Раб

Зингер Исаак Башевис

Часть первая. Ванда

 

 

Глава первая

 

1

День начался выкриком птицы. Каждый раз на рассвете та же птица, тот же дикий выкрик. Казалось, птица сообщает своему семейству о том, что всходит солнце.

Яков открыл глаза. Четыре коровы лежали на подстилке из соломы с навозом. Посреди хлева — несколько закоптелых камней — очаг. Здесь Яков варил себе ржаные клецки или пшено, которое забеливал молоком. Постель его была из сена пополам с соломой. накрывался он дерюгой, в которую собирал траву и коренья для коров. Даже летом на горе стояли холодные ночи. Нередко среди ночи Яков поднимался в прижимался к бараньему боку, чтобы согреться.

В хлеву еще царила ночная мгла. Но сквозь щель в дверях уже пробивалась утренняя заря. Яков сел и еще некоторое время подремывал сидя. Ему приснилось, будто он в Юзефове ведет занятие в училище, учит с мальчиками Талмуд. Спустя мгновение Яков протянул руку и ощупью нашел глиняный горшок с водой для омовения. Он мыл руки, как положено, поочередно. Трижды облил левую и трижды правую. Он уже успел прочитать "Мойдэ ани" — молитву, в которой не упоминается Всевышний, и потому ее можно произносить будучи неумытым. Но вот поднялась на ноги одна корова. Она повернула свою рогатую голову и посмотрела назад, словно ей было любопытно увидеть, как человек начинает свой день. Большие глаза, заполненные зрачком, отражали пурпур восхода.

— С добрым утром, Квятуня! — сказал Яков, — что, хорошо выспалась?

Он привык разговаривать с коровами, а иной раз даже с самим собой. Иначе он бы забыл родной еврейский язык. Он распахнул дверь и увидел горы, тянущиеся вдаль — кто знает через сколько стран и земель. Были горы и поближе, со склонами, поросшими лесами, словно зеленой щетиной. Между ними сплетались космы тумана, напоминая Якову легенду про богатыря Самсона. Взошедшее солнце бросало яркий свет. Там и сям поднимался дым. Казалось, недра гор пылали.

В высоте парил сокол — удивительно медленно, полон ночного покоя, с грациозностью создания, которое выше всей человеческой суеты. Якову представилось; будто птица эта все летит и летит еще с первых дней сотворения мира.

Дальше горы становились все голубей, а еще дальше — еле приметными, призрачными. Там солнце как бы теряло свою власть, там всегда царили сумерки, даже среди дня. На головы этих причудливых великанов были нахлобучены облачные шапки. Они упирались в край света, где не ступает нога ни человека, ни животного. Ванда говорила, что где-то там живет Баба-Яга, что она летает в огромной ступе, погоняя ее пестом. И метлой, длиннее самой высокой ели, она сметает солнце со всей земли…

Яков стоял высокий, прямой, голубоглазый, с длинными каштановыми волосами, каштановой бородой, в холщовых штанах до щиколоток, в дырявом и латаном зипуне, босой, в барашковой шапке. Хотя он и проводил почти все время на воздухе, лицо его оставалось по-городскому бледным. Его кожа не поддавалась загару. Ванда говорила, что он ей напоминает изображения святых, которые развешаны в часовне там, в долине. То же самое говорили другие крестьянки. Зажиточные хозяева хотели женить его на какой-нибудь из своих дочерей, построить ему дом, чтобы он сделался своим, деревенским. Но Яков не захотел изменить еврейской вере. И Ян Бжик, хозяин, целое лето до поздней осени держал его высоко на горе, в хлеву. Коровы там на болоте не могли пастись. Нужно было собирать для низе траву среди камней. Село находилось высоко среди скал. Не хватало пастбищ.

Перед тем, как доить корову, Яков помолился. Когда дошло до слов "благодарю тебя, Господь, за то, что ты не сотворил меня рабом", он запнулся. Разве может он произнести это благодарение? Ведь он у Яна Бжика раб. Правда, в Польше по закону еврей не может быть крепостным. Но кто здесь в глуши соблюдает законы, и какое значение имели гойские законы даже до резни Хмельницкого? Яков принял как должное испытание, ниспосланное ему свыше. Во время погрома в Юзефове и в других городах безвинным евреям рубили головы, их вешали, душили, сажали на кол, женщинам вспарывали животы и вкладывали кошек, детей закапывали заживо. Ему, Якову, не суждено было быть в числе жертв, угодных Богу. Он убежал. Польские разбойники утащили его в горы и продали в рабство.

Здесь он находился уже пять лет. Он не знал, живы ли жена и дети. У него не было талеса и тфилин, не было священных книг. Лишь мета на его крайней плоти свидетельствовала о том, что он еврей. Слава, Богу, он знал наизусть молитвы, несколько глав Мишны, изрядное количество страниц Талмуда, многие псалмы, а также отдельные места из Пятикнижия и из книг Пророков. Иногда он просыпался среди ночи, и вдруг перед его внутренним взором представало какое-нибудь изречение из Талмуда. А он и сам не подозревал, что помнит его. Память играла с ним в прятки. Будь у Якова перо, чернила, бумага, он мог бы многое восстановить по памяти. Но где было все это взять…

Яков обратил взор на восток. Он твердил священные слова, глядя перед собой. Скалы ярко пламенели. Где-то близко заунывно тянул пастух, и напев его был полон щемящей тоски, словно певец был тоже в плену и всей душой рвался на волю. Трудно было себе представить, что эти мелодии исходили от парней, жрущих собак, кошек, летучих мышей и совершающих еще многие непотребства. Здешние мужики еще даже не были христианами, у них оставались старые порядки язычников.

Было время, когда Яков надеялся удрать отсюда, но из этого ничего не получилось. Он не знал гор. Леса кишели хищными зверями, снег лежал даже летом. У Якова не было ни денег, ни запасов пищи, ни одежды. Мужики стерегли его. Ему нельзя было спускаться ниже мостика. Тот, кто увидел бы его по ту сторону мостика, мог бы его тут же убить. Были такие, которые считали, что его нужно уничтожить. Кто знает, не колдун ли он какой-нибудь? Но Загаек, управляющий помещика, велел не трогать чужака. Он ведь собирал травы больше всех остальных пастухов. Коровы его разжирели, они давали много молока, рожали здоровых телят. Поскольку в деревне пока не было ни голода, ни мора, ни других напастей, еврея не трогали.

Яков торопился с молитвой — пора было доить коров. Он вернулся в хлев. В корыто с соломой и сечкой он добавил куски брюквы, заготовленные им вчера. Здесь был подойник и большие глиняные горшки, которые стояли на полке. Ванда приходила сюда каждый вечер с двумя кувшинами для молока и приносила Якову еду. Здесь же в хлеву находилась маслобойка.

Яков доил коров и мурлыкал песенку, которую слышал еще в Юзефове. Солнце шагало по горам, обливая их живым золотом. Клубы тумана таяли. В раскрытую дверь струились ароматы поля. Яков сделался таким тонким знатоком запахов, что узнавал любой цветок, любую травинку. Он глубоко втягивал в себя воздух. Каждый восход солнца в горах — словно чудо. Средь огненных облаков зрима Божья десница. Бог покарал свой избранный народ, спрятал от него свой лик, но не отступился от вселенной. Он сдержал обещание, которое дал, когда после потопа повесил радугу: посев и жатва, холод и жара, лето и зима, день и ночь да пребудут вечно…

 

2

Весь день Яков лазал по горе. Он набрал в дерюгу травы, отнес в хлев и вернулся к лесным склонам. Первое время пастухи часто избивали его, но Яков научился давать сдачу. Он ходил с дубовой палкой, наловчился лазать по горам с проворством обезьяны, знал, какие травы и коренья полезны для коров. Он умел все, что здесь было необходимо: добывать огонь из камня, натирая его сучком, доить коров, принять появившегося на свет теленка.

Он собирал для себя грибы, черные и красные ягоды, — все, чем богата была земля. Ванда, дочь Яна Бжика, каждый вечер приносила ему ломоть черного хлеба с отрубями, иногда — репу, морковку, луковицу, а то и яблоко или грушу из сада. Поначалу Бжикиха пыталась уговорить его отведать каши со свиным жиром. Ян Бжик подсовывал ему колбасу. Но Яков не поддавался. Он не ел трефного, в субботу не ходил собирать траву, заготавливая корм для коров накануне. Со временем крестьяне оставили его в покое.

Но девки, которые ночевали в хлевах, и те, что пасли овец, дразнили его по сей день. Им нравилась его рослая фигура. Они приходили к нему поболтать, посмеяться и вели себя при этом не лучше коров. При нем они справляли свою нужду. Чтобы показать место, укушенное комаром, они задирали платье, оголяя колено, ляжку или даже выше. Они говорили ему без обиняков: идем, ляжем! Но Яков был слеп и глух. Они были не только развратны и уже одним этим грешны, но к тому же еще нечистоплотны — с насекомыми в одежде, с нечесаными волосами и нередко с чирьями и прыщами на коже. Они употребляли в пищу дохлых птиц и всякую нечисть, водившуюся в земле. Были и такие, которые не умели говорить. Они мычали, как животные, объясняясь жестами, смеялись и выли, как сумасшедшие. В деревне было полно уродов детей со вздутыми, огромными головами, больных падучей болезнью, шестипалых или с отвратительными наростами на теле. Уродов вместе с коровами держали на горе, и они со временем дичали. Парни и девки совокуплялись у всех на виду. Девки беременели. Но оттого, что они целыми днями лазали по горам и таскали тяжести, у них по большей части бывали выкидыши. Здесь не было акушерки, и роженицы сами перерезали себе пуповину. Когда младенец умирал, его, некрещеного, закапывали в ямку или бросали в горный поток. Женщины во время родов сплошь да рядом исходили кровью. Но даже в тех случаях, когда спускались в долину за ксендзом Джобаком, чтобы он отпустил умирающей грехи, его нельзя было заполучить, так как, во-первых, Джобак хромал, во-вторых, всегда был пьян…

По сравнению с этими существами старшая дочь Яна Бжика, вдова Ванда выглядела горожанкой. Она носила юбку, кофту, передник и косынку. Объяснялась она на понятном языке. Муж ее Стах погиб от молнии. Деревенские парни и вдовцы липли к ней, но она всем давала отпор. Ванде было двадцать пять лет. Она была белокура и синеглаза. У нее была белая кожа. Волосы она заплетала в толстые косы, которые выкладывала вокруг головы венком. Когда она улыбалась, на ее щеках появлялись ямочки. Зубы у нее были крепкие, и она раскусывала ими любые орехи. Нос точеный, скулы узкие, пальцы ног прямые, без изъянов. В деревне ее называли "паненкой". Ванда была мастерицей шить, вязать, готовить и рассказывать истории, от которых волосы на голове становились дыбом. Яков отлично знал, что ему не следует с ней проводить время. Но если бы не Ванда, он забыл бы, что у него во рту имеется язык. Кроме того, она помогала ему соблюдать еврейские законы. Когда ее отец, бывало, велел Якову топить в субботу печь, Ванда вместо него разжигала лучину и подкладывала дрова. Она тайком от родителей приносила ему ячменную кашу, мед, плоды из сада, иногда — огурец с огорода. Однажды, когда Яков вывихнул ногу и у него распухла щиколотка. Ванда вправила ему сустав и сделала примочку. В другой раз, когда змея ужалила его в плечо, Ванда, прильнув к ране, губами высосала яд. Когда он болел, она ставила ему пьявки. Эта Ванда не раз выручала его из беды.

Но Яков понимал, что все это искушения сатаны. Ведь он тосковал по ней целыми днями и не мог побороть эту тоску. Как только наступало утро, он считал, когда она, наконец, придет. Яков устроил себе на камне солнечные часы и то и дело поглядывал на них. В те дни, когда Ванда из-за ливня или грозы не могла прийти к нему, он бывал сам не свой. Он просил Бога уберечь его от худых мыслей, но они возвращались к нему снова и снова. Как он мог уберечь чистоту своих мыслей, когда он не имел ни тфилин, ни цицес. Даже праздников он не мог соблюдать, как положено, потому что у него не было календаря. В дни новолуния он отмечал молитвой наступление нового месяца. Четвертый год он встречает здесь месяц адар. Но не исключено, что он ошибается в счете…

Сегодняшний день был теплым и долгим, по расчетам Якова — четвертый день тамуза. Он нарвал огромный ворох травы и листьев. Затем он приступил к молитвам — учил все те же главы Мишны и страницы Талмуда, которые повторял изо дня в день. Он читал Псалмы, а также составлял для себя молитву на идиш, в которой просил Всевышнего вызволить его из плена и вернуть в еврейство.

Яков съел хлеб, оставшийся со вчера и сварил на своем очаге горшочек каши. После еды он снова молился. Почувствовав усталость, он прилег во дворе под деревом. Якову приходилось держать собаку. Собаки охраняли пастухов, а также коров от разных диких зверей. Первое время Якову был не но душе этот черный пес с острыми зубами и длинной мордой. Он терпеть не мог его лая и лизания. Не похожи ли злодеи на собак? Яков помнил, что говорится в Талмуде насчет собак. Он знал и то, что Ари и другие каббалисты причисляют собак к нечистым. Но со временем Яков привык к этому псу. Он дал ему даже имя Валаам.

Яков закрыл глаза. Солнце по-летнему пронизывало ему веки красным светом. Дерево было усеяно птицами. Они щебетали, пели, заливались. Яков полудремал, полубодрствовал. Он весь погрузился в усталость своего тела. Значит, так было угодно Богу… Было время, когда Яков не переставал молить о смерти. Даже подумывал о самоубийстве. Но постепенно он стал привыкать к чужбине, к своей оторванности, к тяжкому труду. Упало яблоко. Где-то далеко закуковала кукушка. Яков приоткрыл веки. Сквозь сплетение ветвей, как сквозь сито, пробивалось солнце. Свет падал паутинками, переливаясь всеми цветами радуги. Последняя пылающая росинка метала огненные копья. Небо было голубым, без единого пятнышка. Конечно, нелегко верить в Божью милость, когда знаешь, что злодеи закапывают живых детей. Но все же мудрость Божья видна во всем. Яков заснул, и ему сразу стала сниться Ванда.

 

3

День кончился. Наступил вечер. Солнце клонилось к западу. В вышине парил орел — медленно, величаво, словно небесный парусник. И хотя небо оставалось чистым, над лесными склонами клубились клочья молочно-белых туманов. Они ползли и курчавились, пытаясь изобразить лицо. Они напоминали Якову первичную материю. Стоя возле хлева, Яков обозревал необъятное пространство. Горы были необитаемы, как в дни сотворения мира. Лес поднимался ступенями: сначала лиственные деревья, за ними — сосны и ели. Еще дальше возвышались скалы. На их вершинах белел снег, серые полотнища которого, сползали вниз к лесным просекам, готовые закутать в саван весь мир.

Сразу после вечерней молитвы ноги Якова сами повели его к холму, откуда можно было видеть дорожку, ведущую в деревню. Яков взобрался на валун. Да, Ванда шла к нему! Он издали узнал ее фигуру, ее косынку, ее походку. Высокая Ванда казалась отсюда крохотным человечком величиной с палец. Из тех гномов или карликов, про которых она рассказывала столько историй. Маленькие человечки жили в дуплах деревьев, в трещинах камней, под шапками мухоморов и с наступлением сумерек выходили порезвиться. Они были одеты в крошечные зеленые плащи, синие колпачки и красные сапожки…

Яков был не в силах отвести от нее взгляд. Во всем таилась прелесть: в ее походке, в остановках, в исчезновении и внезапном появлении. Словно она с ним играла в прятки. Временами молочный кувшин, который она несла, начинал сверкать алмазами. Яков издали узнал корзинку, в которой она приносила ему еду. Ванда все росла и росла. Еще мгновение, и он побежал ей навстречу под предлогом, что спешит забрать из ее рук ношу, хотя кувшины пока были порожними. Она увидела его и остановилась. Он приближался к ней словно жених к своей невесте. Вот он уже стоит возле нее, полон любви и смущения. Он хорошо знал, что не должен смотреть на нее, но разглядел все глаза ее то синие, то зеленые, полные губы, высокую шею, пышную грудь. Она работала в поле, как и все крестьянки, но руки ее оставались женственными. У Якова мелькнула мысль, что рядом с ней он выглядит как-то нелепо: нестриженый, нечесаный, в коротковатых штанах, оборванный, словно какой-нибудь нищий. Яков еще в Юзефове научился польскому. С материнской стороны он происходил от евреев арендаторов — посредников помещика. Здесь в плену он стал говорить, как гой. Иногда, он забывал, как называется по-еврейски та или иная вещь.

— Добрый вечер, Ванда!

— Вечер добрый, Яков!

— Я видел, как ты шла по дороге.

— Да?..

И кровь прилила к ее лицу.

— Ты казалась крохотной горошиной.

— Издали все кажется маленьким.

— Да, это верно, — сказал он. — Вот звезды огромны, как мир, но потому, что они далеки, они нам кажутся точками…

Ванда молчала. Он часто говорил удивительные вещи, которые не укладывались в ее голове. Он рассказал ей про себя все. Там, вдалеке, у евреев он был богословом. Он вроде епископа или нотариуса копался в книгах. Раньше у него были жена и дети, всех перерезали гайдамаки. А что такое евреи? О чем написано в их книгах и кто такие гайдамаки? Ванде это было не понять. И то, что он только что сказал, что звезды огромны, как мир, тоже непонятно. Будь они вправду так огромны, как бы они могли поместиться над их деревней?.. Но Ванда уже давно решила про себя, что он человек с возвышенными мыслями. Кто знает, может он вправду колдун, как утверждают бабы внизу. Все равно, Ванда любит его. Подниматься к нему каждый вечер для нее праздник. Яков взял у нее кувшины, и они вдвоем поднялись наверх. Другой на его месте положил бы ей руку на плечо, но он только шел с ней рядом, шел застенчиво, как мальчик. От него пахло хлевом и травой. Тело его излучало солнечное тепло. Ванда уже однажды предложила ему, чтобы он женился на ней или спал бы с ней просто так, без благословения ксендза. Но он это пропустил мимо ушей. Как-то он сказал, что распутство наказывается. Бог на небе все видит и каждому воздает по заслугам…

Ванда тоже знала об этом. Но здесь в деревне все так делали. Даже ксендз наплодил полдюжины байструков. Во всем селе не было такого мужика, который отказал бы ей. Напротив. Они все за ней бегали. Даже сынок Стефана. Недели не проходило, чтобы кто-нибудь не подсылал к ней свою сестру или мать для переговоров. Другие начинали с подарков, которые она тут же возвращала. Теперь Ванда шла с опущенной головой, думая над загадкой, на которую не находила ответа. Ведь она полюбила этого раба с первого взгляда. Он за эти годы стал ей ближе, но все же оставался далеким. Сколько раз она себе говорила, что не быть хлебу из этого теста, и что она понапрасну теряет молодые годы. Но ее тянуло к нему. Она с трудом дожидалась вечера. Про нее сплетничали в деревне. Бабы смеялись над ней и всячески пытались поддеть. Многие считали, что этот раб околдовал ее.

Ванда нагнулась, сорвала ромашку, принялась отщипывать лепестки. Любит — не любит? Последний лепесток показал: да, любит! Но как долго он будет так играть с ней?

Солнце быстро зашло. Оно скатилось под гору, и день кончился. Птицы щебетали, пастухи дудели. Среди кустов поднимались дымки. Это на горе уже готовили ужин или жарили какого-нибудь зверька, попавшего в капкан.

 

4

Ванда принесла Якову хлеба, овощей, и редкий гостинец — яйцо, что снесла белая курица. Она взяла его тайком от матери и сестры. Покуда Ванда доила коров, Яков приготовил себе ужин. Он разжег меж камней своего очага несколько сухих веток, вскипятил воду и сварил в ней яйцо. В хлеву уже было темно, но Яков оставил открытой дверь. Пламя сосновых веток бросало огненные блики на лицо Ванды, отражаясь в ее глазах. Яков сидел на чурбаке. Ему это напомнило Тише беов с его трапезой заговения, когда едят яйцо в знак печали. Потому что, как яйцо кругло, так и мир представляет собой замкнутый круг. Он омыл руки к молитве, которую творят перед едой, дал им обсохнуть, помолился над ломтем хлеба, умокнув его в соль. Столом служило ему перевернутое вверх дном ведро. Так как он не прикасался к мясу, то нуждался в заменяющей мясо питательной пище.

Он украдкой смотрел на Ванду. Она ему предана, как жена. Каждый раз она ему приносит что-нибудь для поддержки. Он всячески старался побороть в себе любовь к ней. Он говорил себе: разве она это делает ради доброго дела? Ею руководит физическое влечение. Это любовь внешняя. Получи он, упаси Боже, увечье или стань он кастратом, все было бы кончено… Но такова природа человека. В нем силен голос плоти, он не может жить одной духовной жизнью. Яков жевал и прислушивался, как струится молоко из вымени в подойник. На дворе уже стрекотали кузнечики, жужжали и гудели комары и пчелы, — миллионы созданий — каждый на свой лад. В небе загорелись звезды и взошел серп нового месяца.

— Вкусное яйцо? — спросила Ванда.

— Хорошее, свежее.

— Свежей быть не может. Я стояла над курицей, когда она неслась. Как только яйцо упало на солому, я его подняла и подумала: для Якова! Оно еще было теплое.

— Ты добрая.

— Разве? Я могу быть и злой. Смотря к кому. Для Стаха, царство ему небесное, я была плохой.

— Почему?

— Не знаю. Он все требовал, никогда не просил. Ночью, когда он меня хотел, то безо всяких будил. Днем он мог повалить меня среди поля…

Эти слова вызвали у Якова чувство отвращения и в то же время вожделения.

— Так нельзя!

— Холуй разве знает, что можно и чего нельзя? Ему лишь бы добиться своего. Как-то я лежала хворая, и лоб у меня был горячий, словно раскаленное железо. Но он прилез, и мне пришлось уступить.

— По еврейскому закону мужу нельзя принуждать свою жену, — сказал Яков, — ему следует сначала расположить ее к себе ласковыми словами.

— Где еврейский закон? В Юзефове?

— Это Тора. Тора вездесуща.

— Как это?

— Это учение о том, как человеку следует вести себя.

Ванда чуть помолчала.

— Это все в городах. Здесь мужики, что дикие быки. Я тебе что-то скажу, но побожись, что никому не расскажешь.

— Разве я здесь с кем-нибудь говорю?

— Ко мне приставал родной брат, я тогда была еще девочкой одиннадцати лет.

— Антек?

— Да. Он вернулся пьяный из трактира и полез ко мне. Матка спала. От моего крика она пробудилась. Она схватила лохань с помоями в плеснула на него.

— У евреев этого не бывает, — сказал после паузы Яков.

— Почему не бывает? Они убили нашего Бога.

— Как это могут люди убить Бога?

— А я знаю? Так сказал ксендз. Ты еврей?

— Да, еврей.

— Что-то не верится. Стань нашим и женись на мне. Я буду тебе преданной женой. У нас будет хата в долине, и Загаек даст нам земли. Мы будем отрабатывать помещику положенное время, а остальное будет у нас для себя. У нас заведутся коровы, свиньи, куры, гуси, утки. Ведь ты умеешь читать и писать, значит после смерти Загаека займешь его место.

Яков ответил не сразу.

— Этого я не могу сделать. Я еврей. А вдруг жива моя жена?

— По твоим словам, всех перерезали. Если она и жива, что с того? Она там, а мы здесь.

— Бог везде.

— Разве Богу жалко, если ты будешь сам себе хозяином, а не рабом у другого? Ты голый и босый. Целое лето ты валяешься в хлеву. Зимой мерзнешь в сарае. Если ты не сделаешься нашим, тебя раньше или позже убьют.

— Кто убьет?

— Найдется кто.

— Что ж, тогда я буду вместе со всеми святыми душами.

— Мне тебя жалко, Яков, мне тебя жалко!

Оба долго молчали. В золе догорали последние угли. Временами одна из коров ударяла копытом о землю. Яков кончил есть. Он вышел из хлева помолиться, чтобы не произносить священных слов среди навоза. Вечерело, но на западе еще брезжило заходящее солнце. Другие девушки, которые приносили пастухам поесть и забирали домой молоко, не задерживались долго наверху. Считалось, что вечером дорога опасна. Среди кустов и скал обитали черти и злые духи. Но Ванда частенько засиживалась допоздна. Мать кричала на нее, бабы сплетничали, но Ванда ни на кого не обращала внимания. Она обладала мужской твердостью. Она знала заклинания, отгоняющие нечистую силу. Ее мало трогало то, что другие мололи языками. Теперь она возилась в сумерках, переливала молоко из подойника в кувшины, терла мочалкой маслобойку, счищала с коров ошметки грязи, прилипшие к их бокам. Все это она делала проворно и ловко. Вот она вышла во двор. Пес, который стоял возле Якова, побежал ей навстречу. Он вилял хвостом, прыгал на нее обеими передними лапами. Она к нему нагнулась, и он лизнул ей лицо.

— Валаам, хватит! — она делала вид, что сердится. Якову она сказала:

— Он приветливей тебя!

— У собак нет чувства долга.

— У животных тоже есть душа…

Вместо того, чтобы уйти, она уселась на камень возле порога. Яков сел на другой камень. Всегда в эту пору они бывали вместе. Всегда — на тех же камнях. Когда луна не светила, она его видела при свете одних звезд. Но сегодняшний вечер выдался светлый, как если бы в небе стояла полная луна. Он смотрел на нее молча, охваченный любовью, желанием. Всеми силами он сдерживался, чтобы не припасть к ней. Он ощущал, как кровь шумит в его жилах — вот-вот закипит. По спине тонким волоском пробежала дрожь, от чего ему сделалось сразу и жарко, и холодно. Мысленно он говорил себе: помни, жизнь на земле — это лишь преддверие к дворцу потустороннего мира. Не теряй вечного рая ради одного мгновения!

 

5

— Что слышно дома? — спросил Яков.

Ванда очнулась.

— Что может быть слышно? Татуся работает. Рубит в лесу деревья и притаскивает такие тяжелые бревна, что чуть не падает. Хочет что ли перестроить хату. В его-то годы! К вечеру он так устает, что не может за ужином проглотить куска. Падает на постель, как подкошенный. Он уже долго не протянет…

Яков нахмурил брови.

