Мне стало совершенно ясно, что моим главным попутчиком в путешествии по следам Шабтая Цви в Турции должен стать Александр Меламид. Не только потому, что мы знаем друг друга лет с шестнадцати и он разделял те же эмоции, связанные с отъездом из России, что и я. Уговорить этого московского создателя соц-арта и американского концептуалиста было не слишком сложно. Я догадывался, что Меламид соблазнится поездкой. Трудно не соблазниться всем антуражем этой истории: Османская империя, султан, пророк, Мессия, религиозное отречение. И главное, к этому моменту Меламид больше не мог вынести атмосферу мира искусств в Америке: псевдолиберальная элита, хорошо охраняющая свои завоевания на музейно-галерейном фронте, с одними и теми же массовыми «элитарными» замашками и привычками в одежде, еде и в искусстве — одни и те же белые стены музеев и галерей и одетые во все черное кураторы; с диктатурой одного и того же типа работ, где сложным образом зашифрованы крайне элементарные идеи марксистского толка об обществе массового потребления. Не случайно в те годы у Меламида возникла пародийная идея разоблачить мистицизм, окружавший школу абстрактного экспрессионизма: Меламид придумал школу живописи для безработных слонов Таиланда (слонов, которые работали на лесповале в джунглях, заменили машинами). Слон под руководством своего наставника-тренера махута с удовольствием брал хоботом кисть и создавал на холсте, подставленном ему под нос (хобот), абстрактный шедевр. Меламида тянуло разрушить храм американского искусства. Ну, конечно же, фигура псевдомессии, идея пророчества и разрушения прежней религиозной доктрины была уже давно у Меламида на уме. Его всегда интриговала одержимость людей определенной утопической идеологией — верой в светлое будущее или высшее существо в той или иной форме. Люди, разуверившись в традиционной религии, стали ходить в музей, как в церковь. У этой церкви современного искусства, согласно интерпретации Меламида, — все атрибуты фанатичной религиозности со священниками-кураторами музеев и святыми и мучениками (вроде Ван Гога). Вместе с легким отвращением к этой тотальной идеологии в искусстве его тянуло к этнически малым культурам, и прежде всего в кулинарии. Алекс и его жена Катя стали настоящими кулинарами и гурманами — знатоками изысков не только Таиланда, но и таких экзотических мест, как, скажем, рестораны португальского или чилийского гетто в пригородах Джерси-сити. С таким отношением к западной цивилизации трудно устоять перед идеей поездки в бывшую Османскую империю, в мир ориентализма, пророков и лжемессий.

Символы, знаки и вехи истории расставлены в Турции так же густо, как рестораны на мосту через Золотой Рог: Османская империя и христианская Европа, Византия и Рим, античные Афины и Троя, хетты и Вавилон, стоит только копнуть — в прямом и переносном смысле, — и налицо столкновение цивилизаций и религий. Я разработал наш маршрут от Стамбула (Константинополя) в бывшую столицу Эдирне (Адрианополь), где султан судил Шабтая Цви, новоявленного Мессию, и где тот перешел в мусульманство; я планировал заглянуть в Абидос (недалеко от Трои), где Шабтай сидел в тюрьме; и через Измир (Смирну), где он родился, мы должны были попасть в Эфес с его коллекцией греческих древностей и добраться до Каппадокии: пещеры-катакомбы христиан в Каппадокии были визуальной метафорой подпольного мышления. Наш маршрут был сменой религий или культур за шесть тысяч библейских лет бытования на этой территории разных племен и народов в судьбе одного человека по имени Шабтай Цви.

Одни только описания маршрутов Шабтая Цви и вообще евреев той эпохи, путешествующих часто и много — из Варшавы в Амстердам, оттуда в Ливорно, из Ливорно в Стамбул, из Измира в Иерусалим, из Иерусалима в Каир, из Каира в Рим, — могли бы составить еще одну книгу. И хотя все это на перекладных, на верблюдах и лошадях, передвигались они довольно быстро и не задумывались о расстояниях. Паспортного контроля не существовало. Весь мир был для них родным домом еще и потому, что останавливались они всегда друг у друга, в домах своих соплеменников по религии, как у родственников. Собственно, точно так же в первые годы вне России, получив иностранные паспорта, мы разъезжали по странам и континентам, от Парижа до Нью-Йорка, останавливаясь в квартирах друзей, как у себя дома. Но с годами путешествия превратились в некое самостоятельное домашнее задание.

