Богословские работы
ЛИЧНОСТЬ И БЫТИЕ [
[1]
]
Перевод Сергея Чурсанова [ ]
Уважение к «личностной идентичности» человека является, возможно, важнейшим идеалом нашего времени. Попытка современного гуманизма вытеснить христианство во всем, что бы ни касалось достоинства человека, привела к отделению концепции личности от богословия и к ее объединению с идеей автономной морали или с экзистенциальной философией, которая носит чисто гуманистический характер. Так, хотя в настоящее время личность и «личностная идентичность» широко обсуждаются в качестве высшего идеала, никто, похоже, не признает, что исторически, а также экзистенциально концепция личности неразрывно связана с богословием. В очень узких рамках настоящего исследования будет сделана попытка показать, как глубока и нерасторжима связь, соединяющая концепцию личности со святоотеческим богословием и экклесиологией. Личность и как концепция, и как живая объективная реальность представляет собой в чистом виде продукт святоотеческой мысли. Без нее глубочайшее значение личностности не может быть ни понято, ни обосновано.
I. От маски к личности: Зарождение онтологии личностности
1. Многие авторы характеризуют древнегреческую мысль как «не личностную» по своему существу [ ]. В ее платоновском направлении все конкретное и «индивидуальное» в конечном счете оказывается отнесенным к абстрактным идеям, которые и представляют собой ее основу и конечное оправдание. Аристотелевская философия с ее ударением на конкретном и индивидуальном дает основу для некоторой концепции личности, однако неспособность этой философии обосновать постоянство, своего рода неразрывность и «вечную жизнь» всего психофизического состава человека делает невозможным соединение личности человека с его «сущностью» (ουσία), а значит — и с подлинной онтологией. В платоновской мысли личность представляет собой концепцию онтологически невозможную по той причине, что душа, обеспечивающая целостность человека, не связана постоянно с конкретным «индивидуумом», — она живет вечно, но может соединиться с другим конкретным телом, составив иное «отдельное бытие», например — при перевоплощении [ ]. С другой стороны, по Аристотелю личность оказывается концепцией логически невозможной именно потому, что душа неразрывно связана с конкретным и «индивидуальным», — человек представляет собой конкретную индивидуальность, однако он существует только пока существует его психофизиологическое единство — смерть разрушает конкретное «отдельное бытие» полностью и окончательно [ ].
Причины этой неспособности древнегреческой философии надежно обосновать «отдельное бытие» человека, создав, таким образом, подлинную онтологию личности как абсолютную концепцию, глубоко укоренены в греческой мысли. Древнегреческая мысль оставалась связанной основополагающим законом, установленным ею самой для себя и гласившим, что в конечном счете бытие составляет единство несмотря на разнообразие существующих предметов [ ], поскольку реально существующие предметы в конце концов восходят в своем бытии обратно к своему необходимому соотношению и «родству» с «единым» бытием и поскольку, следовательно, всякое «различие» или «элементы» должны рассматриваться как тенденция к «не–бытию», порча или «упадок» бытия [ ].
Данный онтологический монизм, характерный для греческой философии со времени ее возникновения [ ], ведет греческую мысль к концепции космоса, то есть гармоничного сочетания существующих предметов друг с другом. Даже Бог не может отстраниться от этого онтологического единства и свободно стать перед миром «лицом к лицу» в диалоге с ним [ ]. Бог тоже связан с миром онтологической необходимостью, а мир связан с ним либо посредством творения в Тимее [ ] Платона, либо посредством логоса стоиков [ ], либо посредством «эмманаций» Эннеад Плотина [ ]. На этом пути греческая мысль создала замечательную концепцию «космоса», то есть единства и гармонии, мир, полный внутреннего динамизма и эстетического изобилия, мир по–настоящему «прекрасный» и «божественный». Однако в таком мире не может произойти ничего непредвиденного, свобода не может осуществляться как абсолютное и неограниченное требование жизни [ ]: все, что угрожает гармонии космоса и не обусловлено «разумом» (logos), собирающим все предметы и ведущим их к этой гармонии и единству [ ], отвергается и отбрасывается. Этот взгляд распространяется и на человека.
Место человека в этом объединенном мире гармонии и разума — это тема древнегреческой трагедии. И именно здесь (по случайному стечению обстоятельств?) термин «личность» (πρόσωπον) входит в употребление в древней Греции. Разумеется, этот термин входил в словарный запас древней Греции и помимо театра. Первоначально, по всей видимости, им обозначалась часть головы «под черепом» [ ]. Это его «анатомическое» значение [ ]. Но как и почему это значение стало вскоре идентифицироваться с маской (προσωπειον), употреблявшейся в театре [ ]? В чем сходство актерской маски с человеческой личностью? Только ли в том дело, что маска некоторым образом напоминает настоящего человека [ ]? Или, может быть, за всем этим стоит некоторое более глубокое представление, связывающее два данных значения термина «личность»?
Театр, и в особенности трагедия, представляют действо, в котором конфликты между человеческой свободой и рациональной необходимостью объединенного и гармоничного мира, как они понимались в древней Греции, представлены в заостренном виде. Именно в театре человек стремится стать «личностью», восстать против того гармоничного единства, которое подавляет его своей рациональной и нравственной необходимостью [ ]. Именно здесь он борется с богами и со своей судьбой; именно здесь он грешит и преступает законы; но именно здесь — согласно общему закону античной трагедии — он также неизменно убеждается в том, что невозможно ни избежать в конечном счете судьбы, ни безнаказанно проявлять спесь [ ] по отношению к богам, ни грешить, не претерпевая последствий. Таким образом он получает трагическое подтверждение точки зрения, классически выраженной Платоном в Законах и заключающейся в том, что не мир существует для человека, а человек для мира [ ]. Свобода человека ограничена, или, точнее, для него нет свободы (ведь «ограниченная свобода» была бы явным противоречием), а следовательно его «личность» — это не более чем «маска», нечто не имеющее отношения к его подлинной «ипостаси», нечто лишенное онтологического содержания.
Это одна сторона, одно понимание термина «лицо». Однако вместе с тем существует и другое понимание, заключающееся в том, что вследствие такой маски человек (актер, а также и зритель) приобрел некоторое представление о свободе, некоторую особую «ипостась», некоторую идентичность, — то, в чем отказывал ему тот мир рациональной и нравственной гармонии, в котором он жил. Разумеется, тот же человек благодаря той же маске получал также и представление о горьких последствиях своего восстания. Однако как результат такой маски он становился, пусть и на короткое время, личностью, узнавая, что значит быть свободным, уникальным и неповторимым существом. Маска связана с личностью, но связь эта трагична [ ]. Быть в древнегреческом мире личностью значило для человека получить некоторое дополнение к своему бытию, «личность» не есть подлинная «ипостась» человека. «Ипостась» все еще означает по существу «природу» или «субстанцию» [ ]. Должны будут пройти многие века, прежде чем греческая мысль придет к историческому отождествлению «ипостаси» с «личностью».
Сходные выводы могут быть получены из рассмотрения идеи «личности» в мысли древнеримской. Исследователи рассмотрели степень влияния, оказанного греческим употреблением термина πρόσωπον на латинский термин persona, а также вопрос происхождения термина persona от греческого или некоторого иного источника [ ]. Однако, оставив в стороне вопросы этимологии, можно прийти к заключению, что по–видимому по крайней мере в начале римское употребление данного термина существенно не отличалось от греческого. Возможно, в антропологическом значении латинское persona более ясно по сравнению со своим греческим эквивалентом указывает на идею конкретной индивидуальности [ ], однако в социологическом или, позднее [ ], юридическом смысле это слово никогда не переставало выражать древнегреческое πρόσωπον или προσωπειον в значении театральной роли: persona — это роль, которую субъект играет в тех или иных социальных или правовых отношениях, этическое или «юридическое» лицо, ни коллективно, ни индивидуально не имеющее отношения к онтологии личности.
Такое понимание личности самым непосредственным образом связано с представлением древних римлян о человеке. Римская мысль, носившая преимущественно общественно–организационный характер, сосредотачивается не на онтологии, не на бытии человека, а на его отношениях с другими, на его способности объединяться, вступать в контакты, основывать collegia [ ], организовывать свою жизнь в государстве. Таким образом личностность и здесь не имеет никакого онтологического содержания. Она представляет собой дополнение к конкретному онтологическому бытию, нечто, позволяющее без какого–либо нарушения римского умонастроения одному и тому же человеку представлять более чем одну маску, играть множество различных ролей. В этой ситуации свободе и непредвиденности вновь не остается места в концепции личности. Свободой пользуется группа, или в конечном счете — государство, то есть вся упорядоченная совокупность человеческих отношений, которые также определяют и пределы свободы. Однако латинская persona несомненно выражает одновременно, как мы видели это и в случае греческого πρόσωπον или προσωπειον, как отвержение человеческой свободы, так и указание на нее: ведь человек–persona подчиняет свою свободу упорядоченному целому, но вместе с тем также и составляет о ней представление, убеждается в ее ценности и возможности, получая подтверждение собственной идентичности. Эта идентичность, эта жизненно важная составляющая концепции человека, то, что делает одного человека отличным от другого, что делает человека тем, кто он есть, защищается и обеспечивается государством или некоторым упорядоченным целым. Даже когда полномочия государства ставятся под вопрос, и человек восстает против него, в случае его успеха, в случае, если ему удастся избежать наказания за эту его дерзость, человек ищет какой–либо законной политической силы, какой–либо государственно–правовой концепции, которые обеспечили бы ему новую идентичность, подтвердив его индивидуальность. Политизация современного человека и рост значения социальных проблем за последние сто лет не могут быть поняты без учета рассмотренной римской концепции персоны. При этом предметом обсуждения является господствующее западное умонастроение нашей цивилизации, объединение идеи персоны с древнегреческим προσωπειον.
Это умонастроение стало возможным в силу принятия древним греко–римским миром идеи личностности. Величие этого мира состоит в том, что он открыл человеку то жизненное измерение, которое можно назвать индивидуальным. Его слабость заключается в той космологической концепции, которая не позволила обосновать это измерение онтологически. Προσωπειον и persona оставались указателями пути к личности. Но они, именно так, как того требовала космологическая концепция самодостаточного космоса или государственного порядка, были и сознательным напоминанием о том, что это индивидуальное измерение не тождественно и ни при каких обстоятельствах не может быть отождествлено с сущностью вещей, с истинным бытием человека. Другие, неличностные силы предъявляли свои права на онтологическое содержание человеческого существования.
Как же в таком случае мы могли прийти к отождествлению личности с бытием человека? Как могла свобода отождествиться с «миром», идентичность конкретного человека — со следствием свободы, а человек в самом своем бытии — с личностью? Для осуществления всего этого были необходимы две основные предпосылки: а) радикальное изменение космологии, освобождающее мир и человека от онтологической необходимости; и б) онтологическое видение человека, соединяющее личность с бытием человека, с его неизменным и незыблемым существом, с его подлинной и абсолютной основой.
Первая из них могла быть представлена только христианством с его библейским видением мира. Вторая могла развиться только на основе греческой мысли с ее особым вниманием к онтологии. Теми, кто смог объединить их, как раз и были греческие Святые Отцы. С характерной для греческого духа исключительной творческой производительностью они дали истории столь абсолютную концепцию личности, что она по–прежнему лежит в основе жизнедеятельности современного человека несмотря даже на безусловное отвержение им их духа.
2. Абсолютная и онтологичная по содержанию концепция личности исторически возникла из стремления Церкви дать онтологическое выражение своей веры в Триединого Бога. Эта вера, с самого начала исповедуемая Церковью, была простой и передавалась от поколения к поколению в практике совершения Крещения. Однако постоянные и глубокие контакты христианства с греческой философией обострили проблему такого объяснения этой веры, которое могло бы удовлетворить греческую мысль. Что означает утверждение, что Бог есть Отец, Сын и Дух, оставаясь при этом единым Богом? История вспыхнувших в связи с данным вопросом споров в деталях здесь для нас не важна. Существенно то, что история эта включает в себя поворотный пункт в развитии философии, настоящую революцию в греческой мысли. Эта революция исторически была выражена через отождествление — отождествление «ипостаси» с «личностью». Как эта непредвиденная революция была совершена? Какого рода следствия имела она для концепции личности? Этим вопросам мы должны уделить некоторое внимание.
В греческой философии термин «ипостась» никогда не был связан с термином «личность». Как мы уже видели, термин «личность» мог бы для греков означать что угодно, только не существо человека, в то время как термин «ипостась» был уже тесно связан с термином «сущность» и в конце концов полностью отождествился с ним [ ]. Именно это столь широко распространившееся в греческой мысли первых веков христианства отождествление субстанции с ипостасью вызвало в четвертом веке все сложности и всю полемику, касающуюся учения о Пресвятой Троице. К нашей теме имеет отношение и тот факт, что термин «личность», использовавшийся на Западе в учении о Пресвятой Троице еще со времен Тертуллиана (una substantia, tres personae) [ ], не был одобрительно встречен на Востоке именно потому, что термин «личность» не имел онтологического содержания, что вело к савеллианству (проявление Бога в трех «ролях») [ ]. Вот до чего был чужд онтологии термин «личность»! Вместо этого термина Восток уже в эпоху Оригена [ ] использовал в учении о Пресвятой Троице термин «ипостась». Но и этот термин таил в себе опасности. Он мог быть интерпретирован в неоплатоническом духе (уже Плотин говорит об ипостасях божества) со всеми теми угрозами, которые могло нести христианскому богословию свойственное неоплатонизму объединение Бога и мира [ ]. Более того, если принять во внимание характерное для того времени отождествление ипостаси с сущностью, этот термин мог быть интерпретирован и тритеистически [ ]. Таким образом, надлежало найти способ выражения, дающий богословию возможность избежать савеллианства, то есть придать онтологическое содержание Каждому Лицу Пресвятой Троицы, не подвергая опасности такие библейские основы, как монотеизм и абсолютная онтологическая трансцендентность Бога миру. Эта задача и привела к отождествлению ипостаси с личностью.
Историческая сторона данного процесса чрезвычайно запутана и не представляет здесь для нас непосредственного интереса [ ]. Сам я полагаю, что ключ к этому процессу следует искать у западного греко–язычного автора — Ипполита, который по всей видимости первым воспользовался греческим термином πρόσωπον (следуя Тертуллиану?) в учении о Пресвятой Троице. Исторический интерес представляло бы исследование оттенков значения термина «ипостась» в связи с его отклонением от значения термина «сущность» [ ]. Все это, однако, без исследования более общих философских процессов, оказавших влияние на греческую мысль в эпоху Святых Отцов, не может объяснить рассматриваемый важный философский прорыв, связанный с отождествлением ипостаси с термином «личность».
Глубинное значение отождествления ипостаси с личностью, значение, революционная роль которого в развитии греческой мысли по всей видимости ускользнула от внимания истории философии, заключается в двух положениях: а) Личность, поскольку мы предварительно приняли ее онтологическую ипостасность, более не рассматривается как дополнение к бытию, как категория, которую мы добавляем к конкретному существу; б) Бытие существ укоренено теперь не в бытии как таковым (то есть бытие само по себе не рассматривается как абсолютная категория), а в личности, то есть именно в том, что определяет бытие, дает существам возможность быть сущностями. Другими словами, из приложения к бытию (своего рода маски) личность становится самим бытием и одновременно (что наиболее важно) — основополагающим элементом («принципом» или «причиной») существ.
Столь радикальная переоценка греческой мыслью своей онтологии связана с двумя основными «заквасками», предварительно положенными в святоотеческом богословии. Первая касается того, что я назвал онтологической абсолютностью космологической необходимости. Согласно библейскому представлению, которого не могли не разделять Святые Отцы, мир онтологически не необходим. В то время как древние греки в своей онтологии мира полагали, что мир представляет собой нечто необходимое само по себе, библейское учение о творении ex nihilo [ ] обязывало Святых Отцов ввести в онтологию радикальное различие, вынести онтологическую причину мира за его пределы, возведя ее к Богу [ ]. Так они разорвали круг замкнутой онтологии греков и вместе с тем сделали нечто гораздо более важное, нечто, представляющее здесь для нас непосредственный интерес, — они превратили бытие (существование мира, существующие предметы) в производное от свободы. Так была положена первая «закваска» — с учением о творении мира ex nihilo «начало» греческой онтологии, «αρχή» [ ] мира были перенесены в сферу свободы. То, что существует, было освобождено от самого себя, бытие мира стало свободно от необходимости.
Но была и вторая «закваска», которая вела к еще более глубокой переоценке греческой онтологии. Не только бытие мира обрело свой источник в личностной свободе, но и бытие Самого Бога было отождествлено с Личностью. Эта «закваска» была следствием споров о Пресвятой Троице, главным образом — богословия Великих Каппадокийцев, и прежде всего — св. Василия [ ]. Здесь мы коснемся только одной основополагающей, но к несчастью обычно упускаемой из виду стороны этого богословия. Как известно, окончательная формулировка учения о Пресвятой Троице гласит: «одна сущность, три Лица» (μία ουσία, τρία πρόσωπα). Казалось бы поэтому можно предположить, что единство Бога, Его «онтология» состоят в Его сущности. Такое представление отбросило бы нас к онтологии древнегреческой. Бог сначала есть Бог (Его сущность или природа, Его бытие), а затем [ ] существует как Троица, то есть как Личности. Эта интерпретация по сути дела преобладает в западном богословии и к несчастью проникла в современное православное догматическое богословие с характерным для руководств по догматике выделением раздела «О едином Боге» с последующим разделом «О Пресвятой Троице» [ ]. Существенным в данной интерпретации является принятие того положения, что онтологическая «основа» Бога коренится не в Личности, а в сущности, то есть в самом «бытии» Бога. В западном богословии данная идея приобрела форму представления о том, что единство Бога основано на единой Божественной сущности, единой Божественности, которые, как это полагали и ранее, составляют онтологическое «начало» Бога.
Однако данная интерпретация неверно представляет святоотеческое троичное богословие. Для греческих Святых Отцов единство Бога, Его единственность, онтологическое «начало» или «причина» бытия и жизни Бога состоят не в единой Божественной сущности, а в Ипостаси, представляющей Собой Личность Отца. Один Бог — это не одна сущность, а Отец, являющийся «причиной» как рождения Сына, так и исхождения Духа [ ]. Следовательно онтологическое «начало» Бога еще раз обретается в Личности. Таким образом, когда мы говорим, что Бог «есть», мы не ограничиваем личную свободу Бога (ведь бытие Бога не есть для Него онтологическая «необходимость» или простая «действительность»), а приписываем Его бытие Его личной свободе. В более развернутом виде это означает, что Бог, как Отец, а не как сущность, Своим бытием непрестанно подтверждает Свою свободную волю к существованию. И подтверждение это состоит именно в Его троичном существовании: Отец из любви (а значит — свободно) рождает Сына и изводит Духа. Если Бог существует, Он существует постольку, поскольку существует Отец, то есть Тот, Кто из любви свободно рождает Сына и изводит Духа. Таким образом, Бог как личность, как ипостась Отца, делает единую Божественную сущность тем, что она есть — единым Богом. Это положение имеет решающее значение. Дело в том, что именно с ним самым непосредственным образом связано новое философское видение Великих Каппадокийцев, и в особенности — св. Василия. Оно предполагает, что сущность никогда не пребывает «обнаженной», то есть лишенной ипостаси, без «способа существования» [ ]. Поэтому единая Божественная сущность представляет собой бытие Бога только постольку, поскольку оно имеет эти три способа существования, которыми оно обязано не сущности, а единственной Личности — Отцу. Вне Троицы нет Бога, нет Божественной сущности, поскольку онтологическое «начало» Бога есть Отец. Личное существование Бога (Отца) определяет Его сущность, делает ее ипостасной. Бытие Бога отождествлено с Личностью [ ].
