Не бойтесь умереть, ибо смерть — это всего лишь освобождение наших бессмертных паллатонов из наших бренных тел. Возникает вопрос: что же происходит с нашими паллатонами, когда они в виде чистой информации закладываются во вселенский компьютер? Существуем ли мы в состоянии стазиса, как буквы на странице книги, или движемся со всей красотой и мощью грозовой бури?
Николос Дару Эде. “Принципы кибернетической архитектуры”

Какая степень реальности доступна этой бессмертной программе? Я полагаю, что наши “Я”, воспроизведенные в виде паллатонов, более реальны, чем глоток свежего воздуха, и мощь их более велика и непреклонна, чем полет ветра.

Возвращение в Невернес заняло у Данло четыре дня. В первый день он отправился на лыжах к своей первой снежной хижине за нартами, во второй перевез пустые нарты на запад, к другой хижине, где хранилось медвежье мясо.

Данло боялся, как бы другой медведь не учуял его сокровище, и потому одолевал заструги и поля сверкающего снега-аната со всей доступной ему быстротой. Он порадовался, найдя свою добычу нетронутой. В холодном утреннем свете он загрузил нарты пакетами с медвежатиной и покрыл их сверху куском белой ткани. Мяса было много — не меньше восьмисот фунтов, на его взгляд, но Данло хотел довезти до города все без остатка, чтобы полностью обеспечить Тамару, Джонатана и их друзей. Он впрягся в нарты и стал тянуть, но нарты не сдвинулись с места. Он подергал их вправо-влево, несмотря на боль от ран, нанесенных ему медведем, чтобы освободить примерзшие полозья — но и это не помогло. Тогда Данло с большой неохотой разгрузил около двухсот фунтов мяса и закопал его в снег возле хижины. Джонатану оно все равно не принесет пользы, если мальчик умрет от голода, не дождавшись отца, а Данло всегда сможет вернуться за ним при случае. Если же случая не представится, мясо съест другой медведь или расклюют стервятники, когда придет средизимняя весна и снег начнет таять.

Поначалу Данло приходилось трудно: он еще недостаточно окреп, чтобы везти такой груз по неровному льду целых шестьдесят миль. Но с каждой милей, преодолеваемой им под темно-синим небом, силы его прибывали. Данло держал в тепле, за пазухой своей замызганной кровью шубы, мешочек с кусками мяса и жира. На ходу он то и дело запускал туда руку и ел, перетирая пищу крепкими белыми зубами. Взвешивать ему было не на чем, но за эти четверо суток Данло, по его оценке, съел тридцать-сорок фунтов мяса. Некоторая часть съеденного превращалась в энергию, но остальное нарастало на его отощавшие мускулы, образуя новую ткань.

Его изумляла быстрота, с которой он набирал вес; порой ему казалось, что, если он будет и дальше съедать такое же количество пищи, вся сила мира перейдет в него. Царапины на груди тоже заживали очень быстро, как будто клетки в том месте совершали обмен и делились в бешено ускоренном темпе. С того самого времени, как он съел сердце медведя, все его существо кипело новой жизненной силой. Он чувствовал, как нечто странное и чудотворное переделывает его изнутри.

Это нечто двигало его вперед, а ветер со свистом подталкивал его в спину, как дыхание Бога. Данло сам чувствовал себя могучим и несокрушимым, почти как галактический бог, однако сознавал, что в случае бури может застрять здесь дней на десять. И он передвигал лыжи, торопясь в Невернес, где ждали его сын и любимая женщина.

На Западный Берег он вышел глубокой ночью. Нарты он перевез через заснеженные пески по возможности бесшумно, опасаясь встретить какую-нибудь шайку хариджан, — которые могли пристать к нему с расспросами и сорвать покрышку с его саней. Но час был поздний, ветер гнал поземку, и никто не высовывал носа на улицу. На пути в Городскую Пущу Данло не встретил ни одного человека. В лесу, при свете звезд, он разгрузил нарты и спрятал мясо в своей хижине, а лучшие куски — фунтов двадцать вырезки — рассовал по внутренним карманам шубы. Прихватив еще несколько пакетов с кровью и салом, он покатил на лыжах через лес, в город, к Тамаре и Джонатану.

Между лесом и Меррипенским сквером ему попалось очень мало прохожих, да и те шарахались от него, как от ангела смерти. Тамара, открыв ему дверь, тоже испуганно вскрикнула при виде его окровавленной шубы и рукавиц. На ней был теплый стеганый халат. Поморгав глазами, она выглянула в коридор и втянула Данло в квартиру.

— О, Данло! Я уже начинала думать, что ты не вернешься. Семь дней, как ты ушел!

— Здравствуй. — Данло снял маску, расстегнул “молнию” на шубе и обнял Тамару. — Я думал о тебе каждый день.

Она взяла у него шубу и повесила на сушилку у двери.

— Нельзя ходить по городу в таком виде. Можно подумать, что ты кого-то убил.

— Я и убил, — сказал он, вынимая из карманов пакеты с мясом. — Тотунью, медведя, медвежьего патриарха. С тюленями мне никогда не везло.

— О нет! Я не верила, что ты способен убить хоть что-то живое. Мне очень жаль, что тебе пришлось пойти на это ради нас.

— Мне… тоже жаль.

Он обвел взглядом скудно обставленную квартирку с развешанными на стенах рисунками. За дверью спальни глубоко дышал во сне Джонатан. Данло сразу встревожился, уловив слабый запах гниения. Он подумал, что один из пакетов с мясом или кровью каким-то образом испортился, и стал их проверять, но все принесенное им осталось свежим и замороженным — да и не могло оно оттаять от его тепла по дороге из Пущи. Может быть, Тамара достала откуда-то мясо в его отсутствие, а Джонатан, как маленький гладыш, спрятал лакомые кусочки где-нибудь про запас, а потом забыл о них.

Но при виде изнуренного лица и затравленных глаз Тамары у Данло свело живот, и он понял, откуда идет этот запах.

— Джонатан, — сказал он тихо. — Это Джонатан, да?

— О чем ты?

Он повернулся к спальне, смыкая и размыкая ноздри, и прошептал:

— Этот запах мне знаком.

Если говорить правду, он понял, что Джонатан очень болен, как только переступил порог. Нисколько витающих в воздухе молекул затронули обонятельный центр его мозга и пробудили целый каскад воспоминаний, которые Данло предпочел бы не оживлять.

— Я ничего не чувствую, — сказала Тамара. — У тебя, наверно, нюх сильнее, чем у меня.

— Это обморожение, да? Его ноги? Значит, лекарства не помогли?

— Я ничего не смогла достать. Зима холодная, и очень у многих обморожены уши или ноги. Мы с Пилар обошли всех резчцков от Меррипенского сквера до Длинной глиссады, даже к червячникам обращались — к тем, которые еще торгуют. Лекарств нет ни у кого.

— Понятно.

— Я поила его травами — корнем нории и прочим. Их дала мне подруга Пилар. — Глаза Тамары остекленели от пережитых страданий, и она выглядела намного старше своих лет. — Старалась кормить его, как могла, и держать его в тепле. Даже молилась — делала все, что только могла придумать.

— Я знаю. Я знаю.

— Он все время спрашивал о тебе. Каждый день, чуть ли не каждый час.

— Я хочу увидеть его.

— Прямо сейчас?

— Да. Мы разбудим его и дадим ему кровяного чая.

Тамара, кивнув, раскрыла пакет с мороженой кровью и приготовила отвар. Растопив темную кристаллическую массу и добавив туда толченой коры чайного дерева, она налила красную дымящуюся жидкость в кружку и пошла к спальне.

— Погоди, — остановил ее Данло. — Эту кружку выпей сама, а потом уж отнеси Джонатану.

— Нет, сначала ему. Я не хочу.

Данло видел по ее бледному, с обострившимися скулами лицу и впалым глазам, что она говорит неправду.

— Теперь у нас много еды. Кушай, не бойся. Пожалуйста.

— Хорошо. — Тамара выпила чай почти залпом, дуя между глотками в кружку, чтобы не обжечься. Допив, она налила еще кружку, собравшись опустошить и ее, но Данло ей не позволил.

— Дай своему желудку привыкнуть к пище. Иначе ты не удержишь и то, что уже выпила.

Она послушалась, и они вместе вошли в спальню. Запахи комнаты окутали Данло тяжелым облаком, и его самого чуть не вырвало. Здесь пахло потом, страхом и поносом, которым мучился изголодавшийся Джонатан. Но все перешибало другое, куда более страшное, пожирающее плоть Джонатана и отравляющее его кровь.

Мальчик спал беспокойным сном под двумя меховыми одеялами, скорчившись, как младенец в утробе. Данло хорошо знал этот голодный озноб, от которого не спасает ни теплая одежда, ни одеяла, и ему очень не хотелось обнажать Джонатана, но он должен был увидеть источник этого ужасного запаха. Данло, сцепив зубы, включил в комнате свет и откинул одеяло в ногах у сына.

Ти-анаса дайвам.

Пальцы обеих ног, как он и боялся, почернели от гангрены. Хуже того — чернота дошла почти до щиколоток, где пограничные ободки синей с красными пятнами кожи сменялись бледным, пока еще здоровым телом. Ноги у мальчика гнили заживо, и от них пахло распадом и смертью.

Ти-анаса дайвам.

Мальчик, не просыпаясь, пошевелился и застонал, и Данло, укрыв его снова, прошептал:

— Джонатан, Джонатан.

— Прости меня, — сказала Тамара. — Я, наверно, слишком долго ждала.

— Да, — сказал Данло, но в его голосе не было гнева или упрека. Только сострадание — и к Джонатану, и к ней.

— Я все надеялась найти криолога или резчика, у которого еще остались лекарства. А потом, когда это перешло с пальцев на ступни, стала надеяться, что ты принесешь мясо или еще какую-нибудь еду, чтобы подкрепить его, прежде чем… О, Данло, я не вынесу, если его будут резать по живому. Я хотела спасти пальцы, а теперь он, как видно, обе ступни потеряет. Но он так слаб, он не готов к операции. Я даже на улицу не решусь его вынести. Ох, какая же я дура, Данло, и как мне страшно.

