэт улыбался ему, как потерянному и вновь обретенному младшему брату. – Этого достаточно – я думаю, ты готов услышать стихи.

Сделав десять быстрых шагов, Данло оказался на лестнице и встал рядом с Хануманом. Он коснулся окровавленной руки друга, его блестящего лба и холодных витков жгучего волокна. Воинпоэт стоял так близко, что Данло мог бы потрогать и его.

– Пожалуйста, развяжи его, – сказал Данло. – Ты согласился прочесть мне стихи – значит, его надо освободить.

Воин-поэт придвинулся вплотную, окатив Данло ароматом масла каны и провел острием ножа по кокону на груди Ханумана. Волокно отозвалось металлическим звуком, но осталось целым и неповрежденным.

– Волокна касии трудно перерезать. И даже если бы я мог его освободить, то не стал бы. Если я это сделаю, он попытается убить либо меня, либо себя.

Хануман к этому времени дрожал от ярости и боли, вперив свои неподвижные светлые глаза в Данло. Трудно было судить, понимает ли он то, что они говорят.

– Но если я… не смогу закончить стихи, ты освободишь его, да?

– Определенным образом. У меня есть средство, которое его усыпит – через трое суток он проснется и будет жить, если захочет.

– Тогда дай ему это средство.

– Не сейчас. Он должен быть в сознании, чтобы видеть момент того, кто занял его место.

– Но…

– Если ты ответишь правильно, то сможешь сам дать ему это средство. Им заряжен пурпурный дротик, который ты бросил в коридоре – помнишь?

– Помню. Прочти мне свои стихи.

Воин-поэт заглянул в глаза Хануману.

– Плохо дело. Твой друг миновал свой момент. Теперь мы никогда не узнаем, что могло бы быть возможным… для него.

– Загадывай же стихи, пока еще не поздно.

Воин-поэт кивнул и достал из бокового кармана камелайки иглу с розовым наконечником.

– Стань, пожалуйста, спиной к перилам, рядом со своим другом.

Данло стал бок о бок с Хануманом, и чугун надавил на его позвоночник. Позади него спускались вниз ступени, шипел пар и булькала в трубах вода.

– Ты ведь не станешь меня связывать… этим жгучим волокном?

– Нет. – Воин-поэт стоял перед Данло, глаза в глаза, и его дыхание пахло медом и апельсинами. – У меня его больше не осталось.

– Тогда почему я не могу стоять просто так, без яда?

Воин-поэт левой рукой поднес парализующую иглу к шее Данло – в правой он держал нож.

– Если ты не сумеешь закончить стихи, то, возможно, захочешь убежать.

– Не стану я убегать.

– Или начнешь бороться, чтобы избежать экканы. – Воинпоэт кивнул на Ханумана. – Ты ведь видел, как эккана лижет душу языками пламени.

– Да, видел. Но разве нельзя… достичь момента возможного без экканы?

Воин-поэт, не сводя с Данло пристального взгляда, улыбнулся.

– Может быть, и можно. Посмотрим.

Данло, чувствуя рядом плечо Ханумана, ощупью нашел его руку, горячую и скользкую от крови. Крепко сжав ее, он сказал:

– Говори же свои стихи.

Воин-поэт, почти касаясь грудью его груди, приставил иглу к горлу Данло и нацелился ножом ему в глаз.

– Ты любишь поэзию, молодой Данло? Ты знаешь много стихов?

Услышав этот вопрос, Хануман ожил. Он визгливо засмеялся и дважды сжал руку Данло, напоминая ему секретным кодом о тех ночах, когда тот заучивал стихи для Педара.

– Да, кое-какие знаю. – Данло умолчал о том, что за последние полгода выучил около двенадцати тысяч стихотворений.

– Теперь мало кто сохранил вкус к поэзии. А ведь когда-то она была душой цивилизации.

– Мой отец… любил поэзию, – ответил Данло, не зная, что сказать.

– Это известно. Рингесс как-то сказал, что стихи – это мечты вселенной, кристаллизовавшиеся в слова.

– А поэты – та часть вселенной, которая предается мечтам?

– Верно. Но мечты, как ни печально, порой губят мечтателя. За совершенство слов расплачиваются сломанными жизнями.

Данло, несмотря на чрезвычайность ситуации, улыбнулся.

Самый большой парадокс воинов-поэтов – это, пожалуй, то, что ради достижения момента возможного они пользуются не только ножами, но еще и стихами.

– Сейчас я прочту тебе начальные строки одного стихотворения, старого-престарого – готов ли ты услышать их, Данло ви Соли Рингесс?

Хануман внезапно стиснул руку Данло, словно цепляясь за камень на краю пропасти.

– Да, – сказал Данло. – Читай.

И воин-поэт, шевеля губами в нескольких дюймах от лица Данло, произнес звонким сильным голосом:

Свет священный детских лет, Негасимый ясный свет! Как счастлив я…

Данло, слушая эти полные совершенства слова, смотрел на огненные шары, заливавшие лестницу своим ярким светом.

Свет падал на лицо воина-поэта и окрашивал каждый камень и каждую полоску раствора в стене цветами кобальта, лаванды и розы. Данло, под впечатлением этой красоты и совершенства, улыбнулся, глядя в глаза воину-поэту.

– Ты хорошо расслышал, молодой Данло? Я повторю еще раз – слушай как следует:

Свет священный детских лет, Негасимый ясный свет! Как счастлив я…

Слова лились в уши Данло чудесной золотой музыкой. Ему можно было и не слушать их во второй раз. Он превосходно помнил все стихи, которые знал наизусть, и после первого же прочтения понял, что этих стихов не знает.

– Тебе остается прочесть четвертую строку. – Воин-поэт приблизил нож еще на полдюйма к глазу Данло. – Ты ее знаешь?

Твердая маленькая рука Ханумана дрогнула в руке Данло.

– Скажи ему, Данло. Скажи.

Данло видел теперь, что лицо Ханумана тоже прекрасно и что оно играет всеми красками надежды. Хануман был уверен, что он знает стихотворение. В этот момент он верил, что Данло знает все стихи во вселенной.

– Ну, говори же!

Данло покрепче сжал его руку, набрал воздуха и прочел сам:

Свет священный детских лет, Негасимый ясный свет! Как счастлив я…

И его голос затих, уходя в бесконечность. Данло надеялся, что он ошибается, что стихотворение еще отыщется в памяти, как алмаз среди груд простого камня. Он надеялся, что одно совершенное слово повлечет за собой другое, и он, произнеся строфу с самого начала, вспомнит ее конец. Но как можно вспомнить то, чего никогда не знал?

– Я прочту стихи в третий раз, – сказал воин-поэт. – В третий и в последний. Если ты не сможешь закончить, то должен будешь приготовиться к своему моменту.

Свет священный детских лет, Негасимый ясный свет! Как счастлив я…

– Так что же, Данло ви Соли Рингесс?

Длинные ногти Ханумана впились ему в ладонь. Кровь закапала вниз, и нельзя было понять, чья она – Ханумана или его.

– Данло, Данло, – прошептал Хануман с обезумевшими от боли глазами. – Ну пожалуйста.

Данло остро ощущал запах масла каны и горько-сладкое дыхание поэта. В мире не осталось ничего, кроме гортанных стонов Ханумана, собственного глубокого дыхания и серебристого блеска иглы и ножа. Голова была пуста, как чернота между звездами. В ней не было ничего – и было все. Был свет огненных шаров, отражающийся от полированного базальта красивыми волнами. В свете всегда есть что-то дикое и странное, как будто несметные миллионы его фотонов несут с собой память о далеких звездах и иных временах. Данло знал почему-то, что в свете можно закодировать все: надежды, слова и сокровеннейшие мечты вселенной. При этой мысли световая завеса, падавшая на него (и на Ханумана, и на воина-поэта), разодралась, и за ней открылось нечто, на что нельзя было смотреть и от чего нельзя было отвернуться. Это был свет по ту сторону света, высший и низший свет. Он состоял из тысячи странных новых цветов, почти невыносимых для глаза, и в каждом оттенке заключался целый мир – пространство, память и время. И Данло чувствовал, что позади его глаз, глубоко в крови, тоже живут целые миры, а в них заключены другие.

Эта глубина и странность, которую он открыл в самом себе, поражала его. С его памятью творилось что-то непонятное, как будто в ней содержалось гораздо больше, чем он когда-либо знал. Он должен был вспомнить себя. В его жизни (а может быть, и в жизни других людей) было что-то очень важное, что он должен был вспомнить. Теперь, как и в каждый момент своей жизни, он, как ребенок на берегу океана, всегда находился на пороге этого великого откровения, но оно каждый раз ускользало от него. Его преследовало ощущение утраченного времени и страшное подозрение, что он забыл целые куски своей жизни.

Но самым ужасным была уверенность, что эти воспоминания лежат где-то у самой поверхности его души – ждут и струятся, как океан под корой льда и снега.

Я забыл, что забыл…

Воин-поэт в странном свете лестницы, глядя на Данло с жуткой улыбкой, потрогал своим красивым пальцем лезвие ножа. И тут, словно айсберг, рухнувший в звездное море, в уме у Данло возникло слово. За ним явились другие, великолепные и совершенные. При всей своей странности они показались Данло старыми знакомыми, точно он когда-то сочинил их сам – вернее, не когда-то, а прямо сейчас, как будто только эти простые словам могли достойно завершить строфу.

В мире…

– Данло ви Соли Рингесс, – прошептал воин-поэт, – готов ли ты к своему моменту.

Данло слегка склонил голову, но прежде чем воин-поэт коснулся его своим ножом, прочитал, глядя ему в глаза:

Свет священный детских лет, Негасимый ясный свет! Как счастлив я… В мире, славящем меня!

– Да! – вскричал Хануман, сдавив руку Данло. – Да! Вот он, стих!

Пять секунд Данло смотрел воину-поэту в глаза, подмечая там оттенки изумления, восторга, почтения и страха. С бесконечной грустью воин-поэт убрал иглу от шеи Данло и опустил нож.

– Ты ответил правильно, – сказал он Данло. – По правилам моего ордена миг спустя ты будешь свободен.

Он отошел на несколько шагов назад, не сводя глаз с Данло и Ханумана. Взглянув на их соединенные окровавленные руки, он спрятал иглу обратно в карман, однако нож оставил.

В коридоре позади него стал слышен скрип дверей и приглушенные голоса, но он не обращал на это внимания.

– Почему… он хочет… освободить нас? – выговорил Хануман.

– Потому что я должен, – ответил воин-поэт.

– Но ведь ты… подрядился… убить меня!

– Да, и поэтому многие избегают заключать контракты с нашим орденом. Впрочем, прошло уже много времени с тех пор, когда мы в последний раз разрешали кому-то занять место своего друга. Это произошло 212 лет назад, в храме на Жакаранде, перед Валерианскими воротами. А из тех немногих, кто искал момента возможного, никто так и не смог завершить стихи – до сегодняшнего дня.

Воин-поэт устремил пристальный, глубокий взгляд на Данло, ликующего и озадаченного собственным успехом, но тут на Ханумана напал кашель, и он стал задыхаться.

– Можно мне взять дротик? – спросил Данло. – Чтобы он мог… уснуть?

– Один момент. Есть еще одно, что Хануман должен видеть, если уж действовать по всем правилам.

– Что же это?

Жесткая улыбка тронула губы Марека.

– Мне заплатили за жизнь – ведь я говорил тебе?

– Да, – растерянно ответил Данло. – Дядья Ханумана заплатили за то, чтобы ты вонзил нож ему в глаз.

– Это не так. Ты не понял сути нашего контракта. Дядья Ханумана хотели, чтобы его убили надежно, на расстоянии. С помощью яда или вируса. Недорогая смерть, лишенная всякой чести.

– Я все еще не понимаю.

– Мы разыскивали Ханумана весь прошлый год. Мы подозревали, что он отправился в Невернес, а потом наши информаторы подтвердили это. Они же сообщили нам, что хариджаны возмущены смертью мальчика по имени Педар, с которой связывают имена Данло ви Соли Рингесса и Ханумана ли Тоша.

– Значит, хариджаны тоже заказали… убить Ханумана?

– Нет, разумеется. Воины-поэты не заключают контрактов с хариджанами. Единственные, с кем мы договаривались, – это Архитекторы.

– Но тогда…

– Узнав, что Хануман причастен к смерти Педара, мы усмотрели в этом повод изменить контракт. И меня послали в Невернес.

– Но Хануман непричастен к смерти Педара.

– Я другого мнения. Я с самого начала подозревал, что он имеет прямое отношение к этому несчастному случаю.

– Что ты такое говоришь! – Данло, продолжая держать Ханумана за руку, повернулся к нему, но лицо его друга было бледным и пустым, а взгляд – устремленным навстречу собственной боли.

– Я подозревал, что Хануман убил Педара, но не мог знать наверняка, пока не увидел его лица. Вот почему, в первую очередь, я подкупил эту безобразную библиотекаршу, чтобы она впустила меня в это безобразное здание. Чтобы подойти к Хануману поближе и рассмотреть его лицо.

– Но Хануман… не мог убить Педара!

– И все-таки он убил его. Убил умышленно. Посмотри на лицо своего друга! Он слышит нас и понимает. Имеешь ли ты какое-нибудь представление о цефической технике? О том, что лицо всегда выдает правду? Прочти эти знаки, молодой Данло. Нет, не только то, как он прикусывает губу. Взгляни ему в глаза и заметь, как расширяются и снова сужаются его зрачки при каждом упоминании слова «убийство». Педара убил он. Возможно, с помощью какого-то наркотика, который заставил Педара оступиться. Он убил Педара, чтобы спасти твою жизнь. Из любви к тебе. Он был способен убить из благородных побуждений – я заподозрил это после разговора со старейшинами хариджан. И убедился в этом, когда связал его жгучим волокном и спросил, достало ли у него мужества стать убийцей. Глазами он ответил мне «да». Редкого благородства человек наш Хануман ли Тош. И потому заслуживающий редкой и благородной смерти. Настоящей смерти – жаль, что он никогда уже, наверно, не переживет свой момент возможного после того, как ты его освободил.

– Хануман не убийца! – крикнул Данло. – Убийца – ты! Ты, со своим контрактом, своими иглами и своим ножом!

Воин-поэт не стал спорить и только посмотрел на нож, который держал легко и небрежно.

– Да… мой контракт.

Голоса в коридоре стали громче, и воин-поэт оглянулся через плечо. Какой-то старый библиотекарь и послушник в белой форме шли в их сторону. Библиотекарь двигался с трудом, наклонясь к послушнику – видимо, они только что закончили свое путешествие через пространство ши, но гид все еще считал нужным руководить разговором. В этот миг что-то – возможно, стон Ханумана – заставило библиотекаря остановиться и вскинуть голову. Сквозь облако пара он посмотрел на ярко освещенную лестницу. При виде воина-поэта с ножом в руке он закрыл лицо ладонями, вскрикнул: «О нет!», схватил послушника за руку и увлек его в противоположную сторону. Топот их бегущих ног эхом прокатился по коридору и затих.

– Теперь сюда придут библиотекари со своими роботами, – сказал воин-поэт. – У меня остается мало времени, чтобы выполнить свой контракт.

– Что ты хочешь этим сказать?

– Мне заплачено за жизнь. То, что произойдет сейчас, Архитекторов не удовлетворит, однако контракт есть контракт.

Он встал, слегка расставив ноги и глядя прямо на Данло, обратил нож острием к собственному лицу и улыбнулся.

– Нет… не надо! – сказал Данло.

Он двинулся к воину-поэту, но тот достал из кармана фиолетовую иглу.

– Пожалуйста, не приближайся ко мне. На сегодня оплачена только одна жизнь, а не две. Твой момент может настать быстрее, чем ты думаешь.

– Мой момент?

Левой рукой воин-поэт направил на него иглу, правой поднес нож к своему красивому глазу.

– Я сказал, что пришел в библиотеку в первую очередь ради того, чтобы увидеть достославное лицо твоего друга. Это правда, но у меня была и другая причина – мы, поэты, любим многозначные миссии. Покончив с Хануманом, я пришел бы к тебе, Данло ви Соли Рингесс. Не затем, чтобы убить – не в этот раз. Чтобы увидеть. Чтобы самому посмотреть, кто ты есть. Ибо у нас, воинов-поэтов, появилось новое – оно же и старое – правило: находить и убивать всех потенциальных богов. Знаешь ли ты, что причиной этого послужил твой отец? Мэллори Рингесс – просто Рингесс. Меня послали в Невернес, чтобы проверить, сын ты своего отца или нет.

По правде сказать, Данло в этот прекрасный и жуткий момент сам толком не знал, кто он. Самому себе он представлялся чужим, а его собственная жизнь – загадкой, столь же глубокой и необъяснимой, как и то, что он вдруг вспомнил стихи.

– Его отец… – начал Хануман, но закончить не смог. Он вцепился в руку Данло, лицо его искривилось, и терзающие его волны боли стали почти видимыми.

Воин-поэт, не сводя глаз с Данло, сказал:

– Для тебя возможность есть. Ты будешь тем, кем будешь. Ты выберешь сам, Данло ви Соли Рингесс. Когда-нибудь придется выбрать. А мы подождем, пока ты не сделаешь свой выбор.

С дальнего конца коридора, со стороны вестибюля, послышались звуки: слабый гул голосов, скрип металлических колес и многочисленные шаги.

– Пора. – Воин-поэт устремил взгляд на нож. Казалось, что все его сознание сузилось, слившись воедино со смертоносным блестящим лезвием. – Странно. Всю свою жизнь я жил ради этого момента. А теперь, когда он настал, я вижу, что не готов умереть.

– Не умирай тогда. Живи.