3. Следовательно в троичном богословии особое значение принадлежит тому положению, что Бог «существует» благодаря Личности, Отцу, а не благодаря сущности. И поскольку значение этого положения имеет не просто теоретический или академический, а глубоко жизненный характер, мы позволили себе попытку его краткого анализа.
а) В конечном счете свободе личности противостоит «необходимость» существования. Нравственно–этическое восприятие свободы, к которому приучила нас западная философия, довольствуется простой возможностью выбора, — свободен тот, кто имеет возможность выбора одного из нескольких доступных ему вариантов. Однако такая свобода уже ограничена «необходимостью» этих доступных вариантов. Для человека предельной и самой жесткой из таких «необходимостей» является само его существование. В самом деле, как человек может считаться абсолютно свободным, если ему доступно только то, что допускает его существование? Эту великую проблему во всем ее трагизме ставит Достоевский в своем романе Бесы. Один из его героев, Кириллов, говорит: «Всякий, кто хочет главной свободы, тот должен сметь убить себя…. Дальше нет свободы; тут все, а дальше нет ничего. Кто смеет убить себя, тот бог. Теперь всякий может сделать, что Бога не будет и ничего не будет…» [ ]
Эти слова Кириллова выражают самую трагическую сторону стремлений личности — поиск выхода за пределы «необходимости» существования, поиск возможности заявить собственное существование как результат свободного согласия и самоутверждения, а не как признание заданного факта, не как признание «действительности». Именно этого и ничуть не меньшего ищет человек в своем личностном бытии [ ]. Но поиск этот ведет человека к конфликту с его тварностью, — будучи сотворен, он не может избежать «необходимости» своего существования. Следовательно личность не может состояться как земная или чисто человеческая действительность. Философия может прийти к подтверждению реальности личности, но поскольку аутентичная личность, предполагая абсолютную онтологическую свободу, должна быть «нетварной», то есть не ограниченной никакой «необходимостью», включая сюда свое собственное существование, дать представление о подлиннной аутентичной личности может только богословие. Если такая личность не существует в действительности, концепция личности становится не более, чем дерзкой мечтой. Если не существует Бога, не существует и личности.
б) Но что же представляет собой эта свобода само–утверждения существования? В чем она выражается? Как она реализуется? Смятенные слова, которые Достоевский вкладывает в уста Кириллова, звучат как набат. Ведь если единственный путь вхождения в абсолютную онтологическую свободу для человека заключается в самоубийстве, то свобода ведет к нигилизму, личность представляется отрицающей онтологию. Этот экзистенциальный набат, страх нигилизма столь сильны, что должны в проведенном анализе сами по себе рассматриваться как основание для придания концепции личности относительного характера. В самом деле, любое утверждение абсолютной свободы всегда опровергается тем аргументом, что ее реализация вела бы к хаосу. Концепция «закона» в его как юридическом, так в той же мере и этическом смысле всегда предполагает некоторое ограничение личной свободы во имя «порядка» и «гармонии», во имя сосуществования с другими. Так «другой» становится угрозой для личности, ее, говоря словами Сартра, «адом» и «падением». Концепция личности в очередной раз ставит человеческое существование в тупик — гуманизм оказывается неспособен утвердить личностность.
И здесь, если мы хотим наполнить концепцию личности положительным содержанием, неизбежно вступает в свои права богословие (буквально: «речь или размышление о Боге»). Но помочь может, подчеркнем это еще раз, только богословие истинное (ορθή), — богословие греческих Святых Отцов. (Православие здесь не рассматривается как всего лишь наилучшая для существования человека внешняя Среда). Как Бог утверждает Свою онтологическую свободу?
Ранее я уже сказал, что человек не может иметь абсолютного опыта своей онтологической свободы, поскольку он связан своей тварностью, «необходимостью» своего существования, в то время как Бог, будучи «нетварен», не испытывает этого ограничения. Если основа онтологической свободы Бога заключена только лишь в Его «природе», то есть в Его нетварности по природе, то для человека, который по природе тварен, нет надежды, нет возможности стать личностью в том же смысле, что и Бог, то есть личностью аутентичной. Но нет, основа онтологической свободы Бога заключена не в Его природе, а в Его личном существовании, то есть в том «образе существования», по которому Он существует как Божественная природа [ ]. Именно это дает человеку надежду стать аутентичной личностью несмотря на отличие его природы.
Способ, которым Бог осуществляет Свою онтологическую свободу, именно тот способ, который предполагает Его онтологическую свободу, представляет собой путь, на котором Он превосходит и упраздняет онтологическую необходимость сущности, будучи Богом Отцом, то есть Тем, Кто «рождает» Сына и «изводит» Духа. Этот экстатический характер Бога, то, что Его бытие тождественно акту общения, означает выход за пределы онтологической необходимости (которую предопределяла бы Его сущность, если бы она была первичным онтологическим предикатом Бога) и замещает эту необходимость свободным само–утверждением Им Своего Божественного существования. Ведь это общение есть дело свободы, последуя не сущности Бога, а Личности, Отцу (обратите внимание, почему столь важно это вероучительное положение), Который есть Троица не потому, что экстатична Божественная природа, а потому, что Отец, как Личность, свободно желает этого общения [ ].
Становится поэтому очевидным, что единственным онтологическим проявлением свободы является любовь. Слова «Бог есть любовь» (1 Ин.4:16) означают, что Бог «существует» как Троица, то есть как Личность, а не как сущность. Любовь — это не эманация или «свойство» сущности Бога (это положение существенно в свете того, что я сказал до сих пор), а основание Его сущности, то есть то, что делает Бога тем, что Он есть — единым Богом. Таким образом любовь перестает быть характеризующим (то есть вторичным) свойством бытия и становится высшим онтологическим предикатом. Любовь, как способ существования Бога, «ипостасирует» Его, составляет Его бытие. Поэтому, будучи производной от любви, онтология Бога не подпадает под действие необходимости, сопряженной с сущностью. Любовь отождествляется с онтологической свободой [ ].
Все это означает, что личностность ставит перед человеческим существованием следующую дилемму: свобода как любовь или свобода как отрицание. Наше время сделало отчетливый выбор представления о личностности — только личность может стремиться к свободе отрицания. Но представление это остается фикцией несмотря на придание ему онтологического содержания. Ведь когда личность рассматривается в свете тринитарного богословия, «ничто» онтологического содержания не имеет.
в) Личность хочет не просто быть, существовать «вечно», то есть приобрести онтологическое содержание. Она хочет большего — существовать как конкретное, уникальное и неповторимое бытие. Личность не может пониматься только как экстаз* сущности, — к ней необходимо относиться еще и как к ипостаси сущности, как к конкретной и уникальной данности.
Уникальность личности абсолютна. Личность столь абсолютна в своей уникальности, что ее недопустимо рассматривать с арифметической точки зрения, помещать наряду с иными существами, сочетать с другими объектами или использовать как средство даже для самых священных целей. Личность сама есть цель. Личностность представляет собой абсолютную свершенность бытия, всеобъемлющее выражение его природы. Но устремленность личности к свободе есть «обоюдоострый меч» существования. Применительно к человеку она ведет к отрицанию других, эгоцентризму, полному разрушению общественной жизни. Также как и со свободой обстоит дело с уникальной и ипостасной природой личности, — преодолевая хаос, мы неизбежно впадаем в релятивизм. Так уникальность становится относительной в общественной жизни, и человек превращается (в большей или меньшей степени, но тем не менее несомненно) в полезный «объект», в «объединение», в persona. Именно в этом состоит трагическая сторона личности. Интенсивный поиск личной идентичности проник сегодня во все формы общественной жизни. Любая релятивизация личности вызывает протест.
Неспособность человека утвердить в мире свою абсолютную идентичность достигает кульминации в смерти. Смерть становится трагической и неприемлемой только когда человек рассматривается как личность, и прежде всего — как ипостась и уникальная идентичность. Как событие биологическое смерть есть нечто естественное и желанное, поскольку только таким способом обеспечивается вечное продление жизни. В природе «личная» идентичность обеспечивается деторождением, «продолжением» родителей в их детях. Но это не жизнь личностей, а жизнь видов, которую можно равным образом наблюдать и во всем животном мире, и которая направляется жесткими законами естественного отбора. Брак и деторождение, которые, как это только что было показано, лишь поставляют материал для смерти, не обеспечивают выживания личности в ее уникальной идентичности. Ведь если с их помощью бытие в конце концов и сохраняется как «сущность» или как «вид» человека, то для конкретной и уникальной идентичности — для личности здесь места не остается.
Сохранение уникальности и ипостаси личности не может быть обеспечено никаким качеством сущности или природы. Попытки древнегреческой философии, а под ее влиянием — и некоторых направлений в христианстве, утвердить выживание человека на такой природной или «сущностной» основе, как бессмертие души, не способны обосновать личное выживание. Если душа бессмертна по природе, то личное выживание необходимо, и мы снова возвращаемся к классической античной онтологии. При этом даже Бог оказывается бессмертным по Своей природе, то есть — по необходимости, а человек сущностно (а значит — необходимо) соотносится с Богом. Все это, бывшее столь естественным для древних греков, не имевших целостной концепции личности, создает огромные экзистенциальные проблемы, когда прилагается к личности в ее христианском понимании. Ведь неизбежность бессмертия немыслима для свободного Бога и противостоит личности. На чем же все–таки зиждется абсолютная и уникальная идентичность личности, если на сущность в данном случае рассчитывать не приходится?
Гуманистическая экзистенциальная философия склонна отвечать на этот вопрос онтологизацией смерти, неразрывным объединением бытия с не–бытием, существования со смертью. Здесь нет места для разбора этой «онтологии». Такая философия абсолютно замкнута на себе, поскольку она, точно также как и античная философия, с самого начала отказывается обсуждать возможность построения онтологии вне этого мира. С этим могут согласиться только те богословы, которые, несмотря на всю несообразность этого, принимают данную «онтологию» смерти и говорят в то же самое время о Боге. Ведь Бог утверждает бытие как «жизнь вечную» и не есть «Бог мертвых, но живых» (Мф.22:32). А это означает, что богословие, в отличие от философии, предлагает онтологию, преодолевающую трагическую сторону смерти без принятия в конечном счете самой смерти, являющейся «последним врагом» (1 Кор.15:26) существования, в качестве онтологической реальности.
Сохранение личной идентичности возможно для Бога не за счет Его сущности, а за счет Его троичного существования. Бог Отец бессмертен постольку, поскольку Его уникальная и неповторимая идентичность как Отца вечно отличается от идентичности Сына и идентичности Духа, Которые называют Его «Отец». Сын Своим бессмертием обязан прежде всего не Своей сущности, а Своему бытию «единородным» (обратите здесь внимание на идею уникальности) и Своему бытию Тем, в Ком Отец «благоугожден» [ ]. Подобно этому Дух «животворящ», поскольку Он есть «общение» [ ] (2 Кор.13:13). Жизнь Бога вечна, так как она личностна, то есть, другими словами, она осуществляется как выражение свободного общения, как любовь. В личности жизнь и любовь отождествляются, — личность не умирает только постольку, поскольку она любима и любит. Вне общения любви личность теряет свою уникальность и становится существом, подобным другим существам [ ], «вещью» без абсолютной «идентичности», без «имени», без лица. Умереть для личности значит прекратить любить и быть любимой, утратить уникальность и неповторимость, в то время как жить значит для нее сохранять уникальность своей ипостаси, которая на любви утверждается и ею поддерживается [ ].
Опубликовано в: Иоанн (Зизиулас), митр. Личностность и бытие / Перевод с английского С. Чурсанова // Богословский сборник. — М.: Изд–во Православного Свято–Тихоновского Богословского Института, 2002. — Вып. X. С. 22–50.
ОТЕЦ КАК ПРИЧИНА: ЛИЧНОСТНОСТЬ, ПОРОЖДАЮЩАЯ ИНАКОВОСТЬ
I. Святоотеческое наследие
1. Ранние символы
Если избрать в качестве отправной точки изучение древних символов, то можно заметить, что все они начинаются с члена, в котором говорится о вере Бога Отца. Это явно свидетельствует об их крещальном происхождении, согласно Мф 28, 19. Весьма существенно, что представление о Боге как об Отце возникло не в ходе спекулятивных размышлений о Божестве, но выросло из церковного опыта. Только в церковной общине и через нее можно осознать Бога Отцом. Все это наводит на мысль о крещальном генезисе идеи божественного Отцовства.
Идея Бога как Отца, оказывается, связана в ранних символах с космологией: «Верую в Бога Отца всемогущего», — говорит древний римский символ II столетия. В этом пункте возникает интереснейший экзегетический вопрос: слово «Отец» относится к «всемогущему» или к «Богу»? Другими словами, данный член должен быть прочитан «Верую в Бога, который является Отцом всемогущим», или «Верую в Бога Отца, который является всемогущим»? Эта проблема имеет большое богословское значение. Многие экзегеты прошлого (например, Каттенбуш) решили, что слово «Отец» синтаксически относится к «всемогущему». Но Дж. Келли убедительно аргументировал, что в Ветхом Завете (Септуагинте) и Новом Завете вообще нет никаких оснований для такого эпитета для Бога. В Ветхом Завете наиболее часто встречается словосочетание — «Господь Всемогущий» (Κύριος παντοκράτωρ) или «Бог всемогущий» (ό Θεός παντοκράτωρ). В Новом Завете слово «всемогущий» можно увидеть очень редко, и, когда это все–таки происходит, как в 2 Кор 6, 18; Откр 1, 8, и других местах, то по своему значению это всегда следует за Септуагинтой, т. е., «Господь всемогущий». Подобное употребление можно заметить также у отцов II в., таких как Юстин, Ириней и автор Мученичества Поликарпа: термин «всемогущий» (παντοκράτωρ) используется сам по себе или по отношению к Богу (ό παντοκράτωρ Θεός) и никогда не сочетается со словом «Отец». С другой стороны, выражение «Бог Отец» часто встречается в Новом Завете. Павел неоднократно использует такие фразы как «Благодать вам и мир от Бога, Отца нашего» (Гал 1, 3), «в славу Бога Отца» (Фил 2, 11) или «от Бога Отца нашего» (1 Фесс 1, 1). Другие места Нового Завета, такие как Иак 1, 27, 1 Пет 1, 2, 2 Ин 3 и Иуд 1, отражают тот же самый обычай . Каково богословское значение этого?
Будучи прежде всего историком, Келли видит в этом отражение крещальной формулы: начиная с Мф 28, говорится о крещении во имя Отца; поэтому титул «всемогущий» является позднейшей интерполяцией в результате влияния языка Септуагинты на христианское богословие и, я добавил бы, также как реакция на гностицизм, который отрицал прямую причастность Отца к творению. Систематическому богослову, однако, значение этих экзегетических деталей видится гораздо глубже. Это указывает на проведение четкого различия между Богом Домостроительства спасения (Творцом) и Богом в его собственном бытии. Как уже отмечалось древними авторами, такими как Кирилл Иерусалимский и Руфин ; только в результате неправильного употребления (καταχρηστικώς), по мнению Кирилла, слово «Отец» может быть истолковано как указание на отношение Бога к человечеству, ибо Отцовство должным образом принадлежит Богу в силу его отношения с Сыном. Это очевидно, также, исходя из второго члена Символа веры. Отцы IV столетия, особенно св. Афанасий, показывают наличие подобного различия в их богословии .
Если мы проследим это по философским последствиям, то они приведут нас к существенному различию между онтологическим и нравственным содержанием божественного Отцовства. Интересно, что большинство западных авторов, таких как Тертуллиан, Киприан и, конечно же, Августин, подчеркивали моральное содержание Богоотцовства. Августин комментирует символ следующим образом: «Заметьте, как быстро произнесены слова, и насколько они полны значения: Он — Бог, и он же — Отец; Бог во власти, Отец в совершенстве. Насколько счастливы мы, ибо находим, что Господь Бог — наш Отец!» У восточных Отцов преобладающими были онтологические аспекты Отцовства. В те времена было широко распространенно мнение, что при любом акценте на моральных качествах Богоотцовства проявляется тенденция к савеллианизму. Божественное Отцовство не следует путать с так называемой божественной энергией. Моральные качества Бога всегда понимались греческими Отцами как черты, свойственные всем трем ипостасям ; они ни в коем случае не могут указывать на отдельное лицо, такое как Отец. Последствия этого мнения могут зайти очень далеко и достигнуть фундаментальных различий между Августином и отцами–каппадокийцами. Например, Августин описывал Троицу в психологических терминах, а каппадокийцы настаивали, что единственными категориями, которыми возможно описать лица Троицы являются категории онтологические, а не моральные.
Сказав это, мы не должны упускать из виду тот факт, что все древние символы веры связывают божественное Отцовство с властью Творца. Но не в том смысле, что Бог Отец является создателем; понятие Отцовства в символе, как я уже подчеркнул ранее, присоединено не к слову «всемогущий», а к слову «Бог». Это означает, что Отцовство Бога проистекает не из его творческой деятельности . Однако, все тесно связано друг с другом. Что же может подразумевать слово «всемогущий», если не зависимость от онтологической идентификации Бога на основании акта творения?
В этом пункте мы сталкиваемся с тонким различием между латинским и греческим святоотеческим лексиконом. Латинский эквивалент английского слова «всемогущий» был бы omnipotens. Соответствующая английская терминология указывает на понимание Бога как Отца в терминах власти. На всем протяжении Средневековья и позже слово potestas является весьма характерным для западного богословия. Это — способ указать на свободу Бога. Это слово выявляет типичное западное понимание власти как способность действовать (действие всегда было равно, если не идентично бытию в западной мысли, на грани представлении о Боге как actus purus в средневековом и более позднем богословии) .
