Окна нашей кухни выходят на главную улицу. Я пью кофе и смотрю из окна на автобусную остановку. Кого тут только не увидишь. В этом лондонском районе («богемно-фешенебельном», по определению советского страноведческого словаря, и от этого его название Hampstead хочется транскрибировать как Хамстыд) пел в свое время соловей Китса, Олдос Хаксли обдумывал идеи бравого нового мира при тоталитаризме, Йейтс сочинял тут зловещие стихи о страшной красоте, рождающейся в потоках ирландской крови, а местные социалисты за кружкой пива в два счета могли доказать, что Солженицын — платный агент ЦРУ. Двойников этих персонажей до сих пор можно встретить на автобусной остановке. Подошел клерк в полосатом костюме с чемоданчиком «дипломат». Домашняя хозяйка с седыми кудряшками, как будто у нее вместо головы — кудрявый пудель с острой мордой в платке. Тут же — интеллектуал в твидовом пиджаке с газетой. Девица на пособии, накрашенные губы, с сигаретой в одной руке, другой она трясет детскую коляску с двумя детьми разного цвета кожи. Негр — голова в косичках растафари — в форме билетера из метро. Еврей в ермолке из синагоги по соседству. Все они друг к другу не имеют отношения, но они понимают друг друга с полуслова, с полужеста этой уличной жизни: они — часть повседневной рутины этой цивилизации, часть очереди на двухэтажный автобус. И вдруг: странная процессия. Так выглядят леприки-прокаженные или слепцы.
Они появились в нашем районе лишь в этом году: женщины закутаны с ног до головы в черный саван с прорезью для глаз — иногда в очках — как близорукие призраки из царства мертвых. Рядом с ними обычно семенят призраки поменьше — это дети, а впереди вышагивает глава семьи, неся впереди себя свой живот, хозяин, босс, тиран в феске со сталинскими усами. Впрочем, они явно не из Грузии. Я не знаю, откуда они. Из Йемена? Эритреи? Из Алжира? Кувейта? Кто они: берберы? бедуины? эфиопы? мавры? Они для меня все — на одно лицо, как китайцы. Это политические беженцы, их тут поселили за государственный счет — то есть за счет налогоплательщиков, то есть за наш счет. Их соплеменники, те, кто живут в Лондоне за свой счет, предпочитают другую сторону лужаек старинного парка Регента (Regent’s Park), за углом от нашего дома. Там, в результате давних политических интриг, много лет назад мусульманам разрешили возвести центральную и главную мечеть Лондона. Мечеть — с гигантским золоченым куполом — точная копия мечети Аль-Акса на месте Храмовой горы в Иерусалиме. Каждую осень я восхищаюсь созревшим плодом диких каштанов (по-английски «конкерс»): эти орехи, в зеленом футляре кожуры, как будто запасные отлакированные карие глазницы какого-то прекрасного мертвого монстра, они падают с перегруженных ветвей осенних каштанов и отпрыгивают с цоканьем, приземлившись на тротуар или гаревую дорожку лондонского парка. В пищу эти шедевры природы не годны, по-моему, даже свиньям. Их можно лишь держать для красоты на каминной полке или швыряться ими, как расшалившиеся дети. Английские школьники играют в «конкерс» следующим образом: привязывают каштан на веревочку, и используя его как ядро на цепи, пытаются расколоть им каштан противника. Выигрывает, естественно, владелец самого крепкого каштана.
Этой осенью, в очередной раз наблюдая с лавочки в парке «войну» школьников, вооруженных каштанами, я заглянул в валявшуюся на лавочке консервативную газету Daily «Telegraph», где и вычитал удивительные факты о роли каштанов в военной истории Англии. Дело в том, что во время Первой мировой войны у англичан возник дефицит ацетона, необходимого для производства артиллерийского пороха. Перепробовали все, что можно, и все без толку, пока в Министерство обороны не обратился с рационализаторским предложением некий еврей с кафедры химии Манчестерского университета. Еврей придумал, как производить ацетон из обыкновенных диких каштанов. Все население заставили собирать этот удивительный плод, годный, казалось бы, только для игры в войну среди школьников. Никто не понимал, зачем собирают эту дребедень. Но эффективность производства ацетона из каштанов оказалась настолько велика, что британское правительство не осталось в долгу. Еврея-химика звали Хаим Вайцман; он был известным сионистом, и его инициатива по созданию еврейского поселения в Палестине была встречена доброжелательно британским правительством, выступившим с декларацией Бальфура 1917 года, заложившей основы сионистского государства и в конце концов приведшей к созданию государства Израиль в 1948 году. Хаим Вайцман стал первым президентом этого государства, построенного, таким образом, не только на песке иудейской пустыни, но и на английских каштанах.