Она разрыдалась и припала к Данло. Оба стояли над кроватью, глядя на спящего Джонатана. Потом Тамара прерывистым шепотом стала делиться с Данло своими страхами. Она рассказала ему о резчике с улицы Нирваны, который разделывался с последствиями обморожений самым грубым и немилосердным образом. Еще в то время, когда можно было обойтись медикаментозным лечением, он впал в ампутационный раж и без колебаний оттяпывал пострадавшие уши, носы, пальцы рук и ног. Он утверждает, что спас этим много жизней — но скольких он обезобразил, скольких сделал калеками? А еще больше народу, как говорят, умерло от инфекции после этих его зверских операций. Тамара боялась, что Джонатан попадет к такому резчику, чуть ли не больше, чем боялась за его жизнь.

— Есть один резчик, который сможет ему помочь, — сказал Данло. — У него, возможно, еще сохранились крионические препараты, и антибиотики, и иммунозоли.

— Это тот, кто тебя оперировал? — тихо спросила Тамара.

— Да. Ноги, может быть, не удастся спасти, но мы хотя бы избавим Джонатана от боли и инфекции.

— Я не вынесу, если он лишится ног.

— Я знаю. — Данло погладил ее по щеке. — Но после войны их можно будет отрастить заново.

— Твой резчик это сделает?

— Нет, он слишком дорого возьмет. Но Орден распорядится, чтобы все другие резчики в городе делали восстановительные процедуры бесплатно.

— А за то, чтобы вылечить Джонатана сейчас, твой резчик разве не спросит денег?

— Очень может быть. У тебя есть что-нибудь?

Тамара, кивнув, вышла в другую комнату и вернулась с золотыми монетами в кошельке.

— Вот все, что осталось.

Данло взвесил кошелек на ладони и сунул его в карман камелайки.

— Скоро рассвет. Пусть Джонатан напьется чаю, и я отнесу его к этому резчику.

— Я пойду с тобой.

— Хорошо, пойдем.

— Мой сыночек. Он все, что у меня есть на свете.

И она осторожно разбудила Джонатана. Мальчик не сразу пришел в себя — летаргия прерванного сна смешивалась в нем с апатией, вызванной голодом. Но при виде Данло, стоящего на коленях рядом, он слабо улыбнулся и попытался сесть. Это вызвало судороги в его скрюченных руках и ногах, и мальчик, сморщившись, вскрикнул от боли. Одеяло сползло с него, открыв истощенное тельце. Данло потрясли перемены, произошедшие с сыном всего за семь дней: от Джонатана остался обтянутый кожей скелетик. Его грустные глаза подернулись туманом, белки приобрели нездоровый синеватый оттенок.

— Папа. Ты вернулся.

— Вернулся. — Данло снова укрыл Джонатана и обнял его, а Тамара поднесла к губам мальчика кружку с чаем. Малыш был так легок и слаб, что Данло хотелось плакать, но чай выпил с жадностью волчонка, сосущего мать.

— Ты убил тюленя, да? — спросил он, управившись с кружкой. — Мама сказала, ты ушел на море охотиться на тюленя.

Данло стал рассказывать, как убил медведя, а Тамара налила Джонатану еще две кружки — и себе налила, и Данло.

Джонатан готов был проглотить еще больше красного напитка, а может, и мяса бы съел, но у него заболел живот, и Данло сказал, что с едой пока надо подождать.

Данло достал флейту и сыграл Джонатану песенку. Мальчик попросил еще. Он лежал, свернувшись клубочком, и слушал, а музыка наполняла комнату, как плавно льющийся жемчуг. Солнце зажгло белые занавески на окне. Тамара смотрела на это красное зарево так, будто наступающий день внушал ей страх. Пока Данло дышал в свою флейту и считал удары своего сердца, она со вздохом закрыла глаза, словно искала внутри себя иного света, который дал бы ей силу перед грядущими испытаниями.

Когда стало совсем светло, они одели Джонатана в камелайку, с великим трудом и мучениями натянув ее на распухшие ноги. Мальчик непроизвольно дернулся от холода, и “молния” на штанине оцарапала ему ступню. У него вырвался тихий, тонкий, невыносимый для слуха крик, и он стал умолять Тамару оставить его дома. Он так боялся резчиков, что вцепился в кровать и не хотел отцепляться. Но Тамара сказала ему, что папа нашел хорошего резчика: у него есть лекарства, и он вылечит Джонатану ножки. Мальчик, поддавшись уговорам, отпустил кровать, вцепился вместо нее в Тамару, зарылся лицом ей в грудь и проговорил:

— Нет, нет, он сделает мне больно! Я не хочу умирать, мама!

Тамара с отчаянием, смаргивая слезы, взглянула на Данло.

— Я не дам тебе умереть, — сказал он, опустив руку на голову Джонатана. — Обещаю.

Мальчик пристально посмотрел на него, и что-то в глазах Данло, наверно, вселило в него надежду — он перестал хныкать и позволил Тамаре надеть ему подбитые шелком тапочки и шубку. Сверху Данло завернул его в оба меховых одеяла — туго, как куколку в кокон. Надев маску (окровавленную шубу при свете дня он надевать поостерегся), Данло взял сына на руки. Мальчик весил не больше подушки — Данло очень хотел бы, чтобы он был потяжелее, несмотря на предстоящий им путь через весь город.

Утро было морозное и слишком раннее, чтобы выходить на улицу без опаски. Воздух охватил их, как ледяная вода.

Такую погоду Данло определял как хурду, влажный синий мороз, могущий быстро стать смертельным. Красные ледянки казались темными, как кровоподтеки, небо заволокли серовато-белые полосы — илкета. Данло боялся, что позднее их сменят моратета — черные снеговые тучи глубокой зимы. С юга уже дул сильный ветер, швыряя частицы льда в магазинные витрины. Данло сразу закоченел бы в одной тонкой камелайке, но его грело тепло Джонатана и огонь, горящий в нем самом. Тамара тем не менее заставила его зайти в магазин одежды на Серебряной улице — один из немногих бесплатных распределителей, которые еще не закрылись. Будучи, как всегда, умнее его в житейских вопросах, она дала продавцу немного денег, и тот вынес им из подсобки хорошую шегшеевую шубу. Теперь Данло не грозила опасность замерзнуть, да и прохожие перестали глазеть на человека, вышедшего на такой мороз в одной камелайке.

Они добрались по Серпантину до Ашторетника без происшествий, минуя аутистов в лохмотьях, голодных хариджан и хибакуся, умирающих от всевозможных болезней. Джонатан, несмотря на все свои одежки и теплые одеяла, где-то возле Зимнего катка начал дрожать от холода. При этом он сказал, что теперь все время мерзнет, и попросил Данло не беспокоиться. Он смирно сидел у отца на руках и старался не вскрикивать, когда Данло попадал коньком в выбоину или перехватывал его поудобнее. Его помутневшие глазенки выражали почти безграничное доверие к отцу, и Данло смотрел на него чаще, чем это было разумно, учитывая плохое состояние льда. Не мог не смотреть. Даже через разделяющие их слои меха он чувствовал сердце сына, его маленькое арду, стучащее быстро, как у птички, и чувствовал, как пахнет смертью от его ног. Гангренозные газы, идущие из почерневших ступней, смешивались с другими запахами смерти, висящими в воздухе.

Чуть ли не на каждой улице дымили плазменные печи, сжигая тела людей, умерших за эту ночь. Данло закрывал Джонатану лицо, оберегая его от смрада горелого мяса, но мальчик все равно трясся от страха — особенно на улице Лойянг, где было много хосписов для неизлечимых больных. Данло сам едва сдерживал дрожь, пробирающую его от страха за Джонатана и от любви. Он охотно отпилил бы собственные ноги, теплые и полные жизни, чтобы спасти ноги Джонатана — но в конечном счете каждый из нас терпит боль жизни в одиночку, сколько бы людей ни страдало вместе с нами. Данло мог только скользить по льду, прижимать к себе Джонатана и молиться, чтобы сын выбрал какое-нибудь другое утро для перехода на ту сторону дня.

Они повернули на Дворцовую улицу, и Тамара узнала эти места: когда-то она жила тут поблизости, недалеко от Длинной глиссады. Ее мать, многочисленные братья и сестры и сотни ее родичей по-прежнему жили в этом районе.

Все они были астриерами и добрыми Архитекторами одной из реформированных кибернетических церквей и знать не хотели Тамару: когда она ушла из дому, чтобы стать куртизанкой, ее отлучили от церкви, отказав ей, согласно официальной формуле, в хлебе, соли, вине и в приобщении к любому из священных компьютеров. Теперь она для них как бы вовсе не рождалась на свет — она даже умершей не могла считаться, и ее сын тоже, и все другие дети, которые могли у нее появиться.

— Я ведь ходила к матери, — призналась она Данло. — Ходила, чтобы выпросить у нее еды. Ты, может быть, не знаешь, но церковь требует, чтобы все астриеры держали у себя запас провизии на семь лет. Это правило не все соблюдают — многие запасают только на год, — но моя мать не зря называется Достойной Викторией: восемь обязанностей она всегда выполняла с большой скрупулезностью. Еды у нее в доме полным-полно, я знаю. Но она не открыла свою дверь ни мне, ни своему внуку. Притворилась, что не видит нас — это было еще в самом начале голода. О, Данло, как можно быть такой жестокой?

Но у Данло не было на это ответа. Тамара ушла в воспоминания, и ее карие глаза, обычно мягкие, почернели от гнева. Удивительно, как она, при ее неистовой гордости, вообще решилась обратиться к матери. Только любовь к Джонатану (и страх за него) могли толкнуть ее на этот отчаянный шаг.

Поистине глубокой была эта любовь, поистине мощной, стихийной: глядя в ее темные мятежные глаза, Данло как будто заглядывал сквозь трещины во льду и камне в огненное сердце мира. Она скользила рядом, не сводя с Джонатана напряженно-любящего взгляда, и Данло думал, что она пойдет почти на все, чтобы уберечь сына. Сам он убил ради Джонатана медведя — она, возможно, и человека убьет. И уж конечно, умрет сама. Данло, прижимая ее сына к своему сердцу, в который раз дивился ужасной и прекрасной силе любви.