Напротив, греческий эквивалент слова «всемогущий», используемого в ранних символах, является παντοκράτωρ; а не παντοδύναμος. Именно последний термин можно буквально перевести как omnipotens (всемогущий). В определенном смысле, конечно, παντοκράτωρ означает «всемогущий», но в значении не власти действовать, а способности охватить и обладать, то есть, установить отношения общения и любви. Таким образом, св. Ириней пишет: «Ибо должно быть, чтобы был или один Бог, Который все содержит, и все, что сотворил в Своем царстве, сотворил по Своему хотению, или чтобы были многие бесчисленные творцы и боги… таким образом, рушится имя παντοκράτωρ [латинский перевод: omnipotens]». Точно так же Феофил Антиохийский определенно толкует παντοκράτωρ как «всеобъемлющий». Бога называют всемогущим, «потому что он управляет всем и провидит все». «Поскольку высоты небес и глубины пропастей и пределы мира находятся в его руке». Здесь свобода Бога описана не в терминах potestas и actus, а в смысле communio. Мы подходим здесь очень близко к тому, чтобы отметить родство между идеей божественного Отцовства как онтологической категорией, к которой я обратился выше (то есть, Бога называют Отцом, потому что у него есть Сын), и пониманием Бога как Отца в смысле Творца и Пантократора (παντοκράτωρ). Действительно, с таким объяснением «вседержителя» и «творца небу и земли, видимым же всем и невидимым», легко понять ассоциацию творческого акта Отца с делом его Сына (Бог создал мир Словом и через Слово — и, согласно Иринею, также и Духом). Таким образом, творение становится, главным образом, актом не божественной власти (всемогущества), а божественного общения, т. е. причастности тварного бытия к отношению Отца–Сына (и Духа). Синтаксическая проблема, к которой я обратился вначале, а именно, какое слово определяет имя «Отец» в первом члене символа, теряет свою остроту, если под «всемогущим» мы подразумеваем παντοκράτωρ в смысле, в котором я объяснил это выше. Бог — Отец, прежде всего, потому что у него есть Сын, но также и потому что он — творец и παντοκράτωρ, поскольку держит все в своем Сыне, охватывая мир теми же самыми узами любви, которые скрепляют лица Троицы. Неудивительно, поэтому, что образ Пантократора в византийском искусстве изображает Сына, а не Отца.
Одно из существенных различий между ранними западными и восточными символами в том, что, с поразительной последовательностью, первые ограничивают себя выражением credo in deum patrem omnipotentem, тогда как последние, с подобной же последовательностью, добавляют слово «единый» к слову «Бог»: πιστεύομεν εις ένα Θεόν πατέρα παντοκράτορα. Историческое объяснение такого различия трудно установить. Некоторые ученые думают, что восточные символы имеют большую богословскую глубину, чем символы Запада. Но справедливо отметить, что вообще все символы повсеместно являются богословскими, хотя с различными акцентами и побуждениями, лежащими в основе каждого из них: западные символы интересуются больше действием Бога, чем его бытием. Но даже это сравнение может привести к недоразумениям.
Хотя трудно отыскать историческое объяснение данного различия, его последствия трудно не заметить. Добавив слово «единый» к имени «Бог Отец», восточные символы выдвинули на первый план проблему божественного единства. Если Бог = Отец, как это имеет место быть в римском символе , и если в восточном символе, Бог «един», то из этого следует, что только Отца можно справедливо назвать «Богом». Фраза «единый Бог Отец», кажется, прилагает божественное единство к божественному Отцовству. Неужели ариане оказались правыми в том, что лишили Сына и Духа божественного статуса?
Чтобы решить эту проблему, богословие могло выбирать между двумя вариантами. Нужно было логически отделить слово «Бог» от имени «Отец» и закрепить «единство» за Богом без логической ассоциации со словом «Отец». Это стало достойным ответом на арианский вызов, но цена, которая была за это заплачена, выглядела радикальным откатом от библейской ассоциации Бога с Отцом, ассоциации, которая, как мы отметили, была верно сохранена в ранних символах. Этот выбор, однако, кажется, был предпочтен западным богословием, по крайней мере, начиная с Августина. С помощью сущностного языка, используемого Никейским символом в различных целях, Августин подошел к разделению между Богом и Отцом, создав из божественной сущности понятие божественности (divinitas), логически предшествующей сущности Отца, и назначения на эту роль выражения божественного единства. «Единый Бог» стал, таким образом, идентичным «единой сущности», и проблема, выдвинутая арианством, казалось бы, была решена. Отсутствие слова «единый» в связи с «Богом Отцом» в ранних западных символах, облегчило это развитие.
Однако, на Востоке было совсем по–другому. Следование библейскому отождествлению Бога с Отцом было столь сильным на Востоке, что такие влиятельные богословы как Ориген были склонны говорить о Логосе как своего рода «втором Боге», в некотором смысле тоже Отце, которого можно с полным основанием назвать единым Богом. Арианство поэтому можно рассматривать не столько как восточную ересь, сколько то, к чему могло привести естественное развитие библейского отождествления Бога с Отцом на Востоке. Восток, поэтому, не принимал попыток отделить «единого Бога» от «Бога Отца», и предпочел принять вызов арианства, который заключался в библейском отождествлении Бога с Отцом. Трудная задача решения данного вопросы и была выполнена отцами–каппадокийцами.
2. Каппадокийцы
Хотя каппадокийские отцы действительно говорят об одной сущности Бога в смысле его единства, они никогда не доходят до того, что сделал Августин, а именно, не превозносят единую божественную сущность над личностью Отца. Сущность может указать на божественную исключительность, но основанием единства остается Отец. Св. Григорий Назианзин ясно раскрывает вопрос: «У этих трех есть одна природа… основание единства, являющегося Отцом, из которого и по которому определяются последующие лица». Отец, поэтому, остается единым Богом Библии, будучи основанием единства этих трех Лиц.
То, что отождествление Бога с Отцом, которое мы находим в Библии и в ранних символах, усваивается каппадокийцами, доказывается их пониманием божественной монархии (monarchia) как указания на единое начало (arche) в божественном бытии, не просто в смысле «управления» и «власти» (слово monarchia действительно имело такое значение); единое начало распространяется на всех трех Лиц, обладающих единой божественной сущностью. Оно также будет понято как личное онтологическое исхождение, по отношении к Отцу: одно онтологическое arche в Троице — Отец, который является в этом смысле Единым Богом . Таким образом каппадокийцы стремились сохранить отождествление Бога с Отцом в Библии и ранних символах.
Теперь, если Отец — единое личностное arche в Боге, его отношение с другими двумя лицами не могло не быть описанным понятием причины. Идея arche подразумевает движение, и Григорий Назианзин считал Троицу движением от одного к трем («Монада, движущаяся к триаде», — писал он) , предполагая, что Единый, то есть, Отец, заставил других двух Лиц быть отличными от него ипостасями. Эта причинная обусловленность, как настаивают каппадокийцы, имеет место (a) прежде и вне времени, следовательно, здесь нет никакого арианского субординационализма; и (b) на ипостасном или личностном уровне, а не на уровне сущности (ousia). Данная причинность предполагает свободу и любовь: в ней нет никакого принуждения или потребности. Именно такой вид причинной обусловленности имел место в рождении Сына и исхождении Духа на уровне сущности. Как следует из слов св. Григория Назианзина, каппадокийцы настаивали на Отце, который является воистину arche личного божественного бытия, а не божественной ousia. Поэтому в онтологической причинной обусловленности они хотели избежать понятия необходимости, которую осмыслил Григорий, отклонив платоническое представление о Бога как кратере, переполненном любовью . Сделав Отца источником Троицы, каппадокийцы ввели свободу в онтологию, рассматривая Отца как личность, а не сущность. Отец может свободно существовать и соотноситься с другими Лицами.
Благодаря богословию каппадокийцев, перемещение онтологического arche с уровня сущности на уровень личностности поразительным образом нашло свое место в символе. Никейский символ говорил о рождении Сына «от сущности Отца». Эту редакцию изменил Константинопольский собор (381 г.), который уложил Никео–Константинопольский символ, исключив слово «сущность» и заставив прочитать, что Сын родился просто «от Отца». Известно, что каппадокийское богословие решительно повлияло на этот собор (Григорий Назианзин даже председательствовал на нем в течение некоторого времени), и такое изменение — смелый акт, подтвержденный авторитетом Никеи — мог иметь смысл только в свете настойчивости каппадокийцев на происхождение Троицы от личностного, а не сущностного (ousianic) источника. Этим смелым изменением Константинопольский собор пояснил, что введением Никейским собором термина homoousios не должно замещать изначальную библейскую веру, выраженную в члене самых древних восточных символов: «Верую в единого Бога Отца».
Надлежащее понимание каппадокийцами этого патроцентрического представления божественного единства требует определенных разъяснений, чтобы избежать неправильного понимания и экзистенциальных последствий из ложных выводов. Мы уже отметили, что Отцовство, будучи личностным понятием, подразумевает свободу. В «Схолиях», приписываемых св. Максиму Исповеднику прекрасно говорится, что Отец «вне времени и в любви» (άχρόνως και άγαπητικώς) перешел к рождению Сына и ниспосланию Духа. Обвинение ариан против никейцев в том, что, вводя homoousios в символ последние сделали рождение Сына необходимым для Отца, просто отрицалось св. Афанасием без каких–либо объяснений, почему логичный арианский аргумент был несостоятельным. Афанасий утверждал, что Отец рождает Сына «охотно» и «свободно» , но сделал в своем богословии четкое различие между созданием мира из желания Бога и рождением Сына не из желания, а из сущности Бога. Ему следовало бы сказать больше для объяснения своего утверждения, что Отец произвел Сына «охотно». Его сущностный лексикон, полезный и даже необходимый, поскольку указывает, что Сын не был творением, повлек за собой логические трудности. Было ясно, что только использование личностного языка могло предложить удовлетворительный ответ на арианский вызов, и именно это сделали каппадокийцы.
Св. Григорий Назианзин предложил решение на основе различия между волей (θέλημα) и «единым согласием» (ό θέλων) : воля существует у всех трех лиц Троицы; Сын разделяет единую божественную волю, свойственную всем трем лицам, которая, как выразился св. Кирилл Александрийский, «сопутствует божественной ousia». Все же, нет воли, без того, кто ее осуществляет, поскольку не может быть ousia без ипостаси. «Тот, кто хочет» есть личность, которой может быть ни кто иной, как Отец. Одна божественная воля, разделяемая одинаково всеми тремя лицами и существующая прежде создания мира, в соответствии с Афанасием и Никеей, не проявляется автоматически и спонтанно, но происходит из личности, а именно, от Отца, как «того, кто хочет». Вот каппадокийская аксиома выраженна наиболее ярко св. Василием: в Боге все начинается с «благоволения» (ευδοκία) Отца , и не ограничивается только замыслом о спасении; но простирается также на то, как имманентно существует Троица. Поэтому, Сын, настаивал Афанасий, не рождается из желания Бога, как это происходит с творением, Он, однако, не мог родиться и без желания Бога, ибо рожден от «Отца», который, как лицо, а не сущность, является «тем, кто хочет». Это — крайне важное усвоение понятия личностности в тринитарном богословии.
Поэтому, если мы признаем единое онтологическое arche Троицы в Отце, мы вынуждены сказать не просто, что Отец является причиной, почему Сын и Дух существуют отдельным бытием и являются уникальными идентичностями, но также и то что, таким образом, Отец является «тем, кто хочет», т. е. инициатором божественной свободы. Свобода в этом смысле является онтологической, а не моральной, то есть, она возникает из самого способа, которым ипостаси сопрягаются с личностью Отца, являющегося виновником и личностного бытия и свободы, то есть, онтологического различия в Троице. Здесь свобода располагает онтологическим измерением, это свобода быть собой и обладать личными особенностями. Это — не свобода «выбора», который в любом случае был бы несоответствующим для Троицы.
В некотором смысле, все это остается загадкой для нашей общей логики, потому что нам свойственно связывать свободу с индивидуальностью: как можно быть свободным, если присутствует кто–то еще с собственной свободой? Отец «спросил» у Сына и Духа их свободного согласия прежде, чем привел их в бытие? Такой вопрос предполагает индивидуализм. Как вы можете «спросить» у кого–то согласия на то, чтобы он был, если он еще не существует? Онтологический индивидуализм — это создание сущностей до их отношений. Его противоположность — создание сущности через самые отношения, которые составляют существование. Это — то, что мы подразумеваем, когда говорим об относительном характере «божественной сущности», или Отца, Сына и Духа как относительных сущностей. Отец как относительная сущность невообразима без Сына и Духа. Его свобода, вызывающая их в бытие, не навязывается им, так как они уже в бытии, и их собственная свобода не требует, чтобы их согласие спросили, так как они не предустановленные сущности до их отношений с Отцом. Это — различие между моральной и онтологической свободой: первая предполагает индивидуальность, вторая порождает индивидуальность, или точнее личностность.
Богоотечество, поэтому, не имеет ничего общего с человеческим отцовством; невозможна никакая аналогия между этими двумя понятиями. Человеческое отцовство предполагает разделение в человеческой природе, то есть, индивидуальность прежде соотнесенности, так как сущность человеческого отца уже предустановлена к сущности его сына. Поэтому, казалось бы, невозможно в таком контексте говорить об идее божественного Отцовства как «доминирующего» или «патерналистского» или «сексистского» и т. д. Все страхи, что, придерживаясь библейского определения Бога как Отца, мы поощряем половую дискриминацию в церкви и обществе, развеиваются в данной соотносительной онтологии. Богоотцовство несовместимо с индивидуализмом и, поэтому, с понятиями господства и т. п. Если мы придерживаемся этих взглядов и развиваем их в богословии, то потому что, во–первых, Бог сам называет, указывает и раскрывает себя нам, и, во–вторых, это единственный путь выражения и постижения истины о том, что нас спасает Иисус Христос и освещает божественный Святой Дух. Нужно подчеркнуть, что первый член символа, который говорит о Богоотцовстве, не имеет никакого смысла без второго члена о Сыне и третьего — о Духе. Мы не можем нашими собственными символами обозначить метафизическое отцовство, как предлагает, например, Левинас или сделать антропоморфическую проекцию половых различий и человеческой индивидуальности на божественное бытие. Своей структурой символ предполагает, что божественное Отцовство относительно и полностью невообразимо человеческими средствами, которые обусловлены индивидуализмом.
II. В защиту Каппадокийцев
Учение каппадокийцев о том, что Отец — «причина» Сына и Духа в предвечной Троице, идея, подчеркнутая и развитая мною в предыдущих публикациях, — кажется, встретилось с возражениями, которые должны быть обсуждены, поскольку они затрагивают важные проблемы исторического и более широкого экзистенциального значения.
Почему для определенных богословов настолько трудно принять данное каппадокийское учение? Какие трудности представляет такое учение, и что можно ответить таким богословам?
Прежде, чем я перейду к рассмотрению этих вопросов, уместно повторить суждение, которое я сделал в другом месте : я полагаю, что богословие каппадокийских отцов, представлявшее собой третий путь между александрийской и антиохийской школами, не было полностью усвоено Западом по историческим причинам, которые здесь не будут рассматриваться. Это может объяснить, почему богословие на Западе с помощью решающего влияния св. Августина развило сущностный, а не персоналистический подход в тринитарном богословии со всеми вытекающими отсюда последствиями; например, классическими расхождениями, такими как проблема Filioque, тенденция предпочитать богословие св. Афанасия всем другим греческим Отцам и отождествлять его с учением каппадокийцев. Только в наши дни сделаны первые попытки рассмотреть и осмыслить каппадокийское учение в рамках систематического богословия. Любопытно, что огромное количество историко–патрологических исследований было посвящено этим отцам именно на Западе. Это может привести к некоторым трудностям в понимании каппадокийского учения, которого мы собираемся здесь коснуться.
В последующих строках я собираюсь рассмотреть главные проблемы, проистекающие из каппадокийского учения о том, что Отец является причиной Троицы, выделив подвопросы:
— Причинность и общение;
— Причинность и исключительная реальность в Боге;
— Причинность и соотнесенность.
Наконец, я попытаюсь сделать некоторые выводы относительно антропологического и более широкого экзистенциального значения этого специфического каппадокийского учения, так же как значение этого учения для межрелигиозного диалога с позиции монотеизма.
Однако, прежде чем обсудить эти пункты, я должен сказать несколько слов о языке, касающегося бытия в Боге. Это, кажется, необходимо ввиду определенных гипотез, сделанных критиками каппадокийского богословия по обсуждаемой проблеме.
1. Бытие и личностность
Кажется, есть широко распространенное мнение, что термин «бытие» означает ousia или субстанцию или сущность Бога, и это нужно отличать от лиц Пресвятой Троицы. Бытие и личностность сочетаются как две параллельных или различных идеи, как если бы понятие лица не ассоциировалось с его бытием.
Такое использование языка прямо противоречит онтологии каппадокийских отцов и, в значительной степени, несет ответственность за трудности в понимании и восприятии их тринитарного богословия, включая идею причинности в Боге. Для каппадокийцев «быть» является ключевым понятием. Мы обращаемся к Богу одновременно в двух смыслах: (a) τί έστιν (что он есть) в смысле бытия Бога, и это каппадокийцы называют ousia или сущностью или природой Бога; и (b) в смысле όπως έστιν (каков он), что идентифицируются с его личностностью. В обоих случаях, глагол быть (έστιν или είναι) означает бытие. Учитывая тот факт, что, согласно отцам, нет никакой ousia без ипостаси, то если обратиться к сущности Бога, не обращаясь одновременно к его личности, или зарезервировать понятие бытия только за сущностью, то это составит предпосылки для ошибочного онтологического утверждения. Поэтому, любое сопоставление «Единого» трем лицам не может аутентично выразить онтологию каппадокийцев. Три лица Троицы обозначают бытие Бога термином «сущностность». В разговоре о божественных лицах мы говорим об исключительном существе Бога.
Этот пункт имеет непосредственное отношение к критике идеи Отца как причины. Подразумевается, что поддерживая эту идею, мы не в состоянии «постичь надлежащее онтологическое значение общей целостности и божественного общения». Но почему? Неужели понятие Отца, не столь онтологическое, чтобы онтологически указать на божественное единство? Критика, кажется, считает сопоставление бытия и личностности само собой разумеющимся, и таким образом, предполагает, что лица, в данном случае Отца, недостаточно, чтобы сохранить «онтологическое значение единой целостности к божественному общению».
Нет сомнения, что резервирование бытия за ousia несет ответственность за трудности в восприятии Отца как исключительной онтологической категории в Боге. Высшая реальность бытия Бога, поэтому, ищется в заключительном анализе, в ousia, в пребывании статической формы «сущности» или в динамической форме общения, составляющей деятельность данной относительной сущности. В обоих случаях, это — ousia, которая является онтологическим arche в Боге. Я буду обсуждать этот вопрос и те трудности, которые он представляет позже. В настоящий момент, позвольте прояснить, что личностность — окончательно и изначально онтологична, как ничто другое. В данном случае нет никакой причины, почему мы должны обойтись без обращения к лицу, чтобы добиться онтологического измерения в нашем обращении к единству божественного бытия.
2. Причинность и общение
Не противоречим ли мы сами себе, когда говорим, что Троица происходит от Отца как причины (она инициирована им), или же этому предшествует онтологическое созидание Троицы в общении? Это, кажется, одной из трудностей в идее Отца как причины.
Я подчеркивал во всех своих публикациях, что лицо является соотносительным термином. Это означает, что, когда мы произносим слово «Отец», мы автоматически указываем на отношения, являющиеся определенной идентичностью и обозначаемые термином schesis. Поэтому, невозможно сделать Отца онтологически исключительным вне предвечного общения. Когда мы произносим слово «Отец» мы автоматически подразумеваем его общение с другими двумя лицами. Нет никакой непоследовательности в созидании предвечного общения и подчеркивании онтологической исключительности Отца. В чем же проблема?