— Так говорить нельзя!

— Так оно есть!

— Никто не знает, что начертано в небесах.

— Да, но когда силы кончаются, то умирают. Я всегда знаю, кто умрет. Не только про старых в хворых. Даже про молодых и здоровых. Гляну, и сразу знаю. Подчас боюсь сказать, что знаю, чтобы меня не сочли за ведьму. Но все равно знаю. Мать — та как всегда. Немножко прядет, немножко готовит и строит из себя больную. Антек приходит только по воскресеньям, а то — и в воскресенье не приходит. Мариша на сносях — вот-вот родит. Бася ленива. Матуся называет ее ленивой кошкой. Зато, когда гулянка, она оживает. Войцех совсем ума лишился…

— Как хлеб? Уродился?

— Здесь никогда ничего не уродится, — сказала Ванда, — в низине земля черна и жирна, а здесь она сплошь в камнях. Между двумя колосками может проехать телега с быками. У нас еще осталось немного ржи. Но у других мужиков, поди, уже нечего жрать. Лучшая земля у помещика, а Загаек вор.

— Помещик здесь никогда не появляется?

— Никогда. Сидит себе за границей и даже не ведает, что у него здесь есть поместье. Шесть лет тому назад они вдруг сюда нагрянули. Было, как сейчас, перед жатвой. Но господам вздумалось среди лета устроить охоту. Они лошадьми да собаками вытоптали все поля. Холуи ихние хватали все, что попадалось под руку: теленка, курицу, козу, даже кроликом не брезговали. Загаек таскался за ними и целовал им задницу. С мужиками он крут, а перед любым городским прощелыгой расстилается — пускай тот сам у помещика последний лизоблюд. После их ухода на деревне было хоть шаром покати. В ту зиму все голодали. Дети поумирали, а молодежи сколько…

— Разве нельзя было их упросить?

— Господ-то? Они все время были пьяны. Мужики у них в ногах валялись, но те хлестали их нагайками. Хватали девок и насиловали. Девки возвращались к родителям в окровавленных рубашках, с разбитым сердцем. Через девять месяцев рождались байструки…

— У евреев нет таких разбойников, — сказал Яков.

— Разве? А еврейские помещики?

— Нет у евреев помещиков.

— Кому же принадлежит земля?

— У евреев нет земли. Когда они жили у себя в стране, они обрабатывали землю. У них были виноградники и масличные деревья. Но здесь в Польше они занимаются торговлей и ремесленничеством.

— У нас плохо, но все же, если хорошо работаешь, и у тебя есть верная жена, можно поставить хозяйство. Стах был крепким мужиком, но ленивым. Ему бы надо было быть мужем Баси, а не моим. Он все откладывал на после. Скосит сено и оставит его лежать, покуда дождь не намочит. Ему бы только сидеть в трактире и болтать. Бог ему не дал лет. В ночь нашей свадьбы мне приснилось, что он мертв и лицо у него черно. Я никому не рассказала, но знала, что он долго не протянет. В тот день, когда с ним стряслась эта беда, вовсе не было непогоды. Средь бела дня к нам в окошко влетела молния. Она катилась огненным яблоком и искала Стаха. Стах как раз вышел из хаты. Молния влетела в сарай и там его настигла. Я зашла в сарай и увидела, что его лицо черно, как сажа…

— Ты когда-нибудь видишь хорошие сны?

— Да, я тебе рассказывала. Я видела, что ты придешь. Не во сне, а наяву. Матуся варила ржаные клецки, а татуся только что куру зарезал, она была с типуном. Я полила клецки отваром, он весь был в жирных кольцах. Я смотрела, как туман застилает миску. Вдруг я увидела тебя, как сейчас вижу…

— Откуда у тебя такой дар? — спросил Яков.

— Не знаю, Яков, не знаю. Но что мы суждены друг другу, это точно. Татуся привел тебя с ярмарки, и у меня сразу сердце заколотило, словно молотом. У тебя не было рубахи на теле. И я тут же дала тебе рубашку Стаха. Я собиралась помолвиться с Вацеком. Но как только я тебя узнала, он для меня стал ничем. Марина смеется надо мной по сей день. Он скатился ей в руки созревшим яблоком. Недавно я была на свадьбе. Он выпил лишнего. Потом расплакался в завел про старое. Совестно было перед бабами. Марина чуть не съела себя живьем. Но я хочу тебя, Яков, только тебя, моего единственного…

— Ванда, ты должна забыть про это.

— Почему, Яков, почему?

— Я тебе говорил уже не раз.

— Не понять мне этого, Яков.

— Моя вера — не твоя вера.

— Я тебе уже говорила: хочешь, приму твою веру.

— Нехорошо принять веру лишь потому, что нравится мужчина. Только тогда можно принять мою веру, когда от души поверишь в Бога и его Тору.

— Я верю в то, во что веришь ты.

— Где бы мы смогли жить? Здесь, если христианин принимает еврейскую веру, его сжигают на костре.

— Где-нибудь есть место для таких, как мы.

— Разве что в турецких странах.

— Так давай, убежим туда.

— Но каким образом? Я не знаю этих гор.

— Я их знаю!

— До турецких стран далеко. Нас задержат по дороге.

Оба молчали. Лицо Ванды окуталось тенью. Издалека доносилось тихое, полное тоски пение. Словно пастух понимал, как все безвыходно для Якова и Ванды, и он оплакивал их судьбу. Подул ветер, и тух ветвей смешался с шумом горного ручья, бегущего меж камней.

— Идем ко мне! — сказала Ванда, не то приказывая, не то прося, — не могу без тебя!

— Нет, что ты… Нельзя…

 

Глава вторая

 

1

С горы было трудней идти, чем в гору, во-первых, потому что Ванда несла два кувшина с молоком, во-вторых, у нее было тяжело на душе. Все же она чуть ли не бежала. Ее подгонял страх. Дорожка вела лесом, среди деревьев, кустов, высокой травы. Заросли были полны шорохов, воркотни. Ванда хорошо знала, что разные пакостники и насмешники подстерегают ее. Они способны на любые проделки: заставить ее споткнуться о камень, повиснуть тяжким бременем на одном из кувшинов, сделать колтун на голове, загадить молоко, — натворить все что угодно. Село и горы окрест полны всякой нечисти. Каждая хата имела своего домового, который жил за печью. Дороги так и кишели ведьмами, вурдалаками, лешими — каждый со своими повадками. Ванда шагала, а злые духи расставляли ей сети. Филин ухал, лягушки квакали человечьими голосами. Где-то неподалеку слонялся Кобальт чревовещатель. Ванда слышала его тяжелое дыхание и храп, как у зарезанного.

Но сильнее всякого страха были муки любви. Именно потому, что этот раб ее не хотел, ее так и тянуло к нему. Страсть жгла нутро. Ванда была готова на все: оставить село, родителей, семью и отправиться кочевать с Яковом. Но он отталкивал ее под разными предлогами. Сколько раз она говорила себе, что нечего ей убиваться. Кто он такой? Хуже нищего. Достаточно было бы одного ее слова кому-нибудь из деревенских парней, его бы убили, и комар бы носа не подточил. Но ведь не пойдешь на это, когда любишь! Боль душила Ванду, стыд хлестал по щекам. С тех пор как она созрела, мужчины гонялись за ней начиная с родного брата и кончая сопляком, что пасет гусей. Но этот Яков, верно, сильнее духом всех других…

— Он колдун, колдун! — говорила себе Ванда. — Не иначе, как он околдовал меня!…

И куда он запрятал чары? Завязал их узлом в ее платье? Вплел в бахрому ее платка? А может, он склеил ей прядь волос на голове? Она повсюду искала, но ничего подозрительного не находила. На селе жила ворожея, старая Матвеиха. Но Ванда не могла ей довериться, та была полусумасшедшая и выбалтывала секреты. Ванда вся ушла в своя мысли в даже не заметила, как возвратилась в долину.

Хата Яна Бжика стояла под горой, поросшая мхом, с гнездами под застрехой. Одно окошко было обтянуто бычьим пузырем, другое было открыто, чтобы во время готовки выходил дым. Зимою по вечерам зажигали фитиль в плошке или лучину. А летом татуля не давал зажигать огня. Но несмотря на темные стены, темно не бывало. Ванда все видела как днем.

Татуся уже лежал на постели в рваной фуфайке и заплатанных портах, босой. Он редко раздевался. Трудно было понять, спит он или так отдыхает. Мамуся и Бася сидели окутанные сумерками и плели из соломы веревку.

Все семейство спало на одной широкой кровати, и Ванда — вместе со всеми. Когда-то, когда Ванда еще ходила в девках, а Антек был холост, татуся влезал перед сном на мамку и детям было над чем посмеяться. Но теперь Антека нет с ними, а дед да баба слишком слабы для таких развлечении. Ждали, что татуся вот-вот отдаст душу. Антек, который мечтал завладеть хозяйством, появлялся через каждые несколько дней и без стеснения справлялся:

— Ну что? Татко еще жив?…

— Да, жив, — отвечала Бжикиха, которая также хотела освободиться от старика. Он не оправдывал хлеба, который съедал. Он сделался стар, молчалив и гневлив. Весь день кряхтел. Он понатаскал дров, что твой бобер: длинные, кривые стволы, годные разве на топку.

В хате мало разговаривали. Мамуся была сердита на Ванду за то, что она не выходит замуж за кого-нибудь на селе. Муж Баси, Войцех, после свадьбы захандрил и вернулся к своим родителям. К тому времени Бася уже нарожала троих детей. Одного от мужа и двух байструков, но все трое умерли. У Бжиков также умерло двое парней, крепышей. Семейство погрузилось в печаль, в горечь тихого угасания, которое не прекращалось, все кипело и булькало словно каша в печи.

Ванда молча разливала молоко в горшки. Половина принадлежала эконому Загаеку. У него на деревне была своя сыроварня. Молоко, которое оставалось Бжикам, они употребляли для готовки и ели так, с хлебом. В сравнении с другими хатами они жили сытно. В каморке, где находился "жернов" — ручная мельница для перемалывания зерна, стояли мешок ржи и мешок пшеницы. На поле у Бжика валялось меньше камней, чем на соседних полях. Бжики долгими годами подбирали их и складывали оградой. Но еда — это еще не все. Татуся убивался по умершим сыновьям, не терпел Антека и его жену Марину, не любил Васю за ее блудливость. Ванду Ян Бжик любил, но и она вот уже годы как сидит вдовой, и отцу нет от нее радости. Между матерью, Антеком и Басей был молчаливый союз. У них были секреты от Ванды, как от чужой. Но Ванда вела хозяйство. Все проходило через ее руки. Даже татуся с ней всегда советовался когда сеять, что сеять, когда жать, — словом, обо всем. У Ванды был мужской ум. На ее слово можно было положиться.

Возвращение к родителям и спанье с ними в одной кровати было для Ванды мучением. Нередко она ночевала в клуне или на сеновале. Но там кишело мышами и крысами.

Вот и сегодня, после того как она опорожнила кувшины и сполоснула их, Ванда решила спать в клуне. В доме стояла вонь. Люди вели себя как скоты. За порогом бежал ручеек — такой же как возле хлева на горе. Но никому не приходило в голову, что в нем можно умыться…

Когда Ванда, захватив подушечку, набитую сеном, направилась к двери, мамуся спросила:

— Пошла спать в клуню?

— Да, в клуню.

— Завтра вернешься с покусанным носом.

— Уж лучше покусанный нос, чем покусанная душа… Такие слова иногда вырывались у Ванды — умные, глубокие, проникающие прямо в сердце, словно речи ксендза. Ванда сама удивилась своим словам. Мамуся и Бася застыли с разинутыми ртами. Татуся заворочался на своем сеннике, забормотал. Он всегда говорил, что Ванда вся в него. Но на кой ляд ум, когда нет счастья?…

 

2

Мужики обычно рано ложились спать. Зачем сидеть впотьмах? К тому же в четыре часа надо уже вставать. Но в кабачке несколько человек засиделось допоздна. Кабачок принадлежал помещику, действительным же его владельцем был Загаек. Он держал винокурню, на которой гнали водку. Среди мужиков в кабачке был Антек, сын Бжика. Побочная дочь Загаека подносила гостям водку. Мужики пили, закусывали свиной колбасой. О чем только не болтали! Рассказывали, что Полодница в прошлом году во время жатвы натворила много бед. Она появилась на поле вся в белом, с серпом в руке, и стала задавать мужикам загадки, на которые не так-то просто ответить. Например: четыре брата гоняются друг за дружкой, и никто никого не догонит. Это четыре колеса телеги. Или: ни рук, ни ног, ни туловища — в любое место придет и все расскажет. Это письмо. А вот еще: хвост и грива, ест и ржет, не поймет, куда идет. Это слепая лошадь. Одному мужику, который не знал ответа, она хотела серпом отрезать голову. Он от нее — наутек, а она — за ним! Покуда он не добежал до часовни. После этого он провалялся много дней больной.

А еще одна страшная ведьма с длинными волосами родом из-за гор Богемии натворила в нынешнем году Бог весть что. Она ворвалась в хату старого Мацека и так долго щекотала ему пятки, что он умер со смеха. Трех мальчишек из села она взяла себе в любовники. Они рассказывали, что она лежала с ними в поле и заставляла их исполнять все ее прихоти. Одного из хлопцев она так извела, что тот заболел.

Он также заманила девочек, играла с ними, заплетала им косички, надевала веночки, водила с ними хороводы, а потом, когда уже завладела их доверием, она заплевала их и покрыла грязью.

Кое у кого на гумне пряталась птица скжот. Та самая, которая волочит за собой крылья и хвост. Известно, что скжот вылупливается из яйца, которое человек греет подмышкой. Но кто здесь в селе занимается такими делами?! Ясно, что бабы, а не мужики. У баб больше времени и больше терпения. Ближе к зиме, бывает, скоту становится на гумне холодно, и он стучится в дверь, чтобы его впустили в хату. Тогда он приносит счастье. Но покуда что он сжирает много зерна и приносит всякий другой вред. Если его помет угодит кому-нибудь в глаз, тот слепнет. Говорили, что надо бы походить по деревне из дома в дом и посмотреть, не греют ли старухи яйца подмышкой. А недавно случилось в селе еще одно удивительное дело. Одна девка божилась, что среди ночи влезло к ней существо — из тех, что высасывают кровь. Оно пиявкой впилось в ее грудь и сосало до утра. Девку нашли в глубоком обмороке. На ее груди были следы зубов. Но еще больше, чем о всяких злых духах и вампирах, шли разговоры о пастухе Якове, который сидит на горе и приглядывает за коровами Яна Бжика. Мужики говорили, что грех держать в христианском селе неверующего. Кто знает, откуда он и что собирается сделать? Говорит он, что еврей, а если так, то он убийца Иисуса Христа. К чему же его держать в деревне? Антек сказал, что пусть только татуся закроет глаза, он живо уберет этого Якова. Но мужики считали, что нечего ждать. Один из них так и сказал Антеку:

— Сестра твоя Ванда лезет к нему каждую ночь. Она еще, того гляди, родит урода.

— Она говорит, что он не прикасается к ней, — сказал Антек.

— Мало ли что баба скажет!

— Живот у нее плоский.

— Сегодня он плоский, а завтра может набрякнуть, — вмешался другой мужик. — Вот в село Липица пришел нищий и так складно говорил, все льстил бабам, покуда всех их охмурил. Через три месяца после его ухода из того села родилось пять уродов с клыками, когтями и шпорами. Четырех придушили, но пятая мать сжалилась и потихоньку дала чудовищу грудь, так он ей откусил сосок…

— Ну и что было дальше?

— Она подняла крик, и ее братья размолотили его цепами.

— И чего только не бывает! — заметил старый крестьянин, облизывая покрытый свиным жиром ус.

Кабачок был наполовину разрушен, крыша сломана, стены пообросли плесенью. Пола здесь не было, стояло два стола и четыре скамьи. В плошке мок фитиль. Огонек колебался, чадил, мужики отбрасывали густые тени. Кому-то захотелось по малой нужде, и он встал возле холмика мусора в углу. Прислуживающая девка смеялась, обнажая беззубые десны.

— Ленишься, татко, сходить на двор?

Вот услышали вздохи, сопение, тяжелые шаги. Это пришел ксендз Джобак маленький, коренастый, словно у него посередине выпилили кусок тела, а потом снова соединили его, склеив или сбив гвоздями. Глаза у него были зеленые, как крыжовник, густые щетки бровей, красный нос, толстый, весь в бугорках. Рот — впалый, сутана была покрыта пятнами. Он передвигался, согнувшись и опираясь на две толстые палки. Ксендзу полагается быть бритым. Но на широких скулах Джобака росли жесткие и редкие волосы, как щетина у свиньи на затылке. Давно уже поговаривали о том, что Джобак не справляется со своими обязанностями духовного лица. В часовню проникал дождь. У изображения божьей матери отвалилось полголовы. Случалось, в воскресенье, когда надо было справлять мессу, Джобак валялся пьяный. Но Загаек его выгораживал, не обращая внимания на все жалобы. Мужики и так были никудышными христианами. Здесь еще потихоньку поклонялись разным идолам времен средневековья, тех времен, когда польский народ еще не знал истинной веры.

— Что, господа, пьете, да? — проговорил Джобак глухим голосом, вырвавшимся из его широкой груди словно из бочки. — Да, надо выжечь дьявола спиртным…

— Спиртное, а что-то не горит, — посмеивался Антек.

— Она смешивает с водой, что ли? — кивнул Джобак в сторону шинкарки. Обманываешь народ честной, да?

— Какая там вода, отец! Они бегут от воды, как черт от ладана.

— Хорошо сказано!

— Отец, почему не присядете?

— Верно, болят мои ноженьки. Тяжело им нести бремя моих костей…

Он умел выражаться витиевато, этот Джобак. Когда-то он учился в семинарии в Кракове, но давно все позабыл. Он со вздохом уселся и раскрыл рот, как у жабы, с единственным зубом, который торчал длинным черным крюком.

Шинкарка спросила:

— Отец что-нибудь выпьет?

— Выпьет, — согласился Джобак.

Она поднесла ему деревянную стопку водки. Джобак как бы с подозрением заглянул в стопку, морщась при этом от боли в суставах и во внутренностях.

— Ну, хозяева, будем здоровы!

И с невероятной быстротой опрокинул чарку. Лицо его еще больше скривилось. Красные глазища смотрели на шинкарку с таким выражением, словно она его обманула и вместо водки подала уксус.

— Отец, мы тут говорим об этом еврее, которого Ян Бжик поселил на горе. Джобак сразу загорелся.

— О чем тут говорить? Поднимитесь и разделайтесь с ним во имя Бога. Ведь предупреждал я вас. что он навлечет беду.

— Загаек не даст.

— Загаек — мой друг и заступник. Загаек сам тоже не хочет, чтобы село попало в руки Люцифера… Джобак покосился на чарку.

— Еще маленько…

 

3

Яков проснулся среди ночи весь дрожа, тело было в жару, все члены напряжены. Сердце его отчаянно колотилось. Ему приснилась Ванда. Он был потрясен желанием, которое только что испытал. Дикая мысль пришла ему в голову. А что, если спуститься к ней в долину? Она иногда спит в клуне… Все равно я погибший… И все же Яков отдавал себе отчет, что это говорит в нем злой дух. Он чувствовал, как в его жилах кипит кровь. Ему необходимо было остыть, в он пошел к ручью. Вода в нем была ледяной даже в самую жаркую пору, — она текла из растаявшего горного снега. Но Яков решил окунуться. Что ему еще оставалось кроме омовений и молитв? Он скинул порты и вошел в ручей. Луна больше не светила, но небо было полно звезд. В селе говорили, что в ручье всех подстерегает утопленник, по ночам он заманивает юношей и девушек. Но Яков знал, что еврею не следует бояться колдовства. Кроме того, если даже он утонет, это, возможно, лучше для него. "Пускай смерть будет искуплением за мои грехи…" — бормотал он слова, которые некогда произносили приговоренные высшим судом к смертной казни.

Ручей был мелок и полон камней. Только в одном месте вода доходила до груди. Яков ступал осторожно, скользил, чуть было не упал. Он опасался, как бы Валаам не залаял. Но пес, видно, спал в конуре. Яков дошел до глубокого места и нырнул. Как это ни удивительно, но холодная вода не сразу остудила его жар. Ему вспомнились слова из "Песни Песней": "…большие воды не могут погасить любовь…" Боже, что это я! — казнил он себя минутой позже, — там ведь говорится о любви Всевышнего к своему народу, каждое слово полно там Божественного смысла… — Яков окунулся еще и еще раз, покуда его возбуждение не улеглось, и, наконец, вышел из воды. Если только что он дрожал от страсти, то теперь дрожал и от холода. Он вернулся в хлев и укрылся рядном. Он молился про себя: — Боже, чем отступиться мне и прогневить Тебя, убери меня лучше из этой жизни! Я устал от скитаний среди иноверцев, разбойников, идолопоклонников. Приведи меня назад к моим корням, откуда я происхожу!…

Он был не одним человеком, а одновременно двумя. Один молил Бога спасти его от искушения, другой искал предлога, чтобы потворствовать желанию плоти. Ведь Ванда свободна, она не мужняя жена — изворачивался в нем кто-то. Правда, тело у них постоянно пребывает в нечистом состоянии, но, во-первых, к нееврейке неприемлемо понятие нечистоты, во-вторых, она может совершить омовение в ручье. Какое же остается препятствие? Запрет сходится с гоями. Но разве здесь может быть в силе этот запрет? Это ведь особые обстоятельства. Разве Моисей не женился на негритянке? Разве царь Соломон не взял дочь фараона? Правда, те приняли еврейскую веру, так ведь Ванда тоже может принять еврейскую веру. А то, что сказано: "Того, кто вступает в половое сношение с гоей, можно уничтожить", так это лишь в тех случаях, когда это делается открыто, при свидетелях и после предупреждения… Злой дух, дух-искуситель так и сыпал на Якова ученостью, а добродетельный ангел говорил простые слова: долго ли продолжается человеческая жизнь? Долго ли ты молод? Стоит ли ради минуты удовольствия потерять тот мир, который вечен?

Горе мне! Это все потому, что я не учу Тору! — говорил себе Яков. Он стал бормотать стихи из Псалмов. Вдруг его осенило. Он примется перечислять все Шестьсот тринадцать заповедей — те, которые указывают, что надо делать и чего нельзя. Правда, он все их не помнит, но за годы изгнания Яков убедился, что человеческая память прижимиста. Она прячет свои сокровища. Но если проявить настойчивость, она понемногу становится щедрей. Постепенно можно, вероятно, получить у нее все, что она в себя впитала. Но надо не оставлять ее в покое… Яков сразу же принялся вспоминать.

Первая заповедь — это плодиться и размножаться. (Быть может, иметь с Вандой ребенка? — шепнул ему дух-искуситель.) Какая следующая заповедь? Обрезание. А четвертая? Яков не мог вспомнить из "Книги Бытия" хотя бы еще одной заповеди. Тогда он стал вспоминать из "Книги Исхода". Какая первая заповедь? Конечно, приносить жертву в Песах в есть мацу. Но какой прок в том, что он вспоминает, когда завтра он снова забудет? Он должен найти какой-нибудь способ записывать заповеди. Якову пришла идея. Он сделает так, как сделал Моисей. Смог же Моисей высечь Десять заповедей на каменных скрижалях, почему же он, Яков, не сможет? Ему вовсе не надо будет высекать. Он будет выцарапывать гвоздем или выдолбит их долотом. Он раздобудет гвоздь из какой-нибудь балки. Где-то тут в хлеве валяется погнутый крюк… В ту ночь Яков больше не мог уснуть. Почему мне это раньше не пришло в голову? удивлялся он. Надо перехитрить ангела-искусителя. Надо уметь разгадывать его козни. Яков сел и принялся ждать утренней звезды. В хлеву было тихо. Коровы спали. Лишь снаружи доносился плеск ручья. Казалось, весь мир затаил дыхание, ожидая прихода нового дня. Яков забыл о влечении плоти. Он размышлял. Он, Яков, сидит здесь у Яна Бжика в хлеву, а тем временем Создатель правит вселенной. Текут реки, волнуются моря, каждая звезда в небе движется по намеченному для нее пути. Вот поспеют хлеба на полях и начнется жатва. Но кто заставил колос налиться? Каким образом зернышко превратилось в колос? Каким образом другое зернышко становится деревом с листьями, ветвями, плодами? Постижимо ли, как из капельки семени зарождается в материнском чреве человек? Это же все — чудеса, сплошные чудеса! Конечно, возникают вопросы, но кто такой человек, чтобы он осмелился постичь Божий промысел?…

Яков более не мог лежать и ждать рассвета. Он поднялся, произнес утреннюю благодарственную молитву, совершил омовение рук. В это мгновение сквозь щель в двери прорвалась пурпурная полоса. Яков вышел на двор. Солнце только-только стало выходить из-за горы. Птица, которая всегда возвещала приход дня, испустила свой скрипучий крик. Птица хорошо знала свое дело…

Яков принялся искать крюк, который, насколько он помнил, должен был лежать на одной из полок, где стояли крынки для молока. Но крюк исчез. Это проделки сатаны, подумал он, сатане не по вкусу моя затея с заповедями. Яков снял крынки, снова водрузил их на место. Теперь он искал на земле среди соломы. Он не терял надежды. Только бы не сдаться! Ни одно дело во славу Бога не дается легко.

Яков отыскал крюк. Он лежал в углу на полке. Яков не мог понять, почему он его раньше не нащупал. Так, видно, суждено. Кто-то много лет тому назад оставил здесь этот крюк, чтобы теперь Яков мог начертать Божии заповеди…

Яков снова вышел и стал искать подходящий камень. Долго искать не пришлось. Позади хлева торчала каменная глыба. Она стояла готовая, как тот камень, на котором совершал жертвоприношения праотец Авраам. Камень дожидался этого со времен сотворения мира… Никто эти письмена не увидит, хлев заслоняет. Валаам стал вилять хвостом и прыгать. Можно было подумать, что собачье чутье подсказывает ему, что именно собирается делать его хозяин…

 

4

Когда наступило время жатвы, Ян Бжик привел Якова в долину. За коровами теперь ходила Бася. Яков был огорчен. Он уже успел начертать сорок три заповеди, указывающие, что надо делать, и шестьдесят девять — чего нельзя делать. Память его совершала чудеса. Он из нее выжимал давным давно позабытые сведения, изо всех сил борясь с ангелом забвения… добивался от него того, что ему было нужно, пробуя и так и этак, проявляя терпение и настойчивость и стараясь ни о чем постороннем не думать. Он сидел между валуном и хлевом, уединенный, заслоненный лебедой и низкорослой сосной, простирающей над ним свои ветви. Он делал в себе раскопки, как их делают в недрах земли те, кто ищет клад, — вытаскивал на свет изречения, суждения, отдельные слова. Годы сидения над Торой не пропали даром. Она была запрятана в клетках его мозга…

Теперь Яков был вынужден все это прервать.