Ти-анаса дайвам.

Они дошли до стальных ворот, ведущих в дом Констанцио с Алезара. Данло постучал в них кулаком, подняв грохот и лязг на всю улицу. В конце концов высокий белокурый охранник, с которым Данло подружился во время своих прошлых визитов, вышел из теплой сторожки. Вид у него (его звали Зигфрид Олафсон) был усталый и недовольный. Он подкатил к воротам на коньках, явно намереваясь отправить непрошеных гостей подальше, но при виде знакомой маски Данло и глядящих из-под нее глаз перестал хмуриться и улыбнулся.

— Здравствуй, Данло с Квейткеля, — учтиво поклонившись, сказал он. — Не думал, что увижу тебя снова.

— Я пришел к Констанцио за помощью. — Данло повернул Джонатана лицом к Зигфриду. — Это мой сын, Джонатан, и Тамара, его мать.

— Очень приятно, но боюсь, что Констанцио вам не поможет.

— Мой сын очень болен. — Данло наскоро рассказал Зигфриду про обморожение и гангрену. — Я надеялся, что у Констанцио еще есть крионики, чтобы спасти ему ноги.

— Может, и есть. Но он никого больше не принимает и никаких операций не делает — он сам мне сказал.

— Хочется верить, что мне он все-таки согласится помочь. Как уже помог однажды.

— Извини, но ты понапрасну теряешь время.

Держа Джонатана одной рукой, Данло достал из кармана кошелек, который дала ему Тамара, и протянул сквозь прутья Зигфриду.

— Пожалуйста, передай это Констанцио. Это все, что у нас есть.

Зигфрид потеребил свои заиндевелые усы и зажал кошелек в кулаке.

— Ладно, если уж ты так просишь. Ждите здесь.

Зигфрид покатил по дорожке к дому. Данло, который притомился, неся Джонатана через весь город, сел на пурпурный лед. Тамара осталась стоять, разглядывая лазеры, огораживающие собственность Констанцио. Ее раскрасневшееся лицо под капюшоном было спокойно, но Данло знал, что внутри она вся кипит от нетерпения. Ждать на холодной, безлюдной улице было тяжело. С моря на юге дул резкий ветер, и солнце тускло-красным пятном виднелось через набежавшие облака. Джонатан все так же дрожал, но терпел холод стойко, глядя на Данло в поисках поддержки. Данло отвечал ему взглядом — больше он ничего сделать не мог. Он вспомнил алалойское слово “вания” — ожидание — и подивился мужеству, с которым Тамара и Джонатан ждали решения своей судьбы. Через некоторое время Зигфрид вернулся — с кошельком в руке.

— Извини, но все вышло, как я и говорил. Констанцио вас не примет.

Данло встал, и Зигфрид вернул ему кошелек. Данло хотел спрятать его обратно в карман, но Тамара забрала у него кошелек взвесила его на руке, звякнув монетами, и спросила у Зигфрида:

— Одну монету ты взял себе, верно?

Зигфрид, побагровев, плюнул на дорожку, и плевок тут же застыл.

— А если и взял, то что? За труды-то мне причитается или нет?

Тамара, пронзив его взглядом, решительно, но очень бережно развернула одеяло на Джонатане, сняла тапочки и завернула мальчика снова, оставив снаружи только ступни.

— Смотри, — сказала она ужаснувшемуся Зигфриду. Ветер нес запах гниющего тела прямо в лицо охраннику. — Мой сын борется за свою жизнь.

— Сожалею, — пробурчал Зигфрид. — Скверные времена, что и говорить.

Тамара снова надела Джонатану тапочки и закутала его ноги в одеяло.

— Пожалуйста, сходи к Констанцио еще раз, — сказала она. — Попроси его.

— Я сожалею, но он не станет вам помогать.

— Даже ребенку, которому больше некуда обратиться?

— Боюсь, что нет. Констанцио не выносит детей.

— Значит, у него нет сердца?

— Человеческого нет, это точно. Я слыхал, он давно уже вставил себе искусственное. Боялся, что настоящее откажет, если нервы будут шалить.

Тамара долго смотрела на Зигфрида и наконец сказала:

— Прошу тебя, открой ворота и позволь мне самой поговорить с ним.

— Боюсь, что это невозможно. Шли бы вы домой — слишком холодно, чтобы стоять тут и спорить. Забирай свою женщину и мальца, пока они не замерзли насмерть, — сказал Зигфрид Данло.

— Хорошо, мы уйдем, — сказала Тамара, — но сначала верни монету.

— Чего?

— Твой хозяин волен выбирать, помогать нам или нет, — полагаю, это его право. Но за одну просьбу о помощи мы платить не намерены.

— Скверные нынче времена, — повторил Зигфрид.

— Верни монету. Пожалуйста.

Зигфрид сунул было руку в карман, но передумал.

— Я всего одну взял — уходите, пока не поздно.

Тамара снова впилась в него своими темными глазами.

— Выходит, у тебя тоже нет сердца?

— У меня у самого сын. На Торскалле. Планета у нас бедная — знаете, наверно. Парень у меня способный, только денег, чтобы дать ему образование, у нас нет. Когда война кончится, я вернусь домой и потрачу все деньги, которые заработал у Констанцио, чтобы отдать его в элитную школу.

— Сочувствую, но твой сын по крайней мере не умирает.

— Ну а ваш все равно не жилец. Нет в городе резчика, который помог бы ему. Прибереги деньги для тех, кому они нужны по-настоящему.

Тамара поспешила зажать Джонатану уши, чтобы он не слышал этих слов, но было уже поздно. Мальчик смотрел на нее с ужасом — приговор Зигфрида ледяным кинжалом пронзил его душу.

— Отдай монету, — потребовала она. — Может быть, нам как раз ее и не хватит, чтобы оплатить услуги другого резчика.

Момент настал. Тамара и Зигфрид смотрели друг другу в глаза, и неясно было, чья воля переборет. Наконец он полез в карман и швырнул монету за ворота. Она звякнула об лед и улеглась, поблескивая.

— Забирай, раз уж так приспичило. И убирайтесь, пока я на вас роботов не выпустил.

Тамара нагнулась за монетой, а Данло сглотнул закупоривший горло комок ярости. Все это время он простоял почти не шевелясь, слушая стук своего сердца и глядя на Зигфрида. В период своей трансформации он привык считать этого человека своим другом, но Зигфрид, совершив свое мелкое воровство, насмеялся над его сантиментами. Прикарманивая монету, он крал жизнь у сына Данло, и это подлое предательство всколыхнуло в Данло черную ярость. Он мгновенно возненавидел Зигфрида, и ему захотелось, используя силу своего нового тела, сломать ворота и задушить его. Но одно дело — убить на охоте медведя, и совсем другое — убить себе подобного за то, что свойственно всякому человеку. Данло заставил себя дышать поглубже, глотая душащий его холодный воздух, и отвернулся от Зигфрида. Потом взял Джонатана поудобнее и собрался уходить.

Никогда не причиняй вреда другому, даже в мыслях.

Они направились по Дворцовой улице к Серпантину. Ветер выл, и коньки ритмично стучали по льду. У Зимнего катка они зашли погреться в павильон и сели на изрезанную деревянную скамейку. Данло поднес Джонатана к отдушине, из которой шел горячий воздух. Тамара, сняв варежку, положила руку на голову сына. Мальчик съежился в своих мехах, глядя в пустоту; ему, казалось, стало уже все равно, что с ним будет. Данло и Тамару эта апатия пугала больше, чем если бы он плакал и горько жаловался на судьбу. Данло самому хотелось заплакать и разразиться проклятиями против собственной злосчастной судьбы.

— Что же — нам делать? — прошептала Тамара, прислонившись к нему головой.

— Ты сама знаешь, — прошептал он в ответ.

— Нет. Я не могу.

— У нас нет выбора.

— Это убьет его. Если уж ему все равно суждено умереть, пусть умрет дома, в своей постели, без мучений.

— Может быть, резчик еще спасет его.

— Но это такая боль, Данло, — не могу я подвергать его таким мукам.

Данло посмотрел Тамаре в глаза, мокрые от слез и блестящие, как два темных зеркала.

Боль — это сознание жизни, подумал он. И еще: боль — это цена жизни.

— У нас нет выбора, — повторил он.

— Я знаю. Но это так жестоко. Так нечестно.

— Да.

— Не только для нас, правда? Для всех.

— Да.

— Почему так, Данло? Почему все так устроено?

— Не знаю.

Она несколько раз глубоко вздохнула и закрыла глаза, собираясь с силами. Потом взглянула на Джонатана и сказала:

— Хорошо. Я готова.

Данло улыбнулся, тронутый ее мужеством. Она не могла видеть его лица, под маской, и он попытался выразить все собственное мужество и всю свою любовь к жизни глазами.

Сама Святая Иви Вселенской Кибернетической Церкви как-никак нарекла его Светоносцем — он просто обязан был найти несколько золотых лучей надежды для матери своего ребенка и единственной женщины, которую он любил в своей жизни. Но звезда, которая прежде так ярко пылала в нем, почти угасла. Он чувствовал себя мертвым внутри, темным и холодным, как пепел. Его хватило лишь на то, чтобы положить руку на плечо Тамаре и сказать:

— Все будет хорошо, я знаю.

Они зашли в мастерскую на улице Резчиков, недалеко от дома Тамары. Принадлежала она Родасу Алаби, с которым Данло уже встречался во время своих поисков. Родас со своей широкой улыбкой и понимающими глазами сразу пришелся ему по душе. Данло чувствовал, что он хороший резчик (и от других слышал то же самое). Было только естественно, что сейчас Данло пришел к нему со своим сыном.