Я был не впервые в Стамбуле и выбрал отель со знанием дела, в двух шагах от стамбульской Пятой авеню — Истикляль. Отель был слегка старорежимный, что нас тоже устраивало. Модернизированный, он тем не менее носил отпечаток эстетики бывшего султаната, ковровой и балдахинной культуры. Перед стойкой регистратуры отеля — черные плюшевые кресла, огромные и глубокие: как сядешь — не встанешь. Куда ни взгляни — видишь свое отражение в разных ракурсах: по всем стенам — зеркала. Зеркал тут хватает, хотя, казалось бы, согласно всем урокам по истории мифологии, Восток чуждается зеркал. Твое отражение — душу — могут украсть злые духи. Ну и пусть крадут: всякий раз, когда я вижу себя в профиль, я вздрагиваю, себя не узнавая, ведь мы знаем свое лицо лишь в анфас, когда смотримся в зеркало. Впрочем, Турция, а тем более Стамбул — не совсем Восток. И не совсем Запад. Эта промежуточность всегда меня притягивала, и в первую очередь как всякого человека с российским прошлым. В Стамбуле каждый открывает свое прошлое, но не уверен, что видит в этом зеркале себя, потому что зеркало этого прошлого — несколько наискосок, и видишь себя не в анфас.

Все было обаятельно и мило. Но комната, которую нам с моей женой Ниной дали вначале, смотрела на стену. Я пожаловался. Номер нам поменяли. Он был светлый и глядел на шумную улицу внизу. Я не сразу заметил, что в номере нет ни одного стула, ни кресла — сплошные элегантные пуфики, на которых не расслабишься, что для моего больного позвоночника (я его серьезно повредил еще в юности) довольно тяжело. Все бары, кафе, рестораны и отели я сужу по удобству в них стульев, кресел и диванов. Но снова требовать обмена у администрации отеля я не решился. И тут же стал жалеть о перемещении в другой номер. Всякая эмиграция на первом этапе связана с разочарованием: не туда повернул в жизни, не то будущее выбрал, не то прошлое оставил после себя.

Несмотря на дикие расстояния и океаны между Нью-Йорком и Стамбулом, Меламид со своей женой Катей появились точно в назначенный час. Я всякий раз при встрече обнимаюсь с Меламидом так, как обнимаются с собственным прошлым — в надежде на будущее. И вот мы вчетвером уже заворачиваем за угол, мы вдыхаем стамбульский воздух (запах морской воды, специй, мокрого асфальта и бензина) и ощущаем, что этот город, эта страна подскажет в нашем прошлом нечто такое, о чем мы никогда не подозревали. Иностранец в другой стране воспринимает все — любую экзотическую деталь, любое, даже случайное, бытовое неудобство — как нечто многозначительное, символизирующее чуть ли не религиозные основы жизни этой нации. Стамбул, в его торгово-ресторанной части, в районе Бейоглу, вниз к Босфору от площади Таксим, с центральной авеню Истикляль, кажется всякому встречному приезжему в этом городе старым другом-приятелем, потому что в нем есть все, что есть во всех городах на свете, если только ты склонен узнавать только то, что знакомо именно тебе.

Это не только бывший Константинополь. Это еще и город всех тех, кто из своих родных городов бежал или оставил их добровольно, чтобы восстановить чемоданную, раскладывающуюся на ходу версию своей родины в виде ресторанов, продуктовых лавок, языка, специфики лицевой поросли (бород, усов, проборов) и манеры одеваться. И запах воды, морских водорослей, крик чаек, как во всяком большом порту; и легкий аромат специй, базарная толкучка — все это знакомо каждому, кто бывал на Ближнем Востоке, скажем в Иерусалиме; и гигантские анфилады темно-серых многоэтажек с подворотнями, где пахнет кошками и мочой; и бесконечные отели, где или бар, или ресторан чуть ли не на каждом этаже — от подвала до крыши — вместе с бельем на веревке балконов: гипертрофированная версия лондонского Сохо, как бы поставленного на попа — от площади Таксим до моста через Золотой Рог. Это Манхэттен, каким он мог быть четыре столетия назад. Это несостоявшийся Париж. Это древнее современного Рима. Тут за углом Арбат. И арба с ослом.

Смешение эпох налицо. Мимо может проехать скрипящая телега, нагруженная мешками с цементом, а может проплыть «Роллс-ройс»; торговец коврами несет свою рыночную собственность в виде гигантского многослойного свитка ковров на голове, вроде еврейской торы, а мимо снуют стамбульские мальчики и девочки в американских джинсах с вездесущей пластиковой бутылкой «Эвиана»; седая тетка, вся в черном, сидит в дверном проеме в кресле с порванной обивкой и лузгает семечки; в соседней с ней витриной продают мобильные телефоны стамбульским денди. Высокая технология и ментальная дикость, эмоциональное варварство и социальный прогресс никогда не мешали друг другу в своем параллельном соседстве. Оказавшись в подземном переходе (почерневший бетон), набитом до отказа торговыми точками и мусором, понимаешь, что переместился на машине времени — с механизмом топографии — в перестроечную Москву. В разные эпохи попадаешь, пересекая улицу или зайдя за угол — в соседний квартал. Топография, напоминающая тебе одну из многочисленных версий прошлого, перемещает тебя во времени. Ты понимаешь, что оказался в предыстории всех имперских столичных городов. Отсюда пошло все. Сердце твое ликует от открытия — все твои идеи о жизни большого города были лишь повтором, заново изобретенным стамбульским велосипедом.