Все в Данло – его любовь к ахимсе, его чудодейственная воля, его глубокие, такие живые глаза – говорило воину-поэту о жизни. Но существует единство противоположностей, и ирония – закон вселенной. Пока Данло смотрел на воинапоэта, чувство родства и жуткой радости пробежало между ними. Воин-поэт улыбнулся Данло и сказал:

– Спасибо – теперь я готов.

– Но я не хотел…

– Вот мои последние стихи. Предсмертные – я дарю их тебе на память. Пожалуйста, не забывай их.

В коридоре появились пятеро кадетов-библиотекарей с лазерами под прикрытием катящегося на колесах робота, и воинпоэт, взглянув на Ханумана и Данло, быстро прочитал:

Двое друзей Соединили правую и левую руки. Моя смерть – моя жизнь.

Он закинул голову к свету огненных шаров и воздел руки, словно взывая к небу над сводами библиотеки. Вытянутые, они вознеслись над ним, словно шпиль собора. В них был зажат нож, сверкающая стальная игла. Бесконечно долгий момент воин-поэт смотрел на его невероятно тонкое острие, а потом со страшной силой вонзил нож себе в глаз. Он целил верно, и нож, пробив кость, вонзился в мозг. Он умер почти мгновенно, с костяной рукоятью, торчащей надо лбом, словно рог какого-то мифического зверя; умер, медленно и бесконечно долго падая на ступени, в тот самый мир, когда Данло ринулся вперед в отчаянной попытке спасти ему жизнь. Спасение запоздало. Воин-поэт упал, лицо исказило гримаса бесконечной боли. Малое количество вытекшей крови удивило Данло.

– Его момент, его момент, о-о! – вырвалось у Ханумана, который смеялся, плакал и выл от боли одновременно.

Робот подкатился к ним и своим лазером разрезал путы Ханумана. Кадеты уже обнаружили тело мастера Берена Смита, и один из них пошел за тремя носилками – для мастера, воина-поэта и Ханумана, который упал на руки Данло. Сердитая маленькая женщина по имени Калере Чу, отправилась в ячейку Ханумана за его одеждой. Данло не мешал кадетам унести Ханумана с ледяных ступеней. Он отыскал на полу коридора нужный дротик, отлетевший к отопительной решетке, и, прежде чем кадеты среагировали, вонзил его сбоку в шею Ханумана. Наркотик, как и говорил воин-поэт, почти сразу же погрузил Ханумана в сон.

– Что ты делаешь? – спросил один из кадетов, крупный испуганный парень лет двадцати. Он потел и все время сглатывал, как будто жевал нечто крайне неудобоваримое. – Хочешь убить его? – Он отпихнул Данло в сторону.

Опершись окровавленной рукой о перила лестницы, Данло увидел наконец, как закрылись измученные глаза Ханумана, погрузив его в забытье.

– Усни, брат мой, – прошептал Данло и посмотрел на воина-поэта, спящего вечным сном. Данло знал, что никогда не забудет его последнего стихотворения и его ужасных слов, отметивших Ханумана ли Тоша клеймом убийцы.

 

Глава XII

МАСТЕР НАСТАВНИК

В последующие дни, как и предсказывал воин-поэт, организм Ханумана так и не избавился от экканы. Поскольку ему предстояло страдать от последствий отравления всю жизнь, его забрали в башню цефиков, чтобы он научился блокировать сигналы, подаваемые в мозг нервами, и контролировать боль. Данло не разрешали навещать друга, но мастер-цефик Хавьер Хэйк постоянно уведомлял его о состоянии Ханумана. Тот, по словам мастера, должен был радоваться уже и тому, что остался в живых: мало кому удавалось спастись от ножа воина-поэта, и уж совсем немногие продолжали жить с экканой, впрыснутой в кровь. Ум Ханумана и его сила воли явно произвели на мастера впечатление, что было нелегко совершить – ведь цефики славятся своей каменной невозмутимостью.

Однажды утром, когда Хануман занимался с цефиками адукхой и другой лечебной техникой, а Данло за завтраком думал о нем и старался припомнить все события, предшествовавшие их встрече с воином-поэтом, он наконец получил приглашение явиться на квартиру к мастеру Бардо. Собственно говоря, это был скорее вызов, чем приглашение, и Данло, наспех проглотив кофе, сбегал за самой теплой из своих шуб. Ночной снег, побеливший здания Борхи, продолжал падать маленькими редкими хлопьями, известными Данло под названием райшей. По дороге к Святыне Послушников райшей сплошь замел его шапку, шубу и длинный черный хвост волос. В каменных коридорах Святыни стоял такой холод, что снег не растаял и к тому времени, когда Данло, сняв варежки, постучался стальным молоточком в дверь квартиры Бардо. Дверь внезапно распахнулась, и хлынувшее оттуда тепло сразу растопило снежную пыль.

– Данло! Я вижу, воин-поэт не тронул тебя. Не стой тут и не напускай холоду – входи и садись! – Бардо, стоя на пороге, широким жестом пригласил Данло внутрь. – Я люблю, чтобы у меня было тепло – тебе, возможно, даже жарко покажется. Давай-ка свою шубу, пока тепловой удар не хватил.

В комнате действительно было очень тепло, и Данло сразу вспотел. В двух каминах у противоположных стен с треском пылали дрова, и на Бардо была лишь одна длинная тонкая рубаха – черная, как пилотская форма, однако сшитая из лучшего японского шелка с драгоценными камнями, а на шее семь серебряных цепей. Комната тоже изобиловала предметами роскоши: у обеденного стола из осколочника стояли невероятно дорогие резные стулья с Утрадеса, на стенах висели фравашийские тондо и гобелены; обстановку дополняли рояль, высокая арфа, синтезатор и шахматный столик с квадратами из опала и обсидиана. На низких столиках в каменных горшках росли деревца бонсай, чей возраст насчитывал несколько тысяч лет. Каждое деревце, с причудливыми ветками и миниатюрными иголками, было по-своему совершенно. Их владельцы, первые из которых, возможно, происходили со Старой Земли, передавали их по наследству или продавали за большие деньги. Данло казалось странным, что взрослые мужчины всю свою жизнь посвящают подрезке и культивированию комнатных растений с целью ограничить их рост – это, должно быть, требовало большого мастерства и больших затрат времени. Если бы он смыслил что-нибудь в денежной стоимости, то подивился бы еще и тому, что эти семь карликовых деревьев стоили мастеру Бардо больше трех тысяч городских дисков.

– Ты что, ценитель бонсая? – спросил Бардо.

– Нет, мастер.

– Я тоже нет. Раньше у меня было еще двенадцать деревьев, но они погибли. Я, наверное, неправильно их поливаю.

Данло потрогал пальцем землю в одном из горшков. Она была перенасыщена влагой – вряд ли корни смогут выдержать.

– Хануман в День Повиновения попросил разрешения самому ухаживать за ними, – сказал Бардо. – По-моему, они его просто очаровали. Ну что ж, пускай – когда выйдет из башни цефиков. Надеюсь, это произойдет скоро. Не доверяю я им, проклятым, – да и кто доверяет? Они смотрят на тебя так, словно хотят влезть тебе прямо в мозги. Чем скорее Хануман освободиться от их йоги и прочих штучек, тем спокойнее мне будет. – Бардо сгреб Данло за плечо и почти что поволок его через комнату. – Сядь вот сюда. – Он направил Данло к обтянутой тюленьей кожей кушетке напротив камина, а сам с довольным вздохом опустился в громадное мягкое кресло, которое когда-то привез с Летнего Мира. Несмотря на ранее утро, он уже принялся за свой излюбленный наркотик: на подлокотнике у него стояла полупустая кружка черного пива. Бардо подался вперед, уперев локти в колени – огонь зажигал рубиновые искры в его черной бороде. – Нам с тобой надо поговорить.

Данло посмотрел в его большие, откровенно хитрые карие глаза.

– Могу ли я задать вам вопрос, мастер Бардо?

– Задавай. Отныне, когда мы наедине, можешь спрашивать меня о чем угодно и без разрешения.

– Мастер Бардо, то, что случилось в библиотеке…

– Пожалуйста, называй меня Бардо. Просто Бардо. Так меня звал твой отец.

– Мой отец…

– Твой отец, – снова перебил Бардо, – Мэллори Рингесс. Как видишь, я это признаю. Я понял это сразу, как только увидел тебя – там, на площади Лави, во время теста, голого как шлюха и полузамерзшего. Твоя дикость – это как раз в стиле Рингесса. Я подумал, что он когда-то побывал у куртизанки, и в результате получился ты. Мне и в голову не пришло, что ты также и сын Катарины. Я должен был догадаться. – Бардо со вздохом постучал пальцем по своему безобразному бугристому лбу. – Мои глаза это видели, но глупые мозги отказывались признать правду.

– Ведь вы были лучшим другом моего отца, да?

Бардо вздохнул и произнес медленно, как бы про себя, с горечью в голосе:

– Разве можно дружить с таким человеком? С человеком, которому предназначено стать богом?

– Но в экспедиции вы были вместе? – У Данло пересохло во рту, в сердце росла боль. – Вы, мой отец… и моя мать.

– Да, мы все потащились за Рингессом на этот проклятый замерзший остров. На Квейткель. И прожили у деваки почти год.

– Деваки, – почти шепотом сказал Данло, вперив взгляд в блестящий паркет. – Благословенные деваки.

Бардо хлебнул пива.

– Ты уже слышал историю своего рождения, верно? – пророкотал он. – От Педара, в день перед тем, как он упал с лестницы. Бедный мальчик. Он показал тебе фотографию нашей экспедиции, так? Я полагаю, ты хочешь узнать всю правду о своем отце и об этой экспедиции. Как это ни печально, но твой отец из-за своего дикого нрава и своей похоти нажил себе врагов среди деваки. Твой отец и твоя мать – вся твоя проклятая семейка со своей склонностью к насилию и к инцесту. Само собой разумеется, что они нажили себе врагов – да и я тоже. Я признаю, что участвовал в этом безумии. Если по правде, я был Мэллори больше чем другом – он любил меня, как брата! Теперь мне кажется, что это было очень давно, а потом мы отправились в эту проклятую экспедицию. Твой отец убил одного деваки по имени Лиам, а брат Лиама убил меня – проткнул мне сердце своим окаянным копьем! Да, у нас там были враги, но и друзья тоже были, в этом-то все и горе. Я любил деваки, а они любили меня. Женщины, само собой, Ментина, Нори и Тасарла, с такими толстыми ляжками, но и мужчины тоже. Хайдар и Вемило были моими друзьями. И Чокло тоже, Чокло в особенности. Большое горе, что ты оказался брошенным, паренек, но за тобой хотя бы Соли присматривал. Твой дед, как ты теперь знаешь, Соли Молчальник – как он там, Леопольд, ничего?

Данло подождал, когда Бардо допьет свое пиво, и ответил:

– Соли умер.

– Да неужели? Великий Главный Пилот наконец-то умер? Как это случилось?

– При моем посвящении в мужчины он съел печень морского окуня… и отравился.

– Вот горе. – Бардо толстым красным языком облизал кружку внутри. – Но с чего вдруг Соли вздумалось есть эту печенку? Почему твоим посвящением занимался он, а не Хайдар?

– Хайдар тоже умер.

– Горе. Я любил Хайдара.

– Они все умерли.

– Что?

– Все умерли, Бардо. Все благословенное племя деваки.

– Все? И Чокло тоже?

– Да.

– Но от чего?

– От болезни.

– Бог мой! – Бардо грохнул кружкой по подлокотнику кресла. – Они были самыми крепкими из всех известных мне людей! Как могли они умереть все поголовно?

Бардо, тряся головой и бормоча что-то под нос, встал и вынул кувшин с пивом из ниши под замерзшими окнами. Наполнив кружку пенистым черным напитком, он сделал глоток и слизнул пену с усов.

– Их убила чума, – сказал Данло. – Вирус, созданный человеком. – Он потрогал шрам у себя над глазом и рассказал Бардо все, о чем узнал в библиотеке: об Архитекторах Вселенской Кибернетической Церкви и развязанной ими чуме.

– Горе, горе. – Капли пота проступали на мясистом лице Бардо и скатывались в бороду. – Горе.

– Мой отец заразил деваки этим вирусом.

– Грязное бактериальное оружие… – Бардо, глядя в окно на снежное небо, говорил тихо, как будто был в комнате один. – Нет, это уж из рук вон. Ничего хуже я в жизни не слышал. Бог мой! Ты, мы все – переносчики чумы? И я тоже. Почему генетики не сказали нам, что у деваки нет иммунитета? Почему я сам об этом не подумал? Зачем мне дан столь великолепный мозг, если не для обдумывания всех вероятностей? А ты, Мэллори, мой друг? Но нет – ты всегда был бесшабашным. Шальным и бесшабашным – такова уж твоя проклятая судьба.

Глаза Бардо остекленели и подернулись поволокой слез, которая делала их еще ярче и усиливала их грустное выражение. Бардо со своими мокрыми красными губами, влажными глазами, потным лицом и раздувшимся от пива туловищем, состоял, казалось, целиком из воды. По его огромному лицу катились волны эмоций: чувства вины, сострадания, жалости к себе и любви, то ли чувственной, то ли братской. Данло подумал, что такой человек должен быть слишком восприимчив к холоду мира: при первом же дыхании зимы он застынет, как лед галилка, и треснет на тысячу кусков.

– Я думаю, теперь все алалойские племена тоже заражены. – Данло зажал большими пальцами глаза, чувствуя влагу и там. Не следовало забывать, что и он, как и все люди, большей частью состоит из воды.

– Да, возможно, – ответил Бардо. – Но мы не должны думать, что они обречены. Это было бы совсем плохо – я даже мысли такой допустить не могу!

– Но шайда-вирус убивает всех, к кому прикасается! Всех невинных, не имеющих иммунитета.

– Должен быть способ снабдить твоих алалоев иммунитетом.

– Правда?

Бардо, хлебнув еще пива, похлопал себя по рокочущему животу.

– Как пилот, я в этом не слишком хорошо разбираюсь. Но разве нельзя привить алалоям те гены-ингибиторы; которые защищают тебя, меня и всякого цивилизованного человека?

– Вы думаете, можно?

– Я надеюсь, ей-богу! По-моему, это очень просто. Даже если придется доставить всех алалоев до последнего к городским генетикам.

При этих словах Данло с внезапным беспокойством потер лоб. Он вспомнил все, что случилось с ним после прихода в Невернес, и сказал:

– Если привезти алалоев в Небывалый Город, они могут перестать существовать как народ.

– По-твоему, лучше, если у них мозги вытекут из ушей?

Данло уставился на огонь широко раскрытыми глазами. В его памяти горели смертные костры, зажженные в ночь гибели его народа.

– Нет, – ответил он.

– Пусть себе возвращаются обратно в свою глушь, когда мы избавим их от этой дурацкой чумы.

– Но их там двести племен!

– Так много? Да, трудновато придется, верно? Договор опять потребуется временно отменить.

– Договор?

Бардо снова приложился к пиву.

– Алалои первыми нашли эту планету. Когда Орден, перебравшись на нее с Арсита три тысячи лет назад, обнаружил, что она заселена ордами дикарей, он вынужден был заключить с ними договор. Разве ты не учил историю Ордена? Наша территория ограничена этим островом, и все контакты с алалоями находятся под запретом.

– Однако мой отец побывал у деваки?

– Да. Но только потому, что Хранитель Времени удовлетворил его просьбу и приостановил действие договора.

Данло потрогал белое перо у себя в волосах.

– Договор нарушили однажды, и деваки больше нет.

– Я сожалею, Данло.

– Вы думаете, его следует нарушить… еще раз?

– Это единственный выход. Теперь, поскольку Хранителя Времени не стало, нам придется обратиться в Коллегию Главных Специалистов.

– Вы полагаете, они удовлетворят такую просьбу?

Бардо, встав, навис над Данло, вытер пот и рыгнул.

– Должны удовлетворить, клянусь Богом! Надо как-то исправлять то, что мы натворили. И в первую очередь это нужно мне, Бардо. У меня есть друзья среди главных. Они ко мне прислушаются. Если способ спасти алалоев существует, мы найдем его – обещаю тебе, Паренек.

Данло улыбнулся. Бардо, понятно, умалчивал о том, что его влияние в Коллегии Главных Специалистов относилось скорее к области желаемого, чем действительного. После проникновения воина-поэта в библиотеку, что явилось прямым следствием смерти Педара Сади Саната (так по крайней мере утверждали враги Бардо), многие главные специалисты предлагали снять Бардо с поста Мастера Наставника. Но простить эту маленькую ложь так легко. Темные, глубоко посаженные глаза Данло, устремленные на него, были так серьезны и полны такой надежды, что Бардо наобещал бы все что угодно – скорее из сострадания, чем ради похвальбы, – и кто бы его за это упрекнул?

– Я и не догадывался, что наша разнесчастная библиотека может стать таким опасным для послушников местом, – продолжал Бардо. – Сначала ты обнаруживаешь источник этого смертоносного вируса, потом появляется воин-поэт. Бедняга библиотекарь – как, бишь, его звали? Мастер Смит. Он первый член Ордена, убитый таким образом с тех пор, как другой воин-поэт ворвался в башню Данлади и чуть не убил Леопольда Соли четырнадцать лет назад. Дурной это знак, когда воины-поэты активизируются – ох, горе, горе.

Цветочные духи Бардо и пивное дыхание так действовали на Данло, что он едва мог дышать.

– Я боюсь за Ханумана, – сказал он.

– Боишься, что другой воин-поэт попытается его убить? Теперь это маловероятно. По законам их ордена после выполнения контракта всякие действия прекращаются. В таких случаях, правда, и убивать обычно больше некого – просто не верится, что Хануман пережил воина-поэта. И ты тоже. Ты такой же храбрый, как твой отец. И вдвое бесшабашнее – будь осторожен, о тебе уж и так сплетничают почем зря.