Более того, школьная игра в «конкерс» по раскалыванию каштанов в наши дни трансформировалась в палестинскую традицию швыряния камнями (не без библейского, конечно, влияния). Когда пересекаешь парк Регента с юга на север, в сторону моего дома, видишь террариум Лондонского зоопарка по соседству. Он построен в виде искусственных скал; они высятся впереди — справа — неким Синайским архипелагом на горизонте, и вместе с мечетью — слева — создают иллюзию того, что ты — в Палестине. В летние дни газоны и аллеи запружены черными саванами, похожими на гигантских черных птиц. Они беседуют друг с другом по мобильным телефонам. Сидят как галки на невидимом телефонном проводе. Сравнение с птицами пришло мне в голову не случайно: над территорией Лондонского зоопарка высится гигантская сетка авиария — для редких птиц. Гуляя по каналу, проходящему через территорию зоопарка, начинаешь задумываться: а не похожи ли горные козлы на бедуинов, а священный ибис, с его длинным клювом до земли, на раввина? Или же все-таки ибис похож на египетского копта, в то время как на еврея похож круторогий баран?
Англия — страна, где всех любят классифицировать: и по вторичным половым, и по первичным расовым признакам. Чего тут больше — зоологии или расизма? А в бесконечных переспросах о твоем российском прошлом — больше любопытства к этническому курьезу или симпатии к одиночке-чужаку? Отбиваясь от назойливо повторяющихся вопросов насчет собственного происхождения, я (переиначивая ответ Набокова насчет того, каков его родной язык) стал отвечать любопытствующим, что у меня еврейская душа, русский ум и сердце — английское. «Если судить по тому, сколько вы пьете виски, печенка у вас ирландская?» тут же последовал вопрос. Ваше происхождение — занимательная тема для сплетен. А вот в виде какого всемирного заговора вы представляете себе свое личное светлое будущее — дело не наше, не общественное дело.
В мое время иностранец, получающий британское подданство, не должен был заявлять о своей лояльности британскому государству, армии, флоту или англиканской церкви. Но он должен был присягнуть на верность королеве: «защищать жизнь Ее Величества и Ее законных наследников». Больше ничего. Эта клятва — своего рода посвящение в рыцарское звание. Отныне я — сэр Зиник. (Все мы в Англии немножко сэры — от сырой серой погоды?) Можно поставить подпись под юридически заверенным обязательством, а можно поклясться на Библии. Я, всегда уклонявшийся от личной ответственности, решил переложить ее на плечи Бога, и адвокат принес Евангелие. Но я сказал, что при всей моей безответственности не хочу перекладывать столь серьезные личные обязательства на плечи чужого Бога. Адвокат забегал по конторе, но обнаружил из Ветхого Завета только томик-переплет с книгами Исхода и Пророков. Вполне уместно для клятвы еврея, вступающего в новое подданство. На них я и поклялся. Верности Ее Величеству, а не каким-то государственно-идеологическим абстракциям. Так мне казалось. Но в этом и кроется казуистика и трюк английского мышления: дело в том, что Ее Величество — это и британская армия, и налоговая инспекция, и англиканская церковь. И тем не менее: никто не может сказать, как эти категории связаны и в чем выражается твоя готовность их защищать?
«Чего они тут делают, в Англии?!» возмущаюсь я, местный патриот, мусульманским семейством в черных саванах и масках — в духе пира во время чумы — на автобусной остановке. «Почему они не переоденутся во что-нибудь более нормальное?»