Мастерская была маленькая, облицованная по фасаду простым белым гранитом. Такая же простая деревянная дверь вела в приемную, где ожидали только двое пациентов — хариджанка и богатый эталон. Данло с Джонатаном и Тамара устроились на мягких голубых подушках напротив них. Хариджанка и эталон без стеснения обсуждали проблемы, из-за которых оказались здесь. Эталону тесные ботинки набили мозоль на пальце, и он собирался ее удалить. Хариджанка пришла, чтобы сделать аборт — зачем рожать ребенка, раз прокормить его не можешь, говорила она.

— Мне и самой-то есть нечего, — пожаловалась она тонким ноющим голосом. — Страшен мир, где матери приходится делать подобный выбор.

Вскоре дверь во внутреннее помещение открылась, и оттуда вышел аутист — еще молодой, возможно, человек, но его длинные волосы побелели, и лохмотья болтались на костлявых плечах. Резчик только что ампутировал ему нос и оба уха, о чем свидетельствовали свежие раны за наклеенной синтокожей. Другие на его месте надели бы маску, чтобы скрыть следы операции, но аутисты привыкли пользоваться людской жалостью, чтобы выпросить несколько монет. Говорят, что они слабо сознают реальность (в отличие от того высшего уровня бытия, который зовется у них реальной реальностью), но этот сразу определил Тамару как человека, способного оказать ему помощь. Не глядя на хариджанку и эталона, он направился прямо к ней.

— Прошу тебя, добрая женщина, — завел он, сложив руки ковшиком. Заклеенные носовые полости вынуждали его дышать ртом, что делало голос гнусавым. — Пусть милосердный Бог улыбнется твоей доброте.

Тамара, если не из жалости, то из сострадания, стала искать в кармане шубы мелкую монетку, но тут взгляд аутиста упал на Джонатана, который смотрел на него смело, без отвращения или страха. Аутист замотал головой, отказываясь от подаяния, и сам извлек из недр своей заплесневелой шубы маленький серый сон-камень.

— Это для мальчика, — сказал он, вручая камешек Тамаре, — чтобы ему приснился хороший сон и чтобы он гулял по реальности, одетый в свое сон-тело. И чтобы его меньшее тело осталось в малой реальности.

Данло улыбнулся. Аутисты верят, что человек, приобщившись к реальной реальности, способен создать мир силой своей мечты. Хорошо бы все было так просто и мечта могла бы сохранить Джонатану ноги — но Данло остался благодарен аутисту за его добрые слова и сказал:

— Пусть будет тебе хорошо в мечте милосердного Бога. — Подростком Данло ел рисовые шарики с аутистами в Меррипенском сквере и участвовал под руководством их сон-вожатых в их коллективных грезах, — И пусть милосердный Бог живет в твоей мечте, и да будет с тобой реально-реальное.

Аутист посмотрел на Данло долгим, странным взглядом и произнес загадочные слова:

— Не забывай свою мечту никогда.

Он не успел еще выйти на улицу, когда эталон плюнул и сказал:

— Грязный аутист.

Тот с улыбкой словил у себя в волосах парочку вшей и пересадил их на голову эталона. Эталон отшатнулся, чуть не свалившись с подушки, аутист же, по-прежнему улыбаясь, молвил:

— Грязный богач. Твоя жизнь — дурной сон, ничего более.

Затем он поклонился, открыл дверь и вышел.

Вскоре из мастерской появился Родас Алаби с добрым круглым лицом — тело, тоже круглое раньше, сильно исхудало за последнее время. На нем было чистое белое кимоно — должно быть, совсем новое, поскольку моющих средств в городе давно не стало. Сразу подойдя к Тамаре и Данло и посмотрев на дрожащего, со стекленеющими глазами Джонатана, он объявил:

— Его я приму первым.

Эталон, чья очередь была первой, запротестовал, но резчик утихомирил его одним взглядом и сказал Тамаре с Данло:

— Пойдемте.

Вслед за Родасом они прошли в комнату, всю застланную ярко-красными коврами, здесь лежало много полушек, и в двух каминах пылало жаркое пламя. Растения в разноцветных горшках насыщали воздух кислородом. Окон в комнате не было, но ее освещали электрические лампочки и огонь в каминах. Обилие света резало глаза, но Родасу именно это и требовалось, чтобы осмотреть Джонатана.

— Ноги, не так ли? — спросил он, когда Данло усадил мальчика, подперев его подушками. — Давайте-ка раскутаем его.

Пока Тамара разматывала одеяла, Родас задержал дыхание, как бы готовясь к удару. При виде почерневших ступней мальчика он шумно выдохнул и сказал: — Последнее время я вижу это слишком часто.

— Можете вы ему помочь? — тут же спросила Тамара.

Родас уставился куда-то в стену, а потом посмотрел Джонатану прямо в глаза и сказал:

— Я не смогу сохранить тебе ноги, Джонатан, потому что у меня совсем не осталось лекарств. Но жизнь твою, думаю, я могу спасти. Понимаешь?

Мальчик, весь съежившись, дрожа и от холода, и от страха, медленно кивнул.

— Вы хотите отрезать мне ноги. Это очень больно?

— Лекарств от боли у меня нет, но мы поставим блокиратор. Сделаем, что можем.

— Я боюсь.

— Знаю, что боишься. — Родас потрепал Джонатана по голове и обменялся долгими, серьезными взглядами с Данло и Тамарой. — Если все пойдет хорошо, я отниму обе ступни минут за пять.

— Так быстро? — спросил Данло.

— Мне будет помогать фосторский хирургический робот. И еще одно…

— Да?

Родас отвел Данло в сторону, к потрескивавшему камину.

— Операция действительно будет быстрой, но вам тоже придется мне помочь. Вам и матери мальчика.

— Помочь? Но как?

— Вы будете держать его.

— Понятно.

— Сможете?

Данло испустил долгий вздох и сказал: — Думаю, что да.

— Я заказал держатели, но они еще не готовы. Кто бы мог подумать, что нам понадобятся такие варварские устройства?

Данло, не в силах ничего ответить, смотреть на Джонатана, дрожащего среди развернутых одеял.

— Ну а мать — сможет она быть нам полезной?

Данло отсчитал пять ударов сердца и сказал: — Да. Она очень сильная.

— Это хорошо. — Родас подошел к Тамаре. — Ну что ж, будем начинать.

— Сколько это стоит? — спросила она..

— Нисколько. За это я ничего не беру.

— Но ваше время, ваше оборудование…

— Другие заплатят. — Родас взглянул в сторону приемной. — В Невернесе богатых людей еще хватает.

— Спасибо, — сказала Тамара.

Данло по знаку Родаса поднял на руки Джонатана. Мальчик, несмотря на жарко натопленную комнату, стал дрожать еще сильнее. Он устремил на Данло грустные, все понимающие глаза.

— Папа, я боюсь.

— Все будет хорошо. — Данло откинул волосы с его лба. — Правда.

Родас проводил их в другую ярко освещенную комнату, всю выложенную белыми плитками. Здесь пахло жженым мясом, озоном и антисептиком, похожим по запаху на желудочный сок.

Родас велел Данло уложить Джонатана на большое кресло посередине. Блестящая черная машина — другого слова не подберешь — автоматически отрегулировалась по размеру худенького, скрюченного тела. Кресло со своим Зюгановым покрытием выглядело достаточно грозно, но наполняющий его термический гель согревал пациента и обеспечивал ему относительный комфорт. Аклин, пластик повышенной прочности и гладкости, легко очищался от крови и бактерий.

— Мама, мама, — позвал Джонатан.

Родас, укрыв его голое тельце белой простыней, извинился перед Тамарой и Данло за отсутствие чистых халатов для них. Он сказал, что бережет антисептические средства для дезинфекции кресла и инструментов.

— Варварские времена. Ну ничего, сделаем все, что можем.

Данло должен был держать торс мальчика, Тамара — ноги.

Резчик обработал его щиколотки сильно пахнущим средством и поставил нейроблокиратор на правую ногу чуть выше колена. Черный выпуклый прибор походил на часть доспехов, которые надевают перед особенно ожесточенным хоккейным матчем. В теории он создавал мощное поле, блокирующее все сигналы, бегущие по нервам Джонатана в мозг. При условии его нормальной работы Джонатан не должен был чувствовать ниже колена почти ничего — в первую очередь, конечно, боли.

— Ну вот, почти готово. — Родас подкатил к правой стороне стола хирургического робота, оснащенного лазерами, иглами, сверлами и пилами. Пятьдесят щупальцев робота могли быть снабжены ретракторами, присосками, зажимами, волоконной оптикой, тлолтами и прочим инструментарием, которому несть числа. Что еще важнее, эти руки легко программировались на совершение различных хирургических действий. Данло прижал плечики Джонатана к столу, а Родас тем временем закрепил в каждой руке нужный инструмент и запрограммировал их. Потом внушительно посмотрел на Данло и Тамару и сказал: — Пожалуйста, не позволяйте мальчику шевелиться.

Данло нажал чуть покрепче, а Тамара буквально легла на ноги Джонатана выше колен, Джонатан же, взглянув на Данло, сказал:

— Пожалуйста, папа, не позволяй ему делать мне больно.

Поначалу все шло хорошо. Родас начал с правой ноги, планируя отнять ступню чуть ниже сустава и оставить кость нетронутой, чтобы облегчить будущее выращивание новой ступни.

Он включил робота, который принялся мелькать сталью и лазерами. Руки робота исполняли сложный танец, оплетая ногу Джонатана, как змеи. Их координация поражала. Крошечные скальпели резали кожу, нервы, сухожилия и связки, лазеры прижигали рассеченные сосуды. В первые две минуты больше всего боли Джонатану причиняли родители, распрямляющие его скрюченное тельце, — помимо этого, он почти ничего не чувствовал.

Наиболее неприятные ощущения доставляли звуки: сталь, перепиливающая сухожилия, чавканье разрываемых хрящей, шипение лазеров. Запах озона и жареного мяса смешивался с гангренозным смрадом. Данло не мог не вдыхать этот запах, как не мог не смотреть Джонатану в глаза или унять собственное сердцебиение. Его сердце в бешеном темпе отстучало сто восемьдесят четыре раза, прежде чем Родас сказал “отлично” и выключил робота. Кровь толчками била Данло в голову, вдоль позвоночника, в руки и ноги.

