Я был в панике. Одна из телекомпаний решила снять документальный фильм про Зиновия Зиника в лондонском Сохо, а мне не в чем было выйти в город. То есть на вешалке висела куча разной одежды, но все вещи были совершенно случайного толка: все то, что я решил выхватить наугад из своего гардероба, когда переезжал на другую квартиру. Меня выручил мой старый темно-синий костюм дорогого сукна. В сочетании с голубой рубашкой из фирменного магазина на Jermyn Street, при галстуке в горошек из магазина Liberty и в черных кожаных туфлях фирмы Church's, меня трудно было бы отличить от заведующего отделением международного банка.
Собственно, на моем веку именно так и одевалась настоящая эстетствующая элита богемного Сохо: пока снобы и пижоны стараются перехитрить друг друга в экстравагантности и элегантности, единственная возможность выделиться из толпы — это переодеться банкиром. Или пролетарием. Лучшие люди частного клуба The Colony Room именно так и поступали. Сюда захаживала и фронда из журнала «Спектэйтор», но именно Фрэнсис Бэкон и задал, собственно, стиль и дух этого заведения. Появлялся он сам в черной кожаной куртке — в этом было и нечто пролетарское, и военное, и экзотически американское, — потому что с курткой он носил вульгарные, казалось бы, американские джинсы, но при всем при этом черные туфли — из дорогой кожи. Столь же эксцентричен был (по тогдашним временам) и стиль его поведения, когда непонятно было, где начинается его возмутительное по своей физиологичности искусство, а где — жизнь. В непрезентабельной, казалось бы, атмосфере и в возмутительных персонажах этого клуба в Сохо можно, как это ни парадоксально, различить все основные элементы дендизма.
***
Пушкин ошибочно понимал этот термин. Онегин не был денди, он был одет «как денди лондонский». Истинный денди никогда не одевается как кто-то еще — в Лондоне, в Париже, в Нью-Йорке или Москве. Это пижоны и эстеты одеваются во все модное, так, как одеваются столичные модники. Истинный денди не следует никакой моде: он ее создает сам. С точки зрения модника, «лондонский денди» одет по меньшей мере странно, иногда прямо-таки шокирующе.
Когда мы смотрим на старинные фотографии легендарных денди прошлых эпох, слово «элегантность» приходит на ум. Мы глядим на их фраки и камзолы, шейные платки и кружевные манжеты, на цилиндры и кудри до плеч, и нам кажется, что во всем этом есть нечто изысканно-аристократическое. В действительности, патриарх дендизма, Beau («Красавчик»), Брюммелль, фигура конца XVIII века, хотя и был другом гуляки Принца Регента, придумал одежду (и манеру поведения) именно в контраст существовавшей аристократической моде, был заядлым игроком, разорился и скончался в приюте для умалишенных во Франции.
В Викторианскую эпоху армейским цветом — цветом власти и аристократии в Англии — стал красный цвет королевских гвардейцев и охотничьих камзолов. Не потому ли эстетствующая толпа вокруг Оскара Уайльда ввела в оборот желтый и зеленые цвета? Даже скандальный литературный альманах этого направления назывался «Желтая книга». И выбор названия, с моей точки зрения, не просто эстетический, по цвету обложки. Желтый цвет — цвет анархизма той эпохи (подхваченный, в другую эпоху, Маяковским). Когда мы читаем о том, что денди Оскар Уайльд расхаживал по Пикадилли с зеленой гвоздикой в петлице, нам кажется, что в этой детали была лишь прихоть эстета. Трудно сказать, как и где он красил гвоздику в зеленый цвет, но зеленый — это национальный цвет Ирландии (вспомним «зеленую комнату», Colony Room, ирландца Фрэнсиса Бэкона), символ католического радикализма и диссидентства. Вдохновлялись же ирландские республиканцы, кстати сказать, русскими революционерами, и Уайльд при всем своем эстетизме объявил себя социалистом: его фантастический социализм поощрял людей к тому, что Пушкин с итальянцами называл farniente — ничего-не-делание, то есть активное безделье.
Всякий истинный денди должен делать вид, что занимается своими профессиональными делами практически случайно. Лучшее место для подобного образа жизни — кафе. Тут можно просиживать целые дни, делая вид, что цедишь абсент, а на самом деле обговаривать и финансовые, и литературные дела, оттачивая на других свои афоризмы, записывая на салфетках свои гениальные пьесы. Пьеса Уайльда «Как важно быть серьезным» была написана под хохот и пустую болтовню за ресторанными столиками и в гостиничных номерах. Не было ни одного денди, кто не облюбовал бы для себя подобного заведения. Для Оскара Уайльда таким заведением было Café Royal на Пикадилли, с театральными кариатидами, зеркалами и плюшем. Тут можно было выдавать себя за кого угодно. Революционеры, переодетые в пародийных аристократов вроде Уайльда, смешивались тут с аристократами, выдававшими себя за пролетариев, и с проститутками, изображавшими светских львиц. За столиками Café Royal можно было высказать все то, чего нельзя было позволить себе в приличном обществе, а в темных номерах отелей в Сохо за углом совершать то, чего не решался бы сказать даже за столиком в кафе. Кто бы мог подумать, что в XX веке, после Октябрьской революции, Café Royal стало местом проведения респектабельных благотворительных балов русской белой эмиграции.
