12
Пластилиновый замок
Виктор Карваланов проснулся с неожиданной, как голубизна неба над Лондоном, убежденностью в уникальности собственной судьбы. Подобное ощущение он испытал до этого дважды: вместе с первым арестом и когда получил извещение о смерти отца. А в это утро семьдесят шестого года он наконец почуял, что освободился раз и навсегда. Даже предупредительный стук в дверь (к завтраку) не вышвырнул его из койки — паникой лагерной побудки или страхом нагрянувшего обыска. Даже в состоянии полудремы-полубодрствования перед окончательным пробуждением он твердо знал, что он не в лагерной койке, а под шикарным пуховым одеялом, что он за границей собственного прошлого, что он — за границей. Он стал частью здешней экзотики, где утренние тени на стене превращали листву, колышущуюся в переплете окна, в гигантского леопарда, разгуливающего по клетке с тиснеными обоями старомодного гостиничного номера, с золочеными кранами ванной комнаты, где в отсвете ламп (с рисованными янтарными абажурами из навощенной бумаги) его изможденное лицо в зеркальце для бритья покрывалось благополучным загаром. Срезая снежное великолепие мыльной пены двойным скребком фирменной бритвы «Gillette», он в который раз улыбнулся, припоминая единственную паническую мысль, сверлившую мозг, когда с него сняли наручники и вытолкнули вниз по трапу из советского самолета на бетон венского аэродрома: как же он обойдется без лезвия бритвы, хитроумно зашитой в подкладку лагерной телогрейки — с телогрейкой пришлось расстаться в обмен на москвошвеевский костюм перед посадкой в самолет, и он, болван, забыл про бритву, пригодилась бы сейчас, если не ему, так соседям по бараку!
За завтраком крахмальная салфетка нетерпеливо рвалась к нему на колени из тугого блестящего колечка; треугольники жареного хлеба с готовностью высовывались из перегородок серебряной подставки как инвалютные сертификаты респектабельности, а яичница с беконом вперялась в него желтым глазом, не мигая — от удивления; даже в этом блестящем кривом зеркальце желтка его отражение гляделось как будто сквозь дверной глазок тюремной камеры — в перспективе из настоящего в прошлое: вот каким он был, загнанное в четыре стены животное, с перекошенной и распухшей от побоев и голодовок физиономией.
«„Таймс“, сэр?» — интимно, но без фамильярности осведомился официант, услужливо склонившийся над столиком с пачкой утренних газет на выбор. «Угу-м», — и утвердительным кивком завсегдатая Карваланов заполучил в руки еще теплую, как свежеиспеченная булка, пахнущую типографской краской газету «Таймс». Прихлебывая ароматный колониальный чай «эрл-грэй» под сигарету «Синьор сервис» (он все еще упорно не переходил на фильтр), пробежал глазами заголовки. Тред-юнионы, цены на нефть, ядерное разоружение, мне бы ваши заботы. Впрочем, поймал он себя на слове «ваши», теперь это и его заботы. Например, прививка от бешенства. Полуподвал на третьей странице извещал читателей «Таймс» о страшной угрозе, нависшей над Альбионом. Сотни лет эта страна наивно полагалась на островную изоляцию как своего рода карантин против эпидемий, поражающих другие народы и государства. Но стоит хотя бы одной крысе с бациллами бешенства пробраться к английским берегам, скрывшись от паспортного и ветеринарного контроля в трюме иностранного судна, и последние остатки Британской империи в виде Соединенного Королевства погибнут от водобоязни: в считанные дни этот остров превратится в загон для бешеных собак — с беспечностью островитян британское правительство не позаботилось до сих пор ни о вакцине против бешенства, ни о пунктах прививки. Еще месяц назад Карваланов, советский заключенный, мог бы наплевать на подобную эпидемию. Но сейчас, здесь он, подданный английской короны согласно закону о политбеженцах, ничем не отличается от любой другой британской бродячей собаки.
У него вдруг задрожала рука, и чай в чашке, похоронно звякнувшей о блюдце, плеснул чумным пятном на скатерть. Он глянул на пляску солнечных зайчиков на серебряном подносе у засуетившегося официанта, на очки и породистые лысины редких постояльцев отеля, и у него тоскливо засосало под ребром — то ли застарелой лагерной язвой, то ли давно забытым страхом школьника перед выпускными экзаменами: за отель скоро перестанут платить благотворительные организации — ведь он уже не политбеженец, не привилегированный страдалец, а один из трех миллионов полноправных безработных этой страны, в одной лодке с туземцами этого острова, и не поможет никакое диссидентское прошлое. Впрочем? Впрочем, поможет: если не диссидентское, то просто-напросто советское прошлое. Ведь ему, как и большинству пионеров его поколения, однажды сделали прививку от бешенства — кого из них после войны не кусали бродячие собаки? Надо будет непременно упомянуть этот факт в качестве нравоучительного анекдота в очередном интервью или лекции: мол, советская власть с детства готовила меня к эмиграции в Англию — с ее национальным психозом перед заболеваниями туберкулезом и бешенством. Вопрос только в том, была ли та советская прививка одноразового действия или же раз и навсегда, на всю жизнь?
Рука его инстинктивно поползла под пиджак, к сердцу, проверяя, на месте ли оно, и нащупала во внутреннем кармане конверт — с телеграммой-приглашением от английского лорда; предстоящий визит показался ему в этот момент залогом светлого будущего в необычной для него ссылке. Карваланов чувствовал себя консулом пока еще не существующей империи. В этой империи, то есть, по-лагерному — кодле, ему, лорду Эдварду, отведено место пахана: с его связями в парламенте и в кабинете министров, его надо лишь подтолкнуть в нужном направлении, задействовать, отбив его у других эмигрантских группировок — от монархистов до соцдемократов из правозащитников. Вся эта демдвижная шантрапа не понимает, что дело не в политлозунгах, не в исповедальных кредо и законодательных казусах, а в идее власти: лишь силой можно опрокинуть советского колосса на глиняных ногах за «железным занавесом». И что бы ни болтали про вымирание аристократии как правящего класса, все в этой стране пока еще равняются по этому самому отживающему классу, по его манерам и образу жизни. А манеры, в свою очередь, манеры именно, а не суть дела, решают в этой стране всё.
Он попросил еще чаю, намазал густо еще один жареный хлебец мармеладом и углубился в ту страницу «Таймс», где красовалась его фотография, уже на фоне не тюремной решетки, а Букингемского дворца. Кое-что корреспондент, натурально, переврал, кое-где шла сплошная отсебятина, но в целом интервью получилось недурно: афористично, все на анекдотах, с конкретной бытовой изюминкой, без этих риторических религиозно-восклицательных знаков — каковых только и ждут здесь от русских; и главное — без патетики. Герой-одиночка, загнанный в угол сворой негодяев и палачей, именно такому и сочувствует английский ум. Прямо-таки ницшеанская ситуация: спиной вжатый в стену, один на один с толпой, когда больше не на кого надеяться, тут-то и выходит наружу, как пот, вся человеческая подноготная. Прямо по Киплингу: «Когда внутри все пусто, все сгорело, и только воля говорит: иди!»
С большевиками нужно бороться большевистскими методами: таковы уроки самой успешной в истории человечества политической стратегии — большевиков. Они использовали парламентскую трибуну Государственной думы для пропаганды революционного террора; для пропаганды антисоветского диссидентства в Англии надо явно использовать палату лордов, кичащихся своей непредвзятостью. Над лордом Эдвардом, видимо, придется хорошенько поработать: выбить из него всю эту дребедень насчет универсальности проблемы прав человека вне зависимости от времен и народов, с их апартеидами и сандинистами. Надо втемяшить ему в голову уникальность советской ситуации, ее чудовищную оригинальность, патологическую неповторимость, и тогда умозрительная конфронтация марксизма и демократии перерастет в примитивнейшее из чувств — ненависть к врагу. Это чувство и положит конец примиренческим заявкам насчет того, что ЦРУ не лучше КГБ. Дело не в том, чьи органы лучше, а на чьей ты стороне: потому что идет священная война, или, если угодно, дуэль — чей ты секундант, спрашивается? Дуэль даже привлекательнее в качестве формулировки: дуэль подразумевает шпагу, шашку, запорожскую саблю, кавказский кинжал, английский арбалет, стволы «лепажа» роковые, короче — оружие, а аристократы обожают коллекционировать старинное оружие. Карваланов представил себе аристократическую усадьбу, особняк с каминами и коврами, а по стенам развешаны эти самые арбалеты, доспехи, мушкеты. Он был уверен: с лордом они сойдутся. Швейцар в ливрее козырнул ему фамильярно, предупредительно распахнув тяжелую дубовую дверь с сияющей бронзой ручек — навстречу пригласительному сквознячку лондонской улицы.
В эти утренние часы Белгравия прихорашивалась перед наступающим днем, как будто тоже собиралась в гости. Даже портье и швейцары, суетящиеся перед белоснежными фасадами домов, выглядели как расторопные мальчики на посылках. Приостановившись на углу, Карваланов с умилением наблюдал, как негр в форменной фуражке отшлифовывал фланелью мраморные ступени трехэтажного особняка, как будто это были сапоги его господина. Именно так он и представлял себе Лондон: скверы с тенистыми кронами, особняки с колоннами, как будто имперскими рядами часовых, по стойке смирно охраняющими улицы, где красные колера революции до последней капли израсходованы исключительно на покраску автобусов и почтовых ящиков; их семафорная алость создавала необходимый, чуть ли не паспортный контраст между общественным и частным сектором. Отстукивая свой путь каблуками отличных кожаных башмаков, он наслаждался все новыми свидетельствами нерушимости здешней иерархии: иерархии неприступных в своей аристократичности особняков с колоннами и демократичной развязности лужаек в скверах, открытых для публики; напудренной чопорности шикарных деликатесных лавок и вульгарной толкотни супермаркетов; одержимой суетливости клерков в полосатых пиджаках и медлительной снисходительности дам в соболях из «роллс-ройсов». Он наслаждался элегантной ненавязчивостью, беззаботной бесстильностью лондонских церквей — лишенных настырности фаллических куполов православия; и уютом невысокого лондонского неба с захватывающим дух гигантским разлетом парков — короче, он наслаждался наличием рангов и перегородок в переносном и буквальном смысле: как для курящих и некурящих в автобусе, как в пивной-пабе разделение на бар и салун: для плебса и для тех, кто почище. Тут не сбивались, как в Москве, в одну кучу поэты и доносчики, диссиденты и внуки заслуженных большевиков, сионисты и программисты; тут у самых расплывчатых предметов всему можно отыскать контур, четкую границу, барьер, желтую полосу для парковки — после шести вечера.
В эти утренние часы месяц назад его выводили из лагерной зоны на шмон перед началом работ; и ему пришло в голову, что лагерь, тюрьма — единственное, пожалуй, место в советском обществе, где можно обнаружить хоть какое-то подобие цивилизации с ее пристальным вниманием к детали, к однажды заведенному порядку и распорядку, к иерархической разделенности заключенных по неуловимым «классовым» признакам на аристократов и плебеев. И он, Карваланов, несомненно числился в аристократах этого тюремного мира: к нему всегда было особое отношение — и со стороны зэков, и со стороны чекистов, и со стороны инкоров на воле. Его не сумели запугать не потому, что ему не свойственно чувство страха, а потому, что никак не могли понять, где этот страх коренится; не понимали, что его страх — это страх перед отречением, и от неких загадочных принципов — по сути своей страх не земной, поскольку речь шла об отречении от избранности, дарованной не от мира сего и не здешним миром реквизируемой. За все его проступки другого бы сгноили в лагерях или превратили бы в слюнявое животное из тюремной психушки; а он — вышагивает сейчас по Лондону, не хватает разве что лайковых перчаток и тросточки. Недаром кампанию за его освобождение возглавил на Западе английский лорд. Недаром этот лорд пригласил его к себе в поместье. Аристократ лагерной цивилизации останется таковым и в цивилизации западной. «Аристократы всех стран, объединяйтесь!» — вот что выстукивали каблуки его башмаков под гулкими сводами вокзала Чаринг-Кросс.
* * *
За окном поезда проплывал пейзаж загородной местности, нереальной в первую очередь своей безлюдностью. В загривках холмов, в мелькающих домиках и овцах, застрявших в мелких рощицах и кустиках, как крошки хлеба в бороде сумасшедшего, было нечто от сновидения: лишь во сне ты один на один с ландшафтом — как будто твой глаз путешествует не по долинам и по взгорьям, а по бугоркам и извилинам собственного мозга; за час езды он не заметил ни единого человека в сельской идиллии за окном. Так же пустынна была и пригородная станция — с резным кружевом деревянной крыши, похожей на гигантское крыльцо исчезнувшего поместья, с колоннами чугунного литья, где барельефный герб королевской железной дороги был раскрашен с детской аляповатостью: это был шедевр викторианской архитектуры, раз в пять лет подновляемый кисточкой маляра — главного инженера этой вечно осыпающейся машины времени, Англии.
Распорядителем всего этого архитектурного миража был старый добрый станционный смотритель у выхода, в черной форменке с погончиками, в фуражке с околышками железнодорожника. Его пухлые ватные щечки были загримированы под Диккенса, румянцем и седыми бакенбардами. Умильная улыбка на губах Карваланова сменилась, однако, гримасой паники, когда этот буколический станционный смотритель, просящийся на портрет российского академика пушкинских времен, довольно бесцеремонно остановил его у барьера:
«Ваш билет, сэр?»
Карваланов стал демонстративно, как всякий пойманный с поличным безбилетник, хлопать себя по карманам, перекладывать бумажки и перетряхивать документы, расстегивать и застегивать многочисленные «молнии» на сумке с подарком лорду, даже залез под подкладку куртки через дырку в боковом кармане; но на самом деле он прекрасно знал, что билета у него нет: билет он выбросил в окошко, подъезжая к станции, по советской привычке полагая, что его уже проверили на входе (то есть на входе билет как раз и не проверили, но он на это не обратил внимания, совершенно не подозревая, что билеты в Англии проверяются как раз на выходе, не в пункте отбытия, а в пункте прибытия). Именно это он и попытался втолковать смотрителю-контролеру, насчет того, что в Советском Союзе все наоборот и билет проверяется в пункте отбытия, а не в пункте прибытия, на входе, а не на выходе, поскольку — попытался он сострить, бравируя своим английским, — выхода все равно нет, «другого нет у нас пути, и в коммунизме конечная остановка».
«Говорят, в Советском Союзе транспорт бесплатный, сэр?» — осведомился станционный контролер, явно не оценив антисоветского переиначивания комсомольской песни. «У вас прекрасный английский, сэр. Говорят, в Советском Союзе бесплатное образование?»
«За свое образование я отплатил тюремным сроком. Я английский в советской тюрьме изучал», — мрачно отпарировал Карваланов. Но в принципе ему было приятно перекинуться словцом с представителем простого народа той страны, где даже служащий железнодорожной станции говорит по-английски лучше, чем профессор английской кафедры Московского университета. Карваланов извинился за свой акцент: он всего месяц в Англии; но запас слов у него вполне приличный. Он сидел в тюрьме, славящейся своей библиотекой еще с царских времен: собрание книг, изъятых во время обысков и арестов чуть ли не за два столетия российского инакомыслия: «Десятки тысяч томов, вся английская классика и даже полузапрещенные современные авторы попадаются — на воле не достать. Мне, можно сказать, крупно повезло в тюрьме с английским».
«В Англии за приличное образование надо платить дикие деньги», — порадовался за него станционный смотритель. «Как же это вам удалось попасть в такую привилегированную тюрьму, сэр?»
«Крайне просто», — с удовольствием принялся просвещать этого инородца Карваланов. «Меня перевели из больницы в тюрьму, когда психиатрам не удалось принудительным лечением убедить меня в том, что я — сумасшедший».