Лето выдалось сухое. Здесь и без того бывали скудные всходы. А тут еще выпал неурожайный год. Хлеба уродились редкими, зерно было мелкое и худосочное. Как и каждый год, крестьяне просили милости у образа божьей матери и у древней липы, имеющей власть над духами дождя.

Обращались и к другим поверьям. Втыкали между колосьями сосновые ветки, чтобы они притянули к себе тучи. В деревне был деревянный петух, сохранившийся со старых времен. Петуха этого украшали молодой зеленью, обматывали неспелыми колосьями и плясали с ним вокруг липы, поливая ее водой. Кроме этих, каждый крестьянин держался еще за свои собственные поверья, которые переходили по наследству от отца к сыну. Если, бывало, кто-нибудь удавится, то его родня отправлялась на кладбище и там над прахом творила заклинание, чтобы он не задерживал дождя. Известно было, что во ржи прячется баба, способная навлекать несчастья. Был еще и дед. И когда одна полоса сжата, оба прячутся в следующей, а когда все поле сжато, они забираются на другое поле. Даже тогда, когда весь хлеб собран в скирды, еще рано радоваться. Среди зерен ютятся крошечные мотыльки, которых необходимо уничтожить цепами. Покуда хотя бы один мотылек жив, можно ждать беды.

В нынешнем году чего только не делали, однако не помогло. Когда мужики узнали, что Ян Бжик привел с горы еврея, поднялся ропот. Кто знает, не его ли это рук дело?! Пошли жаловаться к эконому Загаеку, но тот сказал:

— Пускай сначала отработает. Убить его всегда успеем…

Яков находился на поле с самого утра до захода солнца, и Ванда не отходила от него. Она учила его жать, показывала, как надо точить серп, приносила еду, которую ему можно было есть по еврейским законам: хлеб, лук, плоды. Так как он теперь не ходил за коровами, ему нельзя было употреблять молочной пищи. Но в эту пору неслись куры, и Ванда потихоньку таскала ему яйца, которые он тут же выпивал сырыми. По закону Якову можно было есть кислое молоко и масло, но он грешил уже тем, что ел у гоев.

Труд был тяжек. Жнецы и жницы не переставали подтрунивать над ним. Он не пил молока, не прикасался к свинине. Работал и постился.

Крестьяне говорили ему:

- Свалишься, чужак. Протянешь копыта.

— Бог даст силы, — отвечал им Яков.

— Где твой Бог? В больших городах?

— В городах, в селах, везде.

— Ты жнешь вкривь и вкось. Портишь солому!

Девки и бабы не переставали придираться и подтрунивать.

— Ванда, погляди-ка, как твой жених потеет!

— Он сильней всех мужиков на деревне!

— К чему быть таким уж сильным? — заметил Яков. — Силен тот, кто побеждает свое желание.

— Что он городит? Шут этакий…

И бабы смеялись, подмигивали, строили рожи. Одна девка подбежала к Якову и задрала свое платье до бедер. Вокруг все заржали.

— Ну и потеха!

Яков жал и повторял про себя псалмы, зубрил главы из Библии. При нем вспахали это поле и засеяли зерном. Теперь он жал хлеба. Среди колосьев росла лебеда, по краям полосы — васильки и другие сорняки. Полевые мыши удирали из-под серпа. По жнивью прыгали кузнечики, ползали божьи коровки и разные создания. Кто передвигался по земле, кто летал — каждый на свой манер. Где-то есть Десница, которая все это создала. Где-то за всем этим наблюдает недремлющее Око. С гор налетели птицы. Они перекликались человеческими голосами. Откуда ни возьмись, спустилась саранча. Крестьяне расправлялись с саранчой, убивая ее лопатами. Но чем больше они убивали, тем больше налетало. Это походило на одну из. десяти страшных казней египетских, которые Бог наслал на египтян. Сам Яков не хотел убивать никакой живой твари. Одно дело — зарезать корову, творя при этом молитву для облегчения коровьей души, другое дело — топтать, давить крохотные создания, стремящиеся, как и человек, жить, размножаться, есть. По вечерам, когда на жнивье появлялись лягушки, Яков осторожно ступал, чтобы не раздавить беззащитные тельца…

Порою, когда жнецы орали свои песни и болтали. Яков пел псалмы или произносил нараспев молитвы из тех, что читают к Новому году, к Судному дню или к празднику Шавуот. Ванда, у которой был звонкий голос и нескончаемый запас песен, подхватывала его мелодии, пытаясь поддержать еврейские рулады и переливы. Душа Якова была полна музыки. Он мысленно обращался к Всевышнему: сколько можно! До каких пор будет свирепствовать нечистая сила? Долго ли еще продлится тьма египетская? О, Боже, какой мрак! Предстань в сиянии своем, Отец в небесах, и пусть уже будет конец мукам, пусть будет конец идолопоклонству, пролитой невинной крови, болезням, голоду, мору, безволью сильных, страданиям страдающих! Конечно, Ты волен делать что Тебе угодно. Конечно, Ты вынужден скрывать лик Свой. Но хватит! Вода доходит уже до горла!…

Он весь так отдался пению, что не заметил, как остальные замолчали, и только его голос раздавался в поле. Среди собравшихся послышался смех. Ему захлопали. Кое-кто пытался передразнить его. Яков стоял смущенный.

— Молись, еврей, молись! В нынешнюю жатву уже, кажись, сам Бог не в силах помочь…

— А вдруг он нас проклинает? Что это за язык, еврей?

— Святой язык.

— Что это значит?

— Это язык Библии.

— Что такое Библия?

— Божий Закон.

— Что там сказано?

— Чтобы не красть, не убивать, не желать чужой жены.

— Ведь то же самое Джобак проповедует в каплице.

— Все это взято из Библии.

Народ притих. Кто-то из мужиков протянул Якову репу.

— Ешь, чужак. От поста у тебя сил не прибавится…

 

5

Несмотря на неурожай, в этот день, как и каждый год, перед тем как сжать последнюю полосу, устроили праздник. Девушки с венками на головах собрались в поле. Мужики и бабы встали вокруг. Загаек бросил жребий, кому "сжать бабку". Та, которой выпадал жребий, должна была сжать последнюю полосу и сделаться бабкой. Ее заворачивали в колосья, завязывали посередине перевяслом, сажали на тележку, и четверо парней возили ее от хаты к хате. Вся деревня шла следом, смеялась, пела, хлопала в ладоши. Рассказывали, что в стародавние времена, когда народ здесь еще поклонялся идолам, бабку топили в реке. Но теперь это было христианское село.

В ночь после того как сжинали бабку все пили, плясали. Девушка, которая сжала бабку, плясала с парнем, наряженным петухом. Он кукарекал, хлопал крыльями, потешал народ. Кроме крыльев у него был петушиный гребень, к ногам были привязаны деревянные шпоры, припрятанные с прошлого праздника. Был тут и прошлогодний "петух". Оба петуха изображали драку, наскакивали друг на друга, друг у дружки выдирали перья. Девки покатывались со смеху. Прошлогодний петух терпел поражение — этого требовала церемония. А нынешний петух плясал с Бабой-Ягой. Она ехала верхом на обруче, приподняв платье выше колен. Мужики на мгновение забывали все свои горести. Дети не хотели ложиться спать. Пили водку, смеялись и шумели допоздна.

Поскольку в христианской деревне нельзя было топить живую бабку, парни соорудили соломенную. Ее сделали так, что она походила на живую: с головой, грудями, бедрами и ногами. Вместо глаз ей воткнули два уголька. К восходу солнца бабку повели к реке. Женщины кричали на нее, наказывали ей, чтобы она забрала с собой все напасти, все злоключения, подвохи, злые чары. Мужчины и дети на нее плевали. Потом ее бросили в реку и смотрели, как она быстро скатывается с крутого берега и подхватывается течением. Известно было, что река эта впадает в Вислу, а Висла, в свою очередь, впадает в море. В огромном море поджидали бабку злые духи. Несмотря на то, что она была соломенная, а не настоящая, мягкосердечные девушки роняли слезы. Разве уж так велика разница между телом и соломой?… Яков тоже присутствовал при проводах бабки. Ему дали выпить водки. Ванда, которая стояла возле Якова, шепнула ему:

— Была бы я на ее месте, поплыла бы с тобой на край света…

Назавтра село приступило к молотьбе. Весь день разносился стук цепов. Временами из вороха колосьев раздавался звук наподобие вздоха или стона. Это погибали под ударами всякие крошечные твари. Вечера были теплыми. После работы молотильщики шли в лесок, собирали хворост и зажигали костер. Ели, загадывали загадки, рассказывали разные истории о чертях и вурдалаках. Самая страшная из всех историй была история про черное поле, на котором растет черная рожь, и черный жнец жнет ее черным серпом. Девки от ужаса вскрикивали, прижимались к парням и подружкам. Дни теперь были светлые-светлые, а ночи — темные. Падали звезды. Лягушки кричали человечьими голосами. Временами среди женщин поднимался переполох. Откуда-то появлялась летучая мышь. Девки хватались за головы, вопили истошными голосами. Когда летучая мышь вцепляется в волосы, это была явная примета, что тот человек и года не проживет…

Попросили Якова, чтобы он спел, и он спел колыбельную, которую певала его мать. Всем понравилось. Потом захотели, чтобы он что-нибудь рассказал. Он стал рассказывать легенды из Библии. Больше всего понравилась история про мужчину, который прослышал, что по ту сторону моря живет распутница и что цена ей четыреста целковых; как она постелила ему шесть серебряных постелей и одну — золотую и у постелей поставила шесть серебряных лесенок и одну золотую; как она уселась против него голая… И вдруг его цицес стали хлестать его по лицу… И как эта потаскуха приняла потом еврейскую веру, и те же самые кровати, которые она раньше приготовила, чтобы грешить, она теперь постелила, будучи уже его законной женой… Нелегко было Якову все это рассказывать по-польски, но его поняли. Они спросили, что такое цицес, и Яков объяснил им. Ванда сидела возле него, и отсвет костра золотил ее лицо. Глаза ее полыхали огнем. Она ухватила его за плечо, укусила и поцеловала. Он пытался незаметно высвободиться, но она, прильнув к нему грудью, крепко его держала. От нее исходил жар, как от печи…

После Якову стало ясно, что эту историю он рассказал в сущности для Ванды. Это он ей таким образом намекал, что если она не станет сейчас принуждать его к сожительству, он ее потом возьмет в жены. Но имел ли он право давать такие обещания? А если жива его жена?… И, потом, как может Ванда перейти в еврейскую веру? В Польше христианину грозит за это смертная казнь. Нельзя также обращать в свою веру того, кто делает это не ради самой веры, а чтобы сойтись с евреем.

— Я опускаюсь в преисподнюю, — говорил себе Яков. — Я увязаю все глубже в болоте…

К концу молотьбы в село пришел поводырь с медведем. Впервые Яков встретил здесь человека из других мест. Поводырь был с двумя фокусниками, а также с обезьянкой и попугаем, который умел говорить и вытаскивал клювом записочки с предсказанием судьбы. В деревне поднялся галдеж. Фокусники давали представление на лужайке возле дома Загаека. Пришли смотреть все мужики с бабами и с детьми. Взяли с собой и Якова. Мишка ходил на задних лапах и плясал. Обезьяна курила трубку и кувыркалась. Один фокусник ходил на руках и ложился голой спиной на доску с торчащими гвоздями. Другой играл на скрипочке, трубил в трубу я бил в барабан с колокольцами.

Народ бесился от восторга. Ванда стала плясать и прыгать, точно девчонка. Яков считал, что на такие представления смотреть не следует. Тут ведь до колдовства — один шаг. Но ему пришла в голову мысль. Ведь поводырь со своим медведем ходит из села в село, из города в город. Может, он был когда-нибудь в Юзефове? А вдруг ему известно, что стало с семьей Якова? После того как все номера были исчерпаны в артисты, привязав обезьяну и медведя к двум деревьям, собрались войти в шалаш, который они для себя соорудили, Яков подошел к ним. Он спросил поводыря, не приходилось ли ему бывать в Юзефове. Тот посмотрел на него с изумлением.

— Что тебе до того, где я был?

— Я тамошний. Один из тамошних евреев.

— Там всех евреев вырезали.

— Никого не осталось?

— Очень мало. Как ты попал сюда?

Яков рассказал. Поводырь хлестнул кнутом по воздуху.

— А тебя бы вызволили евреи Юзефова, если бы узнали, где ты?

— Да. Выкуп пленника считается у вас благочестивым поступком.

— Они бы заплатили за весть, что ты жив?

— Да, конечно!

— Как твое имя? Дай мне какую-нибудь примету, чтобы они поверили, что я говорю правду.

Яков дал ему ряд примет, назвал имена жены раввина, их детей и главы общины. Поводырь, видно, не умел писать. Он завязал на веревочке узелок и сказал Якову, что до сих пор ему не пришлось побывать в Юзефове, но теперь он туда завернет. Если там еще остались евреи, он даст им знать, что Яков жив.

 

Глава третья

 

1

После жатвы Яков вернулся в свой хлев на горе. Но уже не надолго. Вскоре должны были наступить холода, а с ними — голод для коров. Дни становились короче, ночи — длиннее. По утрам, когда Яков выходил, чтобы нарвать травы, с земли поднимался туман, белый, словно молоко. Над чащами лесов, над хребтами гор сплетались косами тучи. На вершинах были нахлобучены облачные шапки. По утрам окружающее пространство не было прозрачным. Все представлялось взору серым и расплывчатым. Труднее становилось отличить дым костра, разложенного пастухами, от тумана. Птицы кричали растерянно и пронзительно. С высот налетели ветры и принесли с собой холод и снег. Позднее выходило солнце, и казалось, что лето еще не ушло. Но к вечеру снова становилось холодно. Яков рвал траву и листья сколько мог, но коровам не хватало. Голодные, они мычали и били копытами оземь. Иногда во время дойки они даже брыкались. Яков снова взялся за выдалбливание на камне заповедей, но днем у него было мало времени, а ночью мешала темнота.

Быстро смеркалось. Солнце спряталось за тучу, покрывающую весь запад. По расчетам Якова сегодня должно было быть семнадцатое элула. Ведь он сам благословил молодой месяц. Но не ошибся ли он? Чего доброго, он еще будет рвать траву в то время, как евреи во всем мире будут трубить в рог и произносить молитвы Судного дня? Он сидел в хлеву и подводил итог своей жизни. С тех пор как он себя помнит, все вокруг говорили, что он, Яков (или Екелэ, как его звали в детстве), везучий. Отец его торговал лесом и был богат. Он скупал лес у помещиков, частично вырубал его и гнал плоты Бугом и Вислой на Данциг. Он всегда привозил подарки Якову и его сестрам. Мать Якова Гликл-Зисл, или Зисхен, была родом из Пруссии. Отец ее был раввином. Она умела говорить по-немецки, писала письма на древнееврейском языке. Она вела себя не так как другие женщины в Польше. Двери их дома были с медными ручками. На полах лежали ковры. Чай и кофе были редкостью даже у богатых, а у родителей Якова ежедневно пили кофе на завтрак. Мать искусно готовила, пекла, шила, вязала. Она учила дочерей Танаху и показывала, как вышивать по канве.

Девушки рано повыходили замуж. Яков к одиннадцати годам сделался женихом дочери юзефовского главы общины, реб Авром-Лейба, еврея, богача при помещике. Невеста Зелде-Лэйе была младше его на год. У Якова были незаурядные способности. К восьми годам он уже читал Талмуд. К помолвке он приготовил сочинение, в котором была попытка самостоятельного суждения. Он обладал красивым почерком, пел, рисовал и резал по дереву. Для синагоги он написал разноцветными красками шивити с двенадцатью планетами вокруг Всевышнего, с оленем, львом, леопардом и орлом по углам. Перед праздником Шавуот он клал розочки на окна почтенных евреев города, а в Кущи вырезал из бумаги гирлянды, фонарики и всякие другие украшения. Он рос высоким и крепким. Когда он сжимал кулак, шестеро парней не могли разжать его. Отец рано научил его плавать и "саженками", и "кролем". Сестры Якова считали, что его невеста, эта Зелде-Лэйе, — замухрышка и к тому еще порядком занудлива. Но какое ему было дело до этой десятилетней девочки? Его тянуло к тестю, дом которого был полон самых редкостных книг. Брат тестя был владельцем типографии. Зелде-Лэйе была единственной дочкой. Яков получил за ней восемьсот рублей приданого и пожизненное содержание.

Свадьба была шумная. Юзефов — маленький городок, но Яков не скучал. Он сразу же погрузился в книги, в учение и забыл обо всем. Действительно, у Зелде-Лэйе были странные выходки. Когда мать, бывало, накричит на нее, она разувалась, снимала чулки и отказывалась от еды. Она была уже мужней женой, но у нее все еще не было месячных. Когда же они у нее появились, она исходила кровью. Достаточно было Якову дотронуться до нее, как она начинала кричать от боли. Вечно она испытывала жжение под ложечкой, головную боль, ломоту в спине. Она постоянно гримасничала и плакала и ко всем придиралась. Но Якову сказали, что для единственной дочки это в порядке вещей. Теща держала ее большей частью при себе. Зелде-Лэйе родила ему троих детей, но он ее почти не знал. То, что она говорила ему, ее упреки, колкости напоминали болтовню глупых, маленьких детей. Она принадлежала к тем созданиям, которым чем больше уступаешь, тем хуже. Она жаловалась на скупость матери, хныкала, что отец не помнит о ней, а Яков не любит ее. Но при этом ничего не делала для того, чтобы заслужить любовь. Глаза, вечно заплаканные, красноватый нос и ужимка человека, которому необходимо что-то сделать, но он не помнит, что именно, — все это отнюдь не располагало к ней. Она даже своими детьми не занималась. Все бремя тащила на себе мать, теща Якова.

Тесть, глава общины, хотел, чтобы со временем, когда престарелый юзефовский раввин скончается, Яков занял его место. Но у раввина был сын Цодек, которого прочили в будущие раввины. И хотя реб Авром-Лейб был из крепких богачей, община решила на сей раз ему не уступать. Якова против его воли втянули в склоку. Он вовсе не собирался стать раввином, также считая, что место это принадлежит Цодеку, за что тесть сделался его врагом. Потом он стал приставать к Якову, чтобы тот занялся преподаванием и возглавил ешибот. Но Яков больше всего любил сидеть в одиночестве над книгой. Он учил Талмуд, углублялся в разные комментарии, толкования и дополнения. Особенное наслаждение доставляли ему занятия философией, каббалой, языками. С самых ранних лет доискивался он до смысла жизни, пытался постигнуть пути Господни. Он находил противоречия в Талмуде и у разных мыслителей. Он знал о Платоне, Аристотеле, обо всех еретиках, упоминающихся в Талмуде и в разных казуистических книгах. Он был знаком с каббалой реб Моше Кордоверо и рабби Ицхак Лурия. Он отлично знал, что основа еврейства — это вера, а не разум, но он по-своему пытался постигнуть, где же пределы разума. Зачем Бог создал мир? К чему ему все эти нечистые силы, грехи, страдания? Сколько ни пытались великие умы ответить на это, загадка оставалась валясь неразгаданной. Раз Бог всемогущ, как же он допускает, чтобы дети умирали в страшных муках, чтобы власть оказывалась в руках злодеев? Еще задолго перед тем, как гайдамаки напали на Юзефов, все уже знали об их разбоях. Прежде чем умереть, человек испытывал тысячу ужасов…

Якову едва исполнилось двадцать пять лет, когда злодеи увели его. Шестую часть своей жизни он проторчал здесь, в этой глуши среди гор, без семьи, без евреев, без книг, словно, одна из тех неприкаянных душ, которые витают между небом и землей. Теперь, когда лето уже на исходе и настали короткие дня и прохладные ночи, Яков всем своим существом осязал эту тьму египетскую. Бог отвратил от него свой лик. От мрака до ереси один шаг. Дух искушения все наглел. Он дерзко заявлял Якову: "Нет Бога, нет загробной жизни!" Он велел Якову креститься, жениться на Ванде или хотя бы жить с ней…

 

2

После жатвы пастухи на горе устроили гулянку. Сколько раз в течение лет, что Яков пас коров Яна Бжика, пастухи приставали к нему со своей дружбой. Они то уговаривали, то угрожали, но он каждый раз отделывался от них. Ему нельзя было есть их пищу, он не переносил их диких песен, дурацкого смеха, пустословия и сквернословия. Пастухи эти были в буквальном смысле слова язычниками, как в стародавние времена, когда Польша не была еще христианской страной. Девки сплошь и рядом рожали от кого попало. Большинство этого сброда было дефективно. На каждом шагу встречались больные водянкой, зобом, покрытые лишаем, наделенные всякими увечьями. Никто здесь не знал стыда, словно во времена до грехопадения. Яков не раз приходил к мысли, что эта чернь застыла на какой-то первобытной ступени развития. Кто знает, может они здесь — остатки миров, которые Господь, согласно толкованию Мидраша, уничтожил прежде, чем создать сегодняшний мир.

Яков научился не замечать их, смотреть сквозь них как сквозь воздух. Бели они рвали траву в низине, он забирался обычно наверх. Он избегал их. Проходили дни и недели, и он никого не встречал, хотя кругом их было полно. Кроме того, что он считал за грех приблизиться к этим нелюдям, это было просто опасно. Они способны были без всякой причины напасть, как настоящие дикари. Болезнь, страдания, кровь вызывали у них смех.

Но в нынешнем году они, как видно, сговорились между собой взять его силой. В один из вечеров, когда Ванда ушла, они окружили хлев Якова со всех сторон, словно отряд неприятеля, тайком подбирающийся к крепости, чтобы взять ее штурмом. На одно мгновение воцарилась тишина, так что слышно было лишь одно стрекотание кузнечиков. Потом вдруг раздались крики, улюлюканье и со всех сторон ринулись парни и девки. Они тащили камни, палки, веревки. Поначалу Яков решил, что они собираются убить его, но подобно праотцу Иакову, был готов дать отпор или, если удастся, откупиться. Он схватил дубину и стал размахивать ею во все стороны. Поскольку большинство из них было физически неполноценно, их нетрудно было разогнать. Но тут выступил вперед один пастух, умеющий разговаривать более или менее по-человечески, и стал его уверять, что ничего худого они не собираются ему сделать, а лишь хотят пригласить на гулянье. Все это произносилось с заиканием и с искажением слов. Остальные были уже пьяны. Они громко смеялись, катаясь со смеху по земле. Некоторые визжали, как сумасшедшие. Яков понимал, что на сей раз ему не вывернуться, и он сказал:

— Ладно, я пойду с вами, но есть не буду.

— Идем, идем! Берите его! Жид, жид! — слышались возгласы. К Якову потянулось множество рук, чтобы тащить его. Хлев находился на бугре, и Яков то бежал, то падал. От этого сброда разило потом, мочой и еще чем-то тошнотворным, чему он не знал названия. Словно их тела заживо гнили. Яков аж задохнулся. Крики были не лучше запахов. Девки надрывались со смеху. У многих смех переходил в плач. Парни ржали, гоготали, валились друг на друга, лаяли по-собачьи. Когда кто-нибудь падал, другие не поднимали его, как это обычно делают пьяные, а шли по нему. Яков был полон душевного смятения. Как это возможно, чтобы человек, созданный по образу Господню, так низко пал! У них ведь есть отцы, матери, они не лишены мозга и сердца, глаза их глядят на мир Божий…

Они привели Якова к месту с вытоптанной травой, обугленными поленьями, золой, грязью, блевотиной. Здесь стояла бочка с водкой, на три четверти уже опустошенная. На земле сидели захмелевшие музыканты с барабаном, свистульками и козлиными рогами, напоминающими еврейский шофар. Один держал цимбалы со струнами из бычьих жил. Каждый в этой толпе пьяных "веселился" на свой манер. Кто хрюкал поросенком, кто лизал землю, кто бормотал, обращаясь к камню. Многие валялись трупами. На небе была полная луна. Девка, прижавшись к стволу дерева, надрывно рыдала. Кто-то натаскал ветвей и подбросил в потухающий костер. Сухие ветки вспыхнули. Кто-то пытался затушить костер, мочась в него, но спьяна попадал мимо. Распутницы смеялись, хлопали в ладоши, издавали призывные возгласы так, что Яков, привыкший за последние годы ко всему, содрогался, как в каком-то кошмаре…

Ну да, вот это оно и есть! Такие же непотребства, наверное, совершали те семь народов, — говорил себе Яков. — Поэтому было приказано: "Ло тхиа кол нэшома"… Яков, будучи еще мальчиком, сетовал на Бога: зачем истреблять целые народы? Чем виноваты малые дети? Теперь, когда Яков наблюдал это сборище скотов, он понял, что бывают нечистоты, которые не смыть никакими водами, — их надо уничтожить, выжечь. Что, например, можно поделать с этими дикарями? Из них выпирало язычество древних тысячелетий. В заплывших кровью, выпученных глазах — похоть и оголтелость. Кто-то поднес Якову кружку водки. Яков глотнул. Это была не та водка, которую употребляли в Юзефове, а какая-то отрава, обжигавшая губы. Она драла легкие, жгла внутренности, словно раскаленный свинец, что в стародавние времена вливали в горло приговоренным к казни. Якова охватил страх: не дали ли ему яду? Не пришел ли его конец? Он морщился, содрогался. Пастухи подняли крик:

— Дайте ему еще! Напоите этого еврея! Накачайте его!…

— Свинины, свинины! Дайте ему свинины! — орал кто-то.

Пастух с рябым лицом, похожим на терку, пытался впихнуть Якову в рот кусок колбасы. Яков оттолкнул его. Тот упал и остался лежать колодой.

— Эй, он убил его!