«Во что? В твид, вроде фермера или университетского профессора? Или в комбинезоны новых хиппи? Должны ли они прокалывать себе ноздри и носить кольца в пупке, как новые панки? Или же напялить на себя полосатый пиджак клерка из Сити? Или переодеться во все черное из Jigsaw, как люди на модных вернисажах?» Выясняется, что местным, англичанам, вся эта эфиопская и мусульманская экзотика нравится. Они не чувствуют угрозы. Они уверены, что все это эвентуально переродится во что-то третье. Мой собеседник в пабе, Джим Болдуин, сказал мне в разговоре на эту тему: «В 20-е годы евреи из Ист-Энда выглядели точно так же, никакой разницы: все одеты странно, в черных лапсердаках, все кричат, ходят по улицам всей семьей, толпами». Вот так вот. Чтобы не думали, что вы особенные. А вдруг семейство на автобусной остановке — вовсе не мусульмане, а все те же евреи, но только из бедуинов, берберов, эфиопов, мавров, арапов Петра Великого? Недаром же в истории иудаизма все лжемессии обращались в магометанство!
***
Паб «Стог сена» (рядом с автобусной остановкой), где происходил этот диалог, когда-то был баром при старинном боксерском клубе. Сейчас от клуба остался тренажерный зал. Здесь местная интеллигенция пытается избавиться от складок на животе. Но все помнят и то, что здесь, во время гастрольных матчей в Лондоне, любил тренироваться Кассиус Клей, он же Мухаммед Али. Он был знаменит своей гениальной способностью возникать и тут же исчезать перед взором соперника по рингу. Прыжок — и из американского чемпиона по боксу, enfant terribe либерализма, он превратился в мусульманина, воинствующего борца за права униженных и оскорбленных. Чего тут было больше: желания выпрыгнуть из негритянского гетто или же узнавание себя в большой идее? Может быть, мусульманство, с его синтезом общинного иудаизма и христианского индивидуализма, как раз и спасет нас — и от эгоцентрического одиночества, и от тоталитарной коллективности в мире, напоминающем боксерский ринг?
Нет географии как таковой. Она связана всегда с нашей памятью, с идеологической картографией прошлого. Слева от столба со знаком автобусной остановки — китайская аптека. Одновременно это и клиника: «Центр традиционной китайской медицины», читаем мы на фасаде витрины с огромными стеклами. За стеклами иногда можно разглядеть, как под руководством косоглазого человека люди медленно разводят руками в разные стороны — видимо, в недоумении от того, какие дикие деньги им придется платить за эти странные жесты. За дополнительную плату пациентам еще при этом вставляют иголки в самые непредсказуемые места тела. Но для меня слово «Китай» связано вовсе не с альтернативной медициной, а со сталинской песней: «Русский с китайцем — братья навек… Сталин и Мао слушают нас». И дальше, припевом: «Москва — Пекин, идут вперед народы… под знаменем свободы… Сталин и Мао слушают нас».
Я не бежал из России: ни от шашки казака, ни от охранки. Хотя отъезд подразумевал полный отрыв — от друзей и семьи, города и языка (всего того, что называется жизнью), это был как уход по собственному желанию с работы: без уголовного наказания, но с лишением выходного пособия — советского гражданства. Я вывез свое прошлое, включая свой архив, без особых травм и мстительных чувств. Но Лондон вместо Москвы предстал как участь — после долгих метаний подсунутая судьбой идея жизни: ее могло бы и не быть, но, однажды приняв ее, уже ничего не изменишь. Как всякий раб собственной судьбы, я склонен идеализировать местную жизнь, где я оказался по личному выбору. Я многие годы зарабатывал на жизнь театральной критикой и знаю по опыту: чем дороже билеты в театр, тем больше энтузиазм зрителей — они аплодируют при любой возможности и громко смеются малейшей шутке. Потратив такие деньги на билет, не хочется разочаровываться в спектакле.
Я страшный консерватор. Лев Николаевич Толстой (в новелле «Дьявол») говорит о том, что самые непримиримые консерваторы — это вовсе не какие-нибудь старые генералы, а молодые неоперившиеся энтузиасты: лишенные собственной идеи и личного образа жизни, они хватаются за чужой, уже готовый, проверенный отцами идеал, и защищают его с чиновничьим рвением от каких-либо перемен. То же самое — с эмигрантами, вообще с новоприбывшими, как со всякими новообращенными.