— Папа, он еще не закончил?

Родас пока закончил только с правой ногой. Он бесцеремонно швырнул черную ступню в пустой контейнер.

— К сожалению, блокиратор у меня только один, — сказал он Тамаре и Данло. — Держите крепче.

Отсоединив аппарат, он перенес его на левую ногу, и Джонатан вдруг дернулся, точно его ударило током.

— Больно, больно! — закричал он.

Родас подвез робота к другой стороне стола. Данло, глядя Джонатану в глаза, уверял его, что терпеть осталось недолго.

Тамара запела, чтобы отвлечь мальчика от боли, обжигающей свежую культю: Звезды манят, звезды ждут, Мальчика играть зовут.

— Варварство, — пробурчал Родас, внося изменения в программу робота. — Мыслимое ли дело оперировать без наркоза?

Но мальчик, видимо, как-то притерпелся к своей боли.

Он слушал песенку Тамары, вцепившись в руки Данло, тихонько стонал и очень старался быть храбрым. Данло хотелось плакать при виде мужества и страдания в глазах своего сына, и неистовая воля к жизни, живущая в этом ребенке, вызывала у него благоговение.

Ти-анаа дайвам.

Родас принялся за вторую ногу. Снова замелькала сталь, рассекая кожу и связки, и лазеры засверкали рубиновыми огнями. Теперь Джонатан вздрагивал, слыша производимые роботом звуки: боли в левой ноге он еще не чувствовал, но знал, что она скоро придет.

— Папа, — выдыхал он, не различая уже, где у него болит.

Данло надеялся, что Родас после окончания операции не сразу уберет блокиратор, а может быть, даже отдаст им прибор за небольшую плату — всего на несколько дней, пока культи не заживут. Джонатан, прижатый к столу, выглядел таким беззащитным — Данло пошел бы на все, чтобы облегчить его боль.

Бум, бум, бум, Данло считал удары сердца и молился, чтобы Родас ампутировал левую ногу так же быстро, как правую.

Сто двадцать один, сто двадцать два, сто двадцать три…

И вдруг, в тот момент, когда Родас резал ахиллесово сухожилие, блокиратор отказал. Позже Родас выяснил, что его энергоблок разрядился, — но сейчас он лишь скрежетнул зубами от пронизавшего воздух страшного крика. На счет трех ударов сердца робот продолжал пилить сухожилие, и Джонатан зашелся в крике.

— А-а-а! — кричал он протяжно и страшно. — А-а-а!

Тамара, навалившись на его содрогавшиеся ноги, крикнула Родасу:

— Прекратите! Остановитесь — вы же убьете его!

— Мы почти закончили, — отозвался он. — Еще минута.

— А-а-а, а-а-а, а-а-а-а-а-а-а…

Бум, бум, бум.

— Прошу вас, прошу, — обливаясь слезами, молила Тамара. — Остановитесь. Пожалуйста, папа.

Данло прижимал плечи Джонатана к столу, а мальчик мотал головой из стороны в сторону, не переставая кричать.

Глаза его — дикие, почти бессмысленные — выскакивали из орбит. Но один раз, набирая воздух для нового крика, он взглянул на Данло вполне осмысленно. В этом взгляде не было ничего, кроме боли и страшного сознания того, что спастись от этой боли нельзя. Лазеры жгли тело Джонатана и он безмолвно, одними глазами, молил Данло избавить его от мук, но Данло ничего не мог сделать. Это был худший момент его жизни. Он считал удары своего колотящегося сердца, все время молясь, чтобы боль не остановила маленькое сердце Джонатана.

Пожалуйста, папа, дай мне умереть.

— Нет, нет, — шептал Данло. — Нет, нет, нет, нет.

Прошло еще тридцать секунд — тридцать лет для Данло, а для Джонатана тридцать тысяч, — и Родас выключил робота.

Он обтер смоченной в антисептике губкой культи Джонатана и нанес на них аэрозольные бинты из синтокожи.

— Мама, мама, мне больно! — продолжал кричать Джонатан.

— Я сожалею. — Родас отсоединил блокиратор и с отвращением осмотрел его. — Но энергопакеты сейчас достать просто невозможно.

— Я хочу домой!

Тамара одела мальчика и присела с ним на дальний край стола, где не было крови и осколков кости. Она покачивала сына, прижимая его к себе, и пела:

Пляшут в небе огоньки — Надевай скорей коньки!

Слушая ее, Джонатан немного успокоился. Он сидел у матери на коленях, дрожа и постанывая от боли. То, что случилось с его ногами, как видно, не занимало его.

— Пожалуйста, мама, забери меня домой, — снова попросил он.

Резчик кивнул, и Данло завернул сына в одеяла. Он стоял у окровавленного стола, пытаясь справиться с прерывающимся дыханием.

— Вы далеко живете? — спросил Родас.

— Нет, всего в нескольких кварталах.

— Это хорошо. Держите мальчика в тепле и давайте ему пить, даже если ему не хочется. Не думаю, что у него будет шок, но…

— Да?

— Инфекция очень вероятна, понимаете?

Данло наклонил голову, молча глядя на Родаса.

— Вы больше ничего не можете сделать?

— Боюсь, что нет. Лекарств не найти во всем городе.

— Понятно.

— Я сожалею. — Родас положил руку на плечо Данло. — Но малыш у вас крепкий — не теряйте надежды.

Тамара и Данло надели шубы, Данло взял мальчика, и они вышли. Хариджанка по-прежнему сидела там, но эталон, как видно, не захотел дожидаться. На улице наконец пошел снег: там кружились крупинки райшея, холодные, как смерть, и все небо заволокло серыми тучами. В молчании они добрались до дома. Никто из встречных прохожих не здоровался с ними и даже не смотрел на них. Они поднялись по лестнице, закрыли за собой дверь квартиры и уложили Джонатана в постель.

Все последующие сутки они не отходили от него. Тамара постоянно заваривала мальчику кровяной чай и пела ему песенки. Она отважилась даже поджарить кусочек жирного, сочного мяса, но его Джонатан не смог проглотить. Мясо за него съел Данло — он старался поддерживать свои силы, чтобы быть полезным сыну. Когда Джонатан не спал, он рассказывал ему о том, что делали звери в первые дни мира, и играл ему на флейте. Под эту музыку Джонатан то вскрикивал от боли в ногах, то молчал, и это молчание было глубоким, как море. Глаза у него стекленели, как лед на воде, и он смотрел куда-то вглубь себя, в темное, заброшенное место, куда никто не мог проникнуть, кроме него. В такие минуты Данло начинал глубоко дышать и считать удары своего сердца. Он изливал на Джонатана весь свет своей любви и молился за него.

На следующее утро случилось событие, еще больше омрачившее души Тамары и Данло. Оно не имело отношения к Джонатану — прямого, во всяком случае. На Крышечных Полях приземлился легкий корабль, и его пилот, Факсон Бей, принес неутешительные вести. Между Содружеством и рингистами снова произошло столкновение, и капитан Бардо, командовавший двумя отрядами, разгромил целое звено орденских кораблей близ Двойной Оренды. Еще хуже были новости о гражданской войне на планете Сиэль: там рингисты и их противники пустили в ход лазерные спутники и водородные бомбы, а также вирусы, которыми заражали людей и компьютеры. По словам Факсона Бея, там погибло не меньше семидесяти миллионов человек, но и эта новость была не самая худшая.

Пилот доложил главе Ордена, что планеты Хелаку больше не существует. Ее звезда взорвалась, превратив в пар пять миллиардов человек и все прочие формы жизни. Это почти наверняка сотворили ивиомилы Бертрама Джаспари с помощью своего моррашара. По Невернесу, как чума, распространялись слухи о том, что ивиомилы мстят — а может быть, добиваются освобождения Бертрама. К Звезде Невернеса их не допускают, поэтому они перенесли свой террор в другие области. Никто не сомневался, что эти люди безумны, и все боялись, что они будут уничтожать Цивилизованные Миры один за другим, если их самих раньше не уничтожат.

— Этому надо положить конец, и поскорее, — сказал Данло Тамаре за чашкой кровяного чая, когда Джонатан спал. Даже глубокое дыхание не избавляло его от боли, терзающей голову, а сердце наполняло болью всю грудь. На Хелаку он не знал ни единой души, но ее гибель напомнила ему о гибели Нового Алюмита, где жили хорошо знакомые ему нараины. — Скоро настанет время, когда я должен буду покончить с этой шайда-войной.

— Хочешь нас бросить? Считаешь, что уже пора?

— Да, считаю, но Джонатана я не оставлю. Пусть сначала поправится.

Но Джонатан не желал поправляться. В этот день, второй после ампутации он стал еще слабее. Его лихорадило, а культи стали красными, как каленое железо, и из них сочился гной.

Поначалу Данло и Тамара старались не беспокоиться, поскольку температура у мальчика была небольшой. Потом Данло вспомнил, что у долго голодавших людей температура не бывает очень высокой даже при самых сильных инфекциях. На улицах бушевала буря, заметая город снегом, а Джонатан лежал, глядя в окно, и почти не шевелился. Боли у него усиливались час за часом. Он начал отказываться от кровяного чая, который мог бы подкрепить его, а потом даже воду перестал пить.

— Надо что-то делать, — шептала Тамара, стоя с Данло над пытавшимся уснуть Джонатаном. — Придумай что-нибудь. Есть же у алалоев какие-то травы от инфекции и жара?

Данло задумался. Его левый глаз вибрировал темной энергией пульсара. Перед ним вставали страшные образы его умирающих соплеменников с обезумевшими глазами, кровоточащими ушами и белой пеной на губах. В свое время он пытался лечить их: растапливал снег, поддерживал огонь в горючих камнях, заваривал кровяной чай и втирал горячий тюлений жир в лбы недужных. И молился за них, как учил его приемный отец, — но так никого и не спас.

— Да, мы пользовались травами, но этим ведали женщины — меня никогда не учили в них разбираться.

— Может быть, еще найдется какой-нибудь резчик, у которого есть антибиотики или иммунозоли.

— Ты уже обошла почти всех резчиков в городе.