Трудность возникает только тогда, когда при произнесении слова «лицо» или при созидании онтологической изначальности, у нас появляется в глубине нашего сознания предположение, что мы произнесли кое–что несовместимое с общением, или так или иначе дистанцировались от него. Таким образом, если отдельное лицо (в данном случае, Отец) рассматривается как онтологически исключительный субъект, возникает предчувствие, что другие лица в общении — или общение само по себе — больше не будут обладать высшим онтологическим статусом. Как бы мне не хотелось, но я приписываю это латентному индивидуализму и несовершенной интеграции общения в понятие лица.
Отсюда может последовать двойное возражение на то, что было только что сказано: (a) это не делает личность Отца онтологически изначальным понятием; это скорее делает его «причиной», что создает трудность. Другими словами, можно говорить об Отце как об онтологически предвечном, при условии, что каждый думает то же самое о Сыне и Духе, которые, казалось бы, лучше проявили бы свой соотносительный характер, т. е., онтологическую взаимозависимость всех трех лиц. Почему избрано лицо Отца, а лица Сына и Духа не рассматриваются в качестве равных источников божественного бытия? И (b) после этого следуя концептуальным последствиям, почему бы не сделать общение как таковое, т. е. perichoresis, и онтологическую взаимозависимость этих трех лиц, исключительной реальностью в бытии Бога, и таким образом «причиной»?
Прежде, чем обратиться к этим вопросам, позвольте указать на понятие причины и ее приложение к божественному бытию Отцами.
Идея причинно–следственной связи столь же стара, как и сама греческая философия. Причинность решительно повлияла на наши умы. Она основана на революционном различии, сделанном уже досократиками между «бытием» и «становлением». Данное различие отсутствует в древних мифологических религиях и культурах вне греческого мира. Оно включает, прежде всего, концепцию бытия как φύσις и отношения φύσις и λόγος. Именно это различие не может быть найдено вне греческого языка, который позволил отличить причину и следствие. С тех пор человечество ломало умы над вопросами, как и почему возникло то, или другое. Греческие отцы, задумавшиеся над инкультурацией христианского благовестия, решили, почему бы для носителей античного сознания не использовать идею причинно–следственной связи, то есть, раскрыть вопрос существования Бога с помощью онтологических построений.
Различие между бытием, становлением и последующей идеей причинно–следственной связи было изначально связанно со временем. Фактически, это было то же самое древнегреческое сознание, которое применило описательный язык, заимствованный из мифического единства бытия, к поиску действующей причины (αίτιον или αιτία) для всего, что есть. Аристотель известен рассуждением о причинности и объяснением того, почему вещи существуют тем способом, которыми есть, и «как» они возникают. Однако, рассуждения Аристотеля о четырех видах причин представляли трудности для святоотеческого богословия, и чрезвычайно важно отметить, как каппадокийцы использовали понятие причинности в богословии. Это стало одной из инноваций каппадокийцев.
(а) Понятие причины было изолировано каппадокийцами от необходимой ассоциации со временем. Нет никакой необходимости для участия фактора времени в причинности. Применив причинно–следственную обусловленность к Троице, каппадокийцы освободили ее от времени и, таким образом, от космологического измерения. Мы не видим в их построениях космологического контекста.
(b) Вневременная причинность может быть также найдена вне патристической мысли (например, в неоплатонизме), но каппадокийцы соединили свой взгляд о вневременной причинной обусловленности с отвержением субстанционалистской причинности. Это чрезвычайно важно, хотя и не замечается критиками каппадокийского богословия. Причинный язык допустим, согласно каппадокийцам, только на уровне личностности, а не сущности; это относится к тому каков Бог, а не к тому, что есть Бог. Причинность используется отцами как строго персоналистическое понятие, предполагая ясное различие между личностью и сущностью (ousia). Таким образом, мы дистанцировались от греческой идеи причинности, которая с самого начала была связана с динамическим явлением ousia как physis. Это примечательно тем, что хотя каппадокийцы использовали термин physis по отношению к Богу, они отказались приложить к этому причинность; они говорили о причинной обусловленности только по отношению к лицам, естественная причинность применялась лишь к бытию творения, а не к бытию Бога.
Результат этого состоял в освобождении причинности по отношению к Богу не только от космологического подтекста, подозреваемого критиками этой идеи, но также и от тенденции превращения ее в своего рода платонический эманационизм.
Разъяснив смысл, в котором каппадокийцы использовали причинность, мы можем теперь рассмотреть основание, почему они сделали именно так. Кроме мотива инкультурации, о котором я упомянул выше и который был весьма существенным, поскольку учение о Троице должно было быть внедрено в культуру, сформированную понятием причинности; способ, которым понятие причинной связи использовалось каппадокийцами, предлагает следующие доводы.
Во–первых, была важная историческая причина. Как очевидно из мотива Григория Назианзина в его третьем богословском Слове, евномиане основывали свой аргумент на следующем силлогизме: Отец больше, чем Сын (Ин 14, 28) настолько, насколько Сын обязан своим существование Ему. Но дарование бытия Сыну принадлежит Отцу по природе (здесь — главное); поэтому, Отец больше, чем Сын по своей природе.
Чтобы опровергнуть этот силлогизм, не подвергая сомнению истинность библейской цитаты и защитить никейское единосущие (homoousios), каппадокийцы изобретательно ввели следующие тонкие различия:
Следует различать уровень природы или ousia и уровень лица или ипостаси в божественном существе. И то и другое характеризует бытие, но первое относится к тому, что есть бытие, а последнее к тому, какое есть бытие. Предоставление существования или бытия (είναι) Сыну Отцом является вопросом не природы, т. е. того что есть Бог, а того, каков есть Бог. Это подразумевает, что идея причинной обусловленности используется, чтобы описать качество божественного бытия и избежать определения сущности Троицы через передачу ousia. То, что «вызывает» Отец, является передачей не ousia, а личностного различия (то есть, каково бытие). Принцип причинной связи отличает лиц, что порождает появление отличительных особенностей в божественном существе. Отец как «причина» — Бог, или Бог в исключительном смысле, не потому что он обладает божественной сущностью и передает ее — это действительно подвергло бы опасности полноту божественного бытия других лиц и также превратило бы его в лицо, предшествующее другим лицам — но потому что он исключительный онтологический принцип божественной личностности. Вначале возникает предчувствие, что лексикон каппадокийцев подвергает опасности полноту божественности Сына, а божественность Духа вообще под вопросом. Но равенство этих трех лиц в терминах сущности не отрицается тем, что Отец был причиной личностности; это скорее способствует равенству, ибо причиной бытия Отец выступает только как лицо, и ради индивидуальности Отец принимает меры против усвоения сущности только себе.
Теперь данная концепция вышла из исторического контекста, в котором она сформировалась, и подразумевается, что причинная обусловленность в Боге не разрушает онтологического равенства. Это называется «все во всем», различием в общности и общностью в различии. Причинность вовлекает свободу в личностное бытие и делает Бога Троицу не вынужденным, а свободным существом, как Григорий Назианзин утверждает в объяснении, почему причинность — вопрос не природы, а личностности: «чтобы мы никогда не представили несвободное (άκούσιον) рождение».
Идея причинности была введена, чтобы указать на то, что в Боге есть не только сущность, отношение и динамика, но также и различие, которое также является динамичным. Сущность в Боге является динамичной и соотносительной и проявляется в различии. Если точнее, то причинная обусловленность является частью динамичного бытия Божия; она порождает движение, не вынужденное движение, однако, но движение свободное. Григорий Назианзин описывает тайну Троицы точно как движение, начатое лицом Отца: «Поэтому монада (μονάς) переходит в диаду и почиет в триаде. И это для нас — Отец и Сын и Святой Дух» .
Поэтому движение божественного личностного бытия является не спонтанным движением трех лиц, динамизмом их ousia или взаимного общения. Это — явно движение по личной инициативе. Не три Лица перемещаются одновременно как «лица в общении», но единый Отец, который «перемещается» (μονάς κινηθείσα) к троичности (сравни ниже). Нет никакого движения в Боге, которое не было бы инициировано лицом. Когда Григорий говорит вышеупомянутые слова, он дает парафраз причинности: Троица — «движение», вызванное лицом.
Это наводит нас на вопрос о божественной монархии (monarchia). Какое значение она имела для отцов и для каппадокийцев, в особенности? Монархия присуща Отцу или всем трем лицам? Позвольте нам пытаться ответить на этот вопрос со специфической ссылкой на свидетельство Григория Назианзина, которому, кажется, критики каппадокийцев доверяют больше.
Monarchia означает одно arche. Идея монархии сначала использовалась, чтобы указать, что в Боге есть только одна власть, которая склоняется к одной воле, одной силе, и так далее . Скоро, однако, данное понятие должно было использоваться онтологически, поскольку применялось не только к Домостроительству спасения, но и Богу в предвечном бытии. Определение понятия arche было крайне важным для описания бытия Бога. Каппадокийские отцы обратили большое внимание на разработку концепции arche в Боге.
Ваcилий ясно понимал arche в онтологическом смысле начала бытия. У него arche прилагается исключительно к Отцу. Он пишет: имена Отец и Сын, «сами по себе не говорят ни о чем, а только указывают на отношение (schesis) между двумя». «Поскольку Отец — тот, кто дал начало бытию (arche tou einai) других… Сын — тот, бытие (arche tou einai) которого заключалось в рождении от другого».
Григорий Назианзин, кажется, использует термин monarchia в изначальном смысле единой силы, воли и власти. Также он относит это ко всем трем лицам Троицы. Все же он подозревает об онтологическом значении, которое он выражает термином monas. Последний термин он относит не ко всем трем лицам, а только к Отцу. Давайте внимательно прочитаем следующий отрывок, который крайне важен для нашего вопроса.
Есть три мнения (δόξαι) о Боге: анархия, полиархия и монархия. Первые два были разыграны детьми греков, и оставим это им. Анархия — нечто, лишенное порядка; и правление многих — разделения и такой же беспорядок, что и анархия. Эти вещи приводят к тому же самому, а именно, к беспорядку и постепенному упадку, т. е. беспорядок есть первый шаг к упадку. Лишь monarchia — есть то, что мы уважаем. Это, однако, monarchia, которая не ограничена в одном человеке;…но в едином, который составлен равенством природы, и согласием мнения, и тождественностью движения, и сходимостью (или параллелизмом) его элементов … которые хотя численно различны, но не разделены в ousia.
Здесь monarchia, кажется, относится ко всем Лицам, а не к одному из Троицы. Все же мы должны отметить, что Григорий использует monarchia в смысле единой воли и согласия ума, то есть, в древнем моральном или функциональном смысле, к которому мы обратились ранее: монархия противопоставлена анархии и полиархии, и акцент делается на порядке в противоположность беспорядку, и на общей воле и т. д. Онтологический смысл слова monarchia разъясняется текстом, который незамедлительно следует за тем, который мы только что процитировали:
По этой причине Единый (μονάς) движется от начала (всей вечности) к Диаде, останавливается (или почиет) в Триаде. И это для нас — Отец и Сын и Дух Святой. Единый как Причина и Родитель, без страдания, конечно, и без ссылки на время, и не телесным образом. Иные же являются тем, кто рождается и тем, кто исходит.
В этом отрывке предмет переходит на онтологический уровень; это уже не вопрос морального единства, в котором беспорядок и анархия исключены, но того, как эти три Лица относятся друг к другу в онтологическом происхождении. Критический момент здесь отражает слово monas: к чему оно относится? Относится ли оно к чему–то общему из этих трех Лиц, из которых проявилась Троица? Или только к лицу Отца?
Если бы monas относилась к чему–то другому, чем Отец, который является в ousia или чему–то общему у этих трех лиц, то мы могли бы истолковать текст следующим образом: «Единая ousia (monas) движется в Двоицу и, наконец, почиет в Троице». Это означало бы, что от одной ousia было на первом месте два лица вместе (двоица), к которой , наконец, был добавлен третий, и явилась Троица. Пока мы не говорим о Filioque, такая интерпретация выглядела бы абсурдной. Если мы желаем иметь Троицу, одновременно появляющуюся из сущности (ousia), которая является тем, чем я предполагаю, то те, кто отсылает monas к ousia, предпочли бы, чтобы текст запретил бы это, поскольку это читалось бы следующим образом: «Единая ousia (monas) перемещается (не в двоицу сначала, но одновременно) к триаде».
Текст ясно относит Единого (μονάς) к Отцу, поскольку это немедленно объясняется словами: «(Движущийся) есть Родитель (γεννήτωρ) и Источник (προβολεύς), в то врея как другие — один порождаемый, а другой исходящий (των δε, τό μεν γέννημα, τό δε πρόβλημα)». Кроме того, в продолжение этой мысли, Григорий объясняет, что причина его настойчивости — желание исключить любое понимание Троицы как происходящей от чего–то безличного, как выходящий за пределы шар (явная ссылка на Платона), чтобы появление Сына и Духа не выглядело «нечаянным». Он хочет «говорить о нерожденном и рожденном и том, что исходит от Отца».
В заключение, когда Григорий использует слово monarchia в моральном смысле единства ума, воли и т. д., он относит это понятие к трем лицам, вместе взятым (а как иначе?) Но когда он обращается онтологическому бытию Троицы, он отождествляет monas с Отцом.
Это следует из того, что каппадокийцы хотели приписать Троице, которая является личностным различием в Боге, или «триединству» некоторого рода то, что является фоном их учения об Отце как «причине» других двух лиц. Таким образом, они сделали Отца исключительной реальностью личного существования Бога, другими словами они сделали личностность онтологически исключительной. Легитимно ли это с богословской точки зрения? Можно ли обосновать не только исторически, но и богословски?
3. Причинность и исключительная реальность в Боге
Почему я возражаю против представления, что исключительная онтологическая категория в Боге — «структура общения, существующая сама по себе»? Меня просят предложить больше «достаточно неотразимых аргументов относительно того, почему это должно иметь «неоценимое значение» для понимания непостижимого внутрибожественного общения Триединства как основания всего, что есть?» Эти вопросы подразумевают, что то, что называется «внутрибожественным общением», могло быть аутентичным способом обратиться к исключительной реальности в Боге, основанной на его существовании. Такое представление, кажется, отличается от видения сущности в качестве исключительной реальности, все же различие является фактически очень маленьким, и трудности, которые это представляет, являются теми же самыми.
Я хотел бы ответить на вышеупомянутый вопрос следующими утверждениями:
(a) Если мы допускаем что–нибудь вне Отца как исключительную реальность, мы должны иметь в виду, что тем самым мы ставим библейское единобожие под угрозу. Карл Ранер уместно напомнил нам, что в Библии Бог — Отец .
(b) Если мы делаем «Троицу», «Триличностность» и т. п. исключительным онтологическим основанием в Боге, мы убиваем любую идею онтологического различия в божественном бытии. В этом случае, эти три лица cопроявляются и сосуществуют одновременно и автоматически — конечно не в границах времени, но логики. Божественное бытие приобретает то, что Левинас, ссылаясь на Хайдеггера, критически называет характером «панорамной» онтологии, в которой отдельное Иное не является исключительной реальностью. В этом случае, различие — лица Троицы — не получаются из отдельного Иного, но являются самостоятельно окончательным объяснением себя.
Мы неспособны приписать окончательное онтологическое значение символьному — и библейскому — выражению «от Отца» (εκ τοϋ Πατρός) , поскольку это выражение не может быть понято никаким другим способом, кроме как в терминах онтологического происхождения. Cопроявление этих трех лиц, которое подразумевается в «Триединстве», не может быть превращено в исключительную онтологическую действительность в Боге, не лишая εκ τοΰ Πατρός феноменального онтологического значения.
© Если cопроявление и сосуществование этих трех лиц — исключительная реальность в Боге, то, что составляет единство этих трех и делает их бытие единым Богом, помимо личностного различия? Поскольку для тринитарного богословия недостаточно сделать Троицу онтологически исключительной, мы должны оценить уникальность Бога, т. е. понять то, что делает три лица единым, что само по себе уникально.
Если эти три лица cопроявляются и не выводятся ни из кого и ни из чего Иного, их единство должно быть найдено в самом «факте» их cопроявления или сосуществования, т. е. в их общении: эти три — одно, потому что они находятся в отношениях друг с другом. Конечно, всегда есть августиновское представление, что три — одно, потому что они являются отношениями внутри одной божественной субстанции . Но если, делая «Триединство» исключительной реальностью в Боге, мы желаем избежать отождествления божественной сущности с данным видом исключительной реальности, единственная альтернатива в нашем распоряжении — сказать, что то, что делает три одним, составляя или выражая их единство, является их отношениями или общением друг с другом.
Рассматриваемое в аспекте божественного единства, т. е., единого Бога, «Триединство» подразумевает, что соотнесенность — исключительное онтологическое основание Бога. Здесь мы близко подходим к сфере «Между» Бубера как высшей онтологической реальности. Исключив онтологическое происхождение, и заменив онтологическим cопроявлением или «cопребыванием», мы неизбежно превратили соотнесенность в предельную реальность: один Бог не Отец; это — единство Отца, Сына и Духа в их cопребывании или взаимосвязанности.
(d) Что–то не так? Действительно, и много неправильного! Если единый Бог не является отдельной ипостасью, наши молитвы нельзя обращать к единому Богу, а только к Троице или к «Триединству». Но единобожие принадлежит к закону молитвы lex orandi. В молитве к Троице мы должны молиться в то же самое время единому Богу. Если единый Бог не является отдельной ипостасью, то Он уходит из нашей молитвы, так как мы можем молиться лишь к отдельной ипостаси, а не к «Триединству» особого рода. Не случайно, что христиане во всех ранних евхаристических молитвах обращались только к Отцу. Постепенное введение лиц Троицы в эти молитвы никогда не предназначалось для того, чтобы затенить правду, которую в молитве к Троице мы, в конечном счете, приносим единому Богу Отцу.
Теперь, говоря о едином Боге (или с единым Богом) — Отцом — и Святая Троица не порождает противоречие, потому что Отец означает отдельную ипостась, которая является «другой» и в то же время — соотнесенной, то есть, невообразимой вне единства с «другими» божественными лицами. Единый Бог и триединый Бог, таким образом, задуманы одновременно, благодаря не безличной соотнесенности или «Триединству», а ипостаси, которая является и отдельной, и соотнесенной. Отличие Отца и его инаковость не умаляются и не отрицаются, но, напротив, подтверждается особенность и целостность «Иных», поскольку он — их свободный и любящий создатель от которого «проистекают равенство и бытие равных».
