ПАВЕЛ ВЕЖИНОВ
ГИБЕЛЬ «АЯКСА»
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
Мы с Сеймуром сидели на берегу и следили за снующими над водой ласточками. Они летали низко, почти касаясь гладкой зеленоватой поверхности озера, потом вдруг взмывали вверх. Эта игра была мне хорошо знакома — изредка случалось, что ласточка и вправду задевала воду, и тогда на озерной глади на миг вспыхивала солнечная искра. Было, как всегда, тихо, со склона холма, поросшего старыми соснами, струился легкий запах смолы.
Мы смотрели на озеро и молчали так долго, словно разучились говорить. И я даже вздрогнул, когда Сеймур начал:
— Слыхал я от деда, что ласточки летают низко к дождю.
— Мы от такой напасти избавлены, — усмехнулся я.
Он умолк, не сводя глаз с озера. На синем небе действительно не было ни облачка. Да если бы и было — что из этого?
Я сказал:
— Первое, что помню, — дождь. Мне было, наверное, года два… Шел чудный, теплый весенний дождь. Как сейчас вижу эти пузыри на лужах… Вот так: дождь запомнил, а отца нет…
Сеймур будто не слышал меня. Взглянул на часы:
— Мне надо к Толе. Пойдешь?
— Нет.
— Идем! Вы как-никак друзья. Твой приход подействует на него лучше, чем какие-то таблетки.
Я махнул рукой:
— Ладно, только ради компании…
Мы медленно шли узкой тропкой среди свежей жесткой травы, которая только у меня, наверное, не вызывала чувства отвращения. Здесь все ходили медленно. Медленно и немного расслабленно, никогда не оглядываясь. Меня это совсем не раздражало. Я даже не понимал, почему всех это так выводило из себя.
Идти было недалеко. Скоро мы вышли к изящному корпусу, в котором жил Толя. Дом не только на вид казался легким — он сделан был из сверхлегких материалов. Сеймур усмехнулся: «Если б, что само по себе невероятно, этот дом почему-либо рухнул, никто бы даже шишку не набил под его развалинами». Толя жил на втором этаже, в комнате, убранной как охотничья хижина. По крайней мере, так говорили. Я-то охотничьей хижины в глаза не видел, может быть, и не увижу. Что у него там было: деревянный настил, камин, оленьи рога, шкуры, даже древнейшее ружье с этими… как их называли?., с пороховыми патронами. Все, конечно, искусственное, из синтетики, только ружье, как он уверял, настоящее.
Мы поднялись по лестнице. Бледно-голубой коридор, белая, покрытая лаком дверь — как у всех. На ней мелкими буквами: «Анатолий Викторов». Замок автоматический, но ручка только снаружи — изнутри уже давно не было ни ключа, ни ручки.
Толя лежал на своем широком диване, покрытом медвежьей шкурой. Его скуластое, загоревшее (под кварцевой лампой, разумеется) лицо за последнее время сильно похудело. Волосы у него были светлые, как лен, глаза ясные, синие. Увидев нас, Толя даже не пошевельнулся, только во взгляде появился слабый блеск. В прошлый раз, когда я заходил к нему, даже этого не было — он лежал пластом, ни к чему не проявляя интереса. Сеймур, видать, тоже уловил этот блеск. Он улыбнулся и подмигнул Толе. Постояв так с минуту, мы наконец услышали:
— Ну, садитесь, раз пришли…
Мы опустились на низкие трехногие стулья. Толя вздохнул и стал глядеть в потолок.
— Ну как ты? — после долгого молчания сказал Сеймур.
— Хорошо, — равнодушно промямлил Толя.
— Вижу, — сказал Сеймур. — Сегодня ты гораздо лучше выглядишь.
Толя продолжал разглядывать пластмассовые сучки на потолке.
— Может, поешь?
— Нет!..
— Тогда мне придется тебя усыпить и кормить искусственно. Посмотри на себя, ты совсем дошел.
Только теперь Толя повернул голову и взглянул на нас. Мне показалось, что в глазах его промелькнул страх.
— Ты же только что сказал, что у меня сейчас все в порядке.
— Не в порядке, а лучше… Но знаешь почему? Ты успокоился — ты принял одно решение…
Толя долго молчал, потом спросил:
— Что же это за решение?
— Ты хочешь расквитаться с жизнью… Не отпирайся. Я знаю, что говорю. И я хочу сказать тебе: не дури! Ведь мы уже так близко…
— Близко? — как бы не понимая, переспросил Толя. — К чему?
— К цели!
— Я знаю, что цели быть не может. — Толя приподнялся на локте. — Никогда, нигде, никакой…
— Это уже неплохо, — сказал Сеймур. — Неплохо, что ты волнуешься. Если б ты считал, что цели нет, ты не волновался бы.
— Я не волнуюсь!.. Я злюсь!..
— Это одно и то же… А злишься ты не из-за отсутствия цели вообще. Тебя злит наша общая цель, которую ты считаешь пустой, безнадежной и глупой… И хочешь своей смертью что-то доказать нам…
Все это время Сеймур продолжал смотреть на него пристальным взглядом, как будто хотел загипнотизировать. Но Толя снова отвернулся.
— Никакая это не цель, — мрачно сказал он.
— Что ж, возможно, ты прав, — продолжал Сеймур. — Но ты этого не сделаешь. По крайней мере, пока мы не убедимся, что наша цель была глупой, фальшивой… И потом, ты хорошо знаешь, что даже в полной бессмыслице есть своя внутренняя логика…
Толя молчал. Но блеск в его глазах стал как будто еще яростнее. Я чувствовал себя неловко.
— Вот так, — нарочито спокойно заключил Сеймур. — Советую тебе не упустить этот редкий шанс посмеяться нам в глаза.
Мне было ясно, что Сеймур нащупал верный след и будет теперь идти до конца, сокрушая Толины умствования своей неумолимой логикой. И Толя это почувствовал — видно было, что он не хочет больше ничего слышать…
— Ты видел Аду? — вдруг спросил он меня.
— Да, на днях… В бассейне.
— Как она тебе показалась?
Вопрос застиг меня врасплох. Толя с интересом смотрел на меня.
— Мне не удалось поговорить с ней… Она, кажется, плыла на пять тысяч.
Это было в общем правдой. Мы плыли по соседним дорожкам, — несколько раз я ловил на себе ее взгляд. И может быть, поэтому сократил свою дистанцию. Ада показалась мне возбужденной, и глаза ее как-то странно блестели… Одним словом, мне не по себе стало, показалось даже… По теории Сеймура, надо было поведать Толе, что я думаю. Так сказать, шоковая терапия. Но Толя неожиданно заметил:
— Ты очень нравишься Аде!
Я ничего не ответил. Сеймур тоже молчал, как бы выжидая, что еще скажет Толя. Но не последовало ни нового вопроса, ни замечания. Мы посидели так еще некоторое время, наконец Сеймур отчаялся и встал. Я тоже поднялся и почувствовал, что меня слегка подташнивает. Похоже, Толя заметил это.
— Зачем ты взял мальчишку? — спросил он резко.
— Ради тебя, конечно… Я же знал, что вы друзья.
Толя посмотрел на него с презрением:
— Ты ошибаешься! Может быть, умышленно!.. Не ради меня, а ради себя… Ты боишься меня, боишься моих истин. И когда ты один, ты чувствуешь себя неувереннее и слабее.
— До свиданья, Толя, — спокойно сказал Сеймур. Он сунул руку в карман и достал дверную ручку. Дверь бесшумно открылась и закрылась за нами.
Мы шли по голубому коридору и молчали. Я взглянул на Сеймура — лицо его показалось мне измученным, глаза запали, плечи ссутулились. Теперь он не выглядел таким самоуверенным, как минуту назад у Толи.
— А если он все же сделает это? — спросил я.
— Не верю, — устало ответил Сеймур. — Сейчас он не безразличен ко всему, он даже разъярен… Это хорошо. И будет еще лучше, если нам удастся подлить немного масла в огонь…
— Все это так. Но представь себе, что он все же решится…
— Мы не дадим ему такой возможности! Мы постоянно наблюдаем за ним, днем и ночью… Да и нет у него способа сделать это…
Когда мы вышли из подъезда, от озера и соснового бора не осталось и следа. Перед нашими глазами простиралась прекрасная горная долина, спокойная и тихая, с кристальным, словно замороженным, воздухом. Вдали виднелись бурые скалы, озаренные солнцем, а ниже — кустарники, лепящиеся по склонам, рощи, река, искрящаяся среди влажных папоротников. И все же в душе была какая-то пустота.
— Может быть, Бессонов и гений, — сказал я. — Но он перебарщивает. Слишком уж все красиво, неправдоподобно красиво…
— А что бы ты хотел видеть? — безучастно спросил Сеймур.
— Я никогда не верил его голосу, никогда не знал точно, что происходит в его душе. Он умел скрывать свои настоящие чувства и выдавал их очень редко. Только передо мной, сдается, он немного расслаблялся. Может быть, потому, что считал меня слишком молодым.
— Знаешь что? — раздраженно ответил я. — Хочется увидеть самую обыкновенную пустыню… Песок, бесконечный песок без единого камешка. Понимаешь, совершенно пустую пустыню, накаленную солнцем.
— Это все?
Мое раздражение тут же прошло, и я пробормотал:
— Ну, может быть, какого-нибудь тощего верблюда… Нет, лучше льва — с мощной грудью и сонными глазами.
— Тебе хочется увидеть пустыню? Я тебя понимаю… А мне хочется иной раз увидеть что-нибудь совсем неприглядное… Например, слякоть. Ты знаешь, что это такое?
— Думаю, что знаю.
— Слякоть бывает, когда идет мокрый липкий снег или сеет дождишко… И еще хочется, чтобы был ветер — холодный, пронизывающий…
— Да, да, и чтобы некуда было деться от этого снега и ветра, — сказал я.
— Ты умный парень… и притом совершенно нормальный… Человеческой душе нужно не только прекрасное, величественное и спокойное. Да и кто знает, прекрасно ли оно на самом деле. Может быть, прекраснее вот это: снег, ветер, срывающий пожелтевшую листву, раскисшая дорога среди низких, почти безлесных холмов… Скорее всего прекрасное — это и то и другое вместе, обязательно вместе. Если оставить только одно, оно уже отрицает себя, переходит в свою противоположность. Так же как эти опостылевше-прекрасные горные долины…
Мы медленно плелись по тропке среди свежей жесткой травы, этой проклятой синтетической травы. Тропа петляла между деревьями, забираясь все выше, и, когда мы поднялись на холм, перед нами открылось небольшое озеро, стиснутое с трех сторон серыми бетонными скалами. В озере купались три молодые женщины, все нагие. Было не совсем вежливо идти дальше, хотя обычно с этим не церемонились. Купальщицы тоже увидели нас, но продолжали плавать, не обращая на нас внимания. Одна из них, самая смуглая, то и дело хохотала и весело кричала что-то подругам. Это была Ада.
— Сядем, — предложил Сеймур.
Мы уселись под деревом, единственным деревянным деревом здесь — потому-то под ним всегда валялись отдыхающие от дел. Правда, листья на нем были тоже синтетические. Сеймур спросил:
— Это не Ада там веселится?
— Кто же еще?
— Она молодец. Когда я слышу ее смех, мне перестает казаться, что «Аякс» — это летающий сумасшедший дом. Она единственная, кто не занимается бесконечным самокопанием.
Мы надолго замолчали, я закрыл глаза и слушал доносящиеся с озера крики Ады и ее подруг. Вдруг Сеймур попррсил:
— Малыш, почитай свои стихи.
Мне не хотелось, но он настаивал.
— Ладно, — сказал я. — Прочту самое короткое, и больше не проси. Нет настроения.
Мне показалось, что Сеймур едва заметно улыбнулся. И был совершенно прав, разумеется.
— Немного старомодно, — сказал он. — Но совсем, совсем неплохо…
— Что делать, если на «Аяксе» нет других поэтов?… Чтобы развиваться, нужна конкуренция, а у меня соперников нет.
Я еще не родился, когда началось строительство этого исключительного звездолета. Правда, и до «Аякса» были корабли с субсветовыми скоростями, но район их досягаемости был довольно ограниченным. Самый быстрый и совершенный из них — «Полярная звезда» — провел в космосе всего одиннадцать лет по своему внутреннему времени. Практических достижений у «Полярной звезды» не было — астронавты обнаружили на своем пути три мертвые планеты, и только на одной из них что-то вроде атмосферы и простейшие микроорганизмы…
Во время нашего бесконечного полета на «Аяксе» я несколько лет изучал анналы космических путешествий и все связанное с освоением космоса. Самое большое впечатление на меня произвели оптимистические прогнозы прошлых веков. Теперь можно только улыбаться предвидениям конца двадцатого века о будущих полетах в космос.
Более шестисот лет прошло от полета великой капсулы Гагарина до создания первого звездного корабля с субсветовой скоростью. Это стало возможно благодаря открытию энергии элементарных частиц, которую мы называем сейчас «терциальной». Во времена Гагарина о ней не имели даже самого общего представления. Но даже при изумительном прогрессе всех наук понадобилось почти триста лет, чтобы заключить эту энергию в реакторы — вещь, поначалу казавшаяся неосуществимой. Первый субсветовой звездолет назывался «Антей» и с виду походил на допотопное чудовище. Представьте себе неуклюжую гигантскую птицу с расправленными крыльями. Вот такой пташкой и был «Антей», причем только клюв мог быть использован для устройства капсулы с людьми. Все остальное составляла сложная система реакторов. Он улетел к Проксиме и не вернулся…
После безуспешного рейса звездолета «Одиссей» на Земле наступило если и не полное разочарование, то› во всяком случае, повсеместное уныние. Число противников дальних космических полетов все росло. Ведь для постройки подобных звездолетов необходимо огромное количество ценнейших материалов, которых на Земле не так уж много. Стоило ли последние резервы бросать а космическую пустоту? Многие предлагали использовать все средства для полной разведки и освоения природных богатств ближайших планет. Влиятельная- группа ученых-физиков утверждала, что нужно и можно разработать принципиально новый способ космических путешествий — субпространственный. Другая, не менее сильная группа ученых считала это предложение нереальным. В конце концов Всемирный совет республик был вынужден прибегнуть к референдуму. Результат был: пятьдесят девять процентов голосовавших — за временную приостановку дальних космических полетов, сорок один процент — за их продолжение.
Плотно шестьдесят лет. За это время человечество добилось, серьезных успехов в разработке природных ресурсов солнечной системы, особенно на Марсе, где их эксплуатация была наиболее выгодной. Но крупнейшие достижения были сделаны в производстве новых, чрезвычайно эффективных синтетических материалов. Был проведен новый референдум, и на этот раз большинство высказалось за возобновление межзвездных полетов.
Строительство «Аякса» длилось десять лет. Размеры его были поистине гигантскими, и в этом отношении он превосходил всех своих предшественников. Длина звездолета была почти два километра, ширина — восемьсот метров. Несмотря на некоторую неправильность форм, он выглядел очень гармонично и изящно. Это был не просто космический корабль, а целый городок, представлявший собой шедевр космостроения.
Большая часть корабля была занята складскими помещениями, ангарами, лабораториями и перерабатывающими устройствами. Вода и воздух занимали относительно немного места — наука решила проблему сжатия воды и хранения ее в минимальных объемах. Вся пища была натуральной — законсервированной так, что ничем не отличалась от свежих продуктов. Что касается овощей и фруктов, то мы должны были выращивать их в довольно большой оранжерее. Гравитация и атмосферное давление на корабле были совсем как земные, не говоря уже о биологической среде. Особое внимание уделили нашим развлечениям.
Итак, спустя десять лет напряженного труда звездолет был готов к полету. Могучий и прекрасный, как древний герой, наш «Аякс» не сходил со страниц газет и журналов, с видеоэкранов. Все мысли, все разговоры вращались вокруг предстоящего полета.
Куда полетит гигант, было известно прежде, чем началось его строительство. После долгих дискуссий ученые остановились на одной из звезд созвездия Кассиопея, скромно названной Сигма. Ее планетная система была досконально изучена благодаря эпохальному изобретению в области астрономии, названному нейтринным телескопом. Невероятно дорогое и сложное устройство его было причиной того, что в мое время было построено лишь два таких телескопа — оба в кратерах Луны. Астрономы не случайно остановились на Сигме. Эта звезда была того же возраста и размера, что и Солнце, обладала той же мощностью излучения. Ближайшая к Сигме планета вращалась приблизительно по такой же орбите, как Меркурий, а вторая по размерам и удалению от звезды планета, названная Региной, по всем параметрам походила на Марс. О наличии и составе атмосферы на этих планетах сказать было нечего. Но все данные говорили о том, что если где-то «поблизости» в космосе и может быть жизнь, то искать ее следует в системе Сигмы. Планеты были относительно недалеко — в двадцати семи летных годах по возможностям «Аякса». Туда и обратно, с максимально долгим пребыванием в системе Сигмы, — не больше шестидесяти лет. Не так уж много, если учесть, что средняя продолжительность жизни — триста пятьдесят лет.
Кандидатов на полет в «Аяксе», естественно, было множество. После долгого отбора получили право подняться на борт звездолета двести семьдесят три человека. Это были лучшие специалисты всех областей знания и всех родов деятельности. Среди них были сто тридцать три супружеские пары. Пять мужчин заявили, что обойдутся в полете без женщин. Одна из представительниц прекрасного пола придерживалась того же мнения в отношении мужчин. Самому старшему из экипажа было сто шестнадцать лет, младшему — мне — шесть. Эта была первая проба пребывания ребенка в космосе.
Почему выбор пал именно на меня? Да прежде всего потому, что я был крепышом, никогда не болел, прекрасно учился — в шесть лет я уже прошел три класса учебной программы, что было довольно редким явлением. И главное — у меня не было родителей: отец и мать погибли во время катастрофы воздушного такси… Меня, конечно, спросили, согласен ли я лететь к Сигме. Согласен ли я? Да я готов был прыгать от радости!
Старшим был Бессонов, тот волшебник, который с помощью своих голограммных- образов создавал у экипажа иллюзию земного пейзажа. Это был не только виртуоз в своей работе, но и самый живой и неугомонный человек на «Аяксе» — весельчак и балагур, который если и скорбел о чем-нибудь, то лишь о своей бесполезной трубке, которую он сколько угодно мог держать в зубах, но не имел права закуривать. Кислород для трубки не был предусмотрен.
Следующим по возрасту был наш комендант Хенк, швед. Этому могучему викингу с бритой головой и длинными запорожскими усами было сто два года. Но выглядел он много моложе. Мне он казался суровым, непреклонным человеком, на первый взгляд почти враждебным. Я знал, что он член Верховного совета космоплавания, принимавший участие в трех дальних космических экспедициях. Когда я увидел его, сердце мое сжалось — таким непроницаемо-холодным было его лицо. Он долго изучал меня, причем взгляд его не смягчился ни на миг, затем неожиданно спросил:
— Какую книгу ты любишь больше всего?
— «Капитан Немо», — испуганно ответил я.
Мне показалось, что взгляд его потеплел. Он похлопал меня по плечу:
— Не завидую тебе, мой мальчик… Эти бездетные акулы съедят тебя заживо.
Позднее я узнал, что он один из пяти неженатых.
Мрачное предсказание Хенка сбылось чуть ли не буквально. Пока я не вырос, я постоянно страдал из-за преувеличенного внимания ко мне всей команды, особенно женской ее половины. Я забыл упомянуть, что в интересах сохранения жизненного баланса в звездолете они не имели права рожать на «Аяксе». У многих дети были, но они остались на Земле. Это и было главной причиной того, что свою нерастраченную любовь к детям они отдавали мне.
Хорошо помню день отлета. Мы сидели в удобных креслах в большом салоне и смотрели сквозь огромное кристально чистое стекло на все еще близкую Землю. Я чуть дышал от волнения — таким громадным казался мне этот голубоватый шар, окруженный нежной вуалью облаков. Над его краем мягко светился ореол атмосферы — постепенно переходящий из нежно-голубого в кобальтово-синий. Бессонов, разумеется, пристроился возле меня:
— Видишь тот каравай, что завернулся над Гренландией?… Это начало образования циклона, как тебе, должно быть, известно.
Еще бы не известно! Насмотрелся я этих циклонов и антициклонов по телевизору. Но вот каравая не видел — не догадались испечь в нашем пансионе. И вообще я терпеть не мог, когда со мной говорили как с ребенком, да еще при помощи надуманных сравнений.
— Вижу, дядя Володя! — сказал я. — А вот антициклон над Средиземным морем видите?
— Да-да, — рассеянно пробормотал Бессонов. — Вон там, в ясном пятне, находится Курск… Там я родился… Слыхал что-нибудь о Курске?
На этот раз я совсем обиделся.
— Могу рассказать о Курской магнитной аномалии… Или о битве на Курской дуге во время второй мировой войны…
— Ну и детки пошли, — притворно возмутился Бессонов. — Поговорить с ними не о чем, и без тебя все знают.
Все это время мы имели возможность наблюдать на видеоэкране за тем, что происходило на планете. Земля ликовала. В эти минуты она занята была не столько собой, сколько нами. Мы видели и различные отсеки звездолета, тех, кто в полной готовности находился на вахте. Впервые я смотрел на изумительные сооружения под броней которых должно было забиться мощное сердце «Аякса». Все казалось невероятным и по размерам, й и по своим фантастическим формам. И насколько малы были люди в сравнении с гигантскими машинами, переплетениями труб, вибрирующих сфер и цилиндров, люди, которые были властелинами этого гигантского корабля!
На других экранах я видел и себя самого, даже чаще, чем Большого Хенка. Камеры наблюдали за мной со всех сторон. Я не понял тогда, что все, что я сказал Бессонову, транслировалось на Землю, и удивился, увидев на экранах восхищенные лица и крики: «Браво, малыш!» Я так смутился, что не только перестал отвечать на вопросы Бессонова, но и не смел даже взглянуть на экраны.
Приближался миг старта. По сигнальным щитам бегали пестрые огоньки, знаки и цифры.
Я оглянулся — нет, никто из наших не веселился. Напротив, лица всех в этот миг были серьезны и задумчивы. В большом серебристом зале не слышалось ни вздоха, ни восклицания. Словно все смотрели не на Землю, не на экраны, а в самих себя. Даже Бессонов показался мне подавленным. Неужели он думал о каком-то Курске, в то время как его ждали неведомые миры? Я был так поражен увиденным, что не знал, как реагировать. Это, пожалуй, первое большое разочарование в моей жизни и первое тяжелое испытание моих мальчишеских взглядов.
Понадобилось два десятилетия, чтобы я хоть частично осознал смысл этих мгновений, чтобы понять, насколько по-детски был я несправедлив и наивен. В сущности, все, кроме меня, пережили минуты прощания с Землей глубоко и человечно. Они прощались со всем что было им бесконечно дорого и близко. Они прощались с Землей, может быть, единственно прекрасней планетой в неизмеримой космической пустоте. Никто не знал, не прощается ли он с ней навсегда. Прощались с близкими, с матерями, с детьми, прощались, как прощается идущий на смерть. Многих и многих из тех, кто остается, им не суждено больше увидеть. Для нас на «Аяксе» должно было пройти немногим более полувека, но никто не мог точно вычислить, сколько времени пройдет на Земле. Если мы и вернемся когда-нибудь, кто знает, что мы застанем?
— Ну, поехали! — подал голос Бессонов. — Поехали, малец… Увидишь сейчас Курскую аномалию…
Загорелся транспарант «Старт», заработали двигатели, хотя и на минимальной тяге. И все же динамический удар был сильным, минут десять я лежал приплюснутый к креслу. Постепенно давление ослабело, ускорение едва чувствовалось. Комендант поднялся со своего места и обратился к экипажу:
— Счастливого нам плавания!
Хенк улыбнулся, зубы его блеснули в мягком свете. Он редко улыбался, и улыбка его не была ни веселой, ни ироничной, ни вызывающей. Для меня, во всяком случае, эта улыбка Хенка составляла большую загадку, чем улыбка Джоконды. Похоже, только Бессонов вполне понимая этого молчаливого шведа…
С Бессоновым связаны все мои самые ранние и лучшие воспоминания. Когда я мысленно возвращаюсь к тем годам, передо мной неизменно всплывает его круглое, веселое, тогда совсем молодое лицо. Пока я был мальчишкой, он просто не отходил от меня. И сейчас мне трудно объяснить его привязанность. Может быть, это славянская доброта и забота о круглом сироте? Или нежное сердце, которое тянуло его к самому беззащитному? Надо сказать, что он успешно справлялся с ролью отца или дедушки, хотя был иногда немного докучлив.
Чаще всего он навещал меня со своими миниатюрными аппаратами. Войдя, чуть не с порога спрашивал:
— Что ты хочешь сегодня? Может быть, пожар в прерии?…
— Давай пожар.
— Это шедевр, — объявлял он, усаживаясь рядом.
Мгновение тьмы, и мы оказываемся в прерии — бесконечной, бурой, выгоревшей под беспощадным солнцем. Мы не созерцали ее со стороны, мы неслись посреди этой прерии на обезумевших от страха животных. Топот сотен копыт оглушал меня. Кони храпели и ржали, я чувствовал ужас в их темных глазах. За спиной у нас колыхалась красная завеса пожара, над нашими головами неслись черные клубы дыма. Мустанги летели галопом, спина к спине, пена падала из их ртов. Постепенно мной овладевало чувство неотвратимой гибели, хотя я отлично знал, что это даже не сон. То и дело какой-нибудь из коней падал, другие спотыкались о него, я видел судорожно бьющие по воздуху черные копыта, мокрые лошадиные животы, перепутанные гривы. Еще немного, еще чуть-чуть, и я тоже полечу в эту кучу, буду раздавлен копытами и копошащимися телами.
В этот миг загорался свет, но я еще долго сидел в оцепенении. Бессонов смотрел на меня своими лукавыми, всегда немного красноватыми глазками:
— Понравилось?
— Клянусь священным томагавком! — серьезно заверял я.
В такие минуты он чувствовал себя обласканным…
Двенадцати лет я полностью закончил школьный курс, а в семнадцать — университет. Профиль? Биология и молекулярная хирургия. В двадцать лет я получил ученую степень и стал полноправным членом научного семейства. Кроме специальности, я факультативно изучал древнюю литературу и уже в двенадцать лет знал наизусть около пятисот стихов «Илиады», а еще через три года знал ее всю на древнегреческом. Я не хочу сказать, что был каким-то вундеркиндом, хотя это до некоторой степени было правдой. В мое время биология достигла значительных успехов, особенно в области стимулирования человеческой памяти. К тому же никакой мальчишка на Земле не мог похвастаться такими великолепными преподавателями.
Через несколько дней Сеймур встретил меня в гимнастическом зале. Этот зрелый шестидесятилетний мужчина с отличной фигурой был хорошим бегуном. Порой ему удавалось поставить в трудное положение даже меня. Сеймур обладал отличной техникой и Пре. одолевал препятствия гораздо лучше, чем я. Но на этот раз мы бежали четырехсотметровку, и ему явно не хватило сил. Я выиграл полсекунды.
Когда мы направились к душевым, я смотрел на него чуть ли не с завистью. Он дышал так спокойно и легко, словно часовой тренировки и бега на дистанцию и не бывало. Заметно было, что он хочет что-то сказать, но я не торопился с расспросами. За эти годы я достаточно изучил его и знал, что, если начать разговор первым, он отделается несколькими общими фразами.
Наконец Сеймур сказал:
— Тебя хочет видеть Толя.
— Меня?… Почему именно меня?
— В том-то и штука, что не знаю… Он принял самую хитрую тактику — вообще перестал говорить со мной. Молчит да посматривает с иронией…
— Странно, — сказал я. — Ведь он же знает, что в конце концов я все скажу тебе.
— Так-то так, — кивнул он. — И все-таки позвал… В сущности, он выглядит неплохо. Сегодня даже поел немного.
— Дело не в замкнутости пространства, — сказал я. — Это приступ меланхолии.
— Не знаю, — ответил он неохотно. — Мне не хочется…
Он был прав. Приступы меланхолии имели обычно более тяжелые последствия.
— Вы, славяне, гораздо труднее для меня, — задумчиво говорил Сеймур. — Я пробовал изучать Достоевского… И напрасно потерял время. Или люди той эпохи были гораздо сложнее, или Достоевский был неврастеником.
Я невольно улыбнулся.
— Если б он мог с тобой познакомиться, он решил бы, что ты какой-то человек-машина!..
— Ты хочешь сказать, что моя духовная жизнь примитивна? — подозрительно спросил Сеймур.
— Нет, конечно. Но все-таки чувства не являются категориями… Они походят на облака. Постоянно меняют свои формы…
— Ну вот и дети начинают меня учить! — недовольно пробурчал Сеймур.
Мы вышли наружу. Бессонов приготовил нам сюрприз: мы шли по Елисейским полям, какими они были, наверное, в середине двадцатого века. Был вечер, светились роскошные витрины, по широкому полотну бульвара краснели бесконечные ряды стоп-сигналов этих вонючих машин — как они назывались? — ах да, автомобили… Бессонов, конечно, не высосал этот пейзаж из пальца — такое действительно существовало на Земле. В наше время на всех континентах имелось по крайней мере сто таких «резерватов»: Красная площадь и Кремль, почти половина Рима, часть старинного Лондона и множество других достопримечательностей разных эпох, восстановленных и законсервированных… Но Сеймур даже не смотрел по сторонам.
— В конце концов, я ученый, — сказал он. — Я не могу работать с облаками… Я должен их каким-то образом классифицировать.
— Можно, да только осторожно, — улыбнулся я.
— Как это?… Ведь есть же какие-то закономерности… Не может всякое явление быть отдельным законом.
— Ну ладно, дело сейчас не в этом. Скажи лучше, как мне вести себя с Толей.
— Да-да, — кивнул он. — Это главное… Как с вполне нормальным человеком… Без подчеркнутой деликатности или снисхождения.
Сеймур прошел сквозь витрину антикварного магазина, я шагнул за ним. Елисейские поля пропали. Мы стояли прямо против корпуса, в котором жил Толя.
— Вот тебе ручка, — сказал он. — Не злись и не спеши уходить.
Минуту спустя я был в охотничьей хижине. Толя лежал на своем широком медвежьем диване и смотрел в потолок. Но лицо его не было равнодушным и бесчувственным, как в прошлый раз. Увидев меня, Толя приподнялся и сел на край постели. Мне показалось, что в глазах его мелькнула ирония.
— Садись, малыш! — голос его звучал совсем по-дружески. — Чем тебя угостить?
— Может, апельсиновой водой?
— Нет, я предложу тебе натуральный малиновый сок.
Я даже не знал, что он есть на «Аяксе». Все напитки приготовлялись из эссенций, а сок ему, видимо, дали, как больному. Пока я пил небольшими глотками, он все с той же легкой усмешкой наблюдал за мной. Мне стало совсем неловко.
— Тебя Сеймур послал? — наконец спросил он.
— Я думал, ты хочешь меня видеть…
— И он тебя проинструктировал…
— Да нет, никаких наставлений.
На стенных часах распахнулась узкая дверца. Выглянула маленькая серая птичка и раскрыла клювик: «Ку-ку, ку-ку!» Очень приятный голосок. Прокуковав девять раз, спряталась. Было девять вечера.
— Симпатичная у тебя кукушка, — начал я.
Толя взглянул на секундомер, лежащий на столе:
— Слушай, малыш, не хочу быть подлым по отношению к тебе… Я кое-что насыпал тебе в сок, и скоро ты уснешь как мертвый. Тогда я открою дверь твоей ручкой… И спокойненько выпрыгну с террасы… Сеймур совершенно прав в своем диагнозе.
Пока он говорил, я лихорадочно соображал: он меня провоцирует… а если все-таки это правда?… Ничего не оставалось, кроме как рисковать.
— Ну что ж… Я и так не прочь был соснуть.
— Ты понял, что я сказал?
— Понял… Но это пустая затея.
— Почему?
— Потому что Сеймур не настолько глуп. Он оставил в коридоре человека.
Глаза Толи сверкнули:
— Это правда?
— Нет, конечно… Так же как и то, что ты насыпал чего-то в сок.