Я спешу заявить о своей верности и преданности местным традициям. Но эти традиции существуют лишь как детские воспоминания тех, кто с этими традициями давно расстался в своей теперешней жизни. Искать потерянный идеал в чужом детстве? Наши идеальные представления — фантазии — о стране нашего будущего пребывания застывают во времени с момента нашей эмиграции. Я склонен поэтизировать нечто, что выглядит привлекательно в блестящей обертке прошлого, и не различаю новых идей в безобразном облике настоящего. Идеальная Англия навечно застыла у меня в сознании в виде Шерлока Холмса с трубкой в зубах, читающего том Диккенса на втором этаже красного автобуса, с полицейским бобби, объясняющим, как пройти к Биг-Бену и заодно получить политическое убежище, или с фермером в твидовой кепке, пьющим кружку эля перед пабом на лужайке, наблюдая игроков в крикет. Бритоголовые футбольные болельщики, разбивающие сегодня бутылки о головы иностранцев, или же толпы фашистов, сторонников сэра Освальда Мозли, маршировавшие в недавнем вчера по улицам Ист-Энда, все это — случайно и нетипично, всему этому нет места в моем сознании, тоскующем по старой доброй Англии of warm bear and village cricket. Те иностранцы, пришельцы, новоприбывшие, кто — в отличие от меня и моих друзей — не вписываются в эту идеальную картинку Англии, подлежат депортации. «Чего они тут делают, в Англии?!»
Но любой англичанин скажем вам, что никакого «английского типа» вообще — нет. Подражать некому. Передразнивать некого. Ассимилироваться — непонятно среди кого? Английский тип — всемирный: тут представлены все типы. Если ты устал от Лондона, ты устал от жизни. Если есть на земле какой-то человеческий темперамент, его непременно можно обнаружить у Шекспира или Диккенса. Но в таком случае не поддается общей классификации и тип чужака на этих островах. Мой знакомый, Мартин Дьюхерст из университета шотландского города Глазго, признавался однажды, что он, вдвойне иностранец — как англичан среди шотландцев и еще как славист, — тоскует по родному городу Лидсу с той же остротой, что и, наверное, евреи по Иерусалиму. Каждый в этом мире эмигрант, и надо лишь смириться с собственной чуждостью, лелеять ее как нечто уникальное. Может быть, нет никакого британского наследия: как все живое, оно постоянно меняется, творится на глазах, уничтожается, чтобы возродиться в иной форме.
***
Во всякой стране, с четко выраженной религиозной или идеологической физиономией, где всегда есть невидимое большинство (чей голос игнорируется мыслящим громко вслух меньшинством), ты подозреваешь о том, что страна думает о тебе не так, как тебе хотелось бы. Ты начинаешь беспокойно оглядываться. Ты хочешь стать и невидимым, как все, но одновременно и самым заметным, то есть выдающимся, точнее, особым, не как все. Короче, хочешь, чтобы все принимали тебя за своего, но при этом держали за избранного. Мы так привыкли. Быть евреем в России — это привилегия: потому что быть не как все — всегда было привилегией в России. И в России — советской России с ее официозной эгалитарностью, уравниловкой и плебейством — твое еврейство просто переносило тебя автоматически в иной класс избранных. Казалось бы, Англия была лишь продолжением этого ощущения привилегированности. Ведь сюда — в отличие от Израиля и даже Америки — пускают не всех. Мы тут — на особом положении. Би-би-си, Форейн Оффис. Но лишь в Англии мне впервые в жизни дали понять, что еврейство — это не статус. Только тут я ощутил двойную исключительность — точнее, исключенность: и как еврей среди христиан, и как русский среди англичан. Но сводится эта разобщенность все к той же предсказуемой разнице — акцентов речи, стиля и манеры мышления — всего того, что называется классом. Об этом говорил Олдос Хаксли в своем эссе «За границей в Англии» — о разной классовой принадлежности как о другой стране, о духовной отчужденности и одновременно сосуществовании разных миров на этом небольшом острове, как будто своей ментальной пестротой повторяющих бывшую имперскую разноголосицу культур. Оригинальные идеи и форма носа — все это очень любопытно, но к какому классу Вас причислить, сэр эмигрант?