Данло, смущенно улыбнувшись, встал и посмотрел в окно.

– Загадка в том, – пробасил Бардо у него над ухом, – зачем кому-то понадобилось заключать с воинами-поэтами контракт на убийство Ханумана? И кто этот заказчик?

– Так вы не знаете?

– А ты?

Данло, не желавший рассказывать о том, что услышал на библиотечной лестнице, повернулся к Бардо.

– Да нет… откуда?

– Ты все так же отвечаешь вопросом на вопрос, ей-богу! Это у вас, чертовых Рингессов, в генах, что ли?

– Виноват.

– Я, как Мастер Наставник, должен кое о чем тебя расспросить. Коллегия Главных возложила на меня эту обязанность. Ты, конечно, вряд ли что-то знаешь, но, возможно, воин-поэт сказал что-то, дающее нам ключ к этой загадке. Это мало кому известно, но твой отец говорил мне, что воины-поэты любят побеседовать со своей жертвой, прежде чем убить ее.

– Я… не хочу вспоминать, что он говорил. – Данло вперил взгляд в свои ботинки, уже просохшие у жаркого огня.

– Не хочешь – или не можешь вспомнить? Странно!

– Я боялся за жизнь Ханумана.

– Но за свою, как видно, нет. – Данло поднял голову и посмотрел на Бардо. – Если бы боялся, не вспомнил бы эти проклятые стишки.

– Откуда вы знаете… что я их вспомнил?

Бардо надул щеки и всплеснул руками.

– Откуда знаю? Я скажу тебе, откуда. Ты думаешь, я не повидался с Хануманом? Так вот, я у него был. Он немного смог рассказать мне – он и говорил-то с трудом. Но вспомнил, как ты провел воина-поэта, вызвавшись занять его, Ханумана, место. Он восхищен твоим мужеством, как и я. А еще больше меня восхищает твоя хитрость. Ты использовал ахимсу как оружие, чтобы заставить поэта прочесть тебе стихи, и в результате поэт окочурился. Какая ирония! Ты победил воина-поэта, ей-богу! Как твой отец – ты должен знать, что он тоже однажды победил воина-поэта.

Данло, избегая смотреть Бардо в глаза, прикрылся рукой и потупился.

– Я не знал… что воин-поэт обернет свой нож против себя.

– Но он обернул. Ты загубил его миссию, и он только так мог выполнить свой контракт с проклятыми Архитекторами.

Данло отнял руку от лица и поднял голову.

– Что, заинтересовался? Да, воина-поэта, по всей вероятности, наняли Архитекторы, а не хариджаны, как думает кое-кто из наших дураков. Хотя не секрет, что хариджаны винят в смерти Педара вас с Хануманом. Тебя – из-за твоей преданности ахимсе. Ты противостоял его глумлениям так, что пристыдил его и поставил лицом к лицу с собственной низостью. Ты делал это сознательно, не так ли? Как же, как же – ангслан, эта фравашийская игра в священную боль. Вся сладость иронии в том, что в духовном смысле ты истязал Педара больше, чем он когда-либо истязал тебя. Вот он и лазал по лестнице после тушения огней, и было почти неизбежно, что в одну из ночей он выпьет лишнего и разобьется. Так по крайней мере говорят хариджаны.

Данло, снова опустив глаза, сосчитал до двадцати и спросил:

– Но почему они обвиняют Ханумана?

– Хануман – твой ближайший друг, разве нет? Всем известно, что он вел себя с Педаром вызывающе.

– Тогда главные специалисты должны подумать, что хариджаны наняли воина-поэта, чтобы убить и Ханумана, и меня?

– Так они и думают, но это в корне неверно. Хариджаны считают, что куда более тебя или Ханумана в смерти Педара виновен я. Если бы воину-поэту платили они, это я оказался бы под его проклятым ножом.

Эта мысль, очевидно, подействовала Бардо на нервы. Он потер затылок, рыгнул и тремя большими глотками осушил кружку до дна.

– Стало быть, это Архитекторы. Я знал, что Хануман сбежал с Катавы – он рассказал мне об этом в день, когда принес свой обет. Он сказал, что его семья рассорилась со старейшинами и отец будто бы погиб при загадочных обстоятельствах. Я подозревал заказное убийство – эти чокнутые Архитекторы вечно убивают друг друга. Не могу только понять, зачем им было так далеко и так беспощадно преследовать Ханумана. Что он такого мог им сделать? Впрочем, это не важно. Наш Орден стар и прогнил насквозь, как зубы лорда Цицерона, – но надо отдать нам справедливость, своих мы пока еще не выдаем. Если бы даже Хануман продал свою ДНК слеллеру или убил собственного отца – после того как он прошел в ворота Академии и принял обет, это больше не имеет никакого значения.

Последнюю фразу Бардо произнес без всякой задней мысли, но Данло затаил дыхание, как будто в лицо ему пахнуло холодом. Все, что, даже самым неумышленным образом, связывало Ханумана с идеей убийства, пугало его.

– Я не знаю, зачем воина-поэта послали в Невернес, – сказал он. Воин-поэт и в самом деле не назвал ему истинной причины, по которой Архитекторы заключили контракт на убийство Ханумана. Данло отчаянно хотелось знать, что это за причина, но не хотелось, чтобы Бардо знал об этом его желании. – Но он сказал одну вещь, которую я запомнил. Он сказал, что у воинов-поэтов теперь новое правило. Новое, оно же и старое. Они должны убивать всех потенциальных богов.

– Ах-х, – заволновался Бардо. – Так и сказал? Не соврал ли? Если это правда, с чего ему вздумалось говорить об этом тебе?

– Он спросил меня, сын ли я своего отца.

– Ах-х-х! Не могу выразить, как меня это интересует. Воины-поэты имели вескую причину следить за достижениями твоего отца. Он положил начало. Человек или бог, он тряхнул вселенную так, что небеса заколебались и воины-поэты испугались, что звезды посыплются на них. Не из-за этого ли они вознамерились убивать всех потенциальных богов? И что они подразумевают под словом «потенциальные»? Не могут же они истребить всех хакра кибернетической церкви: еретики в среде Архитекторов кишат, как черви на трупе. Их там миллионы. Поэт явно собирался убить Ханумана за нечто большее, чем какая-то ересь. Может, я чего-то не разглядел в этом мальчике? И поэты полагают, что он способен пойти путем твоего отца? Это, знаешь ли, мысль – тут есть над чем подумать!

Бардо принялся расхаживать взад-вперед, поглаживая бороду и басовито рокоча что-то. Данло, стоя перед камином, тоже задумался. Он ясно помнил, что сказал воин-поэт, обвиняя Ханумана в убийстве Педара. И помнил, что отец шел путем гордыни и насилия: он убил человека по имени Лиам, и воина-поэта, и трех пилотов во время Пилотской Войны – а в конце концов, по воле рока, убил все племя деваки.

– Послушай, – сказал наконец Бардо. – Нам, пожалуй, не стоит распространяться о своих гипотезах относительного того, зачем воина-поэта послали разыскать Ханумана. Понимаешь? Лучше, если ты никому не будешь говорить об этом «новом правиле» воинов-поэтов.

– Я и не собирался.

– Вот и хорошо. Возможно, правды мы никогда не узнаем, но есть и другая гипотеза: может быть, никакого контракта с Архитекторами не было. Может быть, поэт явился в Невернес по приказу своих мастеров на Квалларе. Возможно, в библиотеке он все рассчитал до тонкостей – рассчитал, что ты покинешь свою ячейку и увидишь, как он готовится убить Ханумана. Этот фокус с экканой был задуман как испытание для тебя, и все инсценировано для проверки твоего потенциала. Ах, Данло, Паренек – ты правда сын твоего треклятого отца?

И Бардо заглянул в глаза Данло.

– Ах-ах-х… Почему я не подумал об этом раньше? Ослеп я, что ли, или просто трусил? Возможно ли? Может, мы все – дети твоего мерзавца-отца, его безумной и чудесной души? Ей-богу, кто ты такой? Кто я и кто все остальные? Возможно ли, чтобы другие тоже пошли путем твоего отца? Не было мгновения за последние тринадцать лет, чтобы я не думал об этом. Только почему я не знал, что об этом думал, – вот вопрос. Но теперь я знаю – и знаю, что я знаю, ей-богу!

Бардо издал свой рокочущий смех, как человек, довольный вселенной и всем, что в ней содержится, не исключая и себя самого, потер руки и сказал:

– Мне всегда приятно поговорить с тобой, но сегодня я пригласил тебя по другой причине. Я должен передать тебе кое-какую твою собственность.

Он прошел к столу посередине комнаты, отпихнув ногой с дороги бесценный стул, и взял стоящий там ларец с инкрустацией из жемчужных треугольников и квадратиков осколочного дерева, который затем вручил Данло.

– Красивый, – улыбнулся Данло. Ларец был прохладный на ощупь и тяжелый. – Спасибо вам.

– Нет, ты не так меня понял. Ларец мой – я за него заплатил сто маундов на Утрадесе. А вот то, что внутри, принадлежало твоему отцу – и матери. Ну, открывай же – чего ты ждешь?

Данло повиновался. Крышка бесшумно откинулась на золотых петлях, и он сразу ощутил характерный запах старой кожи.

Внутри лежали две книги, каждая со снежный кирпич толщиной, и прозрачный камень, похожий на кварц. Были там и другие вещи. Стенки ларца, обитые изнутри черным бархатом, мешали рассмотреть все содержимое.

– Ну? – сказал Бардо.

Данло поставил ларец на антикварный чайный столик, взял одну из книг и перелистнул сухие поблекшие страницы.

– Я уже видел эту книгу! – заявил он, изумленно раскрыв глаза. – И держал ее в руках когда-то, давно.

– Но как это возможно?

Снег за окном запорошил дорожки и лужайки Борхи, и Данло вспомнилось другое снежное поле, по которому он ехал когда-то. Воспоминание было слабое – тень воспоминания: однажды, после того как ему нарекли имя в третий день рождения, они с Соли отъехали от берега Квейткеля на лед, где стояла икалу, маленькая снежная хижина. Он вошел в хижину один и нашел там ту самую книгу, которую теперь держал в руках. Но кто-то забрал ее у него – Данло до сих пор помнил свой гнев по этому поводу, а больше ничего не помнил. В памяти, где четко запечатлелась почти вся его жизнь, сохранились только эти невнятные образы и эмоции. Столь загадочное предательство собственной памяти казалось Данло странным и постыдным, и он решил не говорить больше об этом.

– Ты знаешь, что это? – спросил Бардо.

– Да. У Старого Отца в доме было много книг. Он и читать меня научил.

– Ты умеешь читать? Я, должен сознаться, так и не овладел этим варварским искусством. Интересно, зачем фраваши эта морока?

– Но это же очень просто! Гораздо проще, чем читировать идеопласты.

– Правда?

– Ну да. Хотите, я научу вас, Бардо? Это благословенное искусство.

– Прямо сейчас, что ли? – Нос у Бардо был красный, как спелый кровоплод, а глаза приобрели задумчивое, отстраненное выражение. Настроение у него менялось, как одежда, надеваемая или снимаемая по мере надобности в холодный день. – Лучше в другой раз, если ты хочешь, чтобы я помог тебе с твоей алалойской проблемой. У меня на сегодня еще много дел.

Данло открыл книгу на титульном листе, хрустнув кожаным переплетом, и прочитал вслух:

РЕКВИЕМ ПО ХОМО САПИЕНС.

– Это книга Хранителя Времени, – сказал Бардо. – Циничная история человечества, написанная им. Твой отец получил ее от него в наследство – а может, и украл.

Перевернув пару желтых страниц, Данло наткнулся на заинтересовавшее его место:

«Хомо сапиенс – загадка эволюции. Разве не загадка и чудо то, что примерно тот же интеллект, который необходим для изготовления зазубренного наконечника копья, оказывается достаточным для открытия математических теорем. В другой вселенной все могло бы быть по-другому, и человек был бы избавлен от существования в своем нынешнем трагическом качестве: полуобезьяна, полубог».

Данло прочел это Бардо, и тот надул свои толстые щеки.

– Какой, однако, циник был этот Хранитель Времени. Что тебе за охота читать подобные мерзости, Паренек.

Данло с улыбкой склонил голову и достал из ларца другую книгу, в переплете из древней бурой кожи с золотым тиснением, стершимся и облупившимся во многих местах.

– Это собрание стихов, как видишь, – сказал Бардо. – Когда-то Хранитель Времени подарил эту книгу твоему отцу – это уж точно подарок, можно не сомневаться.

Данло пробежал глазами первые несколько стихотворений.

– Я не понимаю этих слов. Буквы мне знакомы, но сложены они совершенно бессмысленно.

– Почти все эти стихи очень древние. Написанные на мертвых языках. Твой отец любил поэзию – поэзию всех видов, – как другие любят женщин.

– Стало быть, и мне придется выучить все эти мертвые языки.

– Вольному воля. Мне лично никогда не хватало на это терпения.

– Спасибо, что отдали мне эти книги, Бардо.

– Они не мои. – Бардо глядел на снег за окном, облизывая ободок кружки. – Я просто хранил их для твоего отца, на случай, если он вернется. Теперь они твои. По правде сказать, я даже рад избавиться от такой ответственности.

Глядя на Бардо, Данло подумал, что на самом деле этот великан вовсе не рад, и сказал:

– Все равно спасибо.

– У меня хранились не только книги. Есть еще кольцо и шар. Достань их, Паренек.

Данло вынул из ларца прозрачный хрустальный шар чуть больше своего кулака, тяжелый, как камень. Это действительно был камень, самый совершенный из камней – скраерская сфера, выточенная из чистейшего, не имеющего ни единого изъяна алмаза.

– О, вот поистине благословенный камень, – сказал Данло. – Имакла, как глаз талло.

– Он принадлежал твоей матери. Такими сферами пользуются скраеры.

– Мать ведь тоже была скраером, да?

– Одним из лучших, когда-либо существовавших.

Данло поднес алмазную сферу к окну. Бронзовые и фиолетовые огоньки затрепетали в ней, словно бабочки, заключенные во льду. Данло заглянул в самый центр, где все цвета сливались в мерцающую, слепящую глаза белизну.

– Я никогда еще не видел такой великолепной, редкой вещи.

– Каждому скраеру, когда он приносит обет, вручается такая сфера. После смерти Катарины твой отец оставил сферу у себя, хотя ее следовало бы вернуть Главному Скраеру.

Данло, заметив, что запятнал алмаз своими пальцами, дохнул на него и тщательно вытер рукавом.

– Бардо, – спросил он внезапно, – вы не знаете, как умерла моя мать?

Бардо прикончил очередную порцию пива и вытер губы шелковым платком.

– Она умерла в пещере деваки, паренек, к нашему великому горю. Умерла, рожая тебя – роды были тяжелые, и она потеряла очень много крови.

Данло заметил, что полнокровное лицо Бардо побледнело, а глаза стали твердыми и блестящими, как бриллианты, и подумал, что этот грустный, обуреваемый страстями человек говорит ему не всю правду.

– Возьми еще кольцо, – торопливо промолвил Бардо, – и мы в расчете.

Данло снова запустил руку в ларец и нащупал на мягком бархате кольцо.

– Покажи-ка.

Данло разжал кулак. У него на ладони лежало пилотское кольцо из черного алмаза. Данло знал, что алмазное волокно каждого такого кольца пропитывается добавками уникального состава, и атомная метка, оставленная в иридии и железе, позволяет отличить одно кольцо от другого. Он надел его на мизинец – оно было ему великовато.

– Кольцо твоего отца, ей-богу! Не надевай его на людях, иначе другие пилоты оторвут тебе палец.

– Но ведь и я когда-нибудь стану пилотом, да?

– На это мы можем только надеяться.

– Тогда, значит, мне можно носить кольцо?

– Это? Нет, Паренек, нельзя – даже когда оно будет тебе впору. У каждого пилота должно быть свое кольцо – тебе вручат его, когда ты принесешь пилотскую присягу.

Бардо со вздохом и кряхтением снял одну из своих серебряных цепей и надел ее через голову Данло.

– Однако ты можешь держать его при себе. Продень в него цепочку и носи на шее. Под одеждой его никто не увидит.

– Вы очень щедрый человек. – Данло расстегнул цепь, надел на нее кольцо и спрятал его под камелайку. – Спасибо.

– На здоровье.

– Мой отец доверил кольцо вам перед тем, как покинул Невернес?

– Да, и это был самый печальный момент в моей жизни.

– А вы не знаете, где он теперь?

Бардо со вздохом потер глаза.

– Я знаю только то, что и все остальные: Мэллори Рингесс исчез шесть лет назад со своим кораблем. Факты говорят, что он отправился в Твердь. Он говорил, что когда-нибудь соединится с этой проклятущей богиней, но я никогда по-настоящему в это не верил. А теперь он пропал.

Данло уставился в огонь, прижимая кольцо к сердцу, и спросил:

– Бардо, кто он теперь, мой благословенный отец?

– Бог! – рявкнул Бардо. – Проклятущий бог.

– Но что значит – быть богом?

– Это только бог знает.

– Но тогда…

– Твой отец, – прервал его Бардо, – первый вспомнил Старшую Эдцу. И, возможно, единственный, кто вспомнил ее во всей полноте. Он заглянул в себя и нашел там тайну жизни – тайну богов. Мне думается, что он открыл секрет бессмертия. Могущество разума – великая сила, и боги должны любить его превыше всего остального.

Данло, продолжая смотреть в огонь, сказал:

– Удел бога – это боль, сплошная боль.

– Вот как? Почему?

– Я… не знаю.