Он долго молчал, глубоко задумавшись. Лицо его, только что грозно нахмуренное, постепенно смягчалось.
— А ты веришь, что мы что-то найдем там? — спросил он.
— Почти уверен…
— Что? Людей?…
— Ну, не знаю, людей ли; во всяком случае, мыслящих существ.
— А если это будут мыслящие пауки?… Ты будешь доволен?
— Для того чтобы быть пауком, мозги не нужны.
— Как бы не так! Человеческая история полна ими, даже гениальные пауки попадались… Ну так что, если мы их и там обнаружим?
— Придется смириться.
— Хорошо, смиримся. А потом вернемся на Землю и скажем: «Простите, но мы нашли там мыслщих пауков».
— Ну и что?
— А то, что нам ответят: «Жаль средств, которые мы потратили». — Он задумался и с язвительной улыбкой продолжал: — А впрочем, скоро опять соберутся и решат: «Пауки — это случайность. Где-то есть и люди». И снова начнут сооружать звездолет, еще более дорогой и совершенный.
— И может быть, в следующий раз удастся…
— Так что с того, что удастся? — с досадой сказал Толя. — Пауки или люди — не все ли равно? На что они нам? Помогать им или чтобы они помогали нам?… Да ведь любой школьник тебе скажет, что пружина развития заключена в самом процессе развития. Любое вмешательство извне может только погубить человечество…
— Да разве в этом дело?’Мы хотим знать, что там есть, среди звезд. Я хочу, все хотят, вся Земля…
— Ты отвечаешь несерьезно… Ну хорошо, будете вы знать. Но ведь это имело бы смысл, если бы знание и счастье как-то обусловливали друг друга. А ведь, в сущности, чаще они противоречат одно другому.
Я, разумеется, знаком был с подобными взглядами, хотя непосредственно, из первых уст, слышал их впервые.
— Толя, ты хорошо знаешь, что это неправда, — сказал я мягко. — Доказательство тому — история. Чем больше умножались знания, тем меньше оставалось человеческих бед и несчастий. Не будь этих знаний, ты, может, был бы сейчас дряхлым старцем с гнилыми зубами, больной печенью и раком простаты.
— Это очевидно… Но разве счастье — это отсутствие несчастий? Это категории, нерасторжимо связанные, зависимые одна от другой… До сих пор человечество думало, как спастись от несчастий. И спасалось… Но что такое счастье? Неужели ты думаешь, что мы приблизились к нему со времен Ромео и Джульетты? Или горемыки Гамлета?
— Да, думаю! — сказал я.
— В чем же это проявилось?
— Хотя бы в том, что мы не одиноки, как Гамлет…
— Опять ты измеряешь счастье несчастьями… — досадливо поморщился Толя.
Я хорошо понимал его в эту минуту. Но как я мог объяснить ему вещи, в которых сам еще не разобрался?
— Вот что, Толя, я не люблю абстрактное философствование. И абстрактную логику… Потому что я знаю: чистая логика индивидуума ведет к полному самоотрицанию и обессмысливанию существования… Брось ее; ты должен, должен думать, что людям необходимо знание, которое мы принесем им… Каким бы оно ни было.
— В том-то и дело, что оно не нужно им. Счастье не в космосе, счастье на Земле…
— Что из того? Нужно или ненужно; они хотят его… Помнишь наш отлет? Они ждут чего-то от нас. И мы обязаны дать им знание… Вот наше счастье: оно в том, чтобы давать, а не получать.
— Наивный гуманизм! — вздохнул Толя.
— Это не ответ… Точно так же я могу сказать: наивный индивидуализм.
Толя внимательно посмотрел на меня.
— Ну хорошо… А скажи, искренне скажи… ты счастлив?
— Не думал… Наверное, счастлив. Ведь человек думает о том, чего ему не хватает.
— Ловко выкрутился!.. Тогда скажи, ты был влюблен когда-нибудь?
— Нет! — сказал я.
— Почему?
— Не задавай глупых вопросов… В кого влюбляться? В кого-нибудь из ваших жен?
Он засмеялся сухо и враждебно:
— Почему бы и нет?
— Ты прикидываешься дурачком! Наш круг полностью замкнут… Чтобы иметь жену, я должен отнять ее у другого. Неужели у меня есть право ради своего счастья сделать одиноким другого человека?…
Толя опять усмехнулся:
— Ты не о том говоришь. Никто не предлагал тебе умыкнуть чужую жену… Я спрашивал: влюблялся ли ты? Хотя бы тайно.
Мне стало смешно.
— Это просто глупо.
— Ты непробиваем, как «Аякс»! — недовольно буркнул Толя.
Мы поболтали еще немного, и я поднялся уходить. Когда я был уже у двери. Толя спросил:
— Ты видел Аду?
— Да, несколько дней назад.
— Что она делала?
— Купалась в озере.
— И была очень веселой, не так ли?… Веселой и жизнерадостной?
— Ты должен был этого ожидать, — сказал я холодно. — Ни одна уважающая себя женщина не заплачет, если ее унизят…
Он умолк, очевидно понимая, что я прав. Я не знал только, вправе ли я говорить ему об этом. Но ведь он сам спросил…
Четверть часа спустя я был у Сеймура — не в медицинском корпусе, а дома. Он жил один, как и большинство супругов экипажа. Может быть, они не хотели мешать друг другу в научной работе — я не совсем понимал это, но такой образ жизни казался мне неестественным. Бессонов говорил мне, что на Земле это случалось гораздо реже.
У Сеймура была элегантная квартира в древнеяпонском стиле, с нежной акварелью на стенах. Мы уселись на циновку, и я со всеми подробностями передал наш разговор. Сеймур слушал молча, не прерывая меня вопросами. Мне показалось, однако, что он доволен.
— Ну, что скажешь? — спросил я.
— Хорошо, — ответил он. — Гораздо лучше, чем я думал… Сейчас я понимаю, зачем он тебя искал.
— А я как раз не понял. По этим вопросам он мог поспорить и с тобой.
— Нет, со мной не мог… Что бы я ему ни ответил, он толковал бы это как увещевания врача… Врачам разрешено иногда обманывать… Из профессиональных соображений, разумеется. В интересах здоровья пациента.
— Ты прав, — сказал я.
— Понимаешь, что произошло: он страшно и мучительно тонул во внезапно разлившейся реке… В отчаянии ему удалось схватиться за что-то, за какой-то слабый корешок. Он спасся от бурных волн, но корешок слишком слаб, чтобы можно было по нему выбраться на крутой берег…
— И ты считаешь, что я — корешок покрепче? — спросил я с сомнением.
— Точно!.. Он искал кого-нибудь, кто бы просто и логично опроверг его взгляды, которые стащили его в бурную реку… Назови это подсознательным инстинктом самосохранения, если хочешь… И чем эти возражения тверже и примитивнее, тем лучше…
Как мог он сказать это?!
— Ты считаешь, что мои взгляды примитивны? — обиделся я.
Глаза его улыбались.
— Симпатично примитивны!
— Они просты, но не примитивны! Неужели то, что я сказал ему, не правда?
— В общем да…
— А в частности? Приведи хоть один пример.
Он продолжал улыбаться, немного снисходительно. Это меня разозлило.
— Ну, скажем, твои рассуждения о замкнутом круге, — сказал Сеймур. — Так рассуждать нельзя. Наш мир свободен как для мыслей, так и для чувств людей… В нем не может быть замкнутых самоудовлетворяющихся кругов.
— Я не говорил о мире в целом. Я говорил об «Аяксе».
— Все равно. Наш маленький мирок не может иметь иной морали, кроме земной… Хоть мы и оторваны от Земли, мы полностью принадлежим ей.
— Это не совсем так! — возразил я. — Во время революций, войн человечество не делилось на мужчин и женщин, каждый был солдатом. Даже в те далекие времена… Если ты читал Островского…
— Как раз его-то я читал внимательно! — перебил Сеймур. — Потому что он действительно душевный феномен… Но то были исключительные обстоятельства. А ты и на «Аяксе» объявляешь осадное положение. Именно это аморально и неестественно.
Я сознавал, что он прав. И все же что-то во мне глубоко сопротивлялось. Сеймур, похоже, почувствовал это.
— Пойми, малыш, наши больные — как раковые клетки. Внезапно они безумеют и отрываются от организма. Начинают самовоспроизводиться по своим собственным законам, которые в конечном счете ведут к гибели и клетки, и всего организма. Но отрыв от организма — это прежде всего отрыв от своей ближайшей клетки — в данном случае от жен. Это хуже самой черной измены, это полный духовный разрыв… Твой «замкнутый круг» на самом деле лопнул во многих местах… шесть мужчин лежат в наших барокамерах, и никто не возьмется предугадать, чем это кончится… Да, Толя дал тебе неплохой совет…
Мне стало смешно.
— Ты хочешь сказать, что у меня есть право, по крайней мере, на одиноких женщин?…
— Я хочу сказать, что ты милый дурачок. Нет замкнутых кругов в этом мире… И не было никогда.
Не знаю, как экипаж «Аякса» чувствовал себя в первые десять лет. Для меня они мчались как в сказке. Я учился, развлекался, занимался спортом. И не испытывал тоски по родной планете. Не чувствовал я и потребности в сверстниках. Что касается Земли, то Бессонов показывал ее мне беспрерывно, всякий день незнакомую и разноликую. А для моего мальчишеского воображения, для юной нетронутой души иллюзии и действительность почти сливались. И все же с годами мой интерес к сеансам Бессонова стал падать.
— Ты знаешь, что я тебе приготовил сегодня? — вопрошал он однажды утром. — Бой гладиаторов в Колизее…
Звонкие удары оружия отдавались у меня в ушах. Падали, обливаясь кровью, люди. Но подчас я ловил себя на том, что мне не так уж интересно. Зрелища уже не заставляли мое сердце биться быстрее. Как ни занимательно это было, я в конце концов осознавал, что все это ненастоящее.
В детстве у меня был долгий период, когда я смотрел одни научно-фантастические фильмы. Правда, им было двести-триста лет, но это меня ничуть не смущало. Эти фильмы надолго стали моим Главным пристрастием. Я видел самые невероятные миры, переживал захватывающие приключении. И самое главное ~~ встречал такие формы жизни и познания, которые потрясали меня, возбуждая до крайности мое воображение. Думающие облака, влюбленные рыбы, гигантские подземные черви, глубокомысленно рассуждавшие о проблемах своего беззвездного космоса. Однако в то же время эти зрелища огорчали меня. Как ни был я молод, я все же ясно сознавал, что невозможно найти ничего подобного в незнакомых мирах, которые мы искали. Я чувствовал, что ничто не может быть богаче и интереснее человеческого воображения. И красивее его, и удивительнее. Иной раз я смотрел по два-три фильма в день. Мой прямой наставник до двенадцатилетнего возраста Герд Крул, доцент Цюрихского университета педагогики, начал тревожиться.
— Воображение не должно развиваться только в одном направлении, — сказал он мне однажды, когда мне было десять лет. — Есть и другие фильмы… настоящее и глубокое искусство…
— Но Земля очень далеко! — возразил я. — Меня интересует мир, куда я лечу.
— По-моему, эти киношные миры — неудачные выдумки, — ответил он.
Вообще он казался мне сухарем. Об этом говорило и его тощее, чересчур серьезное лицо, и его желание непременно поучать и объяснять.
— Тебе надо больше читать, — продолжал он. — В конце концов, я отвечаю за твое всестороннее гармоничное воспитание…
Кончилось тем, что мы пришли к компромиссу с моим наставником. Договорились, что я уменьшу число фильмов до двух в неделю, а взамен этого он будет носить иногда научно-фантастические книги.
— Начнем с Брэдбери! — сказал Крул. — Все же он классик двадцатого века…
Первым делом он принес мне «Марсианские хроники». Эта книга и вправду захватила меня. Впервые кино начало казаться мне мелким и глупым. Я прочел всего Брэдбери, до последней строки. И когда кончил, мне показалось, что я уже совсем другой человек. Юность прошла, в душе осталась какая-то тихая печаль.
Потом Крул принес «Пармскую обитель». Положил тихонько на мой ночной столик и, ничего не сказав, ушел. Стендаль еще больше увлек меня. Постепенно, медленно я приходил к пониманию того, что самый темный, самый загадочный и неисследованный космос — это человеческая душа. А год спустя Достоевский просто напугал меня. Я знал, что в мире уже не существует то, что описывал Бальзак. Но не был уверен, что мы не носим в душе чего-то из мира Достоевского. Сама мысль об этом давила меня, и я снова и снова возвращался к Стендалю, к Чехову.
Когда мне исполнилось одиннадцать лет, Крул сказал:
— Тебе больше не нужен наставник!.. Отпускаю тебя летать на волю!.. — и, усмехнувшись, добавил: — Хотя просторы здесь довольно ограниченные.
Сейчас я понимаю, что он был один из самых милых людей на «Аяксе». Хотя Толя и считал его старомодным.
Литературные занятия совсем не» мешали моему университетскому обучению. Я великолепно продвигался и в биологии, и в молекулярной хирургии. Но на первых курсах меня особенно занимало то, что упрощенно называется биологическими основами психики. Я смутно чувствовал, что мы находимся только на подступах к раскрытию сущности этой мощной и таинственной энергии. Принципиальные основы биологического старения и биологической смерти были открыты давно. Но никто не мог сказать ни одного дельного слова о сущности духовного старения, И о духовной смерти, которая спустя несколько лет так жестоко прошлась среди нас. Где и как возникали эти процессы?… И какой тогда смысл имела борьба против биологической смерти?
Профессор Потоцкий занимался со мной индивидуально, хотя у него были и другие студенты. Я чувствовал, что это доставляет ему удовольствие. Это был очень деликатный человек с такой изящной внешностью, словно сошел со старинной миниатюры. На самые каверзные мои вопросы он лаконично отвечал:
— Не торопитесь! Дойдем и до этого.
Он был единственным человеком на «Аяксе», кто говорил мне «вы». Остальные все еще обращались со мной как с мальчиком.
В то время достижения в области управляемой наследственности были поистине замечательными. И все же они далеко не соответствовали представлениям самых ярких фантастов. Виртуознейшие хирурги — речь идет о клеточных и молекулярных хирургах — чрезвычайно осторожно работали с этой материей. И когда дел# касалось людей, вмешивались только в самых крайних случаях. Даже невообразимо малая ошибка могла превратить гения в урода. На наследственность воздействовали главным образом при помощи отлично проверенных стимулирующих и тормозящих биохимических средств.
Однажды я спросил Потоцкого, в каких направлениях действовали на мою наследственность. Я знал, что медицинские досье являются в известном смысле секретными, но, в конце концов, мы же были почти коллегами.
— Не обязательно вам знать это! — ответил он. — Вы великолепно развитый, нормальный юноша…
Я пытался разгадать его взгляд, но глаза его, как всегда, были очень спокойны и ясны. Я продолжал настаивать, пока он не спросил:
— Но зачем вам это нужно?
— Я хочу знать себя.
— Но вы и так знаете лучше, чем кто-либо.
— Хочу знать свое биологическое прошлое! — сказал я. — Быть может, я исправлю то, что науке, возможно, не удалось исправить.
Потоцкий поколебался, затем сказал:
— Ничего особенного, в сущности, нет… У вас была обремененная наследственность в отношении некоторых проявлений страха… Но у меня такое чувство, что вам дали слишком большую дозу — инстинкт самосохранения развит у вас слишком слабо.
Это заинтересовало меня больше, чем Потоцкий мог предположить.
— Какого типа проявления? — спросил я.
— Трудновато объяснить… Как вам известно, в далеком прошлом ваш народ находился пятьсот лет под турецким игом… Сами понимаете — ужасно долгий срок… Это наслоило очень глубоко в подсознании вашей нации известный страх перед силой и насилием. Отсюда начинаются и некоторые отклонения — склонность к несамостоятельности и подчинению… В худшем случае — известная угодливость. Но даже самые мягкие проявления подобного сознания, скажем, преклонение перед авторитетом, совсем неподходящи для молодого ученого вроде вас…
Его слова порядком огорчили меня.
— В таком случае, мне кажется, доза совсем не была чрезмерной, — сказал я. — Я до сих пор преклоняюсь перед авторитетами.
Потоцкий едва заметно улыбнулся.
— Не совсем верно… Крул говорил мне, что это касается только писателей… Потому что вы больше литератор, чем ученый. Кроме того, вы чересчур эмоциональны…
Эмоционален? Этого я не подозревал. А кроме всего, и литератор? В мое время это слово заменяло понятие «писатель», которое употреблялось преимущественно по отношению к творцам прошлых веков. Но на борту «Аякса» не было литераторов. Поначалу меня это удивляло. Позже, когда я без особого интереса знакомился с самой современной литературой, я до некоторой степени объяснил себе это явление. В то время писателей слишком мало занимали обстоятельства и активные действия людей. Их интерес сосредоточен был главным-образом на человеческой психике в ее самых глубоких и хрупких проявлениях. Их искусство было аналитичным по методу, очень изящным по форме и очень скучным по существу… Они не особенно занимались объективным миром — это было делом ученых и журналистов. Так что путешествие «Аякса» могло интересовать их только как отражение в сознании их современников на Земле. Но я думаю, они здорово просчитались. Может быть, этот дневник мог бы быть написан одним из них, и гораздо лучше.
Итак, я продолжал читать, учиться, заниматься спортом. Время летело незаметно. Я даже боялся, что мы прибудем к Сигме прежде, чем я научусь всему, чему хотел. Теперь мне кажется странным, что меньше всего я интересовался людьми «Аякса». Конечно, всех их я знал и в лицо и по имени. Часто они звали меня в гости, относились ко мне мило и сердечно. Я был глубоко убежден, что для «Аякса» подобраны самые совершенные люди, насколько, разумеется, может быть совершенным человек. Наиболее уравновешенные, самые крепкие духом. Лучше других понимающие нашу великую цель. Поэтому все случившееся потом оказалось для меня настоящим сюрпризом.
Первые симптомы тех трагичных заболеваний, которые едва не погубили «Аякс», появились на десятом году полета, когда мне было всего шестнадцать лет. Я закончил университетский курс и готовился к аспирантуре. Как ни молод я был, я чувствовал все же: что-то вокруг меня изменилось. Люди сделались сами на себя не похожи — все, кроме Бессонова. Они стали задумчивей, медлительнее, инертней. Редко собирались вместе, редко смеялись.
Поубавилось воодушевление и в научной работе. Словно космический холод, царящий за стенами звездолета, проникал каким-то образом в «Аякс» и подмораживал сердца людей.
Все это, конечно, ожидалось, но никто, включая самого Сеймура, не знал, что апатия выразится в такой заметной форме.
Тогда мы уже сблизились с Сеймуром. Два основных заболевания он называл очень общо: «меланхолия» и «герметизм». К тому времени медицина в общем справлялась со всеми болезнями, в том числе и психическими. Даже самые тяжелые формы шизофрении и острейшие неврозы лечились эффективно, иногда в очень короткие сроки. Но против новых недугов и Сеймур был беспомощен. Ни одно из известных медицинских средств не помогало.
Сеймур называл меланхолию «белой логикой»… Происходило нечто непонятное и странное: человеческое сознание как бы обрывало все связи с окружающей средой и начинало работать само на себя. Абстрактная «белая логика» начинает бурное самостоятельное развитие. Обдумывая собственное существование, сознание приходит к заключению о его абсурдности, обреченности и бессмысленности. Цели теряют свое значение, задачи — свой смысл. Вопрос «зачем?» не находит удовлетворительного ответа. Категории преходящего и относительного абсолютизируются до такой степени, что всякое движение в любом направлении становится бессмыслицей. Бесконечность начинает пониматься как отсутствие начала, то есть как несуществование. Вечность, разбитая на отрезки времени, полностью отрицает себя как понятие.
— Но ведь все это давно знакомо! — сказал я однажды Сеймуру.
— Знакомо как упадническое философское течение, — ответил он. — Особенно в начале двадцать первого века… Самый видный его представитель — Богарт… Я внимательно изучил биографию этого знаменитого в свое время человека… В сущности, это был очень жизнерадостный мошенник, к тому же крайне суетный. Кроме всего прочего, он отличался и исключительным чревоугодием…
— И все-таки он кое-что понял… Раз это существует реально, хотя бы и в виде болезни…
Сеймур нахмурился.
— Как общественный процесс это действительно существовало, хотя и в очень слабой форме. Тогдашние люди были довольно примитивны и чересчур алчны для того, чтобы отказаться от чего-либо… Но как острое душевное заболевание оно нам незнакомо, не описано в медицинской литературе. И потому, что это не похоже на известные нам болезни, мы не можем пока найти действенных средств…
— Как это — не похоже? — усомнился я. — Меланхолия — один из самых старых недугов…
— Если б так! Я называю это меланхолией совершенно условно. Это новое космическое заболевание…
Сеймур и вправду был сильно озабочен. Или же был напуган, но не подавал виду. Его больные медленно угасали, не обнаруживая никаких внешних признаков ненормальности. Они умирали духовно, задолго до своей биологической смерти. У нас был уже один смертный случай — умер Мауро, старший астроном. Не зная, чем помочь, Сеймур усыплял самых тяжелых больных — они проводили месяцы, даже годы в летаргическом сне. Иногда он будил их — действительно освеженных и годных для жизни. Но спустя некоторое время они снова начинали угасать. Из всех возможных лечебных средств Сеймур предпочитал «терапевтические беседы». Самое трудное было вызвать больного на разговор, объяснить ему абсурдность его идей об абсурдности.
Но все это я узнал гораздо поздней — поначалу эта сторона жизни «Аякса» тщательно от меня скрывалась.
Несколько легче было заболевание, которое Сеймур окрестил «герметизм» — отвращение к замкнутому пространству. Эта болезнь была гораздо старее — легкие ее симптомы ощущались уже во время прошлых дальних полетов. Но на «Аяксе» герметизм проявился в полную силу. По мнению Сеймура, он не имел ничего общего с клаустрофобией — давно изученным неврозом, связанным с боязнью закрытого помещения. Больные герметизмом не боялись оставаться одни — скорее предпочитали одиночество. По внешним проявлениям болезни они не отличались от меланхоликов. Но в отличие от них «герметики» не занимались беспрестанным самоанализом, их сознание постоянно было сдавлено ощущением безвыходности.
— В сущности, это далее и не болезнь, — озабоченно говорил Сеймур. — Скорее это совершенно естественный протест человеческой души против изоляции. Миллионы лет человек жил на воле, кровно связанный с Землей. Нельзя забросить его на десятки лет в пустоту без ущерба для человеческой психики.
Может быть, это звучит парадоксально, но в лучшем случае герметизм переходил в бурные формы шизофрении. Таких «герметикой» лечили как обыкновенных сумасшедших и лечили весьма успешно. Спустя известное время они возвращались к нормальной жизни так естественно, как будто ничего и не случилось. Но обычная форма заболевания сопровождалась тяжелыми, почти невыносимыми страданиями. Их временно облегчали эффективными наркотическими средствами, но после того, как действие лекарства проходило, душевные муки возобновлялись с новой силой. Тогда Сеймуру приходилось усыплять своих пациентов. И когда они возвращались к нормальной жизни, следов перенесенной болезни почти не было заметно.
Время шло, а положение не улучшалось. Случаи заболеваний все умножались. Над «Аяксом» нависла грозная опасность. Мы не подозревали еще, что обрушится новая беда…
Меланхолия?… Нет, нет! Отвратительное слово!..
Последние разговоры с Сеймуром и Толей подействовали на меня угнетающе. Инстинктивно я начал сторониться людей. Почти никуда не ходил, сидел дома, читал. Много думал о происходящем на «Аяксе», мысли мои были совсем невеселыми. Я не мог понять, почему мое сердце так охладело к Толе. Я просто избегал думать о нем.
Похоже, однако, что дело было не только в этом.
Все чаще я ловил себя на мыслях о его жене Аде. И это было не случайно. Я встречал ее чуть не ежедневно — то в бассейне, то в ресторане, то возле фонтана де Треви. Ни разу я не остановил ее, ни разу не заговорил с ней. Я не мог разобраться в себе — то ли сторонюсь ее, то ли боюсь. Но совершенно определенно — ее глаза преследовали меня. Мне никак не удавалось разгадать ее взгляд, его значение — может быть, в нем что-то ласковое и доброе, может быть, насмешка. Во всяком случае, это не был взгляд женщины, которая чего-то ждет от тебя.
Сколько бы я ни избегал людей, они все же находили меня. Сеймур заглядывал чаще других, мы беседовали о том, о сем, но больше он не упоминал имени Толи. Я понимал, что это совсем неестественно, но никак не мог собраться с духом.
Однажды я наконец спросил как можно более непринужденно:
— Как Толя?
— Сравнительно хорошо, — ответил он. — Во всяком случае, не хуже, чем раньше… Время от времени снисходит до того, чтобы перекинуться со мной парой слов.
Может быть, я стал мнительным, но мне казалось, что и в поведении Сеймура, на первый взгляд спокойном, чувствовалось какое-то затаенное напряжение. Он не все говорил мне. Я чувствовал, что становлюсь неспособным к серьезной работе.
На следующий день у нас было небольшое состязание в бассейне. Первым придя к финишу на двести метров кролем, я выбрался из- воды и заметил Аду, которая, улыбаясь, стояла невдалеке в желтом купальнике. Она была высокой худой брюнеткой, ей с трудом можно было дать двадцать — двадцать один год. Фигура ее была необыкновенно элегантной и гибкой, может быть, чуть широковата в плечах — Ада плавала даже больше, чем я. Только глаза ее, хотя она и улыбалась в эту минуту, были глубокими и умными глазами зрелой женщины.
— И не совестно вам соревноваться с этими дряхлыми стариками? — весело спросила она.
Они совсем не были дряхлыми. Хоть у меня и было сложение атлета, но по сравнению с Артуром я выглядел просто червяком.
— У меня нет выбора, — ответил я в тон ей. А вам не совестно ухаживать за малолетним мальчиком?
— Немного совестно, но ведь и у меня нет другой возможности…
Мы подошли к буфету и выпили лимонаду. Глаза Ады все так же смеялись.
— Придете в гости? — спросила она. — Угощу вас чудесным кофе… Из личных запасов.
Сердце мое сжалось. Но я понимал, что пути к отступлению нет.
— Ладно! — сказал я. — Хоть я и не спец насчет кофе…
— И слава богу! — засмеялась она. — Здесь чересчур много специалистов… Поэтому все вас и любят… И ухаживают. Пока вы не спец…
Ее квартирка оказалась исключительно уютно. Письменного стола не было — где она работала, где писала? Не было даже стульев, так что мне пришло присесть на кровать. Она пошла варить кофе, я уставился на картины, развешанные по всем стенах Они были весьма абстрактны, в лимонных тонах. 3аметив мой взгляд, Ада улыбнулась:
— Это я рисовала!
— Хорошо… Но откуда такая любовь к желтому цвету?
— Желтое меня успокаивает.
— Вы очень неспокойны?
— Да… И все же я много уравновешеннее вас.
Она принесла кофе. Его теплый, мягкий аромат полнил всю комнату. Я молча выпил свою чашку. А спросила:
— Хорошо?
— Очень.
— Будет еще лучше, — сказала она, взяв меня руку.
Я не ожидал, что рука женщины может быть такой теплой и сильной. Я дрожал, я чувствовал, что становлюсь смешон. Лишь тогда, когда это темное и страшное море обволокло меня со всех сторон, я неожиданно успокоился. Тепло, которое я ощущал, не было похоже ни на какое другое тепло. Оно было единственно человеческим.
Потом мы лежали рядом в полутьме комнаты. В сотне метров за бортом «Аякса» царили вечный холод, бездонная тьма. Но я не ощущал этого. В тот момент у меня было чувство лета, горячего солнца, запаха реки. Я не был счастлив, но был исполнен спокойствия и довольства. И хотя Ада лежала, прижавшись ко мне, я словно не замечал ее, как не замечаешь свою теплую руку, притиснутую к телу,
Вдруг мне вспомнился Толя — как он валяется на своем медвежьем диване, безучастно глядя в потолок. Настроение у меня сразу упало.
— Я должен сказать ему, Ада, — начал я. — Так будет нечестно…
— Знаю, знаю, — перебила она. — Не спеши… Найдется кто-нибудь, кто скажет ему.
— Так это Сеймур?… Сеймур направил тебя ко мне? — озарило меня.
— Конечно… Так же, как и тебя…
— Значит, мы были чем-то вроде подопытных кроликов? — я возмущенно вскочил с кровати. — Впрочем, кроликом был только я. Ты тоже экспериментировала!
— Становишься злым, — сказала Ада. — Тебе это не идет.
— Ты любишь его?
— Естественно…
— Так как же ты к нему вернешься?
— Я еще не решила. Да и какое это имеет значение?
— Имеет.
— Ты же умница. Не надо упрощать… Отношения между людьми сложней, чем ты думаешь. Того, что сближает их, гораздо больше того, что разделяет… Всегда между ними остается что-то, что является для них сугубо интимным, личным.
Она притянула меня к себе и обняла. Эти сильные нежные руки были заряжены поистине волшебной силой.
Я чувствовал себя как в капкане и в то же время как в мягких объятиях моря. Настоящего моря, которого я никогда не видел воочию.
Мы встречались каждую ночь. И с каждым разом слова и объятия были все горячее, лихорадочнее… Я не понимал, что мучаю ее. Понадобились многие годы, прежде чем я постиг это.
Последние дни мне очень хотелось повстречать Сеймура, но он как будто прятался от меня. Все-таки однажды я увидел его на тихой флорентийской улице. Он сидел под оранжевым тентом за маленьким белым столиком из гнутого металла. Перед ним стоял стакан с каким-то напитком, красным, как кровь. Увидев меня, Сеймур дружелюбно кивнул.
Я сел на белый стул рядом с ним.
— Что это? — спросил я.
— Гранатовый сок… Вряд ли тебе понравится.
Он сходил в кафе и вернулся со стаканом сока.
— Немного горьковато, — предупредил он, садясь. — И терпко…
Я отхлебнул из стакана. Сок и вправду горчил. Сеймур долго молчал, разглядывая витрины на противоположной стороне улицы. Наконец повернулся ко мне:
— Тебе нет необходимости идти к нему… Он и так все знает.
— Откуда? — вздрогнул я.
— От Ады, разумеется.
— Она пошла и сказала?
— Зачем говорить? Без этого видно…
— В конце концов ты добился своего, — сказал я.
— Не совсем. Но думаю, что я на пороге…
— Ты считаешь, он выздоровеет?
— Уверен… Ему необходим был такой шок… Что-то должно было разбудить в нем живые человеческие чувства. Это для него было нужнее воздуха… И ты отлично справился с задачей…
— Скажи, зачем ты состроил эту сложную комбинацию? Только для того, чтобы спасти Викторова?.
Он как-то по-особому прищурился:
— Хорошо, буду откровенен. Это нужно было для всех троих. Но главным образом для тебя. Неужели ты не понимаешь, что у меня к тебе особая слабость, аж ни к кому другому? Неужели ты можешь представить, что я мог допустить, чтобы ты вернулся на Землю душевно искалеченным? Спустя пятьдесят лет… В конце концов каждый что-то выиграл в результате моей комбинации.
Он снова засмеялся, на этот раз сухо. Сейчас мне стыдно, что я так мало понимал его. На «Аяксе» он был наиболее уязвимым, наиболее озабоченным, может быть, наиболее испуганным. Самая большая ответственность лежала именно на его плечах.
— А сейчас эксперимент окончился, мой мальчик! — сказал он. — Ты должен освободить дорогу…
— А если я не соглашусь? — резко спросил я.
— Как-нибудь выйдем из положения. Не ты один играешь в эту игру.
— К сожалению, это не игра, — ответил я с горечью.
— Знаю! — сказал он. — Знаю лучше тебя. Пойдем-ка лучше побегаем…
— Бегай один! — бросил я и поднялся из-за стола.
Через два дня Ада сказала мне то, чего я давно ожидал. Было поздно, около часу ночи. Еще за минуту я почувствовал, что вот-вот она скажет это, — такой она была нежной, такой неспокойной.
— Навсегда? — спросил я.
Она ответила не сразу.
— Ты должен думать, что навсегда. Так будет лучше… Но кто может знать, что в этом мире навсегда?