Этого мне еще не хватало… пролить кровь… — Яков на подкашивающихся ногах подбежал к упавшему. Слава Богу, тот был жив! Он лежал и изрыгал проклятия. Губы его были покрыты пеной. Он все еще сжимал в пальцах кусок колбасы. Кто смеялся, кто выкрикивал бранные слова:

— Жид! Богоубийца! Паразит! Паршивец! Стервец!…

Поодаль какой-то пастух набросился на девку, пытался овладеть ею, но был так пьян, что не мог. Они барахтались словно кобель с сукой. Остальные вокруг подбадривали его выкриками, глумились, плевались, гримасничали… Девка-урод с прямоугольной, всклокоченной головой и зобом, сидела на пне, причитала, повторяя все одни и те же слова. Она заламывала руки, длинные как у обезьяны и широкие как у мужчины. Ногти на ее пальцах отгнили. Ноги были покрыты нарывами, стопы — плоские как у гуся. Вокруг нее толпились, пытались утешить ее. Кто-то дал ей водки. Она разинула кривой рот с единственным зубом и взвыла еще громче.

— Ой, Отец родимый…

Значит, она тоже взывает к Отцу, — сказал себе Яков, — и она знает о том, что есть Отец в небесах… Он преисполнился великой жалости к этому созданию, которое вышло из материнского чрева таким уродом, настоящим ублюдком. Кто знает, на кого загляделась мать — кто знает, чья грешная душа вселилась в нее! Это был не просто плач, а рыдания существа, узревшего вдруг пропасть страданий и знающего, что нет спасения… Это животное вдруг каким-то чудом осознало скотство в себе и зарычало на свою судьбу…

Яков хотел приблизиться к ней, утешить ее, но по ее полуприщуренным глазам он увидел, что муки не смягчили ее жестокости — того и гляди, еще бросится на него, как шальная. Яков опустился на камень и стал бормотать стих из Псалмов: "Боже, как много врагов у меня, сколько их восстает против меня! Многие утверждают, что нет исцеления для моей души…"

 

3

Среди ночи пошел дождь. Сверкнула молния, и на мгновение озарила хлев, коров, навоз, глиняные горшки. Потом ударил гром. Яков совершил омовение рук и произнес два благословения: "… Творящему первозданные силы природы" и"… Тому, чьей силой, чьих могуществом полнится мир". Ветер распахнул дверь хлева. Лил ливень, барабанил по крыше, точно град. Яков пошел закрыть дверь. Дождь хлестал его тысячами кнутов. И среди лета случались такие ливни. Но сейчас Яков боялся, что непогода продержится долго. Так оно и случилось. Ливень через некоторое время прекратился, но небо оставалось обложенным тучами. С гор потянуло ледяным холодом. На рассвете снова полило. Где-то взошло солнце, но утро походило своей темнотой на вечер. О том, чтобы рвать траву, не могло быть и речи. Коровы ели из вороха травы, заготовленной им на субботу. Яков разложил на камнях костер из сухих веток, чтобы стало хоть немного уютнее. Он сидел возле огня и молился.

Обратив свое лицо на Восток, он произнес "Шмоне-эсре". Одна из коров повернула голову, поглядела. Из крупного ока печально струилась тупая покорность. На черной, влажной морде было выражение досады. Якову порой казалось, что коровы про себя думают: почему это ты — человек, а мы коровы? Где тут справедливость?… Он принимался тогда гладить их, ласкать, потчевать вкусными кореньями. Он мысленно молился за них. — "Отец в небесах, Ты ведь знаешь, для чего Ты их создал. Они — творение рук Твоих. Когда наступят мессианские времена, они ведь тоже найдут избавление…"

Помолившись, Яков поел хлеба с молоком, а потом закусил яблоком, оставленным для него накануне Вандой. Если дождь будет лить весь день, Ванда к вечеру не придет. Ему придется довольствоваться одной простоквашей — блюдом, от которого его уже воротило. Поэтому он подолгу жевал каждый кусок, чтобы полнее почувствовать вкус. Живя у отца, а потом у тестя, он никогда не подозревал, что у человека может быть такой аппетит и что хлеб с отрубями так необыкновенно вкусен. Ему казалось, что буквально с каждым глотком у него прибывают силы.

Дверь была открыта, ветер улегся, и Яков то и дело выглядывал во двор. Возможно, все же прояснится? Рано еще для осенних дождей. Но дождь лил и лил. Дали, которые виднелись отсюда в ясные дни, исчезли, и ничего не осталось кроме плоского холма, на котором стоял хлев. Все испарилось, стерлось: небо, горы, овраги, поросшие лесом кручи. Лил дождь, и клубы тумана волочились по земле. Обрывки его дымились на ветвях сосен. Яков только здесь, в своем изгнании постиг суть таких понятий, как непроницаемость и скудость, о чем он читал в свое время в каббалистических книгах. Недавно вокруг еще было светло. Теперь все покрыто мраком. Дали сократились, сплющились, высоты распались, словно полотнища шалаша, реальность потеряла свое значение, свою силу. Но если столько красоты может в единый миг скрыться из глаз, которые из плоти и крови, что уж говорить о взоре души? Выходит, каждый судит по своим возможностям и ничего более. Бесчисленное множество народов, храмов, ангелов, серафимов и святых духов окружает нас, но мы их не видим, потому что грешны и погружены в чувственный мир.

Как это обычно бывает в дождь, всевозможные живые создания искали укрытие. В хлев налетели бабочки, мушки, жуки, кузнечики. У всех их было по две пары крыльев. Бабочка с белыми крылышками и с черным узором на, них, напоминающим буквы, села на камень возле огня. Наверное, грелась и обсыхала. Яков бросил крошку хлеба, но она оставалась недвижима. Яков присмотрелся и увидел, что она мертва. Щемящая боль охватила его.

— Уже, оттрепетала! — произнес он вслух. Ему захотелось помолиться за упокой этого милого существа, прожившего всего одни сутки или даже менее того, и не узнавшего, что такое грех. Наверное, так нужно было! Крылышки, мягкие как шелк, покрыты пыльцой неведомых миров. Точно покойник в саване…

Якову часто приходилось воевать с насекомыми, кусавшими его и коров. У него не было выхода, он вынужден был уничтожать их. Во время ходьбы он топтал разных жучков и червячков. Когда рвал траву, он натыкался на ядовитых змей, которые шипели на него и пытались ужалить. Он убивал их палкой или камнем и каждый раз чувствовал себя убийцей. Где-то в глубине души он сетовал на Создателя, вынуждающего одного уничтожать другого. Из всех вопросов к Всевышнему этот был самым мучительным…

Якову сейчас нечего было делать. Он лег на постель, укрылся дерюгой. Нет, Ванда сегодня не придет! — сказал он себе. Ему было совестно, что он так тоскует по этой нееврейке. Но сколько он ни старался прогнать свои мысли о ней, они всякий раз возвращались к нему с утроенной силой. Так было с ним, когда он молился, так было наяву и во сне. Он знал горькую правду: это в нем сильней жалости к жене и детям, сильней любви к Богу. Если тяга к плоти идет от сатаны, тогда он, Яков, попался в сети… Да, я лишился обоих миров! — бормотал он. Краем глаза он поглядывал во двор. Среди мокрых кустов колыхнулся цветок — один, другой… в зарослях зелени таились полевые мыши, кроты, хорьки, ежи. Каждый зверек, также как и он, ждал, чтобы выглянуло солнце. На деревьях, словно плоды, гроздьями расположились птицы. Как только дождь притих, послышались кряканье, щебет, свист.

Издалека донеслись приглушенные звуки рожка. Пастушья песня наполнила прелый, сырой воздух. Голос звал, просил, требовал, протяжно выводил жалобу, горькую обиду всего живого — людей и животных, евреев и неевреев, даже оводов на заду у коровы…

 

4

К вечеру дождь перестал. Но было ясно, что это лишь небольшой перерыв. Запад оставался под тяжелой красноватой тучей, словно заряженной молниями. Она зловеще поблескивала серой. Вороны летали понизу, истошно каркая. Воздух был влажный, с изморосью, готовой в любой миг превратиться в дождь. Яков не ожидал, что Ванда придет к нему в такую, непогоду. Но, взобравшись на каменистый бугор, откуда обычно ее высматривал, он увидел, как она поднимается с двумя кувшинами и с корзинкой, в которой носила ему еду. На глаза Якова навернулись слезы. Есть все же душа, которая помнит о нем в этой глуши, которая предана ему. Он мысленно просил Бога, чтобы дождь не захватил Ванду в пути. Молитва, очевидно, была услышана. Не успела Ванда закрыть за собой дверь хлева, как хлынул ливень. Лило как из ведра. Яков и Ванда на этот раз мало разговаривали между собой. Она сразу принялась доить коров. Он стал умываться, готовясь к ужину. Обоих охватила какая-то неловкость, стыдливость. В хлеву было полутемно. Время от времени сверкала молния, и пред Яковом представала Ванда, освещенная небесным светом, словно Ванда, которую он знал, была только грубым подобием той, которая открывалась ему в эти мгновения… Разве она не создана по образу и подобию Божьему? — вопрошал его внутренний голос. — Не есть ли ее красота отражение великолепия Божьего?… Разве Исав не имеет в себе искру Авраама и Исаака?… Яков отлично знал, куда ведут все эти размышления, но не в силах был прогнать их. Они не отступали от него во время еды, во время благословения, во время молитвы. Становилось очевидным, что сегодня уже не распогодится и Ванда не сможет вернуться домой. Да и поздно было. Дорога полна опасностей. Ванда сказала:

— Если ты меня не прогонишь, я пересплю здесь в хлеву.

— Если не прогоню? Хозяйка ведь ты…

— Я могу переночевать где-нибудь в другом месте.

— В такой-то ливень?…

Они еще немного посидели и поговорили. Ванда рассказывала о Загаеке, о его парализованной жене, о его сынке Стефане, который добивался ее, о его дочери Зосе. Вся деревня знала, что отец живет с ней. Кроме дочери у него было еще с полдюжины других коханок и целая орава байструков. Загаек этот вел себя не как эконом и даже не как помещик, а как царь. Когда крестьянская девушка выходила замуж, он приказывал ей придти к нему на первую ночь по давно отмененному закону. И хотя у мужиков здесь была собственная земля, и они должны были работать на помещика только два раза в неделю, он с ними обращался как с крепостными. Порол их, заставлял делать неположенную работу, обложил налогом водку, "лечил" больных против их желания. Драл зубы клещами, отрубал секачом пальцы, вскрывал грудную полость столовым ножом. Когда баба рожала, он нередко заменял акушерку. За все это он брал, разумеется, плату. Ванда говорила:

— Все он хочет лишь для себя. Если бы он только мог, то проглотил бы всю деревню…

Приготовить постель для Ванды было проще простого. Яков постелил немного сена. Ванда улеглась, накрылась шалью. Он лежал в одном углу, она в другом. Было слышно, как коровы жуют в темноте свою жвачку. Ванда перед сном сходила во двор по своим делам. Она вернулась промокшая. Яков молчал. Ванда, как легла, так словно окаменела. Только бы не храпеть! — сказал он себе. Яков думал, что не уснет, но усталость взяла свое. Веки опустились, в голове померкло. Каждый вечер он падал как сноп. Слава Богу, что усталость сильнее всех желаний…

 

5

Яков проснулся охваченный страхом. Он открыл глаза. Возле него на соломе лежала Ванда. В хлеву было прохладно, но от ее тела веяло жаром. Она обхватила его шею, прижалась к нему грудью. Ее губы касались его лица. Яков оцепенел, пораженный тем, что она сделала и вспыхнувшей в нем страстью. Он попытался ее отстранить, но Ванда тянулась к нему с невероятной силой. Он хотел заговорить с ней, но она прильнула губами к его губам. Якову пришло в голову сказание о Боазе и Руфи. Он понял, что его желание сильнее его самого. Да, я теряю вечный рай! — сказал он себе. Он слышал горячий шепот Ванды:

— Возьми меня, возьми!…

У нее вырвался стон, похожий на вой зверя.

Мгновение он лежал потрясенный. Он более не мог отказать ни ей, ни себе. Он как бы потерял первородство. Место в Талмуде, которое он давно позабыл, сейчас припомнилось ему: "Тот, над кем ангел-искуситель одержал победу, — да облачится он во все черное и пойдет и сделает то, что просит душа его"… Слова эти точили его мозг и теперь готовы были разрушить последнюю преграду. Его дыхание сделалось тяжелым. Охваченный непреодолимым влечением, Яков произнес с дрожью в голосе:

— Ванда, не могу я… Разве если ты окунешься…

— Уж как я мылась…

— Нет, ты должна окунуться в реке.

— Сейчас?

— Это веление Бога.

Она на мгновение притихла, пораженная необычностью этого требования. Затем проговорила:

— Я и на это готова…

Она вскочила и потащила его за собой. Она распахнула дверь хлева. Дождь прошел, но ночь оставалась темной, сырой. Не видно было ни неба, ни речки. Можно было лишь ухом уловить плеск, шелест, журчание. Ванда одним рывком стянула с себя рубашку. Она взяла Якова за руку и повлекла его за собой. Речушка была полна камней. Там было одно глубокое место. Они брели к нему вслепую, с тайным жаром душ, отрекшихся от своего тела. Они натыкались на камни, на водоросли, их обдавало водой. Она не хотела окунуться без него, тянула его за собой. Он даже позабыл скинуть холщовые штаны. От холода у него захватило дыхание. Речка от дождей стала глубже. Яков на какую-то долю мгновения потерял под ногами почву. Они ухватились друг за друга. Во всем этом было что-то от подвижничества. Так прыгали иудеи в огонь и в воду во славу Божию. Вот он уже снова стоял на твердой почве.

— Окунись!! — сказал он Ванде.

Она отпустила его и нырнула. На мгновение он ее потерял из виду и стал шарить руками. Она снова выплыла на поверхность. Его глаза уже привыкли к темноте. Он скорей догадался, нежели увидел, что она побледнела, и сказал:

— Скорее, идем…

— Это для тебя! — шептала она.

Он взял ее за руку, и они побежали назад к хлеву. Он думал о том, что даже холодная вода не остудила жара его крови. Оба они были как две пылающие лучины… Хлев обдал Якова теплом. Он нащупал дерюгу и стал ею обтирать мокрое тело Ванды. Он скинул с себя мокрые штаны. Он стучал зубами и тяжело дышал. Выло темно, но глаза Ванды светились внутренним светом. Он слышал, как она повторила:

— Это для тебя!…

— Это не для меня, а для Бога, — сказал он, испугавшись собственных слов.

Все преграды пали. Он поднял Ванду и понес к постели.

 

Глава четвертая

 

1

Взошло солнце. Дверная щель стала пунцовой. На лицо Ванды легла золотая полоса. Они немного подремали, но страсть разбудила их. Они снова припали друг к другу. Она пылала неведомым ему доселе жаром. Никогда раньше он не слышал таких слов. Она называла его оленем, львом, волком, быком и еще такими же чудными именами. Он овладевал ею снова и снова, но все не мог утолить своего желания. Она все больше раскалялась. Их охватила такая радость, такой восторг, который мог исходить либо от Бога, либо от дьявола. Она кричала: "еще, еще! Дай мне, дай! Муж ты мой!" Это походило на волшебство, на чародейство. Из него рвалась наружу сила, которую он никогда в себе не подозревал. Он познавал тайны собственного тела. Где это видано, где слыхано?! — поражался он. Теперь только постиг он стих из "Песни Песней": "Любовь сильна как смерть…" Когда взошло солнце, он попытался оторваться от нее, но она повисла на его шее и стала целовать его в новом приступе жажды.

— Муж мой, муж мой! Я хочу умереть за тебя!…

— Зачем умирать? Ты еще молода.

— Забери меня отсюда… К твоим евреям… Я хочу быть твоей женой! Я тебе рожу сына!…

— Стать дочерью еврейского народа можно лишь веря в Бога.

— Я верю в Него, верю!…

Ему пришлось закрыть ей рукой рот. Она говорила так громко, что пастухи могли услышать. Он потерял стыд перед Богом, но перед людьми ему еще было совестно. Даже коровы повернули головы и таращили глаза. Наконец, он отпрянул от нее. Он заглянул в себя и, потрясенный, увидел, что утро ему не принесло с собой раскаяния. Наоборот, он не понимал, как мог ждать так долго…

Он не совершил омовения рук, потому что горшок с водой опрокинулся. Он еще даже не помолился. Точно ему было боязно произнести еврейское слово после того, что произошло. Штаны его за ночь не просохли, и он их натянул мокрыми. Ванда тоже стала одеваться. Яков вышел во двор, а она занялась коровами. Сентябрьское утро было прохладное и ясное. Трава была покрыта росой. Каждая росинка сверкала и лучилась. Щебетали птицы. Где-то мычала корова, и мычание это неслось издалека трубным гласом.

— Вот и потерял Вечное царство… — бормотал Яков. — Может, совсем отказаться от еврейства? — нашептывал ему злой дух. Яков взглянул на каменную глыбу, на которой он выдолбил примерно треть заповедей. Она была как бы напоминанием о проигранной войне. — И все же я еврей! — крепился изо всех сил Яков. Он омыл руки в ручье, затем помолился. Когда дошло до слов: "Чтобы не знать искушения", Яков остановился. Таким искушениям не подвергался даже сам Иосиф Праведный. Яков вспоминал Мидраш, в котором говорится, что Иосиф уже собрался было согрешить, но пред ним предстал образ отца. Просто небеса не допустили…

Яков бормотал и бормотал, — он все искал оправдания. Ведь по законам Торы здесь не допущено нарушение: она не нечиста, и не является также чужой женой… Ведь даже у праведников в стародавние времена были наложницы. Она еще станет образцовой еврейкой, — говорил себе Яков, — понемногу это у нее войдет в кровь и плоть. Во время молитвы перед его внутренним взором предстали подробности прошедшей ночи. Он невольно сравнивал Ванду с Зелде-Лэйе, царство ей небесное. Та в постели всегда была молчалива и холодна. Она обычно жаловалась то на головную, то на зубную боль, на жжение под ложечкой, на недомогание. Вечно у нее были всякие осложнения по женской части. Откуда ему было знать, что существует такая любовь, такие поцелуи, такой огонь, такая жажда? Он снова слышал слова, которые Ванда говорила ему, внимал ее шепоту, воркотне, вздохам.

Она готова была среди ночи убежать с ним в горы. Она говорила словами Руфи: Куда пойдешь ты, туда пойду и я. Твой народ — это мой народ, твой Бог — мой Бог. Жаркие волны шли от нее к нему, снопы солнца, дыхание лета, ароматы цветов, листьев, поля, леса — как молоко коров, пахнущее травами и кореньями, которыми они питаются…

Яков молился и позевывал. Он в эту ночь почти не сомкнул глаз. Не было сил, чтобы пойти собирать траву. Он низко склонил голову, вслушиваясь в свою усталость. За краткое время сна ему что-то приснилось. Подробностей он не помнил. Но общая картина осталась. Будто он спускается по лестнице куда-то вглубь — не то к источнику, не то в пещеру, блуждает где-то среди холмов, рвов и могил. Навстречу ему — некто с корнями растений вместо бороды. Может, это был его отец? Сказал ли он ему что-нибудь?

… Ванда выглянула из хлева. Она улыбалась ему улыбкой жены.

— Чего ты там стоишь?

Он поднес палец к губам в знак того, что ему нельзя говорить.

Она смотрела на него с любовью, улыбаясь и кивая головой. Яков смежил веки. Покаяться? Но сожаление вызывали у него не его грехи, а его состояние. Он заглянул в себя словно в глубокий колодец, и то, что он там увидел, повергло его в ужас. Там змеей притаилось вожделение…

 

2

Уже миновали по календарю Якова еврейский Новый год, Судный день (Иом Кипур) и праздник Суккот. В день, когда по расчетам Якова выпадал праздник Симхат Тора, Ян Бжик поднялся на гору вместе со своим: сыном Антеком и дочерьми Вандой и Басей. Уже вот-вот должен был пойти снег, так что надо было спустить коров в долину. Поднимание их на гору, как и опускание с нее было делом нелегким. Корова — это тебе не коза, которая может прыгать по кручам. Корову приходилось держать за толстую, короткую веревку, иной раз даже палкой лупить, чтобы сдвинуть с места. Случалось не раз, что какая-нибудь из них вырывалась из рук пастуха и в бешеной галопе ломала ногу, а то и вовсе сворачивала себе шею. Но на сей раз все обошлось благополучно. Спустя несколько часов, когда коровы уже стояли внизу, в хлеву у Яна Бжика, стал падать снег. Горы окутало туманом. Село побелело, преобразилось. В этом году в домах не хватало еды, но дрова были. Из всех труб поднимался дым. Рамы окон замазали глиной, заткнули паклей. Крестьянские девушки смастерили из соломы длинноносые и рогатые чучела. Страшилища эти предназначались для отпугивания морозов.

Как и каждый год, Якову предложили жить в хате вместе с хозяевами. Но он пошел на свое старое место в овин. Он устроил себе постель из соломы. Ванда набила сеном подушечку. Для укрывания Яков взял из стойла попону. В овине не было окна, но дневной свет проникал сквозь щели в стенах. Как ни странно, Яков теперь тосковал по горе. Наверху все же было лучше, чем внизу. Гора отсюда казалась далекой, чужой, огромной, в шапке из туч, с убеленной бородой… У Якова душа разрывалась. Где-то там у евреев праздник Симхат Тора, в синагогах кружат вокруг амвона, подняв над головой свиток Торы, мальчики несут флажки, к которым прикреплены яблоки или свечи, девушки целуют Тору, народ танцует, поет, идет из дома в дом, где всех угощают вином, медом, струделем, пирогом. На этот раз по счету Якова праздник приходился на пятницу, так что мужчины там заблаговременно испросили соответствующего разрешения, чтобы в праздник сготовить на субботу. Женщины в нарядных кофтах и юбках засовывали в печь чолнд… Все это здесь казалось Якову сном. Словно прошло с тех пор, как его вырвали из дому, не пять лет, а пятьдесят… Остались ли хотя бы в Юзефове евреи? Оставили ли погромщики Хмельницкого кого-нибудь в живых? И в состоянии ли спасшиеся евреи радоваться Торе, как в былые времена? Ведь все они потеряли своих близких… Яков стоял у двери овина и смотрел, как падает снег. Одни снежинки падали сразу, другие сначала кружились в вихре, как бы пытаясь снова вернуться на небо. Снег покрыл гнилую солому крыш, нарядил каждое бревно, каждую жердь, каждое сломанное колесо, каждую щепку. Петухи кукарекали зимними голосами…

Яков вернулся в овин. Вдруг ему пришли на ум строки религиозного гимна, о котором он не вспоминал все пять лет.

Соберитесь, ангелы,

И скажите друг другу:

Кто Он и каков Он,

Который поднимается ввысь

И спускается имело и уверенно…

Яков стал тихонько напевать. Обычно в праздник Симхат Тора даже сам кантор, когда исполнял это, был под хмельком. Каждый год раввин предупреждал, чтобы священнослужители не творили молитвы, если они навеселе. Тесть Якова был арендатором у помещика, он занимался винокурением. Возле двери, рядом с рукомойником, стоял обычно бочонок с торчащей в нем соломинкой и тут же висел копченый бараний бок. Когда заходил бедняк, он творил благословение и сам себя угощал водкой и закуской…

Яков сидел в сумраке наедине со своими мыслями, когда открылась дверь и вошла Ванда. Она несла два куска дубовой коры, веревки и тряпки.

— Я сделаю тебе лапти.

Ему пришлось протянуть ей ноги, чтобы она могла снять мерку. Он чувствовал себя неловко — его ноги были грязные. Но она прикоснулась к ним своими теплыми пальцами, положила их к себе на колени, гладила. Затем приложила кору к его стопам и острым ножом обрезала ее по их форме. Она долго возилась, и видно было, что ей это доставляет удовольствие. Но вот лапти были готовы. Она велела ему встать и пройтись, чтобы проверить, не жмет ли нигде — точь-в-точь как это делал Михл-сапожник в Юзефове, когда приносил Якову обувь для примерки.

— Тютелька в тютельку, правда?

— Да, хорошо.

— Что же ты, мой Яков, такой скучный? Теперь, когда я рядом, я буду следить за тобой. Мне не придется лазать к тебе на гору. Ведь мы теперь дверь в дверь…

— Да.

— Ты совсем не рад? А я так ждала этого дня…

 

3

Рассвет был темным и походил на вечер. Солнце в небе мерцало огарком. Загаек с дружками отправился в лес на медвежью охоту. Стефан, сынок Загаека, расхаживал по селу в высоких сапогах, в бобровой шапке-ушанке, в бараньем полушубке с красной вышивкой. В правой руке он держал плетку. Мужики называли Стефана "вторым татулей". Он с малолетства имел сношения с женщинами и уже успел наплодить байструков. Стефан был коренаст, с прямоугольной головой, курнос как мопс. Подбородок у него был вздернутый с углублением посредине. Он имел славу наездника, занимался с отцовскими собаками, ставил капканы на зверей и птиц. Как только отец ушел на охоту, он принялся хозяйничать. Он заглядывал в хаты, все вынюхивал своими широкими ноздрями, все искал. Всегда можно было найти у мужика что-нибудь, что по закону принадлежало помещику. Вот он зашел в кабачок и заказал себе водку. То, что трактирщицей была его родная сестра, побочная дочь Загаека, не помешало ему кончиком плетки приподнять подол ее платья.

Прошло немного времени, и он уже был возле хаты Яна Бжика. Когда-то Ян Бжик был уважаемым на деревне хозяином. Он принадлежал к тем мужикам, которым Загаек покровительствовал. Но теперь Ян Бжик стар и болен. В тот же день, когда вернулся со скотом с горы, он слег и целые дни проводил на печи, все более обессилевая. Он кашлял, плевал и то и дело что-то бормотал про себя, лежал щуплый, исхудавший, с длинными космами волос вокруг плеши. Лицо красное, словно освежеванное, щеки впалые, выпуклые глаза затянуты кровавыми жилками, а под глазами мешки. В нынешнюю зиму Ян Бжик был уже так слаб, что с него сняли мерку для гроба. Но он снова пришел в себя и лежал лицом к горнице, один глаз слеплен, другой открыт. Тяжко больной, он не переставал следить за хозяйством и не пропускал ни одной мелочи. То и дело слышался его хрип:

— Никуда не годится… Безрукие!…

— Не нравится, так слезай с печки и делай сам — огрызалась Бжикиха, маленькая, чернявая, наполовину плешивая, с лицом, усеянным бородавками, с раскосыми, как у татарина, глазами. Между женой и мужем не было мира. Бжикиха открыто говорила, что супруг ее уже изъездился и что ему пора на покой.