– Твоему отцу его преображение, конечно, досталось тяжелой ценой. Он исковеркал свой мозг! Две трети его мозга заменены микросхемами, биокомпьютерами, которые вставили ему агатангиты, когда вернули ему жизнь.

– Но часть его по-прежнему остается человеческой?

– Возможно.

– И эта его человеческая часть так и существует в его теле? Он такое же существо из плоти и крови, как мы с вами?

– В том-то и вопрос. Но ответа на него я не знаю.

– Но если его мозг остается отчасти человеческим и если сердце у него бьется, как у человека, он ведь должен где-то существовать. Где-то в пространстве-времени.

– Возможно.

– Может, он так и живет в кабине своего «Имманентного»? У какой же звезды кружит теперь его корабль?

– Да откуда мне знать, ей-богу!

– Вы были его лучшим другом.

– Я думаю, – сказал Бардо, возвращаясь к окну, – что он затерялся в Тверди. Она впитала в себя его ум, если не тело.

– Значит, отец… ушел на ту сторону?

– Не совсем. Это было что-то вроде брачного союза. Мистика, конечно, – но я, хотя терпеть не могу мистики, начинаю верить, что это правда.

– Почему?

Бардо, постучав по окну своими кольцами, указал на небо.

– Как иначе объяснить появление Золотого Кольца вскоре после этого? Я верю, что это духовное дитя твоего отца – его и Тверди.

Данло посмотрел в окно и увидел, что снег перестал. Небо, тяжелое и низкое, напоминало намокшее серое одеяло. Он подумал о Золотом Кольце, растущем там, за пределами атмосферы, и поклялся себе, что если когда-нибудь станет пилотом, то отправится туда и разберется в природе того, что создал его отец. Он расстегнул камелайку, потрогал пилотское кольцо и спросил:

– Вы думаете, Золотое Кольцо защитит наш мир от радиации Экстра? Правда?

– Таков был план твоего отца – он вечно строил какие-то планы.

– И жизнь в этом мире будет продолжаться?

– Надеюсь – я-то ведь пока жив!

– Значит, мой отец убил одно племя… но спас мир.

– Ирония ему всегда была свойственна.

Данло прижал костяшки пальцев ко лбу и тихо произнес:

– Халла – путь человека, защищающего свой мир.

– Халла, говоришь?

– Я пойду. – Данло встал, зажав в руке алмазную сферу. Он вспотел, и глаза от пристального вглядывания в небо болели.

Он подумал о своем отце, когда-то убившем Лиама из племени деваки и многих других, и прошептал:

– Шайда – путь человека, который убивает других людей.

Бардо, обладавший острым слухом, покачал головой.

– Не суди его, Паренек. Даже будучи человеком, он был не таким, как все.

– Правда?

– Да, ему было суждено стать богом. Теперь я это вижу. – Бардо взял с подоконника пустой кувшин из-под пива и улыбнулся самому себе, погруженный в мечты и воспоминания. – Ты представляешь, что это такое – сделаться богом?

Данло свободной рукой коснулся его потного лба, а потом взял с чайного столика обе книги, зажал их под мышкой и повторил:

– Я пойду.

– Погоди! Надо, чтобы хоть одна рука была свободна, не то ты упадешь и разобьешь себе нос. – Бардо протянул Данло свой инкрустированный ларец. – Положи сюда книги и шар тоже. Можешь оставить его у себя, если хочешь.

– Спасибо.

– Куда ты так спешишь?

– В башню цефиков. Может быть, мастер Хавьер разрешит мне сегодня повидать Ханумана. Я должен спросить его кое о чем.

– Что ж, ладно. Я пришлю за тобой через несколько дней. Коллегия Главных должна будет принять решение относительно алалоев, и я хочу, чтобы ты при этом присутствовал.

Данло надел шубу и поклонился.

– Спасибо вам, Бардо.

Он вышел из Святыни и покатил по дорожкам Борхи, чтобы задать Хануману один простой вопрос. При этом он очень старался не уронить ларец, который дал ему Мастер Наставник.

 

Глава XIII

КОЛЛЕГИЯ ГЛАВНЫХ СПЕЦИАЛИСТОВ

У Бардо ушло не слишком много времени, чтобы добиться решения Коллегии Главных Специалистов по поводу бедственного положения алалойского народа. Пока Хануман оставался под опекой цефиков (Данло по-прежнему не разрешали с ним видеться), Бардо обратился в Коллегию от имени Данло и всех двухсот двенадцати алалойских племен, и главным специалистам не терпелось разделаться с этим неприятным вопросом, равно как уладить дело с хариджанами и разрешить загадку, почему воин-поэт пытался убить простого послушника. Многим из них в равной степени не терпелось избавиться от самого Бардо. Эти люди, серьезные мужчины и женщины, считали Бардо просто молодым пилотом, страдающим напыщенностью и бахвальством. Некоторые заявляли, что он слишком безалаберен (и груб) для Мастера Наставника. Нассар ви Джонс, Главный Печатник, считал, что следствие по делу смерти Педара Бардо провел спустя рукава; немало других упрекали Бардо за устройство жестокого состязания, во время которого на площади Лави погибло слишком много абитуриентов. Бардо вскоре после того, как отдал Данло отцовское кольцо, обнаружил, что судьба самих алалоев мало кого волнует. И никто не хотел приостанавливать действие договора, поскольку Орден в то время занимали куда более глобальные вопросы.

– Какие же они дураки, ей-богу! – сказал Бардо, придя к Данло как-то вечером в Дом Погибели. – Дураки и трусы. Все, о чем они думают, это проклятые обреченные звезды!

По собственному его признанию, Бардо боялся, что Коллегия отнесется к его прошению без должного внимания. Главные специалисты, сказал он, торопятся вернуться к своим дебатам на тему, посылать вторую экспедицию в Экстр или нет.

– Поговаривают даже об организации в Экстре второй академии. Раздел Ордена, легальный раскол ради расширения нашей власти. И для того чтобы помешать Вселенской Кибернетической Церкви взрывать эти поганые звезды. Трепотня и больше ничего – старые лорды любят языки почесать. Известно тебе, что они обсуждают этот вопрос уже шесть лет, с самого возвращения неудачной первой экспедиции? Помяни мое слово, Паренек: ты успеешь вырасти и принести пилотскую присягу, прежде чем они перестанут трепаться и начнут действовать. Ну почему твой отец бросил нас на произвол этого дурацкого совета? Не понимаю! Когда он был главой Ордена, да и при Хранителе Времени тоже, здесь что-то делалось.

Как ни грустна эта история, но совет – действительно самый неэффективный и подверженный коррупции орган правления. В то время, когда Бардо подал свое прошение, Коллегия являла собой яркий пример как неэффективности, так и коррупции. Шесть лет назад, после неожиданного исчезновения Мэллори Рингесса, будущее Ордена перешло в руки его главных специалистов. Ранее Орденом с незапамятных времен правил суровый авторитарный Хранитель Времени, которого затем на краткий срок сменил Мэллори Рингесс. И главные специалисты, боясь прихода нового диктатора, постановили, что отныне у Ордена больше не будет единого главы. С 2942 года Коллегия – 121 представитель различных дисциплин Ордена – пыталась править на основе консенсуса. Это был благородный эксперимент, попытка реформировать наиболее почтенные установления Ордена, но закончилось все провалом. Иначе и быть не могло. Самая суть Ордена заключается в управлении личными страстями, амбициями и мечтами. Искатели несказанных истин вселенной, принесшие присягу и выполняющие свою миссию сообща, должны занять свое место в иерархии, организованной кем-то одним. В противном случае настанет хаос; люди откроют для себя сто или тысячу индивидуальных истин, которые разрушат всякий порядок и сметут созданные человеком структуры, как стая голодных чаек, расклевывающая мертвого кита. Нужен какой-то единый взгляд, а взгляд – это неотъемлемая черта живого организма, будь то мужчина, женщина или животное, отыскивающее дорогу среди снежных полей мира. У совета из нескольких человек зрение еще хуже, чем у снежного червя, зарывшегося в сугроб. Главные специалисты Ордена на первом году своего правления увязли в бесконечных спорах по поводу правил внутреннего распорядка, протокола, религиозных и политических определений, по поводу креационизма, кибернетического гностицизма и прочих идеологий. Единственное, на чем они сошлись, было то, что демократия, основанная на консенсусе, невозможна.

Осознав это, Коллегия реорганизовалась и стала решать все важные вопросы большинством голосов, которое должно было составлять две трети от общего числа. Президиум из четырех главных специалистов устанавливал повестку дня, занимался административной деятельностью и принимал меры, когда голосование заходило в тупик. Эти четверо, называвшие себя Тетрадой, постепенно приобретали все больше власти. Третьего числа средиземней весны 2944 года Тетрада предложила издать новый канон, давший ей право выбирать, какие дела Коллегии следует рассматривать, а какие нет. Большинство главных специалистов, к стыду своему, только порадовались перспективе быть избавленными от множества мелких вопросов, отнимавших у них массу времени, и проголосовали за новый канон. За три с половиной последующих года Тетрада сочла достойным рассмотрения очень немногие дела. (Дебаты относительно второй экспедиции в Экстр оставались почти единственным вопросом, который Коллегия не уступала никому.) Четверо лордов Тетрады сделались фактическими правителями Ордена. Бардо, презиравший всю Коллегию в целом как безмозглых слепцов, основную часть своего ехидства приберегал для Тетрады.

– Они себя именуют Тетрадой, а по мне они – просто четверка варваров. А уж Ченот Чен Цицерон особенно. Он сказал мне, что Тетрада неправомочна отменить договор. Врет: Тетрада вправе сделать все, что ей охота. Лорд Цицерон говорит, что только вся Коллегия может приостановить действие договора – а вслед за этим заявляет, что не станет отягощать Коллегию принятием подобного решения в такое время! Как они меня бесят, эти старые хрычи, ей-богу! Им ничего не втолкуешь. Но я все-таки добился, чтобы Главный Акашик меня выслушал, иначе нам пришлось бы совсем плохо, а бедным алалоям еще хуже. Николос Старший был другом твоего отца и моим тоже. Власть успела его испортить, но он еще помнит, что такое дружба. Он убедил лордов Цицерона, Палла и Васкес, поставить вопрос на Коллегии. Они соберутся 74-го, тогда мы и получим ответ.

Утром в день заседания Данло облачился в неудобную парадную форму. Внизу этот цельнокроеный комбинезон был достаточно просторен, потому что шаровары делались широкими для удобства езды на коньках, но Данло после приема в Борху окреп, набрал мускулы, и выше пояса комплект стал ему тесен – пришлось попросить Мадхаву ли Шинга застегнуть ему «молнию» на спине.

– И ты позволишь мне прикоснуться к тебе? – осведомился Мадхава в своей саркастически-дружелюбной манере. – К единственному послушнику в истории Ордена, победившему воина-поэта?

Данло с печальной улыбкой надел тесную шерстяную куртку, перчатки, шапку и меховой плащ. Застегнув стальную цепь у горла; он ответил весьма загадочно:

– Никого я не побеждал. В конечном счете воин-поэт одержал верх.

Он встретился с Бардо под холодными световыми шарами на ступенях квадратного белого здания Коллегии Главных Специалистов. В морозном воздухе слышались звуки скалываемого со ступеней льда, скользящих коньков и далеких детских голосов. Городские часы уже прозвонили начало нового дня, но по внутренним часам Данло утро еще не наступило.

Глубокая зима – самое темное время года, и солнцу предстояло взойти лишь через несколько часов. Под ними, в тридцати ярдах к северу, поблескивали серебром при звездном свете сто двенадцать деревьев рощи ши.

– Ага, вот и ты! – воскликнул Бардо. – Слушай, я должен предупредить тебя кое о чем. Пару ночей назад я выпил лишнего – это со мной бывает. И не исключено, что я рассказал о твоей победе над воином-поэтом кое-каким ненадежным типам, не умеющим хранить секреты. Они могли передать это своим друзьям. Поэтому приготовься, что тебе будут задавать вопросы – многие старые сплетники захотят узнать, как ты вспомнил эти проклятые стишки. Видно, судьба моя такая – вечно создавать легенды о ком-то другом!

– Спасибо, что предупредили, – с улыбкой ответил Данло.

Бардо, фыркнув, притопнул своими громадными ботинками по белому граниту.

– Ну и холодина, ей-богу! Давай-ка войдем и выпьем кофе – думаю, стариканы продержат нас весь день, прежде чем договорятся до чего-нибудь путного.

Бардо вырядился в шубу из черных соболей с золотом, но от его мехов разило пролитым пивом, дыхание благоухало дрожжами, мутные глаза покраснели, как будто он пил всю ночь. Он двинулся вверх, рыгая на каждой четвертой или пятой ступени, а то и пуская газы. Данло следовал за ним, задаваясь вопросом, как может этот шут в обличье великана спасти алалоев, если он сам себя не может оградить от подобного отупения. Он боялся, что Бардо того и гляди споткнется и расшибет себе голову, но Бардо, привыкший к большим дозам пива, на ногах кое-как держался. Своим громовым басом он потребовал, чтобы им открыли, и двери Коллегии отворились. Встретивший их послушник в парадной форме поклонился Бардо, кивнул Данло и проводил их через пронизанный сквозняками вестибюль в приемную у зала заседаний. Там на простом деревянном столе их ждал голубой кофейник с двумя голубыми кружками. Другой мебели, равно как ковров или украшений, в этой холодной комнате не было.

– Ей-богу, это просто оскорбительно! – Бардо разлил кофе по кружкам и нетвердой рукой подал одну Данло. – Надо бы потребовать стулья. Они что, думают, мы на полу будем сидеть? Или проторчим весь день на ногах?

Однако их не заставили ждать целый день – непонятно, к лучшему или к худшему. Если бы Бардо дали время переработать поглощенное им пиво, он преклонил бы колени перед Коллегией с ясным взором и замкнутыми устами, вследствие чего будущее Ордена и Невернеса могло бы обернуться совсем по-другому. Если бы – самое магическое из всех выражений, но скраеры учат, что оно всего лишь иллюзия. Вернее, иллюзорна наша вера в могущество случая. Согласно древней метафоре, все события чьей-то жизни, все миллиарды миллиардов «если бы» и моментов возможного – всего лишь молекулы воды, из которых состоит река. Какими бы хаотическими ни казались пороги и водовороты, сама река течет в одну сторону, к морю. Так и с жизнью: то, что случилось, должно было случиться, говорят скраеры. Поэтому Бардо, в самом глубоком смысле, сам выбрал свое будущее и воплотил его в жизнь посредством одной только воли.

Не успели они допить свою первую кружку, вернулся послушник и сказал:

– Пора. Сейчас будет вынесено решение по вашему делу. Мастер-пилот и Данло Дикий, прошу вас следовать за мной.

Послушник открыл дверь и пропустил Бардо и Данло в зал заседаний. Данло, словно при выходе из пещеры на свежий воздух, ошеломили новые ощущения. Яркий свет холодных тонов лился из огненных шаров, расцвечивая огромное помещение красными, синими и золотыми бликами. Круглые стены сверкали полированным белым гранитом; высоко вверху, где обитало хаотическое эхо, сквозь клариевый купол сияли звезды. От черных плит пола шел холод, и это место показалось Данло каким-то бесчеловечным, хотя его ожидало здесь много людей. Главные специалисты Ордена – сегодня они присутствовали в количестве ста десяти человек – сидели за столами из блестящего дерева джи. Столы, имеющие форму полумесяца, располагались концентрическими дугами на дальней стороне зала, и за каждым сидели четверо или пятеро лордов. (Данло, подойдя ближе, стал чувствовать на себе взгляды каждого из них. Он слышал гул голосов и дыхание сотни человек, но тишина преобладала. Послушник попросил их с Бардо преклонить колени на квадратном фравашийском ковре в самом центре зала. Лорды сидели вокруг так близко, что Данло различал на их суровых лицах черные, карие и голубые глаза. Многие из них были стары, а некоторые омолаживали свои тела уже второй или третий раз. Здесь стоял сладковатый запах, а от столов пахло лимонной политурой. Данло так захлестнули эти ароматы вместе с пивным дыханием Бардо и собственным едким потом, что он едва расслышал, как послушник докладывает о них:

– Милорды, вот мастер-пилот и Мастер Наставник Пешевал Лал по прозванию Бардо и послушник Данло ви Соли Рингесс.

Центральный стол прямо перед Данло, лицом к двойным дверям зала, занимали четверо лордов Тетрады.

Один из них, высокий и худощавый, с коротко остриженными волосами и черными зубами, смотрел на Данло в упор.

Это был Главный Пилот, Ченот Чен Цицерон.

– Данло ви Соли Рингесс, – произнес он, – мы рады видеть тебя среди нас. С прошением к нам обратился мастер Бардо, но сделал он это от твоего имени. Поэтому основным просителем являешься ты, и Коллегия по ходу дела будет обращаться непосредственно к тебе. Устраивает ли это тебя, молодой послушник?

Данло, глядя на мягкое лицо лорда Цицерона, вспомнил то, что говорил о нем Бардо: этот человек, самый старый из всех пилотов, лжет по привычке, с легкостью мальчишки, бьющего мух; он изворотлив, но при этом неумен, и словоохотлив, но редко говорит то, что другим представляется правдой.

Он был еще и нетерпелив, несмотря на возраст. Не услышав немедленного ответа, он повторил:

– Устраивает ли это тебя, молодой послушник?

– Да, – ответил Данло.

– Превосходно.

– Зато меня не устраивает, Главный Пилот! – загремел Бардо. – Что я вам – камень, лишенный слуха и речи? Алалои заражены гнусным вирусом, и меня тоже волнует их судьба, ей-богу!