«Я слышал, медицинское обслуживание в Советском Союзе совершенно бесплатное», — кивнул головой с миной знатока станционный англичанин. «А тут слепни от катаракты — операции не дождешься. Что же вы от лечения отказывались, если бесплатно?»
«Дело не в том, был ли я психически болен или нет. Дело в том, кто ставит под сомнение твою нормальность», — нервничая, повысил голос Карваланов. «С точки зрения советского психиатра, психически здоровому человеку нет нужды доказывать свою нормальность. Если пациент нуждается в подобном доказательстве, значит, он автоматически сумасшедший. Чтобы выписаться из психбольницы, мне нужно было доказать, что я вполне нормальный человек. С точки зрения психиатра, это и значит, что я — сумасшедший! Замкнутый круг, улавливаете?»
«А у нас все наоборот», — бурчал станционный смотритель, — «недавно стали психопатов из больниц выписывать: денег, говорят, нету. Если не буйный, гуляй, мол, себе на здоровье. Куда ни глянь — везде сумасшедшие, деваться от них некуда. Кто же вас в больницу направил?»
«КГБ. Органы безопасности считают сумасшедшим всякого, кто с ними борется. Поэтому я и говорю: дело не в том, сумасшедшие мы или нет; дело в том, кто ставит под сомнение нашу ненормальность».
«У нас про КГБ много в газетах пишут. Я так про себя подумал, что если человек в здравом уме, сэр, он с ними бороться не будет», — умудренно вздохнул железнодорожник.
«В каком-то смысле вы правы», — хмуро кивнул Карваланов.
«То есть, с КГБ вы больше не боретесь, если вас из больницы выписали?» — хитро спросил железнодорожник.
«Меня не выписали. Меня обменяли».
«Так вы один из этих самых, из диссидентов? То-то мне лицо ваше знакомо. Вас по телевизору показывали. Вас на аргентинского шпиона обменяли, не так ли?»
«На чилийского», — поправил его Карваланов. «И не на шпиона, а на коммуниста, он там в тюрьме сидел».
«Тоже — от лечения отказывался?» — спросил станционный смотритель, многозначительно повертев указательным пальцем у виска. «А здесь вы к кому направляетесь?»
«К лорду Эдварду», — кашлянул в кулак Карваланов. Своей показной солидностью он давал понять этому фамильярному станционному смотрителю, что прибыл сюда не как заезжий иностранец из ротозеев, а по особому приглашению.
«К лорду Эдварду?» — искренне изумившись, повторил станционный смотритель. «Так он же вроде за границу отбыл. Я сам чемоданы в вагон грузил. Вы же не фазанов стрелять приехали? Наш лорд этого не одобряет. Я три войны прошел — мне что фазаны, что люди. Так или иначе, охотничий сезон еще не начинался, сэр».
«Не знаю, меня пригласили. Меня такси, наверное, ждет у выхода», — и нетерпеливо откланявшись, Карваланов двинулся к барьеру.
«А как же насчет билетика, сэр?» — поправил козырек фуражки смотритель.
«Но я же объяснил», — опешил Карваланов.
«За рассказики спасибо, а за дорогу придется заплатить», — неожиданно сухим и категорическим тоном заявил служитель и преградил Карваланову выход. И за выброшенный железнодорожный билетик — ничтожный кусочек розового картона — пришлось заплатить вторично; сумма эта была дикая по советским понятиям: советский транспорт в сравнении с английским практически бесплатный, в этом, что и говорить, станционный смотритель был прав.
К его правоте снова пришлось прибегнуть, когда выяснилось, что никакого такси у выхода не обнаружилось, и Карваланов вернулся к барьеру, чтобы выяснить дорогу к поместью. Станционный цербер снова превратился в буколически-радушного диккенсовского эсквайра и с головокружительными подробностями стал перечислять повороты, перекрестки и переходы, где таверна «Карета и лошадь» сменялась воротами кладбища, а крикетное поле — церковью, за которой следовала можжевеловая изгородь, конюшня и охотничья сторожка. Карваланову, с его цепкой лагерной памятью на подробности, показалось, что он найдет дорогу с закрытыми глазами; вступив в тенистую, как будто парковую аллею с укатанной щебниевой дорожкой, он на первом же перекрестке свернул, как и требовалось, налево, потом направо, потом еще раз направо, но почему-то не обнаружил — ни кладбища, ни таверны, ни конюшни; а только лес, лес и лес.
Лес как лес — смешанный, с довольно тесным променадом из дубов и каштанов, вязов и ясеней и орешника, с осторожной вежливостью приглашающих вступить в прогалины, где свет метался между круговоротом листвы в облаках и путаницей молодой травы с прошлогодними листьями, прошитыми пресловутым бисером ландышей среди свиных желудей и лошадиных каштанов. Но была в этой заурядной, казалось бы, лесной роще неуловимая, как переход на интонационное «ты» в английском языке, иноземная экзотика. На обочине вырастал вдруг гигантский, как будто из парника ботанического сада, куст лиловых рододендронов или же преграждало путь переплетение диких магнолий — как-никак этот остров подогревался центральным отоплением атлантических вод. И еще пугали странные шорохи: по краям лесной тропы в кустах, в кронах деревьев, в зарослях ежевики и среди гроздьев шелковицы, в чащобе вереска и дрока шла неустанная возня, не умолкало шебуршание, хлопотливая перестрелка птичьих трелей и писк всякой другой живности, для которой еще долго не подыщется перевода, когда все называется иначе и по-другому, и потому — безымянно. Несмотря на видимое сходство с подмосковными перелесками, лес этот был чужд своей безымянностью, и от того приближался своей экзотичностью чуть ли не к джунглям с удавами и аллигаторами за каждым поворотом. Это были джунгли западного мира.
Неожиданно развернувшаяся перед ним, возникшая как будто из-под театрального занавеса поляна была доказательством заколдованности этой местности. Поляна выглядела как иллюстрация к детской сказке в шикарном подарочном издании. Никогда не видел он в натуре такой шелковистой травы, рябью изворачивающейся под налетами ветерка, и трава щекотала в ответ хоровод теней от облаков, убегающих за лиственные кроны, как будто облака смущались, а деревья, в свою очередь, приглушенно бормотали, сами не решаясь вступить в танец ветра с тенями на траве этого магического круга. Круг был магическим, потому что в центре поляны стоял маг и делал пассы. На нем не было ни фрака с цилиндром фокусника из кабаре, ни чалмы с восточным халатом дервиша, но, тем не менее, у него был вид человека явно не от мира сего. Он, во всяком случае, не имел ничего общего с миром бывшего советского пионера, изгнанного из комсомола в ходе борьбы с однопартийной системой, выславшей его за границу. Этот маг как будто сошел с олеографии прошлого века, изображавшей королевскую охоту, или же выпал прямо из тургеневского дворянского гнезда.
В его лакированных сапогах вишневой кожи отражались и небо и деревья, в его твидовом картузе с двойным козырьком — и сзади и спереди — была прозорливость двуликого Януса. Он как будто держал под незаметным контролем всю поляну: это под его всеведущим глазом гипнотизера колыхались кроны деревьев, плыли по небу облака, стыдливой рябью покрывалась трава. В одно мгновенье этот гипнотизер превратился в загадочного шамана: присев на корточки, этот колдун залился дробными трелями, чириканьем, цоканьем и пересвистом; в руках у него оказалась жестяная банка, и по этой банке он стал ловко выстукивать сучком странные завораживающие ритмы, как будто аккомпанируя собственному пересвисту. На эту приманку птицелова из всех углов полянки засеменили чудесные на вид создания, чьи перья переливались скорлупой переспелого каштана, а заостренные юркие головки были увенчаны азиатскими хохолками. Возникнув неизвестно откуда, птицы целеустремленно вышагивали на спичечных лапках, покачивая единообразно в такт шеями, не отрывая взгляда от гипнотизера-мага. И за ними, завороженный теми же пассами, шагнул к центру поляны и Карваланов. И тут же осознал свою ошибку.
Хрустнула под ногами ветка, и райская завороженность поляны была нарушена: он дернулся от истерического вопля — взвизга коммунальной скандалистки, исторгнутого в унисон десятками птичьих головок. В этом вопле не было ничего от балетной изящности существ, за мгновение до этого маршировавших стройным кордебалетом по травяному шелку; безобразно хлопая крыльями, как гигантские бабочки, взметнувшиеся от света лампы на дачной террасе, экзотические птицы рванулись к краям поляны. Мгновение, и от них не осталось ни следа, ни перышка. Карваланов очутился один на один с гипнотизером этой лесной жизни. Солнце, как будто паникуя, забралось с головой под подушку пухлого облака, и с порывом холодного ветра магическая атмосфера места окончательно испарилась.
К нему повернулось лицо не загадочного мага, а крупнопоместного администратора; с таким лицом под стать откармливать курятину на убой, а не очаровывать мир солнечных зайчиков и птичьих пересвистов. Его красное, обветренное лицо было похоже на истершийся сафьяновый переплет с двумя свинцовыми застежками глаз. Прихватив двустволку с травы, он поднялся во весь свой коренастый рост. Лишь странные звуки, вылетающие изо рта этого взбешенного собственника с перекошенным лицом, свидетельствовали о загадочности и экзотичности его природы, его породы. Это были завывания китайца, переквалифицировавшегося в муэдзины: всю поляну заполонила нестерпимая для русского уха какофония носовых и горловых кваканий, начисто лишенных хребта согласных — что не было бы сюрпризом для лингвиста, изучающего влияние провинциальных диалектов на речь лондонского кокни. Но Карваланов, попятившись назад в кусты, с трудом уловил лишь два знакомых слова: «бастард» и «бляди» («bloody»). Но и этим начаткам взаимопонимания был тут же положен конец: птицелов в картузе одним взмахом приставил к плечу двустволку, как в трюке фокусника, лицо его исчезло в облачке дыма, и запоздалым эхом над головой Карваланова раздался сухой треск — обломилась ли ветка орешника или же и впрямь просвистела пуля над ухом?
Карваланов рухнул, повалившись в кусты, — но повинна в этом была не меткая двустволка маньяка, а чья-то сильная рука, ухватившая его сзади за плечо и потянувшая резко вниз; в ушах зазвенел лихорадочный шепот: «Пригнитесь, сюда, за мной!» Если бы не отточенный безупречный английский этого ультиматума, он бы решил, что его похищает советская разведка: лица своего спасителя он не видел, и из двух зол — двустволка на поляне или советская тюрьма — он предпочел привычное (тюрьму) и бросился вслед за мелькавшей в ветвях спиной. Чуть ли не на четвереньках они продирались по мелкому овражку; царапался дикий шиповник, обжигала крапива, ремень сумки цеплялся за ветки магнолий, но все это казалось мелочью: главное, что какофония брани с ружейным треском за спиной постепенно удалялась на безопасное расстояние, сменяясь хрипом двойной отдышки — Карваланова и его непрошеного проводника. Стена кустов наконец оборвалась, и они выкатились на опушку.
* * *
«Понимаете ли вы, милейший Карваланов, что он готов был пристрелить вас, как бродячую собаку?» — как будто к нашкодившему школьнику, с педагогической безапелляционностью обратился к нему по-английски его спаситель, когда они, отдышавшись, устроились у ствола поваленного дерева.
«Я не бродячая собака», — пробормотал Карваланов, машинально ощупав взмокший затылок: ему казалось, что волосы подпалены выстрелом, что увлажнились они не по́том, а кровью.
«Все мы, милейший Карваланов, отчасти бродячие собаки», — заранее пресекая всякие возражения, меланхолически произнес его собеседник.
«Некоторые бродячие собаки быстро переквалифицируются в сторожевых псов», — отпарировал Карваланов. «Откуда, кстати сказать, вы знаете мое имя? Вы что — следили за мной?»
«Мы непременно должны поговорить с вами о судьбе сторожевых псов», — игнорировал его вопрос англичанин. «На бродячую собаку вы действительно не похожи. Но он мог пристрелить вас как неопытного браконьера. Что может быть восхитительнее убийства в рамках законности? Фазаны, бродячие собаки, браконьеры — какая разница? Тем более он был явно на взводе после часа улюлюканья».
«Какого такого улюлюканья?!» — Карваланов никак не мог понять, к чему клонит загадочный обитатель этой загородной местности.
«Любого улюлюканья. Совершенно не важно. Можно издавать любой звук; например, такой — я помню с детства», — и его собеседник, приложив ладошку ко рту, указательным пальцем ловко забарабанил по нижней губе. Из кустов тут же раздались в ответ гортанные вопли. Карваланов уже не сомневался: это были фазаны. «Клич к началу кормежки. Похоже на воинствующее гиканье североамериканских индейцев, не правда ли? Или африканских зулусов. Главное, что фазан к этому кличу привык. Я вам скажу: для него это улюлюканье — как первобытный инстинкт. Он уже не может ни с кем по-человечески разговаривать».
«Кто — фазан?»
«Какой фазан? Я говорю про этого убийцу!»
«Про какого убийцу? Кто убийца?» — занервничал Карваланов.
«Разве вы не поняли кто? Диктатор этого поместья — моего поместья. Он — мой егерь», — пораженный столь очевидным непониманием, развел руками англичанин со смущенной улыбкой на лице.
Карваланов вскочил на ноги в нелепом поклоне. Он не знал, как себя вести: протянуть по-дружески руку, кивнуть небрежно головой или же преклонить колени благоговейно? Он давно должен был сам обо всем догадаться: каждая деталь внешности этого человека выдавала в нем аристократа. Именно таким, по сути дела, он и представлял себе английского лорда: замшевые башмаки с гетрами, где серебряная пряжка поблескивала сквозь налипшие комья грязи; этот плащ, как будто взятый напрокат из средневековья, — завязанный шелковым шнурком у самого горла, с капюшоном, а под ним, наверное, кружевной воротник; и эта голова — вздернутый подбородок и острые голубые глаза и высокий лоб — внешность князя Мышкина. Сравнение пришло ему в голову давно, еще в лагере, когда он впервые увидел фотографию лорда Эдварда на странице истрепанной газеты «Морнинг стар», чудом проскочившей в зону через почтовую цензуру вместе с учебником английского. Конечно, это было много лет назад, конечно, за эти годы лорд постарел, да и фотография в той газете была неизвестно какой давности; и все же Карваланову было стыдно: ему сразу следовало бы узнать человека, которому он обязан своей свободой. Сколько лет доносилось до него эхо зарубежных «голосов», вещавших о борьбе лорда Эдварда за освобождение Карваланова. И вот они друг перед другом — лицом к лицу; и снова вокруг них — враги; вновь оба — в роли конспираторов: скрываясь, на этот раз, от вездесущего егеря.
«Я знал, что вы заблудитесь. Правильно сделал, что пошел вам навстречу. Карваланов, я ждал вас», — и как будто в просительном жесте лорд сжал в своих ладонях руку Карваланова. Его аристократическая надменность, небрежная резкость мимики и слов сменились чуть ли не лакейской суетливостью. Он забормотал извинения по поводу неподготовленности встречи в виду крайне стесненных обстоятельств его нынешней жизни, «ситуации почти тюремной», как он выразился. Он заглядывал в лицо стоящему Карваланову снизу, и от этого его жалобный взгляд обретал прямо-таки собачье выражение. Карваланов хотел было присесть, ожидая долгих объяснений, но лорд потянул его за собой — обратно в лесную чащу, незаметной глазу тропинкой. Его размахайка стала мелькать в путанице стволов с такой непостижимой для Карваланова юркостью, что вдвойне немыслимо было уследить на ходу за бессвязными комментариями лорда о сути лесного бытия — этой чащобы загадочных улюлюканий и кровавых ритуалов, излагавшихся на ходу так, как будто речь шла об авторитарных культах древней деспотии.