— Может, поспрашивать у червячников?

— Тамара, Тамара… лекарства могут быть только у таких, как Констанцио с Алезара. А эти люди не продадут их даже за сто кошельков с золотом.

— Но нельзя же просто стоять и смотреть, как он умирает!

— Нельзя, — угрюмо согласился Данло. Он стал на колени рядом с мальчиком и легонько потряс его. — Слушай, Джонатан: сейчас я расскажу тебе кое-что о снах.

Это была последняя, отчаянная попытка спасти Джонатана. Данло знал, что надежда невелика, но все-таки стал учить Джонатана технике аутистов — вхождению в общее сон-пространство. Есть способ сохранять сознание, даже когда ты спишь, объяснил он мальчику. Больше того: сном можно управлять по своей воле. Цефики назвали бы такой сознательный сон обыкновенной имитацией реальности, но аутисты говорят, что это сон-пробуждение. В этом состоянии они испытывают чудесное чувство погружения в себя, где, как они утверждают, и обитает истинная реальность. И сны, по их верованиям, имеют там огромную силу. Данло тоже верил — если не в это, то в возможности чистого сознания.

На Таннахилле, в тридцати тысячах световых лет отсюда, ему почти удалось заглянуть в то потаенное место, где самосознание материи горит ясным голубым пламенем. Туда, где материя движется и воссоздается из света, общего для всего сущего.

Если у жизни есть тайна, то она заключена именно в этом сознательном созидании. Жизнь способна зарождаться и эволюционировать, способна перетекать в новые чудесные формы — и в конечном счете излечиваться от любых болезней.

Бесконечные возможности.

— Ми алашария ля шанти, — сказал он Джонатану. — Закрой глазки и усни.

У Данло осталась только одна мечта: вылечить сына. Но Джонатан был слишком мал и слишком болен, чтобы воспринимать его учение, да и времени у них было мало. Притом Данло, вопреки своему титулу Светоносца и обещанию, данному Старому Отцу, почти утратил надежду. Ему недоставало умения открыть золотую дверь в глубокое сознание, где вся энергия вселенной пылает, как десять тысяч солнц.

Он попытался объяснить Тамаре свою неудачу.

— У вселенной одна душа, общая. Она всегда спит — и во сне видит, что существует. Сны создаются в этой единой душе и струятся из нее, как жидкие самоцветы. Сон по-своему тоже один, но в разных умах он принимает разные формы. Аутисты верят, что мы, когда участвуем в этом сне, помогаем создавать вселенную. Это правда. Чем совершеннее мы входим в сон, тем сильнее наша способность творить. Если мы сновидим так, как это делает Бог, наша воля к созиданию становится поистине могучей, и тогда возможности бесконечны, понимаешь? Но я не способен видеть Единый Сон. По крайней мере видеть так, как надо. Он, как волна, дробит мою мечту исцелить Джонатана в алмазную пыль и уносит ее прочь.

Когда мечта изменила Данло, Джонатан начал сдавать. Он так и не смог разделить с Данло общий сознательный сон и увидеть в нем, как белые тельца его крови пожирают чужеродные бактерии, точно акулы — косяк зараженной рыбы. У него были свои сны, подчинявшие его себе целиком. Было свое сознание, глубиной равное океану, и сознавал он только одно: смерть. Он говорил Данло, что ему снится, будто он умирает, но при этом он не проваливается в ледяную темную бездну, а летит через синее небо к солнцу.

— Ой, папа, мне больно, так больно.

— Инфекция оказывает давление на нервы, — объяснил Данло, точно читая лекцию. Он всегда старался говорить Джонатану правду, когда это возможно. — Когда бактерии размножаются, ткани распухают и давят на нервы твоих ног.

— Мне везде больно. Эти бактерии едят меня внутри. Они у меня в крови.

— В крови, — тихо повторил Данло. Ума лот, твоя кровь, моя кровь — мой сын. — Мне жаль, очень жаль.

— Ой, как мне больно, папа.

Решив умереть, Джонатан стал угасать с поразительной быстротой. Он был как чашка чая, надолго оставленная на ледяном подоконнике, как лампа, в которой выгорело почти все масло. Данло, прикасаясь губами к его лбу, не чувствовал больше жара, как будто организм полностью отказался от борьбы с инфекцией. Постепенно мальчик утратил способность двигаться. Он лежал на боку, головой на коленях Тамары, весь скрюченный, будто сведенный судорогой. Он даже руку не мог поднять, чтобы взять чашку с водой. В лице не осталось ни кровинки. Данло вспомнил, что организм в период голода теряет мышцы и жир быстрее, чем кровь. Поэтому кровь относительно увеличивается в объеме и вынуждает ослабевшее сердце работать еще больше, чтобы ее перекачивать. Он чувствовал, что причиной смерти Джонатана будет внезапная остановка сердца. Глядя, как Тамара гладит мальчика по голове и поет ему свои песенки, Данло чувствовал, что этот момент наступит очень скоро.

— Джонатан, Джонатан, — повторял он. А потом взглядывал на нее и шептал: — Тамара, Тамара.

Тамара сидела, глядя в никуда. Ее прекрасное лицо стало серым от горя, сомнений и страха. Данло никогда еще не видел такого усталого человека. Любовь к сыну изнурила ее. У нее была своя мечта, и эта мечта умирала вместе с тихо стонущим, трудно дышащим Джонатаном. Когда она смотрела на Данло, ее темные глаза выражали полную утрату надежды и полное отрицание неизбежного.

Ти-анаса дайвам.

Сам Джонатан, как ни странно, дал Тамаре мужество, чтобы взглянуть в лицо его смерти. Мальчик знал, что скоро совершит путешествие на ту сторону дня, и не боялся больше.

Он был всего лишь маленький, больной мальчик, лежащий на коленях у матери, но все его существо излучало готовность проститься с жизнью. Когда метель унялась и небо немного прояснилось, он посмотрел на Тамару и сказал:

— Я хочу гулять.

— Что? Что ты говоришь?

Джонатан с большим трудом повернул голову, чтобы взглянуть на Данло.

— Пожалуйста, папа.

— О чем это он? — воскликнула Тамара.

— Старики в моем племени… и дети тоже. Когда их момент приближался, мы выносили их наружу, под открытое небо.

— Это все ты со своими сказками.

— Виноват.

— Я хочу к морю, — сказал Джонатан, глядя на мать. — На берег, куда мы с тобой ходили. Пожалуйста, мама.

— Нет, это невозможно. На улице такой мороз, — не думая, сказала она Данло, — это его убьет.

Данло чуть не улыбнулся абсурдности этих слов. Джонатан же смотрел на мать, как ястребенок, вмерзший в морской лед. Что-то глубокое и прекрасное прошло между ним и ею.

Видеть полные скорби и слез глаза Тамары было мучительно, зато ожившие напоследок глаза Джонатана сияли мягким, тихим светом, и это было чудесно.

— Хорошо, — сказала Тамара. — Пойдем, если хочешь.

Джонатана снова одели и завернули в два одеяла, потом оделись сами. Данло, проверив, на месте ли маска, взял Джонатана и вынес за дверь.

Ти-анаса дайвам.

Главные улицы очистили от снега, воздвигнув у них по бокам высокие белые стены, но на маленьких ледянках у дома Тамары красный лед стал розовым от намерзшего снега, и даже на Восточно-Западной глиссаде остались заснеженные участки. Ветер разгонял последние тучи, открывая темно-синее, почти черное небо. Последнее тепло Джонатана уходило сквозь слои меха в воздух, скудное тепло мира уходило в небо, исчезая в космосе.

Они пересекли глиссаду Западного Берега и продолжили путь между рядами осколочников. Потом сняли коньки и по тропинке среди зарослей йау и костяника вышли на Алмазный пляж — один из диких пляжей города, где нетронутый человеком лес отступал перед дюнами, сейчас занесенными снегом. За кромкой берега, где замерзшие волны-заструги блестели в лучах закатного солнца, лежал Великий Северный океан. Когда-то Данло пересек его с востока, чудесным образом отыскав город Невернес. Теперь, он сидел на выброшенной морем коряге и смотрел на запад, куда положено смотреть каждому человеку в час своей смерти.

Ти-анаса дайвам.

— Холодно, — пожаловался Джонатан. Он сидел у Тамары на коленях и тоже смотрел на запад, где солнце расцвечивало горизонт красными и золотыми мазками. — Я замерз.

Холод действительно стоял жестокий — синий мороз, который к ночи обещал усилиться. Даже птицы, обычно кружившие над берегом, скрылись куда-то — только несколько чаек выискивало снежных червей на краю суши. В такую погоду опасно долго оставаться под открытым небом. Данло, не желая ускорять уход Джонатана — согласно древнейшему из учений, гласящему, что каждый человек должен умирать в свое время, — набрал в лесу хвороста и разжег костер. Тепло вскоре растопило лед на бревне, где они сидели: трескучее орайжевое пламя согревало им руки и лица, отгоняя ночь.

Ти-анаса дайвам.

Данло по просьбе Джонатана достал флейту и заиграл горькую и сладостную мелодию, которую сочинил сам. Она была проста, но несла в себе силу, обволакивающую и очаровывающую Джонатана. Мальчик, сидя без движения на коленях матери, смотрел в синеву сумерек, а музыка струилась по берегу, уходя в небо. Зажглись яркими алмазиками первые звезды: Нинсан, Арагло Люс и Двойная Мория, образующая глаз созвездия Медведя. Появились и блинки — световые волдыри старых сверхновых. Тогда Тамара запела, изливая слова любви и света из самого своего сердца. Позднее она говорила Данло, что не помнит этих слов, но в тот момент они создавались из ее влажного дыхания, как хрупкие льдинки, и ветер сразу уносил их прочь.

Ти-анаса дайвам.

Данло играл долго, глядя на чаек, снующих над замерзшим прибоем. Джонатан тоже, наверно, следил за этими красивыми белыми птицами: его широко раскрытые, немигающие глаза были устремлены в ту сторону. Но Данло не знал, что видит мальчик на самом деле: чаек или что-то другое.