Бася, коренастая, темная, скуластая, с прорезями глаз, как у матери, была известной лентяйкой. Она могла сколько угодно сидеть на постели, уставившись в пальцы собственных ног и время от времени засовывая руку за пазуху в поисках вшей.

Ванда возилась у печи. Лопатой доставала буханку хлеба. Хозяйничая, она потихоньку повторяла сказанное ей Яковом — что мир сотворил всемогущий Бог, что Адам и Ева были первыми людьми, что Авраам первый узнал Бога и что Иаков — праотец всех евреев. Ванда никогда ничему не училась. Слова Якова впитывались в ее мозг, как дождь — в сухое поле. Она даже запомнила названия племен и историю о том, как братья продали Иосифа в Египет. Стоявший у двери Стефан прислушивался к ее бормотанию.

— Что это ты разговариваешь сама с собой? — спросил он. — Ворожишь, что ли?

— Не держи дверь открытой, паныч, — сказала Ванда, — холод входит.

— Ты горячая, так быстро не замерзнешь. И Стефан вошел в хату.

— Где раб, еврей этот?

— В овине.

— Он не хочет зайти в дом?

— Не хочет.

— Говорят, ты с ним спишь.

Бася хихикнула, обнажив широкие, редкие зубы. Она злорадствовала, что заносчивой ее сестре попало. Бжикиха приостановила веретенное колесо.

Старый Бжик заворочался на печке среди тряпья. Ванда метнулась, как ужаленная.

— Мало что злые языки болтают!

— Говорят, он тебя обрюхатил.

— Вот это, паныч, уже брешут! У нее только что были месячные, отозвалась Бжикиха.

— Откуда ты знаешь, ты подглядываешь?

— Она окровавила снег возле дома, — доказывала Бжикиха.

Стефан стегнул плеткой по голенищам.

— Хозяева желают от него избавиться, — помявшись, сказал он.

— Кому он мешает?

— Да он колдун и все такое прочее. Почему это ваши коровы дают больше молока, чем остальные?

— Потому что Яков дает им больше корма.

— Про него много говорят. Его уберут, непременно уберут! Наш ксендз предаст его суду.

— За какие грехи?

— Не тешь себя надеждой, Ванда, его порешат, а ты родишь от него черта.

Ванда не могла более сдерживать себя.

— Не всегда злым да дурным все на руку! — вырвалось у нее, — есть Бог на небе, он заступается за тех, кто терпит от несправедливости!

Стефан округлил и вытянул губы, как бы собираясь свистнуть…

— Кто это сказал тебе? Еврей?

— Наш ксендз проповедует то же самое.

— Это идет от еврея, от еврея, — повторял Стефан. — Если за него Бог заступается, почему же он допустил, чтобы еврея продали в рабство? Ну, что скажешь?…

Ванда хотела возразить, но не звала как. Ком стал у нее в горле, ей жгло глаза, и она еле сдерживала слезы. Ей захотелось как можно скорей увидеть Якова и задать ему этот страшный вопрос. Она, обжигаясь, ухватила пальцами хлеб, брызнула на него крылом воду. Лицо ее, и так красное от печки, пылало гневом.

Стефан еще постоял немного, опытным глазом окинул ее спину, зад, бедра. Несколько раз подмигнул Бжикихе и Басе. Бася отвечала ему игривым взглядом, Бжикиха подобострастно улыбалась пустыми деснами. Вскоре Стефан ушел, свистнув и стукнув дверью. Ванда видела через окно, как он зашагал в сторону горы, полон злобы и коварства. Сколько она его помнила, он только и говорил о том, что того или другого следует убить, замучить, засудить. Он помогал отцу колоть и коптить свиней. А когда отец приговаривал мужика к порке, порол обычно Стефан. Даже следы, оставляемые его сапогами на снегу, были какими-то неприятными… Ванда принялась бормотать молитву. "Отец в небесах, доколе Ты будешь молчать? Напусти на него проклятие, как на фараона! Да утонет он в море!

Она услышала голос матери:

— Он тебя хочет, Ванда, ох, как хочет!

— Ну и останется при своем хотении…

— Ванда, не забывай, что он сынок Загаека, чего доброго, может поджечь нашу хату. Что мы тогда станем делать? Спать на улице?

— Бог не допустит!

Бася прыснула со смеху.

— Чего смеешься?

Бася не ответила. Ванда прекрасно знала, что мать и сестра на стороне Стефана. Они хотели толкнуть ее на позорный шаг. Лоб старухи прорезала волнистая складка. Пустой рот, окруженный морщинами, улыбался, как бы говоря: разве стоит из-за таких пустяков портить отношения со Стефаном Загаеком? Раз на его стороне сила, надо ему угождать… Татуля на печи забормотал что-то.

— Чего тебе, татуля?

— Что ему надо было?

Бжикиха усмехнулась.

— Что нужно коту от кошки?…

— Он уже ничего не помнит, — зашептала Бася.

— Ванда, дочка, ты молодчина, не давай ему сделать тебе байструка! бормотал старик плачущим голоском, — когда ты затяжелеешь, он тебя забудет. Хватит с него байструков, с этого хорька!

И Ян Бжик исторг из себя какой-то рыдающий напев, совсем не земной. Ванда вспомнила про Десять заповедей, которым ее обучил Яков, о том, что надо почитать отца и мать.

— Татко, ты чего-нибудь хочешь?

Ян Бжик не отвечал.

— Может, хочешь есть или пить?

Старик не то плакал, не то зевал.

— Мне хочется по малой нужде.

— Слезь и выйди во двор, — отозвалась Бжикиха, — здесь дом, а не хлев.

— Мне холодно.

— На тебе, татко, — и Ванда подставила ему посудину.

Старик попытался встать, но потолок был слишком низок. Он опустился на колени. Он долго ждал, но струйка мочи все не появлялась. Бася тихонько посмеивалась. Старуха пренебрежительно качала головой. Через некоторое время в таз стали падать отдельные капли.

— Ну, он уже никуда не годится! — ворчала Бжикиха.

— Мать, он твой муж и ваш отец. Мы должны его почитать, — сказала Ванда.

Бася снова рассмеялась. Ванду стал душить плач. Яков говорил ей, что Бог справедлив, что Он вознаграждает хороших и наказывает плохих. Но вот Стефан, этот лоботряс, этот потаскун, этот разбойник здоров и крепок, а татуля, который всю свою жизнь тяжело трудился и никому не сделал зла, разваливается на глазах. Так это справедливо?… Ванда стала смотреть в окошко. Ответ мог придти только из овина, от Якова.

 

4

Если бы кто-нибудь когда-нибудь сказал Якову, что он будет рассуждать с крестьянкой о таких вещах, как свободный выбор, цель жизни и почему плохо праведнику, он бы это принял за несуразную выдумку. Но вот как обернулась жизнь… Ванда спрашивала, а Яков по своему разумению отвечал. Он лежал с ней в овине под одним покрывалом, грешник, нарушающий уложение Талмуда, и он на чуждом польском языке пытался передать ей то, о чем сам узнал из богословских книг. Он говорил: Бог испокон веков. Он вечно был всемогущ, но до поры до времени не проявлял этого. И действительно, как можно быть отцом, когда еще нет детей? Как можно быть милостивым, когда еще не над кем смилостивиться? Как мог Бог быть избавителей, помощником, заступником, когда не было никого, кого можно было бы исцелить, кому можно было бы помочь, за кого можно было бы заступиться? Богу было по силам создать наш мир и множество других миров, но могло ли быть место для Его творений, когда Он сам заполнял все так, что вне Его не оставалось пространства? Чтобы: смог осуществиться мир, вездесущий Бог должен был ужаться, затенить свой лик, не то все сотворенное им было бы ослеплено и сожжено. Чтобы стало возможным существование мира, Бог должен был создать некую пустоту, некий мрак. А это то же, что зло и грех.

В чем цель существования? В свободном выборе. Человек должен сам выбирать между добром и злом. Для этого он сюда пожаловал из-под престола Божьего. Отец сначала носит на руках своего ребенка, но стремится, чтобы ребенок сам научился ходить. Бог — это наш отец. Мы его дети. Он нас любит, Он благословляет нас своею милостью, но Он допускает, чтобы мы оступались и падали, дабы мы привыкли ходить на своих ногах. Он следит за нами недремлющим оком и, когда нам грозит опасность упасть в пропасть или полается в сети, берет нас в Свои святые объятия…

На дворе трещал мороз, но в овине было не холодно. Ванда лежала рядом с Яковом, прижавшись грудью к его груди, глядя ему в рот. Он говорил, а она спрашивала. Сначала, когда он стал беседовать с ней об этих материях, Яков считал себя дураком и конечно же преступником по отношению к еврейству. Разве может мужицкий ум постичь такие глубины? Но по ее расспросам он убеждался, что она его понимает. Она задавала даже такие вопросы, на которые Яков не знал, что ответить. Вот у животных нет свободного выбора, почему же они также подвержены страданиям? Если только одни евреи являются Божьими детьми, зачем же существуют неевреи?… Она так прижалась к нему, что он слышал биение ее сердца. Руки ее обхватывали его ребра. Ее жажда знаний не уступала влечению ее плоти. Она спрашивала:

— Где душа? В глазах?

— В глазах, в мозгу, она оживляет все тело.

— А куда девается душа, когда человек умирает?

— Она поднимается обратно в небо.

— У теленка есть душа?

— Нет, только дух.

— Куда он девается, когда закалывают теленка?…

— Иногда он входит в человека, который ест его.

— Ну а у свиньи тоже есть дух?

— Нет. Да… Что-то должно быть у нее…

— Почему еврею нельзя есть свинины?

— Это закон Бога. Такова Его воля.

— Я стану дочерью Бога, если перейду в еврейство?

— Да, если ты сделаешь это всем сердцем.

— Да, Яков, всем сердцем.

— Ты должна сделать это не потому, что любишь меня, а потому, что веришь в одного Бога со мной.

— Верю, Яков, верю. Но ты должен меня учить. Без тебя я слепая…

Ванда строила планы. Они вместе удерут отсюда. Она знает горы. Правда, христианке нельзя принять иудейскую веру, но она будет выдавать себя за еврейку. Она острижет волосы и не будет смешивать молочную пищу с мясной. Яков научит ее говорить по-еврейски. Она сейчас же хотела начать учиться. Она произносила слово по-польски, а он должен был тут же перевести его на еврейский. Хлеб — это бройт, вол — это окс, стол — это тиш, лавка — это банк.

— А как по-еврейски коза?

— Коза по-еврейски так же — коза, — сказал Яков.

— А дах?

— По-еврейски так же — дах.

— Почему это так? — спросила Ванда, — почему по-польски и по-еврейски одинаково?

— Когда евреи жили в стране своих предков, — сказал Яков, — они говорили на святом языке. Язык, на котором евреи говорят теперь, заимствован из других языков.

— Почему евреи более не живут в своей стране?

— Потому что они грешили.

— Что они такого сделали?

— Поклонялись идолам, грабили бедных…

— Ну, а теперь они этого больше не делают?

— Они более не поклоняются идолам.

— А как с бедными?

Яков замялся.

— К бедным еще все несправедливы.

— А кто к бедным справедлив? Мужички работают круглый год, а они голы и босы. Загаек палец о палец не ударяет, зато все забирает себе, — лучший урожай, лучших коров…

— Человек за все отчитается, все с него спросится.

— Где, Яков ты мой, когда?

— Не на земле…

— Ну, мне пора. Скоро начнет светать!

Ванда на прощанье стала целовать Якова. Она повисла на его шее, впилась в его рот. Ее лицо снова запылало. Но вот она оторвалась от него и пошла. Она что-то бормотала у двери, улыбалась застенчиво и в то же время озорно. Была безлунная ночь. Но от снега падал отсвет на ноги Ванды и на ее лицо. Она напоминала Якову легенды о Лилит, которая приходит по ночам к мужчинам и оскверняет их. Хотя он с Вандой жил уже несколько недель, он каждый раз содрогался при мысли, какой он совершает грех. Каким образом это могло произойти? Долгие годы не поддавался он соблазну, и вдруг потерял волю. Он стал совсем другим с тех пор, как сблизился с Вандой. Порой он сам себя не узнавал. Словно прежняя душа из него вылетела. Он молился, но не было сосредоточенности. Он все еще временами повторял по памяти какой-нибудь Псалом или раздел Мишны, Но сердце его не участвовало в том, что произносили уста. Что-то в нем закупорилось. Он перестал напевать про себя старые мелодии и как бы стеснялся думать о жене, детях, о всех этих невинных жертвах гайдамаков. Что общего у него с ними? Они богоугодны, а он нечист. Их гибель — во славу Бога, а он заключил союз с дьяволом. Яков более не мог преградить дорогу дурным мыслям. Голова его была полна всяких фантазий, глупостей, капризов. То он воображал, что ест пирог, жареную курицу, марципаны, то — что пьет разные дорогие вина или что нашел среди скал драгоценности и стал богачом. Он видел себя разъезжающим в карете… Страсть его к Ванде была теперь так велика, что достаточно было ей уйти из овина, как он уже тосковал по ней. Вслед за душой изменилось, и тело. Он стал ленив, его тянуло к постели. В эту зиму он страдал от холода больше, чем во все годы. Когда он колол дрова, топор то и дело застревал в полене, и Яков не мог его вытащить. Когда разгребал снег во дворе, то быстро уставал и вынужден был делать передышки. Как это ни было удивительно, но коровы, которых он сам выходил, почувствовали его состояние и перестали слушаться. Случалось во время дойки, что какая-нибудь из них лягнет его или пырнет рогом. Пес теперь лаял на него как на чужого…

Даже сны стали другие. Отец с матерью перестали ему являться. Как только он засыпал, он был с Вандой. Он странствовал с ней по темным лесам, лазал по пещерам, тонул в топях и болотах, полных зловония и всякой мерзости, а за ним по пятам гнались черти, звери, — косматые, шершавые, хвостатые, змиеподобные, с зобами, со свисающим выменем. Они вопили страшными голосами, плевали на него, блевали. Он просыпался от этих кошмаров, обливаясь потом, но был полон похоти. Голос внутри него беспрестанно звал Ванду. Ему теперь уже стоило усилия не быть с ней в дни ее месячных.

 

5

Сияла луна. Небо было ясное, ночь — светла как день. Стоя у двери овина, Яков видел горы, разбросанные на необозримом пространстве. Под покровом снега зеленели елки. Скалы над лесами походили: одна — на покойника в саване, другая — на зверя, ставшего на дыбы, третья — на чудовище из какого-то другого мира. От окружающей тишины у Якова звенело в ушах — словно скопище сверчков стрекотало под снегом. Снег не падал, но время от времени в воздухе появлялась одиночная снежинка. Ворона проснулась и каркнула. Зашевелились в своих убежищах не то полевые мыши, не то суслики. Можно было подумать, что км вдруг почудилась весна. Сам Яков также ожидал чуда. А вдруг на этот раз раньше обычного настанет конец зиме? Ведь все во власти Бога. Он может приказать солнцу повернуть, как во времена праотца Авраама. Но для кого Всевышнему совершать такие чудеса? Для него, для Якова, отступника и развратника? Он устремил свой взор на деревья во дворе. Хлопья снега, которые повисли на их ветвях, белели в ночи словно какие-то фантастические плоды. С них осенним цветом слетали снежинки.

Яков напряг слух. Что-то она не идет? В хате давно уже темно. Избенка торчала на насыпи, точно гриб. Временами до него долетали шорохи, голоса. А быть может, это ему только мерещилось? Но вот открылась дверь, и появилась Ванда. Не босая и укутанная в шаль, как обычно, а в тулупе, обутая, с палкой в руке. Она подошла к Якову и сказала:

— Татуля помер.

У Якова оборвалось сердце.

— Как это?… Когда?

— Он заснул с вечера, как всегда. Вдруг — раздался короткий стон. Он испустил дух, как цыпленок.

— Куда ты?

— За Антеком.

Некоторое время оба молчали. Потом Ванда сказала:

— Теперь для нас настанут плохие времена. Антек твой недоброжелатель. Он хочет тебя убрать.

— Что я могу сделать?

— Будь осторожен!

Ванда удалилась. Яков смотрел ей вслед. Она все уменьшалась и уменьшалась, пока не превратилась в комочек среди снегов. Хотя Ванда не плакала, Яков знал, как у нее горько на душе. Она любила отца. Она даже Якова часто называла "татулей". Теперь она сирота. Душа или, говоря иными словами, дух ее отца вылетел вон из тела. Но где он теперь? Еще в хате? Или уже поднялся вверх? А может быть, он вышел в трубу? Яков знал, что по деревенскому обычаю должен теперь зайти в хату и сказать несколько утешительных слов. Он не знал, как быть. Без Ванды хата была для него змеиным гнездом. Он также не был уверен, можно ли ему по еврейскому закону это сделать. Все же он пошел. Открыл дверь. Старуха и Бася стояли посреди хаты. На кровати лежал Ян Бжик — резко изменившийся. Лицо восковое, уши цвета мела, а вместо рта — дырка. Трудно было представить себе, что это тело еще недавно жило. Лишь в сморщенных веках и в складках вокруг глаз оставалось некоторое сходство с прежним Яном Бжиком. В них таилась улыбка человека, узнавшего о чем-то забавном. Бжикиха хрипло всхлипнула.

— Нет больше. Кончено!…

— Да утешит вас Господь!

— Еще в ужин съел миску с ячменными клецками, — сказала Бжикиха не то Якову, не то себе, — ничего не оставил.

Пока Яков стоял, стали сходиться соседи: бабы в платках, в стоптанных башмаках, мужики в тулупах, полушубках, в лаптях. Какая-то старуха старалась плакать, ломала пальцы, крестилась. Бжикиха каждому повторяла те же слова: мол, к ужину он ел ячменные клецки, все проглотил… В этих словах были а упрек смерти, и доказательство того, какая она была покойному преданная жена. При свете, исходившем из плошки, все лица казались темными, затененными, полными ночных тайн. Воздух сразу стал тяжелым. Кто-то пошел за Джобаком. Гробовщик пришел снять с покойника мерку для гроба.

Яков потихоньку вышел. Он среди этого семейства был чужой, но уже не настолько, как прежде. Ян Бжик теперь приходился Якову тестем… Яков испугался этой мысли. Разве мы все не происходим от Тераха и Лавана? пытался он перед самим собой оправдаться. Ему было холодно, — зуб на зуб не попадал. Яков привык к Яну Бжику, который по природе был добрым и справедливым. Он Якова ни разу не обидел, не обозвал его никак. Между ними установилась скрытая близость, словно старый каким-то шестым чувством уловил, что его любимая дочь будет принадлежать Якову. Да, все это — тайны, великие тайны — говорил он сам себе, — все люди созданы по образу Господню. Кто знает? Такой вот Ян Бжик может сидеть в раю вместе с другими праведниками…

Якова охватила тоска по Ванде. Что она не идет так долго?… Теперь больше не будет покоя… Пес лаял; народу все прибывало. Во дворе показался Загаек, — маленький, плотный, в лисьей шубе и в валяных сапогах. На голове у него была меховая шапка-боярка. Усы под мясистым носом топорщились как у кота.

Рассвело. Звезды погасли; небо стало бледно-розовым. Где-то за горами уже взошло солнце. Снег местами зарумянился. Птицы, зимующие в этих местах, перекликались пронзительными голосами. Яков пошел в хлев к коровам. Квятуля, самая молодая корова, которая недавно была яловой, вот-вот должна была отелиться. Она стояла, набрякшая. По ее смолисто-черной морде струйкой текли слюни. Влажные глаза смотрели на Якова, как бы просили: помоги мне, человек…

Яков принялся готовить коровам пойло. Пора было их и доить. Он смешал сечку с отрубями и брюквой.

— Все мы рабы. Божьи рабы, — бормотал он, как бы обращаясь к коровам. Вдруг растворилась дверь, и: ввалилась Ванда — лицо красное, мокрое от слез. Она; припала к Якову и разрыдалась, как, бывало, рыдала мама, царство ей небесное, в канун Иом Кипура, перед тем, как шла опрокинуть свечу.

— Теперь у меня один только ты!… Один только ты!…

 

Глава пятая

 

1

Несмотря на то, что деревня жила впроголодь, в ночь под Рождество пир стоял горою. Кто заколол поросенка покрупней, а кто — поменьше, но в каждой хате было достаточно мяса для праздника. Не было также недостатка и в водке. Детвора стайками ходила из хаты в хату и пела колядки. Ребята постарше водили ряженого волка и собирали мелкие монетки Часовня стояла с непочиненной крышей, зато у себя в сарае Загаек устроил рождественское представление. Вокруг колыбели с Христом-младенцем было разыграно, как волхвы пришли в Вифлеем, чтобы приветствовать новорожденного сына, над изголовьем которого сияла утренняя звезда. Все для этого представления осталось от прошлого года: посохи, льняные бороды, золоченая звезда. Сарай и овцы были настоящими, и их блеяние тешило удрученые сердца.

Зима была трудная. Свирепствовали разные болезни. На погосте прибавилось немало могил взрослых и детей. Ветры опрокинули почти все деревянные кресты, воткнутые в земляные холмики. Но теперь полагалось веселиться. Загаек раздавал детям игрушки, а бабам белую муку, чтобы они могли испечь просвиры. Яков уже объяснил Ванде, что евреи верят в единого Бога и что, согласно еврейской вере, у Бога не может быть сына, у него также не может быть компаньонов. Но Ванде все же пришлось участвовать в деревенском празднике со всеми наравне. Ей даже дала роль в представлении. Она стояла рядом со Стефаном с обручем на голове, изображая статую святой. Стефан надел мошкар, прицепил белую бороду и нахлобучил высокую каску. От него разило водкой. Он потихоньку щипал Ванду и нашептывал разные непристойности. Ванда не переставала просить Якова, чтобы он пришел в хату на рождественский ужин в кругу семьи.

Даже Антек, враг Якова, пытался на эти праздничные дни помириться с ним. В доме стояла елка, увешанная лентами и венками. Бжикиха напекла лепешек на сале, приготовила голубцы, разные мясные и овощные кушанья. К столу для четного числа не хватало мужчины. Нечет — это считалось для нового года дурной приметой. Но Якова не уломали. Все блюда были трефные, от всего веяло язычеством, про которое сказано: "…лучше воздержаться, чем взять грех на душу". Он остался в овине, поел всухомятку. Ванде больно было глядеть, как Яков чуждается ее, прячется ото всех. Девки смеялись над ним, да и над ней, потому что все уже знали, что он ее "коханек". Бжикиха открыто говорила о том, что надо как можно скорей избавиться от этого проклятого еврея, который позорит семью. Ванда теперь остерегалась приходить к нему по ночам, потому что парни были способны на любые проделки. Собирались нагрянуть и напугать его, вытащить силой, заставить есть колбасу. Кто-то говорил что не мешало бы бросить Якова в реку, а если не утопить, так кастрировать. Ванда дала Якову нож, чтобы он смог в случае надобности защититься. Чтобы заглушить горечь сердца, Ванда налегла на водку, пытаясь таким образом забыться…

На третий день после сочельника в деревне устроили праздник в память древнего бога лошадей, зимы и силы. Ксендз Джобак говорил, что следует отменить этот языческий праздник, что с приходом Иисуса все эти божки потеряли власть, и в больших городах уже давно подобных праздников не отмечают. Но деревенский народ не слушал его. Плясали в доме Загаека и во всех хатах. Сельские музыканты пиликали на своих скрипочках, бренчали на цимбалах, барабанили в барабаны. Играли "башмачника", "пастушка", "голубку", "добру ноц", а также жалобную песню — из тех, что вызывают у баб слезы. Парни с девками отплясывали мазурку, польку, краковяк. Были позабыты все тревоги. Сани скользили по снегу, до отказа набитые молодежью. На лошадиных шеях позвякивали колокольцы. Некоторые запрягали в саночки собак. Ванда дала Якову обещание не гулять на языческих праздниках, но все же вынуждена была плясать и пить со всеми. Она не могла, пока жила в деревне, держаться в стороне от всех. Именно потому, что она собиралась бежать с ним, с Яковом, и принять еврейскую веру, ей нельзя было возбуждать подозрения… Она вбежала к нему в овин, разгоряченная, с сияющими глазами, готовая тут же снова убежать, наскоро поцеловала его, потом прислонила голову к его груди и разрыдалась. Она сказала Якову:

— Не сердись на меня. У себя дома я уже чужая…

 

2

По расчетам Якова, уже наступил месяц нисан. Яков до сих пор в Песах не ел квашеного. Он обходился эти восемь дней молоком, творогом и овощами. Тепло ранней весны исчезло, и снова стало холодно. Выпал густой снег. Подморозило. Вышло так, что Антек присмотрел себе корову в соседнем селе. Он взял с собой Ванду, чтобы посоветоваться. Ванда не могла ему отказать. Покуда Яков находился здесь, она не должна была ссориться с братом. Поутру Яков подоил коров. Потом он принялся колоть дрова. Эту работу он предпочитал всем остальным. Поленья так и летели у него из-под топора. Не было такого чурбана, как бы он ни был крепок и сучковат, который бы ему не поддался. В самые неподатливые Яков сначала вбивал клин. Наколол целую поленницу. После этого зашел в овин, чтобы отдохнуть. Он опустился на солому и сомкнул веки. Сразу же стало ему что-то сниться. Это относилось к Ванде, но действие происходило не здесь в деревне, а где-то в другом месте. Вдруг Яков почувствовал, как кто-то тормошит его. Он открыл глаза. Дверь в овине была открыта. Возле него стояла Бася, сестра Ванды. Она звала его.

— Вставай, тебя зовут к Загаеку.

— Кто зовет?

— Какой-то парень.