«И все это, заметьте, мои угодья», — оборачивался лорд, обводя взглядом ярусы, аркады, балюстрады и капители своего лесного дворца, и спрашивал Карваланова: «Нравится? Хотели бы здесь поселиться?»
«Хотел бы», — послушно кивал головой Карваланов.
«Я тоже», — с загадочной иронией заключил лорд. «Осторожно — не прикасайтесь!» — преградил он путь Карваланову, когда тот с легкомысленным любопытством протянул руку к железной паутине — от ствола до ствола, — неожиданно возникшей перед ними, как гигантская пинг-понговая сетка с пластмассовым шариком солнца, застрявшим в листве. «Впрочем, вам ничего не грозит. Вы же не бродячая собака. Вы всего лишь неопытный браконьер». И лорд принялся объяснять, что сетка эта под током. Напряжение, правда, слишком слабое: для человека неприятно, но не смертельно. За сеткой держат молоденьких фазанов. Это фазаний загон.
«Концентрационный лагерь какой-то», — пробормотал Карваланов, отдернув руку от проволоки. Но лорд предупредил его о легкомысленной неуместности поспешных сравнений фазанов с жертвами нацизма в ту эпоху, когда истинно свободное население леса — зайцы и белки, лисы и бродячие собаки с кошками гибнут от одного прикосновения к электрической проволоке загонов, где плодятся чванливые пернатые иностранного происхождения.
«И не вздумайте зачислять меня в шовинисты», — поспешил добавить лорд Эдвард, явно заметив ошарашенное лицо Карваланова, остолбеневшего от этой антифазаньей энциклики. «Общеизвестный факт, что фазаны завезены к нам на Альбион бог знает откуда — из Цейлона или Таиланда, короче говоря, из тех псевдореспублик, где царствует жесточайшая азиатская тирания. Фазан по своей природе — дисциплинированный раб. Взгляните сами», — и, нагнувшись, лорд указал Карваланову на миниатюрное аккуратное отверстие в проволочной сетке. Стоит егерю заулюлюкать, и фазанчики, солдатиками по цепочке, трусят туда и обратно на кормежку сквозь эту дыру в сетке, слишком узкую для любого другого вольного обитателя леса. «Еще мальчишкой, Карваланов, я своими руками хоронил невинных жертв этой электрификации. Детской лопаткой выкапывал могилы — бродячим собакам, кошкам, зайцам. По ночам в окно моей спальни неслись стоны загубленных. Здесь все в могилах, мы ходим по костям невинных жертв фазаньей потехи — понимаете, Карваланов?»
Английскую речь лорда понять было нетрудно. Неясно было, как надо реагировать на английский пафос защитника животных. К подобному развороту событий Карваланов не был подготовлен; тем более в детстве он довольно много перебил бродячих кошек, гоняясь за ними с товарищами по пустырям и помойкам. «Сколько тут изгородей!» — чертыхнулся Карваланов, перебираясь, под руководством лорда, через очередной плетень.
«Все мои земли отданы под аренду — на отстрел фазанов», — зло и мрачно констатировал лорд. «У каждого стрелка-охотника свой номер: стоят и ждут своей очереди на убийство. И такая тишина вначале, а потом издалека, вон оттуда, из-за рощицы начинает расти, как зловещий шепоток, этот шум». Лорд Эдвард прислонился к стволу дерева, схватившись за виски.
«Вам плохо?» — Карваланов не знал, как себя вести: его собеседник был явно перевозбужден.
«Загонщики движутся полукругом — по цепочке. Это как погром, как насильственное переселение народов. Загонщики грохочут трещотками и топчут сапогами что ни попадя, обшаривают каждый куст — их же недаром называют битерами: от слова бить. Они и бьют; бьют, бьют!»
«Кого бьют?» — Карваланов тоже начинал входить в азарт.
«Они выбивают фазанов из-под укрытий — из-под кустов. И эти глупые павлины, эти азиатские фазаны выпархивают в панике, идиотически хлопочут крыльями, вырвавшись из леса, взмывают над поляной на своих подрезанных перьях».
«Их можно понять», — усмехнулся Карваланов. «Куда же им еще деваться? Куда деваться этим самым таиландским беженцам?»
«Куда деваться? Разбрестись по лесу, скрыться в нолях, улететь в другие страны — куда угодно! Но они сидят тут, откормленные егерем, сидят и ждут, когда их начнут вышвыривать из кустов под дуло охотников. Клацанье затвора, короткий залп — и в воздух летят перья. А потом собака приносит окровавленный труп фазана в зубах. Собака! Этот егерь знает, как натравливать друг на друга родных братьев, как разделять и властвовать. Он держит целую свору — послушные псы загоняют фазанов, они же по щелчку егерского пальца приносят в зубах подстреленные трупы. Не понимая, что вся эта потеха ведет к геноциду их же собственного племени: десятки их бродячих собратьев дохнут на электрической проволоке фазаньих загонов, чтобы беспардонные нувориши из иностранцев могли разнузданно предаваться чувству ностальгии по старым добрым временам, имитируя кровожадные замашки и обычаи английской аристократии». Еще недавно, сообщил лорд Эдвард, поместье арендовали главным образом немцы. В последнее время стали мелькать японцы-арендаторы с фотоаппаратами. Он не удивится, если в ближайшем будущем поместье оккупируют китайские коммунисты. «Чтобы на это сказал мой отец — мои предки?»
«Мой прадед был арендатором», — некстати припомнил Карваланов своих предков. Однако предки у него с лордом были разные не только по классовому происхождению: «Мой прадед был евреем. Евреям запрещалось скупать земли, и поэтому он арендовал усадьбу у русского помещика». Как будто самому себе не веря (что всегда случается, когда твое прошлое вдруг оборачивается чужим настоящим), как не верил матери отец Карваланова, инженер-партиец, Карваланов мог бы сейчас долго цитировать материнские россказни о гигантском усадебном доме прадеда с мраморными лестницами, фамильным серебром и настоящей каретой с четверкой лошадей цугом среди белорусских лесов.
«Он держал фазанью охоту у себя в поместье?» — с плохо скрытой подозрительностью поинтересовался лорд.
«Он был лесопромышленником. Продавал дерево оптом. Много, наверное, лесов загубил», — с ноткой садистической гордости ответил Карваланов. Ему пришло в голову, что он причастен к русской революции хотя бы потому, что вышел из страны, где революция уже свершилась, и очутился в стране, где революция пока что лишь угроза из далекого будущего. Он меченый — как будто шрамом прививки в детстве. Только этот невидимый шрам и спасал от кошмарной иллюзии, что он оказался перенесенным за «железный занавес» в машине времени — в дореволюционную эпоху, знакомую лишь по советским школьным учебникам.
«Что же стало с поместьем прадеда?» — спросил лорд.
«Вы что — не слышали, что в России произошла революция?» — поразился его наивности Карваланов. «Срубили вишневый сад!» Но лорд оставался глух к литературным аллюзиям:
«Я был бы готов срубить на корню весь этот лес — лишь бы избавиться от проклятых фазанов. Но мне жаль других, невинных лесных тварей. Они же останутся бездомными и неприкаянными. Каковым с детства был и я».
«Вы — бездомный и неприкаянный? в собственном поместье?» — решился наконец впрямую спросить Карваланов. Но лорд ничего не ответил. Взяв Карваланова под руку, он подвел его к краю опушки. Перед ними, внизу, как будто в тяжелой витиеватой картинной раме из ветвей бука (не отсюда ли «буколическая картина»?), предстало заросшее левитановской ряской озерцо с лебедями и, растущий из собственного отражения в озере, огромный барский дом, задрапированный диким виноградом.
«Это ваш замок?» — чуть не ахнул Карваланов при виде этого оригинала всех базарных репродукций крупнопоместной идиллии.
«Дом моего отца», — произнес лорд, как будто речь шла по меньшей мере о храме Господнем, — «а ныне — постоялый двор для нуворишей и егерей, куда мне лично вход воспрещен». И, снова подхватив Карваланова под локоть (тот даже слегка дернулся, уж слишком этот жест напоминал ухватки охранника, когда тебя ведут по коридору к кабинету следователя), лорд стал спускаться вниз по холму. Когда они оказались на лужайке перед домом, Карваланов шагнул было на гравиевую дорожку, ведущую к ступенькам главного входа с портиком и колоннадой. Лорд, однако, подталкивал его к кустам рододендронов среди почерневших облупившихся статуй у бокового фасада. Потянув за собой Карваланова, он стал огибать особняк слева, по узкой петляющей аллейке, короткими перебежками, беспокойно оглядываясь на ходу. Карваланов заметил, как в одном из боковых порталов мелькнула женская фигурка в крахмальном фартуке и чепчике с посудиной в руках — по виду явно служанка, как будто сошедшая с жанровой картины о быте дворян прошлого столетия. Она деловыми мелкими шажками стала пересекать двор и вдруг застыла как вкопанная, заметив Карваланова с лордом Эдвардом. Тот демонстративно выпрямился и чопорно ей поклонился. Женщина в чепчике покачала головой с очевидной укоризной и поспешно скрылась в доме.
«Донесет теперь про ваш визит, непременно донесет», — забормотал лорд и на редкость неаристократически выругался. В обнимку с Карвалановым, как будто скрывая его от посторонних глаз своей широкой накидкой, он подтолкнул его к гигантским итальянским окнам с задней стороны особняка, где розы были не такие ухоженные, а краска на шпалерах облупилась, в виде лопнувших мыльных пузырей в грязной ванной. Еще раз оглянувшись, лорд приник к стеклам, заслонившись от света ладошками. Потом потянул к себе Карваланова:
«Смотрите», — прошептал он. Карваланов в свою очередь расплющил нос о стекло, вглядываясь в черный провал внутри с жадным любопытством мальчишки из уличной ватаги подростков, не приглашенных в приличный дом к однокашнице на детский праздник. Из черного провала стекла, как будто наплывающими клубами тумана, стали постепенно выдвигаться контуры тяжелой кожаной мебели, сгрудившейся вокруг черного озера — лакированной крышки стола. В этом лакированном озере бродила тень — то ли отца Гамлета, то ли двух заговорщиков, застывших в оконной раме, как музейные экспонаты в стеклянном ящике.
«Здесь отец курил сигару и пил виски с гостями после раздачи убитых фазанов. Убийство ведет к убийству — между фазаном и охотником место есть лишь для загонщика», — и, оторвавшись от окна, лорд заключил этот загадочный афоризм вопросом: «Ваш отец жив?»
«Скончался от инфаркта. Третьего инфаркта. Первый инфаркт случился, когда у меня впервые произвели обыск. Второй — когда арестовали. А третий, как мне сообщили, с летальным исходом, когда меня выслали из страны. Мы оба оказались, так сказать, на том свете, каждый по-своему», — усмехнулся Карваланов.
«То есть вы послужили причиной его смерти?»
«Я из поколения тех, учтите, кто в легенде о Павлике Морозове поменялся ролями с собственным отцом: Павлик Морозов погиб, пытаясь сделать из своего отца-кулака советского человека; мой отец погиб, пытаясь сделать советского человека из своего сына-диссидента». Судя по выражению лица лорда, этот экскурс в историю советской версии эдипова комплекса остался совершенно непонятным. «Вы не хотите появляться в доме из-за вражды с отцом?» — спросил он притихшего лорда.
«Из-за вражды — с отцом?!» — Лорд передернул плечами. «Я с отцом могу встретиться лишь там», — и он ткнул пальцем вверх: «В небе. Мой отец погиб в небе. Его сбила фашистская зенитка над Ла-Маншем: короткий залп, струйка дыма, как из двустволки, и по небосклону летят оторванные крылья самолета, как фазаньи перья. Ни одна собака не отыскала отцовских останков. Тссс!» — и, снова подхватив Карваланова под локоть, лорд приложил палец к губам. Из-за угла послышался хруст гравия — шаги были четкие и размеренные, солидная походка уверенного в себе человека. С оперативностью, которой позавидовал бы любой вертухай, лорд подтолкнул Карваланова к нише в стене, втиснув его с сумкой в узкий промежуток за гипсовой вазой, а сам быстрым шагом направился, симулируя беззаботность походкой, навстречу невидимке, все громче и громче хрустящему гравием. Карваланов, не шелохнувшись, стоял, вжимаясь спиной в шероховатый камень стены. Ему казалось, что по шее, за воротник, ползет какая-то гаденькая букашка; возможно, это были просто мурашки, но он не решался даже пальцем шевельнуть. Хруст гравия стих на углу, и до Карваланова стали долетать реплики незначительного, казалось бы, диалога:
«Как себя чувствуете, милорд?»
«Прекрасно. Я чувствую себя прекрасно».
«Слегка перевозбуждены, э?» Хруст гравия выдал покачивание с пятки на носок и обратно.
«Перевозбужден? Ничуть! Просто свежий воздух — кислород, знаете ли. Чудесный день выдался, не правда ли?»
«Настоящее лето, э? Вы мне что-то не нравитесь. Я, пожалуй, загляну к вам после полудня».
«Нет никакой необходимости. Я буду работать. Просьба не мешать».
«Спасаем животных, э? Ну что ж, ну что ж. Похвально. Только: не перетруждайтесь, э?» И снова четкий и самоуверенный хруст гравия. Карваланову удалось увидеть этого мистического собеседника лишь вытянув шею, краем глаза, когда тот удалялся в сторону парка: фигура боксера-тяжеловеса, в безупречном полосатом костюме и лакированных черных башмаках, крупные шишки лысеющего затылка и нависающая над галстуком-бабочкой бульдожья челюсть. Это было ходячее воплощение воли в сочетании со здравомыслием, и в голове у Карваланова мелькнула трусливая мыслишка, что наступил последний шанс избавить себя от этого явно трекнутого лорда, от этого фазанофоба с его егерями и загонщиками. Опять подпольщина. Видимо, прав-таки был следователь, когда причислил Карваланова к своего рода уголовному миру. Доказывал, что криминальное в нем как наркотик: Карваланов, мол, из тех, кто просто неспособен жить нормальной жизнью с ее ежедневной рутиной. Если бы не было главного врага — советской власти, — ушел бы в подполье по другому поводу, но подполья как такового ему не миновать. И окружает себя себе подобными: ущербными и неполноценными — всеми теми, кто не способен ужиться в коллективе, кто выпадает из системы, кто постоянно рвется к чему-то недостижимому: в этом смысле между сумасшедшим, утопическим мыслителем, диссидентом и — заурядным блатным, ради «красивой жизни» готовым на все, не такая уж большая разница. Кого из своих друзей Карваланов назвал бы психически полноценным существом? И на новой территории, судя по всему, повторяется та же картина. И нечего тут удивляться: лишь человек, ощущающий себя неполноценным среди соотечественников, готов отправиться за тридевять земель в поисках справедливости. Сам Карваланов тому пример.
Другой пример — лорд Эдвард — возник на другом конце газона, как только полосатая спина его авторитарного собеседника скрылась в аллее парка; и Карваланов почувствовал угрызения совести за тайное мысленное предательство, глядя, как лорд пригласительно машет ему рукой, извещая Карваланова, что путь, мол, свободен. В его всклокоченной бородке, развевающейся бархатной накидке и клоунских полосатых гетрах было нечто нелепое, как все нелепое — жалкое и как все жалкое — парадоксально потешное. Карваланов улыбнулся, помахал в ответ и, подхватив на плечо сумку, снова включился в пробег по гаревым дорожкам.