— Просто ты хочешь успокоить меня, — сказал я. — Оставить мне маленькую надежду.
— Не мучай меня! — Она заплакала. — Я отдала тебе все…
Я ушел на рассвете. Над сосновым лесом занималось утро, белки в упоении носились в темных кронах деревьев. Сильно пахло смолой и лесными цветами — Бессонов превзошел самого себя в это утро. Но я шел как слепой, как тяжелобольной. Действительно, я болел тоской. — Вернувшись к себе, я два дня никуда не показывался. На третий день ко мне пришел Сеймур.
— Тебя хочет видеть Толя.
— А я не хочу!
Сеймур долго молчал.
— Ладно! — решил он. — Не ходи к нему. Встреча может произойти совершенно случайно.
— Я же сказал, что не хочу! Зачем тебе это нужно? Еще одно представление?
— Нужно, чтобы он переступил порог! — взволнованно ответил Сеймур.
Его тон удивил меня. Похоже, он потерял свое знаменитое самообладание.
Мне только что исполнился двадцать один год, когда мы понесли вторую тяжелую утрату. На сей раз это был старший геолог «Аякса» Жан-Поль Мара, симпатичный, задумчивый и тихий человек. Он был из числа пяти холостяков звездолета. Несмотря на усилия всего врачебного синклита, он просто угас однажды на глазах у всех. Угас так же тихо, как и жил, не сказав ни слова на прощание. В последние недели он, казалось, утратил всякие связи с «Аяксом» и населявшими его людьми. Мара походил на пришельца из другого мира, случайно попавшего в чужую среду. Он не мог остаться в ней.
Его смерть потрясла всех. Если кончину Мауро большинство было склонно считать случайной, то сейчас все почувствовали, что болезнь может превратиться в опустошительную эпидемию. Никто уже не мог дать гарантии в том, что «Аякс» не придет к своей цели, как огромный космический гроб, усеянный трупами. Все могло случиться, но мы понимали, что самое невозможное — повернуть звездолет обратно к далекой Земле.
Бессонов был совсем подавлен.
— Может быть, в этой беде повинны мои проклятые проекции? — спросил он меня однажды. — Все равно что показывать попавшейся в мышеловку мыши кусочек сыра…
— Спроси Сеймура.
— Он слова не дает сказать.
Нет, дело было не в голографии. Я не мог себе представить «Аякс» пустым и голым. Не мог представить, что, выйдя из дому, увижу не небо, а гладкие белые своды звездолета. Нет, Бессонов не был виноват. Он, быть может, спасал нас от еще больших напастей…
«Аякс» все так же спокойно летел по бескрайнему космическому океану. Его умопомрачительная скорость не стала причиной каких-либо происшествий. За все время пути радарная установка семь раз подавала сигнал тревоги, и мощные энергетические заряды легко уничтожали непрошеных космических гостей. Наш корабль двигался увереннее и безопаснее, чем когда-то каравеллы Колумба и Магеллана. И тем не менее тревога, поселившаяся во всех сердцах, росла с каждым днем.
С Толей Викторовым мы встретились в «Итальянском ресторане», как в шутку называли нашу столовую с южной кухней. Я уже сидел за столом, когда увидел его с синим подносом в руках, уставленным тарелками. Видно было, что его волчий аппетит вернулся к нему после всех передряг последних месяцев. Увидев меня, Толя заметно смутился, но приветливо улыбнулся и сел рядом.
— Ты немного похудел, — сказал он.
— Не один я. Циглер держит нас как в школе гладиаторов.
Циглер был нашим спортивным инструктором. Его шарообразная поблескивающая голова стала для нас настоящим пугалом.
— Меня он еще не поймал, — сказал Толя. — Но я сам начал тренировки.
— Чем занимаешься?
— Боксом, — усмехнулся он.
— Не представляю тебя в атаке, — сказал я. — Хочешь не хочешь, а придется тебе уходить в глухую защиту.
— Ошибаешься… Мой стиль — мгновенная контратака! — ответил он, подмигнув несколько глуповато.
— Как Ада? — поинтересовался я.
— Хорошо… Намного лучше, чем я ожидал.
Его добрые синие глаза смотрели на, меня в упор. Но я и ухом не повел. Неожиданно он спросил:
— Скажи, вы с Сеймуром специально подстроили эту отвратительную комбинацию?
— Почему ты спрашиваешь меня? Узнай у Сеймура.
— Этот кретин отвечает точно как ты.
— Значит, в твоих интересах знать столько…
Он нахмурился, но нашел в себе силы ответить мне шуткой:
— Не забывай, что я усиленно тренируюсь.
— И я тоже. Бегаю на длинные дистанции.
Целый день после этого разговора я чувствовал себя отвратительно. Такие отношения с людьми были совсем не в моем стиле. Насколько правильнее жили древние! В подобных случаях они набрасывались друг на друга с кулаками или с дубинами, а не вели лицемерно-остроумные разговоры.
На другой день в моей комнате мягко загудел видеотелефон. Я нажал кнопку и в тот же миг увидел на экране суровое лицо Хенка.
— Зайди ко мне! — коротко бросил он.
Когда я вошел к нему, он стоял лицом к огромному иллюминатору. Его массивная фигура показалась мне более ссутулившейся, чем обычно. Услышав мои шаги, Хенк оглянулся. Лицо его было озабоченным и каким-то отрешенным.
— Садись, — по-свойски сказал комендант, продолжая смотреть в иллюминатор.
«Неужели он еще не насмотрелся в эту пустоту?» — подумал я.
Хенк поманил меня к себе:
— Знаешь, что это за звезда?
— Которая именно?
— Вот эта, самая яркая. В левом углу.
— Не знаю, — смутившись, ответил я.
Как и все другие, за исключением астрономов, я редко заглядывал за крепкие стены «Аякса». Очень жутко не только знать, но и видеть, что ты нигде, в пустоте…
— Это Анкур, — сказал комендант. — Говорит тебе о чем-нибудь это название?… Быть может, самая интересная звезда нашего неба. Пятьсот шестьдесят лет назад она была сверхновой…
— Да, припоминаю, читал, — ответил я. — Тогда она произвела настоящую сенсацию.
— Анкур интересен и в другом отношении, — продолжал Хенк. — Мы пройдем от него довольно близко… Ни от какой звезды мы не будем так близко…
— Красивая, — сказал я.
— Да, конечно… То, что ты видишь, — это газовая оболочка. Потому звезда и выглядит такой крупной. Когда мы подойдем к ней на минимальное расстояние, она будет выглядеть как апельсин. Вот тогда я соберу всех вас. Я хочу, чтоб вы почувствовали, что мы летим не в пустоте. Мы летим в огромном живом мире. В мире, в котором пульсирует бесконечная материя. Океан огня и света.
Я не знал, что он может выражаться столь патетически.
— А энтропия? — спросил я.
— Энтропия для дураков! — резко ответил он. — А огонь для Прометеев… Но это звучит немного старомодно…
— Звучит что надо, — серьезно сказал я.
— Правильно. Потому-то я и позвал тебя.
Лишь теперь он посмотрел на меня прямо и цепко — глаза в глаза.
— Я рассчитываю на тебя в одном деле. Поэтому предупреждаю — никакого расслабления… Ни при каких обстоятельствах. Ты должен быть постоянно готов — начищенным и твердым, как клинок.
Он в самом деле заинтриговал меня. «Одно дело»? Что это может быть? Пройти рядом с Анкуром на нашей огнеупорной ракете? Хенк, словно угадав мои мысли, улыбнулся:
— Не ломай себе голову. Это больше, чем ты можешь предположить…
Я не мог и подумать в эту минуту, что доставлю ему самое тяжелое огорчение, что уязвлю его в самое сердце. Хенк снова уставился в иллюминатор и словно забыл о моем существовании. Я встал и бесшумно вышел. Мне очень хотелось узнать, кому я обязан необычным вниманием коменданта. Не была ли эта встреча одной из бесконечных комбинаций Сеймура? Не считал ли он необходимым помочь и мне каким-либо внезапным шоком? Я знал, что Сеймур и Хенк часто встречаются, часами о чем-то толкуют… Вряд ли о космической энтропии. Скорее о той, что происходит в сердцах людей… А может быть, Хенк, сам вспомнил обо мне?…
Мне хотелось, чтобы верным оказалось второе.
Несколько дней спустя я встретил в бассейне Аду. Она снова была в желтом трико, элегантная и гибкая, как всегда. Ада тоже заметила меня, взгляд ее был теплым и ласковым. Я не посмел подойти к ней — так громко и сильно колотилось мое сердце.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
Мы приближались к цели. Пройдет несколько месяцев, и «Аякс» повиснет в космосе, как дальний спутник Регины. Мы наконец узнаем, был ли какой-нибудь смысл в нашем бесконечном путешествии. Узнаем, есть ли там жизнь. Мы просто жаждали встретить человеческие существа, хотя бы и доисторической эры. Настолько невыносимой стала для нас мысль, что, может быть, мы единственные скитальцы в доступном космосе.
Последние три года прошли как будто легче. Наш коллектив медиков открыл наконец сильные средства против герметического невроза. Но последняя его жертва была поистине и страшна и тяжела. Один из наших биохимиков, молодой профессор Моргенштерн, покончил с собой невероятным образом. Одетый в скафандр, он выпрыгнул в космос через люк и, открыв шлем, в мгновение ока превратился в сосульку. Все были потрясены. Моргенштерн наконец нашел то, к чему с такой огромной силой рвалась его душа, — бесконечное открытое пространство…
Мы победили герметический невроз, но главный наш враг — космическая меланхолия — продолжал наносить удары. Еще восемь человек умерло у нас на глазах, и мы ничем не могли помочь им. Шестнадцать человек лежало в летаргическом сне в барокамерах. Когда мы приблизились к Регине, все они постепенно вернулись к нормальной жизни. Даже самое обыкновенное любопытство могло поставить людей на ноги, лишь бы оно было достаточно сильным.
Я уже не был мальчишкой. За последние годы я превратился в солидного и спокойного научного работника с легкой склонностью к литературе. На моем счету было два серьезных научных труда. Я вырастил морскую свинку чуть ли не с настоящего земного поросенка. Ее звали Тони. Она весила около пятидесяти килограммов и поэтому большей частью лежала возле своего корытца, загадочно смотря на меня глазами альбиноса. Иногда у меня было такое чувство, что она вот-вот заговорит. При всей ее флегматичности у нее был отличный аппетит. И только присутствие Сеймура неизвестно почему выводило ее из равновесия — свинка становилась неспокойной и раздраженно повизгивала.
— Зачем тебе этот урод? — морщился Сеймур. — Если бы можно было ее хотя бы зажарить на вертеле…
Свинка вздрогнула и мрачно посмотрела на нас.
— Тише, — сказал я. — Может быть, она нас понимает.
— Не удивлюсь, — ухмыльнулся Сеймур. — От урода можно ожидать всего, даже того, что он при удобном случае перегрызет тебе горло.
— Она меня любит, — возразил я…
С Адой что-то происходило. Ее ласковый взгляд потерял свою былую жизнерадостность. Он стал намного глубже, и в этой глубине чувствовалась скрытая печаль. Тем не менее она все так же весело и непринужденно болтала со своими друзьями. Все так же нежно заботилась о своем Толе, который, кстати, полностью излечился. Он был, как я уже говорил, океанологом и целыми днями пропадал в своем рабочем кабинете. А в свободное время бешено тренировался. Я ни в коем случае не решился бы выйти против него на ринг.
И Бессонов как будто поустал. Сейчас не он ко мне, а я чуть не каждый день забегал к нему. Чаще всего он предавался воспоминаниям — о своем детстве, о юности. Об отце, о дедушках и бабушках. Казалось, воспоминания стали основной его духовной пищей. Я подумал было, что это признак старения. Но нет — просто он тосковал по Земле, по табаку для своей трубки, по настоящим земным деревьям и цветам.
Но работал он по-прежнему самоотверженно. А так как все сюжеты были давно исчерпаны, Бессонов с особой энергией и страстью занимался монтажом. Можно было сидеть на Елисейских полях и наблюдать Вестминстерское аббатство или Ниагарский водопад. Как-то под Новый год он показал нам «бал призраков», который готовил несколько месяцев из подручных материалов.
В последнее время я часто заставал его напевающим под нос какую-нибудь песенку. Иногда он аккомпанировал себе на гитаре. Пел он тихо, немного грустно, как-то особенно вслушиваясь в свой хрипловатый, но приятный голос.
— Володя, — сказал я однажды. — Я слышал одну старую песню…
— Какую?
— «Крутится, вертится шар голубой…»
Лицо его засветилось.
— Молодец! — воскликнул он. — Я все думал, какую бы песню припомнить. Вот она…
Он приложил ухо к деке гитары, потрогал струны и, выпрямившись, лихо запел:
И долго потом звучала у меня в душе эта чудная старая песенка.
Тормозные реакторы «Аякса» заглохли — мы вышли на орбиту вокруг Регины. Мы были все же довольно далеко от планеты — на видеоэкранах она выглядела, как Луна во время полнолуния.
Наступил великий час Знания, час отчаяния или надежды. В течение последних дней люди едва прикасались к еде. Все были переполнены тревожным ожиданием. Только Сеймур выглядел вполне спокойным; чуть заметная ироническая улыбка не сходила с его губ.
— Никаких чертей мы там не обнаружим! Иначе они давно уже вошли бы с нами в радиосвязь…
— Может быть, они еще не изобрели радио, — парировал я. — Может, они до этого никогда не дойдут. Почему обязательно связывать разум с техникой?
— При сходных условиях… — начал он.
— Никакие условия не могут быть совсем схожими, — возразил я. — Представь себе, что у них есть радиосвязь на физиологической основе… Но слабой мощности.
— Чепуха! — презрительно буркнул он.
Я хорошо понимал его. Больше чумы он боялся бьющих через край надежд. Он опасался, что разочарование приведет к новой волне душевных заболеваний. И разумеется, был прав.
Первые же сведения были удручающими. Регина оказалась просто-напросто ледяной пустыней. Правда, имелись и свободные океаны, занимающие около трети поверхности. Но все остальное было покрыто льдом. Специалисты были единодушны — при таких обстоятельствах на Регине не может быть разумной жизни. Даже если в далекие геологические эры и существовала жизнь или даже цивилизация, то она не могла бы устоять против тысячелетнего процесса оледенения.
Так говорили специалисты. Это было логично, но никому не хотелось верить в это. Почему бы и не уцелеть разумным существам? Ведь они могли жить как амфибии в океане…
Наши телескопы были достаточно мощными, но в их объективы не попадало ничего, кроме сугробов и ледяных образований. Фотографии были просто обезнадеживающими — они ничем не отличались от земных арктических снимков.
Но некоторые данные были удивительны. Прежде всего атмосфера: она была намного тоньше и разреженнее земной, но зато очень богата кислородом. И температуры были не так уж низки — минус десять-пятнадцать градусов на экваторе днем. Были запущены три зонда, два из которых вернулись на «Аякс». Первый установил наличие бактериальной среды на поверхности планеты. Другой принес пробу из океана — она была чрезвычайно богата планктоном и низшей растительностью. Третий зонд, снабженный телепередатчиком, остался на планете… Днем и ночью возле экранов дежурили специалисты. И они увидели потрясающие вещи — какие-то темные гладкие предметы двигались возле поверхности и в глубине океана — что-то вроде подлодок или гигантских рыб. Однажды какие-то странные белые предметы пролетели в воздухе — может, хлопья снега, поднятые ветром, а может, и птицы.
Научный совет «Аякса» был совершенно сбит с толку. Ни одна гипотеза не давала удовлетворительного объяснения виденного. Медленное и постепенное остывание планеты из-за уменьшения активности здешнего солнца предполагало совсем иную картину. И все же факты оставались фактами. Очевидно, в океане имелось изобилие растительности, которая выделяла кислород. И, по всей видимости, существовала какая-то жизнь — может быть, рыбы и даже млекопитающие, которые легко переносили оледенение.
Дела совсем запутались, когда в следующих пробах были обнаружены некоторые вирусы, обычно связанные с более высокими формами белкового обмена. Мы попали на планету, очень похожую на нашу и все-таки резко отличную от Земли.
Подошло время сделать решительный шаг — послать на Регину одну из наших ракет с экипажем. На борту у нас было всего три ракеты — самая большая на десять мест. Оставалось выяснить, не будет ли бактериальная и вирусная среда планеты опасной Для человека.
После некоторого разочарования население звездолета вновь оживилось. Каждый лихорадочно занимался по своей специальности, обрабатывая пробы. Я включился в группу биологов. Никаких неожиданностей не случилось. И клеточный и молекулярный состав проб ничем не отличался от земного. Те же самые аминокислоты, те же молекулярные цепочки, тот же обмен, г0 же размножение. Не произошло ни малейшее сенсации. Теоретически ни вирусная, ни бактериальная среды не могли быть опасны для людей. Но все это надлежало проверить и практически. Что касается состава воздуха, атмосферного давления и силы, гравитации — ничего лучше нельзя было и желать. Мы должны были чувствовать себя почти как на Земле.
«Аякс» продолжал обращаться вокруг Регины. Большая белая планета ярко светилась. Совсем как наше Солнце, пылала в черноте Сигма. Первая к звезде планета, как мы и ожидали, оказалась почти копией нашего Меркурия. Третья — как Сатурн. Не оставалось сомнений, что Регина — наша единственная надежда.
Однажды вечером меня неожиданно вызвал Хенк. Я ни на минуту не забывал о нашем последнем разговоре. Но не забыл ли о нем комендант? До сих пор никакой особой задачи на меня не возлагали.
Я застал Хенка в хорошем настроении. Слегка возбужденный, он прохаживался по своему просторному кабинету. На этот раз он пожал мне руку — очень сердечно, даже несколько торжественно, как мне показалось.
— Только что окончилось заседание совета, — сказал он. — Есть для тебя хорошая новость.
Я молчал в полном недоумении. Новости бывают разные.
— Совет решил послать на Регину нашу ракету «Фортуна» с экипажем из восьми человек… Командиром назначен ты.
Все, что угодно, я ожидал услышать, только не это. Он, наверное, заметил удивление на моем лице, потому что поторопился сказать:
— Ничего удивительного в этом нет! Ты самый молодой, это верно. Но в то же время ты больше других сохранил физические и духовные силы…
— Хорошо, — подчинился я. — А кто остальные?
— Пилотом будет Зверев; надеюсь, ты с ним хорошо знаком?
Да, я хорошо знал его. Этот сухой, жилистый сибиряк, высокий, как мачта, провел полжизни в Заполярье. Вторым членом экипажа был Кастелло — сильная и интересная личность, бывший директор одного из крупнейших африканских заповедников. Правда, шанс обнаружить на Регине слона или жирафа равнялся нулю, но главным достоинством Кастелло была привычка к суровой жизни среди природы. Не напрасно шутили в его адрес, что он может пощекотать самого свирепого крокодила. В экипаж, естественно, был включен и Толя — как океанолог. Но совершенной неожиданностью для меня оказалось то, что полетит и Сеймур. На следующий день наш телепередатчик на Регине неожиданно угас. Это нас сильно озадачило. Дежурная группа утверждала, что техническое повреждение исключено. Наблюдатели успели заметить, что на передатчик свалилось нечто белое, как сугроб, хотя, по всем данным, кругом не было ни снежных наносов, ни льдин.
На Регину был послан новый телезонд, но и ему не удалось раскрыть тайны. Холодная пустыня была такой же немой и необитаемой, а замолчавший передатчик одиноко торчал среди ледяного поля. Только в океане иногда появлялись темные пятна, но нам ни разу не удалось засечь их локатором. В конце концов мы решили, что они не имеют отношения к животному миру.
«Фортуна» «приземлилась» легко и плавно. Мне, как командиру, выпала честь первым ступить на лед Регины. Никогда не забыть эти прекрасные минуты. Я стоял, изумленный среди белой сияющей пустыни, не смея вздохнуть — такой. чистотой и спокойным величием дышала равнина. Наверное, я забыл настоящий цвет земного неба, но то, что я видел сейчас, показалось мне несравненно более нежным и теплым. Особенно поразило меня солнце — настоящее яркое тропическое солнце, повисшее в зените. Я не ощутил никакого холода. Чувствовал только свежесть воздуха, необычайную легкость своих первых шагов. По трапу «Фортуны» спустился Зверев, его глаза излучали восторг.
Мы тут же принялись за дело. Надо было спустить сани, дом, весь остальной багаж.
По программе первого дня мы втроем с Толей и Кастелло должны были съездить к океану — километров за двадцать от места приземления. Мы отправились на четырехместных санях с большим багажником. Сани были закрытыми, с прозрачными стенками. Запаса топлива для плазменного двигателя хватило бы на пару тысяч километров. Перед самым отъездом Кастелло сунул в багажник какой-то футляр.
— Что это? — спросил я.
— Как что?… Удочки.
— Ты думаешь половить рыбу?
— Мне не приходилось видеть океан без рыбы, — уверенно сказал он.
— А если в этом водятся гремучие змеи?
— Справимся как-нибудь.
Мы опустили герметический люк и тронулись под прощальные восклицания остающихся.
Кругом расстилались ледяные поля, покрытые тончайшим налетом снега. Изредка встречались неровности и ледяные холмы — вот и все. Пустыня оставалась пустыней, без каких-либо признаков жизни. На нежной пелене снега были бы заметны даже мышиные следы.
Потом мы стояли на берегу океана и затаив дыхание смотрели на бескрайнюю водную ширь. В’ глубокой синеве словно было что-то искусственное, химическое, как раствор синьки. Ни единая волна не бороздила поверхность. Ближе к горизонту океан казался почти черным; это придавало ему весьма зловещий вид. Пока Толя брал пробы, Кастелло ловко собрал удилище. Тонкая леска была очень крепкой — на ней можно было выволочь на берег и моржа.
— А наживка? — спросил я.
— Рыбе — рыбу, — улыбнулся он.
И показал мне кусочек розовой лососины — отлично законсервированной, приятного свежего цвета.
— Немного солоновата, — сказал Кастелло. — Но будем надеяться, что здешняя рыба не очень привередлива.
Он взмахнул удилищем. Было видно, что он хороший рыбак, — наживка упала в пятидесяти метрах от берега.
Не прошло и двух минут, как поплавок резко ушел в воду. Когда я взглянул на Кастелло, его лицо было белым от волнения.
— Что-то есть! — воскликнул он, бесконечно удивленный.
— Ты уверен?
— Совершенно точно. Я чувствую, как тянет…
Мы с Толей были взволнованы не меньше, го бы ни оказалось на крючке, это будет первым внеземным животным, которого увидят глаза человека. Кастелло довольно медленно крутил катушку, очевидно, наслаждаясь рыбацкой удачей. В этот момент мне хотелось лягнуть его.
— Нельзя ли побыстрее?
— Спокойно, — ответил Кастелло. — Оно не убежит…
К нашему удивлению, он вытащил обыкновенную рыбешку. Ну, не совсем обыкновенную — она была совершенно черного цвета, с маленькими розовыми пятнышками на спине, как у форели. Кастелло изучал ее около десяти минут, особенно внимательно рассмотрев жабры и зубы.
— Просто рыба! — наконец констатировал он. — Проделать такое путь из-за обыкновенной рыбешки!..
Он поменял крючок на новый, размером с человеческий палец. На крючок насадил только что пойманную добычу.
— Посмотрим, что будет сейчас, — пробормотал он.
На этот раз мы прождали около получаса. Я начал было отчаиваться, когда Кастелло снова энергично подсек улов. По его горящим глазам я понял, что на этот раз удача больше.
— Крупная! — подал он голос. И тут же добавил: — Не меньше тюленя.
Наконец то, что так яростно билось на крючке, шлепнулось на лед. Вид этого существа изумил нас. Это было что-то черное, с короткой блестящей щетиной, похожее одновременно на выдру и на маленького тюленя. Но голова его была совершенно рыбья.
— Вот так штука! — после тщательного изучения зверя сказал Толя. — Это млекопитающее. Дышит жабрами, а потомство кормит молоком, как обыкновенная кошка. Похоже, этот океан полон чудес…
— Пора ехать! — сказал я. — Нарушаем график.
Забрав добычу, мы тронулись в путь. На этот раз мы скользили на запад, в сторону заходящего солнца. Кастелло связался с базой — там все шло нормально.
Ледяная равнина простиралась перед нами по-прежнему безжизненная и однообразная. Мы были достаточно возбуждены и не обращали на окрестности никакого внимания. Говорили только об океане, о тайнах, которые он скрывает. Особенно радовало нас то, что мы обнаружили млекопитающее, хотя бы и с жабрами. Толя предполагал, что в океане непременно есть и другие животные — более высокого вида.
— Может быть, вся эволюция прошла у них в океане, — говорил он. — А суша всегда была пустыней…
— Похоже, что это не так, — сказал Кастелло. — Глуши двигатель! Но на тормоза не жми…
Я выключил мотор. Сани продолжали бесшумно скользить по инерции…
— Что такое?…
— Глядите! — сказал он чуть ли не шепотом, словно боясь спугнуть кого-то. На небольшом ледяном холмике, немного правее нас, сидело удивительно знакомое существо. То была просто-напросто собака. Правда, она немного смахивала на гиену — такая же грива торчала у нее на шее — и все-таки собака.
— Что за чертовщина! — воскликнул пораженный Толя, созерцая чудо, неподвижно восседавшее на льду. — Может быть, у нас начались галлюцинации?
— Заводи! — сказал Кастелло. — Подъедем к ней…
Двигатель негромко заурчал, сани легко заскользили по склону холмика. У меня было такое чувство, что собака смотрит мне прямо в глаза — испуганно и зло. Когда мы были от нее в десятке метров, она вдруг отвратительно взвыла и бросилась удирать. Я выжал педаль скорости, сани рванулись и полетели по льду. И все же наша попытка догнать беглянку провалилась. Животное бежало с необыкновенной скоростью — около семидесяти километров в час. Это было бы пустяком для саней, если бы не началось неровное поле, усеянное ямами и ледяными глыбами. Не было никакого смысла ломать себе шею из-за простой собаки. Кастелло открыл люк и схватился за оружие.
— Оставь! — крикнул я. — У нас будет время поймать ее.
Кастелло захлопнул люк, я уменьшил скорость, чтобы развернуться.
Собака скоро пропала из виду.
Я сориентировался и поехал в сторону базы. Долго молчали.
— Чем же может здесь питаться собака? — задумчиво произнес Кастелло.
— Это дикая собака, — ответил я. — А они, как известно, питаются более мелкими и слабыми животными…
— А чем, в свою очередь, питаются эти мелкие животные? Травой? Насекомыми?…
— Рыбой, — улыбнулся Толя.
— Но нам не попадалось никаких следов.
— Собачьих в том числе. Однако собаки есть.
Наше открытие действительно было потрясающим. Млекопитающее в океане — это было допустимо и, в общем-то, естественно. Но собака на льду? Собака не могла быть не чем иным, как последним звеном очень долгой эволюционной цепи. И этот эволюционный процесс должен был развиваться при условиях, очень близких к земным, чтобы прийти к похожему результату. Но тогда вставал вопрос: куда делись другие животные?… И каким образом во время долгого периода оледенения мог уцелеть единственный вид?
— Может быть, не единственный? — вслух подумал Кастелло. — Хотя я не могу себе представить другие… И где?…
— Только рядом с океаном, — сказал я. — Только там есть пища,
— Логично! — согласился Толя,
Скоро мы прибыли в лагерь. Дом был готов и выглядел очень уютно. Температура внутри была совершенно нормальной, так что спать мы могли со всеми удобствами. Добыча Кастелло вызвала настоящую сенсацию — все сгрудились вокруг диковинного зверя.
На экране появилось оживленное лицо Хенка — его серые глаза лучились теплом.
— Поздравляю с успехом! — сказал он. — Честно говоря, я ожидал увидеть все, что угодно, только не собаку…
Я рассказал ему о наших предположениях, но на «Аяксе» уже и без нас обдумывали эти вопросы.
— Не худо бы поймать живую собаку! — сказал Хенк. — Попробуйте воспользоваться усыпляющим зарядом.
— Будет вам собака, — успокоил я. — Даже если она здесь единственная.
— Все же надо быть осторожнее, — добавил он. — Представь себе, что они собираются в большие стаи… Трое должны спать в ракете — скажем, Зверев, доктор Ула и Сеймур… Остальные могут оставаться на базе.
Скоро все улеглись. Видимо, настоящий воздух опьянил меня — я словно потонул в бездне. Если бы какая-то часть моего сознания бодрствовала, я бы, наверное, испугался, что никогда не проснусь. И все же я проснулся мгновенно — от ужасающего треска. Я открыл глаза и не увидел над собой потолка. Надо мной в черном небе горели яркие звезды, в тот же миг яркий свет залил все кругом. То, что я увидел вслед за тем, превосходило любое воображение. Над моей головой навис, как сугроб, огромный зверь. В ужасной пасти поблескивали чудовищные клыки. В следующее мгновение рука моя протянулась к бластеру, я нажал спуск. Огненное пятно вспыхнуло на груди зверя. Он качнулся, словно пытаясь отступить, потом грохнулся на останки нашего дома.
Только теперь я понял, что светится большой прожектор ракеты, превративший ночь в день. Все мы вскочили на ноги. Я пересчитал людей. Не хватало одного — Ноймана. Я сразу сообразил, что зверь, падая, накрыл его. С великим трудом нам удалось вытащить беднягу из-под огромного мягкого живота чудовища. Он был едва жив. Тем временем подбежали трое из ракеты. Ула внимательно осмотрела Ноймана.
— Надеюсь, удастся его спасти, — сказала она. — Нужна операция. На «Аяксе».
Мне некогда было ждать связи со звездолетом, поэтому я сказал Звереву:
— Немедленно вылезай с Улой и Нойманом…
Пока остальные занимались переноской пострадавшего на ракету, Зверев кратко рассказал мне о случившемся. Ночной гость сначала приблизился к большему из двух объектов — к ракете. Но здесь любопытство обошлось ему дорого. Силовое поле болезненно ранило его — это мы поняли по обгоревшим передним лапам животного. Разумеется, тут же сработала сигнализация. Зверев кинулся к иллюминатору. Ничего не было видно во мраке ночи. Тогда он включил прожектор и увидел нечто огромное, которое бешеными скачками неслось к нашему дому. Остальное я рассказал ему сам.
Уложив Ноймана в ракету, мы стали рассматривать зверя. Он сильно походил на гигантского белого медведя. Его могучие лапы несколько напоминали ласты. От нашего земного медведя он отличался, кроме размеров, еще и коротким мощным хвостом, на который он, возможно, опирался. И шерсть на нем была гораздо длиннее и мягче. Толя измерил медведя — длина его оказалась больше четырех метров.
— Самый страшный его земной сородич, гризли, — дитя по сравнению с этой тушей, — сказал Кастелло. — Если б ты опоздал на одну секунду…
Мы осмотрели аппаратуру — все было в полном порядке. Дом пострадал сильнее. Ничего не оставалось, как начать восстанавливать разрушенное жилье.
Утром я вышел на связь с Хенком и подробно доложил о случившемся. Он с любопытством разглядывал чудовище.
— Сами мы виноваты! — мрачно сказал он. — Нетрудно было догадаться… Раз есть собаки, почему бы не быть медведям…
«Фортуна» сделала один за другим пять рейсов. Сейчас нас было на льду двадцать человек, мы располагали разнообразным снаряжением. Построили три новых домика, собрали катер. В нашем распоряжении был мощный вездеход, для которого на Регине не могло быть серьезных преград. При необходимости он мог, как крот, пройти и под настоящей ледяной горой.
И на нашей базе, и на «Аяксе» кипела круглосуточная работа. Прежде всего была составлена весьма точная географическая карта, особенно большое внимание было уделено прибрежным районам. Самые высокие горы во внутренней части материка достигали двух с половиной километров. По всему было видно, что планета переживает стабильную геологическую эпоху — по крайней мере, не было свежих следов продвижения ледяных масс к океану. Судя по всему, климат Регины за длительный период времени изменился очень резко. Теперь внимание ученых было обращено и на Сигму. Эта яркая звезда перенесла, возможно, какой-то катаклизм, непонятный и необъяснимый на основе наших земных знаний. Все придерживались мнения, что медленное остывание в течение сотен тысяч лет не могло способствовать сохранению тех форм жизни, которые мы обнаружили на Регине.