Яков сел. Он сразу понял, в чем тут дело. Загаек узнал, что Яков собирается удрать, и теперь ему конец. Стефан недавно говорил Ванде, что "с этим евреем покончат". Ну вот и пришло время, — сказал себе Яков. С тех пор, как его взяли в плен, он постоянно ждал этого. Он встал на подкашивающиеся ноги. На пороге нагнулся и набрал в горсть снегу, обтер им ладони, чтобы можно было произнести еврейское слово. "Да будет Твоя воля, чтобы смерть моя стала искуплением за все мои грехи!", — бормотал Яков. Это были слова исповеди, произносимые в древние времена теми, кого приговаривали к смертной казни. На миг ему пришло в голову попытаться удрать. Но каким образом? Он бос и раздет. — Нет, не убегу! — решил он. — Я грешил и заслужил кару. Во дворе его ждал холоп Загаека. Он не был вооружен. Он сказал Якову:

— Пошли! Господа ждут. Яков ощутил сухость в горле.

— Что за господа?

— А черт его знает!

— Ага, это меня будут судить, — подумал Яков.

Залаяла собака. На пороге появилась Бжикиха. Она стояла, низенькая, коренастая, с желтым лицом. В чуть раскосых глазках было нечто такое, что нельзя назвать ни сочувствием, ни местью. Была та немота, с которой скот воспринимает любое событие, не думая о сопротивлении. Бася встала рядом с матерью. Вот и собака умолкла, опустила хвост. Хорошо, что Ванды нет при этом, — подумал Яков, — пока она вернется, все уже, может быть, будет кончено… Он хотел произнести последнюю молитву "Шма Исраэль", но решил, что еще слишком рано. Он ее скажет, когда на шею ему накинут петлю. Стало холодно и тяжко в животе. У него вырвалась икота и вслед за ней отрыжка. Он стал бормотать третью главу из Псалмов. Но когда дошло до слов: "но Ты, Господи, щит передо мной, слава моя, и Ты возносишь голову мою", он запнулся. Было уже слишком поздно для упования… Яков кивнул Бжикихе и Басе, но они не ответили. Они стояли, как истуканы. Яков продолжал идти с парнем, удивляясь, что тот не вооружен и не связал ему даже руки. Яков шел, опустив голову, размеренно

шагая. Всему должен придти конец, — говорил он себе мысленно. Ему уже давно любопытно глянуть по ту сторону нашего бытия. Единственное, чего он сейчас желал — это как можно скорей перешагнуть через страдания смерти. Он приготовился славить Всевышнего, даже если станут заставлять хулить или отвергать Его.

Повыходили бабы, тупо провожая идущих взглядом. Собаки то лаяли, то миролюбиво виляли хвостами. Навстречу Якову попалась утка. — Переживешь меня! — утешил ее Яков. Он прощался с деревней в с целым светом. — Как бы только она не заболела с горя, — мелькнуло у него в голове. Он имел в виду Ванду. Не суждено ей придти к истине, — жалел он ее. Он поднял глаза, увидел небо. Оно было голубое, по-весеннему чистое, с единственным облачком, похожим на животное с одним рогом и с длинной шеей. Издали виднелись горы, через которые Яков когда-то мечтал бежать из плена. Значит, суждено мне быть с ними!… Он имел в виду родителей, жену, детей.

Парень привел его к дому Загаека. Там стоял фургон с запряженной парой. Упряжка, да и сам фургон имели не местный вид. На хомутах поблескивали медные гвоздики. Между задними колесами висел фонарь. Лошади были накрыты шерстяными попонами. Якова ввели в дом по начищенным ступенькам лестниц. Он уже успел позабыть, что на свете существуют лестницы. От них повеяло на него далекими местами, чем-то родным, городским. В коридоре пахло капустой. Здесь заблаговременно готовили обед. Двери были с медными ручками, как в доме родителей Якова.

Одна из дверей открылась, и то, что Яков увидел, было невероятно, как бывает лишь во сне. За столом сидели три бородатых еврея с пейсами и в ермолках. У одного был расстегнут лапсердак, и из-под него выглядывал талес-котн с цицес. Был здесь и еврей, знакомый Якову. Но от растерянности Яков не мог сообразить, кто это. Он стоял пораженный. Некоторое время обе стороны смотрели друг на друга с изумлением.

Затем один из евреев обратился к нему по-еврейски:

— Вы — Яков Замощер?

У Якова потемнело в глазах.

— Да, я, — ответил он.

— Зять реб Аврома Юзефовера?

— Да.

— Вы не узнаете меня?

— Да. Нет…

Яков недоумевал. Лицо это было ему знакомо, но он никак не мог припомнить, кто это. Значит, это не конец жизни? — мелькнуло у него в голове. Он все еще не мог понять, что здесь происходит. Ему стало неловко за свой мужицкий вид, за босые ноги. Он оцепенел. Его охватила детская застенчивость и нерешительность. А вдруг я уже "там"? — пришло ему в голову. Он хотел что-то сказать, но не мог издать ни звука. В эту минуту он забыл все еврейские слова. Но тут распахнулась другая дверь, и вошел Загаек — коренастый, с пунцово красным носом, с усиками, тонкими, как мышиные хвостики, одетый в зеленую бекешу с петлицами и в сапогах с низкими голенищами. В руке он держал ремень, один конец которого был прикреплен к ноге зайца. Загаек был уже с утра пораньше навеселе, — это видно было по его неровной походке и по красным глазам. Он закричал:

— Ну что, это ваш еврей?

— Да, это он, — после некоторого колебания ответил тот, который только-что говорил с Яковом.

— Берите его и уходите! Где деньги?

Один из евреев, низенький, с холеным лицом, широкой, черной бородой веером, черными глазами, глубоко сидящими над белыми подушечками щек, молча вытащил из-за пазухи кожаный кошелек и стал сосредоточенно отсчитывать золотые рубли. Он отсчитал пятнадцать золотых. Загаек щупал каждый золотой, пытался согнуть его. Только теперь Яков осознал происходящее. За ним пришли евреи. Его вызволяют из плена. Вот этот ведь юзефовский — один из хозяев города! — закричало что-то в Якове. Его охватила невероятная беспомощность, словно все пять лет его жизни среди мужиков собрались в это мгновение в нем и превратили его в хама, в болвана. Он не знал, куда девать огрубевшие руки, грязные ноги. Ему было совестно за свой рваный зипун, заплатанные штаны, длинные до плеч волосы. Его тянуло по-мужицки поклониться этим евреям, целовать им руки. Еврей, который считал золотые, поднял глаза.

— Да будет благословен Воскрешающий мертвых!…

 

3

Все произошло необыкновенно быстро. Загаек подал Якову руку, пожелал счастливого пути. Евреи вышли с ним на улицу, велели ему сесть в фургон. Возле дома Загаека собралась кучка крестьян, но из семейства Бжика там никого не было. Прежде чем Яков смог проронить слово, возница — Яков его только сейчас увидел — стегнул лошадей, и фургон покатил под гору. Яков помнил о Ванде, но уста его не раскрылись. О чем он мог просить? Чтобы взяли с собой христианку, его возлюбленную? Ее даже не было в деревне, и он не смог проститься с ней. Также неожиданно, как его пять лет тому назад взяли в плен, его теперь вызволили: спешно, стремительно, без рассуждений. Евреи в фургоне, все одновременно, что-то говорили ему. В своем замешательстве он не мог толком ничего понять, словно ему был чужд их язык. На его тело повесили покрывало, на темя положили ермолку. Он сидел, будто голый среди одетых. Понемножку он снова стал привыкать к евреям, к их речи, повадкам, запаху. Он спросил, откуда они узнали о нем, и они сказали:

— Как же, поводырь с медведем рассказал…

— Что сталось с моей семьей? — помолчав, осведомился Яков.

— Твоя сестра Мириам жива.

— Больше никто? Все молчали.

— Должен ли я совершить обряд крия? — спросил Яков себя и остальных. — Я уже забыл закон…

— По родителям да, а по детям только в течение первых тридцати дней, отозвался один за всех.

Хотя он все время считал, что родные его погибли, его вновь охватило чувство скорби. Из всей семьи осталась одна лишь сестра Мириам… Он страшился расспрашивать подробно, сидел молча и смотрел перед собой. Его избавители говорили больше между собой, нежели с ним. Они обсуждали вопрос одежды для Якова: рубашки, талес-котна, брюк, ботинок. Кто-то вставил, что его надо подстричь. Кто-то, развязав кожаный мешок, возился с предметами, упакованными в нем. Кто-то предлагал ему лэкэх и вино, но Яков отказался. Хотя бы один день ему необходимо было провести в трауре. Теперь он уже вспомнил, кто этот хозяин из Юзефова, которого он раньше не узнал. Это был реб Мойше Закалковер, один из отцов города. Когда Якова увели, этот Мойшеле был юношей с маленькой бородкой. Он здорово постарел!

— Совсем как Иосиф и братья, — сказал один.

— Если мы до этого дожили, нам следует возблагодарить Всевышнего, подхватил другой.

— Да будет благословенно имя Его! — бормотал Яков как бы для того, чтобы показать, что он еврей и что вызволившие его не ошиблись. Притом он понимал, что слова эти неуместны. Ему следовало бы тут же приступить к молитве. Но он себя чувствовал как-то неловко перед этими интеллигентными людьми. Голос его казался ему грубым. Все они были небольшими, а Яков был так высок, что головой касался обруча фургона. Ему было тесно. Здесь пахло чем-то таким, что было ему и знакомо и чуждо. Он хотел чихнуть, но сдерживался. Следовало поблагодарить своих избавителей, но он неясно представлял себе, какие выражения уместны в таком случае. Слова были на языке, но он не мог их произнести. Каждый раз, как только он собирался заговорить, к его еврейской речи примешивалась польская. Его охватил страх невежды, вынужденного говорить с учеными мужами и знающего наперед, что он попадет впросак. Наконец, он спросил:

— Кто остался в Юзефове?

Все заговорили разом, как будто только и ждали от него этого вопроса.

Гайдамаки разгромили город. Они убивали, резали, сжигали и вешали, но кое-кто остался. В основном, вдовы, старые люди и немного детей, которые прятались в погребах и на чердаках или в деревнях у крестьян. Рассказывающие произносили имена знакомые, а также чужие. В Юзефов понаехали евреи из других местечек.

Фургон спускался с горы. Солнце проникало сквозь полотно, а евреи все рассказывали и рассказывали со щемящей напевностью Книги Плача, голосами скорбящих. Каждый рассказ кончался тем же: убили. И лишь изредка: умер в эпидемию. Да, ангел смерти делал свое дело: после резни и пожаров началась полоса эпидемии. Люди падали как мухи. Якову трудно было себе представить, как после всех этих ужасов и кошмаров хоть кто-нибудь остался в живых. Но всегда находятся и уцелевшие. Рассказывающие как бы сгибались под тяжестью обрушившихся несчастий. Яков низко опустил голову. Юзефов более не был Юзефовом. Это был совсем другой город. Он, Яков, теперь как Хони Га-Меагель, который, по преданию, проспал семьдесят лет и встал, когда уже было новое, чуждое ему поколение. Все превратилось в пепел: синагога, школа, баня, богадельня, даже надгробные плиты на кладбище растащили эти разбойники. Из священных книг ни одной не осталось. Город полон невежд, сумасшедших, уродов. Один из сидящих в фургоне воскликнул:

— За что нам это? Ведь Юзефов был местом, где учили Тору.

— Такова воля Всевышнего.

— Но почему? Чем виноваты малые дети? Злодеи закопали их живыми.

— Три дня колыхался холм за синагогой.

— У Нахума Берви они вырвали язык.

— Они отрезали груди у Бейли Мойше-Ичи…

— Что мы им сделали плохого?

Не было ответа на эти вопросы. Сплошной загадкой являются человеческие страдания и человеческое злодейство. Евреи подняли глаза и смотрели на Якова, словно ждали от него каких-то слов, а он был нем. Когда Яков объяснял Ванде, что не может быть свободы в поступках без того, чтобы не было и зла, и что не бывает милости там, где нет несправедливости, ему казалось все ясным. Но теперь это утверждение звучало для него слишком гладким, чуть ли не наветом. Разве не может Создатель раскрыть свое величие без помощи гайдамаков? Должны ли младенцы быть заживо похороненными? Яков мысленно видел перед собой своих детей — Ицхока, Брайнделе и крошку — как их бросают в глинистую яму и засыпают землей… Ему слышался их придушенный крик. Даже если души детей вознесутся к светлейшим чертогам и будут наивысшей мерой вознаграждены, все равно невозможно стереть эти муки, этот кошмар… Яков теперь не мог постичь, как это в течение пяти лет он хотя бы на одно мгновение мог забыть о них. Ведь в этом забвении также кроется злодейство!

— Я тоже злодей, — бормотал он про себя, — я — один из них, я гайдамак…

 

Глава шестая

 

1

Уже прошел Песах, миновал также праздник Шавуот. Вначале Якову каждый день казался длинным и полным событий, точно год. Каждый час, каждая минута приносила с собой что-то новое. Нередко возвращалось полузабытое. Шутка ли, вернуться из рабства назад к своим евреям, к еврейству, еврейским книгам, одеждам, праздникам! Когда Яков сидел в хлеву на горе или внизу в овине, ему часто казалось, что от этого всего и следа не осталось, что Хмельницкий и его казаки все уничтожили, не оставили места для убежища. Бывало и другое ощущение — будто вся его прежняя жизнь — не более, чем сон. А тут вдруг он снова носит еврейское платье, посещает еврейские общины, молится в синагоге, сидит над священными книгами, накладывает тфилин, носит цицес, может не голодать и при этом есть все кошерное. Дорога из Кракова назад в Юзефов была продолжительным праздником. В каждом городе Якова встречали раввин и члены общины. В его честь устраивали званые обеды. От него хотели, чтобы он произносил речи. Женщины приводили к нему своих детей, чтобы он их благословил. Находились и такие, которые приносили ему монеты и кусочки янтаря, чтобы он к ним прикоснулся и придал им целебную силу. Поскольку нельзя было сделать ничего для тех, кто погиб, все тепло души отдавали спасшимся из плена.

В Юзефове Якова ждала его сестра Мириам со своей дочерью Бинеле. Уцелело еще несколько дальних родственников. Сам Юзефов изменился до неузнаваемости. Там, где раньше были дома, теперь росла трава, и наоборот: там, где раньше паслись козы, теперь построили жилища. Посреди синагогального двора появились могилы. Раввин, судья и большинство старост были пришлые из других городов. Якову дали комнату и наскребли учеников для духовной школы, с которыми он теперь занимался за плату. Сестра Мириам, бывшая богачка, осталась голой и босой. Она потеряла все зубы. Встретила она Якова с плачем и не переставала стенать и рыдать, покуда не вернулась к себе в Замосць. Якову казалось, что она не в своем уме. Мириам то и дело ломала пальцы или принималась щипать свои щеки, перечисляя страдания, причиненные злодеями каждому члену семьи. Она напоминала ему давнишних плакальщиц, о которых сказано в Талмуде, что их нанимали для оплакивания покойника. Порой она доходила до таких пискливых интонаций, что он хватался за уши.

— Диночке — о, горе мне! — вспороли живот и засунули туда щенка. Он оттуда лаял…

— Мойше-Бунима посадили на кол, и он пропорол ему кишки. Всю ночь слышны были крики…

— Твою сестру Лею двадцать бандитов изнасиловали, а потом ее разрубили на куски, о, проклятая жизнь моя!…

Яков прекрасно знал, что этих ужасов нельзя забыть. То, что сказано об Амалеке, распространяется на всех врагов израилевых. Все же он умолял Мириам, чтобы она не забрасывала его сразу всеми этими кошмарами. У нашего мозга есть предел для восприятия. Было свыше всяких человеческих сил представить себе эти истязания и отдаться в должной мене скорби по утраченному. Это было страшнее разрушения Иерусалимских Храмов. Следовало бы ввести новое Девятое ава, которое теперь придется на семнадцатое тамуза. В году не хватало дней для поминальных молитв по загубленным душам. Якова охватило желание спрятаться где-нибудь среди развалин, где можно было бы молчать, молчать…

Но Юзефов был полон шума. Строили дома, крыли крыши, месили глину, клали кирпичи. В пекарнях пекли мацу. На базаре открылись новые лавки. В базарные дни снова съезжались крестьяне из окрестных деревень, и евреи торговали, как в старые времена. Якова быстро втянули в еврейскую жизнь. Он черпал воду для мацы и помогал ее раскатывать и выпекать. В вечер Песах он справил седер для нескольких собравшихся вместе вдов. Было больно рассказывать о чудесах исхода из Египта в то время, когда новый фараон осуществил то, что древний собирался сделать. Каждая молитва, каждый закон, каждая строка Талмуда казались теперь Якову не такими, как прежде. Традиционные вопросы, которые всегда задают во время седера, теперь звучали так остро, что их нельзя было забыть ни на минуту. Яков с изумлением замечал, что то, что для него ново, для остальных уже старо. Ешиботники перебрасывались словечками, устраивали проделки. Молодежь, у которой ум был востер, упражнялась в казуистике. Купцы были заняты наживой денег. Женщины судачили, пересыпали из пустого в порожнее, Всевышний молчал вечным молчанием. Яков сказал себе, что человек должен поступать так же: замкнуть свои уста и не отвечать дураку, который сидит в нем.

Так прошли Пасха, дни счисления, праздник вручения Торы. Тело Якова вернулось домой, но душа осталась в изгнании, как прежде и, может быть, было хуже чем прежде, потому что ему больше не на что было надеяться. Надо было отгонять мысли и наполнять каждую минуту делом. Он занимался с юношами и занимался, сам. Молился, твердил Псалмы. В Юзефов привезли потрепанные книги из других городов, и Яков взялся приводить их в порядок и вписывать печатным шрифтом недостающие слова и строки. Новая школа не имела служки, и Яков взял на себя его обязанности. Он вставал на рассвете и ложился лишь тогда, когда уже валился с ног от усталости. Если мысли должны вести либо к досаде на Создателя, либо назад в деревню, в хлев, к рабству и распутству значит, нельзя думать. Пусть думают те, у кого мысли ясные.

Сердобольные женщины, присматривающие за Яковом, старались всячески вознаградить его за годы изгнания, но Яков вел с ними тихую борьбу. Они стелили ему мягкую постель, но он ложился на жесткий пол. Они варили ему кашки и бульоны, но он ел сухой хлеб и запивал водой из колодца. Люди приходили побеседовать с ним, расспрашивали о его мытарствах за эти пять лет, но он отвечал кратко. Да и как он мог вести себя иначе? Через открытое окно школы виднелся холм, где были зарыты его жена и дети. На холма уже проросла трава и паслись козы. Злодеи замучили отца с матерью, всех родных, всех друзей. Яков в ранней юности сочувствовал еврею-могильщику, который вынужден всю свою жизнь проводить на кладбище. А теперь вся Польша превратилась в сплошное кладбище. Остальные евреи уже, должно быть, привыкли к этому, но Яков никак не мог привыкнуть. Был единственный выход преграждать дорогу любой мысли, любому желанию. Он решил раз и навсегда не задавать больше вопросов и не искать ответа. Какой может быть ответ на страдания другого?

Однажды, оставшись один в школе, Яков обратился к Всевышнему:

— Я верю, что Ты всесилен и что все, что Ты делаешь, это к лучшему. Но я более не могу проявлять любовь к Тебе. Не могу, Отец, не могу… Не в этой, земной, жизни.

 

2

Какой позор — не любить Создателя и тосковать по какой-то крестьянке в деревне! От одного стыда можно заживо схорониться… Но что поделаешь с низменной плотью и ее желаниями? Как ей заткнуть рот? Яков лежал на полу в оцепенении. Окно было распахнуто, и ночь входила всем небом. Яков наблюдал движение планет. Звезды перемещались от крыши к крыше. Одни мигали, другие казались застывшими. Одни мерцали наподобие свечей или лучин, другие горели ярче солнца. Тот самый Бог, который дал силы гайдамакам рубить головы и вспарывать животы, управлял этими высокими мирами. Полуночная луна плыла, окруженная перламутровым кольцом. Она, про которую детвора говорила, что это лицо пророка Осии, уставилась прямо на Якова.

Весь день Юзефов был полон сутолоки: строили и мастерили, стучали и пилили. Из деревень приезжали подводы, нагруженные зерном и зеленью, дровами для топки и лесом для стройки. Лошади ржали, коровы мычали. Мальчики из хедера вслух зубрили азбуку, учили язык, читали Пятикнижие и Талмуд. Те же мужики, которые после набега Хмельницкого помогали, подобно саранче, налетевшей на Египет, опустошать еврейские дома, теперь тесали для евреев бревна, щепали гонт, настилали полы, клали печи, мазали, красили. Еврей уже держал здесь кабак, и мужики приходили пить пиво и водку. Помещики стали снова сдавать евреям в аренду поля, луга, леса, мельницы. Про резню забыли или притворились, что забыли. Приходилось торговать со злодеями и ударять по рукам. Находились даже такие евреи, о которых поговаривали, что они разбогатели на чужой крови, откупая награбленные вещи и откапывая сокровища, спрятанные беженцами в ямах. Немало шуму было в городе и с безмужними женами, которые искали потерявшихся мужей или свидетелей, присутствовавших при их гибели. Немало евреев не могли вести денежные сделки. Польское государство издало декрет, гласивший, что те евреи, которые приняли крещение по принуждению, могут вернуться в свою еврейскую веру.

Суматоху вызвали женщины, увезенные казаками я ставшие их женами, а впоследствии удравшие домой. Одна такая, Терце-Теме, которая вернулась в Юзефов незадолго до Якова, успела позабыть еврейский язык. Муж ее. который во время погрома укрывался в лесу и питался травами, имел уже другую жену и других детей. Он не признал прежней жены и пытался отрицать, что это она. Терце-Теме указала приметы: пятнышко медового цвета на груди и черная бородавка на спине. Она требовала, чтобы муж велся с новой женой и вернулся к ней, к Терце-Теме. Им присудили развод, но она отказалась принять его, проклинала общину казацкими проклятьями, грозилась поджечь город, все снова и снова пыталась ворваться к мужу и завладеть хозяйством.

Другая женщина, потеряв дар речи, лаяла как собака. Несколько жителей города сошли с ума после того, как у них на глазах зарезали их близких. Невеста, жениха которой убили в день свадьбы, вот уже несколько лет, как ночевала на кладбище — зимой и летом все в том же подвенечном платье со шлейфом. Теперь он тащился клочьями.

Яков только сейчас, пять лет спустя, постигнул насколько огромно горе. Кроме всего, люди страшились новых войн, новых напастей. Гайдамаки в степях снова готовились к набегу на Польшу. Русские, пруссаки, шведы — все точили мечи, готовые разорвать Польшу в клочья. Польские помещики пьянствовали, развратничали, секли мужиков, дрались между собой при распределении постов, привилегий, титулов…

А сейчас, в ночи, лишь стрекотали сверчки и квакали лягушки. Теплые ветерки дули с полей, приносили запахи еще неспелых хлебов, цветов, лебеды, всевозможных растений и трав. За время жизни в горах обоняние Якова настолько обострилось, что он издали узнавал любой аромат, различал шорохи разных зверьков и насекомых. Он, было, дал себе клятву больше не думать об этой Ванде, вырвать ее из своего сердца. Она — дочь Исава. Она довела Якова до прелюбодеяния. Ее желание стать еврейкой и принять еврейскую веру было не из чистых побуждений а от плотского вожделения. Кроме всего, она — там а Яков — здесь. Что же даст это копание в себе? Ничего, кроме грехов и вызова нечистой силы, которая питается преступными мыслями. Каждый раз, когда Якова начинало тянуть к ней, он вспоминал о калеках, которых он видел по дороге и здесь, в Юзефове: евреев кастрированных, с отрубленными носами, с отрезанными ушами, с вырванными языками. Он должен разделить их участь, а не стремиться в лоно сестры злодеев. Яков придумал для себя наказание. Каждый раз, как он будет вспоминать о Ванде и не сдержит своих мыслей, он будет поститься до захода солнца. Он составил целый список самоистязаний: гальку в башмаки, камень под голову, глотать пищу, не прожевывая, лишать себя сна. Раз и навсегда он должен разорвать эту сеть, в которую его запутал сатана!…

Но внутри него кто-то снова и снова орудовал с настырностью голодной крысы, почуявшей запрятанную пищу. Но кто она, эта крыса? Сам Яков, или же кто-нибудь другой извне? Яков отлично знал, что есть ангел соблазна и ангел добродетели. Но получалось, что ангел соблазна сидит в самом мозгу в командует — достаточно Якову забыться сном. Коварный этот искуситель рисовал перед ним разные картины распутства, воспроизводил голос Ванды, обнажал сокровенные места ее тела, осквернял Якова грязной поллюцией. Порой Яков слышал ее зов наяву. "Яков, Яков!" — звала она. Это был голос не изнутри, а снаружи. Он явственно видел ее, работающей на поле, стряпающей у печи, возящейся в клуне, вертящей ручную мельницу… Вот она несет обед пастуху или пастушке, поднимаясь в гору по направлению к хлеву… Ванда словно поселилась в черепе Якова, и он не в силах был ее прогнать. Он молился, а она прижималась к нему под талесом. Он учил Тору, она учила вместе с ним. Она взывала к нему: зачем ты указал мне путь к еврейству, если у тебя было намерение покинуть меня среди язычников? Зачем ты приблизил меня, а потом оттолкнул?

Он видел ее глаза, слышал ее рыдание. Он был с нею возле коров и в поле, он окунался вместе с ней в горный ручей, нес ее к постели. Валаам лаял. Горные птицы перекликались. Ванда восклицала: "Еще, еще!" она шептала что-то, кусая и целуя его ухо.

Якова сватали. Один из тех, кто его вызволил, был сватом. Вначале Яков отвечал, что он больше не намерен жениться. Он желает жить один. Но все утверждали, что это неправильный путь. Зачем каждый день стоять перед искушением? К тому же еврей должен исполнять заповедь о размножении. Невеста, вдова из Хрубичева, вскоре должна была прибыть в Юзефов на свидание. Якову сообщили, что у нее на базаре своя мануфактурная лавка и свой дом, который бандиты не успели сжечь. Она старше Якова несколькими годами, у нее уже взрослая дочь, но это не так уж важно. Еврей не должен ублажать свою плоть, но и не должен отказывать ей в ее потребностях. Главное — запрячь ее в дело служения Богу. Яков отлично понимал, что у него не будет любви к этой вдове, но, возможно, он найдет с ней забвение? Внутренняя борьба измучила его. Он не спал ночами. Днем его одолевала слабость, не было терпения заниматься с учениками. Он потерял вкус к Торе и к молитвам, сидел в ешиве, но его тянуло в поле, на простор. Ему хотелось снова рвать травы, лазать по скалам, колоть дрова, выполнять работу, которая утомляет тело. Евреи вызволили его, но он остался рабом. Похоть держала его на цепи, как собаку. Так более не могло продолжаться…

Однажды, когда Яков сидел в новой школе и занимался со своими учениками, вошел мальчик и сказал:

— Реб Яков, отец зовет вас.