Дендизм — это не столько разрушение отжившей морали, сколько демонстрация того, как вышедший из моды моральный мундир общества трещит по швам. Денди разрывает швы до конца, выворачивает этот мундир наизнанку, перешивает и надевает на себя, заявив о новой моде. В Англии нет моды вообще: тут мода — это способ обозначить свою принадлежность к определенному кругу, постоянно меняющему свое внешнее обличие. Каждого можно предугадать — вплоть до зарплаты и любимых книг — чуть ли не по шнуркам на ботинках. Фермеры и университетские профессора одеваются в твид и вельвет, жены миллионеров-индустриалистов предпочитают джерси и шелк сочных колеров, и только интеллигентская братия из артистических, главным образом, кругов все еще держится за все черное из льна и полотна. Необозримые возможности для денди сказать свое слово, нарушая все стереотипы.
Денди намеренно путает «низкий» быт с высоким ордером в эстетике. В этом смысле денди были и есть панки. Панки появились в пролетарском Ист-Энде Лондона в 70-е годы двадцатого века — годы полной деградации моральных абсолютов. Эти подростки пародировали милитаризм, надев уродливые армейские ботинки «Док Мартен». Они нацепляли на себя сортирные цепочки вместо ожерелья и совали в ухо английскую булавку. Они брили головы по-тюремному. В Лондоне мода подхватывается снизу, на ходу, буквально с тротуара: так, одно время в среде британской интеллигенции вошли в обиход дождевики и шерстяные шапочки, подцепленные у попрошаек-алкоголиков на улицах. Капюшон американского негра-мусорщика тоже может пригодиться. А черные костюмы, с застегнутой под подбородок белой рубашкой, были украдены у членов иранского правительства. Пестрые черно-белые шарфы — у палестинцев эпохи интифады. Философия панка — это философия русского юродивого в его варианте капитана Лебядкина: поглядите на меня и убедитесь, как уродливы вы сами. Дендизм, как и панк, — это кривое зеркало революции.
Эстетизация зла и уродства — манифестация кризиса официозности в религии и морали. Оскар Уайльд заявил об этом, когда написал эссе о знаменитом отравителе своей эпохи как величайшем, в своем роде, артисте. Де Куинси, несколько ранее воспевший опиум, сочинил эссе на ту же тему, подсказав Достоевскому сюжет «Преступления и наказания». И поэтому русский вариант денди нужно, конечно, искать не в пушкинском Онегине, а в «лишних людях» русской литературы поколением позже. Это они, а не Онегины, придумывали для себя оригинальную, раздражающую обывателя внешность, манеру одеваться — новый, как сейчас говорят, имидж. Вспомните тургеневского нигилиста: длинное пальто, волосы до плеч, и — главное! — синие очки. Я думаю, этим синим очкам позавидовал бы Оскар Уайльд, хотя ведут они свое происхождение от его зеленой гвоздики. Однако истинным денди русской литературы следует считать, конечно, Лермонтова. Ни у кого, кроме, разве что, у нашего современника Василия Аксенова, я не встречал в прозе такого количества описаний и наименований одежды. Недавно, перечитывая «Княжну Мери», я понял, почему Печорин убил Грушницкого.
Совершенно ясно, что герой Лермонтова возненавидел Грушницкого, когда тот сменил простую солдатскую шинель на дешевый мундир. Толстая шинель с грубым ворсом Печорину явно нравилась, в этой солдатчине было нечто байроновское или, скорее, панковское. Высший шик. Пока Грушницкий не переоделся в вульгарный «армейский пехотный мундир, сшитый здесь на водах». С какой ненавистью описывает Лермонтов новый вид расфуфыренного Грушницкого: «Эполеты неимоверной величины были загнуты вверх, в виде крылышек амура… черный огромный платок, навернутый на высочайший подгалстушник». При этом Грушницкий еще ругает «проклятого жида» за узкие подмышки и льет себе розовую помаду «полсклянки за галстук». Ну что с таким вульгарным типом сделать? Пристрелить при первой же возможности.
Существует несомненная перекличка денди всех эпох. Скажем, мой район Camden Town, с его модными рынками, ставший «обувной» Меккой для всех денди 90-х годов двадцатого века, за столетие до этого был местом, где создавал свои полотна мистический Уолтер Сикерт. Ученик Уайльда и Уистлера, он собирал газетные фотографии убийств в этом районе бедноты и проституции (тут орудовал и Джек Потрошитель) и переводил их на огромные полотна. Он был предтечей, в этом смысле, Энди Уорхола, с его американским вариантом дендизма. Первыми денди свободной, постперестроечной Москвы были, я думаю, два молодых человека, которых я увидел в клубе О.Г.И.: один был одет в телогрейку, другой — в бушлат «афгана», на голове у каждого была заурядная кепка, но — одетая наоборот, козырьком назад, как это делают с бейсбольными козырьками американские подростки. Их предтечами были и Маяковский с его желтой кофтой и американскими виршами, и Юрий Олеша, вообразивший себя французским денди, но в московском «Национале» с английским паем.