«Как вы смогли убедиться, мне запрещено не только спасать четвероногих жертв егерских утех, но и принимать у себя спасенных мной представителей человеческой породы», — с горькой иронией бормотал лорд, раздвигая ветки кустов. «Прошу в мой одинокий приют. В мою штаб-квартиру, или, если хотите, в нашу английскую версию вашей тюрьмы», — и лорд указал на флигель в десяти шагах от них через лужайку; вместо подстриженного, как в парикмахерской, английского газона лужайка представляла собой запущенную плешку, поросшую клочьями бурьяна и сорняков. «Единственная уступка моим прихотям: я запретил подстригать траву, моим подопечным вольнее среди этих диковатых, но милых моему израненному сердцу представителей полевой флоры. А вот и они», — взмахнул руками лорд, как будто готовясь обнять — бегущую ему навстречу свору собак. Они налетели с дерзким лаем непрошеного дружелюбия, в балетных пируэтах кидались на грудь, тыкались в лицо мордой, взбивали пыль виляющими хвостами и бешено крутились на месте, обнюхивая Карваланова.
«Не узнаете?» — с хитрой усмешкой спросил лорд Эдвард. Карваланов непонимающе оглядывался, отбиваясь от собак, ожидая увидеть знакомые лица, сюрпризом оказавшиеся в гостях у лорда. Но лорд никого не имел в виду. Точнее, он имел в виду лишь собачий выводок. Нагнувшись, он ласково трепал их по шее, почесывал за ухом. Большинство его подопечных были на вид безродными представителями собачьего племени, нечесаными, нелепыми и лопоухими. «Где я их только не нахожу — на дорогах, в канавах. Многие давно бы сдохли: если не от пули или капканов егеря, убитые фазаньей электрической проволокой, то просто-напросто от голода. Брошенные своими хозяевами на произвол судьбы», — вздохнул он, печально глянул на Карваланова, и стал раздавать собакам куски сахара из многочисленных карманов своего одеяния. Наблюдая, как собаки увивались вокруг своего кормителя, Карваланов отметил, что все они были ущербными — хромали, без уха, с одним глазом и вообще без хвоста. Ментальный инвалид тянется к инвалиду физическому.
«Очень похожи на московских дворняг», — сказал Карваланов.
«Вас это удивляет?» — рассмеялся лорд и, похлопав Карваланова по плечу, широким жестом распахнул дверь флигеля: «Прошу в мое политическое убежище», — названное им, по-английски, «ассилиумом»: это было, таким образом, четвертое по счету наименование помещения, которое с первого взгляда можно было спутать с красным уголком или ленинской комнатой, а то и кабинетом пропагандиста местного парткомитета. Каждый сантиметр обоев был обклеен плакатами: в защиту животных вообще и против фазаньей охоты в частности, где, скажем, фазан с внешностью вампира-дракулы терзал клювом труп собаки, чья голова с нимбом святого запуталась в колючей проволоке фазаньего загона. Но сердце Карваланова екнуло перед фотографией совсем иного сюжета: прямо в московское небо тыкал толстыми пальцами, с аляповатыми перстнями куполов, собор Василия Блаженного, а перед ним, на Лобном месте, красовался не кто иной, как лорд Эдвард; но и здесь не обошлось без темы любви к бродячим животным: в руках у него красовалась псина неясной породы — она явно пыталась вырваться, чтобы помочиться на булыжник Красной площади.
«Чеслав, Лазло, Тарас, Вова!» — выкрикивал лорд знакомые московскому уху имена, обращаясь к распахнутой двери. Ворвавшаяся в комнату свора собак крутилась заискивающе вокруг лорда, вскрывавшего тем временем банки с собачьими консервами. «А теперь поглядим, как моя прислуга позаботилась о нашем ленче», — сказал Эдвард, довольный унисоном собачьего урчания и дружного чавканья. Оставив собак перед мисками, он подошел к лакированному столику, где в центре, рядом с графином воды и изящно сложенной салфеткой с приборами, возвышалась серебряная посудина. Эдвард приподнял тяжелую крышку и — зрачки его расширились, а рот исказился в брезгливой гримасе: «Они меня провоцируют, намеренно провоцируют! Можете сами убедиться».
Карваланов, принюхиваясь, заглянул под крышку: там, в коричневом соусе, дымилось какое-то блюдо из дичи — крылышки, хрящики и все такое. «Если это и провокация, то довольно аппетитная», — сглотнул слюну Карваланов. «Какая-то довольно аппетитная дичь».
«Дичь?!» — взвизгнул лорд Эдвард. «Вот именно. Дичь. Бред. Они имели наглость подсунуть фазанов — фазанов! мне! прямо под нос! неслыханно!» Он забегал вокруг стола, как собака на цепи.
«Насколько мне известно, сезон отстрела фазанов кончился — откуда тут взялись стреляные фазаны?» — припомнил сведения, почерпнутые через станционного смотрителя, Карваланов, не столько сомневаясь в кулинарных суждениях лорда, сколько стараясь его успокоить.
«Вы, милейший Карваланов, прибыли из страны, где в фазанах ровным счетом ничего не понимают. Неужели вы думаете, что фазанов потрошат и суют в духовку сразу после отстрела? Фазаний труп должен провисеть у притолоки как минимум неделю, протухнуть хорошенько, запаршиветь, и только тогда эти гурманы из трупоедов готовы побаловать себя подобной дрянью. Можете убедиться в этом сами. Вот вам вилка. Попробуйте — вы же вроде не вегетарианец?»
«По-моему, это очень похоже на курицу», — с неким облегчением констатировал Карваланов, осторожно отрывая зубами кусок загадочной дичи с вилки. «У меня просто нет никаких сомнений, что это курица. И отнюдь не протухшая. Отличная курица!» — сказал он, принявшись энергично обсасывать куриную ножку. Он вдруг почувствовал, что страшно голоден. От этих пробегов по лесам и лужайкам здорово разыгрывается аппетит. «Только горчицы не хватает. У вас не найдется горчицы?» — говорил он, уплетая курицу за обе щеки, профессионально обвязавшись салфеткой.
«Фазанов не едят с горчицей», — с каменным лицом проговорил лорд. Он так и не присел к столу.
«Как это так — не едят? Что же плохого в горчице?»
«Ничего плохого в горчице нет. Но с горчицей едят ветчину. А фазанов едят, если угодно, с брусничным соусом».
«Никогда не пробовал. Я привык с горчицей. Я имею в виду, курицу с горчицей. А это явно курица. А не фазаны», — решил проявить твердость в этом вопросе Карваланов. Если лорд и спас его из советских лагерей, это не значит, что он курицу ради него станет называть фазаном. Не заставили же советские следователи называть черное белым, не заставит и английский лорд курицу называть птицей. «Курица не птица, женщина не человек», — вспомнил про себя Карваланов, но рассмеялся, к сожалению, вслух.
«Я прошу вас на эту тему со мной не спорить!» — отреагировал на этот смех лорд, как будто фазан на крик загонщика: подбородок его вздернулся и губы задрожали. Он выхватил блюдо из-под носа опешившего Карваланова и опрокинул содержимое в мусорное ведро. «Не трогать!» — прикрикнул он, чуть ли не рыча, и Карваланов прирос к столу. Но окрик относился явно не к нему: собаки, бросившиеся было к объедкам в ведре, остановились как вкопанные и, завиляв виновато хвостами, расположились гурьбой у стола, выжидательно уставившись мордами в сторону Карваланова с лордом.
«Я категорически запрещаю им употреблять в пищу лесную дичь», — академическим тоном пытался сгладить замешательство лорд. И принялся разъяснять с ученым видом знатока: «Во-первых, они могут поперхнуться костью. Во-вторых, чем больше собака привыкает к мясу из дичи, тем агрессивнее стремится она затравливать фазанов — попадая тем самым в духовный капкан собачьего самогеноцида, услужливо расставленный егерем. Но мы перешибем английский дух фазаньей охоты ирландским самогоном». По-ирландски самогон называется, как выяснилось, «почин», и этот самый «почин» поставляет Эдварду симпатизирующий ему сосед-ирландец, выступающий за уход британских войск из Северной Ирландии и поэтому настроенный резко против фазаньей охоты как тренажа в стрельбе по ирландским целям. И хотя ударение в ирландском «почине» было на «о», Карваланов, обрадованный поводом сострить, перевел этот самогон на советский «великий почин» — без особого, нужно сказать, успеха, судя по удивленной физиономии лорда. Но тот в действительности все понял. Выдвинув с полки тяжеленный том Библии, он достал из-за него бутыль с неясной наклейкой: «Религия есть тайник всякого великого начинания», — сострил он в свою очередь, разливая пахучую смесь по стаканам. «За успех нашего безнадежного почина», — ловко переиначил лорд слова лозунга, знаменитого еще лет десять назад в диссидентских кругах Карваланова. Они чокнулись.
* * *
Карваланов не верил своим ушам: история заточения лорда в убогом флигеле на правах заключенного казалась заимствованной из готического романа ужасов позапрошлого века, где зловещую роль узурпатора играл мстительный егерь, послуживший причиной смерти своего собственного отца во время фазаньей охоты. Отец егеря, как и следовало ожидать, был егерем, в то время как отец лорда Эдварда был лордом, и поэтому находились они во время охоты друг против друга: лорд — во главе гостей на холме, егерь — во главе загонщиков внизу у кустов. Эдварду было тогда чуть ли не четыре годика, но помнил он эту драму на охоте с поразительными подробностями, хотя неясно было, где он сам находился в тот момент, когда сын егеря, Эдмунд, тоже малолетка, ползавший в ногах охотников, случайно толкнул отца Эдварда во время выстрела. Ружье дернулось, и заряд дроби ушел вниз — резанув не по взмывшим в небо фазанам, а по линии загонщиков.
«Я видел все сразу и одновременно: как взмахнул игриво ручками егерский сынок в траве, как мой отец качнулся, как будто поклонившись егерю, шагавшему вверх по холму ему навстречу. Дымок в конце ствола и сухой выстрел. Блеснули на солнце выпуклые очки егеря, и прямо у меня перед глазами на его белой рубашке вырос кровавый цветок», — переходил на зловещий шепот лорд Эдвард. Он рассказывал это явно не в первый раз: в истории чувствовалась отшлифованность, чуть ли не заученность давно отыгранной роли. «Егерь все еще двигался навстречу нам — то есть тело его еще двигалось, но лицо уже было мертвой маской. За мгновение до этого он понукал загонщиков, кричал и ругался, и вдруг я увидел его простертым на граве, бессильным, безвредным, беспомощным. Только губы его шепчут невразумительно: нечестная игра, так низко нельзя, нечестная игра, нельзя так низко бить по фазанам, так низко, нечестная игра… А рядом брошенные очки. Его перенесли в охотничью сторожку, положили на пол, прямо среди груды убитых фазанов, с выдранными перьями, с кровавыми ранами, с покалеченными крыльями, — и его тело вдруг сморщилось, стало ничтожным и неприглядным, как ощипанная фазанья тушка, с кровавым подтеком у груди. Еще помню моего отца, побледневшего и ссутулившегося, как он суетится среди гостей, уговаривает их разобрать убитых фазанов, проборматывает какие-то поговорки и прибаутки в духе тех, что постоянно были на языке у егеря. Но отец делал это без егерской сноровки, с нелепой навязчивостью совал убитых фазанов в руки гостям, а те отступали, пятились к выходу, извиняясь, фазаньи трупы с глухим стуком падали на пол, кто-то долдонил вежливую фразу благодарности за „чудесную охоту, прекрасный день“, и было ясно, что все присутствующие мечтают лишь о том, как бы поскорей убраться из поместья. А чуть позже толпа полицейских, доктор… Наутро отец уехал на фронт». Лорд замолк, потом поднялся тяжело и, перегнувшись через стол, прошептал-прошипел в лицо Карваланову:
«Теперь вы понимаете, за что мне мстит егерский сынок? За смерть своего отца. Дети отвечают за ошибки отцов в стрельбе по целям. Моему отцу нужно было заодно попасть еще и в сынка егеря — и все было бы в ажуре». Эдвард вскочил из-за стола и заходил кругами по комнате. Собаки подняли морды, решив, что их сейчас выведут на прогулку. Но лорд выглядывал в окно, исключительно чтобы убедиться, не шпионят ли за домом. «Они меня держат здесь как в ссылке. Я — внутренний эмигрант. Я — чужак в собственной стране, чуть ли не враг народа. Я думаю, вам знакомо это ощущение раздвоенности, Карваланов?»
«Ощущение раздвоенности?» — Карваланов раздвоил лоб иронической морщиной. «В последние годы я вообще ничего не чувствовал. У меня была одна идея — не иметь ни к чему никакого отношения, перестать быть соучастником в любом смысле. Так обретается цельность. Тюрьма дарует такую возможность: тебя отделяют от советской власти колючей проволокой — под током, заметьте! Никакой раздвоенности. Но и железный занавес для этой цели не хуже. Поэтому я рад, что я здесь. Это трудно понять», — и Карваланов оглядел странное помещение, куда он попал после стольких малопонятных отречений, отказов от дачи показаний, буйных отделений, одиночных заключений, следствий и соответствующих выводов. Вид нового помещения его не успокаивал. Наоборот, все убеждало его в том, что ничто не изменилось: он просто очутился по другую сторону железного занавеса, по другую сторону тюремной стены — стена теперь была не впереди, а позади, ты упирался в нее не лицом, а спиной, но от этого стена не перестала быть тюремной. И вместе с наличием этой тюремной преграды не исчезал и зуд свободы: скрести ногтями и слышать скрежет зубовный по другую сторону. Лишь язык, вместо ненавистного советского, стал чуждым английским. Обоими языками он владел свободно и ни к одному не испытывал особо теплых чувств. В тюрьме, среди советской репродукторной речи он изучал английский со словарем, доставая всеми правдами и неправдами английские газеты; а здесь, наверное, с таким же ажиотажем начнет рыскать в поисках газеты «Правда» и «Известия», чтобы разузнать, что же происходит там — в неволе, как раньше пытался разузнать, что же происходит там, у них — на воле; «там» и «здесь» поменялись местами, но легче от этого не стало — лишь одна чуждость, постепенно забываясь, будет подменяться иной.
«Не все ли мы на свете рабы? По крайней мере, рабы Божьи?» — вторил ему эхом загадочный лорд. «Я тоже пытался уйти и исчезнуть, не иметь ни к чему отношения, не быть соучастником этой кровавой бойни. Забыть. Вы думаете, Карваланов, я не пытался забыть? Забыть и егеря, и его нелепую смерть, и отца, и собственный дом, всю жуть фазаньей охоты. Я пытался думать лишь о листьях травы и корнях листвы, о том, как созревает колос и продирается сквозь почву червяк, я часами простаивал в конюшнях, вдыхая лошадиный пот до головокружения, я даже пытался доить коров и чистить хлев».
Хождение в народ. Теория малых дел и больших подлостей. Машина времени переносила Карваланова в чеховскую драму на охоте. Ему захотелось наружу, туда, к большому поместью, на майский газон за окошком, за стенами этого зловещего флигеля с убогой местной подпольщиной и с собаками-инвалидами, рычащими и скулящими по каждому мелкому поводу. Выйти бы к опушке, в добротной куртке, отороченной мехом, в кожаных сапогах; прищурившись в небо, заприметить фазана или, там, рябчика, что ли, да что говорить — сошла бы даже ворона; одним движением рвануть двустволку к плечу и пальнуть с лета — без промаха, с одного выстрела убить двух зайцев и с облегчением усесться меж двух стульев. Между собакой и фазаном, между лордом и егерем.
«Приходило ли вам в голову, что даже ребенка, убившего папу с мамой, следует называть все-таки сиротой?» — нервно рассмеялся Карваланов. «Что же произошло с бедной сироткой? Я имею в виду сынка егеря».
«Этот отцеубийца остался сиротой, потому что мать бросила семью, когда он был еще в пеленках. Моя мать умерла во время родов, а отец убит на войне. Вы замечаете: мы с ним в чем-то схожи», — продолжал свои готические параллели лорд Эдвард.