При виде ребенка Якова всегда охватывала дрожь.

— Кто твой отец?

— Липе Ижбицер.

— Зачем я ему нужен?

— Прибыла невеста из Хрубичева…

Среди ешиботников послышался смех. Все знали, что Якова сватают. Яков покраснел, как школьник. На одно мгновение он растерялся, затем обратился к ученикам:

— Повторите пока пройденную главу Талмуда.

Не успел Яков выйти, как услышал шум и возню парней. Мальчишки оставались мальчишками. Они играли в "волка и овец", в фанты, в шахматы, задавали друг дружке загадки, соревновались в каллиграфии, в выстругивании перочинным ножиком разных безделушек. Они хорошо умели плавать любым стилем, искали предлога посмеяться и пошутить, как и в давнишние времена. А Яков всегда был удрученный, погруженный в грустные мысли. Вот они потихоньку и посмеивались над ним. Теперь, когда присланный паренек сообщил, что Якова зовут смотреть невесту, у этих сорванцов уж будет над чем поиздеваться… Сначала Яков хотел было забежать к себе домой и надеть субботний лапсердак, но тут же решил этого не делать. Он шел с мальчиком из хедера, а тот рассказывал ему, как в комнату, где они учатся влетела птичка. Эта птичка родилась уже после погрома…

Старый дом Липе Ижбицера гайдамаки сожгли, но он уже успел построить новый — обширней прежнего. Яков вошел в переднюю. Дверь в кухню была открыта. Там жарили котлеты, лук. Первая жена Липе погибла — у печки возилась другая жена. Какая-то женщина месила в корыте тесто. Девушка толкла в ступке перец. На мгновение повеяло давнишней обжитостью. Хозяин, тот самый, который приехал вызволять Якова и отсчитал Загаеку пятнадцать дукатов, открыл дверь в гостиную и пригласил Якова. Все там было ново: стены, пол, стол, стулья. Возвышался книжный шкаф с заново переплетенными томами, купленными в Люблине. Злодеи разрушали, евреи отстраивали. Снова уже печатались еврейские книги. Авторы, как в прежние годы, разъезжали и искали подписчиков. Каждый раз, когда Яков сталкивался с такого рода обновленным порядком жизни, он испытывал острую боль в сердце. Конечно же должны живые жить. Но в этом самодовольствии было надругательство над погибшими. Якову вспомнились слова из песенки бадхена: "Что такое жизнь? Пляска на могилах". То, что он теперь идет смотреть невесту — это для него позор. В нескольких шагах отсюда погребены его жена и дети. Но уж лучше иметь жену, чем день и ночь думать о нееврейке.

Некоторое время Липе вел разговор с Яковом о ешиботе и о разного рода спорах общины. Жена Липе внесла вазу с печеньем и вазу с вишнями, как водится у богачей. Она краснела и оправдывалась, что не успела переодеться. Она кивала Якову, как бы говоря: знаю, знаю о чем ты думаешь, но что поделаешь! Человек себе не хозяин… Потом пришла вдова из Хрубичева низкая, широкая, в шелковом платье, атласной шубе и в чепце, увешанной цветными лентами и фальшивым жемчугом. У нее было жирное лицо, полное морщин и как бы склеенное из множества кусков. Глаза напоминали ягоды, которые вынимают из вишневки. На шее висела золотая цепочка, а на пальцах сверкали кольца. От нее пахло медом и корицей. Она взглянула на Якова и лукаво проговорила:

— Боже мой, вы же, чтобы не сглазить, богатырь!…

— Все мы такие, какими нас создал Бог.

— Конечно, но лучше быть высоким, чем быть карликом…

Она говорила с плаксивым напевом, сморкаясь в батистовый платок, рассказывала, что подвода, на которой она приехала из Хрубичева в Юзефов, потеряла колесо, и пришлось остановиться возле кузни, говорила о своей мануфактурной лавке, о том, как трудно заполучить товар, который желает покупатель. Она вздыхала и обмахивалась веером. Сначала не хотела дотронуться до угощения, поднесенного женой Липе, потом выпила бокал ягодного сока, съела три коржика, крошки, которые упали на складки ее платья, подобрала и проглотила. Она жаловалась на то, что при ее обширном деле не может положиться на своих девушек-помощниц. — Чужими руками жар не загребешь, — изрекла она, смерив Якова оценивающим опытным взглядом, и продолжала:

— В доме должен быть мужчина, а то все уплывает…

Яков видел, что он ей нравится, и что эта баба готова выйти за него замуж, но сам был в полной нерешительности. Она слишком стара, слишком сладка и слишком хитра. У него не было ни малейшего желания стоять в лавке, командовать приказчиками, торговаться с покупателями. Этой женщине нужен был человек, способный душой и телом отдаться торговле, добыче денег. Она говорила о том, что надо бы пристроить к дому флигель, расширить магазин. Чем больше она распространялась, тем скучнее становилось Якову. "Нет, я не пригоден для такой жизни, — сказал он себе, — это не подойдет ни мне, ни ей". И он вставил:

— Я не гожусь в коммерсанты.

— Коммерсантом никто не рождается, — ответила гостья после некоторого замешательства, затем протянула руку с короткими, толстыми пальцами и взяла гроздь вишен.

Она принялась расспрашивать Якова, как ему жилось в рабстве. Обычно о таких вещах не говорили. Время, которое евреи были в рабстве, считалось раз и навсегда отрезанным, — погубленной частью жизни, о которой следует забыть. Но богачке не обязательно считаться с этим. И Яков рассказал ей о Яне Бжике, о хлеве, о горе, где он проводил лето и об овине, где он находился зимой. Она спросила:

— А чем вы питались наверху, на горе?

— Мне приносили снизу.

— Кто? Сам хозяин?

— Его дочь.

— Девка?

— Баба.

— И по субботам надо было рвать траву?

— Я не нарушал субботы и не ел трефного — сказал Яков, чувствуя себя неловко оттого, что он как бы хвастает своей добродетелью. Лавочница некоторое время помолчала, а затем изрекла:

— Разве был другой выход? Это просто ужасно, что эти злодеи с нами сделали!… И она протянула руку, чтобы взять коржик.

 

3

Это было в полдень. Ешиботники ушли на обед, кто — к себе домой, а кто — в дом, где столовался. Яков остался в ешиботе один. Он сидел и просматривал материал к уроку. Конечно, хорошо сидеть снова в Божьем доме, углубленным в священные книги, которые не смел и мечтать когда-нибудь вновь увидеть. Но Якову было не по душе то, что он был вынужден зарабатывать себе на хлеб преподаванием. Большинство парней училось неохотно. Были и такие, которые упражнялись в пустой казуистике, находя удовольствие запутывать то, что само по себе было ясно и просто. Эти пять лет, что Яков был оторван от Торы, изменили его. Наслаждение, получаемое от учения, более не охватывало его целиком. Он стал видеть вещи, которые ранее не замечал. Любой закон Торы превращался в дюжину законов в Талмуде и в сотни законов в последующих комментариях, не переставая все время множиться и множиться. Каждое поколение прибавляло новые строгости, нагружало новыми запретами. За время, пока Яков маялся в деревне, успели появиться на свет новые толкования и добавочные законы насчет трефного. Но если так будет продолжаться, мелькнуло у Якова в голове, то ничего не останется не трефным! И какой в этом смысл? Чем еврею питаться? Горящими угольями? И, опять-таки, почему все эти ограничения и запреты, которые евреи на себя налагали, не уберегли их от злодеев и кровавых расправ? Что еще угодно Всевышнему от своего замученного народа?

И вот еще что видел Яков. Соблюдение законов и заповедей, относящихся к Богу, не мешало с легкостью нарушать законы и правила в отношениях между людьми. Перед Пасхой, когда Яков вернулся в Юзефов, в городе шел ожесточенный спор, можно ли есть в Пасху горох и бобы. Не хватало муки на мацу, и раввин разрешил употреблять в пищу стручковые растения, поскольку они не запрещены ни в Торе, ни в Талмуде. Но те, которые кичились своей правоверностью и у которых были свои счеты с раввином, напали на него. Дошло до того, что у раввина выбили оконные стекла и вогнали гвозди в скамью у восточной стены, на которой он сидел в синагоге. Один из видных хозяев города пришел даже к Якову и предложил ему захватить место раввина. Евреи и еврейки, которые скорее бы дали себя убить, чем отступиться хотя бы от одного из запретов, клеветали, сплетничали, давали обидные прозвища беднякам. Ученые смотрели на невежд свысока, а члены общины делили между собой и своими близкими всевозможные привилегии и аренды, дающие возможность обирать народ. Коммерсанты взыскивали проценты, припрятывали товар, дожидаясь, чтобы он подорожал. Были даже и такие, которые надували в весе и в мере. Их всех — этих хвастунов, подхалимов, мошенников Яков встречал в синагоге. Они усердно молились, занимались крючкотворством и нарушали Божьи заповеди. Как ни мал и убог стал после резни Юзефов, он остался полон ненависти, горечи и склок. Сват, который сватал Якову вдову из Хрубичева, сообщил ему, что здесь, в Юзефове стараются испортить это дело, и что кто-то отправил даже вдове письмо с клеветой на него.

Якова пугали его мысли. Он хорошо понимал, что они идут из нехорошего источника. Это сатана хочет показать, что виноваты все, и таким образом облегчить Якову делать то, что недозволено. Он слышал, как добродетельный ангел внутри него говорил: Яков, зачем тебе смотреть на других? Первым делом, подумай о собственной душе… Но мысли не оставляли его в покое. Люди говорили одно, а глаза их — совсем другое. За набожностью скрывалась алчность, зависть. Народ не извлек ничего поучительного из совершенных над ним ужасных надругательств. Наоборот, уровень как бы еще снизился…

Яков читал Тору с напевом, при этом каждый раз спохватывался, что мелодия начинала напоминать ту, в горах. Теперь у него бывали минуты, когда он тосковал даже по хлеву. Там, издалека, он мог любить своих евреев полной любовью. Он позабыл их выходки: подвохи, склоки, обманы, грызню маленьких людишек с бегающими глазками и отточенными языками. Пастухи, правда, донимали его своей дикостью и низостью, но какие требования мог предъявлять Яков к этим плебеям?…

Вот-вот должно было состояться сватовство с хрубичевской вдовой. Свадьба предполагалась в пятницу, предшествующую субботе Девятого ава. Вдова, так же как и Яков, потеряла своих детей. Ей уже было далеко за тридцать, но она еще собиралась родить Якову ребенка. Те, кто подлизываются к богачам, заблаговременно стали заискивать перед Яковом, но сам он все еще не мог решить, что ему делать. Долгие ночи проводил он без сна, не в силах отогнать от себя тревожные мысли. Вдове нужен торговец. Но он, Яков, не торговец. Ей нужен муж, вращающийся среди людей. Но он, Яков, живет особняком. Годы, проведенные в деревне, оторвали его от мира. Выглядит он здоровым, но внутри него все сломано. Он обращался за ответом к мудрым книгам, углублялся в произведения каббалы. Каждый раз его охватывало желание удрать куда-нибудь, на него наваливались сомнения, которые сердце не доверяло устам. Во время своего рабства Яков не прикасался к мясу, и теперь он не мог заставить себя есть Божьи создания. Но по субботам еврею полагается есть мясо и рыбу, а Якова от этого воротило. Ему приходило в голову, что евреи поступают с живыми созданиями так же, как иноверцы поступают с евреями. Слова: головка, шейка, печенка, ножка, пупок вызывали у него содрогание. Каждый раз, когда он брал в рот кусок мяса, ему казалось, что он ест собственных детей… Случалось, что после субботней трапезы он выходил во двор — его рвало.

Теперь, когда Яков оставался в ешиботе один, он не учил определенные главы, а перелистывал. Быть может, он найдет ответ у Рамбама или в философской трактате Иегуды Галеви? А что говорится в солидном труде под названием "Долг сердца"? Он прочитал несколько строк, стал листать дальше, снова открыл где-то в середине, опять стал перелистывать страницы. Он закрыл руками лицо, сомкнул веки и так сидел, погружённый в собственную тьму. Его одновременно тянуло и к Ванде, и в могилу. Как только на мгновение его отпускала тоска по ее телу, ему хотелось умереть, погаснуть. Уста его непроизвольно шептали:

— Отец в небесах, забери меня!…

Он услышал шаги. Благочестивая еврейка, вдова синагогального старосты, принесла ему горшочек варева. Яков смотрел на нее и думал. Вот эта женщина — хромая, с бородавкой на носу и с волосами на подбородке — настоящая праведница. Она не обладала ни одним из тех недостатков. которые он находил у остальных. Опухшие глаза ее излучали целомудрие, деликатность, желание делать лишь добро. Она тоже потеряла мужа, детей, дом. Но в ней не осталось горечи. Она никому не завидовала ни к кому не питала злобы, никого не оговаривала. Она по доброте душевной стирала на Якова варила ему прислуживала. Она даже не давала благодарить себя за это. Когда Яков пытался выразить признательность, она обычно говорила:

— Ведь для этого люди и созданы

И теперь она поставила на стол чугунок, налила похлебку в миску. Она принесла Якову хлеба, солонку с солью, положила перед ним нож. Даже ковш с водой и полотенце для омовения рук не забыла подать. Пока он ел, она смиренно стояла у двери, ждала посуды. Откуда все это в ней взялось? спрашивал себя Яков. Для этого ведь нужно обладать мудростью… Она служила Якову живым примером того, что существует в мире нечто более возвышенное. Если бы даже она была единственной в своем роде, все равно это было бы свидетельством того, что существует красота бескорыстия. А что если жениться на ней?… Яков спросил ее, не вьшла бы ли она при случае замуж. Она взглянула на него со скорбью и ответила:

— Бог даст, на том свете… За моего Барух-Давида…

 

4

Ночью, когда Яков уснул, к нему пришла Ванда. Она явилась ощутимо живая, окруженная светом. Лицо ее было заплаканное, живот высокий, глаза, полные слез, смеялись. — Где ты оставил меня, Яков? — говорила она. Что будет с твоим ребенком? Он вырастет среди мужиков!… Она пахла полем и сеном. Яков вздрогнул и проснулся. Но образ Ванды исчез не сразу. Некоторое время Яков был между сном и явью. Потом, когда видение растаяло в темноте остался след, как свет только что потушенной лампы. Якова охватил внутренний трепет. В ушах еще звучал голос Ванды. Он как бы ощущал тепло ее тела. Это был не сон, а видение, Яков замер в ожидании. Не появится ли она снова? Как только он заснул, она опять предстала перед ним. Он явственно видел ее головной платок с бахромой и передник в клеточку. Она приблизилась, обняла его за шею и стала целовать. Он должен был нагнуться к ней, так как ее набрякший живот не давал ей подойти к нему вплотную. Он ощущал вкус ее губ, соль ее слез. Она говорила:

— Это твой ребенок… Кровь и плоть твоя…

Яков снова очнулся. На этот раз он до самого рассвета не смыкал более глаз. Он знал, что наяву видел Ванду. Она в своем чреве носила его ребенка. До утра Яков твердил псалмы, которые знал на память. Чуть заалел восток, как он встал, сотворил омовение рук. Теперь стало ясно. Он не должен оставлять среди язычников ни Ванды, ни своего ребенка. У него было немного денег. Кто-то хотел построить дом на месте, где раньше стоял дом его тестя, чьим единственным наследником он являлся. Он получил за землю и за фундамент, который там оставался, пятьдесят злотых. Уложив свои вещи в мешок, он направился в синагогу. Там он встретил реб Липе, который всегда появлялся в молельном доме первым из миньяна. Завидев Якова с мешком за спиной, он удивился.

— Что это значит?

— Я еду в Люблин.

— То есть как? Мы ведь договорились насчет свадьбы!

— Я не могу пойти на этот брак.

— А что будет с учениками? — спросил Липе.

— Вам придется найти другого учителя.

— Что это вдруг?

Яков молчал. Он не хотел врать, но и не мог сказать правду. После некоторой паузы он произнес:

— Я хочу вернуть расходы, потраченные общиной на мое вызволение.

Он развязал кошелек и отсчитал реб Липе двадцать злотых. Реб Липе застыл, держа руку на бороде. Его черные глаза были преисполнены немого изумления, и он лишь проронил:

— Где это слыхано, чтобы общине вернули деньги!

— Они пригодятся.

— Что мне написать вдове?

— Напишите ей, что мы не подходим друг другу.

— Ты уже больше не вернешься?

— Ничего не знаю.

— Сам себя подвергаешь изгнанию?…

Яков встал на молитву, даже не дожидаясь миньяна. Еще вчера он слышал, что рано утром в Люблин должна отправиться подвода. Он наскоро помолился в пошел к Лейбушу. Яков про себя загадал. Если по дороге ему встретится кто-нибудь с полными ведрами, и если окажется для него свободное место на подводе, это будет знамением, что в небесах его решение одобрено. Он вышел из синагоги и сразу же наткнулся на водовоза Калмана, который нес два полнехоньких ведра. А когда Яков пришел к Лейбушу, тот сказал ему:

— Еще одного пассажира как-нибудь впихнем!…

Утро было теплое, хотя и осеннее. Местечко было объято покоем. То тут, то там открывались ставни, я женщины высовывали головы в чепцах. Евреи с талесами в мешочках направлялись на молитву. Пастухи выгоняли на пастбище коров. На востоке уже пылало золотое солнце, но по деревьям и кустам, выросшим здесь после разрухи, еще стелилась роса. Птицы щебетали и подбирали зернышки овса, падающие из мешка, привязанного к морде лошади. Трудно было представить себе, что здесь, на этой самой земле, потрошили малых детей или закапывали их живьем. Земля продолжала вести себя так же, как во времена Каина: впитывала в себя невинную кровь, укрывая все злодеяния.

Пассажирами были, в основном, женщины, едущие закупать для своих лавок товар. Лейбуш сказал Якову:

— Вы сядете возле меня на козлы.

Подвода должна была выехать сразу же, но то я дело возникала новая причина для задержки. То какая-нибудь женщина что-то забыла взять с собой, то молодуха бегала покормить грудью ребенка. Местный житель просил передать пакет в люблинский заезжий дом. Двое коммерсантов, сидевших между женщинами, бойко острили, делали ослиные намеки, ответом на которые было хихиканье. Яков слышал, как о нем шепчутся. Было даже произнесено имя вдовы, с которой он собирался венчаться. Он понимал, что невольно доставляет ей огорчение и унижает ее. Просто ужасно! К чему ни притронешься, натворишь бед, — говорил себе Яков. Он успел просмотреть все сочинения на тему о морали, которые были в юзефовской синагоге. В них были наставления, как избежать сетей, расставленных ангелом-искусителем. Но сатана умел перехитрить всех. Он всегда был тут как тут. За что ни возмешься, кому-нибудь причинишь боль. Если даже вести себя порядочнейшим образом, и то это вызывает зависть у завистливых.

Яков еще сам не имел понятия, что он станет делать. Он хотел просить совета у одного из столпов Люблина и поступить так, как тот ему скажет. Но между тем он знал, что находится на пути к Ванде. Он был подобен тем малодушным из толпы, которые хотели вернуться в Египет, к котлу с мясом, к рабству. Но может ли он допустить, чтобы его чадо выросло среди язычников? Когда он грешил с этой женщиной, то позабыл или притворялся перед собой, что забыл о возможных последствиях.

— Теперь уже все равно, поеду ли я, или нет, — сказал сам себе Яков, добра из этого не выйдет… Он даже не заметил, как подвода покатила. Жатва еще не начиналась. Но крестьяне уже работали на поле. Они выпалывали сорняки, пересаживали рассаду. До чего за городом все полно красоты! Эта красота не гармонировала с его настроением. Насколько в мозгу, перед его внутренним взором, все выглядело уродливо, убого, противоречиво, настолько здесь, среди полей, все было целесообразно, полно красоты и величия. Небо голубое, ласковое, преисполненное летней благодати. Воздух сладок, словно мед. Каждый цветок источает свой особый аромат. Невидимая рука сотворила каждый колосок, каждую травинку, каждый корешок, каждую мушку, каждого червячка. Мелькали бабочки — каждая со своим узором на крылышках. Каждая птичка щебетала на свой лад. Яков глубоко вдыхал в себя воздух. Он сам не понимал, как его тянуло к этим просторам. Взор упивался каждой полоской злаков, каждым деревцом, каждым растением. О, если бы я только мог жить

где-нибудь здесь круглый год! Чтобы никогда не было зимы… Чтобы никому не причинять зла!…

Подвода катила теперь по лесной дороге. Это был не обычный сосновый лес, а божественный дворец. Сосны тянулись высокие и прямые, точно колонны, а на зеленые кроны опиралось само небо. На коре стволов трепетали бриллиантовые росинки, словно редчайшие драгоценности. Почву устилали бархатистый мох и трава, источающая пьянящий аромат. От пряных запахов кружилась голова. А вот мелкая речушка! На камнях посреди воды стояли птицы, которых в горах Яков никогда не встречал. Каждое существо, верно, знало, для чего оно здесь. Никто из них не гневил Создателя. И только человек не может и шагу сделать без того, чтобы не согрешить.

Покуда Яков решал мировые проблемы, женщины за его спиной перемывали косточки каждому жителю местечка. Яков поднял глаза. Сквозь листву и хвою проникало солнце, играя всеми цветами радуги. В зеленой чаще все сверкало. Куковала кукушка, долбил дятел. Мушки кружились с такой быстротой, что казались вращающимися: в воздухе обручами. Падали шишки. Временами раздавался звук рожка. Яков закрыл глаза, как бы не смея доставлять себе наслаждение таким избытком великолепия. Сквозь веки просвечивал красноватый свет. И пошли сплетаться золотистые ткани вперемешку с синим, зеленым, пурпуровым. Снова всплыл образ Ванды…

 

5

Дом кагала в Люблине был битком набит. Несмотря на то, что на сей раз здесь собрался не "совет четырех земель", а лишь комитет польского королевства, все комнаты были заняты. Здесь кишело соломенными вдовами, добивающимися разрешения на замужество, женами, удравшими от насильников-казаков или татар и вернувшимися в лоно еврейства, вдовами, деверья которых по тем или иным причинам не давали им халицы, а также мужчинами, ищущими раввинов, которые бы узаконили их брак. Здесь искали жениха для дочери, свидетелей для получения наследства, компаньона для арендной сделки и многое другое — что кому придет в голову. Дом кагала в Люблине был местом встреч, местом всевозможных сделок. Сюда купцы привозили образцы своих товаров, здесь ювелиры демонстрировали свое искусство выделки золота и шлифовки дорогих камней, сочинители собирали предварительных подписчиков на свои книги, встречались с наборщиками и торговцами бумагой. Ростовщики находили здесь тех, кому нужны деньги для дела или для постройки дома. Евреи при помещиках привозили сюда разные диковины, которые их господа желали продать или заложить. Один такой еврей предлагал ручку из слоновой кости, украшенную рубинами, другой — серебряный пистолет, инкрустированный перламутром и усыпанный бриллиантами, третий носился с золотым гребнем и золотыми шпильками для волос какой-то обедневшей барыни; четвертый искал покупателя на дубовый лес, который находился недалеко от реки Буг, откуда можно сплавлять его в Вислу, а оттуда в Данциг.

Гонения и погромы не могли вырвать торговлю из еврейских рук. Евреи торговали даже церковными украшениями и распятиями — несмотря на то, что это и запрещалось. Еврейские купцы получали из Пруссии, Богемии, Австрии, Италии шелк, бархат, драгоценные украшения, вина, кофе, пряности и вывозили соль, растительное масло, лен, кожу, яйца, мед, хлебные злаки. Ни помещик, ни крестьянин не занимались деловыми операциями. Польские цехи пользовались целым рядом привилегий, но были не в состоянии конкурировать с еврейскими ремесленниками, которые все делали дешевле и часто гораздо лучше. Помещики держали при себе еврейских кустарей. Король запретил, было, евреям держать аптеки, но к нееврейским аптекам народ не имел доверия. Еврейских врачей привозили даже из-за границы. Священники, главным образом, иезуиты, вели борьбу против евреев с амвонов, сочиняли на них пасквили, добивались в сейме и у воевод, чтобы отбирали у евреев права, но когда кто-нибудь заболевал, он посылал за врачом-евреем…

Яков намеревался в Люблине просить совета у тамошнего раввина или у одного из раввинов, приехавших на заседание комитета, но пробыл так до исхода субботы, и никого ни о чем не спросил. Чем больше Яков думал, тем яснее для него становилось, что никто не сможет дать ему совета. Он сам отлично знал законы. Кто может сказать, был ли его сон реальностью или нет? И кто может измерить, что является большим грехом — обратить в еврейскую веру католичку, которая идет на это из любви к еврею, или допустить, чтобы еврейское потомство заглохло среди язычников? Яков хорошо помнил слова: "митох шело, лишмо ба лишмо". Бывает, что, начав с меркантильных побуждений, со временем начинаешь делать добро ради самого добра. Разве не дают ребенку, начинающему ходить в хедер, сласти, чтобы пристрастить его к азбуке? И разве прозелит не схож с новорожденным ребенком? Можем ли мы утверждать, что все те, кто до сих пор переходили в еврейскую веру, делали это без всякой заинтересованности? Разве даже праведник свободен от нее?… Яков решил взять этот грех на себя. Он будет посвящать Ванду во все тонкости еврейской веры. Теперь, когда польские власти разрешили еврейкам, насильно крещенным, вернуться к своей вере, Яков сможет сказать, что Ванда — одна из них. Никто не станет спрашивать и дознаваться. Ей только надо будет постричь волосы и надеть парик. Он обучит ее всем обычаям.