Сейчас мы пониманием, скажем, что российские «стиляги» — брюки дудочкой и напомаженный кок, — с которыми так яростно боролся журнал «Крокодил«, были воссозданием на советской почве Элвиса Пресли и его подражателей. Но лишь сейчас я понимаю, что эти американские пижоны-бунтари с их длиннополыми кафтанами и узкими брюками с мокасинами пародировали джентльменов эдвардианской Англии. Культ Элвиса Пресли по существу ничем не отличается от всякого другого: скажем, культа Оскара Уайльда. Уайльд тоже немыслим без свиты юных обожателей. Родись он на век позже, он бы, я думаю, стал поп-звездой.
***
Всякий денди — это герой своего окружения, некого тайного общества, неофициального культа. Об этом я и думал, когда шел на съемки документального фильма о самом себе в Сохо. Я согласился на интервью, потому что фильм решил снять мой старый приятель Владимир Паперный, американец из Москвы, автор классической монографии «Культура-2» (о сталинской архитектуре) и коммерческий дизайнер. На этот раз он был вооружен гигантской цифровой кинокамерой. С некоторыми оговорками Паперного можно назвать денди. Не только потому, что его лицо сохранило пифагорейские пропорции юности, а скорее, из-за иронического отношения к своим многообразным талантам — профессионализма под маской демонстративной любительщины. В этом, по-моему, и заключалась школа Александра Асаркана, эссеиста, производителя почтовых открыток и учителя жизни, нашего общего с ним ментора.
Кафе «Артистическое» в Камергерском переулке — в 60-е годы с пластмассовыми столиками, черным кофе, блинчиками и дешевым коньяком — и было для Асаркана и его круга московским вариантом Café Roayl. Тут за столиками путались не только разные поколения, но и профессии, тут алкоголики выдавали себя за писателей, знаменитые актеры притворялись государственными деятелями, а милиционеры философствовали. В этой неразберихе Асаркан (он появлялся в кафе, когда не спал, а спал он большую часть дня) рассуждал о Риме, о котором он знал из газет (он свободно читал по-итальянски), или о Тобольске (куда ездил в командировку от газеты «Неделя») и расписывал свои почтовые открытки; пока его друг и соратник по столику, прозаик Павел Улитин, рассуждал о Лондоне (он свободно читал и говорил по-английски) и о казацкой станице (где он родился), записывая при этом диалоги вокруг на случайных обрывках бумаги, а затем склеивал их наугад в «абстрактную» прозу — пародия на разговорный шум Москвы той эпохи. Для нас, поклонников Асаркана и ценителей Улитина, это была не Москва, а некий гибрид заграницы, помесь парижского кафе и лондонского бара.
Улитин был эстетом: в твидовом пиджаке, при галстуке, со щеточкой усов, он был похож, как я сейчас понимаю, на профессора литературы британского университета. Истинным же денди был, конечно же, Асаркан: это он, несмотря на морозы, всегда демонстративно расхаживал по улице Горького без пальто — от одного кафе до еще одной бутербродной — в пиджаке с толстым шарфом и в шапке-ушанке, с пачкой газет под мышкой. В самом этом внешнем облике был вызов предсказуемости, режимности советской жизни. За ним, сопровождая Асаркана повсюду, двигались мы — цепочка его поклонников, членов тайного сообщества, его «колледжа», как говорил Улитин.
Этот короткий экскурс в московское прошлое в разговоре с Паперным и подсказал мне финальную деталь моего облика во время съемок фильма-интервью в клубе Colony Room, в лондонском Сохо. В одежде настоящего денди должна присутствовать некая деталь, типа масонского знака, символ принадлежности к тайному сообществу близких по духу людей, вроде зеленой гвоздики Оскара Уайльда или пачки газет под мышкой у Асаркана. Именно поэтому, перед тем как отправиться в Colony, я сменил голубую рубашку на другую, цвета Красной армии, а вместо галстука банкира в темно-синем костюме я нацепил огромную английскую булавку. Это — знак принадлежности к Обществу Английской Булавки.
Я основал это мистическое общество весной прошлого года в Лондоне (осенью открылось отделение общества в Санкт-Петербурге). Меня всегда привлекала английская булавка — своей простотой, элементарностью и возможностью соединить несоединимое. Она стала называться по-русски английской булавкой, видимо, потому, что попала в Россию из Англии. Булавка эта была изобретена в Америке лет двести назад и до сих пор незаменима в моменты домашних катастроф, когда, скажем, порвалась резинка от трусов или оборвалась пуговица, или нечем прикрепить квитанцию. Английская булавка (любимый объект лондонских панков) незаменима, короче, как символ стабильности в моменты разрывов, распадов, расколов — в эпоху кризиса моральных абсолютов. Например, когда необходимо выделиться из элитарной толпы эксцентриков, отправляясь в лондонский клуб Colony Room в Сохо на съемки фильма о самом себе.
P.S. Клуб закрывается в декабре 2008 года. Информацию об Обществе Английской Булавки можно получить по электронному адресу com