Он стоял на коленях, потея и свирепо глядя на Ченота Чена Цицерона, но не упомянул, однако, о том, что он, Бардо Буйвол, известный любитель женщин, лично заразил многих молодых алалоек своей спермой, если и не самим вирусом.

Лорд Цицерон кивнул другим лордам Тетрады. Справа от него сидели Главный Эколог, Мариам Эрендира Васкес, и Николос Старший, тихий дородный человек, чья природная застенчивость во времена кризиса уравновешивалась стойкостью и стальной волей. Он прославился своим участием в расколе, который тринадцать лет назад привел к Пилотской Войне и свержению Хранителя Времени. Из всей Тетрады он был самым уважаемым и популярным. А Одрик Палл, Главный Цефик, сидящий слева от Цицерона, был тем, кого больше всего боялись. Он страдал редким генетическим заболеванием – альбинизмом: кожа и волосы у него имели цвет выбеленной кости, а радужки его розовых глаз словно окунули в молоко, смешанное с кровью. Он был очень стар – говорили, что теперь, после смерти Хранителя Времени, он самый старый в Городе человек. Обменявшись взглядами с лордом Цицероном, он сделал своими скрюченными пальцами какой-то знак. Лорд Палл никогда не пользовался голосом и разговаривал только знаками или на тайном мимическом языке цефиков. Одни считали, что он родился немым, другие – в основном его ученики – утверждали, что он просто утратил привычку к устной речи и его голосовые связки за ненадобностью атрофировались. Данло, глядя снизу на этого страшного старца, думал, что лорд Палл, должно быть, наделен зловещей тайной силой. Поистине шайда-человек: циничный, все повидавший, острый умом и лишенный всякой человечности.

Лорд Цицерон, постучав пилотским кольцом по столу, обратился к Бардо:

– Лорд Палл напоминает нам, мастер-пилот, что, как бы ни дорожили мы вашим мнением, вам разрешается говорить лишь в том случае, когда вопрос обращен непосредственно к вам. Вас это устраивает?

– Как моча в качестве напитка.

– Что такое?

Данло, держа спину прямой, переводил взгляд с лорда Цицерона на Бардо. Он знал, что эти двое враждовали еще до того, как заняли противоположные стороны в Пилотской Войне.

В кадетские годы Бардо лорд Цицерон был самым суровым и жестоким из его наставников. Назначение Цицерона Главным Пилотом тоже немало взбесило Бардо – все знали, что он сам мечтал занять этот пост, а Цицерона на дух не переносил. Надув щеки, багровый от выпитого пива, Бардо выпалил:

– То, что слышали.

Воинственный настрой Бардо произвел неблагоприятное впечатление как на Тетраду, так и на всю Коллегию. Лорды покачивали головами и перешептывались. Главный Эсхатолог Коления Мор, Джонат Парсонс, Родриго Диас, Махавира Нетис и Бургос Харша – все выражали Бардо свое неодобрение. На Данло они смотрели с жалостью, как на человека, связавшего свою судьбу с таким грубияном.

– Мастер-пилот, – сказал Цицерон, – разумно ли оскорблять тех, у кого вы просите согласия в столь исключительном деле?

Бардо положил тяжелую руку на плечо Данло и склонился к нему головой. Данло остро чувствовал, что все взгляды в зале устремлены на них. Ему стало трудно дышать и захотелось оттолкнуть Бардо, но он сохранил свою официально-учтивую позу.

– Да пошли они все! – зашептал ему Бардо. – А Цицерон – первостатейный лгун и притворщик. Делает вид, будто наше поведение еще способно как-то повлиять на Коллегию. Посмотри на них, Паренек! Не надо быть цефиком, чтобы понять, что старые хрычи уже приняли свое решение.

Данло посмотрел на лордов, очень представительных в своих янтарных, индиговых, серых и всевозможных других парадных одеждах. Их лица действительно имели весьма решительное выражение.

– Мастер-пилот, вам не разрешается разговаривать с мальчиком – слышите? Если вы не способны сдерживать себя, вас удалят.

Бардо рыгнул и злобно глянул на Цицерона, однако промолчал.

– А теперь, – произнес Цицерон, – мы предоставим лорду Васкес ответить просителям.

Мариам Эрендира Васкес разгладила свою ярко-зеленую мантию. Добродушная, с квадратным лицом, она славилась ясностью мышления и прагматизмом. Она улыбнулась Данло и сразу ему понравилась, хотя ее первые слова обескуражили его:

– Данло ви Соли Рингесс, мы с сожалением вынуждены сказать тебе, что твоя надежда на временную отмену восьмого договора была напрасной. И прежде чем приступить к голосованию, мы должны объяснить, почему это так.

Своим ясным, холодным голосом лорд Васкес начала говорить о Войне Контактов и о чумном вирусе, который Архитекторы Старой Кибернетической Церкви вкупе с воинами-поэтами сконструировали для борьбы со своими врагами. Крепко сцепив маленькие квадратные руки, она сидела на стуле вполоборота, обращаясь как к лордам Коллегии, так и к Данло. Она объяснила, каким образом вирус проникает в хромосомы жертвы, становясь частью генетической памяти каждого цивилизованного человека.

– Этот вирус можно считать наследственным заболеванием, которое в большинстве человеческих организмов дремлет уже тысячу лет. И вот теперь, к несчастью, псевдопервобытные племена, известные как ал алой, по всей вероятности, оказались инфицированы им. В них вирус не дремлет – и это катастрофа, поскольку болезнь эта неизлечима.

Неизлечима, повторил про себя Данло. Он сжал кулаки, и воротник вдруг стал ему очень тесен. Речь Главного Эколога, обрекающей алалоев на верную смерть, обострила его чувства.

Он слышал, как ветер шуршит льдинками о купол, как гневно бормочет Бардо и как лорд Цицерон, вздыхая, посасывает свои черные зубы. В зале многие вздыхали, и в их взглядах, устремленных на него, Данло видел жалость. Гранитные стены и колонны вокруг говорили о суровости Ордена, который за тысячи лет своего существования принял слишком много трудных решений. Четкий голос лорда Васкес отражался от стен: «Болезнь эта неизлечима». Данло закрыл глаза, и ему вспомнилось самое жестокое изречение его племени: ти-анаса дайвам – возлюби свою судьбу. Он впервые задумался над странностью слова «анаса», могущего значить как «любить», так и «страдать».

– Данло ви Соли Рингесс!

Данло открыл глаза и увидел, что лорд Васкес обращается к нему.

– Да?

– Понял ли ты, что средство от этой болезни так и не было найдено?

– Это я понял… но все-таки не могу понять.

– Как мне объяснить это тебе?

– Ведь печатники давно уже расшифровали геном человека, да?

– Это верно, молодой послушник.

– Почему тогда нельзя найти и удалить вирусные участки ДНК? И если каждый цивилизованный человек наследует гены, подавляющие эту ДНК, почему нельзя привить эти гены алалоям?

Лорд Васкес скомкала в руках зеленую ткань своей мантии.

– Ты говоришь так, будто генная инженерия – очень простое дело. В действительности это невероятно сложно. Пойми, что невозможно отыскать в организме ген с определенной структурой или функцией.

– Правда?

– Представь себе чертеж, используемый при постройке здания. Каждая световая точка, каждый камень и каждое перекрытие на такой голограмме однозначно отражает структуру будущего дома. Но ДНК не похожа на этот чертеж.

Данло, не дождавшись продолжения, спросил:

– На что же она похожа?

– Она скорее напоминает рецепт для выпечки торта. Набор инструкций. Миллионы одновременных действий. Если действовать согласно коду ДНК, или рецепту, получится живой организм. Тебе понятно? Мало кто это понимает. Многие думают, что сконструировать шестой палец или фиолетовые глаза очень просто. Но это немыслимо трудно. Можно ли испечь торт в форме башни, просто добавив муки, или не добавляя в тесто яиц, или повысив температуру в духовке? Так и с наследственностью: изменить ее в желаемом направлении далеко не всегда возможно.

И лорд Васкес перешла к чумному вирусу. Существует теория, сказала она, что он внедрился по крайней мере в пять из двадцати трех человеческих хромосом, кое-где фактически заменив собой аксоны, жизненно важные рабочие гены. ДНК этого вируса двулична: когда гены-ингибиторы отключают отдельные ее участки, она переключается на выработку белков, необходимых для обмена веществ. В благоприятных же для себя условиях она вырабатывает вещества, погубившие племя деваки. Удаление вируса из генома было бы равносильно уничтожению организма – это при условии, что вирусную ДНК можно будет опознать и выделить, что практически невозможно.

Есть многое в функциях и взаимодействиях трех миллиардов нуклеотидов человеческого генома, что пока остается неизвестным. Неизвестно, например, какие именно гены подавляют вирус. Генетики предполагают, что за это могут отвечать интроны – так называемые никчемные гены, разделяющие аксоны. Эти окаменелые гены, пребывающие в бездействии тысячи и даже миллионы лет, могут внезапно ожить и заняться подавлением действующих генов. Среда, от которой зависит их расцвет либо поражение, хаотична – это химия жизни, существующая в динамичном, неуравновешенном состоянии.

– Представим человеческий организм как экологию, – говорила Данло Главный Эколог. – Что произойдет с экосистемой, если ее хищники будут уничтожены? Катастрофа. Подобным же образом зачастую бывает невозможно удалить нежелательные гены, не причиняя вреда всему организму.

Данло потрогал белое перо у себя в волосах. Он хорошо понимал, к чему ведет лорд Васкес, и тем не менее сказал упрямо:

– Но хищники не убивают всю свою добычу, иначе они умерли бы с голоду. А чумной вирус погубит всех алалоев.

– Алалои – еще не все человечество.

– Значит, вы уже приняли свое решение. – Данло обвел взглядом правителей Невернеса. Лица у них были каменные, как у статуй прославленных лордов Ордена, стоящих вдоль круглых стен зала. – А вы когда-нибудь видели, как умирают от медленного зла?

Лорд Васкес, оставив его вопрос без ответа, сказала:

– Для твоих алалоев это катастрофа, однако она не случайна. Хорошо известно, что предки алалоев внесли изменения в свои хромосомы. Без сомнения, они при этом исключили какие-то нежелательные интроны и, возможно, удалили по ошибке участки ингибиторной ДНК. Они изменили экологию своих организмов – и сами себя обрекли на смерть от чумы.

Данло коснулся шрама на лбу.

– Ми пела лалашу… благословенный народ… обречен.

– Вот что получается от манипуляций с генетической информацией, – сказала лорд Васкес.

– Шанти, – прошептал Данло.

– Генетики Ордена, – продолжала лорд Васкес, – так и не нашли средства против чумы ни тогда, тысячу лет назад, ни после. Даже агатангиты, по сведениям наших библиотекарей, объявили чуму неизлечимой. Ты понимаешь меня?

– Да. – И Данло, вспомнив, что агатангиты в своем мастерстве биоинженерии равны богам, произнес нараспев: – Ти-ананса дайвам.

– Что это значит? – с натянутой улыбкой осведомилась лорд Васкес.

– Это значит «возлюби свою судьбу». Возлюби то, что причиняет страдания.

– Я сожалею, молодой послушник, – официально, но с теплотой в голосе сказала лорд Васкес, – однако судьбу алалоев изменить нельзя. Ты согласен с этим?

– Нет.

– Мы знаем, что это трудно, молодой послушник.

Бардо пыхтел рядом, глядя на Данло и внимательно прислушиваясь к его словам.

– Мы должны возлюбить свою судьбу, это правда, – сказал Данло. – Но никто не может знать своей судьбы, пока не проживет свою жизнь.

– Скраеры думают иначе.

– Судьба, – тихо промолвил Данло. – Болезнь неизлечима. Но… как мы можем это знать?

Лорд Палл, бросив на него острый взгляд, повернулся к лорду Николосу, и его старческие пальцы зашевелились, как черви. Среди собравшихся не более трети или четверти понимали цефический язык знаков – остальные, даже не пытаясь следить за жестами лорда Палла, сидели с раздраженными и скучающими лицами. Николос, исполняя роль переводчика, пояснил:

– Лорд Палл напоминает нашему юному послушнику, что мы, разумеется, не можем быть абсолютно уверены в неизлечимости данной болезни.

Лорд Цицерон добавил своим шелковым, неискренним голосом:

– Но мы можем подсчитать, во что обойдутся нашему Ордену поиски противочумного средства. Можем сравнить возможную пользу и шансы на успех – почти нулевые – с этими расходами.

– Подсчитать! – внезапно взревел Бардо, стукнув себя кулаком по колену. – Расходы! Польза! Разве мы торговцы, которые оценивают даже то, что цены не имеет?

– Молчать! – вскрикнул лорд Цицерон. – Предупреждаю вас в последний раз.

– Ну-ну… – Бардо опустил глаза к черному пилотскому кольцу у себя на пальце и умолк, мрачный и зловещий, как космос.

Лорд Цицерон обвел взглядом собрание.

– Цена таких исследований была бы непомерно велика. Нам следует учесть это, когда мы будем голосовать.

Вслед за этим он сразу поставил поднятый Данло вопрос на голосование. Данло не удивился, когда за поиск противочумного средства проголосовали только трое лордов. Все остальные были против.

– Мы сожалеем, что были вынуждены прийти к такому решению, – сказал Данло лорд Цицерон. – Но, возможно, твои алалои все-таки выживут. Может пройти много лет, прежде чем этот непредсказуемый вирус перейдет в активное состояние – и мы будем искренне молиться, чтобы этого не случилось никогда.

– Можно подумать, тебя это действительно волнует, – пробурчал Бардо себе под нос.

Лорд Цицерон, не обращая на него внимания, слегка улыбнулся Данло.

– А теперь мы должны уладить еще одно дело, прежде чем отпустить вас. Существуют вопросы относительно смерти послушника Педара Сади Санара, которые Мастер Наставник должен был задать по ходу следствия. Мы хотим задать тебе эти вопросы сейчас, молодой послушник. Если ответы удовлетворят нас, то акашикского расследования, возможно, проводить не придется. Тебя это устраивает?

Данло, метнув быстрый взгляд на Бардо, ответил:

– Да… устраивает.

– Очень хорошо. – Цицерон, понизив голос, посовещался с тремя другими лордами Тетрады. – В таком случае я задам тебе первый вопрос.

Пока он прочищал горло, лорд Палл внимательно посмотрел на Данло, и Данло вспомнил, что цефики будто бы способны определить по лицу и речи человека, правду он говорит или лжет. Вспомнил он и тот нескончаемый, незабываемый момент в библиотеке, когда воин-поэт сказал ему, что прочел правду на лице страдающего Хануманз;

– Я должен спросить молодого послушника, угрожал ли когда-либо Хануман ли Тош жизни послушника Педара.

Данло на миг прикрыл глаза и ответил:

– Нет.

– А ты сам угрожал убить Педара?

– Нет.

– Это ты убил Педара?

Данло набрал воздуха, чувствуя, что глаза лорда Палл а прожигают его, как лазеры. Все остальные лорды тоже смотрели на него.

– Ты был причиной падения Педара Сади Санара с лестницы? – повторил Цицерон.

– Да… возможно.

По залу прошел тихий вздох, и лорды закачали головами.

Бардо с недоверием воззрился на Данло.

– Расскажи, как ты убил его.

– Я… представил его мертвым.

– Что?

– В воображении. Я увидел, как он падает с лестницы.

– Но ты не толкал его? Не подавал ему в тот день еды или питья? Ничего не подмешивал ему в вино?

– Нет.

– Ты совершил какие-нибудь физические действия, чтобы сбросить его с лестницы?

– Я желал ему зла. Хотел, чтобы он умер. Моя воля… привела к этому несчастью.

– Это все?

– А разве этого мало?

Лорд Цицерон посмотрел на лорда Палла и тот слегка приподнял указательный палец. Цицерон цыкнул больным зубом и сказал:

– Любой, кто подчинялся бы такому, как Педар, мог желать ему смерти. За мысли мы тебя не виним. Нам ясно теперь, что за случай с Педаром ты ответственности не несешь.

– То-то же, – пробормотал Бардо.

Лорд Цицерон, очевидно, не расслышав его, наставил на Данло костлявый палец.

– Во всяком случае, мы не можем обвинить тебя в том, что ты был непосредственной причиной его смерти. Но, может быть, от твоего имени действовал кто-то другой? Ты слышишь меня, молодой послушник? Возможно ли, что Педара убил Хануман ли Тош?

– Нет. Я не могу в это поверить.

Данло поднял глаза к звездному куполу и произнес про себя: «Я не стану этому верить».

– Верить – одно, а знать – другое. Ты знаешь, что он убил Педара?

– Нет, – после секундного молчания ответил Данло.

– Но ты должен знать, был ли Хануман в своей постели, когда…

– Ей-богу, это уж слишком! – Бардо взгромоздился на ноги, побагровев от ярости, и погрозил своим кулачищем лорду Цицерону. – Вы перегибаете! Хватит его допрашивать – мало вам, что вы обрекли на смерть его народ? Что с вами такое? Это вы гнусный убийца – вы, а не он!

– Молчать! – Палец лорда Цицерона нацелился на Бардо. – На колени, пилот!

– Сам молчи, не то я заткну тебе рот оплеухой.

– Что вы сказали?

– Заткнись, пока цел.

– Что-о?

Бардо, пошатываясь на массивных ногах, рявкнул:

– Тебе торговые фрахты возить, а не служить пилотом в Ордене!

– Я Главный Пилот Ордена, а вы давали обет послушания!

– Ей-богу, это я должен был стать Главным Пилотом, а не ты! Тогда я напомнил бы тебе, что долг и слава пилота состоят в поиске невозможного – хотя бы лекарства от этого проклятого вируса.

– Если вы немедленно не преклоните колени…

– И еще напомнил бы о том, что Главный Пилот должен быть для послушников примером и наставником, а не инквизитором.