4. Причинность и порядок
Рассмотрим другое возражение или опасение, проистекающее от каппадокийского учения об Отце как «причины» Святой Троицы. Считается, что это учение влечет за собой опасность проецирования на Бога субординационистского видения, которое несет «привкус космологического богословия» . В ответ можно сказать:
Существует определенный порядок или τάξις в Троице, ибо Отец всегда находится на первом месте, на втором — Сын, а третьим является Дух во всех библейских и святоотеческих упоминаниях Святой Троицы. Это имеет важнейшее значение, потому что мы не можем полностью изменить или опровергнуть этот порядок и поместить другое лицо перед Отцом. Григорий Назианзин явно говорит о порядке (τάξις) в предвечной Троице: «союз (ένωσις) является Отцом, от которого и в котором порядок (τάξις) лиц управляет своим устройством». Сориентировать этот порядок только на Троицу истории спасения и сотериологию, как сделал это Вл. Лосский и другие , кажется, было бы насилием на патристическими текстами, такими как вышеупомянутый, которые обращаются к нераздельной Троице. Кроме того, контекст ясно указывает, что не следует слишком сильно отделять спасительную Троицу от вечного бытия Бога. Например, сыновнее «Да» Сына Отцу, с которым мы сталкиваемся в Гефсиманском саду и в другом месте, может иметь смысл только онтологически, если он указывает на предвечные сыновние отношения между этими двумя лицами. Именно эти вечные сыновние отношения представляют тот факт, что человечество Христа, или скорее Христос в своем человечестве, никогда не грешил, т. е., не противоречил желанию Отца, хотя он испытывал искушение и в пустыне, и в Гефсимании. Можно зайти слишком далеко и спроецировать послушание Иисуса на вечное послушание Сына Отцу , но, я, конечно, согласился бы с Гантоном в наблюдении, что фоном послушания Иисуса Отцу находится вечный ответ Сына на любовь Отца. Каждое движение в Боге ad extra, так же как ad intra, начинается с Отца и заканчивается в Нем, словами Григория Назианзина, приведенными выше. Это устанавливает порядок и в спасающей, и в предвечной Троице.
Нет необходимости добавлять, что такой порядок в предвечной Троице не должен ограничиваться временными, моральными или функциональными рамками. Фраза «Отец Мой более Меня» (Ин 14, 28), не подразумевает иерархии ценности или важности, поскольку такое значение было бы антропоморфическим и бессмысленным вне тварного бытия. И это не угрожает, как представляется некоторым богословам, цельности и равенству каждого божественного лица. Я уже показал выше, как приложение каппадокийцами концепции причинности исключительно к уровню личностности не только не подвергает опасности, но фактически гарантирует равенство этих трех лиц внутри божества. Это происходит только, если божественная природа так или иначе отождествляется с лицом Отца, а личная причинная обусловленность с процессом передачи божественной природы Отцом другим двум лицам, поэтому равенство троичных лиц как полностью божественных не подвергается опасности. Василий вопрошал: «Почему говорят, если Дух является третьим в чине (τάξει), то ему не следовало быть также третьим по природе? Аналогично, Сын является вторым по Отцу в чине, потому что он происходит из него, но не вторым по природе, поскольку божество одно в каждом из них, так и в Духе» . Божественная природа не существует до божественных лиц, как своего рода владение Отца, который предоставляет ее другим лицам — это было бы евномианской позицией, которую энергично отвергли каппадокийцы. Божественная природа существует только в явлении Троицы. Априорное обладание божественной природой отдельным лицом подразумевало бы существование данной природы до личностности. В высказывании, что «Бог как лицо — как ипостась Отца — обладает одной божественной сущностью, чтобы быть тем, кто есть: единым Богом» , мы автоматически исключаем приоритет сущности над личностностью, и в то же самое время ее привилегированное пребывание у Отца, что угрожало бы неравенством божественности в Троице. Cопроявление божественной природы, инициированное Отцом, в Троице, подразумевает, что Отец, также, «обладает», если можно так выразиться, божеством, только «тогда», когда Сын и Дух являются уже существующими (они невообразимы без Отца, как и Отец без них), т. е. только «когда» божественная природа «пребывает» во всех трех. Таким образом, Отец, оказывается «большим», чем Сын (и Дух) не по природе, а тем способом (как) существует природа, т. е., в гипостазировании природы. Троичный чин (τάξις) и причинность защищает, а не угрожает равенству и полноте божественности каждого лица.
5. Последствия для антропологии
Люди были созданы «по образу и подобию» Бога (Исх 1, 26). Они призваны стать «причастниками Божеского естества» (2 Петр 1, 4), будучи «сынами Божими» (Гал 4, 6) в единородном Сыне Отца. Что говорит нам концепция, что Отец — «причина» божественной личностности, причина Сына и Духа? Как нам быть «образом и подобием» Бога?
Прежде всего, и это нужно подчеркнуть, наш собственный человеческий образ жизни не может быть перенесен или спроецирован на Бога. Экзистенциалистская философия может только помочь нам оценить ограничения, противоречия и трагический опыт личностности, чтобы прояснить, что мы, как люди, недовольны тем, кто мы есть, и жаждем истинной человечности. Мы понимаем трагедию нашего личного существования, но не можем экстраполировать свое понятие о человеке на бытие Бога. Мы должны сделать перемену ума и позволить существу Бога явить нам истинную личностность. Святоотеческое богословие предлагает важное видение божественной личностности и позволяет ощутить собственную личностность в свете нашей веры в Триединого Бога.
Я надеюсь, что этого будет достаточно, чтобы защитить меня от обвинения во влиянии экзистенциалистского персонализма! Все это можно и должно связать также с идеей божественной причинности. Утверждение, что «Отец — причина личностности существа Бога», может пролить свет на наше собственное существование. Причинность в этом случае, как непосредственная личностность, не была бы идеей, заимствованной из нашего опыта и перенесенной на Бога, как это происходит в экзистенциализме, но получает свое значение от приложения к божественному бытию. Что это означает для нашего существования?
Во–первых, это означает, что нет, и не может быть личного существования, являющегося самодостаточным, самостоятельным или самообъяснимым. Человек всегда — дар кого–то. Приписать собственную личную идентичность себе или чему–то безличному было бы демоническим жестом. Понятие самосуществования — субстанциалистская идея, а не личностная. У людей есть «причина», потому что они — результат любви и свободы, и они должны быть теми, кто они есть в своей отличительной непохожести на других людей. Онтологически, люди — дарители и получатели личной идентичности. Причинность в Тринитарном существовании показывает нам личностность, которая составлена любовью.
Во–вторых, если мы позволяем нашему понятию личной причинности быть обусловленным определенным видом причинной связи, которую я описал как характеристику божественного бытия, то мы обязаны приписать наше личное существование личности, а не природе. Наше личное происхождение проистекает из личности. Весьма поучительно, как Василий иллюстрирует тезис, что Отец — причина Троицы:
Мы, размышляя над способом, которым наше понятие нерожденности [Отца] не подпадает под категорию того, что есть (του τί εστίν), но скорее… того, каково оно (του οπως εστίν)… Так же, касаясь человеческого бытия, когда мы говорим, что такой–то родился (έγένετο) от такого–то, мы не говорим о том, что такое он (τό τί), но откуда он произошел… И чтобы сделать это более ясным, Евангелист Лука, излагая плотское родословие Бога и Спасителя нашего Иисуса Христа, и от последних возвращаясь к первым, начал — с Иосифа, сказав, что Он сын Илиев, а Илий сын Матфанов; а таким образом, в обратном порядке возводя повествование к Адаму, когда дошел до самых древних, сказав, что Сиф от Адама, а Адам от Бога, прекратил здесь восходящий ряд, в повествовании о рождении каждого не сущности показывая исчисленных им, но представляя ближайшее начало, от которого каждый произошел. [Таким образом], как Евангелист сказал, что Адам от Бога; так спросим сами себя: от кого же Бог? Не готов ли у каждого в мысли ответ, что Бог ни от кого? А это: ни от кого, очевидно, есть безначальность; безначальность же есть нерожденность.
То же самое утверждение сделано в одном из писем Василия к Аполинарию, где Василий соглашается с последним, что αρχή человечества должно искать ни в человеческой натуре, ни в υπερκείμενη (находящемся выше), в платоническом смысле, ни в υποκείμενη (находящемся внизу), в аристотелевском смысле, но в Адаме . Именно Адам, а не человеческая натура, и является «причиной», «отцом», каждого из нас. Таково наследие человеческой природы: мы не «другие» в абсолютном смысле, и при этом мы не свободны. Если мы приписываем αρχή или или «причину» личностности, Адаму, мы приобретаем различие в единстве.
Тот факт, что причинная обусловленность в Боге не имеет никакого отношения к божественной сущности или природе, но только к его личностности, показывает, что истинная личностность человека как «образа Божия» должна быть свободна от природных потребностей, если она хочет стать самое собой. Осознание божественной причинности позволяет человеку достичь состояния духовной свободы от природы и других людей.
В–третьих, теория божественная причинность учит, что индивидуальное различие является не симметричным, но асимметричным. В различии всегда есть «больший» (Ин 14, 28), но не нравственно, а онтологически. Различие является, по определению, «иерархическим», так как проявляется не от качеств, но от дара любви. Мы являемся различными, потому что Тот, кто онтологически «выше» нас, даровал нам нашу собственную индивидуальность.
В нашем современном сознании слово «иерархия» имеет негативный смысл. Оно словно подразумевает произвол и подавление свободы. Это считается моральной проблемой, но корни ее являются онтологическими. Иерархия является злой и онтологически негативной, когда «больший», «порождающий другого», не позволяет «низшему», «получающему», стать совершенно другим, полностью быть «самим собой» или «самой собой», равным по природе и «всем во всем». В Святой Троице Отец является «большим», но порождает других в полном и равном себе онтологическом статусе («всех во всем»). Если это применить к человеческой сущности как «образу Божию», то это значит, что асимметрия иерархического порядка (таксис) сама по себе не плоха; она становится такой, когда «причина» умаляет «низших», как онтологически, так и нравственно. Таким образом, идея Отца как личной причины подразумевает следующие важные последствия для существования личности:
(a) Иерархический порядок является укорененным в личностности, все личные отношения обнаруживаются онтологически асимметричными, потому что люди не являются самосуществующими или самообъяснимыми, но в некотором смысле «вызванными» кем–то «другим», «дарителем жизни», который является онтологически «предшествующим» и, в этом смысле, «большим», чем получатель.
(b) «Причина» личной идентичности ясно показывает, что существуют онтологически свободные и полностью равные идентичности. Асимметрия, поэтому, вполне совместима с равенством.
© Важно, что никакого индивидуального различия нельзя осуществить вне исключительного онтологического обращения к исключительно Иному, являющегося источником всякого различия. Всякий, не будучи самообъяснимым и понятый как дар некого Другого, обладает собственным различием в конечном счете за счет Другого, который является беспричинной причиной различия. Другими словами, все «иные» должны быть теми, кто они есть, т. е. абсолютно различными, онтологически свободными и тождественными личностями, которые проистекают от того, кто порождает различие, то есть Отца. К нему все, что существует, должно вернуться назад, поскольку это было его «благоволением», которое является его свободной любовью. Это делает Отца исключительными подателем личностности, чья собственная личностность ни дана, ни вызвана, т. е., беспричинной причиной всей личностности.
Вот какие выводы можно извлечь для нашего личного существования исходя из анализа каппадокийского богословия Отца как причины.
Отвержение этого богословия автоматически привело бы к различному пониманию человеческого существования. Полное отрицание иерархического порядка угрожает индивидуальному различию, как это ни удивительно, имеющему место в эгалитаризме, где различие, в конце концов, сводится к функционализму, а личная неповторимость сводится к утилитаризму и подчинению личного «классу», социальным, естественным стереотипам и «универсалиям», в которых различие прекращает быть личностным и становится природным, то есть, определяемым естественными факторами.
6. Последствия для экклесиологии
С точки зрения последствий, проистекающих из каппадокийского богословия, экклесиологические схемы могут быть сгруппированы следующим образом:
(a) Есть экклесиологическая парадигма, в которой все иерархические понятия подозреваются в угрозе общению, так же как и различие. Типичное и репрезентативное выражение этой неиерархической (если не антииерархической) экклесиологии может быть найдено у конгрегациалистов и свободном церковном протестантизме. У остальных протестантов иерархические структуры сосредоточены главным образом на служении Слова и Таинств, которые, однако, играют функциональную, а не онтологическую роль, имея мало общего с установлением и переживанием личных отношений онтологического характера между служителем и остальной частью Церкви. Такая экклесиология естественно и осмысленно негативно относится к каппадокийскому учению об Отце как «причине», боясь, что у такое тринитарное богословие могло бы иметь нежелательные последствия для экклесиологии.
(b) Есть экклесиология, в которой иерархические структуры расцениваются как основные и необходимые, но они основаны на модели Троицы, в которой различие является вторичным по отношению к единству и понимаемся как существование иерархического чина для служения единств. Субстанциалистское тринитарное богословие здесь переходит на экклесиологию .
Этот приоритет «единого» над «многим», или сущности над личностностью, превращает иерархию в средство не источника и гаранта различия, как у каппадокийцев, но удержания единства. Юридические и легалистские понятия становятся частью экклесиологии, в результате чего, как отмечает Гантон, Церковь, как любое юридическое учреждение, «прибегает к санкциям, чтобы удержать единство». Неудивительно, что термин «иерархия» вызывает отрицательную реакцию и отторжение в экклесиологии.
© Существует экклесиология, в которой иерархические структуры играют роль в Церкви только потому, что в тринитарной модели, описанной мной выше, различие является онтологически предшествующим и асимметричным по характеру. Не может быть другого единства кроме как в виде различия, и это подразумевает, что не должно быть никакой иерархии, которая бы служила единству, одновременно не порождая различие. Все в Церкви — дар, включая ее бытие. Таинства — дары, и так же слово и истина Откровения. Дары предполагают дающего и принимающего. Даже в большинстве Церквей «конгегационалистского» типа есть те, кто дает (например, проповедует слово или совершает таинства) и те, кто получает (слушает слово, принимает крещение, и т. д.) Тот факт, что такие служители не являются постоянными, лишь означает, что между «дающим» и «принимающим» не постоянные (онтологические), а лишь функциональные отношения. Однако, иерархические отношения есть и там, и они асимметричны, даже если существуют только в момент служения.
Можно утверждать, что называя эти отношения иерархическими мы несколько злоупотреблением терминологией, но термины означают, что источник, из которого они происходят, являются вышестоящим. И если наш источник — откровение Бога как Троицы, по утверждению Отцов, то существенный аспект божественной иерархии — это отношения «дающего» и «принимающего», с условием, что это порождает различие и уважает особенность каждого. Проблема заключается не в том, есть ли иерархия в Церкви, а в том, что это за иерархия, являет ли она собой истинный троичный чин.
Мы уже неоднократно утверждали, что трининитарная модель предполагает таксис, иерархию, которая ясно являет «иное» в полной онтологической целостности и, поэтому обладает равенство природы, достоинства и прочего. Это предлагает экклесиологию, в которой единая Церковь составлена из множества поместных церквей в виде полной «кафолической» церковной целостности, без подчинения части целому, но каждая поместная церковь является «всем целым». Я много написал об этом в книге «Бытие как общение» и не должен повторяться. Соответственно, я показал в том же самом исследовании, что все служение поместной церкви должно состоять в том, чтобы позволить каждому служению, даже самому скромному, быть незаменимым и онтологически существенным для остальных (1 Кор 12). Мы должны теперь рассмотреть вопрос, почему такая соотносительная структура должна обладать таксисом, подобным чину Святой Троицы. Другими словами, иерархическая структура должна проистекать из экклесиологии, вдохновленной каппадокийским видением тринитарного богословия.
Я буду рассматривать аргумент от традиции, которому в прошлом было посвящено большое внимание. Иерархические понятия присутствуют уже в Новом Завете , и, конечно, они в изобилии рассеяны по литературе святоотеческой и последующей эпох. Уже 1 Клемент утверждает, что должно быть в Церкви таксису и служению, которые имеют право требовать к себе уважения и пользоваться властью . То же самое мы находим у Игнатия и всей последующей патристической традиции. Приписывать возникновение иерархической экклесиологии неоплатоническим влияниям означает закрыть глаза на всю изначальную, постоянную и неразрывную традицию, тянущуюся, по крайней мере, до Реформации. Другой вопрос, что таксис и иерархия в определенный исторический момент настолько увлеклись легалистическими концепциями, что вызвали известную реакцию в виде Реформации. Учение о Троице, как я разъяснил выше, указывает на понятие иерархии, свободной от монистических, легалистических или пирамидальных церковных структур, и именно такую иерархию систематическое богословие должна изучать и обсуждать.
Если церковная иерархия смоделирована на основе отношений лиц Святой Троицы, она становится частью esse, и не просто bene esse, Церкви. Так же, как в Троице, высшее бытие Бога — движение Отца к Сыну и Духу, которое возвращается, наконец, к личности Отца, так и в Церкви, все перемещается от служения, отражающего и изображающего Отца к остальным членам, чтобы они могли, наконец, возвратиться к «Отцу, иже еси на небесех».
Точно также происходит в Евхаристии. Самые ранние святоотеческие источники, такие как 1 Климент, Игнатий, Ипполит, сирская Didascalia, так же как древние евхаристические литургии, говорят о евхаристии как Даре и пище, прибывающей от Отца (Ин 6, 32) и передаваемой людям служителем, который является «наместником (образом) Бога Отца (Игнатий), и исполняя служение, становится для общины «отцом». Если мы последуем за историей титула «отец» в ранней Церкви, мы заметим, что его изначальное употребление было связано с евхаристией, и это происходило по той причине, что относилось, прежде всего, к епископу, как предстоятелю евхаристического собрания, и затем было в конце концов делегировано пресвитерам, которые позже сами стали предстоятелями евхаристических собраний (и таким образом «священниками») при появлении парикий (приходов) в IV столетии . Этот евхаристический контекст устраняет любой легалистический или монистический тип «отцовства» в Церкви, так же как любой «патерналистские» или «сексистские» идеи, заимствованные из общества и перешедшие в экклезиологию. Церковное отцовство отражает троичное Отцовство, потому что членство в Церкви требует «происхождения» или «рождения» или «обновления» , которое дается «свыше» в акте или событии (Крещении) сыновства. Мы принимаем Отца через облачение в его единородного Сына, которого он вечно рождает. Евхаристия — исполнение и «наслаждение» этим крещальным единением, и в этом смысле — движение от Отца через Сына в Святом Духе. Оно достигает нас, чтобы мы возвратились таким же образом к Отцу. Это движение является фоном «иерархий» Ареопагитиков, где, используя неоплатонические построения, евхаристический опыт Церкви представлен как реальность, значимый для целой вселенной или космоса. Таким образом, Дионисий никогда не утрачивает евхаристического содержания, поскольку он твердо и явно утверждает все иерархические построения на synaxis сообщества, то есть, соборе всех людей, без которых никакая «иерархия» немыслима.
Чтобы подвести итог, мы должны освободиться от легалистических и монистических концепций в экклесиологии, и понять Церковь не просто как случайный «хэппенинг», где проповедуется Слово Божие и совершаются таинства, но как реальность сыновства в Духе, т. е. постоянное движение сыновней благодати от Отца, дающего нам Сына в Духе, и возвращение его нами через «воздаяние благодарение», предлагая ему Сына в истинном, жертвенном и возвышенном состоянии как главу тела, включающего всех нас и все, что существует (τά πάντα). Таксис предвечной Троицы становятся, таким образом, порядком Троицы спасения. Церковь есть ничто иное, как действие спасительной Троицы, относящейся к нам и через нас и вместе с нами к целому космосу, образ Троицы и предвкушение eschata, когда целый мир станет движением к единому Богу, Отцу (1 Кор 15, 24) из кого является все, даже лица Троицы в их вечном бытии.