Может быть, он, подобно птицам, видел небо позади неба — глубокую запредельную синеву, струящуюся, как вода. Может быть, краски этого вечера — чернота, кобальт и серебристо-белые искры звезд — представлялись ему не чем-то законченным, а тонами, составляющими мелодию. Данло молился, чтобы оттенки ночи стали музыкой для глаз его сына, но боялся, что Джонатан видит их по-другому.

Быть может, его угасающее зрение населяли фантомы, и с небес на него спускались ночные птицы, птицы смерти с блестящими черными когтями, издающие страшные крики. Приемный отец говорил Данло, что Бог — это большая серебристая талло, чьи крылья простираются до самых концов вселенной. А может быть, редкая белая талло, которую называют также снежной совой: никто не знает этого по-настоящему.

Достоверно известно только одно: Бог со временем пожирает все — океаны, планеты и звезды, даже невинных детей, которые любят глядеть на птиц над застывшим берегом.

Джонатан, Джонатан.

— Папа…

Данло, услышав, что сын зовет его, отложил флейту и стал коленями в снег, лицом к нему. Маску он снял еще раньше, чтобы легче было играть, и теперь приблизил лицо к самым губам Джонатана.

— Папа, — прерывисто дыша, выговорил мальчик. — Как…

Что он хотел спросить? Может быть, он вспомнил загадку, над которой они оба думали?

Как поймать красивую птицу, не убив ее дух?

Может быть, Джонатан, вступивший в сумеречную страну между днем и ночью, разгадал ее?

Данло слушал, как трудно дышит сын, и думал, что никогда не узнает ни того, о чем хотел спросить его Джонатан, ни ответа на эту загадку. Больше Джонатан не сказал ни слова. Припав головой к груди матери, он неотрывно смотрел на Данло. Через несколько сотен ударов сердца он стал смотреть сквозь него, будто на звезды какой-то отдаленной галактики.

Последние свои слова он обратил к Тамаре, родившей его на свет.

— Мама, — сказал он, — мама. — И затих, как замерзшее море.

— Джонатан. — Данло снял рукавицу и положил ладонь на холодный лоб Джонатана. — Ми алашария ля шанти, усни, усни.

И Джонатан, тихо вдыхая морозный воздух, закрыл глаза.

Данло смотрел, как понемногу вздымается и опадает мех у него на груди. Потом мех перестал шевелиться. Когда сердце Данло отстучало три тысячи пятнадцать раз, он приник лицом к лицу Джонатана, и дыхание сына коснулось его губ и обожгло ему глаза. Еще через триста ударов сердца Данло и это перестал чувствовать. Джонатан лежал тихо, как камень.

Данло прижался губами к его губам и стал ждать — долго, неисчислимо, долго. Его сердце билось ровно и быстро, как всегда, но он уже не различал отдельных ударов. Он чувствовал тoлько давление, опухоль, жестокий красный огонь, словно в груди у него помещалась готовая взорваться звезда. Он легко, но с отчаянной болью поцеловал Джонатана в лоб и встал, глядя на западный небосклон, где созвездие Совы указывало путь во вселенную.

— Ми алашария ля шанти. Спи с миром, мой сын.

Он обернулся, чтобы взять Джонатана у Тамары. Она сидела оцепеневшая, почти не способная шевельнуться. Замерзшие слезы блестели у нее на щеках, как жемчуг, но сейчас она не плакала — только смотрела на Данло, который с Джонатаном на руках обратил лицо к черному сияющему небу.

— Нет, — шептал Данло, держа Джонатана так, чтобы звездный свет омывал его лицо и тело. Свет, белый и холодный, наполнял и его глаза, вонзаясь в мозг миллионами ледяных игл. — Нет, нет. Пожалуйста.

Ти-анаса дайвам. Живи своей жизнью и люби свою судьбу.

Но как ему жить теперь, когда Джонатан лишился жизни?

Лишился всего: жизни, любви, радости и того, что с ним никогда уже не случится. Почти всего лишился и Данло. Великая цепь бытия, начавшаяся пять миллиардов лет назад на Старой Земле, наконец порвалась. Данло, стоя в почти полной темноте, думал о своем отце, своем деде и всех своих предках вплоть до обезьянолюдей, ступавших по знойным равнинам Африки во всей своей мощи и славе. Он думал о матери, бабке и всех своих праматерях, возросших в чреве Матери-Земли. Никто из миллионов этих мужчин и женщин, живущих в его плоти и крови, не умер в детстве.

Велики ли были шансы, что на планете, где свирепствовали хищные звери, холод, голод, болезни, где никогда не прекращались войны, где половина новорожденных не доживала и до пяти лет, — велики ли были шансы, что никто из них не умрет в детстве или младенчестве? Они были бесконечно малыми. Поистине чудо, что все эти люди выжили и дали жизнь собственным детям — и он, Данло, стоял на стылом берегу далекого мира, как результат этого чуда. Все, что движется, дышит и расправляет листья навстречу утреннему солнцу, появилось на свет вопреки почти всякой вероятности, и в этом заключается чудо жизни. Этим, помимо всего прочего, и драгоценна жизнь.

Весь мир, думалось Данло, должен оплакивать каждую свою частицу, лишившуюся жизни со всеми ее чудесными возможностями. Он и сам заплакал бы, но не мог. Он мог только смотреть в холодное небо и вспоминать, как любил Джонатан смеяться и разгадывать загадки. Он потерял этого чудесного мальчика навсегда — потерял сына, который мог бы вырасти сильным мужчиной. Потерял этого мужчину, который мог бы стать его другом. Потерял внуков, внучек и всех своих потомков. И прежде всего потерял дитя, свое родное дитя. Он стоял под звездами, держа на руках Джонатана, и гнев на свою потерю нарастал в нем, как огонь первых дней творения.

— Нет, — прошептал он снова, и что-то в нем сломалось.

Гнев, поднявшись изнутри, сотряс все его существо. Он запрокинул голову и проревел в небеса, как раненый зверь: — НЕТ!

Его голос крепчал, пугая Тамару и сотрясая воздух; он волнами катился по берегу, ударяясь о лед и заснеженные дюны. Нет, это кричал не зверь, а человек большой силы — быть может, даже некое высшее существо. Это был голос его отца, изваянный резцом Констанцио, отточенный всей болью и страстью мира. Голос бога. Данло хотел, чтобы весь мир услышал его, чтобы его протест против бессмысленной жестокости жизни дошел до неба и прозвенел среди звезд. Он хотел, чтобы боги галактик узнали о страданиях и никому не нужной смерти Джонатана, чтобы об этом узнала вся вселенная. И Бог — особенно Бог, предавший его, и его сына, и все его мечты. Он превращал свое единственное слово в протяжный и странный вопль, чтобы Бог наконец пробудился и увидел ужас и тщету всего, что сотворил.

— НЕЕЕЕЕЕЕЕЕЕТ!

Теперь ему казалось, что он понял Ханумана ли Тоша.

Великое дерево жизни, простирающее цветущие ветви к небесам и уходящее корнями к началу времен, прогнило в самой своей сердцевине. Вселенная порочна, хуже того — дефективна, больна, шайда по природе своей. Хануман всегда это знал — вот почему он восстал против самого существования и возжелал переделать вселенную. Сколько же мужества понадобилось ему, чтобы погрозить кулаком небесам, требуя воздаяния за все бессмысленные страдания жизни! Что за гений, что за воля, что за сила! Данло, посылая свой вызов звездам, сомневался, доступна ли такая сила ему самому. Сейчас ему хотелось одного: умереть. Более того, никогда не рождаться, быть избавленным от боли жизни и тем избавить от нее Джонатана.

— НЕТ!

Пока он слал в небо этот крик, порождаемый разумом, нутром и сердцем, к нему подошла Тамара. Дождавшись, когда у него иссякнет дыхание, она положила руку на грудь Джонатану и заплакала. Данло понял тогда: как ни велико его горе, горе Тамары неизмеримо больше. У ее боли нет пределов, нет конца, и это делает ее поистине невыносимой. Поняв это и чувствуя, как ее рыдания сотрясают тело Джонатана, Данло припал головой к ее голове и тоже зарыдал. Какое-то время спустя он опять взглянул на звезды, а Тамара на него, ища глазами его глаза при свете догорающего костра.

— Ничего, — прохрипел он наконец, отчаянно пытаясь найти хоть какие-то слова.

— Что ты говоришь? Я не слышу.

— Ничего не теряется, — сказал он, сам не веря тому, что говорит.

И все же, все же… Стоя на ветру и выдыхая облака серебристо-черного пара, он вспомнил то, чему его учили когда-то. Каждый его выдох содержит сколько-то миллиардов триллионов атомов — в основном это атомы азота, кислорода и углекислого газа. Мировая же атмосфера содержит примерно такое же количество выдохов. Впуская в легкие морозный воздух, он вбирает в себя примерно по одному атому от каждого выдоха, и с каждым своим выдохом возвращает по одному атому кому-то другому, снова и снова. Тамара делает то же самое, и Бенджамин Гур, и Хануман, и миллионы других людей, живущих в Невернесе. И не только они, но и патвины, и вуйи, живущие на крайнем западе Десяти Тысяч Островов, — все люди на всех островах океана. И медведи, и птицы, и киты, и снежные черви — все живое вносит свой вклад в дыхание мира.

Между восходом и заходом солнца человек делает около десяти тысяч вдохов и выдохов, и в каждом из них вибрируют тысячи атомов, выдыхаемых в то же время каждым живым существом. И не только живым. Облака и ветер перемещают воздух вокруг Ледопада день за днем, год за годом, тысячелетие за тысячелетием. Атомы жизни испаряются, конденсируются, рассеиваются и кружатся в извечном глобальном обмене, и ни один из них не пропадает.

Данло, стоя на снегу под звездами, дышал воздухом, некогда наполнявшим легкие Ролло Галливара, великого Главного Пилота, основавшего Невернес три тысячи лет назад. А еще раньше, за тысячи лет до того, как появился город, на Ледопад в больших серебристых кораблях прибыли предки алалоев. И до того, как уничтожить свои корабли и преобразиться в первобытных людей (как это сделали Мэллори Рингесс и Данло), они смотрели на лесистые острова, на густо-синее небо и вдыхали полной грудью, восторгаясь красотой этого мира, и насыщали холодный чистый воздух атомами, доставленными сюда в атмосфере кораблей и в себе самих.