Указующий перст лорда Цицерона затрясся – то ли от страха, то ли от гнева, а голос сделался обманчиво спокойным.

Можно было подумать, что он нарочно провоцирует Бардо.

– Тем не менее Главный Пилот я, а не вы – Мастер Наставник. Я полагаю, что назначение – или смещение – Мастера Наставника относится к чисто административным действиям и потому входит в компетенцию Тетрады. – Он с улыбкой поклонился трем другим лордам, сидящим с ним за одним столом.

– Но это Мэллори Рингесс назначил меня, Бардо, Мастером Наставником, прежде чем покинуть Невернес. Сам Рингесс.

– А мы, четверо лордов, в силе отменить это самое неразумное из его распоряжений. Ваш друг оказал вам плохую услугу, дав вам пост, превышающий ваши способности. И оказал столь же плохую услугу Ордену, покинув Город и предоставив вам измываться над послушниками.

– Ей-богу, я все-таки дам тебе в морду!

Бардо двинулся было к лорду Цицерону, но Данло, не вставая с колен, сжал ему запястье, ощутив мощь его бугристых мускулов. С детства работая на холоде, Данло закалился и стал очень сильным, но все же Бардо легко мог бы вырваться. Однако что-то, видимо, удержало Мастера Наставника. Он посмотрел на Данло сверху, рыгнул, улыбнулся и сказал тихо:

– Ладно, пусти.

Большинство лордов, очевидно, утвердилось в мнении, что багроволицый Бардо, ревущий, словно мускусный бык, представляет непосредственную физическую угрозу для их персон.

Главный Печатник отправил послушника за кадетским патрулем, а другие, в том числе и Ченот Чен Цицерон, съежились на своих стульях, стараясь не встречаться с Бардо взглядом. Собственно говоря, им всем следовало бы встать, окружить Бардо, пристыдить его и призвать к порядку. Этого требовали каноны Ордена, те, которые главные специалисты, будучи кадетами, столь рьяно проводили в жизнь. Но теперь они состарились и уже много лет не прибегали к насильственным действиям. Из Тетрады только лорд Васкес и лорд Николос поднялись, чтобы усмирить Бардо.

К ним присоединились Родриго Диас и еще несколько человек, но большинство осталось на местах.

– Подождите! – Ченот Чен Цицерон, набравшись наконец мужества, тоже встал и возглавил группу лордов, наступавших на Бардо.

– Не пошел бы ты, – пробурчал тот.

– Вы больше не Мастер Наставник! – вскричал Цицерон.

– Нассал я на тебя! – взревел Бардо. Вслед за этим он сделал нечто беспрецедентное за всю трехтысячелетнюю историю Ордена. Освободившись от Данло, он расстегнул «молнию» на брюках и вытащил член, самый длинный и толстый, который Данло видел между ног у человека, багровый и раздутый, как у шегшея. Придерживая свой внушительный орган пальцами, Бардо пустил струю на пол, а затем направил ее на Ченота Чен Цицерона и засмеялся, когда Главный Пилот отскочил назад, едва не запутавшись в собственных ногах. Струя хлестала туда-сюда, удерживая на расстоянии других лордов, и Бардо грохотал, содрогаясь от смеха. После выпитого ночью пива в нем плескался целый океан жидкости. Данло дивился его вместительности. Моча растекалась ручьями по черным плитам пола и впитывалась во фравашийский ковер. Темно-янтарная, почти оранжевая, она разила сахаром и козьим корнем. Данло понимал, что через несколько мгновений – или унций – ковер у него под коленями промокнет, однако сохранял свою учтивую позу.

– А ну назад! – гаркнул Бардо на лордов. – Все прочь!

Несмотря на всю нелепость момента, а может быть, именно из-за нее, Данло вспомнил о своих соплеменниках, страдавших недержанием перед смертью. Слезы обожгли ему глаза, и он, глядя, как Бардо виляет туда-сюда своим членом, начал вдруг смеяться. Он смеялся и плакал одновременно над изначальной абсурдностью жизни.

– Ей-богу, я уже почти кончил! – объявил Бардо. – Стойте на месте – вам больше незачем призывать меня к порядку. Вы слышали – это все! Я покончил с вами, старыми дураками, и с Орденом.

Эти слова как громом поразили собрание. Какой-то миг никто не шевелился. Бардо, не став отряхиваться, застегнул штаны и снял с мизинца черное кольцо, которое поднял вверх для всеобщего обозрения.

– Этим кольцом восемнадцать лет назад меня посвятили в пилоты. Теперь я отрекаюсь от своей присяги. Я нассал на Орден и на вас всех!

Он отвел руку назад и с ужасающей силой метнул кольцо в ближайшую колонну. Алмазное, пропитанное специальными добавками кольцо разбилось, издав страшный для слуха звук.

Данло уставился на алмазные осколки, усеявшие черный пол.

А он-то думал, что знаменитые пилотские кольца несокрушимы.

– Прощайте. – Бардо с улыбкой опустил руку на голову Данло, поклонился лордам и с грацией, поразительной при его тучности и хмельном состоянии, прошествовал к выходу из зала.

Ченот Чен Цицерон почти сразу же восстановил порядок.

Он вызвал послушников подтереть пахучую лужу Бардо, для Данло принесли новый ковер, и потрясенные лорды вернулись на свои места. Допрос Данло продлился еще некоторое время. Его спрашивали, не слышал ли он, как Хануман кощунствует против бога Архитекторов, Николоса Дару Эде, и не знает ли он, по какой причине Хануман явился в Невернес.

Спрашивали также, с довольно почтительными интонациями, почему и каким образом он заменил Ханумана в качестве жертвы воина-поэта. Выслушав его ответы, лорды посовещались.

Лорд Кутиков предложил изгнать всех воинов-поэтов из Города. Лорд Васкес заметила, что уходу Бардо из Ордена следует только радоваться: его добровольное изгнание умиротворит хариджанских старейшин и покончит с проблемами, вызванными прискорбным – и случайным – падением Педара. Что до Ханумана ли Тоша, Коллегия сняла с него все обвинения.

– Мы сожалеем, – сказал Данло лорд Цицерон, – что холодный луч подозрения упал на тебя и Ханумана. Ясно, что падение Педара было тем, чем оно представлялось с самого начала: трагическим несчастным случаем. Ни ты, ни Хануман убийцами, безусловно, не являетесь. Вы оба примерные молодые послушники, проявившие исключительное мужество при столкновении с воином-поэтом. Мы будем счастливы посвятить вас в пилоты, когда придет ваше время.

Так разрешилась «хариджанская проблема» и прочие, более мелкие заботы лордов Невернеса. Данло позволили уйти, и он покинул здание Коллегии. Выйдя на улицу, он сразу увидел Бардо – тот прислонился к световой колонне у подножия лестницы. Первый свет уже позолотил здания Академии, но световые шары еще горели, окутывая Бардо мягкими красками. На его лице лежали индиговые, фиолетовые и красные полосы; рука была поднята ко лбу, и полоска кожи на месте пилотского кольца отливала фосфоресцирующей белизной.

Спустившись, Данло услышал, как великан бормочет себе под нос:

– Ах, Бардо, что ты наделал? Ну, теперь уж все – горе, горе…

– Вы хорошо себя чувствуете? – спросил Данло, и Бардо поднял на него глаза. – Бардо, Бардо, какая жалость.

– Я тоже сожалею, паренек, Я подвел тебя. Но ты видел рожи этих старцев, видел? Они не забудут этого дня, даже если проживут еще три жизни.

– Я тоже не забуду.

– И я. Последний день, когда Бардо отведал пива.

– Что?

– С завтрашнего дня я, Бардо, больше не возьму пива в рот – обещаю тебе, паренек. В старости я вспомню этот день и скажу: «Вот черта, за которой началась моя новая жизнь. До нее Бардо был слабаком, трусом и пьяницей. За ней он стал человеком цели, истины и великой судьбы».

– Но что же вы будете делать теперь?

– Что буду делать? Чего я только не сделаю. Я совершу то, что когда-нибудь назовут великим. Ах, паренек, в этот самый миг, когда я смотрел в твои безгрешные глаза, в мой ожиревший мозг проникла одна светлая мысль. Я сделаю то, что заставит всех лордов Ордена встрепенуться и сказать: «Нам надо было сразу понять, кто такой Бардо, и прислушаться к нему, пока у нас была возможность».

– Вы оставите Невернес?

– Возможно. А может, и нет. Не будем говорить обо мне. Ты-то сам что собираешься делать?

Данло посмотрел на рощу ши, которая на утреннем ветру переливалась серебром, как вода.

– Мне бы тоже следовало покинуть Орден.

– Ну нет. Как раз этого тебе и не следует делать.

– Почему?

– Ты должен стать пилотом. Твой отец был пилотом, и ты тоже должен.

– Почему?

– Потому что в Экстр рано или поздно пошлют вторую экспедицию. На ее организацию уйдет лет пять или десять, но она состоится. Великая экспедиция к Архитекторам Старой Церкви. Это они устроили чуму и говорят, что им известно средство против нее.

Небо над Данло еще отливало ночной синевой, но на востоке уже зажглись багрянцем очертания гор. Он вознес безмолвную молитву солнцу и спросил:

– Это правда? Но откуда вы это знаете?

Бардо рыгнул, выдохнул облако пара и спрятал руки под мышками:

– Я был молодым пилотом, когда Хранитель Времени объявил свой поиск, и я отправился на Ксандрию. Это скучное отсталое место, где нет ни искусных женщин, ни хорошей еды, ни пива, но библиотека ксандрийских энциклопедистов – самая лучшая в Цивилизованных Мирах. И я проник в нее! Глубоко, Паренек, очень глубоко – в их святая святых, где хранятся запретные знания. Счастливый случай – я это признаю – помог мне узнать все досконально о древних религиях и тайных орденах, о всяких культах и сектах. Во что только люди не верят – ты не поверишь, если я скажу! И хотя у меня есть свои недостатки, на память я никогда не жаловался. Я много чего помню! Я помню, как считировал секретную запись Шаранта Ли Чу, помощника Эдмонда Джаспари. Ты ведь слыхал о Джаспари, «Божьем Архитекторе» Вселенской Кибернетической Церкви? У этих проклятых Архитекторов это все равно что первосвященник. Так вот, в записи Ли Чу содержится приказ Джаспари о выведении чумного вируса. Это было в 1750 году по невернесскому времени, на втором году Войны Контактов. Старая Церковь проигрывала войну, и ее Архитекторы, отчаявшись, поручили воинам-поэтам сконструировать этот треклятый вирус. Он, само собой, мутировал и чуть было не изничтожил всю их Старую Церковь и три четверти человечества в придачу. Все это знают. Именно Ли Чу заявил, что инженеры Джаспари сконструировали некое средство, которое удерживает вирус в пассивном состоянии. Это средство, если верить Ли Чу, было введено всем выжившим Архитекторам. Это дало им возможность выжить, очень немногие из них унаследовали так называмый подавляющий ген, который защищает всех остальных. Думаю, Архитекторы Старой Церкви по-своему столь же отличны от нас и столь же уязвимы, как алалои. Возможно, они пользуются этим своим средством и по сей день.

Густой бас Бардо умолк, и тут Данло сделал нечто странное. Сложив ладони и направив сомкнутые пальцы вниз, он воздел руки и склонил голову перед солнцем. Исполнив этот важнейший из алалойских дневных ритуалов, он вспрыгнул на три ступеньки вверх, улыбнулся и спрыгнул обратно.

– Но почему же, Бардо, вы не рассказали об этом лордам, если знали?

– По трем причинам. Во-первых, пройдет по меньшей мере пять лет, прежде чем снарядят экспедицию, и еще пять до того, как первые пилоты вернутся в Невернес. Алалои, как ни противно мне это говорить, за это время вполне могут вымереть. Во-вторых, Орден, как я его понимаю – как понимал, пока не махнул на него рукой, – Орден не должен вымаливать у этих варваров-Архитекторов формулу ингибитора, поскольку наши генетики, возможно, сумеют его продублировать. Ну и в-третьих…

– Да?

– Третья причина, по которой я ничего не сказал этим дурням, состоит в том, что они бы мне не поверили. Меня, который солгал всего один-два раза за всю свою жизнь, этот скользкий Ченот Чен Цицерон обозвал бы лжецом. И что бы мне тогда оставалось сделать? Убить его? Мне следовало бы это сделать во время войны, пока у меня был шанс, а сейчас я разве смог бы? Где там. Я даже пощечину старику не смог бы закатить, вот в чем горе.

Бардо еще долго убеждал Данло в том, что он должен стать пилотом, если хочет помочь алалоям, и добиться, чтобы его отправили в Экстр.

– Это будет наилучший твой шанс. Орден, мне сдается, разделят на две половины, и лучших пилотов пошлют в Экстр. Может быть, я построю себе легкий корабль и тоже туда отправлюсь.

Данло пнул обледеневшую ступеньку.

– Простите, что доставил вам столько неприятностей.

– А? Нет-нет, это не твоя вина. Мне как Мастеру Наставнику пришел конец еще до того, как мы вошли в Коллегию. Лорд Цицерон годами ждал этого случая.

– Мне очень жаль.

– Мне и самому жаль. Кто теперь присмотрит за моими девочками и мальчиками? И за тобой с Хануманом – особенно за Хануманом. После несчастья с Педаром он стал сам не свой.

– Да.

– Уж слишком он чувствителен, черт побери. По-моему, ему невыносима сама мысль о смерти – все равно чьей, даже такого паршивца, как Педар.

– И я так думаю.

– А теперь еще этот варварский случай с воином-поэтом. Горе.

– Он все еще страдает от последствий экканы, да?

Бардо кивнул:

– Пожалуйста, позаботься о нем, когда меня не будет. У него не меньше сотни почитателей, но мне кажется, мы с тобой единственные, кто его понимает.

– Я всегда… буду ему другом.

– Прочнее настоящей дружбы ничего нет. Уж я-то знаю. – Бардо расправил плащ и потер руки. – Не оставляй надежды, паренек. В наши странные времена может случиться все что угодно. Кольцо, которое я тебе дал, еще с тобой?

Данло приложил руку к груди и кивнул.

– Это хорошо. Храни его на случай, если твой отец вернется. А он когда-нибудь да вернется, клянусь Богом.

Бардо обнял Данло и похлопал себя по животу.

– Ну ладно, я пошел. Высосу кружек двадцать и напьюсь – день, как-никак, знаменательный.

– Но ведь вы сказали, что не будете больше пить.

– Ничего подобного. Я сказал – с завтрашнего дня. А до него еще далеко, ей-богу!

С этими словами Бардо низко поклонился Данло и прицепил коньки. Зрелище его шаткой походки, как ни странно, вселяло в Данло не отчаяние, а надежду.

– До свидания, Бардо! – крикнул он.

Проводив Бардо глазами, он повернул к Дому Погибели, чтобы рассказать другим послушникам о том, что случилось в Коллегии Главных Специалистов.

 

Глава XIV

ИГРА В ХОККЕЙ

Следующие несколько дней Данло блуждал в холодном тумане по Академии и размышлял. Работать он не мог и подавлял желание пойти в библиотеку и поискать в ее кибернетических пространствах что-нибудь, проясняющее судьбу алалоев. Он не посещал своего учителя и не ел в столовой с друзьями. Но одним холодным и ясным днем, 77-го числа, он вспомнил, что его товарищи по общежитию должны выступить в хоккейном матче против первогодков Каменных Палат. Поэтому он вернулся в Дом Погибели, надел камелайку, прицепил хоккейные коньки, взял клюшку и поспешил в Ледовый Купол.

День для матча, по правде сказать, был выбран неудачно.

Послушники, ошеломленные отставкой Бардо, предпочитали обсуждать это скандальное событие, а не гонять шайбу по льду.

Теперь уже стало известно, что Бардо покидает Город – возможно, навсегда. Мадхава ли Шинг, Шерборн с Темной Луны и другие приставали к Данло с вопросами относительно планов Бардо. А перед самым началом первого периода в дальнем конце огромной арены появился Хануман ли Тош. Он проехал мимо пустых санных дорожек, через белые прямоугольники пяти ледяных площадок в центр Купола, к Данло и другим мальчикам, которых не видел так давно. Всего полчаса назад цефики наконец выпустили его из своей башни, и он направился прямиком в Ледовый Купол. Данло вспомнил, что Хануман любит хоккей почти так же, как свое боевое искусство.

– Привет, Мадхава, привет, Лоренцо, привет, Ивар, привет, Алесар. – Кадеты Дома Погибели столпились вокруг Ханумана, поздравляя его с чудесным избавлением от смерти.

Освободившись, Хануман подкатил к Данло, одиноко стоящему у кромки поля. Пристально посмотрев на него, он сказал:

– Привет, Данло, – рад видеть тебя в полном порядке.

– А ты, Хану, как? Тебе еще больно?

– Не ты ли говорил мне, что через боль человек сознает жизнь? – с тихим странным смехом ответил Хануман.

– Да, но это было до того, как я увидел… на что способна эккана.

– Боль – это всегда боль. Но есть способы ее контролировать.

– Я слышал, что от экканы многие умирали.

– Но я, как видишь, пока жив. И снова обязан тебе жизнью. – Он произнес это четко и холодно, но, заметив, что больно задел Данло, заставил себя улыбнуться. – Ты каждый раз поражаешь меня. Ты вступил в борьбу с поэтом по собственной воле – даже моя мать не сделала бы того, что сделал ты.

Данло потрогал шрам над глазом и сказал:

– Все говорят так, как будто у меня был выбор.

– Он у тебя был. Ты мог убежать.

– Нет, не мог – ты же знаешь.