«Все враги похожи друг на друга, каждый друг становится врагом по-своему. Или наоборот», — бормотал нечто толстовско-утешительное Карваланов. Все смешалось в этом доме — русская литература с английской цивилизацией, привилегии егеря с обязанностями лорда. Карваланов выслушивал семейную хронику Эдварда как психиатр, знающий, что во всяком безумии есть своя логика. Вопрос же о достоверности и правдивости показаний он давно оставил за лубянскими стенами.
Если верить Эдварду, сын егеря воспитывался с ним, сыном лорда, на равных, поскольку и отец Эдварда, и, впоследствии, после его гибели на фронте, опекуны из ближайших родственников пытались замять скандальную историю — трагический инцидент на охоте. Опекуны буквально лебезили перед егерским сынком: ему доставалась лучшая крикетная лапта, лучшая прогулочная лошадь. В то время как Эдвард постепенно становился мальчиком на побегушках у егерского сынка: ему указывали, где ставить капканы на лисиц, где протягивать электрическую проволоку фазаньих загонов, когда и как их кормить. То, что поначалу казалось детскими играми и «культурным обменом» рабочего класса с аристократией, постепенно перерастало в тщательно продуманную конспирацию егеря с опекунами. Дело в том, что содержать поместье, подобное эдвардскому, стоит тысячи; семья же жила с начала века под постоянной угрозой банкротства. Втеревшись в доверие к опекунам, Эдмунд, егерский сынок, сумел убедить их в том, что единственный возможный выход из финансового кризиса — сдавать часть поместья в аренду под фазанью охоту тем, кто желает поразвлечься с двустволкой в аристократическом духе с помпой и антуражем: главным образом, естественно, нувориши из иностранцев. Еще не так давно на территории поместья были и фруктовые сады, и полевые культуры (например, горох сорта «бульдог»), и даже процветали кое-какие ремесла; теперь же все это было заброшено, закрыто, заколочено: акр за акром все поместье было превращено в фабрику для разведения фазанов, все отдано под фазанью потеху. Всем этим охотничьим наемным царством распоряжался, само собой разумеется, егерский сынок. Он стал незаменимым человеком, шагу без него нельзя было ступить; даже опекуны и те превратились просто-напросто в еще одну административную инстанцию, заверяющую своей официальной печатью своевольничанье егерского последыша. Сын же лорда, законный наследник, исполнял всю грязную егерскую работу.
«Почему вы не обратились с протестом в палату лордов?!» — возмущался диссидентский ум Карваланова. Как будто это у него отбирали права на владение всеми этими лесными угодьями и недвижимостью, столь напоминавшими ему о бывшем белорусском поместье его прадеда.
«Мои протесты в палате лордов закончились электрошоками в психбольнице», — сухо констатировал лорд и, заметив переменившееся лицо Карваланова, пустился в объяснения насчет того, что своими протестами против егерских затей вообще и фазаньей охоты в частности он восстал против древнейшего инстинкта британской нации — кровопускания под видом спортивной игры и забавы. Выступления же в антифазаньем духе воспринимались опекунами поначалу как скандальный эксцентризм левака и разнузданность выродка, позорящего фамилию. Но в конфронтации Эдварда — «черной овечки» — с семейными фазанами был еще один аспект: деньги и тот факт, что егерь крутил этими деньгами как хотел:
«Извольте, заявил, выполнять мои указания беспрекословно. Вы, говорит, больше мне не господин, а я, говорит, больше вам не слуга. Времена, говорит, не те. Ваш папаша, говорит, давно на том свете, а нам тут надо деньгу зашибать». Эдвард имитировал, судя по всему, акцент, голос и повадки егеря — с такой безукоризненной точностью, что собаки снова вскочили со своих мест и сгрудились, рыча и скалясь на лорда в личине егеря: «Это я вас тут содержу, сэр, а не вы меня. Поместье на моих плечах, сэр. Потому что немцы мне деньги платят. Платят за отличных фазанов, сэр, и фазаны эти не очень-то и ваши, сэр. И выращиваю я этих фазанов, сэр, на немецкие, между прочим, марки. И извольте, сэр, не подрывать мне бизнес своей публичной клеветой. Нахлебников не потерплю! сэр!»
«Я бы объявил ему голодовку».
«И окончательно лишил бы себя сил — на радость этому отцеубийце? Когда в очередной раз этот узурпатор стал произносить спичи насчет немцев, подстреливающих фазанов на лету, как в свое время они палили по самолету моего отца, я не выдержал, бросился на этого подлеца и стал его душить. Все это и закончилось, сэр, смирительной рубашкой. Перевоспитывали электрошоками, Карваланов. Психиатры утверждали, что чудесно помогает обрести моральное спокойствие: чудовищный грохот у меня в голове — знаете, постоянный грохот, производимый загонщиками во время фазаньей охоты, якобы прекращается», — и Эдвард стал нервно тереть пальцами виски, морщась как будто от боли. «Но я им благодарен, моим мучителям».
«Ваш английский садомазохизм», — буркнул Карваланов.
«Вы не понимаете. Я благодарен тому обстоятельству, что сам, на собственной шкуре пережил то, что переживают жертвы варварских традиций английской аристократии — несчастные обитатели лесов и полей, гибнущие на электропроволоке фазаньих загонов. Электрошок объединил меня с жертвами егерской травли. Объединил еще и в буквальном смысле. После возвращения из психиатрической клиники мне было сказано, что я со своими бродячими питомцами переведен на постоянное местожительство во флигель».
«Я же говорил, что отберут поместье», — в сердцах воскликнул Карваланов, хотя до этого ничего подобного вслух не говорил.
«Дом моих предков превращен егерем в постоялый двор для заезжих варваров с огнестрельным оружием. Это настоящее военное вторжение. Или революционный переворот, если угодно. Меня, Карваланов, изгнали из родового гнезда. Мои клиенты, сэр, не могут останавливаться под одной крышей с бродячими псами», — снова сымитировал Эдвард егерский выговор. Наступила зловещая пауза. Даже позвякиванье бутылки самогона о стаканы было облегчением.
«А я-то надеялся пройтись по подъемному мосту вашего замка», — вздохнул Карваланов. «Опускается мост на цепях, мы пересекаем ров, въезжаем на мощеный двор, нас встречают слуги у дубовых дверей, у чугунных ворот, в переходах будут гореть коптящие смоляные факелы. Мы поднимаемся по лестницам, переходим из залы в залу, смотрим на озеро перед закатом солнца, выходим в конюшню, сидим в саду, возвращаемся в библиотеку, горят свечи, ковер шуршит под ногами, мы садимся в кожаные кресла перед камином, трещат поленья, шипят свечи, коптят факелы, скрипят кресла, цокают копыта, закатывается солнце. Совсем забыл!» — заговорившись было, вскочил со стула Карваланов и достал из-под стола сумку. Повозившись с «молнией», он извлек оттуда картонную коробку, перевязанную бечевкой. Вместе с обрывками бечевки полетели на пол куски ваты — для амортизации? — и наконец Карваланов выставил на стол свой «подарок», завернутый в газету «Таймс». Когда и газета с шуршанием опустилась на пол, глазам предстала пластилиновая модель средневекового замка на фанерной подставке. «Мой подарок. Ваш замок», — пододвинул Карваланов пластилиновую крепость к другому концу стола.
«Мой?» — в трогательном замешательстве переспросил лорд, тихонько дотрагиваясь пальцем до пластилиновых башенок.
«Ваш», — кивнул Карваланов. «То есть тот, каким я его воображал, сидя в одиночке Владимирской тюрьмы. Я как будто прожил в этом замке сотню лет и каждый камень обточил своими руками: от фундамента и потайных ходов до остроконечных крыш и башен. Этот воображаемый замок спас мне жизнь. Мои следователи не знали, что с допроса я возвращаюсь к прерванным беседам у камина. Откуда им было знать, что я разговаривал с ними, стоя на стенах замка, сверху вниз. Что они, со своими глупыми вопросами, могли сделать против толстых каменных укреплений, против зубчатых башен и бойниц? Когда озверевший коллектив отгородился от тебя колючей проволокой, у тебя нет иного выбора, кроме как отгородиться от коллектива воображаемой стеной — стеной замка, замка собственного „я“, где я — сам себе господин, где я — лорд. Я знал, что есть на свете лорды и замки, есть другие сторожевые вышки, башни и мосты надо рвом, и этот „замок в уме“ помог мне сохранить разум, мою личность, мое „я“, когда вокруг лишь проволока и вой собак».
«Каких собак?» — прервал его лорд.
«Вой овчарок. Обыкновенных сторожевых псов при конвоирах и охране. Их тоже держат за колючей проволокой — только по другую сторону».
«Простите, Карваланов, за глупые вопросы. Но в Англии совершенно неизвестно о положении собак в советских лагерях и тюрьмах. Как с ними обращается лагерная администрация? Каково их место в пенитенциарной системе? Не удалось ли вам вывезти их фотографии?» Чем больше возбуждался по собачьему поводу лорд, тем больше недоумевал Карваланов:
«Какие фотографии? К чему? Обращаются там с собаками, как и со всеми остальными заключенными. Известно как: ходят недокормленные, бьют их, держат на цепи. Неудивительно, что при первой же возможности они готовы вцепиться тебе в глотку. Но и самых озверевших псов можно перехитрить. Точнее, самые озверевшие — самые наивные. В одном из лагерей нам удалось протащить в зону двух кошек. Мы их связали хвостами, ха! Тут такое началось: кошки визжат, мяукают и воют благим матом, катаются под лагерную матерщину охранников по всей зоне — не могут расцепиться. С овчарками случилось нечто невообразимое: сорвались с цепи, стали прыгать через проволоку, охрана ополоумела, началась стрельба».
«И несчастных животных перестреляли?» Лорд сидел, в отчаянье обхватив лицо ладонями.
«Но зато кто хотел — сбежал. Охране было не до заключенных».
«И вы — вы тоже сбежали?»
«Я?! Да если б даже все заключенные Сибири — все до одного — предприняли б массовый побег, я бы все равно остался. Исключительно в знак протеста: чтобы доказать наличие политзаключенных в Советском Союзе. Впрочем, из лагеря далеко не убежишь», — добавил Карваланов, помолчав. «Кого-то выдали вольняшки, кто сам вернулся — обмороженный, другие просто перемерли в снегах, в тайге».
«Теперь вы понимаете, почему я не могу покинуть мое поместье? Точнее — то, что называлось когда-то моим поместьем». Лорд беспомощно и неопределенно обвел вокруг себя рукой. «Даже если бы меня никто здесь насильно не держал, я бы все равно остался. Как вы сказали? В знак протеста. Как последний свидетель того, что сотворили с несчастными животными алчные егеря. Но кто станет слушать лорда, объявленного сумасшедшим на почве фазаньей охоты? Кто? Лига Защиты Животных? Парламентская фракция, выступающая за охрану окружающей среды? Они — лишь ничтожная горстка диссидентов английского общества!»
«Нас в России, таких, как я, было еще меньше. И тем не менее о нас пишет вся западная пресса», — по диссидентской привычке возражал Карваланов, хотя знал, что впервые за весь разговор лорд звучал крайне убедительно.
«О вас пишут, потому что речь идет именно о России. Царизм, революция, сталинизм, антисемитизм, доктор Живаго, ГУЛАГ. Постоянные исторические сдвиги, общественные метаморфозы, катаклизмы. И дьявол всегда в мировых масштабах непременно. Естественно, все без ума от России. А что делать нам, тут, где дьявол, где зло размельчены до неузнаваемости на душевные песчинки, засевшие у всех и каждого в сердце? И нет вокруг ни „иностранных корреспондентов“, чтобы оповестить об этом всему свободному миру, нет „свободного мира“ за „железным занавесом“, куда можно бежать от тирании ежедневной рутины, нет на свете „заграницы“ — есть просто убогая, изолированная островная норма законности. Дальше ехать некуда. К кому обращаться с протестом? И по поводу чего? И эта жизнь навсегда. Это свободное рабство — навсегда, вы понимаете, Карваланов? Вы понимаете значение слова „навсегда“?»
«Осторожно!» — успел вскрикнуть как ужаленный Карваланов, заметив, что все это время палец лорда нервно мусолил пластилиновые башни замка. Но было уже поздно: одна из угловых бойниц стала клониться на сторону и, надломившись у основания как будто от подземного толчка, завалилась. «Вот видите: опять сторожевая башня рухнула», — раздраженно пробурчал он, пытаясь восстановить рухнувшую конструкцию.
«Она, видимо, надломилась от тряски еще во время погони. Вот видите: во всем виноват проклятый егерь!» — сказал лорд Эдвард.
«Виноват не егерь, а английский пластилин. Не липнет. Не липнет, и все тут. Только успею закрепить подъемный мост, обваливается сторожевая вышка. Пока реставрирую сторожевую вышку, обваливается стена. Эти островитяне не могут даже детский пластилин толком изготовить. Не липнет».
«Какие островитяне?»
«Англичане, кто же еще. Все говорят про английские традиции, настоящее в прошлом, а пластилин тут по недолговечности как мотылек-однодневка: к вечеру превращается в пыль».
«Вы, наверное, самый дешевый сорт купили. Тут можно найти десятки сортов пластилина — детского, взрослого, какого угодно».
«Мне не нужно десятки сортов. Мне не нужно какого угодно. Дайте мне тот пластилин, который выдавался в красном уголке Владимирской тюрьмы. Вот это был пластилин. Пластичный, когда надо, и застывал, как бетон. Демократия тут ни к чему, и в этом смысле советская тюрьма гармоничнее британской демократии: как и замки, пластилин там крепче. И запах был от него ностальгический: как в детстве. Тюремные варианты моего замка можно было таскать по всем лагерным пересылкам. А здесь на свободе пытаюсь в который раз восстановить по памяти свою пластилиновую тюремную мечту, и к вечеру непременно что-нибудь да отваливается». Замки и замки́ начали по-фрейдистски путаться.
«У вас на глазах разваливается пластилиновая мечта о несуществующем замке, в то время как мой настоящий замок из камня на глазах превращается в пластилиновую мечту», — философически вздохнул лорд. «Пластилин здесь другой. Но и мечта сама по себе тоже никогда не повторится. Другая почва. Другая глина и другой душевный состав воды. Потому что Англия — вы правы — это остров. Вы знаете, что в прошлом веке любой англичанин, отправляющийся в заграничное путешествие, не расставался с бутылью пресной воды из английских источников?»
«Я слышал об этой форме ксенофобии», — сказал Карваланов, разглаживая обрывок газеты «Таймс», куда был завернут пластилиновый замок. «Эта болезнь называется водобоязнь, она же — бешенство. Тут вот написано: стоит попасть на остров одной зараженной крысе, и все население погибнет от бешенства».
«Парадоксально, но если бы не проблема бешенства, вы бы никогда не попали на этот остров, милейший Карваланов», — улыбнулся лорд мышкинской улыбкой. Князь Мышкин в роли Крысолова. Острота для Феликса. Ха.
«Не понимаю, и где это вы умудрились отыскать связь моей эмигрантской судьбы с водобоязнью?»
«Естественно, как и у всех людей, через собак. Дело в том, что с проблемой бешенства у собак я познакомился лишь в России», — с невозмутимой серьезностью разъяснял лорд.
«Я полагал, что в Россию вы отправились в ходе вашей борьбы за права человека», — сказал Карваланов.
«До поездки в Москву я вообще не слыхал о советских диссидентах, к моему великому огорчению. Как, впрочем, и бешенстве среди собак. О России я, собственно, знал лишь, что там произошла пролетарская революция. Это обнадеживало», — сказал лорд.
«Не понимаю, чему тут радоваться», — сказал Карваланов.
«Если исчезло дворянство, значит, исчезли и егеря. Если исчезли егеря, значит, нет нужды в фазаньей охоте, понимаете?»