В Люблине знали о Якове, этом юзефовском главе ешибота, отсидевшем пять лет в плену. Но Яков заметил, что между ним и остальными существовала невидимая преграда. Знатоки Талмуда разговаривали с ним, как с человеком, забывшим то, что знал, как с полуневеждой. Когда он упоминал древнееврейское слово или какое-нибудь изречение из Талмуда, ему тут же переводили это на еврейский язык. В его присутствии они секретничали между собой и улыбались тонкой улыбочкой горожан, имеющих дело с провинциалом. Члены общины выспрашивали его, как он вел себя в рабстве, мог ли он соблюдать субботу, не есть трефного, удивлялись, почему он сам не сбежал, а ждал покуда его освободят. Якову начинало казаться, что они знают что-то компрометирующее его, о чем предпочитают не говорить ему в глаза. Может быть, они прослышали о его отношениях с Вандой? Только сейчас ему пришло в голову, что Загаек мог что-нибудь брякнуть тем трем евреям. Если так, о нем идет молва — из уст в уста…

Чем дольше Яков оставался среди люблинских господ, тем заметнее становилось различие между ним и ими. Яков высок, они почти все малорослы, он светловолос, синеглаз, большинство из них было черноглазо и чернобородо. Они так и сыпали учеными словами, нюхали табак, курили трубки, знали по имени всех богатых евреев при помещиках, кто с кем имеет дела, кто захватил ту или другую аренду, кто пользуется почетом у того или другого толстосума. Он, Яков, оставался от всего этого в стороне. Я превратился в мужика, упрекал себя Яков. Но вспомнил, что и до того, как его похитили, дело не обстояло иначе. Всякий раз, когда ему приходилось быть в обществе раввинов, богачей, так называемых хозяев города, он чувствовал себя инородным телом. На него смотрели с любопытством, а порою и с подозрением. С ним обходились, как с посторонним, чуть ли не как с прозелитом… Но почему? Яков был из знатного рода. Ведь в польском королевстве его пра-пра-прадеды вершили судьбы.

Несмотря на то, что евреи только что пережили; резню, подобной которой не было со времен разрушения Храма, оставшиеся в живых вели себя, словно они позабыли обо всем на свете. А если стонали и вздыхали, то эти стоны исходили не из сердца. Раввины и главы общин дрались между собой. Каждый при дележе старался урвать для себя деньги, почет, лакомый кусок. Вокруг оставшихся в одиночестве жен строили хитроумные домыслы, не имеющие ничего общего с законом. Бедняков неделями в месяцами заставляли ожидать решения, которое можно было принять в течение нескольких дней. Комитет в свою пользу облагал налогом, да еще присвоил себе право взыскивать с еврейского населения королевский налог. Со всех сторон кричали, что это бесчинство. Время от времени находился кто-нибудь, кто подавал на кровососов жалобу, грозил мордобоем, доносом. В таких случаях крикуна брали в свою компанию, бросали ему кость, и он теперь уже хвалил тех, которых недавно поносил. Яков слышал, что посланцы присваивают общественные деньги. Многие из раввинов и заправил кагала были обладателями больших животов и жирных затылков в гармошку, ходили в шелках и соболях, покрякивали, самодовольно поглядывая вокруг себя и перебрасываясь обрывками фраз. Они объяснялись намеками, подмигивая и шепчась. А во дворе перед Домом общины вертелись молодчики, которые громко называли вожаков общины ворами, грабителями и предсказывали, словно пророки, новые беды и напасти — как наказание за грехи…

Да, Якову было ясно, что те, которые берут взятки — никудышные люди. Но на каждого, кто берет, есть ведь много таких, которые дают. Слава Богу, не все евреи — заправилы кагала. В синагогах молились, учили Тору, читали Псалмы. Приходили евреи, со следами побоев, полученных от гайдамаков, а также с разными увечьями — слепые, с отрезанными ушами, с выбитыми зубами чтобы благословить Всевышнего или послушать проповедь. По окончании молитвы добрая половина собравшихся говорила Кадиш. На каждом шагу попадались скорбящие по родным и близким. В тесных улочках Яков видел нужду. Здесь ютились в темных трущобах. Ремесленники работали в будках, напоминающих собачьи конуры. От сточных канав шла вонь. Оборванные женщины, многие из них беременные, собирали мусор и щепу для топки. Бегали голые, босые дети со струпьями на головках, с прыщами на личиках. Многие из них были кривоноги, с больными глазами и раздутыми животами. Очевидно, свирепствовала эпидемия, судя по тому, что то и дело выносили мертвых. За каждым гробом шли женщины, плача навзрыд. Синагогальный служка громыхал жестянкой, в которую опускали монетки — подаяние "во спасение от смерти". После погромов появилось много сумасшедших. Они бегали по улицам, каждый со своими выходками и гримасами.

Якова охватывало чувство стыда, когда он думал о своих плотских желаниях. На его глазах люди умирали от нужды. Здесь подчас одной копейкой можно было спасти жизнь. Он то и дело разменивал деньги на мелкие монеты и раздавал нуждающимся. Но какое значение могли иметь эти мелкие подаяния? Его преследовали толпы нищих, тянули его за полы. Кто благословлял, кто проклинал. На него кричали, плевали, сыпали вшами. Он едва успевал убегать. Да, но где же Бог? Как он может, видя такую нужду, молчать? Разве что страшно подумать — вовсе нет Бога…

 

Глава седьмая

 

1

Из Люблина в Краков Яков поехал дилижансом. Из Кракова в горы он добирался пешком, переодетый крестьянином, с мешком за плечами. В мешке были хлеб, сыр, талес, молитвенник, а также платье, башмаки и чепец для Ванды. Яков все обдумал заранее. Он пустился не шляхом, а окольными путями, через поля и леса. Краков он покинул после захода солнца и шел всю ночь. В горах рыскали дикие звери и прятались разбойники. Яков помнил рассказы Ванды о леших и ведьмах, которые шляются там по ночам и устраивают пакости; о совах, высасывающих у человека кровь.

Из книг и понаслышке он знал о том, какие беды поджидают человека среди ночи в пути. Не раз сводил путника с дороги и загонял в топи и болота нечистый дух в облике принцессы. В пещерах и дуплах деревьев прятались дьяволы. Исчадия сатаны, Шибта, Аграт, Махла вводили мужчин в искушение, оскверняя их греховными поллюциями. Демоны слепоты поганили воды колодцев и рек. Остатки древних племен времени Вавилонского столпотворения путали у людей речь и доводили их до безумия или заманивали черт знает куда.

Но Яков все поставил на карту. Его, словно кнутом, гнала тоска. Хотя он собирался совершить не благое дело, а греховное (если судить по его намерениям, скрывающимся за всеми оправданиями), он не переставал твердить псалмы и молить Бога о покровительстве. Из каббалистических книг, изученных им по возвращении из плена, он заключил, что любое влечение к плоти — пусть это даже будет влечением Зимри — сына Салу к Казби — дочери Цури — имеет свое начало в небесных сферах. Все на свете сопрягается — Тора, молитва, каждое благое дело, каждое живое существо. Яков беспрестанно искал для себя оправдания. Он спасет живую душу от служения чужим богам. Он не допустит, чтобы его семя смешалось с семенем Исава. Исполнение этих заповедей перевешивает решительно все…

Летняя ночь кончилась. Яков даже не заметил, как она прошла. К восходу солнца он находился в лесу, недалеко от ручья. Яков умыл в нем руки и помолился, облачившись в талес и тфилин, затем позавтракал хлебом и сухим сыром, запив водой из источника. После благословения он прислонился к мешку и задремал. Ему приснилось, что он праотец наш Иаков и находится в пути из Беер-Шевы в Харран. Разве Иаков не любил Рахиль и не отработал за нее семь лет? И разве она не была дочерью язычника?.. После нескольких часов сна Яков продолжил свой путь — вдоль речки, вверх. Здесь росли грибы, красная и черная ягода. Он умел распознавать, что ядовито, и что пригодно для еды. Яков не знал дороги, но у него были свои приметы. На стволах деревьев объездчиками были вырезаны знаки. Отсюда уже слухом можно было уловить мычание коров, различить дым костров, которые пастухи жгли на пастбищах. А главное — дорога шла неуклонно вверх и вверх.

Под вечер, когда солнце стало клониться к западу, Якову встретился старик. Он вырос словно из-под земли. На нем были коричневое длиннополое платье, валяные сапоги. Голова и борода — белые. За плечами кожаная торба. Он шел, опираясь на палку. На шее у него висели распятие и венок из роз. Старик остановился, и Яков встал перед ним. Тогда тот спросил:

— Куда путь держишь, сын мой?

Яков назвал деревню.

— Правильно идешь — сказал старец и, указав Якову дорогу, благословил его и ушел. Если бы на нем не было креста, Яков подумал бы, что это — Илья пророк. Впрочем, быть может, он послан Исавом? Быть может, этого странника послали те силы, которые желают, чтобы еврей соединился с католичкой? Яков зашагал быстрее. Только сейчас, когда он стал приближаться к деревне, им овладели сомнения. А вдруг Ванда за это время вышла замуж? А не заболела ил она? А что, если ее, не приведи Господь, убили? Не полюбила ли она кого-нибудь другого? Солнце уже село, и хотя была середина лета, повеяло пронизывающим холодом. Горы стали дымиться в плести сети из тумана. В высоте летел не то орел, не то какая-то другая крупная птица. Она не взмахивала крыльями, а, словно, висела в воздухе. Луна взошла еще засветло. Звезды зажигались по одной, будто свечи. Временами слышалось что-то вроде воя. Это ветер? А, может быть, зверь? Яков был готов на борьбу с любым зверем, но в душе знал, что если все же будет растерзан, то лучшей доля он не заслужил… Яков остановился, осмотрелся по сторонам. Он здесь один в целом мире, как некогда Адам. На всем пространстве, доступном взору, не было ни малейшего признака человека. Птицы уже замолкли. Слышно было лишь как стрекочут кузнечики и плещет ручеек. С гор подули прохладные ветерки, они приносили с собой дыхание летнего снега. Яков глубоко вздохнул. Он почуял родной запах. Как ни невероятно, но он тосковал не только по Ванде, но и по всему окружающему. Он больше не мог выносить юзефовского воздуха, закрытых окон, сидения целыми днями неподвижно над книгами. Теперь он был утомлен ходьбой, но это путешествие освежило его. Тело, как и душа, требует труда. Ему надо носить, таскать, ходить, напрягаться до поту, ему необходимы голод, жажда, усталость, нагрузка. Яков поднял глаза. Появлялись все новые в новые звезды. Здесь, в горах, они казались крупными и полными значимости. Над самой его головой проносились властные силы неба, светила вселенной: каждое — своим путем, каждое — со своим особым назначением. Яков стал мечтать, как в давнюю пору, будучи отроком. Что было бы, если бы у него оказались крылья, и он летел бы вверх, все время вверх, и так год за годом? Долетел бы он до какого-нибудь предела? Но как может пустота иметь предел? А что за ней? Выходит, что нет предела и материальному миру? Ну, а раз космос беспределен к востоку и беспределен к западу, значит, он дважды беспределен… Ну, а как с временем? Как возможно, чтобы кто бы то ни был пускай даже сам Бог — существовал вне времени и пространства? Как представить себе нечто, не имеющее начала? И откуда это все взялось?… Яков отшатнулся от своих собственных мыслей. Нельзя! Отсюда один шаг к отрицанию, к умопомрачению!…

Он зашагал с обновленными силами. До чего удивительно — быть крошечным человеком, окруженным со всех сторон вечностью, бесчисленными силами, ангелами, серафимами, витающими душами, сферами, мирами, тайнами и при этом тянуться к другой живой душе! Малость эта — не менее поразительна, чем величие Всевышнего…

Яков все шел дальше. Он остановился, подкрепился сыром. Увидит ли он ее еще сегодня? Или ему придется ждать ее до завтра? Он боялся мужиков, собак — раб, возвращающийся в рабство, еврей, который снова надевает на себя ярмо Египта.

 

2

Яков пришел в деревню среди ночи. Он шел полями и лугами, задами домов. Луна больше не светила, но и не было темно. Яков узнавал каждую хату, каждый сарайчик. Он то я дело поглядывал на гору, где провел пять раз подряд лето. Все было как сон, как чудо, как волшебство. Теперь он боялся, чтобы не залаяли собаки, но, слава Богу, они дрыхли. Недавно еще он чувствовал усталость, но теперь ноги снова были необыкновенно легки. Яков не шел, а мчался, словно лань. За время своего пути он почти ничего не ел, так что не испытывал тяжести. Дорога к дому Яна Бжика шла теперь под гору, и Яков бежал, точно мальчик. Все его желания превратились в одно желание увидеть Ванду. Может, она в доме? Может, в овине? Возможно, ушла к брату, к Антеку? Он бежал, и ему самому не верилось в реальность того, что он проделал. Жизнь его стала подобна сочиненным историям, которые встречаются в книгах. Его взяли в плен, всех близких уничтожили, и вот он, переодетый простым крестьянином, идет на поиски своей возлюбленной. Сестры его рассказывали друг дружке такого рода сказки и распевали сентиментальные песни, когда отца, царство ему небесное, не было дома. Отец не разрешал, чтобы девушки пели. Считалось, что женщине петь не полагается.

Яков бежал еще некоторое время и, наконец, остановился около хаты Яна Бжика. Ну, вот оно!… Его охватила дрожь, он затаил дыхание. Он все видел отчетливо: соломенную крышу, окошко, сарай, даже чурбачок, на котором колол дрова. Посреди двора находилась собачья конура, но собаки там, видимо, не было. Давно забытый запах ударил ему в нос. Он на цыпочках приблизился к овину. Ему надо было сделать так, чтобы Ванда не вскрикнула, не разбудила бы домашних. Но как? Он вспомнил об их прежнем условном знаке. Прежде чем войти к нему в клуню, Ванда обычно стучала — два раза погромче, а третий совсем тихо. Это было в те времена, когда Яков опасался нападения со стороны Антека или Стефана. И вот он постучал условленным образом, но никто не ответил. Лишь теперь до него дошло, на какой риск он шел. Попадись он здесь на глаза, его приняли бы за вора. Мужики бы расправились с них тут же на месте. И куда он с Вандой пойдет, если застанет ее здесь? Что ни говори, он рискует жизнью. За обращение христианина в еврейскую веру Якова могут сжечь на костре. Кроме того, евреи ни за что не станут считать новообращенную своей.

Еще есть время, чтобы убраться отсюда! — подсказывал Якову внутренний голос, — не то потеряешь и земную и загробную жизнь!… Его трясло. Куда меня завела страсть? — спрашивал он себя.

Все же он потихоньку отомкнул дверь овина. Я более не властен над собой! — как бы оправдывался он перед собой. Яков уловил шорох дыхания и знал, что это исходит от Ванды. Он приблизился к ней, готовый зажать ей рот раньше, чем она издаст звук. Он подкрался к вороху сена, на котором она спала. Глаза его уже привыкли к темноте, и он увидел при скудном свете, который проникал через щели в стенах и в крыше, что она лежит до половины открытая, с обнаженной грудью. От ее тела на него повеяло жаром. Он положил свой мешок. В воспаленном от бессонницы мозгу вертелась история Руфи и Боаза. Она ему снилась наяву. Он произнес чуть слышно:

— Ванда…

Ванда задержала дыхание.

— Ванда, не кричи, это я, Яков…

И ничего более он не был в состоянии произнести,

Ванда вздохнула.

— Кто это?

— Не кричи, это я, Яков…

Слава Богу, она не закричала. Ему не пришлось зажимать ей рот. Она, видимо, еще не осознала, что происходит вокруг нее, села, как это делают тяжело больные, когда бредят.

— Кто ты? — проговорила она.

— Это я, Яков. Я пришел за тобой, не кричи, потому что…

В это мгновение она испустила крик, такой отчаянный, что Яков вскочил. Он не знал, что ему делать. Наверно, в хате услышали. Сейчас его поймают… Он бросился к ней и попытался зажать ей рот… Он боролся с ней в темноте. Она мгновение встала на ноги и вцепилась в него, а он смотрел в сторону двери, не бегут ли сюда. Но пока никто не бежал. Он заговорил, с трудом переводя дыхание:

— Молчи, меня убьют!… Я пришел к тебе!… Я тебя люблю. Я не мог забыть тебя!…

Она пыталась отвести его руку от своего рта. Другой рукой он ее влек за собой, сам не зная, что делает. Ему нельзя было оставаться с ней более в этой ловушке. От волнения он весь взмок. Сердце отчаянно колотилось. Он бормотал:

— Покуда еще ночь, мы должны немедленно уходить!

Она перестала с ним бороться. Теперь ее бросило в дрожь. Она прижалась к нему и стучала зубами, словно зимой в мороз. Тело ее содрогалось, как в лихорадке. Он с трудом разобрал ее слова:

— Так это вправду ты?

— Да, я. Пошли!

— Яков, Яков!…

Никто, значит, не услышал ее крика, потому что никто так и не прибежал. А вдруг мужика подстерегают снаружи?… Он о что-то споткнулся. Это был его собственный мешок. Лишь теперь он заметил, что живот у нее небольшой, не такой, как он видел во сне. Сон обманул его. Она повисла на его плече. Она не плакала, а стонала, словно больная, не переставая повторять:

— Яков, Яков! — И это говорило ему о том, как велика была ее тоска. Но нельзя было терять ни минуты. Он то и дело твердил ей, чтобы она одевалась поскорей — пора уходить. Взял ее за локти, прижал крепко к себе, лотом оттолкнул, оправдываясь отрывистыми словами. Торопил, тормошил, просил взять себя в руки и не мешкать, так как велика опасность. Она обвила его шею и притянула к себе. Мгновенно его лицо сделалось горячим и влажным. Она его омыла своими слезами, нашептывая слова, которые не доходили до его затуманенного сознания. Из ее груди вырвался приглушенный стон, непохожий на человеческий. Его охватил ужас, не сошла ли она, не дай Бог, с ума?… Он произнес членораздельно:

— Нам пора уходить!

— Минуточку!

И она вышла из клуни. Он видел, как она побежала к хате. Не пошла ли она сказать матери, что он вернулся? Он поднял мешок и вышел, готовый исчезнуть, в случае если поднимется шум. Было мгновение, когда он вдруг засомневался, действительно ли та, которую он разбудил, была Вандой. Эта, казалась ему, меньше ростом и слишком легкой, — вроде подростка. Она напоминала больного цыпленка…

Кругом — тьма и тишина, которые предшествуют наступлению рассвета. Все притаилось в ожидании: небо, земля, горы. Хотя Яков был взволнован и перепуган всем тем, что проделал, но и в нем жила тишина. Мозг его теперь словно оцепенел, Яков сделался вдруг безразличным к исходу своей затея. Судьба его уже была решена. Словно он перешагнул на ту сторону возможности выбора… Он теперь был и Яковом, и в то же время не был Яковом. Глубоко в нем существовало нечто, что наблюдало за всем происходившим и диву давалось, словно это были поступки кого-то постороннего…

Яков долго ждал, а Ванда все не показывалась. Не раздумала ли она идти с ним? За горами уже, наверное, взошло солнце. Он стоял, окутанный мраком и предрассветным холодом. Но вот из хаты вышла Ванда, обутая в башмаки, в платке, с мешком на Плечах. Он спросил:

— Ты их не разбудила?

Она сказала:

— Все спят. Пошли скорей!…

 

3

Они не шли, а бежали. Надо было как можно скорее покинуть деревню. Он выбрал было дорогу, но Ванда, по-видимому, облюбовала другую. Было так темно, что он ее едва видел. Было похоже, что она от него удирает, а он, словно ночной призрак, гонится за ней. От долгой ходьбы и недосыпания у него ослабели ноги. Он оступался о камни, попадал в ямы, то и дело чуть не падал. Он хотел сказать ей, чтобы она не спешила так, что он может потерять ее из виду, но не решался подать голос. Было непостижимо, как она может бежать так с мешком на плечах. Он лишь теперь почувствовал, что его неотразимо клонит ко сну. Перед ним во мраке вырос силуэт. Яков в ужасе шарахнулся в сторону, но в то же мгновение видение растворилось в воздухе. Остался лишь сгусток мрака. Яков бежал по следам Ванды и грезил наяву. Кто-то что-то говорил ему, что-то происходило, но он не знал, что именно. Все время его не покидало чувство удивления, как это Ванда сумела одеться, уложить мешок и при этом не разбудить мать и сестер. Может быть, она их задушила? — мелькнуло у него в голове одно из тех предположений, о которые с самого начала знаешь, что они наверняка дикие в бессмысленные, и все же ты с ними некоторое врем мысленно играешь.

Но вот в горах рассвело. Словно глыба дня вторглась в ночь. Заалел восток, и тут же из-за горы стало появляться восходящее солнце. Яков нагнал Ванду и увидел: они на поляне, за которой простирается лес. На Ванде был головной платок с бахромой и передник в клеточку, которые ему приснились. Сама Ванда как-то изменилась. У нее был болезненный вид, она стала щуплой. Несмотря на то, что на ее лицо падал живительный свет солнца, Яков заметал, что она бледна. Глаза ее сделались больше и выступали из орбит. Было удивительно, как она могла в таком состоянии так быстро идти, к тому же — с тяжестью на плечах. Он окликнул ее:

— Подожди минутку, остановись!

— Не здесь. В лесу! — бросила она с опаской. Они вошли в лес, но она остановилась не сразу, а направилась к месту, которое, как видно, наметила заранее. В лесу их снова окутал мрак, и силуэт Ванды снова сделался нереальным. Он боялся, как бы не потерять ее среди деревьев. Он спотыкался о валуны, скользил по покрову из опавших сосновых игл. Дорога стала крутой и трудной. Ванда взбиралась, словно лань. Только теперь он понял, что вернулся к другой Ванде. Она более не была спокойной, рассудительной Вандой, какой была прежде. Но как это возможно, чтобы человек так быстро изменился.

Вдруг в лесу стало так светло, как будто зажглась огромная люстра. Ярко-золотой свет озарил все кругом. Птицы засвистели и защебетали. Выпала роса. Ванда привела его к пещере с узким входом. Она вбросила мешок, а затем сама полезла — головой вперед. Некоторое время ее ноги торчали снаружи. Он сделал так же: сунул мешок, потом стал влезать. Ему вспомнилось место из Талмуда: "… Воды в пещере не было, но там водились змеи и скорпионы". — Будь что будет! — сказал он сам себе. Ему показалось, что его поглотила бездна. Он скользил, и Ванда тянула его за плечи. Задыхаясь от затхлой вони, он перемахнул через Ванду и покатился по мешкам. Но вот пещера настолько увеличилась, что он смог сесть. Он заговорил, и собственный голос показался ему далеким и чужим,

— Откуда ты знаешь об этой пещере?

— Знаю, знаю…

— Что с тобой? Ты больна?

Ванда ответила не сразу:

— Пришел бы ты чуть позже, я бы уже была в могиле.

— Что с тобой случилось? Ванда снова помолчала.

— Почему ты ушел? Куда они тебя утащили? Говорили, что ты никогда больше не вернешься.

— Ты ведь знаешь, — евреи выкупили меня.

— Все говорили, что тебя схватили черти.

— Что ты говоришь?! За мной приехали и заплатили за меня Загаеку пятнадцать золотых отступного.

— Надо же! Как раз в то время, когда меня не было на месте! Я вернулась и так и знала, что тебя уже нет. Еще раньше, чем бабы сообщили мне об этом.

— Откуда ты знала?

— Я все знаю, все знаю!… Я шла с Антеком, в вдруг солнце померкло. И навстречу нам — Войцех! Верхом на лошади, а она смеется…

— Кто, лошадь?

— Да. Тогда мне открылось, что недруги мои злорадствуют…

Яков в задумчивости молчал.

— Я лежал в овине, когда парубок пришел за мной. Твоя сестра пришла с ним звать меня.

— Что? Знаю! Когда я вернулась, все зубоскалили, радуясь моему горю. Откуда евреям стало известно, где ты?

— Я рассказал поводырю, который тогда приходил с медведем, и он им передал.

— Куда, в Палестину?

— В Юзефов.

— Ты даже не простился со мной. Исчез, словно земля тебя проглотила. Словно никогда никакого Якова и не было. Стефан приходил, он хотел со мной спать, но я ему наплевала в рожу, и он в отместку убил нашу собаку. Мамка и Бася всем говорили, что я рехнулась. Не то рехнулась, не то бес в меня вошел. Мужики хотели веревками привязать меня к столбу, но я удрала на гору и оставалась там, покуда не привели коров. Четыре недели я ничего не ела, кроме снега и студеной воды из речки.

— Я не виноват, Ванда. Ведь пришли и забрали меня. Что я мог сказать? Ждал фургон. Сначала я решил, что меня ведут на виселицу.

— Ты должен был ждать, ждать… Нельзя было так уйти! Хотя бы ты ребенка оставил мне в чреве… Была бы память от тебя и утеха. Но ведь ничего не осталось, кроме валуна за гумном, а то, что ты там нацарапал, я не смогла разобрать. И я стала биться головой о камень.

— Я ведь вернулся к тебе, вернулся!

— Я знала, что ты придешь, знала! Ты звал меня, я слышала твой голос. Но больше не было моих сил ждать тебя. Я сходила к гробовщику и велела ему снять с меня мерку для гроба. Сходила к ксендзу и исповедалась, потом облюбовала для себя место рядом с отцом.

— Ты же говорила, что больше не веришь в Джобака.

— Он послал за мной, как только я вернулась. Я повалилась перед ним на колени, целовала ему ноги. Одного я хотела: лежать рядом с отцом…

— Ты будешь жить, теперь ты станешь еврейкой.

— Куда ты меня возьмешь? Я больна, я не смогу больше быть тебе женой. Я ходила к ворожее, она научила меня, что мне надо делать. Это она привела тебя ко мне. Она, и никто другой.

— Полно! Что ты говоришь? Нельзя прибегать к колдовству.

— Ты не сам пришел, Яков, не по своему желанию. Это я слепила тебя из глины и заплела себе в волосы. Я достала яйцо черной курицы и схоронила его на скрещении дорог вместе с осколком зеркала, в котором мне удалось увидеть твои глаза.

— Когда?

— Пополуночи.

— Но ведь этого нельзя, никак нельзя. Колдовство запрещается!

И тут вдруг она повисла на нем и разразилась такими горькими рыданиями, что Якова охватила дрожь. Она выла, цеплялась за него, осыпала его лицо поцелуями, лизала его руки. Из нее вырывались нечеловеческие звуки, напоминающие лай суки.

— Яков, Яков!… Не оставляй меня больше одну!…