Хенк, судя по всему, не спешил форсировать исследования. Целых полмесяца шла переброска снаряжения и людей, велись лабораторные изыскания на «Аяксе» — при этом загадок становилось все больше. Через неделю мы застрелили второго белого медведя, правда, значительно менее крупного. Видимо, этот был моложе. Хирурги внимательно изучили обоих гигантов — у них имелось и сердце, и печень, и почки, все как и у земных животных. Правда, не было тонких кишок — весь кишечный тракт состоял из толстенных труб. В желудках у медведей нашли рыбу и остатки каких-то млекопитающих. Несмотря на крепкие челюсти, медведь не удосуживался прожевывать пищу поосновательней.
Колония росла. Нас было уже больше тридцати. Только теперь Хенк разрешил предпринять две экспедиции — одну морем на катере, другую по суше. Я был назначен руководителем сухопутной и взял с собой Толю, Кастелло и канадца Шермана, мужа Улы. С большим трудом мне удалось уговорить их ехать в санях, а не на неуклюжем вездеходе. Сани были гораздо легче и, главное, быстрее. Стояла отличная погода, видимость была прекрасная. В течение пяти дней нам предстояло проделать около четырехсот километров.
Мы двигались вдоль берега океана. Хенк согласился с нами, что жизнь стоит искать преимущественно рядом с водой. Толя брал пробы, Кастелло ловил рыбу. Этим пока ограничивались наши успехи. Мы не встретили ни следа какой-нибудь другой живности.
Где-то в середине пути берег стал извилистее, все чаще попадались небольшие заливы. Около полудня Толя вдруг сказал:
— Останови, малыш!
Я осторожно нажал на тормоз, но Толя смотрел не перед собой, а вверх, на небо
— Птицы! — негромко воскликнул Кастелло и откинул люк.
Это были три огромных пернатых, очень похожие на альбатросов. Они не размахивали крыльями, а плавно кружились вдалеке от нас. Ясно было, что попасть в них с такого расстояния будет весьма трудно.
— Дай еще немного вперед, — сказал Кастелло. — Но потихоньку, а то спугнем.
Он прицелился и выстрелил. Гигантская птица камнем упала за невысокий холмик.
— Давай! — кивнул довольный Кастелло.
Сани быстро полетели вверх по склону. Вдруг общий крик изумления заставил меня резко затормозить. Я взглянул в ту сторону, куда были устремлены взгляды всего экипажа. Метрах в ста от воды лежало крупное животное, напоминавшее кашалота. Но не на него смотрели мы. Мы с изумлением смотрели на людей.
Невероятно, но на Регине были люди! До них оставалось не больше четверти километра, так что мы хорошо разглядели их. Сани остановились на возвышенности, с которой как на ладони была видна вся окрестность. Люди были одеты в звериные шкуры, все держали в руках копья. В десятке метров от них, как башня, застыл на задних лапах белый медведь. Видимо, он колебался, хотя люди выглядели перед ним щенками. Возможно, он был уже знаком с их копьями.
Мы наблюдали за этой картиной затаив дыхание. Что-то величественно-древнее было в этом противостоянии слабых людей и огромного хищника. Даже альбатросы замерли в вышине, выжидая свою долю в огромной добыче. Наконец медведь глухо заревел и пошел вперед.
— Кастелло! — негромко сказал я.
Он мгновенно высунулся из люка и выстрелил. Мне показалось, что шерсть вспыхнула на могучей спине зверя. Он сделал еще шаг и рухнул вперед.
Люди, словно не веря своим глазам, все еще стояли в боевом порядке. Наконец один осторожно шагнул вперед, ткнул медведя копьем. Потом склонился над мертвым гигантом. Мы услышали пронзительный клич. Человек воздел над головой руки и стал медленно пританцовывать на месте. Сначала он плясал один, затем к нему присоединились сородичи.
Нечто подобное я видел в старых фильмах об индейцах.
— Глазам своим не верю, — тихо промолвил Шерман. — Все это смахивает на сон…
Мы подъехали еще на сотню метров, но, увлеченные танцем, они ничего не замечали. Мы снова остановились. Было решено, что Толя и Шерман останутся в санях, а мы с Кастелло пойдем к туземцам.
— Предоставь мне разбираться с ними, — сказал Кастелло. — У меня это получится лучше.
Мы были уже совсем близко, когда они увидели нас. Танец сразу же прекратился. Я не сказал бы, что они были потрясены или испуганы. Туземцы стояли безмолвные и серьезные. Ростом они оказались поменьше нас, их круглые лица были белыми как мел. Взгляд темных глаз был спокоен.
Из толпы вышел один из охотников, самый высокий и сухощавый, видимо, старший по возрасту. Кастелло поклонился ему в пояс. Тогда, как по команде, Поклонилась и вся группа людей, как мне показалось — изящно и грациозно. Кастелло приложил правую руку к сердцу. То же повторили и они.
Кастелло показал пальцем на свою грудь и четко произнес:
— Кастелло!
— Токо! — изрек старейшина.
Он швырнул копье на землю и пошел к нам. Я почувствовал, что Кастелло на миг заколебался, но вот он тоже бросил бластер и протянул Токо правую руку. Тот удивленно посмотрел на пустую ладонь и, шагнув к Кастелло, крепко обнял его и прикоснулся своей щекой к. щеке землянина. Толпа ликующе закричала, люди приветственно размахивали своими короткими копьями. По правде говоря, мы заслуживали этого бурного проявления дружелюбия — их грозный враг был повержен нами. Затем Токо поднял копье, а Кастелло взял бластер. Равновесие сил восстановилось. Наконец мой друг нашел нужным представить и меня.
Я не заметил, как мы смешались с регинянами. Они с интересом разглядывали нас, щупали нашу одежду. Я тоже помял в руках их одеяния из шкур. Покрой был несколько грубоват, но зато практичен и удобен: брюки, пришнурованные к широкой рубахе. Особый интерес вызвали наши солнцезащитные очки. Я дал посмотреть свои, но тут же пожалел — они мигом исчезли в толпе. Наконец я увидел их на одном из наших новых знакомцев. Сгрудившиеся кругом реганяне наперебой спрашивали его, а он с достоинством негромко отвечал.
Сильнейший интерес туземцы проявили к нашему оружию. Понимали ли они, что именно оно избавило их от грозной опасности? Наверное, догадывались, судя но настороженности, с какой они касались бластеров.
Должен признаться, что мы гораздо сильнее удивились их оружию. Копья были сделаны из кости, а наконечники — из хорошо обработанного металла. Что-то вроде коротких железных топориков торчало за поясами нескольких туземцев. Откуда взялось железо на покрытой льдом планете?
Посоветовавшись с Кастелло, мы решили подозвать наших. Сани подкатили, из открывшегося люка выбрались Толя и Шерман. Туземцы сгрудились вокруг саней, возбуждение их достигло предела. Нетрудно было догадаться, что это радостное удивление, а не страх. Мы смотрели на эту картину недоумевая: их совсем не поразило то обстоятельство, что оружие может убить, не коснувшись зверя, но, по всей видимости, им казалось невероятным, чтобы предмет мог двигаться сам собой.
— Принимают нас за божества? — спросил Толя, беспокойно глядя на туземцев.
— Нисколько, — весело ответил Кастелло. — Просто приятели из-за соседней горы. Но ни в коем случае не боги, спустившиеся с небес…
— Интересно! — пробормотал Толя. — Значит, если кто и удивлен, то это мы…
Его тоже заинтересовали железные наконечники копий. Он взял одно и попробовал пальцем острие. Туземец смотрел на него с гордостью.
— Ката! — сказал он.
— Не знаю, «ката» или что-нибудь еще, — пробурчал Толя, — но это самая настоящая сталь.
— Так-то, — улыбнулся я. — Откуда, по-твоему, они ее взяли?
— Есть только одно разумное объяснение, — ответил Толя. — Перед оледенением на Регине существовала развитая цивилизация. Она погибла, но кое-какие запасы остались. И сейчас они их используют…
Это простое объяснение приходило в голову и мне.
— В том-то и штука, что сталь не выглядит старой? — ответил я, — Посмотри, как хорошо наточены наконечники. Чем?… Может быть, напильником?
— Скорее всего, — ответил Толя. — Я отпущу себе бороду до пояса, если это не так… Да, катастрофа, по всей вероятности, произошла не тысячелетия назад, а самое большее несколько веков…
Мы принялись рассматривать кашалота, валявшегося на берегу, рядом с поверженным медведем. Собственно, кашалотом мы его назвали условно. То был скорее громадный морж. Но его почти квадратная голова с зубастой пастью придавала ему сходство с кашалотом. По следам крови на льду нетрудно было понять, что животное убито на суше, а не выброшено мертвым на берег. Но что оно искало здесь? И каким образом проползло так далеко на своих довольно коротких передних ластах? Великий Ша, как называли туземцы это животное, представлял собой целый склад продовольствия. Часть его туши была срезана. Позднее наши ученые установили, что мясо Ша обладает исключительными питательными качествами, насыщено витаминами. А главное, оно содержало соль, которую местные жители не знали в чистом виде.
В толпе произошло какое-то оживление. Слышались радостные восклицания, некоторые туземцы побежали к невысокому ледяному холмику. Мы тоже смотрели в ту сторону. Вдали виднелась извивающаяся черная полоска. Спустя некоторое время мы догадались: собачьи упряжки.
Вот тебе и дикие собаки! И как нам раньше не пришло в голову, что там, где есть собаки, должны быть и люди?
В колонне оказалось около тридцати упряжек, в каждой по шесть собак, крупных, хорошо откормленных. Сначала псы отнеслись к нам враждебно, рычали и выли. Но туземцы быстро усмирили их. Как мы узнали в дальнейшем, на этих упряжках охотники вывозили мясо Великого Ша в глубь страны.
Я вышел на связь с «Аяксом». На экране появился сияющий Хенк. Таким я его еще не видел. Да ведь и было от чего! Впервые в своей истории человечество в нашем лице встретило людей в беспредельном космосе. Мы опровергли одно из самых мрачных предположений — что человечество одиноко в необъятной вселенной…
— Разрешаю вам посетить их поселок, — сказал Хенк, выслушав мой доклад. — И как можно быстрее изучите язык — вряд ли у них больше пятисот слов.
— Не думаю. Они достаточно бегло болтают между собой, — возразил я.
— Да, я слышал, — кивнул Хенк. — Ганс уже разложил их речь на звуки… Говорит, что язык несложный и должен быть легким для усвоения.
Ночь мы провели в теплых санях. Наши гостеприимные хозяева соорудили себе жилье из ледяных блоков. По всему было видно, что они незнакомы с огнем. Или, по крайней мере, не обладали им. Досадно, но и мы не могли им показать огонь. Все наши аппараты работали от батарей, которые не могли прямо вызвать вспышку. Кастелло долго ломал голову, пытаясь придумать какую-нибудь комбинацию, но так ничего и не выдумал.
Утром охотники принялись нагружать сани мясом и жиром кашалота. Особое внимание обратили на великого Зу — так туземцы называли медведя. Бережно сняв с него шкуру, они нарезали мясо широкими пластами.
Незадолго до нашего отъезда Токо объяснил жестами, что им необходимо наше оружие. Охотники опасались новых встреч с Зу и надеялись получить помощь от нас.
Сначала мы делали вид, что не понимаем. Такое поведение было довольно жалким и недостойным «богов». Но что нам оставалось делать? Токо был страшно огорчен. В конце концов Кастелло осенила идея.
— Я останусь с отрядом охотников! — заявил он. — Кто-то же должен защищать их…
Решение было простым, но и тяжелым одновременно — ведь Кастелло обрекал себя на нелегкую жизнь. Мы были тронуты его жестом, и не было возможности отклонить его. Мы понимали, что он лучше других справится с этой трудной задачей.
— Хорошо, оставайся, — согласился я. — Но надо будет поддерживать регулярную видеосвязь.
Кастелло пришлось сыграть целое представление, чтобы объяснить Токо наше решение. И он понял — на лице его изобразилась радость. Токо встал перед нами, поклонился и торжественно произнес несколько фраз.
— Могу в кратких словах перевести эту речь, — пошутил Кастелло. — Маленький белый брат благодарит большого смуглого брата за его благородный поступок… Маленький белый брат достойно одарит большого смуглого брата — выделит для него печень Зу.
Мы отправились на другой день утром. Сердечно простившись с Кастелло и его новыми друзьями, мы поднялись в сани. Токо очень обрадовался, когда мы позвали его с собой. Кастелло был немного грустен — он хорошо понимал, что нам предстоит увидеть и пережить гораздо больше, чем ему. Он взял в ледяную хижину свою любимую сковороду, удочку и мощный рефлектор. Мы представляли, как он согреет уже этой ночью ледяную палатку на берегу океана.
Сани тронулись. Собачьи упряжки бежали резво, несмотря на тяжелый груз. Токо был оживлен и преисполнен восхищения. Однако его достоинство не позволяло ему чрезмерно удивляться. Он просто воспринял факты и доставил себя над ними. Спустя несколько часов он уже держал себя видавшим виды пассажиром необычного транспорта.
Мы ехали четверо суток, останавливаясь только для ночлега.
Ожидание, что туземцев потрясут наши многочисленные приборы, не сбылось. Они приняли их как что-то совершенно естественное, хотя и достойное глубокого уважения. Но когда однажды ночью я включил фары саней, в лагере поднялся переполох. Даже собаки растерялись и принялись испуганно выть.
Язык туземцев, несмотря на ясность фонетики, оказался довольно трудным. Слова были слишком похожи одно на другое — «коа», «као», «коуа», «куаку», «акуа-ко-коа». Совсем непросто ориентироваться в этой полифонии.
Впервые услышав мой голос из черного ящичка, Токо удивленно прислушался. Затем растерянно посмотрел мне в рот. Я, разумеется, молчал, слушая запись. И тогда впервые туземец по-настоящему испугался и, забыв свое достоинство, в панике бросился к люку. Нам едва удалось его успокоить. Я знаками пытался объяснить принцип работы магнитофона, но все было напрасно. Он каждый раз вздрагивал, когда умершие на его глазах звуки через минуту возвращались из какого-то ящика.
На пятый день мы прибыли в селение. Навстречу каравану вылетела целая ватага ребятишек. Перед нами простиралось все то же ледяное поле с торчащими кое-где овальными бугорками. Туземцы выдалбливали свои жилища прямо во льду, достраивая сверху лишь невысокую куполообразную крышу. Дети, разумеется, столпились возле наших саней, но, кажется, не были слишком удивлены. Много позднее я понял, что у здешних людей вообще отсутствует психическая способность размышлять о непонятных вещах. Они просто считали их незнакомыми, но столь же естественными, как все окружающее. Так, например, если бы им повстречался черный медведь вместо белого, то это никого бы не поразило.
Токо пригласил нас в свою ледяную юрту. Как мы узнали позже, он был чем-то вроде старейшины или вождя племени. Его жилище оказалось просторным и уютным. Пол был целиком устлан шкурами. Ими же были обшиты стены и потолок. С глубоким поклоном нас встретили три женщины. И тут я увидел огонь! Взволнованный, приблизился я к странному костяному сосуду — возможно, черепу медведя. Он был наполнен жиром кашалота. Фитиль из незнакомого мне материала плавал посреди сосуда. Язык бледного пламени бесшумно затрепетал при моем приближении.
— Что это? — спросил я.
— Зеа, — ответил Токо.
В его голосе прозвучала гордость. Через неделю, когда я уже достаточно выучил их язык, я расспросил вождя поподробнее.
— Откуда у вас огонь?
— Огонь живет, — гордо пояснил он.
— Всегда живет?
— Всегда!.. Огонь родился до того, как родился мир… Из него сделано и солнце.
— А когда огонь умирает, откуда вы берете новый?
— Он никогда не умирает.
— Неужели твой огонь ни разу не гас? — с сомнением спросил я.
— В моем доме он умирал три раза. Тогда я брал огонь у соседей…
— А если он умрет у всех сразу?
— Никто не помнит такой беды, — ответил Токо. — Но если это случится, мы возьмем его у соседних племен.
— А много племен в мире? — Много…
— Ты знаешь их все?
— Никто не может сказать, сколько племен в мире! Потому что никто не обходил весь мир…
— А где кончается мир?
— Там, где начинается небо.
— Из чего сделано небо?
— В старинных песнях говорится, что небо сделано из воздуха. И в воздухе плавают Солнце и звезды… Но я не верю этому. Как может плавать что-то, что тяжелее воздуха? В песнях поется, что воздух даже легче пламени.
Довольно приличная космогония. Похоже, что древние племена обладали более высокой культурой, чем нынешние. Оледенение отбросило их на несколько веков назад.
Все это происходило неделю спустя, а пока я смущенно сделал то, что и мои спутники, — поклонился трем женщинам, одетым в шкуры. У них были такие же короткие черные волосы, как и у мужчин. Пожилая оказалась женой Токо, а девушки — его дочерьми.
Этой ночью мне пришлось спать в жилище Токо — отказ оскорбил бы его. Толя и Шерман были определены в другие юрты. Моя постель была удобной и мягкой, с одеялом из шкуры Зу. Беспокоил лишь тяжелый запах шерсти и горящего сала, но через несколько ночей я уже спал как дома.
…Скоро мы убедились, что многочисленные племена выжили на оледеневшей планете благодаря счастливой игре природы. Дело в том, что Великий Ша в отличие от своих земных сородичей выводил детенышей только на суше. Он выкармливал их в течение пяти-шести дней, пока они не начнут «ходить». Затем Ша возвращался в море. Впрочем, это случалось редко. Он был в силах противоборствовать Великому Зу, но с людьми, которые поражали его издалека своими копьями, он бороться не мог. Кашалот был почти единственной пищей туземцев. Правда, они умели ловить рыбу весьма искусно изготовленными из костей и сухожилий удочками, но улов был крайне скуден. Без Великого Ша племена просто выродились бы и исчезли.
— Великий Ша рождает двух детенышей, — говорил Токо. — Очень редко трех. Мы никогда не трогаем их. Ждем, пока Великий Ша кормит их, затем убиваем его. А детеныши уходят в океан. Мы охраняем их от Великого Зу. Если позволить ему убивать детенышей, наступит время, когда Великий Ша исчезнет, а вместе с ним исчезнут и наши племена…
В поселке было около сотни хижин и, очевидно, пятьсот-шестьсот жителей — по здешним понятиям довольно большое селение. Однажды я спросил Токо:
— Почему вы не живете вблизи океана? Ведь он источник вашего пропитания. Вам приходится так далеко перевозить пищу…
— Из-за Великого Зу, — ответил Токо. — Он наш самый большой враг. Он не отходит далеко от берега. Здесь мы прячемся от Великого Зу. Когда-то наши деды жили рядом с океаном. Но они постоянно голодали. Как и мы, они прятали мясо Великого Ша в ледяные ямы. Но Великий Зу очень хитер. Ночами он вырывал запасы и съедал их. Тогда они перебрались подальше от воды, но Великий Зу следовал за ними. Так они дошли до этих мест… Очень умен Великий Зу. Может быть, умнее людей.
Вздохнув, Токо добавил:
— Обычно он не нападает на человека. Он знает, что это опасно. Мы тоже не нападаем на него… Но когда он чует мясо Великого Ша, разум оставляет его. Тогда он бросается на нас… Каким бы сильным ни был Великий Зу, мы всегда одолеваем его. Но и у нас бывают большие жертвы. Великий Зу убил моего отца. А перед этим убил моего деда. Мало кто из мужчин умирает от старости.
Он говорил с горечью. Из-за частых смертей на охоте на каждого мужчину в поселке приходилось по три женщины. И несмотря на это, семьи оставались моногамными. Однако не считалось грехом, когда незамужняя женщина рожала ребенка.
— У меня было два сына, — тяжело вздохнул Токо. — И оба погибли. Дочери тоже остались без мужей… Ноу меня есть три внука.
— Где же они? — спросил я. — Я их не видел…
— Мальчики воспитываются в семьях молодых мужчин — кто-то должен обучать их, как сражаться против Великого Зу.
— Не так уж умен Великий Зу! — сказал я. — Зачем ему нападать на вас? Великий Ша ведь такой большой — на всех хватит…
Токо кивнул головой в знак согласия.
— Так поступает старый умный Зу. Он всегда начинает есть с хвоста. А мы берем остальное. Старый Зу смотрит на нас сердито, не переставая ворчать. Но не нападает. Он хорошо знает, как остры наши копья. Нападает только молодой Зу. У него намного больше крови, чем мозгов.
Последние его слова были для меня открытием. Туземцы осознавали, что мозг является центром мышления!
— Великий Зу приходит к вам в поселок?
— Это случилось только однажды, — ответил Токо. — То был очень, очень старый Зу. Молодые прогнали его с берега и заняли его место… Мы не мешали ему выкопать мясо из одной из наших ям. Он был голоден и так наелся, что тут же крепко уснул. Тогда мы налетели на него и закололи копьями, не потеряв ни одного человека…
— А как вы узнаете, что Великий Ша вышел на берег, чтобы рожать своих детенышей?
Токо объяснил, что, когда запасы мяса подходят к концу, они посылают две упряжки к океану: те курсируют вдоль берега до тех пор; пока не заметят Великого Ша. Иногда эта разведка длится целый месяц. Как только кашалот появится на берегу, самая быстрая упряжка отправляется в поселок. И тогда туземцы готовятся к битве!
…Но на самый трудный вопрос Токо не мог дать вразумительного ответа.
— Откуда вы берете железо? — спросил я. — Где достаете наконечники копий?
— У соседнего племени. Оно живет в трех днях пути отсюда.
— А где берет оно?
— У другого племени.
— Но кто-то же делает это железо?
— Никто не знает, откуда оно берется, — отвечал Токо.
Постепенно я убедился в том, что племя живет простой, естественной жизнью. При всей тяжести этого сурового существования у туземцев не было каких-либо нравственных или социальных проблем. Так, например, продовольствие не делили — каждый брал со склада столько, сколько ему было нужно. Не было никакой видимой власти, кроме власти авторитета, не было суда. Старейшина руководил общими работами только в дни охоты. Его никто не выбирал, с течением времени обстоятельства сами выдвигали его. Не существовало склок, семейных неурядиц и каких-либо недоразумений. Не было даже размолвок. Жены естественно и беспрекословно подчинялись мужьям. А мужья отплачивали им заботой и глубокой преданностью. Внешне их жизнь казалась монотонной, без забав, без особенных удовольствий. При всем том они казались мне бодрыми, приветливыми, всегда в хорошем расположении духа. Я объяснил себе все это воздействием девственно-чистой природы.
Каждый пятый день все население поселка выходило танцевать. На невзрачных костяных дудочках игрались незамысловатые мелодии. Танцы были тоже ритмичны и просты. Начинались они очень медленно, затем темп постепенно нарастал, пока люди не начинали вертеться как в вихре. Потом танец так же постепенно начинал замедляться до полного замирания. Все это длилось несколько часов, после чего туземцы возвращались в свои жилища чуть ли не ползком.
У них было что-то вроде песен, безо всякой мелодии — монотонный речитатив, трудный для понимания. Многие слова в песнях Токо вообще не мог объяснить.
— Это животное, — отвечал он на мой очередной вопрос.
— Какое животное? — спрашивал я. — На что оно похоже?
Он только уныло качал головой: не знаю… Наверное, песни остались от эпохи, предшествовавшей оледенению, и были еще одним доказательством существования более высокой древней культуры. А однажды, после того как я долго надоедал Токо расспросами, он вдруг сказал:
— Надо будет отвезти тебя к Великому Сао. Он все знает…
Выяснилось, что Сао — самый старый человек в одном из ближайших племен. Он самый мудрый. Никто не знает, когда родился Сао. Кое-кто говорит даже, что он родился с началом мира. Но старик не любит, когда его навещают. Никуда не ходит, ни с кем не разговаривает. Целыми днями повторяет старые песни, чтобы не забыть их.
— Обязательно отвези меня к нему! — решительно сказал я.
— Ты должен что-нибудь подарить ему. Он любит подарки.
— Хорошо…
— Он живет очень далеко, — предупредил Токо. — Придется ехать пять дней — все время на юг. Может быть, мы и не найдем его… Я давно не был там, возможно, уже и дорогу забыл. Но ради тебя попробую. А ты подари ему горячий ящик — Сао очень старый, и поэтому ему всегда холодно…
«Горячим ящиком» Токо называл наш плазменный камин. Тронув его впервые, он чуть не подскочил от испуга.
— Что у него внутри? — спросил он.
— Огонь! — улыбнулся я.
— Огонь не живет без воздуха! — с полным основанием сказал Токо.
Так нам и не удалось понять друг друга…
Шерман остался в поселке, а мы с Толей и Токо двинулись в дальнюю дорогу. И случилось то, чего боялся Токо, — мы заблудились в ледяной пустыне. Два дня кружили мы во всех направлениях. Наконец помог случай — мы заметили следы полозьев. Через два часа они привели нас прямо в деревню.
Токо пошел переговорить со стариком, мы остались ждать. Нас окружила большая толпа, с молчаливым почтением наблюдавшая за нами.
Наш друг вернулся довольно быстро. Его лицо было возбужденным и довольным.
— Великий Сао хочет увидеть сани, которые едут сами собой, — изрек он.
Уже по куполу мы отличили юрту старца — он был больше других. Токо вошел первым. И в его движениях, и во всем поведении чувствовалось некое благоговение перед мудрецом. Я нагнулся перед низким входом и, отодвинув кожаную занавесь, вошел следом.
Войдя в жилище, я сразу заметил: в нем намного светлее., чем у остальных туземцев. Здесь горели три ярких светильника. Великий Сао лежал не просто на полу, как было принято у других, а на широком одре, покрытом медвежьими шкурами. Он и в самом деле был невероятно старым, убеленным сединами. До этого я не видел на Регине ни одного седого человека. Лицо его было необыкновенно худым и морщинистым, причем гораздо темнее, чем у здешних туземцев. Его вдохновенные и живые глаза светились умом.
Мы остановились недалеко от входа и глубоко поклонились мудрецу. Когда я поднял голову, он уже стоял, высокий и стройный, хотя немного сутулился.
Великий Сао сделал несколько шагов, остановился передо мной, взял мои руки в свои сухие и холодные ладони. Его проницательные глаза смотрели мне прямо в лицо. Я чувствовал, что он меня изучает.
Наконец он сказал:
— Вы не из грустных…
— Нет! — отвечал я. — Мы из далеких.
— Как далеко вы живете?
— Мы не с вашей земли. Мы со звезд.
— Песни не говорят, что на звездах живут люди, — ответил Сао. — Они говорят, что звезды из огня. И этот огонь — священный и вечный…
— Это верно. Но из огня — неподвижные звезды… А те, что крутятся вокруг них, как наша, те звезды — из земли, льда и воды, Великий Сао… И вы тоже живете на такой звезде.
Старик задумался.
— Да, в одной песне есть такие слова. Но я думал, они запутанны…
— Нет, они совершенно правильны.
Он медленно покачал головой.
— Сейчас я вижу, что это так. Потому что на нашей земле никогда не жили люди вроде вас… Со светлыми волосами и голубыми глазами… Этого нет в песнях. Вы действительно пришли со звезд. — Он отпустил мои руки и повернулся к Толе: — Это твой брат?
— Нет, это мой товарищ…
— Вы похожи друг на друга, как бывают похожи две птицы! Будьте моими гостями, звездные люди!
Мы направились к одной из шкур для сиденья. В тот же миг я увидел ружье. Оно висело на стене, точно так же, как висят древние ружья в музеях нашей далекой Земли. Старое примитивное пороховое ружье с двумя стволами и деревянным прикладом.
— Что это? — спросил я как можно спокойнее.
— Шешуа! — ответил старик.
— А для чего нужен шешуа?
— Вы должны знать об этом, звездные люди… Шешуа убивает на расстоянии.
— Да, мы знаем, — кивнул я. — Он выбрасывает кусочек железа. Небольшой кусочек, который убивает.
— У вас есть шешуа?
— Наши гораздо сильнее. Они убивают без шума. И без железа. Убивают силой огня.
Старик смотрел на нас недоверчиво.
— Это правда, Великий Сао! — подтвердил Токо. — Они убили им Великого Зу. Он умер в одно мгновение.
— А это что? — спросил я, указав на деревянный приклад.
— Куа, — сказал старик.
Это слово было мне знакомо из песен Токо. Но он не смог объяснить его значения.
— Но что такое куа? И где его берут?
— Куа давно уже нет, — ответил старик. — Когда-то его было бесконечно много — перед тем как пришел лед. Некоторые песни говорят, что огонь родился из куа.
Я уже не сомневался, что речь идет о дереве. Тем не менее я упорствовал:
— А на что похоже куа?
Старик покачал головой. Затем перевернул одну шкуру. Ее внутренняя сторона была хорошо отделана — светлая, гладкая. Сао слегка обжег конец кожаного шнура. Медленно и довольно неумело нарисовал на коже настоящее дерево — разлапистое и ветвистое.
Я взял шнур из его рук и пририсовал на конце одной из ветвей лист.
— Ко-куа! — довольно кивнул старик.
Начало было многообещающим.
Мы оба остались ночевать у Сао. Конечно, сначала был ужин — обычная порция Ша. Старик и за едой успел преподнести нам сюрприз. Не спеша он вытащил из кожаной сумки металлическую чашу — старый красивый сосуд, наверное, никелевый, хотя и потемневший от времени. Присмотревшись, мы обнаружили на стенках чаши искусно выгравированные фигурки животных, похожих на оленей. Их рога были короткими и загнутыми, как у молодой козы. Сао заметил наше любопытство.
— Это животное называлось хаар… Много их было на земле, но, когда пришел лед, они вымерли от голода.
Старик опустил в чашу несколько белых кусочков. Затем подержал ее над пламенем. Чаша наполнилась какой-то белой жидкостью, похожей на густое молоко. Это и в самом деле оказалось молоко — молоко Ша. После смерти кашалота оно, естественно, замерзало в «вымени».
— Мужчины не любят ушу, — объяснил старец. — Ее дают детям, когда они совсем маленькие. Но я понял, что она хороша и для стариков… От нее человек не жиреет, как перекормленная собака.
Мы с Толей переглянулись — не этому ли волшебному молоку обязан Сао своим долголетием? В конце ужина старик, хотя и с достоинством, спросил о «горячем ящике». Мы оставили его в санях, и Токо немедленно сбегал за диковинкой. Старик осторожно потрогал холодный камин.
— Сейчас! — сказал я и щелкнул выключателем.
Через минуту Сао снова потрогал его и быстро — отдернул руку.
— Внутри есть огонь? — недоверчиво спросил он. На этот раз я не решился солгать.
— Нет, там не огонь… Там плазма. Сильнее огня звезд…
— Плазма! — повторил старик. — Какое красивое слово!
Оставили камин включенным на всю ночь. Утром Сао вежливо пожаловался:
— Лучше погасите ваш звездный огонь… От него так жарко, что я не смог уснуть…
Мы принялись за дело. Великий Сао медленно, нараспев проговаривал слова древних песен, затем объяснял незнакомые выражения. Эпос повествовал о временах, бывших «до того, как пришел лед». Это была простая, образная и светлая поэзия. Но даже Сао не знал значения всех слов, о некоторых он догадывался по контексту. События саг носили больше героический, чем драматический характер. Кроме людей, упоминались льды, снежные бури, но были и травы, и цветы, и деревья, неведомые звери и птицы. Час за часом, день за днем образ цветущей планеты становился все явственней. Когда не хватало слов для объяснений, старик рисовал на обороте шкуры своей сухой, немного дрожащей рукой. Здесь были рыбы, странные морские животные, не всегда понятные предметы туземного быта. Он рисовал оружие — острые топоры и мечи. Но мы не видели ни луков, ни стрел, ни брони, ни щитов.
Ружья тоже не упоминались в сагах. Когда же они появятся? Или они вообще не были знакомы тем, кто сложил эти песни? Может быть, они достояние какой-нибудь другой цивилизации? Мы спросили об этом Сао, но он улыбнулся:
— Умный человек не торопится обгонять свою тень… Настанет черед и шешуа. Слушайте…
Громко и ясно звенел голос Сао. Он пел долго — больше двух часов. Под конец он стал уставать, и, хотя стихи эпоса звучали все глуше, глаза старика продолжали вдохновенно светиться.