«Потому что исчезло дворянство? Неужели вы думаете, что всех фазанов перестреляли, как всех буржуев с аристократами в революцию? А как насчет сталинских егерей на правительственных дачах — выезжали на охоту полным составом политбюро», — кипятился Карваланов.
«Я тогда ничего не знал о партийной коррупции. Я ехал в Россию, как будто возвращался на свою духовную родину — без егерей и фазанов. Я даже подумывал: а стоит ли вообще покупать обратный билет?» По словам лорда, опекуны были лишь рады от него избавиться. Они стали распространять слухи о том, что Эдвард не только психически болен, но еще и агент коммунистического интернационала. Лорду пришлось сделать заявление в прессе о том, что едет он в Советский Союз не из-за симпатии к коммунизму, а из-за любви к преследуемым животным. С ним тут же связалась одна из многочисленных благотворительных организаций, занимающихся правами человека в Советском Союзе. Представительница организации долго говорила с ним о «необходимости оказания моральной поддержки тем советским гражданам, кто осмеливается открыто вступать в борьбу с тоталитаризмом». Лорд слабо понимал, какие могут быть проблемы с тоталитаризмом в стране, где устранена охота на фазанов, но адреса тем не менее взял ради вежливости по отношению к представительнице антитоталитарных тенденций.
«И что эта была за организация?» — полюбопытствовал Карваланов.
«Эмм… Амнезия? Амнезия Интернешнл?» — пробормотал Эдвард.
«Не Амнезия — Амнистия! Международная Амнистия. А не амнезия. Амнезия — это потеря памяти. Впрочем, Амнести Интернешнл действительно страдает порой потерей памяти: забывает о политической идеологии режима, нарушающего права человека», — и Карваланов пустился было в полемику о разнице между тоталитарными режимами советского блока и авторитарными диктатурами южноамериканского типа.
«Совершенно с вами согласен», — пресек его полемический «драйв» Эдвард, согласно закивав головой. По его мнению, Амнести Интернешнл забывает о правах животных в странах тоталитаризма. Там догов заставляют охранять государственную границу — заставляют их, собак, бросаться на людей, как будто они, собаки, бешеные. Куда бы ни сворачивал их, Эдварда с Карвалановым, разговор, он в конце концов непременно упирался в собачью конуру. Начинался по-человечески, а кончался собачиной. Однако по прибытии в Москву лорду очень быстро (к радости Карваланова) дали понять, что его приверженность к советской фауне не должна распространяться за пределы дозволенной иностранцам зоны — т. е. московской городской черты. От нечего делать лорд направился по одному из адресов международной «амнезии».
«Бес… бес…», — пытался припомнить он четырехэтажное московское название.
«Бес? Черт! Может быть: Чертаново?» — гадал вместе с ним Карваланов.
«Бес… Бездумкопф?» — рискнул предположить Эдвард.
«Бескудниково!» — догадался Карваланов. «Я там жил. В промежутках между арестами».
«Там такие очереди на автобус!» — сочувственно замотал головой лорд. Но Карваланов стал защищать очереди, сказав, что советская очередь — это и парламент, народное собрание, и одна большая семья.
«Конечно, и прикрикнут на тебя, и локтем, бывает, толкнут, но зато какое чувство единства. Западу, по-моему, этого крайне не хватает», — эпатировал не столько лорда, сколько самого себя Карваланов. Он, кто всегда настаивал на своем праве жить и действовать в одиночку, вне толпы, он, оказавшись в Англии — стране одиночек-островитян, вдруг стал тосковать о единении с массами.
«На меня, знаете, в очереди смотрели как на шпиона», — сказал лорд. «А вот в автобусе я как раз и почувствовал сплоченность. Настоящее единство тела и духа. Там так, Карваланов, от всех пахнет!» — признался он с извиняющейся улыбкой. За дверьми же автобуса, по его словам, простирался мираж. Снежная пустыня. Антарктика. И многоквартирные блоки белеют, как айсберги. Ни номера дома, ни названия улицы. Мираж.
«Я знаю эти жилые массивы», — сказал Карваланов. «Там нету улиц, там нумерация идет по корпусам, как в тюрьмах. Вам какой номер нужен был?» — осведомился он с деловитостью старожила, как будто остановился с лордом на углу своего квартала в Бескудникове. Лорд порылся в записной книжке. Услышав номер дома, корпуса и квартиры, Карваланов воскликнул: «Но это же мой адрес!» — и, опомнившись, уточнил: «Бывший».
«Чей же еще адрес я мог получить от этой самой международной амнезии», — упорно путал лорд название организации. Однако международная известность Карваланова среди организаций с экзотическими названиями совершенно не помогала у него на родине. Впрочем, проверить и этот факт было негде да и не у кого: кругом снег, мороз и воют закоченевшие собаки. Вокруг собралась целая свора бездомных псов, как будто напрашиваясь на разговор. Одного из них лорд сразу запомнил: с огромной черной подпалиной вокруг глаза, как будто синяк.
«Вокруг правого глаза?» — поинтересовался Карваланов.
«Он выглядел самым несчастным», — кивнул утвердительно лорд. «Я попытался завязать с ним отношения, протянул ему руку, руку дружбы, хотел приласкать, а он — представляете? — тут же вцепился мне в ногу. На снегу — лужа крови. Я кричал от боли и отчаяния. Сейчас много пишут об отзывчивости русской души. Я вам, Карваланов, скажу: ни одна собака в округе не отозвалась».
Оставляя кровавые следы на снегу, лорд добрался до автобусной остановки. Как он попал в поликлинику, сказать трудно: его в полуобморочном состоянии привели туда в сопровождении милиционера. Вместо того чтобы тут же заняться кровавым и зловредным собачьим укусом, лорда стали выспрашивать, как на светском рауте в лондонском салоне, о месте и годе рождения, как и почему он попал в столь отдаленный район Москвы и с какой целью стал заигрывать с местными бродячими псами. А потом вдруг объявили, что не отпустят его, пока он не пройдет курса инъекций с целью предотвращения бешенства. 40 уколов — по одному в день. У лорда обратный полет через неделю — уже закомпостирован, но доктор сказал, что лишь безумец может выпустить на волю пациента, подозреваемого в бешенстве, а он, доктор, не безумец, а ответственный советский врач, не желающий опозорить советскую медицину перед Западом.
Лорд потребовал, чтобы его немедленно связали с посольством, но в поликлинике сказали, что «посольство подождет», что «бешеный иностранец даже за границей не нужен».
«Это же старый сталинский трюк: борьба с космополитизмом, врачи-отравители, засилье иностранщины», — увлекся Карваланов ситуацией, хотя бы на время уводившей участников разговора прочь от опостылевшей фазаньей охоты. «Кругом враги внутренние и внешние, а тут еще и эпидемия бешенства. Прививки кого хочешь запугают. Этот врач из диспансера, он был явно связан с органами: эти его шуточки насчет иностранцев и бешенства. Недаром на допросе присутствовал милиционер».
«На каком допросе?» — явно не понял лорд.
«В поликлинике. Вы же сами сказали, что вас допрашивали: имена, адреса, телефоны. Мой адрес спрашивали? Кстати, отобрали ли у вас телефонную книжку?»
На этот вопрос Эдвард затруднялся дать ясный ответ. Дело в том, что после первой же инъекции Эдвард упал в обморок и очнулся уже в отеле. Все было при нем, телефонная книжка в кармане, но дикий туман в голове. Он было решил, что это — результат перипетий в «Бес… Бес… Никак не выговоришь», и на следующий день отправился, как ему было предписано, в диспансер на очередную инъекцию; после чего головокружение началось такое, что он еле на ногах держался. На обратном пути у дверей отеля его задержал швейцар. С перевязанной ногой, небритый, немытый (из-за бинтов он решил не принимать ванны) — вид у него был, с точки зрения швейцара, отнюдь не иностранный. А все документы — от паспорта до пропуска в отель для иностранцев — Эдвард забыл в тот день у себя в номере по причине обморочных головокружений. Пришлось вызывать милицию — и снова расспросы-допросы: кто, откуда и почему в Москве. С этого момента лорд понял, что за каждым его шагом следят.
«Напротив отеля, неподалеку, я стал замечать сотрудников госбезопасности, державшихся обычно по трое. А когда их было двое, они пытались завлечь меня в свои сети дружескими жестами, предлагая распить с ними некую наркотическую отраву в прозрачной бутылке, предназначенную явно для охмурения наивных иностранцев вроде меня. Они отхлебывали смесь из бутылки по очереди: можете себе представить, как эта жидкость действовала на иностранцев, если эти верзилы при каждом глотке страшно менялись в лице».
«Аналогичный эффект вызывает у меня ваш ирландский почин», — усмехнулся Карваланов иностранному восприятию московского распития на троих и, глотнув остатки ирландского самогона из бутылки, поморщился: «От него в глазах троится».
«Представьте мое положение: трое охранников — под окнами, напротив — зубчатые стены и башни Кремля, ощущение такое, что тебя заточили в тюремную крепость», — продолжал свою печальную историю лорд. В английском посольстве ему откровенно заявили, что ничем существенным помочь не могут: заболевание бешенством является вопросом внутренней политики советской страны, и если в стране — тоталитарный режим, значит, британец, уважающий законы иностранной державы и подозреваемый в бешенстве, должен терпеливо сносить тоталитарные методы лечения этого внутреннего заболевания. И консул предложил Эдварду виски и сигару как лучшее лекарство от головокружения. Консул был крайне поражен, узнав от лорда, что потребление алкоголя запрещено в связи с инъекциями против бешенства. Британское посольство тут же запросило диспансер: на каком основании британскому джентльмену запрещено потребление исконно британского напитка; британский джентльмен готов подставить свой зад для тоталитарных инъекций, но ему не заткнешь глотку, требующую после индийского чая ежедневной порции шотландского виски, сказал консул. На что ему было сказано, что английский лорд может вливать в себя виски сколько влезет, если готов умереть от судорог при виде стакана воды. Откуда вообще известно, что наш английский подданный действительно заражен водобоязнью, т. е., научно говоря, бешенством? — спросил возмущенный консул. Потому что его искусала бродячая собака, ответил врач. Но не все бродячие доги — бешеные, возразил консул. Вполне возможно, согласился врач; если бы удалось отыскать этого самого дога, покусавшего лорда, и убедиться в том, что спустя десять дней после укуса этот дог еще жив и все еще кусается, значит, этот дог не был бешеным. Но дог, покусавший лорда, был бродячей собакой; его местоположение и, следовательно, состояние здоровья — жив ли он и продолжает ли кусаться — проверить невозможно. Пока же дог не найден, нам, сказал врач, ничего не остается, как автоматически зачислять вашего покусанного английского лорда — в бешеные.
«Настоящий сумасшедший дом», — заключил свой отчет лорд, переводя дух.
* * *
«Теперь вы понимаете, почему меня не выпускали из психбольницы?» — чуть ли не подскочил со стула Карваланов, уловив знакомый логический казус в истории лорда. Собаки тоже привстали и, окружив Карваланова кольцом, зарычали, настоятельно приглашая его снова сесть.
«Разве вас тоже покусала бешеная собака?» — удивился лорд. «Вы же сказали, что у вас с детства прививка от бешенства».
«При чем тут собака?! То есть, извиняюсь, тут-то собака и зарыта», — позволил себе Карваланов сострить по-русски. «Чего там говорил ваш врач? Если вы попали к нам в клинику по подозрению в том, что вы покусаны бешеной собакой, мы относимся к вам уже как к бешеному, вне зависимости от того, была ли в действительности покусавшая вас собака бешеной или нет. Обычная врачебная перестраховка, так ведь? В моем случае подобной собакой я считал КГБ. Совершенно не важно, действительно ли КГБ — бешеный пес или нет. Если ты считаешь, что КГБ тебя преследовал, значит, ты автоматически не в здравом уме».
«Но бешеный ли дог КГБ — в действительности?» — с энтузиазмом подключился лорд к силлогизмам Карваланова. «Если через десять дней после укуса собака все еще жива — значит, она не была бешеной, сказал мне доктор. Поскольку органы КГБ активны в наше время так же, как и десять лет назад, эту организацию невозможно, следовательно, подозревать в бешенстве. А значит, отпадает и подозрение в том, что вы — не вполне нормальный человек, не так ли?» Лорд глядел на Карваланова на редкость прозорливым взглядом.
«Вот именно», — подбирался к логическому финту Карваланов. «Если вы хотите, чтобы вас в Советском Союзе держали за нормального, вы должны относиться к КГБ не как к бешеному псу, а чуть ли не как к отцу родному. Но с любой нормальной точки зрения КГБ — бешеный пес. Если же вы на этом настаиваете, у врачей-психиатров полное право госпитализировать вас как заразившегося бешенством. Словом, оставаясь нормальным, вы автоматически зачисляетесь в сумасшедшие с точки зрения советской системы, чьей ментальностью заведует советская психиатрия. Понимаете? Я настаивал на том, что я здоров, и в то же время, что КГБ — бешеная собака. С точки зрения советского психиатра это нелогично, иррационально и доказывает, что у меня — раздвоение личности. Нельзя одновременно признавать, что тебя покусала бешеная собака, но что ты — не заражен бешенством».
«Совершенно с вами согласен», — кивнул головой лорд. «Что же делать? Что же нам делать?» — подчеркнул он слово «нам».
«Не знаю, как вы бы поступили на моем месте, но у меня лично оставался в Москве единственный логический выход: я стал настаивать на том, что не я был покусан бешеными псами из КГБ, а мои психиатры. Доведенные до состояния бешенства, они держат единственно нормальных людей страны, то есть — диссидентов, в сумасшедших домах, управляемых ненормальными психиатрами. То есть, простите, не нормальными, а зараженными гэбистским бешенством. Сейчас моя формулировка известна в мире как „использование психиатрии в политических целях“. В результате моих разоблачений меня и перевели из психбольницы в тюрьму — единственное место для нормального человека в стране, превратившейся в одну большую психбольницу. Стать советским заключенным — это как заполучить справку-сертификат о психической нормальности. В этом смысле я и сказал билетеру у вас на станции: дело не в том, псих ты или не псих, а кто ставит под сомнение твою нормальность».
«Зря», — мрачно буркнул лорд.
«Что зря? Для меня это было делом принципа».
«Зря вы беседовали с этим билетером. Они же с егерем — друзья-приятели. И оба заодно с моими опекунами. Этот железнодорожник встречает и провожает германских нуворишей, он тут в должности чуть ли не лакея, ему за это подбрасывают фазанов и, конечно же, чаевые. Вы себе не представляете, какая в моем поместье царит коррупция. Он уже заведомо донес, что вы направляетесь ко мне. Я с утра чувствую атмосферу напряженной слежки», — и лорд, подойдя к окну, осторожно отодвинул занавеску.
«Кому он донес? Какой слежки? Разве мое пребывание здесь — секрет?» — не удержался от прямого вопроса Карваланов.
«Конечно, секрет. Да и сам я здесь сегодня — инкогнито. Я же возлагаю на вас большие надежды. Мы должны вместе, объединившись, положить конец конспирации егерей. Вы мне сейчас, Карваланов, буквально открыли глаза на связь между КГБ и бешенством. До нашей с вами встречи я, крайне наивно, полагал, что мои опекуны с егерем руководствуются исключительно жаждой наживы. Я как-то упустил из виду тот факт, что настоящий тюремный надзор надо мной был установлен непосредственно после моего возвращения из Советского Союза, с тех пор, как я начал кампанию за ваше освобождение из тюрьмы. И попал сам, как видите, в заключение», — и лорд обвел комнату круговым пригласительным жестом. «Я наивно полагал, что подозрительность и враждебность моих тюремщиков связана с тем, что я якобы заражен коммунистической идеей — и пытаюсь подорвать феодальные традиции фазаньей охоты. Но теперь я понимаю, что они дуют в один охотничий рог с КГБ: гэбисты считают всякого диссидента — бродячей собакой, зараженной бешенством; а мои опекуны, заправилы фазаньей охоты, считают всякого защитника бродячих собак, вроде меня, диссидентом, которого следует лечить от бешенства. Улавливаете связь? Мои опекуны объявили меня сумасшедшим, а теперь изолировали от мира при содействии КГБ! — только потому, что я решил спасти и вывезти на свободу еще одного советского бродячего пса!»