В России ты был куда-то заранее причислен. Или тебя пытались куда-нибудь приписать. И, сражаясь с этой печатью в паспорте твоей души, ты бессознательно уходил от главного вопроса: кто ты наедине с собой? Этот вопрос возник лишь в связи с отьездом, с отрывом от компании друзей-приятелей, где этот вопрос вообще не мог возникнуть: там просто все были свои. Чтобы уехать, надо было объявить себя евреем, и не только по паспорту. И тут стало понятно, что быть евреем в России — значит быть причисленным к какому-то заговору в прошлом (распятию Иисуса Христа), из чего следовало, что ты — часть будущей конспирации (убийство Царя-батюшки, сионистский заговор или международная банковская система). Еврей в России, в Европе — это всегда гость из будущего, вестник грядущей катастрофы. В Англии эти утопические катастрофы, заговоры и конспиративные махинации, подшитые зловещей идеологической подкладкой мирового еврейства, никто никогда не воспринимал всерьез. Даже если все евреи заодно, ну и что? Что вы с этим предлагаете делать? Отремонтировать старые газовые печи? За чей счет? налогоплательщиков? Не смешите. Идеологические воззвания встречаются англичанами зевком. Чего тут больше — от лени устоявшегося быта или от протестантского скептицизма в отношении всякой идейности? Может быть, кто-то и предпочел бы, чтобы тебя не было поблизости. Но если уж ты здесь оказался, то себе дороже от тебя избавляться. Надо как-то организовываться. А зачем? Тем более, начнешь избавляться от неприятных тебе типов — придется избавиться и от тех свобод, которых ты добился потом и кровью для себя самого.
Это не значит, что вас тут любят. Почему мы хотим (как и ирландцы), чтобы нас все на свете любили? Должно быть право на ненависть: но эту ненависть ты должен держать при себе. Ее тут и держат при себе. Это опыт общежития. Это и опыт самодостаточности: никто никого не собирается перевоспитывать. Взгляд обращен внутрь себя, чтобы не выдать ничего лишнего, не оскорбить собеседника смелой потайной мыслью и одновременно не впустить в свой хрупкий внутренний мир. Все вокруг для такого островитянина — пришельцы: это остров внутри острова. На этом острове ты — меченый. Ты везде видим. Ты белый негр. Тебя всегда узнают: по легкой загнутости носа, по растянутости большого рта, по коротким ногам и низкой посадке тела? И, узнанный, ты ждешь неизбежного вопроса: «Вы еврей?»
Вопрос о моем происхождении воспринимается мной как завуалированное оскорбление. Этот вопрос подразумевает, что я всегда воспринимаюсь с приставкой «не». Все остальные на свете живут своей повседневной жизнью, они часть какого-то острова жизни — острова, но большого. В то время как я — не островитянин. Я все время оглядываюсь назад, мой глаз косит в сторону, через Ла-Манш, сквозь замочную скважину в железном занавесе. Я оглядываюсь на Россию. Один из крайне реакционных героев викторианского писателя Троллопа говорит, что человек, не знающий, что делали его предки в четвертом поколении, не достоин называться джентльменом. А если ты не джентльмен, то и не ожидай по отношению к себе джентльменского отношения. Моя историческая память о России дотягивает лишь до прадедов, да и то главным образом по материнской линии. Не от мезальянса ли в поколении дедов и бабушек (одни предки были из семьи лесопромышленников, с арендованным поместьем, с тройками и балами, а другие — из плебса, столяры и аптекари) и возникла моя расщепленность?