Главным героем саг был Истему, сын Тему. Семья его жила в мире и счастье. Однажды Истему и его младший брат Корч отправились охотиться на оленей. Неожиданно на них напал черный Зу, голодный и злой. Он набросился на Корча, шедшего впереди. Изо всех сил метнул Истему свое крепкое копье. Но черный Зу был хитер, он увернулся. И копье пронзило брата. Корч тут же умер.
Охваченный яростью, Истему разрубил топором череп черного Зу. И встал на колени перед мертвым Корчем. Но ни скорбь, ни слезы не помогли. Истему ^ыл в отчаянии. Как вернуться в родной дом, как сказать старому Тему, что убил своего брата? И тогда Истему решил бежать в неведомые края, чтобы в лишениях и подвигах забыть свою скорбь.
Много дорог исшагал Истему через тундры и болота. Много широких рек преодолел. Перевалил через заснеженные хребты Великого Иа, чьи вершины упирались в облака. Затем он спустился в сухую и пустынную землю, где обитали стаи диких собак. Много ран и страданий он перенес, не раз оросил красной густой кровью колючие тропы, пока достиг железной тропы, вдоль которой жили люди с желтыми глазами, длинными волосами и бронзовой кожей.
С этого места песнь стала почти непонятной. Очевидно, Истему попал в страну с гораздо более высокой цивилизацией. Эпос говорил о «злом дыме» и «реках, закованных в железо и камень». Хозяином тут был всесильный щешуа. Люди словно не говорили, а лаяли, как собаки. Они пили жгучую воду, обжигающую язык и горло. Даже безобидные шу, которые никому не причиняли вреда, жили в стадах, покоренные плетью.
Много выстрадал Истему в этой стране «с темным небом и солнцем, прячущимся в черных тучах». Долгие годы жил он там, грустя о родных краях. Острым ножом перерезал горло доверчивым шу, сушил кожи, а мясо отправлял в города. И наконец решил, что искупил горем свою вину. Пора было возвращаться в родные места.
Голос старика совсем ослабел. Он смежил глаза, и на минуту мне показалось, что Сао уснул. Но когда он снова открыл их, они были полны слез.
— Завтра, — тихо сказал он. — Завтра продолжим…
— Вижу, Великий Сао, что сердце твое полно скорби! — сказал я после долгого молчания.
Старик вздохнул:
— Чувствую конец своего пути!.. Мне очень больно за эту песнь… Вы, наверное, последние, кто слушает ее…, Она умрет со мной, навсегда…
— Нет, Великий Сао… Твоя песня не умрет.
— Ты думаешь запомнить ее? — спросил старик с какой-то затаенной надеждой. — Неужели ты сможешь, звездный друг?
— Нет, я не смогу. Ее запомнит мой «говорящий ящик»…
Старик смотрел на меня с сомнением. Я нажал кнопку воспроизведения. В тишине юрты при мерцающем свете фитилей громко и внушительно зазвучал голос Сао:
Когда замолк последний стих саги, Сао взволнованно сказал:
— Тогда давай продолжим. Пусть ящик запомнит всю песнь.
— Завтра, — ответил я. — Ты устал, Великий Сао. И голос твой ослаб. А завтра ящик запишет песнь громко и ясно.
— А если я умру этой ночью? И все, что я знаю, умрет вместе со мной?
Я невольно улыбнулся:
— Ты не умрешь, Великий Сао. Ты прожил столько лет, что даже сбился со счета. А здоровье у тебя такое, что ты будешь жить еще столько же…
Старик огорчился, но больше не настаивал.
Вечером я, как обычно, связался с Хенком и сообщил ему очередные новости. Он внимательно выслушал меня, затем спросил:
— А не вымысел это?
— Так же говорили когда-то об «Илиаде», — ответил я.
— С некоторым основанием! — улыбнулся он. — Или ты веришь, что Парис в самом деле раздавал яблоки богиням?
— При чем тут яблоки? Я уверен, что на Регине существовала высокая цивилизация!
— Не сомневаюсь, — ответил Хенк.
— Она была не из лучших, — вмешался Толя. — Этому Истему здорово досталось…
Следующий сеанс связи с «Аяксом» казначеи был на завтра в полдень. Но когда утром я приготовил все, чтобы продолжать запись, Толя вбежал в юрту со словами:
— Тебя вызывает Хенк!
— Что-нибудь случилось?
— Не знаю, — ответил Толя. — Мне он показался каким-то странным. Но, во всяком случае, не испуганным или огорченным… Не думаю, что это какая-нибудь неприятность…
Хенк и вправду выглядел необычно.
— Слушайте внимательно! — сказал он. — Рано утром мы получили с Регины три совершенно одинаковых сигнала. Интервал — двенадцать с половиной минут. Очевидно, вызов… Мы ответили точно так же. К месту, откуда посланы сигналы, полетит «Заря» с Кастелло и Сеймуром. А вам придется поехать туда на санях… Причем немедленно.
— К чему такая спешка?
— Ты лучше всех знаешь язык туземцев.
Хенк показал на карте место, откуда посланы сигналы, километрах в восьмистах южнее нас, в глубине материка, неподалеку от гор.
— Все время поддерживайте связь с «Зарей», — сказал Хенк. — Будете выполнять указания Кастелло.
Он дал еще кое-какие наставления и попрощался с нами.
Мне было грустно покидать Великого Сао. Я знал, что огорчу его. Старик горячо желал, чтобы я услышал и записал всю песнь.
— Найди Токо, — обратился я к Толе. — А я пока как-нибудь подготовлю старика.
Старец, присев возле своего ложа, нетерпеливо ждал меня. Я остановился возле входа и, не глядя на него, сказал об отъезде.
— Так я и знал, — печально кивнул старик. — Умрет песня…
— Нет, не умрет. Я скоро вернусь…
— Может быть. Но меня уже не застанешь…
— Застану, Великий Сао, застану! А на всякий случай я оставлю тебе говорящий ящик и научу обращаться с ним. Это очень просто…
Пока я учил его необходимым манипуляциям, пришли Толя и Токо.
— А сейчас посмотрим, чему мы выучились, — сказал я.
Старик включил магнитофон и продекламировал часть песни. Потом нажал кнопку воспроизведения. В юрте снова зазвучал ясный голос Сао.
— Вот видишь?… Уже сегодня ты можешь записать все до конца.
— Куда вы уходите, сынок? Вас позвала движущаяся звезда?
— Нет, Великий Сао, мы еще долго будем у вас… Но мои братья нашли народ, у которого есть говорящие ящики и шешуа.
Старик задумался, затем сказал:
— Это, наверное, «грустные»…
Я насторожился — о «грустных» Сао упоминал еще при первой нашей встрече.
— Я слышал о них от отца. Он говорил, «грустные» делают железо. Но я не видел никого из них. И даже не видел никого, кто бы, встречал их…
Никаких легенд, никаких преданий о происхождении «грустных» Сао не знал. Что за народ это был? Почему он скрывался даже от миролюбивых племен?
Сначала мы попрощались с Токо, потом со стариком. Токо я подарил бинокль. Туземец страшно обрадовался и тут же, приложив окуляры к глазам, стал осматривать равнину. Мы глубоко поклонились Великому Сао и забрались в сани. Когда я оглянулся, Токо и Великий Сао все еще стояли у юрты и смотрели в нашу сторону.
Через полчаса мы связались с «Зарей».
— Как дела, ребята? — бодро спросил Кастелло.
— Неплохо. А у тебя?
— Хорошо. Если не считать, что я весь пропах рыбой…
— Где вы находитесь?
— Над океаном. С высоты он выглядит отвратительно.
— Ты выучил их язык?
— Болтаю как на родном… Я убил еще двух таких же зверюг. Теперь туземцы боготворят меня и считают своим ангелом-хранителем… Кажется, приближаемся к берегу. Здесь он крутой, поднимается на несколько сот метров над океаном. А дальше ужасная пустыня! Хаос льдов. Как здесь могут жить люди?… Не завидую вам, ребята. Когда подойдете ближе, будьте настороже. Здесь кругом громадные трещины и пропасти…
По прошествии получаса снова прозвучал голос командира «Зари»:
— Мы встретились с людьми. Они нам сигнализировали ракетами.
— Как они выглядят? — спросил я.
— Желтые глаза, длинные волосы, бронзовая кожа. Цивилизованный народ. Самый старший из них даже носит очки. Как мне кажется, в золотой оправе…
— Золотая оправа в ледяной пустыне, — пробормотал Толя.
— Дальше двигайтесь по пеленгу, — заключил Кастелло. — Вызову вас при первой возможности.
Теперь вспомнить страшно последние сто километров пути. Начался подъем, и чем дальше, тем круче. Картина делалась все более дикой — глыбы льда, трещины, широкие расселины…
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
Их продолговатые глаза действительно были желтыми, а кожа золотистой. Темные пряди ложились на плечи. Позже мы узнали, что «грустные» рождаются с нежно-голубыми волосами, которые в зрелости совершенно чернеют. Сколько я ни всматривался в лица этих людей, я не обнаружил в их чертах никаких признаков суровости или жестокости: благородные лица, оставлявшие впечатление глубокой задумчивости и печали.
Услышав их язык, я вспомнил слова песни — «грустные» говорили громко, отрывисто, и, скажем, при ссоре их речь в самом деле могла быть похожа на лай. Однако трудно было представить себе, что эти сдержанные, немногословные и спокойные люди могут ругаться. Они тоже оказались меньше ростом, чем мы, но гораздо изящнее, чем туземцы, жившие во льду. Их переводчик — его звали Фини — выглядел крупнее остальных и с более темным цветом лица.
Мы приблизились к широкой железной двери с бронзовыми инкрустациями. Посредине ее красовалось нечто вроде герба в виде головы антилопы. Фини принялся орудовать сложной системой рычагов. Дверь открылась, мы вошли в широкий коридор, облицованный подобием мрамора. В глубине видны были три другие железные двери, отделанные с еще большим изяществом, чем наружная. Фини направился к правой из них и отворил ее. За ней оказалась просторная оранжевая кабина. Я понял, что это лифт и нам предстоит опуститься под землю.
Фини нажал кнопку в стене. Трудно было оценить скорость спуска — кабина двигалась с шумом и подергиванием. Кастелло улыбнулся ц подмигнул мне. Я не разделял иронии итальянца — каким бы примитивным ни был лифт, то была диковинка на обледеневшей планете, которую мы поначалу считали пустыней!
— Когда прибыл «Стрелок»? — спросил я о нашей ракете, самой маленькой и необычайно маневренной.
— Вчера, — ответил Кастелло. — Теперь, считая вас, здесь шесть землян…
— Как там внизу? — поинтересовался Толя.
— Увидишь. Скажу только, что их женщины очень недурны.
Он произнес это совершенно серьезным тоном, только глаза его улыбались.
— С чего ты напустил на себя такую важность? — спросил я.
— Советую вам держаться так же. Здесь совсем не принято веселиться.
Лифт опускался чуть ли не вечность. Наконец он резко остановился. Фини открыл дверь и пропустил нас вперед. Мы оказались в большом зале с матовыми плафонами, облицованном тем же нежно-розовым камнем. Возле стен стояло с десяток механизмов, похожих на электрокары. Они показались мне довольно обшарпанными. Фини пригласил нас в одну из машин. Сиденья, хотя и обтянутые кожей, были неудобными и жесткими. Из зала вели в разные стороны три сводчатых туннеля. Мы поехали по среднему. Он тоже был весь в мраморе. Насколько хватал глаз, виднелся лишь бесконечный ряд ламп. Электрокар ехал медленно, бренча всеми своими сочленениями.
Следующий зал был копией первого. Оставив электрокар у стены, мы продолжили путь пешком. Фини вел нас по лабиринту коридоров, облицованных коричневой тканью, со множеством дверей. На дверях красовались диковинные знаки. Идти пришлось долго, но мы не встретили ни души. Подземный мир казался мертвым и безлюдным.
Фини остановился перед внушительной деревянной дверью, помеченной тремя золотистыми крестами, видимо обозначавшими иерархию владельца кабинета.
— Шеф! — тихо сказал Кастелло. — Ручаюсь, что шеф.
Мы вошли в просторную комнату, с панелями из коричневого дерева. Напротив двери стоял массивный громоздкий стол — совсем как древние земные. За ним восседал прямой худощавый мужчина с одухотворенным лицом. Улыбнувшись, он едва заметно кивнул нам и что-то сказал на своем отрывистом языке.
— Наш хибас приветствует вас и говорит «добро пожаловать!», — перевел Фини. — Он желает вам приятного пребывания у нас.
— Мое имя Куней, — представился хозяин. — А это моя дочь Ли.
Конечно, я сразу же заметил девушку. На мой земной вкус она была поразительно изящна: пепельно-синие волосы, большие желтые на диво выразительные глаза.
— Добро пожаловать! — сказала она на языке Токо. — Пусть день ваш будет приятным и долгим…
Я представил друзей, и мы уселись на деревянные стулья, расставленные вдоль стены.
— Ваш путь был очень тяжелым, — сказал Куней. — Даже мы редко решаемся проделать его…
— Да, мы это знаем, — кивнул я. — Едой вас снабжают туземцы. Вы с ними торгуете… А вы знаете, что они называют вас «грустными»?
— Вы находите, что туземцы веселые? — удивился он.
— Нет. Это не в их характере. Но они вполне довольны своим существованием.
— Это естественно, — ответил Куней. — Они живут своей настоящей жизнью. До оледенения они населяли арктические области.
— А вы довольны своей жизнью? — спросила Ли. — Там, на вашей планете?
— Довольны, — твердо сказал Толя.
— Вы знали, что наша планета находится в великой беде? — спросил Куней.
— Нет. Мы поняли это только здесь.
— Тогда с какой целью вы предприняли это путешествие?
Я сознавал, что мой ответ чрезвычайно важен для них.
— Человек не может жить одиноко на собственной планете, — сказал я. — И мы всегда мечтали встретить других людей в звездном небе. Встретить братьев…
Глаза Кунея заблестели.
— Ваш ответ мне весьма нравится!
— А вы предполагали, что люди есть и на других планетах?
— Этим вопросом занимались наиболее просвещенные, — отвечал Куней. — Мы считали, что бесконечно далеко то время, когда люди с разных планет смогут говорить между собой… Но никто не представлял, что они смогут летать к звездам…
— И все-таки мы здесь… Чем мы могли бы вам помочь?
— Знаниями! — просто сказал он. Сейчас цель нашей науки — спасти планету от несчастья. Спастись от оледенения…
— Это не так легко.
— Мы знаем… И все же однажды это удастся нам.
Его голос звучал твердо и уверенно. Куней внимательно посмотрел на нас и закончил:
— Вы устали. Пойдите отдохните. Мы еще не раз поговорим…
Нам отвели отдельные комнаты. Моя напоминала кабинет Кунея, только панели казались гораздо новей. Просторная ванная, облицованная фаянсовыми плитками, когда-то синими, а теперь изрядно выцветшими, превзошла все ожидания. Большая широкая ванна была утоплена в пол. Два бронзовых крана, как полагается, подавали горячую и холодную воду. Тут же висело грубое полотенце, а полочка в изголовье была заставлена какими-то сосудами — очевидно, снадобьями для мытья.
Напустив воды погорячее, я забрался в ванну и блаженно вытянулся, в первый раз за много дней почувствовав настоящее тепло на этой планете.
В условленное время Кастелло позвал нас с Толей на ужин. Столовая была недалеко. Она напоминала знакомые мне по фильмам пышные рестораны начала двадцатого века — мрамор, дерево, бронза, хрустальные люстры. Правда, все это великолепие изрядно обветшало. За столами сидело человек десять подземных жителей. Они едва взглянули в нашу сторону.
За одним из боковых столов устроился Сеймур. Увидев нас, он обрадовался, расплылся в улыбке.
— Как ты их находишь? — кивнул я головой в сторону наших соседей.
— Ты и сам видишь: спокойные, уравновешенные, внутренне собранные.
— По правде говоря, они не кажутся мне чересчур гостеприимными, — сказал Толя.
— Не спеши с оценками, — предупредил Сеймур. — Да, они очень сдержанны, но это, как я думаю, следствие воспитания, а не признак черствости… Но что правда, То правда: они гораздо холоднее нас. И большие рационалисты.
К столу неслышно подошла девушка, чем-то похожая на Ли. К моему удивлению, Сеймур произнес на их языке несколько слов. Она кивнула и так же бесшумно ушла.
— Что ты ей сказал? — спросил я.
— Заказал ужин. Грибной суп.
— Брось шутить, — сказал Толя.
— Какие шутки? У них есть овощи и даже фрукты. А на второе — мозги, обжаренные в сливочном масле. С отличным соусом.
— А утром? Чай? И яйцо всмятку?
— Именно яйцо! — подтвердил Кастелло. — Правда, я подозреваю, что эти яйца несут рыбы — очень воняет рыбьим жиром.
После ужина мы вернулись в свои комнаты. Я прилег на постель и включил запись Великого Сао:
«Что это был за мир, — думал я. — И как он погиб?»
Поведаю теперь о том, что я узнал спустя много месяцев.
Подземные люди называют свою планету Тисом. В точном переводе это значит «твердыня». На планете развилась немного странная, но так похожая на земную цивилизация…
На Тисе только один материк с врезанными в него огромными морями, большая часть которых не сообщалась между собой. Это обстоятельство и предопределило единство цивилизации. Правда, в древнейшие времена существовали народы и племена, воевавшие друг с другом. Но этот период длился недолго. Центральная часть материка была населена хуарами — могучим, многочисленным народом, который стоял на более высокой ступени развития, чем все остальные. В течение одного века хуары покорили все племена материка, причем проделано это было с жестокостью, которая проглядывает даже в их исторических документах. Некоторые дикие племена, которые они называют «уродливыми», были полностью истреблены. Вначале, разумеется, были попытки восстаний, но их беспощадно подавили.
Интересно, что на Тисе не возникло никакой религии. В известном смысле обожествлялся только верховный властитель — император. Он никогда не являлся народу, его лик был незнаком простым смертным. Императоры жили в исключительной роскоши, в прекраснейших уголках планеты высились их великолепные дворцы. Общественный строй Тиса был сродни феодализму, с той лишь разницей, что аристократией считались все хуары — на них работал покоренный мир.
Затем настала буржуазная эра. Власть императора слабела по мере усиления капиталистов. А так как они происходили исключительно из хуаров, им вскоре удалось приобрести огромную политическую власть. Революция была верхушечной — она свершилась в один день. Император, его свита, высшие сановники были истреблены. Бразды правления полностью перешли в руки промышленной олигархии. За несколько столетий оформилось две дюжины исключительно мощных трестов, владевших всем материком. Их существование регулировал известный порядок, не имеющий аналогии в земной истории. Высший совет монополий стремился сгладить всякие противоречия и даже ввести определенную плановость. И все же конкуренция изредка приводила к внутренним потрясениям и борьбе. Этим исчерпывалась общественная и политическая жизнь материка. Понятия демократии вообще не существовало в языке хуаров.
Цивилизация Тиса развилась довольно односторонне, Из наук в самом большом почете была математика. Высокого развития достигли химия и некоторые отрасли физики и механики. Меньше успехов было у медицины, а биология находилась в эмбриональном состоянии. Интерес к астрономии был совсем слабым. Хуаров не занимало небо, гораздо больше их привлекала земля с ее огромными богатствами — углем, нефтью, природным газом, рудами. Философия не существовала как наука. А имевшиеся слабые проявления ее отличались чрезвычайно откровенным и примитивным прагматизмом.
Место философии занимала логика, бывшая в особом почете. Она охватывала даже часть проблем математики, геометрии и физики. Так, например, теорема Пифагора или закон сообщающихся сосудов причислялись к «ведомству» логики. Хуары отличались исключительным реализмом и практицизмом. Их эмоциональная жизнь, даже если судить по сегодняшнему дню, была намного беднее земной. Само понятие «воображение» имело ценность главным образом в связи с какой-либо наукой, скажем, с геометрией. Понятия «любовь», «страсть» отсутствовали в их языке. Этика сводилась к кодексу норм поведения. Не было даже общегосударственного законодательства, каждая малая империя — монополия — вершила суд и расправу по своим собственным неписаным законам.
Легко представить себе положение искусства при этих условиях. Наиболее развитыми были архитектура и монументальная живопись. Относительной популярностью пользовалась музыка. Поэзия находила слушателя лишь в песнях. Всякий художественный вымысел был бы понят как низкопробная ложь. Любой нормальный хуар только посмеялся бы над попыткой сочинить что-нибудь вроде романа. Лирика и эпос в устном виде существовали у бесправных племен. Танец считался проявлением дикости? Словом, духовная жизнь хуаров не Отличалась ни особой интенсивностью, ни глубиной
Как я уже сказал, интерес к астрономии был весьма слабым. Тому причиной постоянная облачность, а также почти полная неразвитость мореплавания. История Тиса знает тем не менее своих великих астрономов. Среди них было несколько знаменитых аристократов и даже один император. В буржуазную эпоху астрономией увлекались некоторые видные представители олигархии. Один из них, Герси, владелец угольных шахт, железных рудников и алмазных копей, имел великолепную обсерваторию, построенную на одной из самых высоких вершин Тиса. Главой обсерватории был его личный друг и служащий Сири — крупнейший астроном и выдающийся физик. Он первым вычислил скорость света, еще не. имея точного представления о его природе, и первым сформулировал закон гравитации. Рукописи этого замечательного человека поныне хранятся в книгохранилищах подземного мира.
Между тем в обществе олигархии зарождалось новое сословие, враждебное по своей сути существующему строю, — техническая интеллигенция. Она была многочисленной, но политически совершенно бесправной. Этот слой людей также состоял исключительно из хуаров. Труд интеллигенции хорошо оплачивался, она обладала завидной самостоятельностью в своей научной деятельности. Именно в этой среде пробились первые ростки гуманизма — понятия о правах личности, свободе, социальной справедливости. Судя по некоторым, очень скудным данным, существовали зачатки какой-то нелегальной организации. В целом же проявления классовой борьбы были очень слабыми — вооруженная до зубов армия составленная из одних хуаров, жестоко расправлялась с любой попыткой активного сопротивления.
Сири был одним из выдающихся представителей гуманистически настроенной интеллигенции. К тому же он пользовался доверием и покровительством своего всемогущего шефа. Без Герси ни одно из начинаний Сири не было бы доведено до конца. Трудно сказать, симпатизировал ли он идеям своего «лейб-звездочета», но во всем, что касалось науки, он безусловно доверял Сири, А вот и начало истории собственно подземного Мира.
Наблюдая в обсерватории за движением небесных тел, Сири однажды заметил странное явление. Одна из звезд в созвездии Птицы медленно изменила свое положение по отношению к соседним звездам. Смещение было не очень значительным, но явным. Через два года звезда постепенно вернулась на прежнее место.
Снри пытался объяснить это явление: похоже, звезда попала в сильное гравитационное поле, временно изменившее ее постоянную орбиту. Однако видимой причины появления такого поля не было.
Вскоре другая звезда, ближе к Сигме, повторила странные движения. Тогда Сири выдвинул гипотезу: через созвездие Птицы в направлении Сигмы движется невидимое тело, обладающее огромной силой гравитации.
Сири был встревожен. Если неведомое тело пройдет близко от Сигмы, оно может вызвать настоящую катастрофу в их солнечной системе. К сожалению, его последние записи пропали бесследно — возможно, были умышленно уничтожены. Что он знал, о чем думал или догадывался — неизвестно. Должно быть, ученый поделился своими мыслями с одним Герси. Только при его помощи он мог осуществить свои планы. Сохранился документ, косвенно свидетельствующий о том, что астроном ожидал катастрофы примерно через тридцать лет.
В то время Герси было около пятидесяти, Сири — тридцать пять. Оба долго обдумывали, что предпринять. В горах недалеко от обсерватории Герси владел комплексом шахт. Это были в основном алмазные копи, почти полностью выработанные. Глубина их достигала двухсот пятидесяти метров. Сеть просторных подземных коридоров тянулась на десятки километров. Мультимиллиардер начал оборудовать шахты под огромное подземное жилище. Он не скупился на средства — убежище должно было стать не только надежным, но и удобным. Кроме жилья, Герси построил множество огромных складов. Судя по колоссальным запасам кислорода, Сири полагал, что Тис останется известное время без воздуха или, по крайней мере, без полноценной атмосферы. Возможно, он допускал, что погибнет не только человеческий род, но вообще жизнь на планете. В подземные хранилища свезли семена всех ценных растений. Коллекция животных оказалась гораздо скромнее, пришлось ограничиться лишь некоторыми породами домашнего скота. Кроткая шу, нечто среднее между овцой и ламой, давала много молока и отличную шерсть. Другое животное, сепу, напоминало земного поросенка.
Оставалось самое важное — подобрать людей. Как бы ни были велики запасы, Сири не решился рисковать, Полагая, что бедствие окажется временным, что солнце и планеты восстановят свои прежние орбиты, он все же не знал, как долго продлится тяжелый период и каковы будут его последствия. И Сири остановился на пятидесяти семьях молодых ученых всех областей науки. Почему же выдающийся ученый и гуманист Сири поступил так жестоко с остальным человечеством? Почему не сообщил о своем зловещем открытии, почему не помог всем людям спастись от страшного бедствия? Сохранившийся документ — подобие предсмертной исповеди Сири — дает ответ на эти вопросы. Ученый понимал, что если объявить о грозящей опасности, то в убежищах укроются исключительно люди высшей касты — самые богатые и знатные. Сири не скрывал своего отвращения к ним. Кроме того, он сознавал, что в дни бедствия может создаться паника, которая погубит всю затею. Так или иначе, но народы планеты были обречены на гибель. Стоило ли сохранять жизнь трутням? Это не входило в планы ученого. Он мечтал создать на опустошенной планете новое человечество, на основе принципов свободы и справедливости. Перед смертью он заклинал спасшихся в подземном мире хуаров быть верными этим заветам.
В те времена наука и техника Тиса стояли на уровне развития, соответствующем нашему уровню в начале двадцатого века. Более совершенными были, пожалуй, только двигатели внутреннего сгорания и электродвигатели. Но зато не существовало даже зачатков воздухоплавания, не было открыто радио. На наше счастье, хуарам оказалась известна фотография, и мы можем воочию убедиться, что Тис был прекрасной цветущей планетой.
Вычисления Сири оказались довольно точными. Катастрофа началась на двадцать шестом году после открытия астронома.
На следующий же день по прибытии в подземное убежище я принялся за новую работу в центре изучения языка. Там уже занимались трое специалистов-филологов, но без меня им было не обойтись — я лучше всех знал язык племен, живших на льду. Мы надеялись, что через два-три месяца наши компьютеры смогут переводить десять-пятнадцать тысяч слов — более чем достаточно, чтобы объясняться с хуарами.
Задача оказалась не из легких. Дело в том, что их грамматика абсолютно расходилась с земной. Язык они изучали чисто практически. И только в рамках логики рассматривались некоторые аспекты синтаксиса. У хуаров не было ни энциклопедий, ни словарей. Книги выходили ничтожными тиражами. Но для начала было достаточно и библиотек подземелья. Там, где слов для объяснений не хватало, на помощь приходили фотоснимки или рисунки.
Вместе со мной работала Ли, тихая, сосредоточенная и молчаливая. Иногда я незаметно разглядывал ее нежное лицо, тонкие руки. В эти монотонные дни только ее соседство вдохновляло меня. Но, как это ни странно, я воспринимал Ли не как настоящего человека, а скорей как голограммные изображения Бессонова. Иногда мне хотелось коснуться ее рук, почувствовать их тепло — похоже ли оно на человеческое? Я не знал, как это сделать — подземные люди никогда не здоровались за руку и не касались щекой щеки, как туземцы.
Ли была нашим постоянным гидом. Она водила нас по лабораториям, мастерским, библиотекам. В этом мире жило больше людей, чем мы предполагали вначале. Их оказалось около пятисот.
Мы основательно познакомились с техникой хуаров. Главным источником энергии были неисчерпаемые запасы газа. Электростанция, несмотря на ужасный шум, издаваемый всеми механизмами, произвела на нас внушительное впечатление. В просторных оранжереях зеленели фрукты и овощи. Серебрилось какое-то волокнистое растение, напоминающее лен.
Однажды я узнал об очередной экспедиции за продовольствием. Куней охотно согласился взять меня с собой. Мяе хотелось хотя бы на несколько часов снова увидеть ясное небо Тиса, глотнуть свежего воздуха. С нами вызвалась ехать Ли.
— Интересно взглянуть на ваши сани, — сказала она, несколько смутившись за свое любопытство.
Мне казалось, что Ли — единственное существо среди этих рационалистов, наделенное зачатками юмора. Я пытался придумывать незамысловатые шутки, в основном по методу гротескного противопоставления. Подобный опыт я уже проделал над Фини, но мои остроты вызывали у него лишь недоумение. С Ли дело обстояло лучше — несколько раз на ее губах появилась слабая улыбка.
Чтобы уточнить значение некоторых понятий, я часто включал при девушке записи песен Великого но. Она слушала их с особым интересом, даже какое-то возбуждение отражалось в ее обычно безмятежном взгляде. Однажды я поставил пленку с частью поэмы об Истему.
Истему добрался до широкой полноводной реки. Была весна, кругом простирались пестрые поля цветов, а на другом берегу вздымался могучий мрачно-зеленый лес. Истему колеблется. Удастся ли ему переплыть на тот берег? Охотнику ни разу еще не приходилось бороться с такой мощной рекой. Надежда на спасение невелика. Но плыть нужно, ибо назад пути нет. Истему бросается в воду и после долгой и тяжелой борьбы со стихией достигает цели.
Я выключил аппарат. Ли долго молчала.
— Никогда в жизни не слышала ничего красивее! — наконец вздохнула она.
В тот же вечер я обнаружил в своей комнате огромные оранжевый цветок, без сомнения, подарок Ли. Мои усилия не пропали впустую…
День, когда мы тронулись в путь, выдался холодным, но, как всегда, ясным и солнечным. Караван состоял из закрытых машин на гусеничном ходу.
— Опереди их немного, — попросила Ли. — Я отлично знаю дорогу…
Мы оторвались от каравана настолько, чтобы не слышать гуденье и лязг неповоротливых машин. Сани бесшумно скользили среди хаоса скал и голубых торосов.
— Я участвую почти во всех экспедициях, — сказала Ли. — Не могу жить без неба и солнца… Солнце у нас — символ счастья. Недостижимого счастья, о котором мы не смеем и думать. Настолько оно далеко…
— А что такое счастье?
— Солнце — вот счастье, — помолчав, повторила она.
— И только оно?
— Сири говорил, что счастье — это полнота и гармония души…
Ехать пришлось недалеко — около пятидесяти километров. Затем, оставив весь транспорт среди нагромождения торосов, мы прошли километра два пешком. Мужчины, сопровождавшие нас, несли тяжелые мешки.
На месте встречи оказалось больше ста собачьих упряжек и множество людей — целое племя. Туземцы молча ожидали нас с таким видом, будто время для них ничего не значит. Они ждали, быть может, целый день, целую неделю — это не имело никакого значения. Их жизнь не знала спешки и суеты.
Обмен произошел быстро, никто не торговался и не спорил. Племя сгрузило свои товары на лед — кучи мяса, рыбы, молока, мозгов и шкур. Были даже яйца тех огромных белых птиц, похожих на альбатросов.
Рядом с горой припасов хуары высыпали небольшую кучку железа — наконечники копий, ножи, топоры. Племя сложило на сани свою скромную добычу, мужчины молча поклонились и с достоинством поехали прочь. При этом они выглядели очень довольными — я видел, с какой затаенной радостью они рассматривают приобретенные железяки. Около часа мы ждали, пока упряжки скроются из виду, — только тогда подъехали наши машины.
Я не смог удержаться, чтобы не подойти к Фини. Он ожидал спокойно и терпеливо, его бесстрастное лицо напоминало при солнечном свете лик статуи.
— Ваша торговля кажется мне несправедливой, сказал я.