«Какого бродячего пса?!» — не выдержал Карваланов. «Речь вроде бы шла о моем освобождении?»
«Вы думаете только о самом себе!» — занервничал лорд. «Чтобы заняться вашим освобождением, мне в первую очередь нужно было самому выбраться из лап садистов-отравителей при московском диспансере по прививкам». И лорд напомнил Карваланову, что для этого ему нужно было отыскать того самого бродячего пса, что укусил его за ногу в Бескудникове. Таким образом, все оставшиеся десять дней пребывания лорда в колыбели пролетарской революции были потрачены на поиски шелудивой собаки. С утра до ночи, ежедневно, он был обречен лазать по помойкам, рыскать в подворотнях и увязать в снегу на морозе среди крупноблочных корпусов московских пригородов. «Но чем дальше и мучительней становились эти поиски», — говорил лорд, — «тем решительнее отождествлялся я с его судьбой, судьбой бродячего дога. Как и я, он бродил на жестоком морозе, без крова над головой, беспризорный, брошенный своим хозяином на произвол судьбы, настоящий сирота, забытое богом существо, воющее во мгле на непонятном человеку языке». К редким в этих местах прохожим лорд обращался на ломаном русском, с невразумительной фразой, составленной с грехом пополам из отдельных слов англо-русского разговорника, нечто про дога, который «имеет острый зуб, кусает». Наконец, уже совсем отчаявшись, он набрел в одном из бесчисленных заиндевевших дворов на какую-то бабку; бабка была замотана в телогрейки и платки так, что глаз не увидать, и разбрасывала из ведра своре собак какие-то помои с картофельными очистками: голодные псы выхватывали у нее эту дрянь прямо из рук. Вид у нее был не менее нелепый, чем у лорда: видимо, поэтому она и стала с ним разговаривать. Одновременно она переругивалась со сворой мальчишек, кидавшихся в нее снежками. Кидались и кричали: «Сучий потрох», — аккуратно воспроизвел бессмысленное для него ругательство лорд.
«Так это была тетя Маня — Сучий Потрох. Наша дворничиха», — всполошился ностальгически Карваланов. «Она чуть что, всегда на меня в милицию доносила».
«Странно», — задумался лорд. «Ведь подобные доносы и приводят к тому, что собаки остаются без хозяев. А эта женщина, „Сучий Потрох“, произвела на меня впечатление единственного, пожалуй, человека во всей Москве, кто реально заботился о собаках, брошенных на произвол судьбы и обреченных на бродяжничество в связи с арестом их владельцев. Поистине загадочна русская душа!»
«Откуда вам известно, что хозяева собак, из той своры во дворе, под арестом?» — игнорировал Карваланов рассуждения о загадочности русской души.
«Не все хозяева и не всех собак», — оговорился лорд. Но стоило ему спросить у дворничихи про дога с острым зубом, «который кусает», она тут же сказала: как не знать! если люди друг с другом грызутся, как тут собаке на людей не бросаться? И она указала лорду на самого жуткого пса из всей компании. С подпалиной под правым глазом. У нее не было никаких сомнений, что это тот самый дог. «Следует по стопам своего хозяина», — сказала она. «Его хозяин в тюрьме, и этот закончит свои дни тем же. Если и дальше будет на людей бросаться, арестуют и пошлют к хозяину во Владимир», — сказала она.
«Во Владимир?» — насторожился Карваланов. «И как его фамилия?»
«Я не разобрал его истинной клички. Надеюсь, вы откроете мне этот секрет. Я решил дать ему имя Вова».
«Меня не интересуют подпольные клички. Я его фамилию спрашиваю», — повторил Карваланов.
«Мы привыкли в Англии называть собак по кличкам. Без фамилий. Я не знал, что в Советском Союзе у каждого дога — фамилия».
«И даже паспорт», — начинал злиться Карваланов. «Но сейчас я спрашиваю вас фамилию не дога, а его владельца. Хозяина. Понимаете? Который во Владимире!»
«Во Владимире?» — опешил лорд. «Но он уже не во Владимире. Он — в Англии. Неужели вам непонятно? Хозяин Вовы — в Англии! Я дал этому догу кличку „Вова“ как уменьшительное от Владимира, где находился его хозяин. То есть — вы!»
Торжественно поднявшись из-за стола, лорд прошествовал к собачьей парламентской оппозиции, сгрудившейся в углу комнаты. Собаки привстали, завиляли хвостами, стали радостно повизгивать, явно надеясь если не на подачку, то на прогулку. Карваланов сидел как будто пришибленный. Он не шелохнулся, когда лорд подвел к нему дегенеративный экземпляр собачьей породы с неизгладимыми признаками российской дворняжки. С кривыми ногами, с куцым хвостиком, порванным ухом и, действительно, мрачноватым, как синяк под глазом, пятном шерсти во всю правую сторону морды.
«Познакомьтесь», — тащил собаку на колени Карваланову бзикнутый лорд: «Английский гражданин советского происхождения. Из бродячих. Не узнаете?»
Безродный космополит, политбеженец и беспаспортный бездельник из диссидентов, Карваланов автоматически протянул руку к уху заслуженного эмигранта собачьей породы; он был движим не столько сантиментом старого хозяина заблудшей собаки, сколько нездоровым любопытством к реликту собственного прошлого. Это прошлое было, казалось бы, отделено от него раз и навсегда непроницаемым «железным занавесом». И вдруг оно предстало перед ним — ощетинившееся и на четырех лапах: прошлое это было притянуто за уши в настоящее на собачьем поводке. Ошейника, впрочем, не было.
«А где ошейник?» — машинально поинтересовался Карваланов.
«Остался в Советском Союзе. Мои подопечные ходят без ошейника: привилегия бродячих собак», — с гордостью сообщил лорд. Расплачиваться за эту привилегию пришлось Карваланову: как только его рука поползла к собачьему уху, псина зарычала. Прошлое ощетинилось, оскалилось и вцепилось зубами в бывшего хозяина. Карваланов взвыл и запрыгал по комнате, дуя на окровавленный палец. За ним скакал лорд с бумажной салфеткой и остатками ирландского самогона для дезинфекции.
«Я страшно поражен, огорчен и шокирован, Карваланов, что Вова вас не узнал», — суетился вокруг рычавшего пса смутившийся лорд. «Впрочем, вы должны его извинить: он вас так давно не видел. Отвык. Вы, наверное, изменились в его глазах. Говорят, тюрьма страшно старит человека».
«Чушь собачья!» — взвизгнул Карваланов то ли от боли, то ли от бешенства. «Что вы знаете про тюрьму? Тюрьма не старит: тюрьма консервирует возраст. Подросток, получивший срок в четвертак, выйдя на волю, ведет себя, как все тот же несмышленый подросток: в 50 лет он напоминает престарелого ребячливого дебила, вроде вас!»
«Зато Вова за годы бродяжничества стал на воле гораздо мудрее того озлобленного подростка, каким вы его в последний раз видели в Москве», — как будто не замечая оскорблений, спешил заверить Карваланова лорд. Карваланову показалось, что в его голосе была изрядная доза ехидства. «Вы его не узнали, Карваланов, и он это чувствует. Он на вас в обиде. Или он вас не узнал и чувствует собственную вину. Он от вас отвык. Но вы вновь друг к другу привыкнете, уверяю вас, не так ли, Вова, скажи, Вова, не так ли?» — приговаривал лорд, почесывая псину за ухом. Вова то ли урчал, то ли рычал, косясь на Карваланова. Тот сидел нахохлившись, постанывая от укуса.
«На кой черт вы его вообще вывезли из Москвы?! Чтобы он и здесь на людей бросался?»
«Где же ваша гражданская ответственность, Карваланов? Неужели же вы, на моем месте, оставили бы четвероногого друга на произвол судьбы?» — всплеснул руками лорд.
«Моя гражданская ответственность, вместе с предметами личного обихода, осталась, очевидно, в камере, когда меня прямо из тюрьмы запихнули в самолет и отправили за железный занавес», — выдавил из себя Карваланов.
«Но вы — здесь. Вы здесь благодаря тому, что мне в Москве удалось отыскать вашего дога. Собственно, если бы не он, то и меня бы здесь не было. Если бы я не предъявил вашего дога — вполне здорового — бешеному доктору в медпункте, меня бы не выпустили из Советского Союза. По сфабрикованному подозрению в бешенстве».
«Я же начинаю подозревать, что советские врачи допустили роковую ошибку, выпустив вас из клиники», — начинал хамить Карваланов. «Кстати, как вам удалось убедить их в том, что это именно тот самый пес, что вас покусал? Поразительная с их стороны доверчивость!»
«Но у меня были свидетели: та самая дворничиха, как вы ее называете. Она подтвердила, что ваш пес на всех бросается, поскольку вы в тюрьме. Это, кстати, крайне затруднило отъезд вашего дога в Англию. Не без вмешательства КГБ, я полагаю. Советские власти отказывались дать разрешение на отъезд, хотя до этого случая никаких разрешений ни одной собаке не требовалось. Они явно боялись выпустить за границу собаку известного диссидента».
«Боялись, что начнет гавкать антисоветчину?» — хмыкнул Карваланов.
«В каком-то смысле их подозрения оправдались: судьба этого дога изменила мои политические взгляды, и я стал бороться за ваше освобождение. Не стоит, однако, думать, что английская сторона вела себя более гуманно: мои соотечественники категорически отказывались впустить в Англию советскую бродячую собаку. Типичное проявление британского шовинизма в отношении беженцев. И в качестве повода для отказа — давно знакомый нам довод: подозрение в бешенстве. Вы замечаете, как британский истаблишмент, преследующий меня здесь, на родине, смыкается с советскими органами, преследовавшими вас там, у себя? В каком-то смысле вас легче было доставить в Англию, чем вашего дога: ведь его подозревали в бешенстве обе стороны. Но моя многолетняя борьба, как видите, увенчалась победой: по крайней мере, один советский дог, доведенный до бродяжничества тоталитарным режимом, смог отыскать своего арестованного хозяина». И лорд потрепал Карваланова дружески по плечу.
«Роль арестованного хозяина уступаю вам», — съязвил Карваланов, дернувшись от прикосновения лорда, как от электрического шока. «Вы с этой псиной, я вижу, друг к другу крайне привязаны — без ошейника и цепочек с наручниками. Эта собака, кстати, не дог, а сука. Ее настоящее имя — Каштанка».
«А разве Вова — не женское имя? Как все русские имена: Masha, Vera, Vova? Я полагаю, в вопросе гражданских прав вы не дискриминируете женский род. Я считаю, что каждая собака вне зависимости от пола и национального происхождения имеет право на индивидуального хозяина. Людей бросают в тюрьмы, а в результате несчетное количество домашних животных становятся бродячими, их хозяева за решеткой, их лишают гражданских прав и средств к существованию!»
«Кого лишают?»
«Собак! Человечество тешит себя борьбой за власть, фазаньей охотой, а расплачивается за это кто? — собаки! Левые круги наивно полагают, что Октябрьская революция принесла освобождение. История вашего тюремного заключения учит нас совершенно противоположному: сотни, тысячи политических диссидентов арестовываются без всякого предупреждения, оставляя на произвол судьбы своих четвероногих товарищей. Они гибнут у нас на глазах, голодные и беспризорные, а мы молчим. Такие люди, как мои опекуны, сознательно замалчивают творящиеся в Советском Союзе ужасы. А положение собак в исправительно-трудовых лагерях вообще никому не известно. Вы мне сегодня открыли глаза: не подозревал, что собак держат на цепи, за колючей проволокой, натравливают друг на друга и на своих собратьев из кошачьего племени. Вы непременно, Карваланов, должны разоблачить публично это садистское отношение к лагерным собакам на заседании RSPCD. Я с нетерпением жду вашей завтрашней лекции».
«На заседании RSPCD! Royal Society? Про собак?!»
«RSPCD, да, общество удостоилось королевской хартии».
«На заседании RSPCD, Royal Society — Королевского Общества по Предотвращению Жестокого Обращения с Диссидентами — вы мне предлагаете излагать про лагерных собак? Вы что — издеваетесь?» — истерично хохотнул Карваланов.
«Тут какое-то недоразумение», — заерзал на стуле лорд. «Вы, видимо, неправильно информированы. RSPCD — конечно же Королевское Общество по первым буквам, но последнее D в этой аббревиатуре от слова „дог“: Королевское Общество по Предотвращению Жестокого Обращения с Догами. С догами, понимаете? а не с диссидентами! Говорю как старинный и заслуженный член этого общества, напрасно вы хмуритесь. Общество насчитывает в своих рядах немало достойных людей, и все — противники фазаньей охоты. Не спешите с презрительными выводами. Это я привлек их внимание к вашей судьбе и судьбе ваших соратников по лагерям и тюрьмам. Русские диссиденты получали письма и всяческую поддержку этой организации, потому что многие из вашей братии оставили на воле собак, превратившихся, волей трагических обстоятельств, в бродячих диссидентов».
Карваланов выслушивал все это с каменным лицом. Самым поразительным было то, что он продолжал сидеть и все это выслушивать — с каменным или с каким-то еще лицом: лицом каменного гостя? Услышь он подобную абсурдную белиберду и чушь собачью у себя дома, в Москве, он давно бы накричал, нахамил, набил бы морду и хлопнул дверью. Но иностранный язык гипнотизировал. Статус иностранца, чужака, пришельца обязывал к преувеличенной вежливости, к заготовленному выражению взаимопонимания в глазах. Наивная хитрость пришельца — в его готовности принять то, что и понимать не требовалось. В сочетании с неспособностью уловить самое важное: где кончается туземная ирония и издевка, а где начинается угроза или, наоборот, крик о помощи. И так будет до конца жизни, потому что возвращения не предвидится. Чужеземец все обязан сводить к шутке и всякую ситуацию трактовать иронично — на всякий случай: а вдруг недопонял нюансов в скороговорке туземцев. Ничего нельзя воспринимать всерьез — даже когда тебя ловят на удочку, ведут на поводу, заманивают в силки местные егеря.
Карваланов наконец-то признался самому себе, что с упорством принимает собеседника за психопата и эксцентрика только потому, что эта гипотеза не разрушает его лирическо-буколических настроений о пребывании в английской ссылке, не угрожает в целом комфорту изгнания. Было бы крайне неприятно, например, узнать, что его в действительности разыгрывают — это было бы унизительно, гораздо страшнее была другая альтернатива: а вдруг его сюда заманили — сами понимаете кто — и издеваются над ним, перед тем как расправиться с ним окончательно. Во всем, что бы ни лепетал трекнутый лорд, была система. Что, если все это было подстроено с самого начала: от телеграммы до столкновения с егерем на поляне? И сумасшедший тут — не подставной лорд; это он, Карваланов, скоро будет доведен до бзика, спровоцирован — чтобы затем запрятать его в психбольницу, дискредитировать всю борьбу против применения психиатрии в политических целях? Именно в этих целях психиатрия и применяется сейчас у него на глазах.
«Зачем вы меня сюда затащили? Кто вы такой? Не желаете ли подтвердить свою личность, сэр?» — вернулись к нему наконец знакомые советские интонации перепалки диссидента с милиционером. Карваланов поднялся из-за стола навстречу лорду, но ему тут же пришлось сделать шаг назад, потому что лорд, отодвинув его широким жестом, как нелепую занавеску на окне, в свою очередь поднялся во весь рост из-за стола. Карваланов еле доходил ему до плеча.