7. Последствия для единобожия
Решающий вопрос, касающийся единобожия — является ли единый Бог личностью или чем–то другим, то есть, сущностью или относительной реальностью некоторого рода, например, «триединством», «триличностью» или Триадой. Мы уже отметили, что, если отношения между дающим персональное различия и получающим его были бы симметричными, то в результате Отец оказался бы «вызванным» Сыном и Духом, что подвергло бы единобожие опасности. Позвольте мне объяснить.
Христианство появилось на монотеистическом религиозном фоне. Иисус настаивал на особенных отношениях с Богом, которого он называл «Авва» , отождествляя себя с эсхатологическим «Сыном Человеческим», и согласился, что Он — «Сын Бога». Воскресение и Вознесение Иисуса привели к приложению Псалма 110 к Его личности, и почитанию Его «сидящим одесную» Отца и принимающего поклонение, что для еврейского монотеизма выглядело вызовом библейскому единобожию. Иисус требует крестить принимающих христианство «во имя Отца и Сына и Святого Духа» (Мф 28, 19). В результате видение Бога как Троицы вводится в еврейское единобожие, чтобы таким образом утвердить библейское единобожие в христианском контексте.
Когда христианское благовестие было воспринято греческими мыслителями во II в. нашей эры, проблема приобрела философский характер и поставила вопрос о том, как совместить единобожие с верой в Троицу, не впадая в многобожие. Это составило главную проблему святоотеческого богословия на протяжении первых четыре или пяти столетий.
Решения, предложенные тогда, могли быть классифицированы следующим образом:
(a) Модалистское решение: Бог остается единым, несмотря на Троицу, потому что Троица — фактически три различных пути, которыми являет себя Бог или три различные роли, которые он играет в истории. Савеллианизм представлял собой крайнюю форму этого представления.
(b) Каппадокийское решение было отмечено энергичной и даже страстной реакцией против савеллианизма, и отражало тенденцию подчеркнуть онтологическую целостность каждого лица Троицы. Такой взгляд неизбежно вызывал риск впадения в трехбожие. Каппадокийцы избежали этой опасности, введя принцип онтологического происхождения и сделав Отца «причиной» существования Троицы. Они поместили единобожие на уровень личностности, которая, вследствие одновременной ассоциации с единством (соотнесенностью) и особенностью (различием), послужила наиболее соответствующим средством, чтобы устранить любое логическое противоречие между единобожием и тринитаризмом. Это видение также имело преимущество для сохранения христианского единобожия в гармонии с библейским отождествлением Бога с Отцом.
© Решение Августина: согласно ему, единобожие гарантировано единой сущностью Бога, божественностью, которая логически предшествует этим трем лицам. В этом случае, единобожие выживает за счет тринитаризма. Троица не путь, которым один Бог есть, то есть, существует в смысле первичной онтологической категории, а скорее указывает на отношения внутри единого Бога, т. е. его единой природы, понятой и выраженной, главным образом, в психологических или моральных терминах, как память, знание и любовь к определенной индивидуальной субстанции. Далее августиновскую концепцию развивал Аквинат, для которого, была существенна единая божественная природа, а не три лица или только одно из них. Такое решение мешает логически урегулировать единое и тройственное в Боге, и должно быть посчитано ответственным за затмение тринитарного богословия на Западе в течение достаточно долгого времени. Это могло способствовать появлению современного атеизма, особенно экзистенциального типа, который отклонил субстанциалистский подход к Богу и, вообще, Бога как такового .
Мы уже обсудили здесь недавние попытки в западном богословии удалить из богословия Троицы индивидуализм, свойственный традиционным представлениям о Боге, предлагая идею соотнесенной сущности и, таким образом, делая Троицу, совпадающей с единой сущностью. Это, однако, все еще позволило бы сущности, хотя и соотнесенной, выражать и сохранять единобожие. В данном случае, единобожие было бы расположено во всех трех лицах одновременно, и единственный род единства, доступный для единобожия, является либо единой субстанцией или своего рода «Триединством», то есть, соотнесенностью более или менее буберианского типа.
Я уже имел дело с этой задачей несколько выше. В каком смысле Христианство является монотеистической религией, верной библейской вере в единого Бога, несмотря на верование в Троицу? Этот вопрос, казалось бы, крайне важен в контексте межрелигиозного диалога, который не только уместен, даже обязателен сегодня.
Было бы трудно не согласиться, что и иудаизм, и ислам откажутся принять Бога Троицу субстанциалистского типа, вне зависимости от того предшествует ли сущность лицам, как в августиновской форме тринитаризма, или совпадает с ними, как в современной версии соотнесенной сущности и «Триединства». Для обеих из этих религий единый Бог — личность, а не сущность. Возможность диалога, казалось бы, исключает априорно все версии тринитарного богословия, которые не идентифицируют единого Бога с Отцом. Но и отождествление Бога с Отцом автоматически не решает проблемы единобожия, которого придерживаются три главные религии. Это могло бы стать лишь отправной точкой. Но легче и надежнее построить обсуждение тринитарного богословия на некоем общем базисе, чем на теории, которое не содержит точек соприкосновения вообще. Тринитарное богословие, которое отождествляет единого Бога с Отцом, может звучать более убедительно в контексте диалога с монотеистическими религиями.
Я не намереваюсь вступить в обсуждение того, по какому пути пойдет диалог, если это основание было бы принято. Это потребовало бы специального исследования, которое несомненно, имело бы очень важное значение для диалога этого вида. Я могу только указать здесь посредством иллюстрации некоторые выводы, следующие из каппадокийского понятия Отца как «причины».
Религия Ветхого Завета и христианство разделяют веру в единого Бога, который является настолько трансцендентным, что даже мира не нужно, чтобы говорить о бытии Бога. Все же обе веры согласились бы, что, хотя Бог не существует из–за мира, или вместе с миром, или одновременно с миром, он существует для мира: он — Бог, который выходит из себя, чтобы сотворить мир и заботиться о нем, хотя только через избранных людей, с которыми он устанавливает завет. Это подразумевает, что Бог любит мир; он — Бог, который любит.
Было бы легко подписаться под таким утверждением. Затем следовало бы спросить, является ли Бог любовью, то есть, является ли его любовь столь же свободной и превосходящей, чтобы быть верной и реальной независимой от существования мира? По общему признанию, это — культурно обусловленный вопрос, который верующий в Библию не потрудился бы и поднимать. И все же, в нашей культуре, которая находится во власти глагола быть в каждом предложении, которое мы произносим, такой вопрос был бы неизбежен. Новое Завет уже включает утверждения этого вида, когда говорит, что «Бог есть любовь» (1 Ин 4, 8).
Это, конечно, не столь неотразимый аргумент для того, кто просто откажется ассоциировать Божию любовь с его бытием: можно утверждать, что выражение «Бог есть любовь», применяется только к его отношению с миром, а не к тому, что любовь существует вне мира. Это, однако, было бы логически неотразимым аргументом для каждого, кто желает поддержать очевидное утверждение, что Бог является и радикально трансцендентным, то есть, он существует прежде и независимо от мира, и в то же самое время любящий в своем собственном существе. Единственный способ избежать логики этого аргумента состоял бы в том, чтобы расценить любовь как категорию, добавленную к бытию, и не составляющую ее. Люди обычно думают о любви так: сначала вы есть, и затем вы можете любить или можете не любить (вы можете быть тем, кто есть и не любить). Если это мышление было бы принято, мы бы покончили с трудностью соотнесенной любви к онтологической конституции божественных лиц, то есть, делая Троицу онтологически первичной к идентичности Бога. Однако, если любовь не понята как атрибут сущности, которая предшествует лицам, или как действие уже существующих лиц, но как составляющая личную идентичность, логически неизбежно утверждать, что в любовь радикально трансцендентного Бога составляет его существование в любви, или он не существует вообще.
Все это может служить апологией, или объяснением для христианского учения о Троице, которая была бы основана на логическом предположении, приемлемом также для всех тех, кто разделяет библейскую веру, что Бог любит, потому что он — любовь. Другими словами, то, что делает христианин, веруя в Троицу, должно простираться на Бога, сущность которого составляет любовь, которой он любит мир.
Теперь, если божественная любовь составляет божественное бытие личным способом, и не тем, который похож на индивидуальное себялюбие, различие должно быть неизбежным аспектом, поскольку это подразумевает божественная Троица. Это сделало бы единобожие проблематичным и трудно согласуемым с учением о Троице. Каппадокийская идея действия, кажется, уместна и в этом случае. Любовь в личном существовании Бога асимметрична; она проистекает из источника, который является личным даром, свободно предлагаемом и свободно, то есть, лично, получаемом. Этот источник или «причина» — Отец или Бог Библии. Вводя асимметрию и причинность в Божественное тринитарное существование, каппадокийцы сохранили библейское единобожие, поддерживая веру в Троицу. Единый Бог — Отец Иисуса Христа и вдохновитель Святого Духа. Троица онтологически зависит от Отца и не является Троицей, единым Богом самой по себе. Если Троица — Бог, это только потому, что Отец делает ее Троицей, даруя ей ипостаси.
Это связано со многими вопросами и проблемами, которые сторонники библейской веры все еще поднимают относительно такого богословия. Все же, по сравнению с другими тринитарными богословскими построениями, которые мы упомянули, именно эта, кажется, наиболее близка библейскому понятию Бога. Поэтому, именно каппадокийская схема обеспечила бы лучшее основание в христианском богословии для диалога с другими монотеистическими религиями.
БОГОСЛОВИЕ СВЯТОГО СИЛУАНА АФОНСКОГО
Превосходнейшие, Отцы, Братья и Сестры, с глубокой растроганностью я воспринял разговор на тему богословия св. Силуана. Выбор темы обязан тому факту, что с помощью его духовного ученика и моего духовного отца, приснопамятного о. Софрония из монастыря Эссекс, я уже почитал св. Силуана не только как христианин и член Православной Церкви, но и как один из учеников, и учитель богословия, а в последнее время и как епископ. Св. Силуан и далее продолжает быть моим личным руководителем в духовной жизни, поскольку его мысль, со всеми охватываемыми ею аспектами, имеет переломное значение не только для живущих монашеской жизнью, но и для тех, кто посвятил себя богословской мысли и причастен к управлению Церковью в миру. К тому же, я буду говорить о св. Силуане с глубоким чувством признательности и уважения. Так чему же научил меня сей старец относительно богословия?
В наше время богословие отождествилось с некой деятельностью разума и обычно считается одной из граней науки. В первой Церкви наименование «богослов» было присвоено немногим людям (как нам известно, оно было дано только св. Иоанну Евангелисту, св. Григорию Назианзину и св. Симеону Новому Богослову), в то время как сегодня употребляется для тех, кто обладает дипломом некоторой Богословской Школы, который им вручают после известного времени обучения.
В случае св. Силуана выходит так, как будто полностью отсутствует то, что мы называем «академическим богословием». Он никогда не обучался в Богословской Школе и никогда не писал ничего такого, что могло бы использоваться в богословском обучении или исследовании. Похоже, нельзя назвать его «богословом» в современном значении этого слова. Означает ли это, что не существует того, что могло бы называться «богословием св. Силуана Афонского»?
С оживанием монашества и открытием пустынных Отцов и так называемых «мистических» писателей Церкви многие люди нашего времени стали резко противодействовать академическому богословию, которое считают, по меньшей мере, лишним, если не плохим и враждебным духовной жизни. Многие старцы сегодня советуют своим духовным детям не принимать всерьез академическое богословие, но сосредотачиваться на молитве и других «духовных» подвигах.
Мы живем в некую эпоху увеличивающегося двоения (дихотомии) между умом и сердцем, между умным деланием и аскетической жизнью. Когда я был студентом, то было невозможно найти даже и одной ссылки на пустынных Отцов в каком–либо из учебников догматики (примеры Андруцоса и Трембеласа довольно характерны в Греции, а я предполагаю, что похожее можно встретить и в русском догматическом богословии). Из моего опыта, в основном как преподавателя Догматики в Православной Богословской Школе, я очень часто сталкивался с учениками, чьи духовные отцы советовали не принимать всерьез взгляды их преподавателей, но выставлять их на суд своему старцу, который обычно не располагал никаким академическим богословским образованием.
Эта дихотомия и ошибочна и опасна. Если даже и правда, что академическое богословие и аскетический опыт суть две разные вещи, однако не должно считать, что первое исключает второе. Может произойти и то, что по мере отречения удалится одно от другого, и они абсолютизируют свою природу и функцию в Церкви. Церковь охватывает всю разнообразность даров (харизм), где ни один не может сказать другому «не нуждаюсь в тебе». История Церкви наполнена рассказами подвижников, чей опыт вдохновил великих богословов (св. Антоний, например «богословски» представлен вв. Афанасием Александрийским, подобным способом, больше или меньше, жизнь св. Силуана представлена отцом Софронием), в другое же время, существуют случаи, когда одна и та же личность соединяет аскетическую жизнь сосмелой и сильной академической мыслью, в чем мы удостоверяемся, например, у св. Максима Исповедника.
К тому же, академический богослов может много почерпнуть из опыта одного подвижника, такого, каким является св . Силуан Афонский. А если он располагает еще и творческой мыслью, тогда он может представить свои аскетические опыты в форме догматического богословия. Это может произойти в случае св. Силуана, и я детально попытаюсь это показать, особо выделяя определенные догматические темы, для которых мысль св. Силуана имеет исключительное значение.
1. Догмат о Святой Троице или о Боге вообще.
Одно из высказываний св. Силуана, сохраненное отцом Софронием, гласит: «Одно дело веровать в Бога, и иное — знать Бога». Итак, как же мы познаем Бога?
Мы имеем два вида знания: одно знание о чем–то или о ком–то; другое же знание — это знание какого–то лица или какой–то вещи. Несмотря на то, что мы можем легко спутать эти два вида знания в нашем мозгу, тем не менее, они фундаментально различаются. Знание о Боге можно приобрести из книг, или еще из откровений или просто от изучения природы, как это заметил Платон.
Но знания Бога нельзя достигнуть без личной с Ним связи. Это обобщается в две основные истины:
А) Бог познается только из личных связей (или отношений), составляющих Его существование, а именно, только как Святая Троица. Нельзя познать Бога вне способа, которым Он Сам познает Себя (это и причина, по которой никто никогда не познает естество Божье); в противоположном случае мы подвергаемся опасности познать что–то иное или кого–то иного вместо Бога, истинного Бога. Сейчас Бог познает Себя как Отца, Сына и Духа. Как замечает св. Афанасий в своей полемике против ариан, если Сын не существовал искони вместе с Отцом, то Отец не познавал бы Себя, поскольку Сын есть истина Отчая, в Которой, как в зеркале, Отец видит Самого Себя и так Себя познает. Отец познает Себя, смотря в зеркало, которое есть Сын. Как замечает св. Апостол Павел, только Дух познает Бога и глубины Его существования. Следовательно, только когда мы войдем в некую между–троичную личную связь, т. е. иными словами, когда станем приемлемыми как сыны Отца, посредством Духа сыноположения, позволяющего нам называть Бога Отцом и познавать Его этим способом, тогда мы сможем (по)знать не то, что «имеет отношение» к богу, но Бога.
Согласно отцу Софронию : «Какой смысл может иметь созерцательное богословие о Святой Троице, если не ощущаешь в себе святой силы Отца, наполненную кротостью любовь Сына, несозданный свет Святого Духа?»
Св. Силуан снова и снова настаивает на значении, которое имеет Дух Святой в познании Бога. «Святой Дух… мне открыл одно неизреченное таинство». «Святой Дух — говорит — невидимо дает душе знание (Бога)». Это знание отождествляется с особой к нам любовью Божьей: «(Дух Святой) дал мне (возможность) познать, сколько любит нас Господь», как говорит он в другом месте. Это нас ведет ко второй истине, касающейся знания Бога.
Б) Любовь предшествует знанию, или еще точнее — любовь есть знание и знание есть любовь. Отец Софроний ссылается на аксиому Декарта: «Cogito, ergo sum» (мыслю, следовательно, существую) и предлагает изменить это, в случае св. Силуана, в «Люблю, следовательно, существую». Это опровергает силлогизм св. Августина, на основе которого и он сам, а позже и Фома Аквинат обосновывают свой аргумент о Filioque, т. е. невозможно любить кого–то или что–то, если изначально его не познать (силлогизм Августина и Аквината заключается в том, что если Сын есть знание Бога, а Дух — любовь Бога, тогда Сын должен предшествовать Духу). Но на самом деле имеет силу обратное: если не любишь, то и не познаешь. Как Бог нас познает тем, что Он нас любит и тем, что Он открывается нам как любовь, так и мы Его познаем только тем, что Его любим и любим тех, кого Он возлюбил.
Эта тема любви, как пути к истинному знанию, связана в мысли св. Силуана с его любимым мотивом о любви к врагам. Было бы ошибочно понимать эту идею, на которой так настаивает св. Силуан, как моральное начало. Для этого святого Отца она является глубоко и исключительно богословской: надо любить наших врагов единственно потому, что Бог возлюбил своих врагов в Личности воплощенного Своего Сына. Не существует другого способа познать Бога, потому что это единственный способ, через который Он нам открывается, а именно через любовь к врагам. Это богословское, а не моральное начало. И это путь познания Бога.
Так же надо до конца понять и по достоинству оценить любовь, которую Силуан оказывал растениям и животным, и которой отец Софроний посвящает одну большую главу. «Сердце, научившееся любить, ощущает милость за всю тварь», И это также надо разуметь богословски: мы любим творения, поскольку их сотворил Бог, и они страдают по причине нашего падения.
Что касается учения о Боге, то св. Силуан еще раньше, чем мы, современные богословы, достиг темы личного знания. Он считал, что Святая Троица познается только через переживание любви и открывается нам посредством Святого Духа, Который есть Свет, поскольку по праву Он есть любовь. Знание Бога есть встреча «лицом к лицу» и, согласно отцу Софронию, это есть способ, которым св. Силуан приходил в соприкосновение с Богом в своей молитве. Отец Софроний, имея опыт восточных религий, нашел у св. Силуана истинное откровение того, что он называет «ипостасное начало». Когда человеческое бытие становится ипостасью, т. е. одна бытийность способна объять — особенно через молитву и свою любовь — Бога и все творение, и говорить лицом к лицу с Богом и с другими, тогда исполняется то, что «по образу и по подобию Божию» и входит в вечную жизнь. Троичное богословие и личное существование совпадают (согласовываются) в опыте «ипостасного начала», которому Отец Софроний посвятил до конца своей жизни много труда.
2. Христология.
В центре мысли св. Силуана находится Христология, к которой святой Отец приступает бытийно, а не столь схоластично, как мы ее знаем из догматических учебников. Верный типично русскому преданию, напоминающему о Достоевском и других русских мыслителях , св . Силуан приступает к Христологии со стороны КЕНОЗИСА (= добровольного истощения) и провозглашает путь Креста как опытный способ спасения. Нельзя приблизиться к жизни, если не умрешь, как Христос умер прежде, чем воскрес. Св. Силуан доводит эту тему до пределов одним, воистину «достоевским», способом, своим знаменитым выражением: «Держи ум свой во аде и не отчаивайся». Эта фраза вне Христологии становится отчаянно нигилистической. Если принять ее вне ее христологической оправы, то она может привести к самоубийству. Ад — это прохождение, а не предопределение. Мы не призваны там поселиться. Между тем, нет окольного пути, который мы могли бы использовать, чтобы избежать этого прохождения, если желаем достичь нашего конечного предопределения, которое есть небо и Царствие Божие. Такое вот положение вещей, поскольку сам Христос прошел через этот опыт. Мысль христологическая, и по этой причине она не ведет к отчаянию. Победа Христа над адом есть предусловие прохождения через него. Так происходит переворот последования смерть–воскресение: сейчас предшествует Воскресение Христово нашему входу в ад, и по этой причине мы не можем быть доведены до отчаяния.