— Почему? — мельком взглянув на меня, спросил он.
— Вы дали им кучку железа за гору продуктов. В древние времена на Земле так торговали с дикарями. А ваши туземцы совсем не дикари.
— У нас очень мало железа! — отрезал он. — И оно нам трудно достается…
— Но в ваших мастерских я видел горы железа. Неужто вы стараетесь поддерживать высокие цены, опасаясь, что туземцы станут реже приезжать к вам? И тогда вам придется добывать продовольствие у океана.
Он посмотрел на меня удивленно.
— Да, верно. Неужели мы не имеем такого права? Мы очень заняты. И то, что мы делаем, — делаем не только ради себя.
Тем временем люди нагружали машины — медленно, уверенно и методично, как роботы на «Аяксе».
— Нам здесь больше нечего делать, — обратился я к Ли. — Пора домой!
Сначала мы ехали молча. Солнце стояло все так же высоко, вдалеке ярко сверкали конусовидные горные вершины. Там была когда-то обсерватория Сири.
Ли казалась мне взволнованной. Я ощущал это, хотя девушка ничем не выдавала себя.
— Ты сердишься? — наконец спросила она.
— Нет. Я скорее огорчен.
— Почему?
Я боялся, что и она не сможет понять мои аргументы, и поэтому начал издалека:
— Ты знаешь, что туземцам приходится часто рисковать жизнью на охоте? Многие из них гибнут в борьбе с белыми медведями. Почему же вы не продаете им ружья? Ведь они уменьшили бы число таких смертей…
— Это ужасное оружие, и лучше, чтобы они его не знали… Могут начаться убийства… Или междоусобные войны.
— Войны могут вестись и копьями. Но я знаю, что между туземцами никогда не было ссор, они на редкость миролюбивые и добрые люди.
— Верно, — согласилась она. — Но наш старый мир был еще добрее до тех пор, пока не изобрели порох… Мой отец всегда говорит, что нельзя давать им оружия.
— Я тебе скажу почему! Вы их боитесь. Вы считаете, что они могут напасть на вас… И взять силой то, чем вы теперь торгуете.
— Может, и так… Нас очень мало, и мы не можем рисковать.
— Вы скрываете многое не только от них! — прибавил я. — Что-то вы скрываете и от нас. Хотя мы пришли с открытым сердцем. Наша единственная цель — помочь вам.
— Почему ты решил, что… — начала Ли.
— Да очень просто. Вы производите железо, но не показали где. у вас есть оружие, а вы прячете его.
Почему? Ведь наши ружья превосходят ваши во много раз!
После долгой паузы Ли произнесла:
— Я не могу сказать тебе правды. Не имею права. Но ты с полным основанием можешь расспросить отца.
Беда пришла незаметно и без видимых сотрясений. Сначала едва уловимо нарушился ход часов. Только Сири, тревожно наблюдавший небесные светила, понял все. И маленькая группа тут же незаметно уехала в алмазные копи. Планета продолжала медленно удаляться от своего солнца. После поздней весны быстро наступила суровая зима. Небывалые снегопады засыпали дороги и города. Люди внезапно оказались блокированными в домах, которым суждено было стать вечными гробницами своих хозяев. Человечество погибло внезапно, словно кто-то задушил его огромной ледяной лапой. Времени для борьбы с бедствием или приспособления к новым условиям не хватило.
Никто не описал эти страшные события. Люди Сири, спрятавшиеся глубоко под землей, заботились об одном — не остаться и им замурованными снегом и льдами. Не дать засыпать выходы из убежища! Работы велись день и ночь, до полного истощения сил. Даже Сири не знал, как долго длилось перемещение планеты со своей орбиты, ибо уже не видел неба. Сколько еще бились последние остатки жителей Тиса — месяцы, годы? Этого не может сказать никто… Но в любом случае трагедия их неописуема.
Спастись удалось только части арктических племен. Хотя холэда резко усилились, снегопады в приполярных районах были не настолько обильными. Не изменился и образ жизни туземцев — они привыкли к самым лютым морозам.
Главная беда — вымерли мигрирующие травоядные животные, исчезли хищники, живущие за их счет. Единственным источником пропитания осталось море, все дальше удалявшееся по мере нарастания льда. И люди в борьбе за существование пошли за ним, дабы уцелеть. И не только уцелели — арктические племена размножились и расселились по всей планете.
Подземный мир жил ожиданиями. По предсказаниям Сири, через два-три года после катастрофы Солнце и планеты должны были вернуться на свои орбиты. У хуаров были достаточные запасы продовольствия, и этот срок их не пугал. Худшего, чего они ожидали, не случилось — атмосфера Тиса уцелела. Единственный, кто пал духом, был престарелый Герси. Он быстро потерял интерес ко всем мирским делам. Даже распустил свою многочисленную прислугу, оставив при себе только одного камердинера — прадедушку Фини. Отчаявшись и потеряв веру в жизнь, без власти и могущества, Герси скоро угас.
Но Сири не сдавался. По его расчетам, период оледенения должен был давно кончиться и следом за ним начаться быстрый процесс потепления. Но этого не произошло… Ученого охватило мрачное чувство непоправимой беды. В чем он ошибся? Сири снова вернулся к старым вычислениям.
После долгих трудов астроном нащупал истину. Движение звезд и их возвращение на старые орбиты на самом деле были мнимыми. Сири постиг, что свет обладает массой и что невидимое тело притягивало не звезды, а их свет. Гравитационное поле невидимки сдвинуло Тис совсем немного, но достаточно, чтобы наступило оледенение. Ученый понял, что планета никогда не вернется на прежнюю орбиту.
Каким бы ужасным ни было открытие, оно не означало краха всех надежд. В мыслях ученого сложился план поисков новых видов энергии. Если природа не может сама сбросить с себя ледяные оковы, надо помочь ей. Надо подогреть планету! Надо создать искусственное солнце!
Идеи Сири были настолько фантастичными и смелыми, что коллеги поначалу признали их сумасбродными. День за днем вселял ученый веру в свой маленький народ, готовя его к вековым испытаниям. И когда Сири умер, оставшиеся поклялись служить его делу до последнего дыхания.
Между тем запасы продовольствия подходили к концу. И хуары решили снова выйти на поверхность, в белизну снегов и блеск живого солнца.
Настал день решительного разговора с Кунеем Он ожидал меня в своем кабинете — как всегда, вежливый и спокойный. Возле стола красовалась наша полированная «Клара» — недавно отлаженная машина для перевода. После обычных приветствий хозяин спросил:
— Итак, вы считаете, будто мы что-то прячем от вас.
Вы правы. Но скажите — не скрываете ли и вы что-нибудь?
— Нет! — категорически сказал я. — Мы совершенно точно и исчерпывающе отвечаем на все ваши вопросы. Другое дело, что вы до сих пор мало спрашивали…
— Вы и впредь будете отвечать правдиво?
— Само собой разумеется.
— Не разумеется… Представьте себе, что мы по-прежнему останемся неискренними с вами. Может быть, мы двуличные и коварные…
— Не верю.
— А если что-то заставит вас в это поверить?
— Все равно! Мы будем отвечать вам правдиво и точно.
— Не понимаю, — сказал Куней.
— Да просто потому, что у нас нет другой цели, как помочь вам. Но мы не сделаем ничего против вашей воли и желания. Если мы вам не нужны — готовы немедленно уйти…
— Понимаю… И может быть, лучше, чем вы думаете… Вы позволяете себе это потому, что не боитесь нас. Потому что вы неизмеримо сильнее.
Он был прав. Я молчал, подыскивая слова для ответа.
— Вот видите, вам нечего возразить! — сказал довольный Куней. — Представьте себе, что наши силы были бы равны. Остались бы вы такими же откровенными?
— Признаюсь, что нет. Мы действительно были бы осторожнее…
— Теперь поставьте себя в наше положение… Как мы можем полностью доверять вам?
— Все это логично, — согласился я. — Но подумайте и о другом. Если бы мы захотели чего-то добиться, что помешало бы нам осуществить свои намерения и без вашего согласия? Вам не остается ничего другого, как поверить, что наше единственное желание — помочь вам.
Куней молчал. Чувствовалось, что я чем-то задел его.
— Вы слишком часто употребляете слово «помощь», — сказал он. — В нашем словаре оно имеет несколько оскорбительный смысл… Хуары были великим народом. И рассчитывали только на собственные силы и способности…
— Прошу прощения… Но для нас это слово означает равноправные, братские отношения между людьми.
Я сознавал, что искренен не до конца. Действительно, мы, хотя и бессознательно, ставили хуаров в зависимое положение.
— Забудем это, — сказал Куней. — И продолжим наш разговор… Вы говорили, что мы задаем слишком мало вопросов… Сколько людей на вашем звездолете?
— Сейчас около двухсот.
— Он вооружен?
— Исключительно мощным оружием.
— Зачем оно вам? С кем вы готовились воевать?
— Поймите меня правильно, — сказал я. — Это оружие не для войны… Наш корабль летит в неведомые миры с огромной скоростью, и столкновение с мельчайшей пылинкой может привести к его гибели… У насесть аппараты, которые за миллионы километров обнаруживают все, что попадается на нашем пути. И тогда наше оружие мгновенно уничтожает эти космические тела. Оно выстреливает мощные энергетические заряды.
Куней молчал. Наверное, ум ученого работал лихорадочно.
— Я хочу посмотреть ваш звездолет! — наконец сказал он. — И потом отвечу на все, что вы пожелаете узнать.
Мы пошли к «Фортуне» пешком. Зверев оставался все время в ракете — гиганту сибиряку как-то не по душе пришелся подземный мир. Он спустился туда только раз и на другое утро выбрался на поверхность подавленный. Вечные голубоватые льды и ночное небо Тиса, усеянное алмазными звездами, — лишь это влекло к себе исполина.
Впереди легкой, грациозной походкой шла Ли. Она не сводила глаз с ракеты. Издалека «Фортуна» выглядела столь хрупкой, что трудно было поверить в ту огромную мощь, которую таили в себе ее двигатели. Мы добрались быстро и поднялись по трапу в пассажирский отсек. Кресла были удобными и мягкими, стены приятных пастельных тонов. Стюардессой, радистом и помощником пилота была Моника — существо с атлетической фигурой и серебристыми волосами. Ли выглядела перед ней воробышком.
— Прошу вас застегнуть ремни! — предупредила Моника. — Первые минуты будут не очень приятными.
Они перенесли старт тяжелей, чем я думал. Кровь совсем отлила от лица Кунея. Ли на несколько минут потеряла сознание. Я заставил их проглотить по таблетке тонина, и через некоторое время хуары почувствовали себя нормально.
Куней и Ли не отрывали глаз от иллюминаторов. Им хотелось увидеть Тис, но кругом было только черное небо, усеянное мириадами звезд. Из командного отсека выглянул Зверев:
— Приглашай гостей! Пусть полюбуются на свою красавицу.
Я отвёл их в кабину пилота. На огромном экране сиял Тис. Они смотрели как зачарованные.
Гости оставались у Зверева около часа. Куней заинтересовался сложной аппаратурой. Им казалось странным, что Зверев ничего не делает, не дергает никаких рычагов, а, развалившись в кресле, слушает «Лебединое озеро»…
На фоне черного неба засветилась громада «Аякса»…
Нас встречали величественный Хенк, улыбающийся Бессонов и за ними — целая толпа обитателей звездолета.
Мы пробыли на «Аяксе» три дня. Несмотря на целую лавину чудес, гости держались с подчеркнутым достоинством — не любопытствовали, не задавали лишних вопросов. Как я и ожидал, наибольшее впечатление произвели на них сеансы Бессонова. Он демонстрировал хуарам приморские виды, синие горные озера, вершины Альп. Показывал старые бульвары, замки, площади, римские фонтаны. Прогуливался с гостями по дворцам и знаменитым художественным галереям. В конце концов Куней совсем размяк и перестал интересоваться нашей могучей техникой. Ли молчала, но глаза ее становились все грустнее. Однажды она обратилась ко мне:
— Знаешь, я просто не понимаю, как вы могли покинуть вашу прекрасную Землю… Вы совсем иные, чем мы.
— Нет, такие же, — сказал я. — Мы хотим знать все о мире. А разве вы не проводите свою жизнь в постоянной борьбе за знания?
— У нас нет другого выхода… Я бы никогда не оставила такое чудо ради мертвого оледеневшего Тиса. Или вы ожидали найти здесь нечто лучшее, чем Земля?
— И мы нашли тебя, Ли…
Конечно, я сказал это шутливым тоном. Ли посмотрела на меня удивленно.
— Ваши женщины гораздо красивее, — серьезно ответила она.
В один из этих дней я встретил Аду, такую же прекрасную и гибкую, только чуточку похудевшую. Она улыбнулась мне, но в улыбке сквозила печаль.
— Рада видеть тебя, — сказала она. — Я так волновалась за тебя.
— Я тоже рад, Ада.
— Твоя девушка очень хороша…
— Ты ошибаешься. Она настолько же твоя.
— И все-таки ты влюблен в нее, — голос ее прозвучал глухо.
— Влюблен так, как можно влюбиться в картину.
— Как Толя? — спросила Ада.
— В отличной форме. Веселый, жизнерадостный. Сеймур им очень доволен.
— Почему он не прилетел с вами?
— Хенк назначил меня и Сеймура.
— Дело не в этом! — с горечью сказала Ада. — Он боится меня, как боятся своего прошлого.
— Ошибаешься, — возразил я. — Почему ты сама ни разу не спустилась на Тис?
— Не хочу, — решительно сказала Ада.
На третий день собрался совет. Теперь была очередь гостей рассказать о себе. Куней говорил около двух часов. Разумеется, самым интересным было его сообщение о невидимом небесном теле с мощнейшим гравитационным полем, изменившим орбиту Тиса. Почти все придерживались мнения, что это погасшая коллапсирующая звезда, возможно, та сверхновая, которую мы наблюдали во время полета к Сигме. Но направление ее движения действительно противоречило известным законам небесной механики. Высказывались разные предположения. Вероятнее всего, эта старая звезда стала блуждающей при прохождении нашей Галактики через другую звездную систему около миллиарда лет тому назад.
Куней рассказал о трудном пути, который хуары проделали после смерти Сири. Опираясь на идеи ученого, они подошли к гипотезе о строении атома, а также о той сверхэнергии, которую можно получить при расщеплении его ядра. И то, что вначале было всего лишь расплывчатой теорией, привело по прошествии десятков лет к практическим результатам. Основным препятствием на пути к цели было отсутствие материалов и технических средств для постройки атомного реактора. Не хватало железа, следовало разведать уран. Хуары начали рыть туннель под землей к соседнему комплексу шахт. Недоставало, конечно, и рабочих рук — рождаемость в подземном мире была низкой. За все время пребывания хуаров в глубине Тиса население подземелий выросло лишь до двух тысяч человек. Копаясь как кроты, без достаточного количества креплений, они зашли в тупик — постоянные обвалы хоронили плоды многолетних работ, приводили к жертвам. Тогда хуары принялись пробивать ход во льду до ближайшего леса. Это отняло у них еще несколько лет. Когда крепежный материал стал поступать в подземелье, работы в туннеле возобновились. Так, шаг за шагом, добрались до угольных шахт. Потом нашли железо, олово, медь. А полвека спустя было открыто богатое урановое месторождение. Теперь стало возможным создание реакторов.
После нескольких неудачных попыток они построили первый урановый котел. Все силы подземных жителей шли на постройку мощной атомной электростанции. Ее запустили в эксплуатацию за восемь лет до нашего прибытия на Тис. Теперь целью хуаров было создание атомных солнц, способных согреть планету. Но пока это оставалось всего лишь общей идеей, не более.
Куней признался, что они умышленно скрыли от нас второй энергетический и шахтерский поселок. Он сказал также, что они сразу приняли наши радиосигналы и засекли локаторами «Аякс». Им стало ясно, что на Тис прибыли существа из другого мира. Для хуаров это было большим сюрпризом. Труды Сири говорили, что непосредственная связь между обитателями разных планет неосуществима. Теоретически допуская создание космических летательных аппаратов, ученый не мог представить возможности достижения тех огромных скоростей, которые позволили бы преодолеть гигантские расстояния. Но Сири предрекал общение между цивилизациями с помощью сверхмощных радиопередатчиков. Совет Достойных долго колебался, войти ли с нами в связь. Судя по своему историческому опыту, ученые не могли допустить, что в космосе бродят какие-то филантропы, спасательные команды для попавших в беду планет. Они не умели представить себе людей другого мира иначе, как завоевателей. Но после долгих прений Совет решил рискнуть — тем более что у самих хуаров может и недостать сил для решения своих великих задач, и тогда они все равно обречены на вечное заточение. Если же незнакомцы не проявят агрессивных намерений, они. может быть, помогут подземным жителям, поделятся научными и техническими знаниями. Но из осторожности решили не показывать гостям главного, сохранить в тайне жизненные центры маленькой подземной цивилизации.
Затем слово взял Хенк.
— Мы самым добросовестным образом исследуем условия Тиса, — сказал он. — Могу уже сейчас заверить вас: мы сделаем все, что в наших силах, чтобы спасти вашу планету. Однако ничего определенного я пока сказать не могу… Речь вдет об очень серьезном и продолжительном деле. Последнее слово за нашими специалистами…
К моему удивлению, этот осторожный ответ полностью удовлетворил Кунея. Видимо, чудеса, которые он увидел на «Аяксе», рассказ о новых источниках энергии вдохнули в него веру. Он знал, что мы давно справились с проблемой регулирования климата на Земле. Но я-то сознавал: природные условия Тиса неизмеримо тяжелее.
Через два дня хуары показали нам все, что поначалу было скрыто от нас. Они провели меня и моих друзей в просторные лабиринты, где находились их производства. Эта часть подземного мира оказалась гораздо суровей, чем та, с которой мы познакомились раньше. Здесь мы уже не нашли комфорта, здесь царила тяжелая, изнурительная работа — техника была, на наш взгляд, допотопной, требующей больших затрат ручного труда. Но хуары работали методично и целеустремленно, как муравьи, и эта примитивная, по земным представлениям, деятельность производила впечатление гармонии и совершенства. Люди показались мне более приветливыми и общительными, чем обитатели первого подземелья. Здешние жители не были такими сосредоточенными, погруженными в себя, да и выглядели гораздо свежее.
Мне надолго запомнился разговор с одним из техников атомного реактора. Его звали Сани. Мы подошли, привлеченные его мощной, мускулистой фигурой и необычным для хуаров высоким ростом. Беседу начал Сеймур:
— Насколько я могу судить, у вас совсем немного мощных реакторов?
— Придет время, и мы понастроим их тысячи, — с достоинством ответил Сани. — И притом на поверхности Тиса.
— Я уверен в этом, — сказал Сеймур. — Это вам под силу. Но для этого потребуются века…
— Только ленивый меряет длину пути…
— Но ведь не все равно, будет ли дорога ровной или покрытой рытвинами…
— Человек никогда не может знать, какой путь лучше. Даже если он уже прошел по одному из них.
— Я не согласен… — сказал Сеймур. — Зачем же строить реакторы, если не определен путь?
— Чтобы идти вперед, — твердо сказал Сани.
— Но ведь дороги ведут в самых разных направлениях.
— Мы согласились идти в одном общем направлении. Этого нам достаточно.
— А если вы выбрали не лучшее?
— Кто может угадать лучшее? Только разум, стоящий над временем. Но такого разума нет на свете. Для нас самое правильное направление — общее. Мы поклялись идти по пути, предначертанному Сири…
В напряженных трудах прошло два месяца. И с каждым днем надежда выручить Тис из беды становилась все призрачней. Я не умел притворяться и при встречах с Кунеем чувствовал себя неловко, хотя тот никогда не расспрашивал о ходе исследований. Возможно, только Ли догадывалась, как обстоят дела, — она совсем перестала задавать вопросы, будто заранее знала, что ответ будет неутешительным.
Однажды после обеда мы собрались вчетвером в моей комнате — я, Сеймур, Кастелло и Толя. После долгого обсуждения было составлено заявление, которое тут же послали Хенку. На другой день пришел приказ всем землянам вернуться на «Аякс». Зверев пересчитал нас, словно боясь, что кто-то мог остаться. За все время полета до «Аякса» я ни разу не посмотрел в иллюминатор на серебристый Тис — у меня было чувство, что я трусливо сбежал от чужой беды.
Общее собрание членов экспедиции проходило в большом зале «Аякса». По тому, как меня встретили Бессонов и остальные друзья, остававшиеся на звездолете, я понял, что наше заявление не объявлено экипажу. Заседание открыл Хенк. Его лицо было очень серьезным и строгим. На меня неприятно подействовало, что он ни разу не взглянул в мою сторону. Я принял это как плохое предзнаменование.
— Дорогие друзья и коллеги, — начал комендант. — Несколько дней назад я получил послание от четверых наших сотрудников. Согласно нашему уставу мы должны обсудить его и сообща принять решение. Кто из авторов прочтет заявление?
Вызвался Сеймур. Он вышел к председательскому столу и невозмутимо огласил текст:
— Уважаемый товарищ председатель! Мы одни из первых, кто спустился на Тис. Мы считаем, что нынешние исследования являются бесперспективными. Какие бы знания мы на передали хуарам, какие бы сооружения ни построили им, их конечная цель — размораживание планеты — останется неосуществимой. В суровых условиях планеты хуары никогда не смогут создать техническую базу для получения огромной тепловой энергии. Подземная цивилизация обречена на вырождение и гибель.
В этой ситуации существует единственная возможность помочь хуарам — демонтировать реакторы «Аякса» и разместить их на планете по следующей схеме: два на полюсах и один на экваторе. Их мощность достаточна для того, чтобы переместить Тис на его старую орбиту, чтобы восстановить прежний климат, Разумеется, мы понимаем, что означает это предложение для нас самих: «Аякс» не сможет вернуться на Землю. Но для нас ясно главное: каковы, бы ни были наши обязанности перед Землей, главный наш долг — помочь попавшим в беду людям. Ибо трудно сказать, не, опоздает ли помощь в том случае, если мы пошлем ее только по возвращении на Землю.
Предлагаем общему собранию обсудить наше предложение. Если решение будет отрицательным, мы просим коллег удовлетворить нашу просьбу остаться на Тисе.
Закончив чтение, Сеймур пошел было на свое место.
— Подождите! — остановил его Хенк. — У вас есть что-нибудь добавить от себя лично к предложению вашей четверки?
Поколебавшись мгновение, Сеймур ответил:
— Ничего нового по существу дела… Я врач, я воспитан в традициях этой благородной профессии. ]е могу пройти мимо людей, нуждающихся в моей помощи…
— Слово предоставляется Викторову! — сказал Хенк.
Худое мужественное лицо Толи было бледнее, чем обычно. Когда он заговорил, голос его прозвучал до странности резко:
— Дорогие коллеги, вы хорошо знаете, что я едва не сошел с ума на «Аяксе». И родился заново здесь, на этой закованной в лед планете. Я обрел смысл и цель жизни, вновь борюсь, страдаю, к чему-то стремлюсь. Простите мне эту нескромность, но мой далекий предок, которого тоже звали Анатолий Викторов, погиб во время Октябрьской революции. И я хочу быть достойным его имени и памяти. Не желаю больше жить как пассивный созерцатель, как привилегированный обладатель высшего знания, как холодный информатор благоденствующего и любопытного человечества… Каким бы ни было ваше решение, я найду способ выполнить свой человеческий долг.
— Кастелло! — вызвал Хенк.
Итальянец медленно подошел к столу председателя и, чеканя слова, заговорил:
— Я скажу вам нечто не совсем для вас приятное: мой кумир не человек, а его прародительница — природа. И мне очень больно, что эта некогда цветущая планета скована мертвыми объятиями льдов… От благоволения горстки несовершенных людей зависит вернуть к жизни пышную природу Тиса. И я спрашиваю вас: что вы потеряете, оставшись здесь? Ничего, кроме кошмара обратного пути… Но здесь вы станете основоположниками новой цивилизации. Чего еще может пожелать от жизни обыкновенный человек?…
Когда Хенк вызвал меня, я поспешно вышел вперед и сбивчиво заговорил:
— Друзья, поймите меня… Я ближе всех познакомился с людьми Тиса, знаю, что они любят меня, верят мне… Я не могу обмануть их, изменить им. И вы не вправе останавливать меня — ведь я попал на «Аякс» ребенком, я ещё не осознавал себя и своих желаний. Я не принимал на себя тогда никаких обязательств… Теперь, став зрелым мужчиной, я имею право самостоятельно избирать дорогу в жизни.
После меня выступил маленький подвижный профессор Мюллер:
— Я считаю, что проект четырех наших коллег вполне осуществим… Эта идея как чисто техническое решение проблемы пришла мне в голову уже два месяца назад. Конечно, реализация проекта связана с большими трудностями: демонтаж, транспортировка и установка реакторов потребуют несколько лет… Перемещение Тиса на прежнюю орбиту отнимет у нас около шестидесяти процентов топлива. Оставшегося хватило бы для того, Чтобы вывести «Аякс» из поля тяготения Сигмы и придать звездолету некоторое ускорение. Но оно будет столь незначительным, что практически такая операция совершенно бессмысленна… Хочу предупредить наших молодых энтузиастов о следующем: конечно, перевод Тиса на прежнюю орбиту возможен даже за несколько месяцев Но если провести эту операцию в такой короткий срок, то из-за резкого таяния льдов на планете может произойти настоящий всемирный потоп. Существует опасность того, что вся суша превратится в морское дно… По моим подсчетам, оптимальный срок перевода Тиса — около пятидесяти лет, тогда льды планеты, постепенно растопляясь, будут насыщать парами атмосферу до ее прежнего, нормального состояния… Вот мнение специалиста. О своей личной точке зрения я скажу позже.
Потом говорил профессор Высоцкий. Скромный и всегда уравновешенный человек, в эти минуты он был взволнован, как мальчишка.
— Хочу предупредить собрание, что проект спасения Тиса, о котором вы только что услышали, не является единственно возможным… Не проще ли вернуться на Землю и послать помощь? К тому времени на планете пройдет около шестисот лет. Срок не такой уж долгий. Я не верю, что жители Тиса за это время выродятся и исчезнут…
Слово взял профессор Зидиг:
— Можно, конечно, спасти Тис и через шесть веков… Но наш долг — помочь тогда, когда мы в состоянии сделать это, и не далеким потомкам сегодняшних обитателей планеты, а именно этим, живым людям, которые верят в нас… Кроме того, остатка энергии «Аякса» вполне достаточно, чтобы послать на Землю подробное донесение. И тогда мы, может быть, доживем до прибытия на Тис новых поселенцев с родины… Кто знает не открыты ли за время нашего отсутствия иные способы космических путешествий — вспомните споры о субпространстве…
Аргументы выступавших на заседании были, естественно, противоречивыми. Большинство поддерживало Высоцкого. Но говоривший одним из последних инженер Крайчик привел соображение, заставившее многих наших противников призадуматься.
— Вы забываете об одном обстоятельстве, — сказал он. — Мы благополучно добрались до Тиса. Но есть ля гарантия, что мы столь же благополучно вернемся? Ее нет, и никто не может реально оценить шансы на возвращение. Вспомните о герметизме и меланхолии — кто может поручиться, что на обратном пути они пощадят нас? Да мало ли опасностей подстерегает «Аякс» в космосе? Если звездолет погибнет, погибяет и Тис… Имеем ли мы право рисковать?
Неожиданным было и выступление Зверева:
— Говоря о людях Тиса, вы подразумеваете только хуаров. А ведь это лишь горсточка в сравнении с десятками тысяч других туземцев. Я достаточно близко познакомился и с этими детьми природы. Они намного сердечнее и живее, естественнее, чем их подземные собратья…
— Что ты хочешь этим сказать? — нервно прервал его Толя.
— А то, что я останусь с вами, вернее, останусь с туземцами. С вашими грандиозными планами вы можете стереть их с лица планеты…
Наконец слово взял комендант. Оглядев зал, Хенк заговорил:
— Мое мнение вряд ли удивит кого-нибудь. «Аякс» — моя жизнь, моя судьба… Для меня предложение разобрать корабль и разбросать это совершеннейшее творение человека среди льдов равносильно святотатству. Я не могу навязывать вам свою волю, но моя обязанность — напомнить вам о вашей миссии и о долге перед Землей. Звездолет не мой и не наш, мы не имеем права по собственному усмотрению распоряжаться им. «Аякс» — детище всего человечества, его мечта и надежда… Вы знаете, каких трудов стоило его создание. Я хорошо понимаю благородный порыв моих четырех коллег, но неужели наш долг по отношению к Земле — не высший закон для нас?… Предлагаю следующее: еще сутки обдумать все «за» и «против», а потом голосовать. Наше решение не должно зависеть от случайного настроения, оно должно явиться плодом трезвого и ответственного разговора каждого со своей совестью…
На следующий день, пока комиссия вела подсчет голосов, зал гудел от возбуждения. Наконец из-за своего стола поднялся комендант. Лицо его было непроницаемым. Сердце мое сжалось от волнения. Хенк подождал, пока восстановится тишина, и твердым голосом объявил:
— Большинство — за предложение четверки. Против голосовало шестьдесят два человека.
Надо было видеть, какая буря разразилась в зале! Толя вскочил на стул и что-то радостно кричал, размахивая руками. Кастелло, сидевший рядом со мной, порывисто обнял меня. Когда мы выходили из зала, ко мне подошел улыбающийся Бессонов:
— Ваша взяла, черти! Ну что ж, похороните меня, старика, на чужой планете…
— Ты недоволен решением? — спросил я.
— Все хорошо, мой мальчик, — сказал он, хлопнув меня по плечу. — Да, Хенк просил вас с Сеймуром зайти к нему…
Когда мы вошли к коменданту, я понял, что он расстроен гораздо больше, чем можно было подумать по его виду. Хенк долго сидел, склонив голову, и машинально черкал карандашом на клочке бумаги. Не поднимая на нас глаз, он хрипло сказал:
— Возлагаю на Сеймура обязанность сообщить Кунею о сегодняшнем решении. И заключить нечто вроде договора о сотрудничестве… Только не знаю, не заподозрят ли они нас в нечистых намерениях, — горько усмехнулся он. — Вы же сами говорили, что альтруизм непонятен для них…
— Будьте спокойны, никаких недоразумений не будет, — ответил Сеймур.
Наступило неловкое молчание.
— Хорошую кашу вы заварили, — мрачно сказал Хенк. — Забыть родную Землю!..
Он резко встал и заходил по кабинету. Мы с Сеймуром благоразумно выжидали. Наконец Хенк остановился пялом с нами и, пристально глядя то на меня, то на Сеймура, произнес:
— Даю вам полсотни лет сроку, чтобы вы разморозили эту проклятую планету! И еще столько же на производство терциального горючего для полета к Земле. Я не собираюсь умирать на вашем заледенелом Тисе!
— Раньше успеем, — уверенно ответил я. — Через сто лет ты будешь валяться в гамаке в своем садике под Стокгольмом.
Лицо Хенка прояснилось — он был как большой мальчишка, наш комендант.
— Смотрите! Ловлю вас на слове! Мне не улыбается просидеть полжизни на раскисшей земле… Тут со скуки повесишься — ни травки, ни деревца…
— Скучать не придется, — заверил Сеймур, — Дел хватит. И больше всего коменданту.
Хенк улыбнулся и обнял нас за плечи.
— Все-таки вы неплохие ребята. Хоть и обвели меня вокруг пальца… Но я еще полечу к Земле, вот увидите!
Когда мы вышли из ракеты, первым человеком, которого я увидел, была Ли. Она не сделала ни шагу навстречу мне, даже не подняла руки для приветствия. Подойдя к ней, я увидел в ее глазах радость.
— Ты вернулся! — тихо сказала она. — Вас долго не было. Я боялась…
— Это хорошо, — ответил я. — Такое случается и с земными девушками…
— Ты хочешь, чтобы я походила на них?
— Хочу, чтоб ты была похожа на одну себя. Мы пошли к лифтам. Ли медлила — она никогда не спешила, когда предстоял спуск под землю.
— Прошлой ночью я смотрела в маленькую подзорную трубу на ваш корабль, — сказала она.
— Ты сама это придумала?