– Да, я-то знаю. – Хануман снова попытался улыбнуться, но что-то явно не давало ему покоя. – Это чудо, что ты вспомнил стихи. Был момент, когда я думал, что ты не вспомнишь, но ты вспомнил. Правда? Ну конечно, вспомнил. Твоя феноменальная память для меня всегда была загадкой. Вот почему поэт ткнул себя ножом в глаз, а мы с тобой живы и можем говорить об этом.

Пока двадцать послушников из Каменных Палат занимали свои места на той стороне поля, Данло с Хануманом поговорили о том, что случилось в библиотеке, и о том, как Коллегия Главных Специалистов ответила отказом на прошение Данло. Они говорили без напряжения, но между ними возникло расстояние, которого не было прежде. Данло хотел узнать побольше о лечебном искусстве цефиков, но Хануман неохотно рассказывал о времени своей изоляции у них в башне. Данло спрашивал его и о другом – о разных мелочах вроде заточки коньков или стратегии сегодняшней игры. Более серьезные вопросы он обходил, чувствуя затаенное страдание Ханумана и видя его холодность. В сущности, был только один вопрос, который Данло хотел бы задать, но он, как часто бывает между друзьями, почему-то говорил о чем угодно, кроме этого, самого главного. Потом кто-то из Каменных Палат объявил о начале игры. И Хануман, к огорчению Данло, воспользовался всей этой суматохой, блеском стальных лезвий и толкучкой молодых тел на льду, как щитом, чтобы отгородиться от беспокойства своего друга. Он стал неразговорчив, а потом и вовсе замолчал. В течение пяти периодов он сохранял это неловкое, обидное молчание и держался в стороне от Данло. Он вел свою обычную молниеносную игру, орудуя черной клюшкой из осколочного дерева внимательно и в то же время яростно, но победа как будто не слишком его волновала. В отчужденности всей его фигуры, в светлых глазах, когда он смотрел на Данло или отводил от него взгляд, читались страдание и отчаяние.

– Почему ты сегодня… так замкнут? – спросил наконец его Данло в перерыве перед шестым и последним периодом игры. Они сидели рядом на конце длинной блестящей скамейки, выкрашенной недавно в голубой цвет. Их товарищи по команде либо сидели, тяжело облокотившись на собственные колени, либо стояли, отдуваясь, сплевывали кровь из разбитых ртов и делали непристойные жесты в сторону команды Каменных Палат на той стороне поля, в семидесяти ярдах от них. Данло видел противников через стоящую надо льдом дымку – двадцать ребят постукивали коньками о свою красную скамейку и поднимали вверх два пальца. Этим они – смотря как толковать – либо выражали сомнение, что их соперники появились на свет естественным путем, либо напоминали, что ведут в счете на два очка.

Они действительно забили на две шайбы больше. Сам Данло весь матч играл рассеянно и механически. Обычно они с Хануманом забивали больше всех голов, но сегодня между ними не было халлы, не было взаимности мысли и действия. От Ханумана шел холод, как от ледового поля, а Данло одолевали думы о смерти и убийстве.

– Ты в каком-то смысле еще больше замкнут, чем я, – ответил Хануман.

– Может быть… но это не в моей натуре и не в твоей тоже.

Хануман прищурился от света, льющегося через тысячи треугольных панелей Купола.

– Откуда ты знаешь, какова она, моя натура?

– С той самой ночи, как упал Педар, – сказал Данло, обходя этот вопрос, – ты ушел в себя. Почему? Ты ведь ненавидел его почти так же, как я.

Хануман, по-прежнему глядя вверх, закрыл глаза и поморщился, будто от боли.

– Потому что он умер. Разве этого недостаточно? Ты тоже выглядишь не лучше, с тех пор как узнал, какая судьба ожидает алалоев.

– Но они – мой народ!

– Извини, Данло. Может быть, средство против чумы еще будет найдено. Может быть, ты сам его найдешь. Но мы все равно когда-нибудь все умрем, разве нет? Человеческая жизнь так быстро проходит – почему? – И Хануман процитировал Данло место из книги Бога, которое Николос Дару Эде позаимствовал из одной из древних священных книг – «Ложной Бхагавад-Гиты»: – «Бытие сжигает плоть, и все живое стремится к своей погибели, как мотыльки летят на пламя».

– Ты слишком много думаешь о смерти, – сказал Данло.

– Я?

– С этим ничего не поделаешь. От смерти лекарства нет.

– Кибернетическая Церковь учит другому.

Данло потрогал перо Агиры.

– Будь это даже возможно, я не хотел бы, чтобы меня – мое «я», мою пурушу – поместили в компьютер.

– Но есть и другие способы. Есть путь, который выбрал твой отец. Бардо все время говорил об этом. Однажды он сказал, что любой, кто готов страдать так же, как страдал Рингесс, может стать богом.

– Бардо любил с тобой разговаривать, да?

– Особенно когда бывал пьян. Его интересовала моя карьера – он всегда настаивал на том, чтобы я стал пилотом.

– Ты будешь самым благословенным из всех пилотов.

– Ты думаешь? А вот я не уверен. Вчера Главный Цефик пригласил меня к себе на чай там, в башне. И предложил поступить в Лара-Сиг, чтобы учиться на цефика.

– Сам Главный Цефик?

– Тебя это удивляет, я вижу.

– Но ты не должен становиться цефиком!

– Это почему же?

– Цефики – очень замкнутый народ.

– Мы вернулись к тому, с чего начали.

– Цефики слишком удалены от жизни. – В четвертом периоде чья-то клюшка оцарапала Данло подбородок; он вытер кровь рукавом камелайки, и на белой шерсти осталась красная полоса. – Цефики исследуют сознание, и я понимаю, что многих послушников это привлекает. Самадхи, фуга и одновременность, все эти виды компьютерного сознания. Но нельзя изучить… реальное сознание, подключаясь к компьютеру.

Перерыв заканчивался; хоккеисты точили коньки и обматывали клюшки черной лентой – не потому, что коньки действительно затупились или осколочное дерево нуждалось в укреплении, а потому, что это был ритуал окончания игры, почти такой же старый, как сам Дом Погибели. Сталь визжала под алмазными напильниками, и Хануман повысил голос:

– Искусство цефиков состоит не только в подключении к компьютеру.

Кто-то передал Данло ролик липкой черной ленты, и он отгрыз кусок своими крепкими белыми зубами.

– Все дело в господстве, да? В господстве над разумом – над умами других людей.

– В этом есть свои опасности, я знаю. Вот почему цефики приносят самые строгие обеты во всем Ордене. У них своя этика и все такое.

– Но цефики – это герметики, – повторил Данло то, что слышал повсюду в Академии. – Мистики, хранящие тайны… относящиеся к господству над сознанием.

– Да, это входит в их этику. Открыть большинству людей тайны их сознания – все равно что дать детям в руки водородные бомбы.

– Хану, Хану, как раз этого я и боюсь.

– Ты боишься меня?

– Нет, за тебя.

Хануман закончил бинтовать свою клюшку.

– Правда?

– Ты же видел их, мастер-цефиков! Видел их лица. Особенно у старых. Я тоже видел – три дня назад, в Коллегии. Главного Цефика, лорда Палла. Он такой же, как все они, – порченый и страшный, слишком много знающий… о себе самом. Он безумен. Мне кажется, в нем почти ничего человеческого не осталось. Не становись цефиком, Хану.

– Большинство цефиков слишком долго живут. Быть может, мне суждено умереть молодым – но даже если этого не случится, до такой старости я все равно не доживу.

– Но есть и другие причины, по которым тебе не следует… Как ты думаешь, почему лорд Палл предлагает тебе учиться на цефика?

– Ну, цефики и пилоты всегда перебивают друг у друга лучших послушников. Я уверен, что Главный Цефик и тебя пригласит на чай до конца этого года.

– Но я никогда не смогу стать цефиком.

– Не сможешь?

– Нет. – Данло снял коньки, провел по краю ногтем большого пальца и стал точить их напильником, который перебросил ему Мадхава. – Перед поступлением в Академию мне пришлось пообщаться с возвращенцами. И с аутистами. Все эти секты и цефики – опасное сочетание, а?

– Потому цефикам и запрещено примыкать к какому-либо религиозному течению.

– И тебя новые религии не интересуют?

– Нет, нисколько.

На молочном гладком льду около скамейки виднелось отражение Ханумана, и что-то в этом бледном, призрачном образе намекало на затаенную страсть. Как будто лед, исказив чистые линии лица Ханумана, послужил линзой, позволяющей заглянуть в его глубокое, истинное «я». В его бледно-голубых глазах читался религиозный пыл – Данло впервые видел в своем друге верующего. С каким бы презрением и ненавистью ни относился Хануман к вере своих отцов, в которой воспитывался с детства, как бы ни насмехался над ней, как бы часто ни отзывался об эдеизме как о «религии рабов»… Все дело в том, думал Данло, что эдеизм, как и все другие религии, недостаточно религиозен для такого, как Хануман.

– Известно, что цефики, некоторые, из них, практикуют почти постоянный контакт со своими компьютерами, – сказал Данло. Оторвав взгляд ото льда, он посмотрел на Ханумана и добавил полным боли голосом: – В нарушение канонов… и закона Цивилизации. Ты ведь слышал об этом, да?

– Если верить сплетням, часть кибершаманов, именуемая нейропевцами, действительно злоупотребляет компьютерами – я думаю, это правда.

– И они ищут контакта… с богами, да?

– Возможно. Кто знает, чего ищут нейропевцы?

– А чего ищешь ты?

– Я сам толком не знаю.

Данло, подметив свет, вспыхнувший в глазах Ханумана при этих словах, подумал, что друг его прекрасно знает, чего ищет.

– Значит, ты решил, что станешь цефиком?

– Возможно.

– Но мы же собирались вместе пойти в пилоты!

– Ты будешь пилотом – ты для этого рожден.

– Но странствовать среди звезд…

– Прости, но за эти дни я потерял всякое желание увидеть звезды.

– Но цефик? Нет, тебе это совсем не подходит.

– Откуда ты знаешь, что мне подходит, а что нет?

– Я это вижу. Это всякому видно.

– Видишь? – Напильник Ханумана яростно шаркал по лезвию конька. – Значит, ты у нас скраер.

– Чего ты так злишься?

– По-твоему, я злюсь?

– Конечно, злишься – твое лицо…

– Ну почему тебе всегда надо говорить правду? И что такое видеть? Можно ведь и солгать иногда!

– Я не хочу видеть, как ты становишься цефиком.

– Быть может, это – моя судьба.

– Судьба?

– Возлюби свою судьбу – разве не так ты всегда говорил?

– Но ты не можешь знать своей судьбы!

– Я знаю, что решил стать цефиком. Только что. Спасибо, что помог мне принять решение.

– Нет. Ты не должен.

– И все-таки я стану им. Прости.

– Но почему, Хану? Почему?

Они смотрели друг другу в глаза, как тогда, в день своего знакомства, на площади Лави; никто не хотел отвести взгляд первым. Но тут Мадхава ли Шинг объявил начало шестого периода, и они выехали на поле вместе с восемнадцатью другими мальчиками из Дома Погибели. Переговариваясь и царапая коньками лед, игроки заняли свои места за штрафной линией. В самом центре поля внутри фиолетового кружка уже лежала шайба, и все взоры обратились к ней. Мальчики затихли, стиснув в руках клюшки. Из других частей Купола, с саночных дорожек и площадок для фигуристов, слышался шорох коньков и полозьев, но этот звук сразу потонул в дружном гаме, как только Мадхава подал сигнал к началу игры. Клюшки опустились на лед, коньки заклацали, из глоток вырвались возбужденные крики. Обе команды ринулись к шайбе в центре поля. Данло и Хануман, самые быстрые из «погибельников», подкатили к ней первыми, но трое «каменных» почти сразу блокировали их, и обе команды сшиблись, мелькая клюшками и вопя от боли. Данло удалось вывести шайбу из свалки, и он передал ее Хануману. Согласно стратегии «погибельников», он отвечал за правый край, а Хануман за левый. Всю игру им никак не удавалось скоординировать свою атаку, поэтому функции нападающих поневоле принимали на себя Мадхава (неизменно отстающий от Данло на десять ярдов), Алесар Рос и другие. Но теперь случилась любопытная вещь. Пока Хануман на левом фланге пытался прорваться сквозь кучу «каменных», Данло стал воспринимать его не только глазами, но каким-то более чутким и верным органом, как будто его чувство жизни откликалось на затаенный огонь его друга через разделяющий их лед. А Хануман, пылающий, как звезда, отзывался на его огонь – Данло чувствовал это по блеску его глаз, по наклону его шеи, по бешеному мельканию его клюшки и по собственному сердцу, стучащему в такт с коньками. Что-то – может быть, их гнев друг на друга, или их страх перед судьбой, или любовь к ней – связало их заново. Они катились вперед, и с каждым шагом между ними крепла невидимая нить, священное родство, делающее их едиными нутром и умом. Эта волшебная пуповина позволяла им предугадывать будущее, раскрывавшееся перед ними миг за мигом. Лед стлался под Данло, как атласное полотнище, передавая ему ритм бега и ударов Ханумана. Эта стальная мелодия четко выделялась среди стука клюшек, криков и певучих инструкций Мадхавы. Хануман обнаружил в обороне противника брешь, и Данло заметил ее в тот же самый миг, еще до того, как Хануман послал туда шайбу. Шайба, красный щербатый деревянный кружок, стрельнула прямо к Данло, и он перехватил ее. Двое послушников с цветком, эмблемой Каменных Палат на камелайках, тут же ринулись к нему. Данло резко вильнул влево, а Хануман одновременно освободился от блокирующих его противников. Данло передал шайбу ему. Внезапный порыв ветра дохнул холодом в лицо, резанул по глазам, и Данло увидел летящую обратно к нему шайбу, как расплывчатое красное пятно. Вместе, почти синхронно, они продолжали мчаться к воротам «каменных», перебрасываясь красной шайбой. Они обходили противников, с безошибочной точностью ориентируясь в пространстве и времени. «Хану, Хану!» – мысленно воскликнул Данло, передавая шайбу. Хануман притормозил ее, выбросив вперед клюшку, а потом молниеносным ударом послал через пятнадцать ярдов в ворота. Так они забили свой первый в этом периоде гол.

– Повезло вам! – подосадовал, хватив клюшкой по льду, игрок «каменных», симпатичный парень с красновато-бронзовой кожей. – Хороший удар.

– Все равно мы ведем на одно очко, – напомнил ему другой, показав Хануману средний палец.

Потный и запыхавшийся Шерборн с Темной Луны, облокотившись на клюшку, ответил ему тем же.

– Еще один гол, и мы сравняем счет. А потом забьем еще один и обставим вас.

Обе команды вернулись за свои штрафные линии, и темнокожий парень из «каменных», которого звали Лаис Мотега Мохаммад, подал сигнал ко второму вбрасыванию. Хоккеисты накинулись на шайбу, как коршуны на падаль. На Данло сыпались удары клюшек, ботинок и локтей, но он точно слился с шайбой воедино. Себя он не щадил. Из всех мальчиков на поле он был самым быстрым, самым сильным и самым диким.

Из-за этой дикости он много раз в прошедшем сезоне наносил травмы другим игрокам и много раз думал, не отказаться ли вовсе от хоккея. Однажды, двинув парня из Дома Лави клюшкой в лицо, сломав ему челюсть и выбив четыре зуба, он понял, что закон ахимсы в чистом виде ему соблюсти никогда не удастся. Правда, ахимса в изложении Старого Отца требовала лишь никому не причинять зла сознательно. Данло терпеть не мог делать кому-то больно и никогда не делал, если мог этого избежать. Но его бесшабашность и любовь к скорости заставляла всех, и даже его товарищей по общежитию, опасаться Данло Дикого. Сам же он ничего не боялся. Он тоже часто получал травмы – вот и теперь, во время свалки, Лаис Мохаммад угодил ему черенком клюшки в глаз, который сразу пронзило жгучей болью и заволокло слезами. Но Данло привык к боли и никогда не уделял ей такого внимания, как цивилизованные мальчики. Через боль человек сознает жизнь – эта пословица была ему родной, как биение собственного сердца, которое он чувствовал прямо позади подбитого глаза. Он умел сливаться с болью и пропускать ее через себя, как обжигающе-ледяную воду. Полуослепший, в вихре клюшек и коньков, он нашарил шайбу и вошел с ней в хаос крепких тел, визжащего льда и сердитых криков, позволив ему увлечь себя через поле. Его гений и его сила заключались именно в этом: стать частью хаоса, не сопротивляясь ему и не пытаясь его контролировать. Выросший среди льдов и ветра, он находил дорогу звериным чутьем, двигаясь с неподражаемой грацией.

– Данло! – услышал он внезапно крик Ханумана. В мешанине рук и ног перед ним открылся просвет. Данло послал туда шайбу, Хануман принял ее, и стена тел сомкнулась снова, как море вокруг утеса. Толпа отхлынула от Данло, переместившись к Хануману. Тот ехал в куче из десяти или двенадцати человек, пытаясь вырваться.

– Шайбу! – вопил Мадхава. – Шайбу!

– Хану, Хану! – Данло проскочил между двумя «каменными». Тайная нить между ним и Хануманом натянулась, снова увлекая его в свалку. Был момент, когда Хануман мог бы передать шайбу ему, однако не передал. Хануман был очень хорош в защите. Данло боялись за дикость, а его – за жесткий стиль игры. Он шел напролом и крушил всех на своем пути.

Это была логика его жизни, его трагедия и его судьба. Его злость, его клюшка (или кулаки, когда он оставался безоружным), его смертоносная аура создавали вокруг него некое непреодолимое пространство, центром которого был он сам.