Эта тема, когда понимается христологически, делает духовные добродетели, такие как смирение и любовь, глубоко богословскими. Держа свой ум во аде, ты смиряешься не психологически, но онтологически. Становишься сопричастником бездны небытия, где ты находился прежде, чем Бог привел тебя в существование. Переживаешь отсутствие Божие как экзистенциальную пустоту, и там, в этой пустоте, встречаешь своего прародителя Адама, плачущего и рыдающего о потере Рая (тема, настолько любимая св. Силуаном). Так ты отождествляешься со всем человечеством, особенно в его падшем состоянии, и, отождествленный с ним в его падении, ты приобретаешь истинное самопознание и перестаешь гордиться собой — это есть истинное смирение — в то же самое время чувствуешь сострадание ко всем, подобным тебе, грешникам, включая твоих врагов, и так ты любишь всех, не эмоционально (со–чувственно), но бытийно; не будучи обязанным делать это по причине некоего морального правила , но соучаствуя в их собственном существовании, в их отделенности от Бога, в их смерти. Христос все это осуществил, и без этого события Христология была бы всего бы пустым догматом.
Эта кенотическая Христология, в случае св. Силуана, придает выразительности и теме Преображения, находящейся в центре афонской традиции еще со времен исихастов. Это вызывает интерес, как в историческом, так и в богословском аспекте. Тема «кенозиса» не выглядит господствующей у исихастов 14 века, и сейчас так же она находится на втором плане, но св. Силуан выносит ее на поверхность и ставит в центр. Этот факт приближает к нам св. Силуана сильнее, чем исихастов 14 века. Наша эпоха имеет большее осознание трагедии, тщеты и ничтожности, чем Византия. В тот же самый момент эта тема может защитить исихастский интерес к Христологии Преображения от опасности быть понятым в некоем позитивистском духе, аналогично существующему в восточных религиях. Если опыт Преображения должен быть связан с опытом Креста — этого по праву требует само библейское повествование, — то последствием этого связывания будет то, что подвижничество не есть некий индивидуальный опыт, но участие в страдании целого мира, как и то, что не существует иного способа увидеть нетварный свет, кроме как переносить страдания за других и с другими. Это бы сделало соучастие в опыте Преображения Христова делом соучастия в страдании Христовом, в Его нисхождении во ад, в место смерти, а не неким предметом применения конкретной техники.
Фраза св. Силуана «держи свой ум во аде и не отчаивайся» не просто некий метод, но христологическая причина существования (raison d'etre) подвижничества. Аскетизм вдохновляется и оправдывается Христологией, а не этикой. Без Христологии все христианское подвижничество стало бы неким мазохистским опытом демонического характера.
3. Учение о Церкви.
Существует ли некая экклизиология в учении св. Силуана? Ответ на этот вопрос зависит от того, что мы ожидаем найти под термином «экклизиология». Естественно, не существует никакого систематического трактата о Церкви и, более того, мы не ожидаем найти нечто подобное у такого аскетического отца, как св. Силуан. Но, помимо всего, существуют элементы в мысли и в учении, прямо или косвенно относящиеся к теме Церкви, и на их мы обратим внимание.
По началу, мы видим сильную выразительность икуменичности Церкви, или, лучше, ее кафоличности (соборности). Церковь, по мысли св. Силуана, есть ни что иное, как продолжение любви Господа ко всем, «чтобы всем спастись». Афонский святой не удовлетворен своим личным опытом любви Божией к нему. Выражая это очень сильно, он желает, чтобы и другие увидели и познали ее. «Господи, даруй Святого Твоего Духа так, чтобы все Тебя познали в Святом Духе». «Господи, даруй сию любовь Твою всему миру». Св. Силуан постоянно испрашивает у Господа, чтобы Он открылся всем людям. Он пишет о Киевском подвижнике св. Парфении, желавшем войти в тайну монашеской жизни, что Богородица ему сказала: «Истинный монах есть тот, кто молится (досл. ходатайствует) за весь мир». Это подводит богословие св. Силуана очень близко к божественной Евхаристии, которая является актом приношения Христа целому миру со стороны Церкви.
С этим связывается и тот факт, что св. Силуан ставит большое ударение на молитву о мертвых. Эта тема настолько центральна в учении св. Силуана, что он готов еще и сделать антитезу взглядам значительных духовных отцов, явно утверждающих, что мы не должны плакать о мертвых, но только о самих себе. «Когда я перестал плакать о мертвых — он говорит нам — автоматически потерял и слезы о самом себе». Тут он комментирует взгляды одного подвижника, который ему говорит: «Я желал бы, если смог, вывести из ада всех, кто там находится, и только тогда моя душа обрела бы покой и радость».
Вот еще одна тема экклизиологии. Св. Силуан говорит, что тот подвижник, говоря вышеприведенные слова, в тот же самый момент сделал движение руками, словно собирал колосья для жатвы. Это образ, ведущий нас к евхаристическому опыту. Тема эта является евхаристической в любом смысле. Во время Евхаристии Церковь живо молится не только за мертвых, и это в центральном моменте Анафоры , но и саму Евхаристию понимает как сообщество живых и усопших.
Мною уже написано об упорстве, с которым св. Силуан говорит о любви к врагам. Выше мы отметили, что для святого это представляет одну глубокую тему. Сейчас надо добавить, что она одновременно является евхаристической и экклизиологической. Для св. Силуана «если хочешь сохранить умную молитву, то ты должен любить тех, кто тебя обидел и молиться о них до тех пор, пока твоя душа не найдет мир, и тогда Бог дарует тебе непрестанную молитву, поскольку благодать молитвы дается тем, кто молится о своих неприятелях».
Прощение наших врагов является настолько существенным для нашего соучастия в Евхаристии, что наш Господь ставит его условием этого соучастия (со–причастия); то же самое делают и св. Отцы, такие, как св. Максим Исповедник в своем толковании на Молитву Господню, св. Анастасий Синаит и т. д. Все грехи могут быть прощены в исповеди перед Божественным Причащением, но если кто–то не примирился со своими врагами и хранит в памяти своей зло , сделанное ему, то со–участие в Евхаристии ему не разрешается. Любовь к врагам настолько значительна для Евхаристии, что св. Силуан так настаивает на ней.
Другая интересная тема, имеющая связь с экклизиологией — это взгляд св. Силуана на судьбу еретиков. В рассказах из его жизни, как их издал отец Софроний, приводится мнение некого отца Кассиана, который имел привычку говорить, что все еретики погибнут. Св. Силуан показывает, что он уже ответил и на это: «Я этого не знаю, но верю только в Православную Церковь. В ней находится радость спасения через христообразное смирение». Это положение имеет большое значение. Оно в корне отличается от зилотского духа, характеризующего многих монахов даже на самой Святой Горе Афон, и выражает определенное богословское положение по вопросу тонкой темы границ Церкви, схожее с позицией, занятой современными православными богословами, согласно которой, единственную вещь, которую мы , как православные, с уверенностью можем сказать о тех, кто находится вне Церкви, есть то, что мы уверены в спасении, предлагаемом внутри Церкви, тем самым избегая осуждения кого бы то ни было и оставляя Богу конечный суд над всеми, и вместе с ними и над нами.
Напоследок, предстоит увидеть, что думает св. Силуан о священстве и о епископах Церкви в отдельности. Он видит их носителями благодати Святого Духа способными «вязать и решить» грехи; называет их пастырями, чье дело состоит в том, чтобы собирать разбежавшихся овец и окормлять их духовно. Они также являются ходатаями (досл. посредниками) за свой народ перед Богом. Господь их любит, поскольку и они любят народ Его. «Будем, братья, иметь послушание нашим пастырям, и тогда наступит мир, и Святой Дух пребудет с нами». «Кто оскорбляет иерея, тот оскорбляет Духа Святого, живущего в нем». " Что же сказать о епископе? — спрашивает св. Силуан, — епископам дана великая благодать Святого Духа, они поставлены выше всех, они, как орлы, восходят на высоту и оттуда зрят бесконечное пространство, и разумом богословия пасут стадо Христово».
Очевидно, что св. Силуан остался нетронутым современными моральными позициями против иереев и епископов. Пишет, однако: «Ты, может быть, думаешь, как может такой–то епископ, или духовник, или священник иметь Духа Святого, когда он любит поесть и имеет другие немощи? Но я скажу тебе: это возможно, если он непринимает плохих помыслов; так что хотя у него и есть некий порок, но это не мешает благодати жить в его душе, подобно тому, как зеленое дерево имеет некоторые ветви сухие, но это ему не вредит, и оно приносит плоды».
В этом вопросе св. Силуан олицетворяет типично традиционную экклизиологию, которая до наших дней характеризует всех монахов Православной Церкви, и исходит она из евхаристической экклизиологии, являющейся фоном его мысли и монашеской жизни.
Это лишь несколько заметок о богословии св. Силуана. Они нисколько не исчерпывают богословское значение его мысли. Для того чтобы дополнить картину, надо прибавить и другие аспекты, особенно имеющие связь с антропологией. Тем не менее, то, что было сказано, позволяет нам вывести некоторые основные заключения, особенно о связи между богословием и подвижнической жизнью.
Богословие — это «логос» о Боге. Этот «логос» может быть выражен словами, содержание которых и источник, однако, не находится в разуме. Они влияют на все наше бытие. Аскетическая традиция (предание) св. Силуана не принадлежит аскетическому образу Евагрия, акцентирующему внимание на очищение ума. Она больше относится к подвижническому преданию, которое перенял и развил св. Максим Исповедник, и к другим традициям, приводящих нас, через движение исихастов и афонское монашество, к нашей эпохе. То, на чем ставится ударение в этой традиции, есть очищение сердца, функционирующего как центр послушания и любви. В этой традиции любовь становится гносеологической категорией: посредством любви мы познаем, а так же сами познаем себя через любовь Божию. Этот аскетизм любви ведет к некому богословию, которое можно передать логическими понятиями, такими, как «связь», «личность», «общество» и т. п. К тому же, это богословие не является иррациональным, но производящим понятия , имеющие целью освобождение человеческого разума от (сухого) рационализма, давая нам возможность охватить в нашем слове о Боге все наше бытие так, как оно связывается с другими существованиями и, особенно, с Самим Богом, с Тем, Кто Есть превосходно, с Сущим.
Такое богословие очищения сердца от источника всех страстей, а именно самолюбия, проходя через Крест Христов, Который, будучи освобожден от всякого самолюбия и отождествлен с другими до смерти, ведет нас к откровению Божественного бытия, как Святыя Троицы любящих Лиц, и таким образом обожает нас, даруя нам Святого Духа как благодать познания Бога потому, что мы познаны Им во Христе, а именно, любя Его потому, что Он нас прежде возлюбил. Все это переживается в сообществе, которое Дух созидает как Тело Христово, как Церковь. Так, аскетизм не является чем–то параллельным Церкви, но, в конечном анализе, это место, где возделывается и вырабатывается в подвиге сущность Церкви как сообщество и любовь через борьбу против страстей, препятствующих сообществу и любви быть составляющими Церкви.
Аскетическое богословие св. Силуана движется от Троичного богословия к Христологии, к Пневматологии и Экклизиологии. Это некое богословие, которое легко может быть переведено в Догматику. И действительно, сейчас удобное время, чтобы наши богословы творчески использовали такие источники так, как их использует этот тип аскетических богословов, так что догмат снова обретает экзистенциальное значение и перестает быть мертвой формулировкой, повторяемой экспертами.
Пусть молитвы св. Силуана приведут нас на путь истинного богословия, которое есть ни что иное, как видение и познание Бога, благословенной Троицы, через любовь, соединяющую три божественных Лица в одно нераздельное единство общения , открывающегося и являющегося нам в воплощенном Сыне, Господе нашем Иисусе Христе, и через причастие любви, которое творится в нашем сердце Духом Святым, так что мы познаем Его как Он на самом деле есть, любя все, что Его, наших ближних (досл. сочеловеков) и всю тварь внутри сообщества Тела Христова, т. е. внутри Церкви.
С греческого перевел иеросхимонах Кукша (Куркин)
УЧЕНИЕ О БОГЕ–ТРОИЦЕ СЕГОДНЯ:
ПРЕДЛОЖЕНИЯ ДЛЯ ЭКУМЕНИЧЕСКОГО ИЗУЧЕНИЯ
I НЕОБХОДИМОСТЬ НОВОГО ИЗУЧЕНИЯ ВОПРОСА
Одним из парадоксов, наблюдаемых нами в экуменическом движении сегодня, является тот, что, хотя все христиане разделяют единую веру в Бога, существуют определенные различия между ними, которые остаются незамеченными, несмотря на то что они серьезно влияют не только на богословие, но и на существование христианства и христианскую жизнь на всех уровнях. Христианство отличается от других монотеистических религий тем, что, хотя оно и декларирует веру в одного Бога, в нем Бог понимается как существующий троично, т. е. как Отец, Сын и Святой Дух. Это тринитарное определение христианской веры всегда составляло часть христианского крещения — факт, отражающий то, что вера во Святую Троицу не есть просто дело принятия теоретического положения о Боге, но и соотнесения существования человека с этой верой; крещение в Троицу означает вхождение в определенный образ бытия, т. е. бытия Троичного Бога. У тринитарного богословия есть глубокие экзистенциальные последствия.
Однако, хотя учение о Троице является столь определяющим и центральным для христианской веры, появляются трудности в том, как эта вера понимается н выражается, в особенности в западной и восточной церковных традициях. Уже Карл Барт проницательно указывал на проблематичность того места, которое учение о Троице занимало в западном богословии, и подчеркивал со свойственной ему_энергичностью, что Троица является не вторичным аспектом бытия Божия, а носит онтологический характер: Бог есть Троица. Первый догматический вопрос — вопрос о Троице — не о Боге вообще, поскольку это вопрос о том,«Кто есть Бог», звучащий в контексте Откровения.
Карл Ранер, в свою очередь, предостерегал от опасностей, имплицитно содержащихся н традиционном западном взгляде на Бога. В своей книге большой важности «Троица» Ранер придирчиво исследовал традиционный — со времен Августина — западный взгляд на Троицу и призвал вернуться к греческой святоотеческой позиции, как более верной библейскому взгляду, идентифицирующему Бога с Отцом, а не с божественной субстанцией, как это было у Августина и в средневековой схоластической традиции. Но даже еще более важно в позиции Ранера, что он замечает отсутствие какого–либо влияния троичного богословия на содержание жизни христиан — наблюдение, которое мы рассматриваем как чрезвычайно показательное.
В то время как эта критика традиционных богословских взглядов озвучивалась на самом Западе выдающимися голосами из тех, что уже упоминались, в Православной Церкви доминирующим подходом в учении о Боге был в течение довольно долгого времени тот, что напоминал типичную западную традицию, раскритикованную Бартом и Ранером. Академические догматические пособия, например, Андрутсоса и Трембеласа, изданные на греческом языке, продолжали трактовать учение о Троице как о вторичном аспекте Единого Бога, в то время как трагический разрыв между академическим богословием и обычной литургической и практической жизнью Церкви делал невозможным для тринитарного богословия иметь хоть какую–то соотнесенность с жизнью церковного народа, по крайней мере на сознательном уровне.
Между тем в православном богословии появились новые тенденции благодаря русским, эмигрировавшим в Европу после революции. Среди них Владимир Лосский, который нанес решительный удар по традиционному западному взгляду, последствия чего ощущаются до сих пор . Но взгляды Лосского привели к крайностям, которые начинают обнаруживать слабости его позиции. То, что он выставил вопрос о Филиокве как центральную проблему, разделяющую Восток и Запад, является ясным примером того, насколько тринитарное богословие Лосского нуждается в исправлении. Оно, однако, сумело сделать современное богословие в большей степени сознающим важность пневматологии для богословия в целом — вопрос, который больше не может не замечаться в экуменических дискуссиях. Эти ремарки помогут показать, что проблема Святой Троицы стоит в самом центре христианского богословия, поскольку оно сегодня имеет экуменическое звучание, и что свежий взгляд на нее является необходимым по следующим причинам:
а) Среди богословов всех конфессий и деноминаций растет озабоченность тем, что учение о Троице перестало быть значимым для жизни обычных христиан: молитва, благочестие, духовность и т. д. кажутся совершенно не затрагиваемыми этим учением для большинства христиан. Если спросить обычного мирянина, есть ли для него разница в том, обращены его молитвы к Святой Троице или, например, только ко Христу, то возникнет путаница, волнение, если попросту не прозвучит в ответ короткое " никакой разницы». Если перейти на уровень богословов, то можно наблюдать похожую ситуацию. Было время в Древней Церквиви, когда для всех было бесспорно, что евхаристические молитвы (евхаристическая анафора или канон) обращены только к Отцу, тогда как в других службах, за пределами Евхаристии, молитвы будут обращены к Сыну или Святому Духу. Этим литургическим различиям придавалось очень глубокое значение, к чему мы позднее вернемся. Сегодня мало кто даже заметит эти различия. Многие , если не все православные епи скопы и священники удивляются, когда я указываю им на то, что они не должны обращаться во время евхаристической анафоры к иконе Христа, поскольку эта молитва адресована Отцу. Они отвечают:«Какая разница?», или «Это второстепенные детали», или «Бог един, и Христос имеет в себе полноту Божества». Это отсутствие даже подозрения, что в различии Лиц есть четкая определенность, которая не должна затемняться единством Божества, характеризует нерелевантность тринитарного богословия для литургии Церкви.
Похожие явления наблюдаются и в сфере благочестия и мистики . Существует тенденция к мистицизму у многих христиан , которые или обращают свою душу либо к установлению личных отношений с Иисусом, в особенности с его человеческой природой — разновидность Хри–сто–монистического благочестия — или же, например, вовлекают свою душу в своего рода погружение в само существо Божества, т. е. своеобразное растворение самости в любви к Божественному. В обоих случаях Троица несущественна. Можно быть «духовным» христианином, даже не задумываясь об этом.
б) Возрастает необходимость соотнести тринитарную модель бытия с| человеческой
личностью. В этом отношении сделано чрезвычайно мало, если вообще хоть что–нибудь
сделано. При этом само понятие личность является привычным в социологии и
положительным идеалом гуманизма, как религиозного, так и атеистического. Без
исследования учения о Троице мы не можем соотнести богословие с глубинными
экзистенциальными нуждами человека. Христианская вера, как мне, по крайней мере,
представляется, лишается какой–либо экзистенциальной важности для человека без учения о
Троице.