— Нет, мне дал посмотреть Фини…
Я догадывался, какого рода интерес к «Аяксу» испытывал Фини. Видимо, проверял, не удрали ли мы.
— Я смотрела на звезды. Хотела отыскать вашу…
— Она не видна в такую слабую трубу, — сказал я.
— Нет, я нашла ее, я почувствовала ее — у нее такой ласковый свет.
В тот же день мы встретились с Кунеем. Узнав, что предполагаемая операция будет, по сути дела, означать гибель «Аякса», Куней воскликнул:
— Но зачем вы делаете это? И я не понимаю, как мы будем рассчитываться с вами…
— На сей раз это не будет стоить вам во гроша, пошутил Сеймур.
— Может быть, вы хотите, чтобы мы поделили Тис? — все еще недоумевая, вопрошал Куней. — И чтобы мы владели им вместе?
Я хорошо понимал, что принять эту услугу даром казалось ему неразумным и даже безнравственным. Сеймур нашел выход из положения:
— Да, у нас есть некоторые условия! Мы можем подписать договор о сотрудничестве с вами при том условии, что всем жителям Тиса будут гарантированы одинаковые права.
— А разве сейчас не так? — озадаченно спросил Куней.
— Речь идет не только о нас и о вас. Я говорю и о туземцах. О детях, которые могут родиться от смешанных браков, — Сеймур едва заметно улыбнулся.
— Но какое отношение ко всему этому имеют туземцы?
— Самое прямое… Их десятки, а может быть, и сотни тысяч. Без их помощи, без их рабочих рук у нас ничего не получится.
— Я согласен! — с облегчением сказал Куней. — Конечно, согласен. Когда мы заключим договор?
— В ближайшие дни. С вашей стороны его подпишете вы, с нашей — Хенк.
— Это большая честь для меня, — искренне сказал Куней. — Можно оповестить об этом разговоре наших людей?
— Разумеется! — ответил Сеймур.
На следующий день предстояла очередная экспедиция за провиантом. Я вызвался ехать вместе с Ли. Поднявшись на поверхность, я увидел Фини, он помогал нагружать один из вездеходов. Подойдя ближе, я понял, что наш договор, хотя еще и не подписанный, вступил в силу. Старый скряга взял по крайней мере в пять раз больше вещей для обмена. Среди них была даже дюжина газовых зажигалок. Я заранее представил себе ликование охотников. Фини показался мне на этот раз более дружелюбным.
Когда вдали показался лагерь туземцев, я остановил сани и предложил Ли:
— Выйдем ненадолго.
Мы были на перевале невысокого хребта. Внизу перед нами простиралась широкая долина, терявшаяся где-то в стороне океана. Мне казалось, что я Вижу и сам океан, могучий и спокойный, неподвижный и вечный. Я видел разъяренное солнце, пылающее над его мрачными водами. Видел, как рождаются облака, как они несутся огромными белыми стадами к прозрачному небу. Как темнеют, тяжелея от снега. После многовекового затишья над планетой вновь пронесутся снежные бури. Тяжелые волны океана будут ломать ледяной панцирь. Пройдут еще годы, и хлынут первые ливни. Льды станут таять все быстрее, и наконец кое-где выглянет земля — маленькие грязные пятна вдоль экватора. И какой бы раскисшей и некрасивой ни была эта первая земля — для нас настанет великий праздник.
Я видел, как все выше вздымаются воды океана, как они устремляются все дальше и дальше на сушу. Туземцы уходят к полюсам. С ними бегут обезумевшие медведи. Волны заливают только что освобожденную землю, с грохотом разбиваются о скалы. Даже огромные морские чудища в страхе прячутся в океанских глубинах.
Все сильнее припекает солнце. Но неба не видно _ над водою, над вершинами гор бушуют шквалы испарений. Грохочут громы, молнии прошивают сырой сумрак. Похоже, что все погибнет, на сей раз под водой.
Но нет! Я видел те долгие десятилетия, когда солнце борется с водной стихией. Видел, как оно побеждает. Как день за днем вновь возникает суша — бурая мертвая глина, изрезанная потоками. Вот стоят черные безлистые леса. Вот из воды поднимаются огромные белые дворцы, древние гранитные стадионы, пустынные города…
И на скалистой вершине я видел Великого Сао — слепого, как Гомер, но всевидящего, всезнающего, всемогущего. Его вдохновенное лицо обращено к посветлевшему небу, губы чуть шевелятся. Он складывает слова своей последней поэмы — великой поэмы Сотворения. Он уже видит новые леса и поля, зрит свое племя среди зеленеющей тундры. Людей, пробудившихся после многовековой дремоты, жизнерадостных и счастливых.
Я услышал гул моторов. Из-за тороса выскочили сани Фини.
— Идем, — сказала Ли.
— Идем, — ответил я.
И мы пошли к племени, ожидавшему нас с горами замороженного мяса.
СВЯТОСЛАВ СЛАВЧЕВ
КРЕПОСТЬ БЕССМЕРТНЫХ
— Ну вот мы и заблудились! — чертыхнулся Ганс и отпустил акселератор. — Уж где-где, а здесь я не проезжал, ручаюсь!
Наш старый «форд» заглох и медленно свернул на обочину. На разбитой дороге, оставшейся со времен Римской империи, чернели в сгущавшихся сумерках длинные коварные камни с острыми гранями.
Я развернул карту, пытаясь рассмотреть ее при неровном свете зажигалки. После обеда мы выехали из оазиса Сиди-Фаюм для осмотра больных в Бахире, планируя сразу же вернуться, но харман — этот внезапный песчаный ураган — застал нас где-то в середине пути. Три часа простояли мы, оглушенные противным воем песка, затыкая все щели, куда могла проникнуть удушающая пыль пустыни. Потом наш драндулет с трудом забирался на песчаные холмы, и я проявил неблагоразумие, предложив Гансу свернуть на какую-то старую, не помеченную на карте дорогу. Мне казалось, что так мы скорее доберемся до оазиса. Ганс также поступил неблагоразумно, послушавшись меня. И вот теперь угрожающе надвигалась пустынная ночь, а мы глупейшим образом оказались на дороге, которая вела черт знает куда.
Я убрал карту и как можно увереннее сказал:
— Давай возвращаться, Ганс! Доедем до поворота, тут, видимо, не больше двух часов.
— Как угодно, герр доктор!
Когда Ганс недоволен, он становится не в меру учтивым, а уж если он назвал меня «герр доктор»…
В сущности, он прав. В оазисе на Международной медицинской станции его ожидала сестра Дороти. Меня же никто не ждал. За два года пребывания на станции мне достаточно все надоело — и обманчивая пустынная романтика, и исследования песочной лихорадки, от которых мне становилось дурно, и весь набор скудных развлечений, что мог предложить оазис.
Ганс оглядел меня в молчаливом негодовании и переключил фары на дальний свет.
Вот тогда-то мы и увидели человека. Он лежал метрах в десяти влево, и просто удивительно, как мы не заметила его раньше. Сначала я не поверил — в пустыне часто случаются галлюцинации. Но его увидел и Ганс, а когда увидел, то изумленно открыл рот. Не успев что-нибудь сказать, я выскочил из машины и побежал к лежащему. Он был без сознания.
Бормоча отборнейшие ругательства, Ганс помог мне перенести его в машину. Я рассматривал незнакомца. Европеец, лет тридцати, с тонким, острым лицом. Тропический шлем выцвел, одежда и обувь потерты, с собой у него, кроме планшета, ничего не оказалось.
— Черт возьми! Что с ним случилось?
Нормальные отношения между мной и Гансом были восстановлены. Теперь я снова доктор Владимир Деянов, а он шофер станции Ганс Рихтер.
— Кажется, шок.
Ампула корамина не помогла. Взгляд мужчины оставался безучастным.
Я отстегнул и раскрыл планшет, оттуда выпало с десяток листов, пожелтевших и ломких, исписанных острым готическим почерком. Одно казалось странным — ни имени, ни адреса. Но выяснять все придется потом, а сейчас его надо спасать.
— Ганс, в машину! И вперед! Здесь должны быть люди!
Вскоре Ганс уже крутил баранку, и «форд», источая скрежет, всеми металлическими фибрами затрясся по проклятой дороге. Неизвестный лежал на заднем сиденье, безучастный к нам и к самому себе.
Совсем стемнело. Кажется, на свете по было ничего, кроме ночи, машины и расплывчатого круга от желтых фар, куда мы непрестанно старались попасть.
Прошло минут десять, может, чуть больше. Дорога неожиданно оборвалась, и почти одновременно мы Увидели огонек. На ближайшем холме, метрах в двухстах, маячили какие-то тени.
Ганс вылез из машины и громко крикнул на свой манер — на трех языках.
Нас заметили и задвигались. Фонарь заскользил по окладу холма, высвечивая какие-то постройки. Потом они пропали. Фонарь приближался.
Его нес смуглый мужчина со светлыми волосами, настолько высушенными пустынным песком и ветром, что разобрать их цвет было практически невозможно. На широком поясе у него висел пистолет в расстегнутой кобуре — нелишняя подробность для вечных встреч
Ганс молча открыл дверцу. Подошедший не удивился — тот, кто лежал на сиденье несомненно, был ему знаком.
В двух словах я рассказал, как и что. Потом мы вытащили спасенного из машины.
Поднимаясь с ношей на вершину холма, мы представились друг другу.
— Доктор Огюст Сибелиус, из экспедиции. А это мои помощник Клод.
Я счел неудобным спрашивать, что за экспедиция расположилась там, на холме. Зато обо всем этом спросил Ганс, менее церемонный, чем я.
— Экспедиция по изучению римской крепости, — ответил Сибелиус. — Разве не слышали?
О боже, куда нас занесло! Я, конечно, слышал, но давно, еще два года назад, когда только начал работать на станции. Тогда рассказывали, что какой-то известный исследователь, знаток древних языков, сумел убедить Международную ассоциацию лингвистов выделить средства для изучения римской крепости, где были обнаружены какие-то надписи. Ему дали деньги, и он оказался здесь, у подножия скалистых гор.
Насколько я помню, римскую крепость обнаружили случайно в восьмидесятые годы, потом забыли о ней, потом снова вспомнили, наконец окончательно забыли, как часто случается со всеми подобными свидетельствами старимы. Я не мог понять, откуда взялась крепость в пустыне, но уж если сюда направили экспедицию…
Тем временем мы приблизились к постройкам — трем надувным экспедиционным домикам устаревшей модели из дюраля и экалона. Рядом с ними смиренно стоял «форд» — копия нашего и по возрасту и по изяществу. А стены крепости, которые я увидел вблизи, оказались действительно римскими — крепкие толстые. Наши предки умели строить — время прошло вдоль этих стен и обтрепалось о них.
Перед входом в ближайший дом мотался на ветру огромный допотопный фонарь, раскачивая уродливые тени. Нас никто не встречал.
— Мы с Клодом тут вдвоем, — сказал, как бы отвечая мне, доктор Сибелиус. — А динамо-машина сломалась. Нет электричества.
Мы внесли Клода в дом и снова вынуждены были сдерживать свое удивление. За внешне неказистым фасадом скрывались изысканно обставленные комнаты. Одна была кабинетом с библиотекой, другая — столовой, а третья, возможно, спальней — двери были закрыты.
Я подумал что придется повозиться с Клодом, но неожиданно, еще до того, как мы положили его на диван в библиотеке, он пришел в себя. Вздохнул, по шевелился и огляделся. Потом что-то неясно проговорил. Сибелиус кивнул:
— Да, Клод, думаю, ты имеешь право. Но сейчас нет.
Это прозвучало как продолжение разговора, в который мне совсем не хотелось вмешиваться. И вообще: во всей обстановке, в лицах обоих наших хозяев или черт знает еще в чем было нечто такое, что мне не ахти как нравилось. Обнаруживаешь человека и пустыне, избавляешь его от смерти, а его дружок воспринимает такое как обыкновенный, вполне заурядный эпизод, будто бы этот Клод тем только и занимался, что сбегал из лагеря.
— Клод уже несколько раз покидал лагерь, — сказал Сибелиус. — Пустыня действует на него плохо. Обычно он возвращается.
Какой обостренной чувствительностью обладал этот человек! Он вновь ответил на мои мысли. Но меня не интересовали его объяснения. И на меня пустыня действует не лучше.
— Можем ли мы рассчитывать на ваше гостеприимство? — спросил я. — Завтра утром мы вернемся в Сиди-Фаюм.
— Конечно. Вон там, в другом домике, найдется комната. Очень жаль, но, кроме консервов, я ничего не могу предложить на ужин.
— Спасибо. Мы отужинали.
Ганс чуть не убил меня взглядом. Мы были голодны, как пустынные гиены, но мне не хотелось принимать что бы то ни было от этого необычного доктора с иссушенным лицом и бесцветными волосами. А может, барахлили нервы. Чего не сделают с человеком за два года дикие пески!
— Если хотите, я покажу комнату.
Мы вышли из дома, и вскоре Сибелиус одарил нас довольно приличным жильем — две походные кровати, стол, заботливо заправленные одеяла, правда, все покрывал толстый слой пыли. Доктор похлопал рукой по одеялу и сморщился.
— Сожалею, но на уборку обычно не хватает времени. — Он поднял фонарь. — Спокойной ночи!
Ганс снял свою видавшую виды куртку, сел на кровать и закурил.
— Не надо было сворачивать, герр доктор!
Отвечать ему не стоило. У него на уме крутилась небось сестра Дороти. Он затянулся и добавил убежденно:
— Ненормальный. Все они такие.
Речь шла о Сибелиусе, а заодно и обо мне. Ганс обожает размышлять вслух в моем присутствии. В общем-то он дельный парень, но сейчас не до его разглагольствований. Разобрав постель, я улегся не раздеваясь, сунул пистолет под подушку и притворился спящим.
Чудно устроен мир, думалось мне. Даже здесь, в глухой пустыне, где от оазиса к оазису едва теплится жизнь, можно встретить людей, которые годами роются в земле, с упорством маньяков преследуют тени прошлого, бредят эпохальными находками. Неужто эти существа еще не повывелись на грешной нашей планетке?
Удивительно, конечно, но ведь когда-то я и сам числился среди этих сумасбродов: просиживал ночи напролет в клинике, а днем дремал над микроскопом. Даже теперь я не могу простить себе напрасно потерянное время. Время, когда я силился удивить мир и сделать счастливой Веру…
Надо спать, завтра трудный день. И уж вовсе бессмысленно думать о Вере, и без того все передумано. Все проходит, пройдет и это. Но почему, почему так сложилось? Я любил ее, ну а она? Вряд ли. Возможно, я ей просто нравился. Потом она вышла замуж и уехала. Теперь живет в Копенгагене, или в Осло, или бог весть в какой из скандинавских столиц. Зимой, конечно, выезжает на Корсику, летом возвращается в Болгарию на неделю-две на Золотые пески. Я не могу обижаться на нее. Слишком долго ей пришлось ждать, когда я отвезу ее на Корсику.
Пыхтя от досады, я поворачиваюсь на другой бок. После катастрофы с Верой а неделями ходил как помешанный. И сразу же бросил клинику, едва министерство предложило поехать сюда, в пустыню. И правильно сделал. Проживу без доброжелательных улыбок высокочтимых коллег и их грязных пересудов. Иногда я вспоминаю Болгарию, Софию, светлую зелень каштанов, нежные контуры Витоши, но все будто подернуто дымкой, все блекнет, как старая акварель…
Я очнулся со странным ощущением, что в комнате затаился кто-то чужой. Я открыл глаза, прислушался. Гане сопел и вздыхал во сне. Вроде бы никого. Тогда откуда это противное чувство, что за тобою только что пристально наблюдали? Вот так же иногда просыпаешься в детстве, задыхаясь от страха. Но нет, все спокойно, лишь на стенах мерцают острые голубые треугольники лунного света.
Сон как рукой сняло. Я поднялся, достал сигарету, но погасил после первой затяжки — курить расхотелось. Да, видать, настал срок смотаться из этой проклятой пустыни, иначе нервы не выдержат. Я сунул по привычке пистолет в карман и открыл двери.
Ясная глубокая ночь. В потоках призрачного лунного света пустыня казалась стеклянной, жившей какой-то иной жизнью, пребывавшей в ином времени. Лунные ночи всегда меня угнетали, я чувствую себя ничтожным, чуждым таинству природы.
Я взглянул вниз, в сторону нашего «форда». Он стоял там, где мы оставили его, — жалкий, похожий на уродливое насекомое, волею судеб застрявшее на неизвестной планете. Понятно, почему эти двое — Сибелиус и Клод — остались одни и почему Клод то и дело убегает. Созерцать навязчивые видения ушедших тысячелетии — занятие не из. приятных.
Я медленно обогнул угол нашего дома. Напротив светилось окно. Доктор Сибелиус не спал. А может, Клоду опять плохо?
Я постучал в окно. Сибелиус отодвинул занавеску, спокойно кивнул и указал знаком на дверь, приглашая войти.
Он встретил меня на пороге.
— Я увидел свет, — начал я, — и решил, что…
— Нет, с Клодом все нормально, он спит, — угадал — опять угадал! — мою мысль Сибелиус.
Он переставил керосиновую лампу на письменный стол и сел за него. Я устроился в кресле напротив, вглядываясь в хозяина. При свете лампы черты его лица казались еще острее, а он весь таким иссушенным, бесплотным, что трудно было определить его возраст. Ганс, пожалуй, прав. Сибелиус из породы тех ученых-маньяков, для коих не существует ни семьи, ни личной жизни. Единственно важным в мире им представляется какая-нибудь надпись или глиняный черепок из развалин Урарту, до которого нет дела никому, кроме таких же немногих отшельников.
Он молчал. При подобных ночных встречах не очень-то разговоришься.
— Вероятно, вы давно здесь, коллега, — спросил я наугад. Смертельно банальная фраза, но ничего лучи. я не смог придумать. Он кивнул. Теперь следует поинтересоваться его работой.
— Нашли что-нибудь интересное в римской крепости?
— Это не крепость и не римская.
Удивляться было нечему. Люди, подобные Сибелиусу, обычно открывают что-то, что никто потом не признает, и остаток жизни они посвящают борьбе за доказание недоказуемого.
— Возможно, — согласился я, — а к какому периоду относится крепость?
— Шестнадцать тысяч лет назад… — он слегка запнулся, — по действующему летосчислению.
— Любопытно. Значит, не римская? Как вы это установили — радиоактивным методом или другим способом?
— Излишне устанавливать. Я присутствовал при строительстве, — отвечал маньяк.
Я выдержал, хотя и подумал о пистолете в заднем кармане. Если он нападет, я просто изрешечу его. Но Сибелиус сидел спокойно, чуть усмехаясь.
— Пистолет вам не понадобится. Я давно уже ни на кого не нападаю.
Вот тут-то у меня и захватило дух. Возможно, я не мог четко оценить странный ответ, но инстинктивно сжался в кресле. Он читал мысли!
— Принимаете за сумасшедшего? Напрасно. Вы совсем не случайно оказались здесь. Это я внушил вам выбрать другую дорогу.
Конечно, он шутил, хотя подобные шутки не из приятных!
— Я вовсе не шучу. Попытайтесь вспомнить ваш разговор с шофером. Он предупредил вас: «Ну вот мы и заблудились. Уж где-где, а здесь я не проезжал, ручаюсь!» Вы ответили: «Ганс, подожди, я посмотрю карту!» А когда посмотрели, то подумали немного и сказали: «Поезжай, Ганс, как-нибудь выберемся!» И выбрались. Как я и наметил.
Я сидел ошарашенный, отчетливо понимая: произошло что-то страшное, одно из тех событий, которые случаются с человеком всего лишь раз в жизни и оставляют зияющую рану в душе.
Сибелиус мрачно усмехнулся.
— Не бойтесь. Я сказал — опасаться вам некого и нечего. Я сижу здесь, вы — там, и так будет до конца.
«До какого такого конца?» — размышлял я, пытаясь прийти в себя. Допустим, все происходящее не бред, не сон, не галлюцинация Допустим, он все рассчитал заранее. Но зачем? Зачем именно я понадобился ему?
— Постарайтесь понять меня правильно, — спокойно сказал маньяк. — Вы нужны мне затем, чтобы я мог сделать вам одно предложение. Если вы не примете его, то просто пойдете спать и забудете наш разговор. Завтра мы расстанемся и больше не увидимся никогда. Если же примете… — он помедлил, наслаждаясь моей беспомощностью, и закончил: — Я предлагаю вам бессмертие.
Теперь все ясно. Он хочет загипнотизировать меня, а потом прикончить. Нужно что-то сказать, что-то сделать, как-нибудь отвлечь его внимание и попытаться уйти.
Сибелиус оперся о стол и скривился презрительно:
— Если хочется, можете просто уйти. Вы, люди, равно боитесь и бессмертия и смерти!
Я сидел с чувством полной опустошенности. Несомненно, он заурядный псих.
— Неужто так и будете отмалчиваться? — проскрипел Сибелиус. — Ведь я уже объяснил: никакой я не маньяк. Жаль, что я ошибся в вас. Принимаете или нет? Если не хотите бессмертия, тогда спокойной ночи! Завтра ваша жизнь снова потечет спокойно, и вы умрете в таком же спокойствии через тридцать-сорок лет. Вас это устраивает?
Как ни странно, но его презрительный тон успокоил меня. Я попытался собраться с мыслями. Он говорил абсурд, но окружающая обстановка была реальной — и керосиновая лампа, желтый свет которой скользил по старому письменному столу, и стол, где сидел Сибелиус и иронически усмехался, и сам он, ибо я слышал его голос.
— Кто вы, Огюст Сибелиус?
— Вот это уже разумно! — сказал он. — Предположите, что я… как вы называете, «существо внеземного происхождения».
— Вы — человек.
— Да. Если исходить из вашей теории, что все разумные существа в космосе должны походить на вас. Но так ли вы уж разумны? Сначала центром Вселенной вы считали свою планету, потом Солнце, а теперь — самих себя. Где же истина?
В его рассуждениях, бесспорно, было зерно истины, я не мог этого отрицать. И все же насчет бессмертия он явно загибал.
— Знаете, а вы все-таки мне нравитесь, — заключил он. — Другие на вашем месте сразу же соглашались стать бессмертными. И даже больше того, — он усмехнулся, — …не только соглашались, умоляли меня. А вы сомневаетесь. Ладно. Представьте, что существует цивилизация намного совершеннее вашей. Цивилизация, о которой вы и понятия не имеете. Ведь вы можете допустить подобное?
— Да.
— Допустим, цивилизация управляет почти всеми процессами живой материи. И генетическим кодом… выражаясь вашим языком… понимаете меня?
— Да.
— Эта цивилизация нашла ключ к бессмертию. Как вы думаете, что ей делать с этим ключом? Не знаете. Гак вот. Цивилизация не может позволить играть с бессмертием, ибо это означало бы катастрофу для всего живого во Вселенной. Можете представить, что принесет бессмертие, оказавшись в руках страха, подлости, зла?
Что я мог ему ответить?
— Мы приняли решение произвести опыт. Предложить бессмертие вам, людям, как существам с более низким… — он слегка запнулся, — …с более низким коэффициентом развития. Легенды о тысячелетнем Мефистофеле и вечно молодом Фаусте рождались там… — он указал рукой за окно, куда-то в сторону старых развалин. — И это совсем не легенда!
Да, не легенда, подумал я. Что верно, то верно. У него просто больное воображение. И «внеземные существа», и другие цивилизации, и бессмертие — всего лишь бред. Но спорить с ним бессмысленно. Заурядный телепат, маньяк, одичавший в песках от одиночества, вообразивший себя богом и… Я не успел закончить мысль. Он исчез.
Лампа по-прежнему разливала спокойный желтый свет. Мне казалось, я все еще вижу Сибелиуса, ег0 руки на столе и черную тень на стене за ним. И все же он исчез.
Я сидел в кресле, широко открыв глаза. Нет, я не испугался. Я думал о чем-то совсем незначительном и странном — о письменном столе, ободранном с одного угла, его надо слегка подремонтировать, в таком виде он выглядит совсем старым, если, конечно, это письменный стол, а не какая-нибудь потусторонняя вещица, замаскированная под письменный стол.
Он появился снова. Так же неожиданно, как и исчез.
— Извините, — сказал он. — Это случилось не по моей доле. Сожалею, но я не успел предупредить вас. Если вам не по себе, давайте прервем беседу.
Он ошибался: мне было очень даже по себе. У человеческих нервов существует свой предел, и, когда его переступают, все становится безразличным. Я сидел и просто разглядывал его. За столом в обличье русого, высохшего от пустынного солнца человека затеял со мной странную игру черт знает кто. Искусная имитация человека. Двойник, посланный откуда-то! Нет, он не сумасшедший. С сумасшедшим я бы как-нибудь справился, ощущая тяжесть пистолета в кармане. А перед этим господином в личине человека пули мои беспомощны и смешны.
— Действительно, я не могу показаться вам в истинном виде, — проговорил он. — Вы бы не смогли вынести истины. Но я не хочу причинить вам зла. Почему вы считаете, что бессмертие невозможно? Вы и сами рано или поздно придете к нему и тогда столкнетесь с теми же проблемами, что и мы. Решайте. Случай для вас исключительный.
«Я уже упустил в жизни много исключительных случаев», — не без иронии подумал я.
— Да. Но сейчас единственный шанс во всей вашей жизни. И вы единственный из миллиардов людей, на кого пал мой выбор. Подумайте!
Я все еще не мог воспринять разумом все происходящее. Мне казалось, что здесь, в кресле, сидит другой человек, слушающий голос вон того, обосновавшегося за письменным столом, а настоящий, взаправдашний Владимир Деянов продолжает спать и видеть сны. Один из нас мог легко согласиться — тот, сидящий здесь. Он и без того забросил все, что считал когда-то ценным, и для него вопрос выбора не имел никакого значения. Но второй, продолжавший спать, был одинок и несчастен. Настолько одинок, что мог спать беспробудно, если бы его оставили в покое.
— Понимаю, — сказал Сибелиус. — Считаете себя моей жертвой. Ошибаетесь. Тут подобие взаимного соглашения. Вам достается бессмертие, а нам — наблюдения. Жертва тут ни при чем. И напрасно вы себя мучаете. Другие не раздумывали…
А, значит, были другие, он второй раз заговорил о тех, других. Значит, они соглашались и обретали бессмертие. И жили среди нас, только мы принимали их за обыкновенных людей. Что же сталось с ними?
— Вы правы. Существует определенный риск.
— Что?
Один Деянов жил, и задавал вопросы, и мучительно думал о происходящем. Другой, видимо, все еще продолжал спать, он спал как мертвый в походной кровати, и лицо его освещала синеватая луна. Один был сном другого.
— Вы абсолютно правы в своем желании постичь, что произошло с другими. Но есть только один способ узнать ответ. Для этого вы должны побывать в прошлом. И встретиться там с одним из бессмертных. Точнее, с одним из бывших бессмертных. Хотите?
И тут я окончательно решил: он не сумасшедший. Просто он оказался в другом мире. В одном из таких миров, где здравый разум порою начинает насмехаться над самим собой… Ситуация знакомая, обычный лабораторный опыт. Я играю роль крысы. А иссушенный песком и временем двойник с круглыми глазами всего лишь протягивает приманку. Он предлагает мне полное господство над временем — прошлым и будущим.
— Все это не настолько сложно, — добавил он. — Вы, люди, также сможете прийти когда-нибудь к хро-нореверсии. Помяните мои слова!
Он открыл дверцу письменного стола и вытащил какой-то предмет, потом поставил его передо мной в освещенный лампой круг.
— Разглядите его получше.
Странное приспособление. Тонкая труба из серого металла с матовой, похожей на бархат поверхностью. Почему-то я был уверен, что оно состоит из множества частей, входящих одна в другую.
Неожиданно труба начала менять очертания, вся она свернулась и вытянулась. С одного конца матовая поверхность стала блестящей, потом смутные контуры прояснились, пока не застыли, как кусочки льда. В свете керосиновой лампы заблестело острие.
На месте трубы теперь оказался обоюдоострый кинжал с изящной чеканной рукоятью, усыпанной мелкими рубинами. Один из тех кинжалов, которые я разглядывал в музеях, пораженный их жестокой красотой. Блестящее лезвие, заточенное на конце. Рукоять, притягивающая руку. Мне хотелось отвести свой взгляд, но я не смог.
— Убедились, не правда ли? Время может возвращаться. Любой предмет можно возвратить из кладовой времени. И вы это почувствовали. Любой предмет. Любое событие и явление.
Я смотрел на кинжал. Он был живым. Он светился во мраке подземелья, подстерегал людей, слышал их предсмертные крики. Его острие заточено злостью и могуществом. Сибелиус прав. Время возвратилось, одушевив мертвый кинжал.
— Он принадлежал одному из бессмертных. Одному особенному человеку. А теперь решайте!
Да, надо решать, но мне не хватало сил. Я уже верил ему. Но где взять силы, дабы вернуться в прошлое, раствориться в другом, чужом и враждебном мире, самому стать бессмертной тенью бессмертного собрата?
Он терпеливо ждал. На лице у него вновь стало просматриваться подобие человеческих черт.
— Согласен.
Сибелиус потрогал кинжал.
— Хотите перенестись в эпоху, где ныне обитает владелец этого клинка?
— Безразлично. Хотя согласен и в его эпоху.
Казалось, что он что-то обдумывал. Потом сказал:
— Вам надо будет предложить ему бессмертие. Когда посчитаете необходимым. Я, разумеется, позабочусь обо всем, но важно, чтобы вы предложили.
Я повел плечом. Не все ль равно, кому и что я предложу в прошлом. Приманка начала оказывать свое действие. Какая разница: одна подопытная крыса или две…
Стена за ним начала отодвигаться, растворяться.
— Проходите!
Я встал. Он смотрел на меня, улыбаясь. И тогда я медленно двинулся в кромешную тьму.
Тьма проясняется, мало-помалу глаза привыкают. Вокруг стали мерцать медно-красные отблески, будто бы светятся угли огнища. И впрямь: огнище неподалеку. Из мрака выплывает тяжелый, грубо сколоченный стол. На нем разбросаны сосуды с двойными горлышками и железные шары, источающие острый запах горящей серы. Подставка для евангелия, за ней деревянная кровать, застланная соломой. На соломе бесшумно, как призрак, вытягивается и выгибается кошка. Стеклянные глаза у нее светятся.
Осматриваюсь, насколько возможно в сумраке. На каменном полу кельи близко от меня начертан двойной круг с непонятными знаками. Переступаю его. Шаг, еще один, опираюсь на стол. Как и ожидал, шершавое, настоящее дерево.
По ту сторону стола проступает из тьмы силуэт. Мужчина. В отблесках огнища вижу только его лицо, даже не все лицо, а широко открытые глаза. Все остальное сокрыто темной накидкой.
— Не бойся! — выговариваю я быстро, стараясь навести его на мысль, что я живой человек, а не призрак.
При звуке моего голоса кошка вскакивает и исчезает в темноте.
Человек с другой стороны стола встает и протягивает вверх руку. Накидка спадает, открывая тощий, восковой локоть.
— Бойся ты; лукавый! — произносит он глухо. — Заклинаю тебя именем единорога и анаграммы, теперь ты мой!
Все. Он заклинал призраков, несчастный. А явился я, живой человек из будущего.
Нота натыкается на стул. Усаживаюсь и по привычке лезу в карман. Хочу вытащить сигарета и зажигалку, но, поразмыслив, решаю потерпеть с куревом — он на своем веку не видел ничего подобного и наверняка испугается.
— Кто ты? — вопрошаю я его в меру строго и только теперь осознаю: и он и я говорим на каком-то языке, сходном с латынью. Поскольку латынь я забыл сразу же по окончании курса медицины, ясно, что о моем произношении позаботился Сибелиус. Как и обо всем остальном.
— Ответствуй: кто ты? — повторяю я грозный вопрос.
Человек больше застигнут врасплох, чем испуган. Он бесшумно обходит стол и выпрямляется предо мной.
— Пошто запытываешь, коли все знаешь наперед, лукавый? Кличут меня Лучиано, я суть волгер.