Я вполне свыкся с тем, что меня называют евреем. Но я не хочу быть таким, каким меня хотят видеть те, к кому у меня нет ни грамма ни физической, ни метафизической симпатии. Мой отец стал коммунистом без моей подсказки. Я не знаю ни одной фразы на языке идиш, хотя моя бабушка могла бы и просветить меня на этот счет. Но предки об этом не позаботились. Я в детстве любил «дедушку» Сталина и «дедушку» Ленина не меньше, чем своих родных. Какое отношение я имею к широкополым шляпам, пейсам и лапсердакам хасидов и ортодоксальных иудеев? В их экзотической внешности, кстати, нет ничего специфически еврейского. Как объясняла мне профессор Нехама Ляйбович, знаток талмудического иудаизма, хасидские одеяния — это просто вариант модной одежды средневекового Парижа: туда из польского местечка ежегодно посылались эмиссары, чтобы следить за модой, пока цадик в один прекрасный день не скончался, и вся коммуна так и застыла на парижской моде в год его смерти. Мне любопытно и приятно наблюдать еврейские свадьбы — от Нью-Йорка до Гибралтара, и не только потому, что они — с водкой и танцами — как будто эмигрировали только что из России. (То, что в Европе и Америке называют еврейской едой, — бублики с селедкой, — это меню, естественно, исконно русское, но завезенное на Запад евреями.) Но эти свадьбы и молитвы для меня не ностальгичны, как, скажем, для английского еврея: для меня праздник — это на Первое мая или Седьмое ноября, с салатом «оливье» на столе и парадом на Красной площади. У меня нет никаких сантиментов по поводу пасхального «Исхода из Египта». География исхода для меня — это аэропорт Шереметьево.
Я не чувствую близости ни к ортодоксальным лапсердакам, ни к элитарному твиду Альбиона не потому, что я — еврей, или не потому, что я — недостаточный еврей, или, наоборот, потому что я — склонен симпатизировать мусульманам. Я — чужак именно потому, что я не еврей и не мусульманин из здешних. Я как бы никто. Я, скорее, чувствую себя наравне с алкашами на пособии в местном пабе — они в каком-то смысле приближаются к типу социалистического разгильдяя, знакомого мне с детства.
***
Точно напротив моего дома, справа от автобусной остановки — книжный магазин. Одновременно это еще и центр с лекционным залом. «Центр Фрейдистского Анализа» написано на фасаде. Номер этого дома — 76. Мой номер — 67. Зеркальное отражение. Я живу напротив, через дорогу от своего подсознания. В этом подсознании еще не заглушены ночные звуки в двенадцатиметровой комнате, где мы жили вчетвером — папа, мама, моя сестра и я, а периодически еще ночевал и дедушка. Можно себе представить, как звучал в моем подростковом воображении каждый скрип раскладного дивана, каждый сдавленный вздох. Мы родились в оргии — в ее фонетической версии по ночам и в идеологической раздвоенности на личную интимность и общественную дидактику днем.
В те годы отец время от времени удалялся из нашей коммуналки в квартиру своих родителей. Там стоял его письменный стол, и он считал это место в комнате родителей своим рабочим кабинетом. Когда моя тетка (сестра отца) вернулась в Москву со своим демобилизованным мужем и поселилась в квартире деда с бабкой, письменный стол убрали, и это как бы лишило отца его рабочего места. Моих родителей возмутило то, что с ними никто не проконсультировался на этот счет. Сюжет — склочно-советский. Состоялся суд, и отец выиграл дело. Но это право на жительство надо было подтверждать: ночевать хотя бы раз в неделю или что-то вроде этого. На ночевку в стане врага отсылали меня — ребенка дошкольного возраста. Меня клали на раскладушку, и в темноте я слышал разговоры своих родственников: они говорили страшные вещи про маму и папу; но я должен был молчать и делать вид, что я сплю. Они знали, что я не сплю, и слова становились все более и более ужасными. Я затыкал уши, зарывался с головой под подушку. Ничего не помогало. Не помогает и до сих пор.
Это и было мое первое изгнание из рая, моя первая эмиграция. Я думаю, у каждого есть вспомнить что-то нечто похожее. Но это не значит, что между подобными детскими эпизодами-испытаниями на верность и преданность и состоянием отчужденности в будущей взрослой жизни была какая-либо причинно-следственная связь. Параллель в логике — да, но связь? Совершенно не обязательно. Общность между людьми в определенный период жизни не означает, что эта общность была до этого или повторится в будущем.