в) Существует безотлагательная потребность для экуменизма повернуться лицом к проблеме
Троицы в двух аспектах:
1. В связи с вопросом о единстве Церкви становится все более и более очевидным, что большинство трудностей в сфере экклезиологии · привязаны к тому, какое место мы отводим пневматологии в нашем взгляде на Церковь, ее структуры и пастырское служение. Тщательный анализ, например, экклезиологии II Ватиканского Собора откроет нам, что экклезиология строится все еще главным образом на одном только Христологическом материале; и только потом в эту структуру привлекается Св. Дух, чтобы ее оживить. В результате исторический епископат или его преемственность получают приоритет перед общинностью или общением, что является особенностью действия Св. Духа. До тех пор, пока пневматология не станет конститутивной и для самой Христологии и поэтому для экклезиологии, не будет никакого реального про движения в деле единства Церкви — не только в аспекте взаимоотношений Восток–Запад, но и в отношении проблем, перед которыми стоит один Запад (например, дилектика установления и события, клерикализма и роли мирян и т. д.)
2. На уровне диалога с другими верованиями, который быстро оккупирует повестку дня и Всемирного Совета Церквей, и Понтификального Совета Ватикана по содействию Единству Христиан, проблема Троицы необходимо становится центральной. Это особенно очевидно в связи с так называемыми монотеистическими религиями, в особенности иудаизмом и исламом, которые не просто бросают вызов христианам в этом вопросе, но — и это гораздо важнее — заставляют переосмыслить их собственный взгляд на монотеизм. Другими словами, решающим вопросом для самих христиан сегодня является такой:«Что они имеют в виду под «Единым Богом»? Что делает Бога единым? Сегодня этот вопрос не может ставиться так же, как во времена Древней Церкви. И все же по существу это будет все та же дилемма, пред лицом которой нам вскоре придется встать: означает ли единство Бога Его единичность в объективированно арифметическом смысле, или единство понимается как форма соотносительной целостности? Существуют ли такие вещи, как соотносительная субстанция, соотносительное единство и т. д.? Как мы можем избегать этих вопросов, имея дело с монотеистическими религиями как христиане?
Наконец, в связи с этим диалогом с другими мировыми религиями христианам придется столкнуться вновь с вопросом, поднятым Карлом Бартом, а именно: является ли христианство религией? Можем ли мы говорить о Боге отдельно от Отца, т. е. отдельно от соотносительной категории? Можем ли мы обойти Отцовство Бога, или мы должны обязательно отождествлять Его с этой категорией, соотносительной по определению?
В свете этих вопросов, которые становятся настоятельными сегодня, я считаю, что следующие три раздела или темы выявляются как решающие для богословского осмысления: вопрос о бытии Божием в отношении к миру; проблема внутреннего бытия Божия; место тринитарного богословия в экклезиологии. Сейчас я рассмотрю каждую из них по очереди.
II. ВОПРОС О БЫТИИ БОГА В ОТНОШЕНИИ К МИРУ
Много в наши дни пишется в попытке показать значимость учения о Троице. Поскольку современный человек, в особенности со времен Просвещения, не готов оперировать понятием трансцендентного, но рассматривает все как выражаемое в терминах имманентного, есть серьезный соблазн для богословов, желающих казаться значительными, попытаться показать важность тринитарной доктрины так, чтобы сделать ее неотъемлемой частью человеческого опыта (исторического — Мольтманн, или личного — Маки ). В качестве логического материала привлекается следующий аргумент: Бог открывается только во Христе и Св. Духе, так как Они соучаствуют в истории и в опыте. Бог в истории и Бог в Своем вечном бытии один и тот же. Поэтому, если Бог, которого мы обнаруживаем в истории, как это очевидно, троичен, нам не остается ничего другого, кроме того, чтобы заключить: Троица — неотъемлемая часть бытия Божия. Говоря терминами Ранера, Троица в икономии есть Троица имманентная и, наоборот — имманентная Троица есть Троица икономии.
Между тем этот аргумент, в разных вариантах предлагаемый и воспроизводящийся сегодня, хотя и может сделать учение о Троице значимой, необходимо создает, на наш взгляд, непреодолимые трудности для диалога христиан с другими верованиями, к которым мы выше обращались, в особенности с иудаизмом. И это потому, что он есть не что иное, как возврат к классическому монистическому взгляду, согласно которому бытие Бога и бытие мира неразрывно связаны своего рода безличными отношениями. Больших усилий стоило ранним Отцам (Иринею, Афанасию и т. д.) сломать этот греческий монизм, который, как они считали — и это действительно так — угрожал абсолютной онтологической свободе Бога, т. е. Его трансцендентности. Они создали доктрину творения из ничего(сгеапо ex nihilo) именно для того, чтобы показать, что Бог существовал прежде и независимо от мира, и поэтому обязательно надо уметь обращаться к Богу, без того чтобы имплицитно или писплицитно в то же самое время затрагивать мир. Однако такое невозможно ни в рамках ранеровского приравнивания икономической Троицы к имманентной, ни в мольтманновском «распятом Боге». Если Бог — Троица, Он должен быть вне икономии. Если Он не может быть познаваем как Троица иначе как внутри и через икономию, это не должно вести нас к созданию собственной тринитарной доктрины просто на базе икономии. Без апофатического богословия, которое дало бы нам возможность превысить Троицу в икономии и провести четкое разграничение между онтологией и эпистемологией — чего в классической греческой мысли , как и в западной философии не сумели сделать — или между бытием и откровением; Бог и мир становятся нерасторжимым единством, и остается трансцендентность Бога. С помощью апофатического богословия мы могли бы сказать, что хотя икономическая Троица и есть Троица имманентная, имманентная Троица не исчерпывается икономической. Иначе воплощение проецируется в вечное бытие Божие; Он становится страдающим по природе, и поэтому ни иудей, ни магометанин не сумеют понять такого Бога. Еще более важно то, что такой Бог не дает никакой реальной надежды человеку, так как Он преодолевает страдание, которое надеется преодолеть и человек, не незыблемостью своего бытия, а в своего рода становлении: что означает Его постоянную нужду в исторической реальности (включая само страдание), для того чтобы стать тем, кем Он будет, — истинным Богом.
Эта очень актуальная для нашего времени проблема делает богословие греческих Отцов, особенно каппадокийских, в высшей степени значимым вновь. Две доксологии св. Василия должны быть глубоко изучены, поскольку указывают на важность говорить о Троице двумя способами, при том что один хорошо отличим от другого. Догматические и керигматические утверждения (вспомним различение их Шлинком ) разной богословской природы, и то, что мы можем сказать о Боге, исходя из Божеских деяний в истории, отлично оттого, что мы можем говорить рассматривая Бога в Его вечности. Это же относится к Троице. Нам надо срочно решать, может ли литература, издаваемая и переиздаваемая сегодня, в которой путается имманентная и икономическая Троица, оставаться без критической оценки. Ибо, если оставить все, как есть, это приведет не только к обрывам в диалоге с иудаизмом и исламом, но и отбросит назад к греческому язычеству.
III. ПРОБЛЕМА ВНУТРЕННЕГО БЫТИЯ БОЖИЯ
Она связана с предыдущей, хотя и не очевидным образом. Вопрос в том, является ли Бог Троицей в Себе Самом — и не в связи с промышлением о мире, — и если да, то что это означает для такой монотеистической религии, как христианство (если это вообще «религия»), которая декларирует веру в единого Бога. Здесь взгляды исторически ограничены с одной стороны греческими Отцами, с другой — августиновской традицией. Или Бог один потому, что Он — Отец («монархия» в онтологическом, а не просто в функциональном аспекте), или же Он один, поскольку одну природу равно делят три лица. Трудности, которые я как православный, наблюдаю во втором взгляде, двоякого рода.
Первая та, что отсутствует логика, гарантирующая, хотя бы для мння, в этом случае онтологический примат Троичности в Боге. Схоласты, «логичные» до абсолютной степени, были вынуждены давать приоритет «Богу единому» перед «Триединым Богом» в трактовке этого учения. Если мы говорим об одном Боге как об одной сущности(усия), разделяемой тремя лицами, мы делаем Троицу логически вторичной с онтологической точки зрения: то, что разделяется (присуще), первично по отношению к тому, что разделяет (чему присуще). Трудности современных христиан в воссоединении единого Бога с Троичностью в этом случае вполне «логичны».
Вторая трудность не логическая, но, так сказать, экзистенциальная (в хорошем смысле слова). Она связана с вопросом, имеет ли бытие своей причиной безличный фактор, как усия, или Отца. Введение понятия аэтия (причина) в учение о Троице было связано с необходимостью, которую не предвидел Афанасий, не потому, что был александрийцем, а не калпадркийцем (историки любят такие классификации, однако часто не могут видеть историческую ситуацию в ее целостности), но потому, что евномианство показало, насколько легко отождествить причину бытия Божия с безличной усией–сущностью и превратить единосущее в платоновскую всепоглощающую любовь Бога, в чем их и обвинил Григорий Назианзин. Существует ли Бог потому, что Он должен существовать? Или Бог существует просто потому, что Он существует? Есть ли каузальность бытия Божия, нечто вроде события — естественно, вне
времени — которое приводит Его к бытию, или это скорее мертвая усианистская тавтология о том, что нечто существует, потому что существует, логика «самосущего бытия»? Эти вопросы могут звучать слишком теоретически или академически, и все же они не таковы . Они влияют на то, как мы смотрим на существование вообще, на то, как мы отдаем предпочтение личностям перед необходимыми сущностями(субстанциями). Если существование Бога детерминировано необходимостью Его сущности, если Он , по терминологии Жльсонаа, необходимое бытие, «бытие как таковое»( по терминологии Тиллиха), и т. д., тогда всякое существование связано необходимостью. С другой стороны, если существование Бога не связано усианистской тавтологией, но обусловлено свободной личностью, тогда есть надежда и для твари, которая, по определению, сталкивается с первичностью субстанциального, «заданной действительностью», освободиться от этой «заданное™", обрести образ Божьего бытия, в том, что греческие Отцы называли Теозис. «Теозис» бессмыслен отдельно от освобождения человека от приоритета субстанциальности над личностью.
Однако все это ведет к необходимости исследовать, что есть личность. Так как мы отметили, насколько существенно, и с логической, и с экзистенциальной точки зрения , не отдавать приоритет субстанциальности перед личностью, существенно, что мы исследуем проблему Троицы в свете этой экзистенциальной озабоченности. Это наша единственная надежда сделать эту доктрину значимой для человека. Из этого появится новая концепция личности, которая в своем онтологическом примате перед усией будет обозначать надежду человека на подлинную свободу и тем сделает христианского Бога , Троицу, понятым правильно , как единственно истинно значимого Бога. Это понятие личности, вырастающее из такого учения о Троице, должно быть тщательно проработано сегодня, если этому учению надо становиться значимым для человека.
С этой темой связан и вопрос о Филиокве, который известен как очень острый момент в отношениях между Востоком и Западом. Его история так перегружена полемикой, что невозможно его рассудить, без того чтобы не предпринять усилия по его демифологизации. Представляется, что вся проблема появилась из–за лингвистической трудности, связанной с переводом на латынь слова ekporeuetai (исхождение) в Евангелии от Ионнна. Латиняне отождествляли proienai, pempesthai и т. д. (происходить — посышаться) с ekporeuetai и перевели это одним термином: procedere. Греки не расценивали это как ересь, пока Карл Великий не ввел его в Символ веры, подкрепив такую интерпретацию ав торитетом Августинова богословия. К тому времени и у греков появилось своего рода Филиокве, выраженное св.Кириллом Александрийским, которое спровоцировало резкую реакцию Феодорита
Киррского, поскольку могло пониматься как обращение к вечному ис–хождению Св. Духа, а не просто к Божественной икономии. Факт, что для св. Кирилла оно имело именно такое значение, но уступил ли он в этом пункте Феодориту или нет, мы уже из его молчания не услышим. Во всяком случае, из последующей дискуссии по этому вопросу стало известно, что и на Востоке возможно было говорить о Духе, вечно исходящем от Сына, но только в двух смыслах: а) что Сын — посредник в исхождении Духа от Отца (Григорий Нисский), что сводится к формуле от Отца через Сына, и б) что Сын, хотя и посредствует в ниспослании Духа Отцом, ни коем случае не становится aition (причиной) исхождения Духа. Максим Исповедник, объясняя место западного Филиокве грекоязычным современникам, освободил римлян от всяческих обвине ний в неправославии, точно в таких же терминах и через эксплицитное обращение к авторитету Кирилла Александрийского. Таким образом, вопрос обобщается через понятие причины. Является ли Отец единственной причиной божественного бытия, Троицы? Если нет, то появляется дилемма: если мы примем другое лицо(Сына ) как aition, следом за этим мы должны будем выбирать между двумя трактовками: либо мы сделаем усию Бога первым производящим, или каузальным, принципом, либо же мы должны закончить признанием двух каузальных начал, т. е. признанием двух Богов. На Западе первая трактовка со времен Августина не представлялась проблематичной, но на Востоке настолько глубоко укоренился взгляд, согласно которому только личность могла быть причиной бытия, что проблема приобрела известное соотношение, высвеченное Паламитской контроверзой, которая как раз и имела дело с приоритетом личности или сущности.
Сегодня два вопроса встают в связи с этой проблемой: а) до какой степени западное богословие привязано к идее примата субстанции в бытии Бога? Я считаю, что этот вопрос утратил свою актуальность в за падном богословии и не может рассматриваться как препятствие; б ) до какой степени мы готовы принять приоритет личности над " заданной реальностью», в первую очередь в самом Боге? Это обратная сторона первого вопроса в его положительном аспекте, который до сих пор представляет собой проблему, создающую трудности. Определение личности Боэция , ведущее к современному пониманию этого понятия в терминах сознания и психологии, показывает, что мы все еще далеки от видения реального экзистенциального содержания, имплицитно при существующего в учении о Троице, как и в смысле Филиокве. Не стоило ли нам начать с этого, вместо того чтобы оживлять старые противоречия, которых сейчас, кажется, никто не понимает и не расценивает всерьез? Разве не могли бы мы начать с попытки понять, что означает «личность» в свете троичного богословия, что она означает для всех людей и всех дисциплин, и затем пересмотреть нашу доктрину? Это предложение не может быть реализовано без знания исторической проблематики. Но это то, чего ни один историк или догматический богослов не в состоянии сделать без помощи представителей других научных дисциплин. Если мы хотим сделать учение о Троице значимым вновь, мы должны открыть границы богословия всем, кто в этом заинтересован. Мы действительно должны начать с точки, где все эти внебогословские связи проявляются в наше время.
IV. МЕСТО ТРИНИТ АРНОГО БОГОСЛОВИЯ В ЭККЛЕЗИОЛОГИИ
Это, по крайней мере на первый взгляд, сфера в себе. Как я уже сказал ранее, прогресс в сторону видимого единства церкви будет неизбежно зависеть в будущем от того, как повлияет тринитарная доктрина на экклезиологию. Поскольку это сфера, где до сих пор мало что было сделано, то что здесь будет говориться, слишком общо и в некотором смысле элементарно, в соответствии с намерением сделать это просто материалом для того, чтобы начать.
1 . Надо прекратить рассматривать Церковь в первую очередь как институцию, а относиться к ней как к образу жизни. Церковь в первую очередь общение, т. е. система отношений, создающих способ существования, точно так же, как в случае с троичным Богом. Мы не будем иметь никакой экклезиологии, пока не получим адекватного троичного учения, поскольку мы не можем ожидать от Церкви ничего, сверх знака и осмысления бытия Божиего в творении. Равным образом мы не можем сделать троичное учение экзистенциально значимым, если не будем иметь адекватной экклезиологии, которая будет указывать на то, как это учение может быть применено к существованию (экзистенции). Человек не может реализовать свое личностное начало вне Церкви, в противном случае Церковь совершенно не значима и должна быть признана избыточной. Церковь должна пониматься как место, где человек может почувствовать вкус к своему вечному эсхатологическому предназначению, которое есть общение с самой жизнью Божией. Если мы принимаем Евхаристию как таинство, предназначенное для того, чтобы открыть такой вкус, тогда мы должны признать его в нем, или, иначе говоря, дополнить им необходимые качества тринитарного образа бытия. Эти качества должны быть изучены и превращены в составные части(ингредиенты) того единства, которого мы ищем, видимого единства Церкви. В этом пункте не существует православного, протестанта, римо–католика — все мы нуждаемся в восполнении. Да позволит нам наше троичное учение предложить наши пути созидания Церкви и торжества Евхаристии.
2. Если мы сделаем учение о Троице определяющим для Церкви, мы должны приписать Св. Духу созидательную роль в структуре Церкви. Дух не просто оживить только за счет утверждения, что Он «душа» Церкви, которая в первую очередь понимается христологически. Дух сооснователь( т. е. соустроительное начало) Церкви, вместе со Христом, если воспользоваться выражением Конгара из его недавней книги о Св. Духе , или, по крайней мере, Тот, Кто устрояет (constitutes) Церковь, тогда как Христос учреждает (institutes) ее. Так Церковь перестанет рассматриваться как исторически заданная реальность — как институция — что является преддверием свободы. Она будет в то же время рассматриваться как нечто постоянно устрояемое (constituted), т. е. появляющееся из совпадения и соединения взаимоотношений, свободно устанавливаемых Духом. У Церкви нет ничего заданного — будь то служение или таинства или другие формы ее строения — о чем не надо было бы просить так, как если бы этого не было дано вовсе. В этом эпиклетический характер экклезиологии, очевидный в первую очередь через саму евхаристию, которая, хотя и основана на данном уверении установи–тельных слов, всегда стоит перед необходимостью призывания Духа для того, чтобы стать тем, чем она является. Здесь мы сталкиваемся с пневматологически обусловленной онтологией, где ничего не существует само по себе и в себе, но только как результат свободного общения, которое именно и является существом троичного учения применительно к внутреннему бытию Божию. Церковь должна во всех отношениях, и прежде всего в своем бытии, в своей онтологии, быть «Церковью Божией», как апостол Павел ее называет , что означает образ, или символ, Троицы.
V. ЗАКЛЮЧЕНИЕ
Таковы те три сферы, в которых, на наш взгляд, строится наиболее важное основание проблематики, которая проявляется в качестве определяющей в наше время. Они могут стать основой повестки дня для современных изысканий и могут, конечно, анализироваться в виде специальных исследовательских тем. Целью настоящей работы было предложить краткое обозрение вопросов, которые должны быть затронуты в ходе работы данной комиссии, чтобы поместить дискуссию о троичном учении в как можно более широкий контекст. Экуменическая задача, перед которой стоят сегодня христианские церкви, как в отношениях между собой, так и в диалоге с другими верованиями, в условиях растущей плюралистичности современного мира, требует от нас, чтобы мы рассматривали не только логический или философский (в преимущественно аналитическом смысле) аспекты учения о Боге, но также, если не главным образом, экзистенциальную значимость этого учения. Судьба этой доктрины в контексте нашей настоящей ситуации будет главным образом зависеть от того, будет ли она иметь значение для поиска человеком смысла существования. Религиозная правда никогда не была и не сможет быть отделена от своего сотериологического значения. Учение о Троице должно еще внести большой вклад в стремление человека к личностности, свободе общения, выживанию мира, намного больший, чем деистическая концепция Божественного. Долг христианского богословия раскрыть и показать все это.
Перевел с английского Д. Гзгзян