Когда-то они или их предки вдыхали эти атомы на Сильваплане, Темной Луне, Асите, Шейдвеге, Сагасраре и других планетах вплоть до Старой Земли. В своем дыхании они несли крики экстаза, которые издавали пращуры Данло, совокупляясь под африканскими акациями, и торжествующий крик Ньютона, открывшего, что все во вселенной притягивается друг к другу, какой бы малой ни была масса предметов и какое бы расстояние их ни разделяло.

Вдыхая небольшую порцию воздуха, Данло впускал в себя десять тысяч атомов дыхания Будды, произносящего Огненную проповедь в Урувеле, и еще десять тысяч из последних отчаянных слов Иисуса, умирающего на деревянном кресте и отпускающего свой дух в небеса. Оно жило теперь в нем, дыхание древних и дыхание его умерших соплеменников. И дыхание Джонатана. Оно обжигало гортань и грудь Данло при каждом глотке морозного воздуха, как будто он дышал звездным огнем. Пока Данло жив, это тепло, будет овевать его глаза и жечь мягкие ткани его сердца.

Ничто не теряется.

Он стоял лицом к ветру, который был не что иное, как дикое белое дыхание мира. Он прижимался к груди Джонатана и смотрел, как ветер гонит кристаллы снега по застывшему морю. Потом он поднял глаза к небу. Пустые пространства между звездами притягивали его взгляд, как бы засасывая его в черные, бесконечно глубокие трещины вселенной.

Вселенная большей частью пуста, как чаша из-под кровяного чая. В какую бы сторону Данло ни смотрел, к Детесхалуну или Морбио Инфериоре, он видел только тьму и небытие, полное отсутствие света, любви и жизни. При всем при том он знал, что даже в самом пустом из пространств можно отыскать несколько атомов водорода или гелия. Эти частицы материи выдыхаются звездами; как любой вид материи, они способны перемещаться от звезды к звезде и соединяться, образуя свет. Уничтожить их невозможно. Ничто во вселенной не уничтожается — в этом и состоит чудо созидания. Вселенная сохраняет все: атомы, фотоны, угасающие жалобы и порожденные отчаянием крики — даже безмолвную молитву человека с разбитым сердцем.

Ничто не теряется.

Луна Волчица закатывалась, и Данло вспомнил, как любил Джонатан наблюдать за движением шести лун по небу.

Он многое помнил о Джонатане: его ум, его любопытство, его мужество, его великую любовь к матери, сиявшую в его синих глазах, как солнечный свет. Данло пообещал себе, что всегда будет помнить Джонатана, храня его в своих снах и в своем сердце, всей своей волей и каждым атомом своего существа.

Ничто не теряется.

Вселенная по-своему тоже должна помнить Джонатана, как и всех, кто жил и умер до него. Данло смотрел на мерцающие звезды и удивлялся этой странной мысли, возникшей у него в уме. Неужели он верит в это? Надо верить — или, во всяком случае, вести себя так, будто веришь. Он как-никак дал слово Старому Отцу и себе самому тоже. Когда-нибудь он, быть может, взглянет в лицо Богу и узнает правду о том, как вселенная (или все, что в ней есть) помнит обо всем. А пока будет довольно, если они с Тамарой заглянут в себя и увидят там чудесное дитя, которое создали вместе.

Ничто не теряется.

— Тамара, — сказал Данло. — Попрощаемся с ним.

— Нет. Я не могу.

— Надо похоронить его, пока мороз не слишком усилился.

Тамара опять разрыдалась, заново осознав реальность смерти Джонатана. Она долго стояла, пошатываясь, раскачивая головой из стороны в сторону, а потом сказала: — Давай просто развернем его и заморозим. После войны криологи смогут оживить его и вылечить.

— Нет. Слишком поздно. Когда человек болеет так долго и так тяжело, как Джонатан, оживить его невозможно. Криологи даже пытаться не станут. Это противоречит их этике. Мозг…

— Прошу тебя, Данло.

— Тамара, Тамара, даже агатангиты не смогли бы вернуть его к жизни.

— Но ты говорил мне, что у Тверди такая власть есть. Не можешь ты разве отвезти к Ней Джонатана замороженным на своем корабле, чтобы Она воскресила его?

Да, Твердь, пожалуй, могла бы его оживить. По крайней мере создать почти совершенную копию их любимого сына.

Но Данло знал, что даже в этом случае Джонатан уже не будет собой.

— Его душа станет не такой, как прежде, — объяснил он Тамаре, глядя на звезды и вспоминая свое пребывание на созданной Твердью Земле. — Когда-нибудь, глядя ему в глаза и чувствуя его дыхание на своих губах, ты заметишь разницу, и это разобьет тебе сердце.

— Но можно же хотя бы попытаться?

— Поздно, — повторил Данло. — Он умер в свое время.

— Как может ребенок умереть в свое время?

— Я не знаю… Но время приходит для всех, даже для богов.

— Я не могу перестать надеяться.

— Увы.

— Я не могу просто так уйти и бросить его, как будто его больше нет.

— По-своему он будет всегда. Ничто не теряется.

— Хотела бы я в это верить.

Данло сделал глубокий вдох и объяснил ей, что дыхание Джонатана по-прежнему обходит мир вместе с ветром. Он рассказал ей о своей теории, что вселенная помнит все, но Тамару это не утешило — она продолжала плакать, и качать головой, и трогать закрытые глаза Джонатана.

— Нет. Он ушел.

— Тамара, он…

— Он ушел, и ничто его не вернет — я знаю. Но если это так, я не хочу хоронить его под снегом. Это варварство. Он замерзнет навсегда, как тело Эде.

— Как же тогда?

— Пусть он вернется в мир, как его дыхание.

— Хочешь отнести его в какой-нибудь крематорий?

— Другого выбора, видимо, нет.

— Есть. — Данло взглянул на Джонатана, чувствуя боль в затекших руках. Сын его, легкий, как пушинка, постепенно становился все тяжелее. — Сложим костер и сожжем его сами.

— Здесь? Сейчас?

— Почему бы и нет?

— Нам будет нужен очень большой костер.

Данло посмотрел на заросли костяника и йау.

— В лесу дров много.

— Хорошо. Сложим костер.

Данло складывал его один. Тамара, не желая бросать Джонатана на снегу, села с ним у первого маленького костерка, в который Данло подбросил немного хвороста. Место для погребального костра он выбрал поближе к морю. Он сновал между лесом и берегом с охапками сухого костяника, чтобы сделать его достаточно жарким. Он переваливал через дюны, согнутый под тяжестью своей ноши, сбрасывал ее у самых замерзших волн, набирал в грудь холодного воздуха и опять возвращался в лес.

Он таскал хворост и поваленные стволы до глубокой ночи. Костер стал почти с него ростом, а Тамара сидела, покачивая Джонатана, и смотрела, как он растет. Прижавшись головой к сыну, она пела ему, и рыдания то и дело прерывали ее голос. Так прощались они с Джонатаном, каждый по-своему.

Водрузив на костер последнее бревно, Данло подошел к Тамаре и взял у нее Джонатана. Вместе, при лунном свете, они вернулись к костру. Держа Джонатана одной рукой, Данло взобрался с ним на груду дров — он не мог просто забросить его туда, как какую-нибудь деревяшку. Уложив сына между двумя поленьями, лицом к западу, он в последний раз поцеловал его холодные губы, слез и спросил Тамару:

— Ты готова?

Тихо плача, она кивнула ему.

Данло достал коробок, чиркнул спичкой и поднес ее к растопке, приготовленной у подножия костра. Тонкие прутья сразу затрещали, вспыхнув оранжевым пламенем. Огонь, всасывая кислород из ветра, побежал от хворостины к хворостине, от бревна к бревну и скоро с ревом охватил весь костер.

— Ми алашария ля шанти, — сказал Данло. — Спи с миром, сын мой.

Тамара, стоя рядом с ним, шептала: — До свидания, до свидания.

Костер тянулся к небу, освещая весь берег. Сухие, как кость, дрова щелкали, посылая в ночь снопы искр. Жар от них шел такой, что Данло с Тамарой пришлось отойти довольно далеко, чтобы не опалить шубы. Еще немного — и завернутый в меха Джонатан исчез в пламени. Данло старался не замечать бьющего в нос запаха жареного. Он старался не дышать вовсе, но ветер нес дым прямо ему в лицо. Дым окутывал его и Тамару плотным, темным, горьковато-сладким облаком, и Данло, сдавшись, уже не берег от него ни легких, ни глаз.

Ничто не теряется. Ничто и никогда.

Он достал флейту и заиграл реквием по Джонатану. Костер разгорался все ярче, ветер уносил дым, и печальная мелодия парила над берегом, как стая красивых птиц. Тамара, тихо присоединив свой голос к музыке, запела слова любви и света, чтобы помочь Джонатану в его путешествии на ту сторону дня. В мире не стало ничего, кроме музыки и пения. Костер, достигнув пика буйства и жара, начал медленно угасать. С каждой тысячей ударов сердца он тускнел, остывал, умирал, а Данло все играл в память о Джонатане, отдавшем свое дыхание миру.

Ничто не теряется.

Далеко за полночь, когда от костра остались только горстка углей и черный пепел, Данло спрятал флейту и подошел к самому морю, а пламя костра растопило лед. Он опустил руку в пепел, но от Джонатана там не осталось ничего, даже самой маленькой косточки. Талая вода смешивалась с пеплом, превращая его в жидкую кашицу. Данло зачерпнул эту темную массу и помазал себе лоб, а ветер тут же приморозил мокрый пепел к его коже.

Ничего не осталось. Ничего, кроме пепла. Все потеряно.

Данло встал и пошел по снегу, пошатываясь на ветру, как пьяный. Он припал к Тамаре, прижался к ней головой, и они долго-долго плакали вместе.