«Я не рекомендую вам, сэр, следовать дурным примерам и, как мой егерь, ставить под сомнение мои регалии, паритеты и прерогативы», — сказал он, задирая подбородок так, что Карваланову был виден лишь заострившийся кончик носа. «И прежде всего позвольте мне, сэр, задать вам аналогичный вопрос: А вы? как вы можете подтвердить свою личность? И не суйте мне под нос свои документы политбеженца, бумаги и сертификаты: все это можно без труда подделать и сфальсифицировать. Кто в Англии может засвидетельствовать, что вы — Карваланов, а не агент КГБ, подосланный, чтобы завербовать меня в свои сети и, кстати сказать, дискредитировать Карваланова? Кто из кучки ваших так называемых друзей может искренне поклясться, что вы — это вы: после стольких лет тюрьмы и ссылки? Пластической операцией можно добиться чего угодно. Что, если вы нацепили на себя внешность Карваланова как маску, а в душе давно превратились в одного из егерей этого мира?»
Следуя ноткам скрытой угрозы в голосе лорда, свора собак стала сужать кольцо вокруг стола, ворча сначала сдержанно, а потом все громче и настойчивей, переходя на хриплый лай и рык. Лорд повернулся в их сторону: «Я вам скажу, где можно отыскать подлинный сертификат, истинное удостоверение вашей личности. Ваш дог — вот кто может подтвердить, что вы действительно Карваланов; дог не может не узнать своего прежнего хозяина, своего вечного господина. Вова, come here!» — и лорд похлопал по колену, призывая пса к столу. Тот поднялся было, вильнув хвостом, но тут же застыл на месте, услышав резкий окрик Карваланова:
«Какая еще к черту Вова? Я же сказал: эту псину зовут Каштанкой. Каштанка, штандер! прыгай, ну! сюда!» Каштанка заметалась, заюлила на месте, нервно принюхиваясь. «Вова, сюда», — гипнотизировал ее лорд. «Каштанка, штандер!» — охрипшим голосом приказывал Карваланов. Каштанка задрала в отчаянии морду к потолку и завыла, как ребенок при виде дерущихся родителей. Чем громче перекрикивали друг друга диссидент с лордом, тем громче завывал пес. Рычание собак перешло в хоровой лай, где солировала Каштанка, выступавшая в Англии под псевдонимом Вова.
* * *
Стук в дверь вначале был осторожным и вежливым. Очень быстро, однако, это постукивание перешло в паническую барабанную дробь, как будто вахтенный предупреждал гарнизон о приближении вражеского войска. «Тссс!» — застыл, как контуженный, лорд Эдвард, когда до него — сквозь рык четвероногих друзей и раж склоки — дошло наконец, что в дверь стучат. Он приложил палец к губам и с вытаращенными в панике глазами потянулся к Карваланову, явно ища защиты: «Слышите?»
«Вроде стучат?» — двинулся было Карваланов к двери, но лорд вцепился ему в локоть железной хваткой. Барабанная дробь на секунду прекратилась, глухо забубнили голоса за дверью, и дробь сменилась тяжелыми и размеренными ударами. Собачий аккомпанемент тоже возобновился с новой силой. Лорд забегал по комнате, кусая ногти. Как будто забыв, что лишь за мгновение до этого они с Карвалановым готовы были вцепиться друг другу в глотку, он поймал и сжал в своих ладонях руку Карваланова в просящем, чуть ли не молитвенном поклоне; он готов был бухнуться перед ним на колени.
«Карваланов, вы слышите этот грохот, вы слышите эти голоса, это подзуживание собак?» — зашептал он, указывая глазами на дверь. «Вы понимаете, кто это? Это загонщики. Это егерь со своими сподручными. Они хотят поймать меня в силки, посадить за колючую проволоку, чтобы во время фазаньей потехи загнать под дула охотничьих ружей. Только вы можете защитить меня от этой банды. Мы должны держаться вместе — бродячие собаки и диссиденты. Я спас вас от тюрьмы, теперь вы обязаны спасти меня из лап бешеных егерей. Вы — доказательство моей нормальности, понимаете? Вы — свидетель. И на вашей стороне консервативное правительство Англии. Мы вместе сможем бороться против егерей: потому что они и есть агенты КГБ. То есть мои враги — ваши враги, даже если вам наплевать на собак и фазанов. Вы слышите, нас окружили — вас и меня. Окружили загонщики».
Размеренные удары в дверь сменились хаотическим грохотом. Снаружи пытались всеми способами вышибить тяжелую дубовую дверь. Еще секунда — и она слетит с крючка. Только тут Карваланов заметил, что в двери нет даже ключа — не было замка, просто железный крючок, стальной, наверное, крепкий. С мыслью о железной воле к Карваланову вернулся забытый было инстинкт человека, хорошо знакомого с обыском и арестами на рассвете. Он вновь почувствовал себя, как и лорд, в ловушке. В два шага он подскочил к окну, сдернул занавеску и стал искать щеколду. Щеколды не было. Окно было английское: то есть не распахивалось, а подымалось. Лорд как будто угадал его мысль и, подбежав, рванул оконную раму снизу вверх. Глазам открылось то, что они, глаза, уже давно видели, но не принимали во внимание: снаружи окно закрывала чугунная решетка, казавшаяся до этого невинными жалюзи. В одно мгновенье из барской усадьбы Карваланов как будто перекочевал в знакомую тюремную камеру. В панике он обернулся назад.
Звякнув, упал на пол стальной крюк, сорванный с петель. Дверь распахнулась, как будто ахнув. На пороге стоял тот самый джентльмен, от которого Карваланову приходилось прятаться в приусадебном парке. Там, среди аллей, он мистически похрустывал гравием под осторожные променадные вопросы; здесь же он был скупым на слово главным администратором: верзила в безупречной полосатой тройке, с бульдожьим подбородком и взглядом из-под налезающей на морщинистый лоб лысины во весь череп до затылка. В руках у него был лоснящийся кожаный саквояж — такие были у докторов прошлого века. Он шагнул в комнату хозяином, и за ним ринулись, как будто спущенные с цепи, двое санитаров: они скрутили лорду руки, сунули в рот кляп, пока двое рабочих парней, явно помогавших вышибать дверь, выгоняли из флигеля скулящих, рычащих, лающих и визжащих, но совершенно беспомощных собак.
«Что вы делаете? Что тут происходит?» — бормотал остолбеневший Карваланов. Побег не удался. Придется снова разыгрывать придурка.
«Сестра, подготовьте вакцину», — небрежной скороговоркой отдал распоряжение бульдожий джентльмен, раскрывая свой саквояж. Только сейчас Карваланов заметил шныряющую среди этого бедлама ту самую служанку в крахмальном переднике, что промелькнула днем в дверях усадьбы. Доктор-бульдог тем временем подцепил с пола пустую бутылку ирландского самогона, поднес ее к свету, пшикнул губами и швырнул бутылку в мусорную корзину. «Вы что — не понимаете, что ему категорически запрещен алкоголь?» — сказал он, склонившись над раковиной, тщательно споласкивая намыленные белоснежные пальцы. Карваланов понял, что обращаются к нему, лишь когда доктор, обернувшись в полупрофиль, кивнул на лорда: тот сидел на полу, забившись в угол, и тихонько скулил. Карваланов попытался сыронизировать насчет того, что в вакцине нуждается не лорд, а он, Карваланов, и это ему запрещен в данный момент алкоголь: поскольку это его укусила сегодня собака, бешеный пес из России. Однако его английский стал вдруг звучать на редкость неуклюже, темно и вяло. Не дослушав, врач прервал его бормотанье.
«Как вы сюда попали? Кто вас, собственно, сюда пригласил, сэр?»
Его действительно никто сюда не приглашал. Его вышвырнули «оттуда» и приземлили «сюда». Он оказался без приглашения на необитаемом острове: потому что для эмигранта туземцы всегда не в счет, туземная жизнь — темна и невразумительна, как потемки за распахнутой настежь дверью. Ничего не ответив, Карваланов и шагнул туда, из одних потемок в другие, буквальные, — за дверь, в окончательную неприглядность загородной местности, где аллея отвечала на каждый шаг раздраженным хрустом гравия, а кусты на обочине, завернувшись с головой в вечерний туман, негостеприимно поворачивались крутыми спинами. Он вздрогнул, когда услышал преследующее его эхо: хруст гравия под тяжелыми лакированными башмаками — он не сомневался, что его пытается догнать авторитарный доктор со своими сподручными. Ему стоило огромных усилий замедлить шаг до прогулочного, заложить руки за спину, приготовиться к допросу. Доктор поравнялся с ним перед входом в особняк, и его бульдожий профиль на фоне освещенных окон означился в кромешной тьме черной резной аппликацией. Его сподручные остались позади, как и диктаторские нотки в его обращении к Карваланову:
«Покорнейше прошу простить — не узнал. Такие пертурбации, не узнал с первого взгляда», — начал он скороговоркой семейного доктора. «Ваш русский акцент, однако, и эти жесты, вы — Карваланов, не правда ли? Разрешите представиться. Генони. Доктор Генони». Карваланов пытался было шагнуть к выходу, на главную аллею, но его преследователь буквально преградил ему дорогу: «Помилуйте, Карваланов, лорд Эдвард мне этого не простит: оставить вас здесь на ночь глядя, и дождь, глядите, накрапывает», — и доктор выставил руку, пошевелив пальцами в воздухе: то ли проверяя — капает ли с неба, то ли пытаясь прощупать намерения Карваланова. «Не обессудье: лорд Эдвард в отъезде, он узнал о вашем неожиданном освобождении случайно из газет. Он возвращается из своего турне по странам Третьего мира через месяц. Крайне взволнован предстоящей встречей с вами. Вы, надеюсь, получили его телеграмму? Мы совершенно не ждали вас сегодня», — чуть ли не заискивающе, по-собачьи, склонил свою тяжелую челюсть на бок этот доктор-дворецкий.
Про какую предстоящую встречу он долдонит? Неужели Карваланов перепутал день? И город? И век? Пока семейный администратор продолжал скороговорку любезностей, Карваланов незаметно шарил по карманам в поисках смятой телеграммы. Выбросил, наверное, вместе с железнодорожным билетиком, теперь не проверишь, за все придется снова платить, за все в жизни приходится платить дважды, и тому подобный символизм. Символизм начинается вместе с путаницей в быту. Бытовая путаница начинается, когда кончается образ жизни. Образ жизни кончается там, где начинается эмиграция. «По каким, интересно, датам ваш подопечный — в здравом уме? И какую дозу инсулина вы, интересно, приравниваете к турне по странам Третьего мира?» — вымещал Карваланов ехидной язвительностью собственное замешательство.
«Инсулин? Вы насчет Эдмунда?» Доктор скептически пожал плечами: «Инсулин, боюсь, тут уже не поможет…»
«Он разве тоже на инсулине? Он меня чуть не убил сегодня на поляне: я распугал его фазанов во время кормежки», — мрачно усмехнулся Карваланов, вспомнив разъяренную сафьяновую физиономию егерского сынка.
«Несчастный молодой человек!» — кивнул подтверждающе доктор. Но имел он в виду явно не того, кого имел в виду Карваланов. «Mixed Identity. Классический случай — в тяжелейшей форме. Вымещение собственной личности другой — подстановка себя на место жертвы: когда чувство вины заставляет память полностью отречься от собственного прошлого. Не шутка ли: ребенком из-за трагической случайности пристрелить собственного отца-егеря на охоте. Кстати, насчет выстрела. Наш пациент явно что-то путает. Егерь никогда не вступит во время охоты на территорию, где его может задеть шальная нуля. Если только его не вынудило к этому нечто из ряда вон выходящее. Там все было гораздо проще, чем излагает наш подопечный, или гораздо сложнее. Но выстрел так или иначе был аристократическим — из ружья отца Эдварда. Отсюда ненависть к фазанам — скрытая форма ненависти к аристократии. Смерть отца Эдварда на фронте — своего рода месть и одновременно освобождение — послужила толчком к умопомрачению. Конечно, к этому была предрасположенность. Наследственный алкоголизм. Все это так. Но я, знаете, психиатр старой школы. Я никогда не был сторонником эгалитарности. Я предупреждал семью лорда, что они калечат мальчика: пытались, видите ли, воспитывать Эдмунда с Эдвардом на равных, чуть ли не как братьев. Этот аристократический род в каждом третьем поколении отличается крайней формой, мягко говоря, эксцентризма. Сами видите, к чему это привело. Эти бесконечные путешествия за границу, в страны с экзотическими обычаями. Молодой лорд Эдвард повсюду таскал Эдмунда за собой, взял даже в злосчастное путешествие по Советскому Союзу. Эти идеи борьбы за права человека, все это расшатывает психику, уверяю вас. В Москве Эдмунд совсем отбился от рук: напивался до потери сознания, бродил в подозрительных районах, в пригородах, где-то там его искусала бродячая собака, крайне путаная история. Пришлось делать инъекции — знаете, прививка от бешенства. А он себе что-то навоображал. Вы сами, впрочем, уже достаточно наслушались от него самого: он, конечно же, не мог не заманить к себе во флигель знаменитого Карваланова, пока лорд Эдвард в отлучке. Да я и сам, признаюсь, был бы не прочь побеседовать с вами о том о сем. Меня, скажем, крайне интересует феномен скотоложства у шизофреников дворянского происхождения — не встречались ли вы с подобными случаями в советских тюрьмах? Может быть, заглянем ко мне в клинику? У меня в кабинете припрятана бутылочка превосходнейшего ирландского виски, „Джеймсон“, а?» — и доктор, подхватив Карваланова под руку, шагнул к освещенному порталу особняка.
«Вы хотите сказать — это психбольница?» — проронил Карваланов, замерев перед стенами здания, еще недавно казавшегося ему родовым гнездом, старинным замком аристократа.
«Лучшая частная клиника в Англии. Семье лорда Эдварда нельзя отказать в щедрости, когда речь идет о медицине или о правах человека. Это главный корпус, но есть и отдельные флигели, как например, флигель Эдмунда, когда пациент нуждается в особом режиме и приватности. Еще раз приглашаю „на рюмочку“ у камина, а утром будете встречать лорда Эдварда. Соглашайтесь! Куда вы сейчас, на ночь глядя? Предупреждаю: по поместью сейчас не прогуляешься — новый егерь крайне строг: чуть ли не в каждом прохожем подозревает браконьера!»
Но Карваланов уже не слушал. Все было не то: не только пластилин, но и замок; и лорд, и психиатр, и егерь все было подставное. Развернувшись, он бросился прямо через кусты — туда, где светляками угадывались огни шоссейки и ревом мчащихся автомобилей заявляла о себе цивилизация двадцатого века, а не машина времени с ее неожиданными остановками в готическом романе ужасов эмиграции. Вдогонку ему неслись истошные крики — фазанов? Или это кричал человек из флигеля: «Я лорд! Я Лорд!» — что по-английски то же самое, как если бы он кричал: «Я бог, Я — Бог!» Еще один сумасшедший. Их, присоседившихся к его жизни, к его подвигу, развелось на Западе приблизительно столько же, сколько старых большевиков, поднимавших с Лениным бревно на первом коммунистическом субботнике. Но несмотря на всю эту утешительную самоиронию, скорченная фигура затравленного человека не выходила из головы: особенно протянутая рука, защищающаяся от наставленной иголки шприца. Рука, укушенная псом-эмигрантом, ныла. Он распугал чужих фазанов. Он браконьер. Его укусила собака. Надо пристрелить. Сделать прививку от бешенства. И еще от столбняка. Конечно же, от столбняка. От столбняка.