Когда героев Джеймса Джойса призывают к героической жертвенности во имя ирландской истории, они отвечают, явно с авторской интонацией в голосе: «Это не моя история. Это — ваша история». Нас пугают: «наша» история в один прекрасный момент становится «вашей» историей. Но подобное утверждение могут сделать обе стороны спора. Зло, конечно, побеждает чаще, и «жидов» бьют всех подряд вне зависимости от их метафизических воззрений. Но это не значит, что я должен стать идолопоклонником той версии истории, которая зиждется на интуитивной убежденности в непобедимости злого начала в человеке: чем, в таком случае, эта концепция еврейства отличается от сатанизма?
Есть ли Бог? И если есть, как я ему должен служить? Или мы все служим одному Богу? Как я должен относиться к тем, кто не знает имени моего Бога? Есть ли у него одно имя или их много? Распинал ли я, вместе с остальными евреями, Иисуса? Не уверен. Но этот вопрос должен задавать и каждый христианин. Должен ли их задавать еврей? Кто такие евреи? Может быть, нынешние евреи — это всего лишь протестантская секта средневековой Европы, вообразившая себя библейскими иудеями? В связи с гонениями на эту секту, не принявшую ортодоксального христианства, члены этой общины переженились друг на друге, и в результате, в течение столетий, выработался даже определенный физиологический — «еврейский» — тип, разный, естественно, в зависимости от народов, стран и континентов, где возникала эта секта. Но и общее сходство угадывается; в конце концов профессия (чтение книг) накладывает отпечаток, и в этом нет ничего оскорбительного: рыбак рыбака видит издалека. Однако каждый ловит свою рыбу. Для евреев создано, вроде бы, государство Израиль. Но большинство евреев почему-то туда не едет. Спросите раввинов, стоящих вне сионистского движения, и они вам скажут, что это — один из очагов спасения еврейских беженцев, а вовсе не та Святая земля, куда все евреи будут возвращены с приходом Мессии. Опять что-то не то, что-то не совсем так. Кому, действительно, нужно место на земле, где за каждую пядь орошаемой почвы язычники и идолопоклонники, как оголтелые, убивают друг друга, всякий от имени и по поручению собственного бога? Какое отношение мои предки имеют к палестинским баранам?
Я — еврей, но я — не ваш, я — другой, не Байрон, нет, еще неведомый, не до конца описанный изгнанник, чья душа не подлежит регистрации (и репатриации) по паспортной системе. И никто не знает, какой из евреев — с душой, а какой — с душком. Почему я должен причислять себя к религии, существующей без храма, без трона божия, без кола и без двора? Иудейское царство для религиозного еврея наших дней — это Библия и талмудические законы. Идея слова как указания к действию была подменена идеей интерпретации слова как единственного занятия на свете. Это религия людей, знавших, что Иерусалим земной — разрушен, перенесен на небо, и лозунг «В следующем году в Иерусалиме» подразумевает всегда следующий, а не нынешний год.
Поглядите на книги тех, кто называет себя религиозными евреями, — на их талмудические ритуалы: их бесконечная казуистика как будто задумана именно для того, чтобы их невозможно было до конца исполнить — и тем самым приблизить срок прихода иудейского Мессии. Всякая иллюзия обретения подобного религиозного идеала безжалостно развенчивается. При этом предается остракизму и всякая попытка отказа от этого вавилонского ритуала (то есть желание осесть и вжиться в местную жизнь, забыть о возвращении в несуществующий Иерусалим, перестать быть подвластным их Талмуду). Получается, что современный иудаизм — это сплошная апологетика невозвращения: на родину, домой, к собственному храму, к собственному Богу. Это — карманная, переносная книжная версия духовной неустроенности, религия вечного плача на реках Вавилонских, перманентной эмиграции, возведенной в мистический культ. Есть много людей на свете, кто рвется в посредники между нами и богом. Они хотят, чтобы все было просто. Они знают, как служить Богу, и готовы поделиться с нами своими знаниями. Это — билетеры наших божественных маршрутов. Они готовы раздавать нам паспорта и путеводители по новой жизни. Не надо. Потому что не все так просто, как им хотелось бы. Путеводители по этим маршрутам просто не существуют, потому что некоторые плохо кончаются, а сами маршруты периодически меняются. Обозначены лишь автобусные остановки.