Таким образом он успешно оборонял себя и шайбу, но в то же время выбивался из общего хода игры. Данло с двадцатифутового расстояния увидел, как он отпасовал шайбу Мадхаве, а потом ловко съездил клюшкой по колену зарвавшегося «каменного». Сделал он это как бы случайно, не сумев якобы сдержать удар. «Каменный» с воплем повалился на лед, держась за коленку, тряся головой и проливая слезы, а лицо Ханумана превратилось в маску страха – Данло уже видел у него это выражение в их первую встречу. Кроме него, этого, кажется, никто не заметил. Пока вокруг вопящего «каменного» собиралась толпа, Данло, не отрываясь, смотрел на Ханумана. С помощью глаз и того глубинного зрения, которому не мог подобрать названия, он видел коренной парадокс существования Ханумана: тот боялся всего, что выходило за пределы его «я», боялся твердой льдистой чуждости других людей и предметов. Страх побуждал его отгораживаться от жизни, а отгорожение вызывало в нем чувство уязвимости и одиночества. И Хануман боялся, и ненавидел, и чинил вред всякому, кто ему угрожал. Когда Лаис Мохаммад указал на него клюшкой, обвиняя его в трусости и жестокости, Хануман тут же отбил его клюшку своей, и та по инерции задела щеку одного из «каменных», малорослого мальчугана с глазами испуганной оленухи. Тот вскрикнул и тоже замахал клюшкой и зацепил Шерборна с Темной Луны. Волна насилия захлестнула обе команды, и они накинулись друг на друга, молотя клюшками, ругаясь и брызгая слюной. Данло врезался в схватку, отводя удары руками. Сам он не дрался и двигался осторожно, чтобы не задеть коньками кого-нибудь из упавших игроков, хотя битва была бы для него лучшим способом зашиты. Связующая нить между ним и Хануманом теперь так натянулась, что Данло казалось, будто сердце друга бьется в его груди. Он уже подобрался к Хануману совсем близко, но кто-то треснул его по уху, а угрюмый парень, имени которого он не знал, вогнал ему черенок клюшки в солнечное сплетение. Данло, задыхаясь, прижал локти к животу и увидел, как Хануман двинул этого парня в висок. Тот рухнул на лед как подкошенный. Данло не знал, жив ли он. Такой удар мог прикончить кого угодно, а Хануман достаточно распалился, чтобы убить. Данло видел это по его холодным обезумевшим глазам и по ударам, которые он наносил коньками и клюшкой. Добровольно с ним никто бы не етал связываться, но свалка не оставляла места для выбора: Как раз в этот момент Хануман, угадав своим шестым чувством, что Лаис Мохаммад подбирается к нему сзади, круто обернулся, и их клюшки заклацали одна о другую. Лаис размахнулся, явно норовя сломать Хануману нос, размозжить это красивое тонкое лицо. Хануман блокировал удар, и в глазах у него была смерть.

– Хану, Хану! – Данло бросился к нему. Другие дерущиеся прочли бы на лице Ханумана только ярость – он рубился с Лаисом самозабвенно, пуская в ход приемы своего боевого искусства, но Данло видел, что лицо его друга, при всей свирепости, на самом деле застыло от страха. Это страх заставлял Ханумана молотить по клюшке Лаиса с такой силой, словно он старался повалить дерево. Наконец он разнес ее в щепки, и очередной удар обрушился Лаису на грудь.

Занося клюшку. Хануман каждый раз морщился, словно этот разгул насилия ранил его до основания и причинял ему мучительную боль. Именно этой боли он и боялся. Больше всего на свете он боялся собственной воли, способной переломить его самого, хотя в то же время любил ее и называл своей судьбой.

Данло вклинился между Лаисом и Хануманом, чувствуя, как страх в животе его друга колеблет связующую их нить, и вырвал клюшку из рук Ханумана. Лаис, бросив обломки своей, выхватил другую у товарища по команде и принялся молотить Данло по спине. Он сыпал руганью и пытался дорваться до Ханумана. Данло повалил Ханумана на дымящийся лед, прикрыв его своим телом. Клюшка Лаиса дубасила его по спине, и боль от ударов напоминала о еще более глубоких душевных ранах Ханумана.

Через боль человек сознает жизнь. В этот бесконечный, наполненный болью момент Данло понял о Ханумане самое главное: его друг, этот бледный сосуд гнева, с которым он будет связан до смертного часа, был от природы добрым и сострадательным мальчиком, но искалечил сам себя. Вернее, он попытался выжечь в себе эту доброту – так убивают нежеланного младенца, бросая его в раскаленную лаву. Он сделал это намеренно, именно потому, что был одарен сильной пламенной волей – волей преодолеть себя и стать выше. И это Данло пробудил в нем эту волю, развил ее и укрепил. Потому Хануман и любил Данло – любил за дикость, полноту жизни, грацию движений, а прежде всего за бесстрашие перед жизнью. И ненавидел в нем эти же самые качества потому что сам был лишен их.

Все это Данло понял в один миг, лежа на Ханумане и прикрывая его от клюшки Лаиса Мохаммада. А Хануман брыкался, пытаясь сбросить его с себя, и лупил коньками по льду, поднимая фонтан осколков и посылая в кристальные глубины волны ярости, бессилия и ненависти. Ненависть – левая рука любви, вспомнил Данло, и их совместное будущее предстало перед ним во всей своей неизбежности, хотя должны были пройти годы, прежде чем он выразил бы это видение в словах или рассмотрел его получше.

– Данло, пусти! – прокричал Хануман.

Кто-то из «каменных» обхватил Лаиса сзади руками и оттащил его от Данло. Данло встал, повернулся к Лаису лицом и сказал:

– Прости.

– Уйди прочь! – заорал тот, вырываясь из рук своего товарища и пытаясь поднять клюшку.

Хануман тоже встал, весь дрожа и шаря глазами по льду в поисках своей клюшки, но Данло посмотрел на него и сказал:

– Хану, нет.

Хануман замер, уставившись на него.

– Хану, Хану, – прошептал Данло. Лаис тоже смотрел на него, и все остальные понемногу утихомиривались. Преданность Данло ахимсе и его откровенная любовь к своему другу, этому страшному Хануману ли Тошу, заставила драчунов устыдиться, и многие из них побросали клюшки. С разных концов Купола к ним спешили послушники, кадеты и даже четверо мастер-акашиков, красных и запыхавшихся от игры в скеммер на санных дорожках. Одна из них, Палома Старшая, старуха с молодым лицом и телом женщины средних лет, отчитала мальчиков за то, что они поддались насилию. Все оправдания и жалобы на то, что другие начали первыми, она пресекла, заявив скрипучим старческим голосом:

– У насилия нет ни начала, ни конца, и вы все виноваты. – Она организовала первую помощь пострадавшим – в порванные мускулы втерли быстро впитывающиеся энзимы, порезы и царапины заклеили. У нескольких мальчиков обнаружились переломы и выбитые зубы, и Палома отправила их к резчику.

Мальчик, которого Хануман огрел по голове, отделался контузией и храбро предложил закончить игру. Хоккеисты отошли к своим скамейкам, чтобы немного отдохнуть.

– Тебе сильно досталось? – спросил Хануман Данло у их голубой скамьи. Ярость покинула его, и он тронул Данло за рукав. – Может, лед приложить? Сними камелайку, посмотрим твою спину.

Данло расстегнул камелайку, снял рубашку, и его спину точно огнем обожгло, как будто кто-то сдирал с нее мясо раскаленным ножом. Он сгорбился, упершись локтями в колени.

По крайней мере один позвонок посередине пронзало болью при каждом вдохе. Всю спину покрывали багровые кровоподтеки, которым скоро предстояло почернеть. Данло их не видел, но чувствовал – от ягодиц до самой шеи.

– Да, тут нужен лед, – сказал Хануман. Вдоль скамьи ходило по рукам стальное ведерко с кубиками льда. Хануман взял один цилиндрик, намороженный вокруг деревянной палочки, и стал водить им Данло по спине. – Ох, Данло – твоя ахимса когда-нибудь тебя погубит.

– Но я должен был вмешаться! – Данло скрипнул зубами, когда Хануман принялся натирать его дурно пахнущей мазью. – Не то он убил бы тебя… или ты его.

– Ты думаешь, у меня хватило бы на это отваги?

Покончив с явно тяготившим его делом – он всегда боялся иметь дело с какими бы то ни было телесными повреждениями, – Хануман отошел к фиолетовой линии, отмечавшей край поля, и стал долбить лед носком своего конька. Он потупил голову, но глаза его сияли.

– Хану, – сказал Данло, подойдя к нему, – я должен спросить у тебя одну вещь.

Хануман молча поднял на него глаза, где спокойствие сочеталось со страхом.

– Там, в библиотеке, воин-поэт, прежде чем убить себя, кое-что сказал мне. – Данло, в свою очередь, тронул Ханумана за рукав. – Я не могу забыть… то, что он сказал о Педаре.

– И что же он сказал?

– А ты не помнишь?

Хануман, поколебавшись долю мгновения, ответил:

– Нет, не помню.

– Поэт сказал, что ты… убил Педара.

– Убил? Ты думаешь, я правда убил его?

– Я… не хочу так думать.

– Как, по-твоему, я мог это сделать?

– Не знаю.

Хануман посмотрел Данло в глаза и сделал нечто поразительное: он схватил Данло за руку, как тогда в библиотеке, и стиснул изо всех сил, до боли и хруста костей. Потом приблизил губы к самому уху Данло и прошептал:

– Воин-поэт ошибся. А может, солгал. Никто не убивал Педара – он сам себя убил.

– Это правда?

– Уверяю тебя.

Хануман заставил себя улыбнуться. В этой улыбке заключались искренность и безмерное успокоение, но и что-то помимо этого. За безупречной работой лицевых мускулов и светлыми эмоциями скрывалось, как нарыв, глубокое страдание. Хануман мог бы закричать от боли, если бы не так хорошо владел собой.

– Мне кажется, цефики не до конца тебя вылечили, – сказал Данло. – Дело ведь не только в эккане, правда? Тут что-то другое.

Хануман отпустил его руку и стал ковырять коньком лед.

– Ты слишком правдив – я уже говорил тебе об этом. Слишком серьезен, слишком любопытен… и так далее. О себе ты не беспокоишься, верно? О своем «я». Я таким мужеством не обладаю – да и кто обладает? Это все твоя дикость. При первой же встрече я увидел ее в тебе – в нас обоих. Я думал, у меня хватит мужества на нее, но ошибся. Она убьет меня, если я первый ее не убью. Понимаешь?

– Да. – Данло ощущал оцепенение во всем теле, и ему вдруг стало холодно. Он закрыл глаза, вспоминая, когда впервые возлюбил опасность и дикость своей жизни: это было в ту холодную ночь, когда они с Соли хоронили племя деваки. Воздав дань воспоминанию и молитве, он исправил свой ответ, сказав шепотом: – Нет. И не хочу понимать.

– Я лишен твоей грации… – тихо промолвил Хануман. – Той, с которой ты принимаешь все, даже собственную дикость.

– Но я не все принимаю. В этом вся беда человека по отношению к жизни. Наша беда, Хану, – разве тебе непонятно? Сказать «да» – вот в чем истинное мужество. Но я пока еще не могу быть асарией. Все, на что я ни посмотрю – Бардо, мой благословенный народ, ты, – кричит мне «нет»!

– И все-таки ты по-прежнему намерен стать пилотом?

– Бардо думает, что это мой наилучший шанс на спасение моего народа.

– Алалоев?

– Да, благословенных людей.

– Но это не единственная причина, по которой ты хочешь стать пилотом, правда?

– Да.

– Ты как-то говорил мне, что хочешь добраться до центра вселенной.

Данло посмотрел в глубину Ледового Купола, где гремели на своих дорожках сани и испарения окутывали лед, как мокрый серый мех. Скрестив руки на груди, он сказал:

– Раньше я думал о мире, о вселенной, как о великом круге. Великом круге халлы. И я еще верю порой, что могу отправиться к центру этого круга.

– Чтобы увидеть вселенную такой, как она есть?

– Да. Мир глазами большинства людей и то, как они живут, – это фальшь, обман, ложь.

Хануман уже наковырял коньком маленькую горку снежной пыли.

– Вот потому я и буду цефиком, – сказал он. – Хочу открыть центр самого себя. И посмотреть, ложь ли это.

– А потом?

– А потом война. Я воюю сам с собой, и мне надо знать, способен ли я на такой вид убийства.

Больше он в ту пору ничего не сказал Данло. Он мог бы сознаться в большем, гораздо большем, но он хорошо хранил свои секреты, порой даже от себя самого. Возможно, он хотел сказать Данло всю правду о своем решении стать цефиком. Но правда, как говорят фраваши, многолика и комплементарна.

Искать ее – все равно что пытаться найти самую красивую песчинку на песчаном морском берегу. В сущности, Хануман никогда не понимал того чудесного качества, которое называл дикостью. Дикость – это стремление, черта, чувство и часть воли, позволяющая человеку узнать себя во всех элементах мироздания и ощутить огненную подпись вселенной в себе самом. Истинная дикость убивает. Она затягивает сознание в самую глубину жизни, то есть в смерть, ибо смерть – левая рука жизни и близка к ней, как один удар сердца к другому. Смерть может быть быстрой, как у альпиниста, падающего с высоты, или у пилота, чей легкий корабль падает в центр голубой звезды-гиганта. Она может быть медленной, как у алкоголика, гнусной, как у развратника, печальной, как у пропавшего в своих мечтах аутиста, и безумной, как у нейропевца, неспособного отключиться от своего кибернетического рая. Есть еще лишенная времени, возвратная смерть алалойского охотника, который на льду моря, в великой пустыне, слушает Песнь Жизни и уходит в мистическую область, называемую альтйиранга митьина. И есть, наконец, самая тяжкая из всех смертей. Чувствовать огонь бесконечности внутри себя и позволять ему гореть, умирать каждый миг и каждый миг возрождаться из пепла этого священного внутреннего огня, создавать себя заново по образу своих сокровеннейших страстей и видений – вот жизнь и смерть человека, который становится богом. Все инстинкты Ханумана толкали его именно к этой судьбе, но ему недоставало мужества использовать свои лучшие возможности, и он боялся дикости, заложенной в нем самом. Поэтому он отчаянно цеплялся за себя, за свою личность, свои идеалы, эмоции и мысли, за все составляющие своего «я», которые Данло назвал бы попросту «лицом», но Хануман почитал как нечто драгоценное, неподвластное переменам и оберегал от всяческого ущерба. Всем остальным он жертвовал без стыда и милосердия. Полагая себя обреченным на самый тяжкий из всех путей, он сознательно, трагически искоренял те самые страсти, которые могли бы сделать его поистине великим. Он, такой мягкий и чувствительный в детстве, пытался превратить себя в самого твердого из людей. Он, наделенный редкой волей к жизни и состраданием к людям, исказил свою любовь к Данло, перекроив ее в ненависть к его мучителю, и заставил себя убить послушника Педара Сади Саната. Воин-поэт не солгал: Хануман действительно совершил это убийство. И сделал он это не в своем воображении, а своими руками, своей волей и своим ненавидящим сердцем.

Вечером после того, как Данло рассек себе лоб в роще ши, Хануман, кое-как обработав эту ужасную рану, отправился в Квартал Пришельцев, на улицу Контрабандистов.

Там он на последние деньги, которые привез с собой в Невернес, купил сновидельник, черный приборчик величиной с детское сердце, комплекс нейросхем и алмазных чипов, запрограммированный на создание определенного диапазона образов. Сновидельники, эти игрушки для взрослых, уставших от скучной повседневности, служили также педагогическими пособиями для цефиков, проверявших на них способность своих учеников отличать имитацию от реальности. Хануман нашел своему сновидельнику другое применение. Когда все мальчики улеглись спать, он спрятал сновидельник под одеялом и стал ждать ночного визита Педара. Как только Педар взошел на лестницу, Хануман направил поток образов сновидельника прямо в его зрительную кору. Картина эта представляла скутарийских маток, поедающих своих новорожденных детей. Хануман создал этих темных, извивающихся, окровавленных чудовищ специально, чтобы напугать Педара и заставить его упасть. Чтобы убить его – Хануман не лгал себе в том, что касалось его затаенных целей. Он совершил убийство, чтобы спасти Данло от дальнейших мук и унижений. И еще потому, что самый акт убийства всегда был ему ненавистен. А главное – для того, чтобы выжечь из своей души тайную слабость. Именно это послужило истинной причиной его решения стать цефиком. Могущественное искусство цефиков было ему необходимо для завершения мучительной работы по переделке самого себя. В центре своей души, где боль была всего сильнее, он надеялся обнаружить источник собственных страданий и выжечь его без остатка. Все это Хануман жаждал рассказать Данло, но побоялся, что тот неправильно его поймет. А потом Мадхава ли Шинг вывел их команду из тринадцати оставшихся человек на лед, и момент был упущен.

– Данло, ты идешь?

Данло стоял на краю поля, глядя на Ханумана, катящегося вперед в кучке других ребят. «О Хану, Хану, – думал он, – что ты наделал?» Свет, струящийся сквозь Купол, делал лицо Ханумана белым и золотым, и Данло, не в силах вынести его ужасного вида, опустил глаза. Он отвел глаза от правды, как от прекрасной, но обреченной звезды, которая вот-вот взорвется. Он чувствовал, как стучит его сердце, сильно и часто, миг за мигом увлекая его в будущее, которого он не мог знать до конца. А потом глубоко внутри возник шепот, будто ветер пролетел среди осколочных деревьев. Это был ответ на тот страшный вопрос, который Данло недавно задал, но он, единственный раз в жизни, не прислушался к внутреннему голосу.

– Данло, ты идешь? – снова позвал Хануман.

– Да. – И Данло вышел на лед, чтобы доиграть хоккейный матч.