Имя его мне не говорит ровным счетом ничего, а вот слово «волгер» смутно напоминает о чем-то прочитанном или некогда услышанном. Лучиано? Может быть, это прозвище, так сказать, псевдоним, хотя какое это имеет значение…
Лучиано делает два шага в сторону двери и крестит ее, потом поворачивается к огнищу, осеняет и его крестом. Я смотрю и не могу подать, что у него на уме. Он опирается на евангелие и теперь уже кладет крест на меня. Безрезультатно. Заблуждаешься, святой заклинатель, полагая, будто я сгину… Грустно вспомнить, однако и я почти так же держался с Сибелиусом, с той лишь разницей, что сжимал пистолет в кармане. Это со знамением крестным, а я с пистолетом! Впрочем пистолет все еще у меня в кармане, я ощущаю его тяжесть.
Заклинатель, кажется, доволен ходом дела, ибо крестится дважды и трижды подряд.
— Теперь ты мой, лукавый! — бубнит он. — Мой!
И тогда, не знаю почему, меня начинает разбирать смех. Нервный, почте сводящий с ума смех. Никто, никто со мной ничего не может поделать! Я никому не принадлежу! Я — человек будущего! Я… Смех застревает в горле.
Я — Мефистофель.
А он, Фауст, стоит у стола и взирает на меня как на свою добычу, в то время как я пытаюсь снова и снова оценить обстановку. Для него я Мефистофель. Что бы я ни говорил, как бы ни изъяснялся, для него я посланец дьявола, если не сам дьявол. Стало быть, поэтому Сибелиус сказал, что я должен предложить ему бессмертие!
— Довольно мудрствовать! — говорю я. — Приблизься, Лучиано!
Он выходит из тени, теперь я могу рассмотреть его лучше. Он моложе меня. Длинное бледное лицо. Черные волосы обрамляют ввалившиеся щеки, ниспадая на плечи. Тонкие, крепко сжатые губы, пергаментная кожа. Но глаза! На почти прозрачном лице пылают темные решительные глаза. Трудно отделаться от ощущения, будто кто-то другой помещен в это исхудавшее тело и смело смотрит на меня изнутри, как в дырку занавеса. Такой вполне мог позвать сатану, и он, видимо, решился.
— Я не отпущу тебя, лукавый! — торжествует Лучиано. — А ежели отпущу — только при условии, лукавый!
Ах вот оно в чем дело! Теперь осталось лишь заключить договор о купле-продаже души, и готов эпизод для мрачной старинной хроники.
— Изреки условие!
— Я хочу, чтобы ты вывел меня из сей обители!
— Почему?
Не к лицу, конечно, вестнику дьявола задавать столь глупые вопросы, но надо же как-то сориентироваться, черт возьми. Однако Лучиано воспринимает мой вопрос иначе.
— Ты искушаешь меня, лукавый! Ибо знаешь: вскорости они придут за мной, еще сей ночью!
— Хорошо, — говорю я. — Однако я хочу, чтобы ты постиг истину. Посему запомни: не ты меня воззвал из бездны мрака, а я сам явился сюда, по собственному разумению.
Конечно, он мне не верит, и он прав. В сущности, что есть причина и что — следствие? Какая разница, вызвал меня Лучиано заклинаниями или я сам свалился сюда с холма в выжженной пустыне? Каждый раз взывая к будущему, даем ли мы себе отчет, что гам, в зыбких его очертаниях?
— Заклинаю тебя, выведи меня отсюда! — упорно твердит Лучиано.
Делать нечего, придется что-то предпринять. Для начала я решаю осмотреть келью. Лучиано, не шелохнувшись, следит за каждым моим движением. Ясно одно: отсюда нет выхода. Окованная дверь плотно закрыта, а у двери наверняка стоит стража. Допустим, он узник. Но почему тогда, если он осужден, ему оставили всю алхимическую амуницию? Огнище. Дым поднимается вверх, в узенькую трубу. Надо быть действительно сатаной, чтобы оседлать метлу и вылететь вон. А Лучиано, кажется, ожидает от меня именно таких действий.
Страшно хочется курить, хотя бы одну затяжку. Не выдержав, я вытаскиваю портсигар, щелкаю зажигалкой и с наслаждением выпускаю струю дыма. Наконец-то я обрел нечто реальное в нереальном мире!
А это что за шум? Я опускаю руку в карман. Лучиано смотрит на меня с изумлением, граничащим со страхом. Оно и понятно: сигарета и кольца дыма, источаемого мною, — такое для средневекового обывателя не шутка. За дверью слышен скрип засова, кажется, ее намереваются открыть.
Я вытаскиваю пистолет и спускаю предохранитель. Мне не хочется стрелять, но кто знает, как сложится ситуация. Дверь протяжно скрипит и наконец широко распахивается.
Их трое. Впереди маленького роста кривой урод с короткой веревкой в руках. У него огромная голова и широко расставленные глаза, он держит веревку обеими руками, точно палач, и мерзко кланяется на ходу. Рядом с ним пытается войти высокий стражник с зажженной лучиной. Позади в тени скрывается еще кто-то завернутый в плащ. Лицо его скрывает надвинутый на глаза башлык.
Кривой уродец совсем близко. Стражник поднимает повыше лучину, пытаясь разглядеть Лучиано.
И видит меня.
Стражник на мушке пистолета, с уродом справиться и того легче. Но прежде чем я опускаю палец на спуск, раздается дикий животный рев. Стражник роняет зажженную лучину, бежит к двери, сталкивается с гномом, они падают, второпях подымаются, — несутся вверх по каким-то каменным ступеням. За ними как тень следует третий, в капюшоне.
В два прыжка я оказываюсь у двери, поднимаю горящую лучину.
— За мной, Лучиано! Быстро!
Мы выскальзываем из кельи в неизвестность, поджидающую нас обоих за порогом.
Я потерял представление о времени — вероятно, это главное свойство всех, кто возвращается или возвращен в прошлое.
С той ночи, когда я вывел Лучиано из кельи, минуло всего два-три месяца, но мне кажется, прошли годы. Мысленно я то и дело возвращаюсь к доктору Деянову, затерянному в знойных песках будущего. Он продолжает колесить по оазисам на видавшем виды «форде», перебранивается со строптивым Гансом и каждый вечер неизменно возвращается на станцию, которая стоит все на том же месте, на том самом месте, где и стояла всегда. Я даже уверен: двинься в путь отсюда — и непременно когда-нибудь доберусь до Бахира, застану Ганса во дворе станции, Ганс будет все так же копаться в машине, а в окошке все так же будет маячить силуэт сестры Дороти.
Бесполезные мысли. В медицине описаны случаи фантомных болей, когда болят пальцы ампутированной конечности. Сознаешь: рука давно отнята, ее нет и в помине, а она болит. Вот и меня преследуют фантомные боли — отрезанные воспоминания грядущего.
Кто я, наконец? Человек далеко впереди брезжущих времен, к тому же бессмертный. А ведь, по существу, я мертвый. Живу воспоминаниями о людях, еще не появившихся на свет, и кто знает, появятся ль когда. А для них, не рожденных в будущем, я уже покойник, канувший в вечность. Может, это и есть смерть — оказаться отрезанным от своей эпохи.
Там, ниже по течению реки времени, вероятно, давно меня позабыли. Вера получила некролог: в середине большими буквами — «д-р Владимир Деянов», под ними — «38 лет» и несколько красивых фраз о врачебном долге, коему я посвятил всю свою пламенную жизнь. Представляю ее лицо — удивленное, с поднятыми на миг бровями. Но только на миг, на мгновенье. Вот она сложила некролог и положила в свою сумочку. Потом спустя несколько минут черкнула на его обратной стороне какой-нибудь номер телефона. Была у нее такая привычка — писать телефонные номера на любых бумажках, попадавшихся под руку. Сестра Дороти, может быть, всплакнула слегка от обычного женского сострадания, только и всего. Единственный, кто станет тосковать по мне, — добродушный, порою вспыльчивый Ганс, а потом и Ганс меня позабудет, поглощенный работой и треволнениями жизни. От меня ничего не осталось, ничего, кроме нескольких расписок за несданные вещи. Да еще два-три незаконченных письма. Под именем моим подведена черта, и счет закрыт. Там, в будущим…
Ну а здесь?
Здесь, в прошлом, катится лето года 1524 по рождеству Христову. Мне и не снилось прежде, что был в Европе город Вертхайм, а он, оказывается, существовал, ибо я живу теперь в нем. Дни проходят, утром и вечером звонят колокола святой Анны, и все живое, все в звуках и красках, как эта площадь перед построенным несколько веков тому назад собором, мощенная серым, истертым сонмом пешеходов камнем. Вокруг площади расположились строго определенные своим местом в житейской иерархий города ратхауз, епископство, постоялый двор «Три золотых оленя», таверна минхера Рогевена, верхний этаж которой занимает фрау Эльза под свое презираемое, но небесполезное заведение, дом бургомистра и прочие строения сильных мира сего.
От площади разбегаются кривые улочки и закоулки, они протискиваются между замшелыми кирпичными стенами и окошками с толстыми коваными стадиями, зарешеченными изнутри. Я каждодневно брожу по этим улочкам, слушаю, как Тине, местный бондарь, бьет деревянным молотом по своим бочкам, как напротив пискляво ругаются две женщины, — в общем, я слышу и вижу все. Я раскланиваюсь со знакомыми, вежливо интересующимися моим здоровьем, а я, в свою очередь, любезничаю с ними. Никогда я еще не ощущал себя таким живым, как теперь. А я умер, только об этом не знает никто. Для достопочтенных бюргеров Вертхайма я чужеземец, доктор теологии и риторики, с непонятным, но звучным именем. Да, я откуда-то прибыл, да, я путешествую по Европе, притом не просто путешествую, а с грамотой самого государя императора. Вероятно, в их глазах я выгляжу невесть как таинственно, но, с другой стороны, доктор теологии, притом богатый, просто не может не быть кладезем премудростей и тайн. А если бы они знали…
Что, собственно, могут они знать? Что я из будущего? Заяви я такое — и меня тут же упрячут в первый попавшийся монастырь, сочтут за сумасшедшего.
Фантомные боли… Видимо, когда-нибудь я свыкнусь с ними. Труднее свыкнуться с мыслью, что я обманулся. Мне казалось, стоит попасть в прошлое, и я смогу поступать как заблагорассудится. Ничего подобного. Я сатана, дьявол, лукавый и, хочу я того или нет, должен играх свою роль. Иногда она меня забавляет, но больше раздражает. Не только потому, что я обманулся в иллюзиях безграничной свободы, но и потому, что постоянно приходится считаться с кем-то и с чем-то — даже больше, чем когда я скитался по оазисам. Парадоксально, но я даже не свободен в своих поступках, и, конечно, ему, то есть мне, от этого ох как невесело.
Снаружи доносится шум. Я приподнимаюсь с обтянутого кожей стула у камина, отодвигаю занавеску на узком окне. Внизу шагает отряд наемников-швейцарцев. Солдаты идут молча. Острие алебард сверкает в сумерках. Командир, как принято, на лошади, она подскальзывается, скребет копытами по булыжнику. Огромное красное солнце отражается на куполе колокольни.
Лучиано все еще нет. Обещал вернуться сегодня, но, видимо, задержался у очередного пациента. В последнее время он по горло занят работой. Подозреваю, что он навалил на себя кучу дел не без тайного умысла — хочет забыть договор со мною. Запродал свою душу, а теперь мучается, не подавая вида.
Вспоминаю ту ночь, когда я вызволил его из подземелья. Ночь нашего договора.
Внизу под нами лежал город, там угадывались контуры островерхих домов, в беспорядке разбросанных, погруженных в сон. На противоположном холме чернели башни замка, отсюда они казались игрушечными. Мне не хотелось ни о чем говорить, я боялся спугнуть словами видение ночного Вертхайма, словно проступившее из детства, когда мне читали загадочные и немного печальные сказки о таких вот глухих средневековых городах, о волшебниках, что появляются вот в такие лунные ночи.
По всей вероятности, мое настроение передалось Лучиано, ибо я заметил легкую тень удивления в его глазах.
— Вот твой мир, лукавый, — сказал он, обведя рукою пространство перед собой.
Я ни о чем его не спрашивал. Тогда он заговорил сам. Он говорил как человек, которому уже нечего терять, который жаждет излить душу перед кем угодно, пусть хоть перед самим дьяволом.
Он смутно помнит своего отца. В памяти его осталась какая-то башня и келья с зарешеченным окном. Отец поднимает его на руках к окну. Внизу открывался город: острые черепичные крыши, искривленные от древности улицы, а напротив — собор со статуями, на которых сидят голуби. В рассказах отца ’статуи оживали, и тогда мальчик начинал понимать, почему каждое изваяние наречено именем, подобно каждому из смертных. И все было просто и хорошо.
Однажды отца увели. Мир в то утро наполнился людьми, а душа — ужасом. Звенели колокола, повсюду сновали стражники и говорили о чем-то непонятном, но настолько страшном, что Лучиано от ужаса затыкал уши.
Потом мальчика продали на соляные копи — искупать грехи своего отца. Погасло солнце, он погрузился во мрак — липкий, наполненный страхом. В узких подземных галереях, куда не мог втиснуться взрослый, Лучиано вырубал вместе с другими детьми соль, и вскоре тело его покрылось язвами; у тех, кто работает на соляных копях, тело всегда покрыто язвами.
Однажды ночью он убежал. Его поймали, избили до полусмерти, и все же он чудом выжил. У каменных глыб соли, при бледном свете сальных свечей его ужас медленно переплавлялся в ненависть.
И когда всем уже казалось, что он сдался, смирился, он снова решился на побег. Монах-скитник укрыл его, выучил попрошайничать и воровать, и с той поры, сколько помнит, Лучиано так и жил среди скитников, бродил с монахом по дорогам, иногда еле живой от голода. А монах все твердил, что сей многогрешный мир — обитель дьявола, и мальчик свято верил монаху, ибо монах не мог солгать, потому как был он волгером.
Потом схватили и высекли монаха. Лучиано спасся чудом, но науку монаха затвердил навсегда. Зло пребывает здесь, на земле, его порождают торгаши, ростовщики, сильные мира сего, а дьявол, сатана, лукавый радуется мерзким их деяниям, ибо деяния оные — дело сатанинского наущения.
Я слушал Лучиано и молчал. Вглядываясь в бледное его лицо, освещенное лунным светом, я вспомнил наконец, что значит волгер. То были они — еретики, богомилы, разбросанные по свету, слова их западали в души униженных, падших, заклейменных проклятьем. Их жгли на кострах, воздевали на дыбу, вешали, но слова в отличие от людей нельзя было умертвить. Волгер по странным законам языка означало болгарин.
Не я принадлежал ему, а он мне, кровь от крови моих неведомых предков, усеявших своими костями всю Европу, заронивших в души зерна справедливости и братства. Лучиано принадлежал мне, и я никому его не отдам.
Я слушал и молчал. Порою мне трудно было его понять. Он говорил о людях, которых я никогда не знал, о местах и событиях, мне неведомых, о ночах и дорогах, о тайных сборищах, о смерти, следовавшей по его пятам, о городах, красивых, как сказка. Какой-то грек из Венеции приютил его у себя, выучил искусству выплавки золота, а главное, тайному ремеслу приготовления ядов.
К золоту Лучиано не влекло, а по части приворотных зелий и отрав он кое в чем превзошел своего учителя.
Мне было странно слышать откровения заклинателя о страшном его ремесле. Оказывается, любой яд, любая отрава были для него всего лишь орудиями мести за поруганное прошлое, средствами расплаты. Он знал наперед: сей господин отдаст богу душу скороспешно, терзаемый видениями преисподней, а оный начнет беспомощно чахнуть, хиреть, покуда не изведет близких нытьем и желчными попреками, прежде чем предстать пред горнилом преисподней. Сама по себе смерть — ничто, каждый умирает. Но чувствовать, что умрешь именно ты, но замечать, как люди, даже любившие тебя, теперь уже жаждут твоей смерти и как друзья и враги тайком готовятся к твоим похоронам, — пред такой земной расплатой меркнут призрачные угрозы адских мук.
Так Лучиано возвысился над жизнью и смертью.
Не мудрено, что курфюрсты и епископы начали оспаривать его друг у друга. И каждый старался заполучить кудесника навсегда. Теперь пристанищем Лучиано стали зарешеченные кельи. Господа покупали и продавали его как товар, покуда он не оказался в замке, там, На соседнем холме. От него домогались секрета философского камня, дабы обращать медь и олово в золотые слитки, и потому как он все тянул и тянул с философским камнем, ему провозвестили: к такому-то сроку либо злато, либо голова с плеч долой. И тогда в отчаянии он позвал меня — ведь дьявол нипочем не оставляет своих слуг.
В ту же ночь мы скрепили наш союз договором.
— Согласен! — шептал Лучиано. — Будь проклят, исчадие ада, я согласен! И не я буду каяться потом, а ты, лукавый!
Каяться? Мне? Ошибаешься, брат алхимик…
Волгер Лучиано получил бессмертие, а я — опасного спутника. Странная мы пара. Доктор теологии и риторики и его друг-лекарь. Мы странствуем из одного города в другой, по холмам и низинам Священной Римской империи германской нации. Нас уважают, но и слегка побаиваются. Видимо, у людей, как и у собак, развито особое чувство — улавливать издали опасность. Вот они и чувствуют: с нами что-то неладно…
А впрочем, все идет как надо. Теология считается занятием почтенным и не требует от меня особых усилий. Я доказываю существование господа бога. Даже Для такого посредственного Мефистофеля, как я, не бог весть как трудно зарабатывать на хлеб насущный. Поговаривают, будто и астролог я неплохой. Должен сознаться, к распространению сей довольно ненадежной славы я и сам, увы, причастен. Предсказал раз-другой обывателям будущность — что поделаешь, позарез нужны были деньги. В юности я любил историю и теперь более-менее знал, что произойдет в нынешнем глухом шестнадцатом веке. Справедливости ради, сознаюсь: и звание доктора, и имперскую грамоту я получил за советы, коими облагодетельствовал графа Гессен-Нойбурга. С его сиятельством мы и посейчас хорошие друзья: случись нужда. — и он не откажет ясновидцу в высоком покровительстве. А преуспевающий покуда ясновидец нет-нет да и задумается: что, если среди предсказателей всех эпох были пришельцы из будущего?
Лучиано из отравителя стал врачом. Я выучил его азам нашей древней профессии. Мои скромные познания в медицине, познания, которых далеко не всегда хватало в моих странствиях по пустыне, для лета господня 1524-го смахивают на волшебство. К Лучиано валят толпами отовсюду, тянутся к исцелителю в тайной надежде, что он может поднять человека даже со смертного одра. Это и хорошо и плохо. Хорошо потому, что Лучиано засыпают золотом, как Креза, что он снискал всеобщий почет и благоговение, что он обретает все блага мира, от самых экзотических яств до красивейших, хотя нередко и глуповатых женщин. А плохо потому, что заговорят, — или, может быть, уже заговорили! — будто он продал душу дьяволу. Пересуды такого рода могут закончиться весьма печально, надо быть готовым к самому худшему.
Кстати, в том, что Лучиано перестал меня звать «лукавым», а величает «мудрым», я усматриваю вполне закономерный смысл. Страх и недоверие ко мне, исчадию ада, сменились уважением. И я уважаю Лучиано — за смелость, за ненависть к малейшему проявлению лжи, за полное отсутствие корысти и эгоизма. Он не сказал мне еще, что было у него на уме в ту ночь, когда он обрел бессмертие, почему решился его принять. Во всяком случае, он не гнался за счастьем, ни тем паче за призраком вечного блаженства. На сей счет, разумеется, можно строить любые предположения без надежды на правильный ответ.
Хлопает дверь. Скорее всего это он, его легко узнать по манере стучаться. Я не ошибся — уже слышен старческий голос Марты, экономки, почтительно его сопровождающей.
Лучиано заметно изменился по сравнению с той ночью в келье и на горе. Длинные черные волосы заботливо подстрижены и завиты. Одет он богато, не в пример мне: на поясе элегантная шпага, накидка и манжеты в золотых кружевах. Но все те же пронизывающие глаза, все тот же диковатый взгляд. Богатство и беспокойство исходят от каждого его движения.
Марта кланяется и выходит, а Лучиано сбрасывает накидку на мой стул. Обходимся без приветствий по заведенной привычке не произносить лишних слов.
— Присядь! — приглашаю я. — Не стой как статуя.
Вместо ответа он роется в складках своего кафтана, вытаскивает затейливо вышитый кошелек и швыряет на стол. По комнате разносится звон золота. Но мне не нужны деньги, и Лучиано уже не раз в этом убеждался. Дьявол не нуждается в презренном металле. Эта мысль заставляет меня усмехнуться.
— Это ты ее подослал? — вопрошает Лучиано глухо и угрожающе.
Судя по тону, гнев моего друга никак не связан с содержимым кошелька, тут что-то другое. Я постоянно тревожусь за него — он готов совершить нечто безрассудное, донкихотовское. Впрочем, Дон-Кихот Ламанчский еще не явился на свет божий, и пройдет достаточно времени, пока он появится.
— Присядь же наконец! — говорю я. — Чего тебе надобно? Чешутся руки извлечь шпагу и схватиться насмерть со мной, твоим покорным слугою? А собственно, по какому поводу? Я и понятия не имею.
Вообще-то шпаги у меня не было и нет, но это неважно.
Лучиано усаживается, а я достаю деревянный кувшин с вином и разливаю в два бокала.
— Кажется, ты настроен философски, — замечаю я. — Давай послушаем, что ты надумал. И не забывай, что философ здесь я.
Он понемногу успокаивается, отпивает вина и смотрит испытующе на меня. В такие минуты мне всегда представляется, что оттуда, из телесной оболочки Лучиано, за мною наблюдают чьи-то другие глаза. Хотел бы я знать, что у него на уме.
— У тебя отменное вино, мудрый.
— А у тебя отменная логика, — соглашаюсь я охотно. — Что еще скажешь?
Лучиано отставляет бокал и внимательно разглядывает его, хотя разглядывать, по существу, нечего. Обычный, ничем не примечательный богемский хрусталь, подаренный мне, и Лучиано отлично знает, когда и кем.
— Пошто искушаешь меня? — выговариваемой после долгого молчания. — Такое не входит в наш договор, мудрый!
Требуется довольно много терпения, дабы уразуметь, что же, в сущности, произошло, хотя, как выяснилось, история вполне заурядная. Вчера заболел мастер Иоганн Реалдо, один из знатных обывателей Вертхайма. Род Реалдо — замечательное скопище торговцев и ростовщиков, благородных барышников, купивших благородство за золото, и неблагородных темных личностей, добывших это золото. Даже сам епископ Бранда, владыка Вертхайма, какими-то нитями связан с этим родом… К захворавшему Иоганну Реалдо, старшему из братьев, скороспешно призвали Лучиано. Но было уже поздно: торговец нуждался скорее в услугах священника, нежели врача.
Лучиано сделал все, что мог. Он оставался у смертного одра старого Иоганна весь день и всю ночь, пока больной угасал. Он слышал тишину, предшествующую смерти, входящей в дом, и лицезрел саму смерть, вставшую у изголовья больного.
И все-таки он, Лучиано, боролся.
Теперь он пришел оттуда, где все кончено…
— Зачем мучить себя? — пожимаю я плечами. — Ты ни в чем не повинен.
Он уставился на меня так, словно видит впервые.
— Ты знаешь все на свете, мудрый, — говорит он. — Зачем же послал ее? Ты и никто другой! Зачем ставишь ее на моем пути?
Понемногу начинаю догадываться. Не умерший Иоганн Реалдо внес смущение в душу Лучиано, а живая Маргарита Реалдо, молодая его жена, точнее, уже вдова.
Встаю, чтобы избежать его вопрошающего взгляда, отодвигаю занавеску. Снаружи через окованные свинцовыми рамами окна втекают струй заходящего солнца, стены становятся цвета пламени, вино в бокалах — кроваво-красным. Ажурная колокольня собора святой Анны походит на диковинное сказочное украшение — черные блики вперемежку с золотыми разводьями. Бьет колокол. Это колокол смерти старого Иоганна Реалдо. И любви Лучиано к Маргарите.
Пройдут годы. Упадет колокольня, разрушится Вертхайм, его разграбят и сожгут в годы Тридцатилетней войны, и никто не вспомнит о нем. На руинах некогда цветущего града прорастет мох — темный, бархатно-зеленый. А мы с Лучиано будем скитаться, как проклятые, по миру, история которого будет идти мимо нас, ибо мы вне пределов истории…
Оборачиваюсь. Лучиано сидит затаив дыхание. Потом медленно говорит:
— Мне нужна Маргарита. Даруй мне Маргариту, о мудрый!
Я возвращаюсь к столу, доливаю бокалы. Все равно не избежать этого разговора. Лучше уж не оттягивать.
— Послушай, Лучиано. Мне хочется задать тебе один вопрос.
— Вопрошай, мудрый!
— Почему ты тогда принял бессмертие?
Он молчит, поджав губы.
— Ты кое-что скрыл тогда от меня, правда? Ты захотел бессмертия не для себя, это я знаю. И не искал счастья, ибо каждый сам находит свое счастье, сам доходит до смысла своей жизни. Ты задумал что-то другое? Но что?
В комнате воцаряется тишина. Она наполняет углы, таинственно отделяя нас друг от^ друга. Внизу, где-то на нижнем этаже, хлопочет Марта. Она всегда ступает так тихо, будто боится спугнуть тишину. И без того бледное лицо Лучиано становится белым, как вата.
— Ты подаришь мне Маргариту, мудрый? Правда за правду.
— Попытаюсь, Лучиано.
Некоторое время он раздумывает, затем наконец решается.
— Я мыслил уничтожить тебя, мудрый! Хотел стать бессмертным, дабы низринуть тебя! Найти корень зла и вырвать его. Но ты оказался сильнее. Ты поставил ее на моем тернистом пути. И я не хочу больше быть бессмертным, — его голос переходит в шепот. — Не хочу, слышишь! Даруй мне Маргариту!
Так вот какова его правда. Отрекается от бессмертия, ибо оно лишает его привычных ценностей. Ибо смерть определяет истинную цену всему сущему. Не потому ли к концу жизни истинная цена всего сущего так возрастает?…
— Ты хочешь меня уничтожить, Лучиано? Глупости! Дьявол просто необходим. Ведь должен же кто-то ответствовать за ложь, за подлость, за насилие? Так-то. Ежели твой мир останется без дьявола хотя один день, сей день станет настоящим адом, ибо другого ада нет. А теперь выпей вино, и подумаем немного, как тебе добраться до опечаленной вдовы.
Он смотрит на меня, как лунатик, а я перебираю в памяти легенду о Фаусте и Мефистофеле. Значит, Фауст вовсе не искал личного счастья. И Маргарита совсем не была такой уж благостной и смиренной. Столетия исказили, преломили лучи истины Лучиано-волгера. Моего Лучиано, потомка еретиков-богомилов. Что же все-таки произойдет дальше?
А дальше не происходит ничего особенного. Лучиано встает, он пришел в себя.
— Ладно, — выдавливает он. — Ты обещал, мудрый!
— Только постарайся об этом забыть, Лучиано!
В общем, мы неплохо понимаем друг друга, ничего не скажешь. Встаю и я.
— Ты не воспротивишься, ежели мы пойдем вместе? — интересуюсь я. — Тебе ведь чертовски нравится лишний разок прогуляться в компания с чертом, верно? Хотя ты и без того пребудешь со мною веки вечные.
Я тоже облачаюсь, и мы отправляемся в путь. Надо покумекать, как лучше сварганить дельце для Лучиано с Маргаритой. По части размышлений на подобную тему не сыскать в городе лучшей обители, чем таверна минхера Рогевена,
Несколько ступеней вниз, поворот — и милости просим пожаловать в почтенное заведение. Внутри копоть, чад, дымище, с непривычки я начинаю исходить кашлем, согнувшись в три погибели. Впрочем, кашель довольно быстро стихает. Откуда такой дым? Ага, вон над очагом истекают жиром с десяток цыплят. Под сводами таверны перекатывается невнятный многоголосый шум, поглощающий все другие звуки, погружающий слух в какое-то странное оцепенение.
Когда глаза попривыкли к дыму, замечаю: в таверне яблоку негде упасть. За грубыми столами восседают вертхаймские мужи — кузнецы с улицы, вьющейся вдоль реки, ткачи двух заречных мануфактур, виноградари, тележных дел мастера, извозчики, земледельцы, мелкие торговцы, перекупщики — в общем, людишки, от рассвета до заката кишащие в Вертхайме и за пределами оного. Разговаривают, смеются, лениво открывают крышки своих пивных кружек, жуют поджаренный на жире хлеб, ничего не скажешь, умеет хозяйка готовить, дай ей бог долгих лет здоровья. Подручные минхера Рогевена плывут в дыму, среди невнятных голосов, хватают со столов пустые кувшины и сразу же заменяют их полными.
О нет, нам с Лучиано не сюда. Для гостей избранных — их преподобий пасторов, богачей, денежных тузов, ворочающих казной, — там, за очагом, сыщутся комнаты получше. Там прислуживает самолично фру Рогевен, толстенная хозяйка, что сейчас следит за цыплятами над огнем. Любопытно, каков должен быть капиталец, дабы попасть в сильные мира сего. Уж никак не меньше тыщи золотых дублонов…
Фру Рогевен замечает нас, спешит навстречу, кланяется. Возможно, у господина, сопровождаемого врачевателем Лучиано, и нет тысячи дублонов, но имперская грамота и высочайшая дружба с ландграфом ГессенНойбургом отводят ему место среди самых почитаемых гостей. А уж врачеватель Лучиано подавно свой человек, особливо ежели случится какая хвороба.
В комнате немноголюдно, пять-шесть человек — двое богачей, пастор отец Фром, суконщик Мюлхоф. Обоих богачей я почти совсем не знаю, а вот с суконщиками и пастором уже встречались однажды. Господа оные — полная противоположность друг другу: отец Фром добродушный, отупевший от пива и лени; Мюлхоф же злой и завистливый. Я подозреваю, что в бренном мире нет буквально ничего, чему не завидовал бы завистник Мюлхоф. Вплоть до мертвецов: ибо некоторая часть усопших попадет в рай, а вот попадет ли в рай сам Мюлхоф — вилами на воде писано.
Мы обмениваемся обычными приветствиями, исчерпывающими сведениями о здоровье и садимся за один стол с пастором и суконщиком. Мигом появляется полная, как луна, фру Рогевен и вместе с ней два огромных кувшина пива.
Тема разговора единственная, да и быть не может другой — смерть мастера Реалдо, о ней в этот вечер толкует весь Вертхайм. Никто не любил старика, все его основательно побаивались. И теперь суконщик дает выход своей злости, богато сдобренной пожеланиями к господу богу отпустить грехи усопшего, коих, впрочем, великое было множество, чего тут греха таить.
— При всем при том покойник был человеком хорошим, — подытоживает суконщик, — и мы все надеемся, бог послал ему спокойную смерть!
Последние слова адресованы Лучиано. Мюлхоф втайне предвкушает, что Лучиано поведает, в каких жутких страданиях умирал мастер Реалдо. Скорбь на лице Лучиано просто изумительна — даже для меня, дьявола во плоти.
— Я бы хотел… — начинает Лучиано, но я опережаю друга. Мне не нужен Мюлхоф.
— О, сие лекарская тайна! — вмешиваюсь я. — Негоже тревожить душу праведника. Мыслимо ли, коли отец Фром разгласил бы святое таинство исповеди, не так ли, святой отче?
Отец Фром буравит меня синими глазенками и кивает. Он вообще не любит говорить много, тем паче в подобных ситуациях.
— Тяжело, ох как тяжело несчастной фру Реалдо, — вздыхает Мюлхоф, — так молода и уже овдовела. Вы не здешний, многого не знаете, но люди помнят, и то хорошо…
Далее следует, что помнят люди. Лучиано оживляется, это замечают все и прежде других хитрый Мюлхоф, время от времени он бросает любопытный взор на моего друга, не прерывая нити повествования. Выясняется, что Маргариту выдали замуж совсем молоденькой, почти сразу же после конфирмации. Свадьбу сыграли лет десять назад, еще когда покойный Реалдо чувствовал себя в силе. Маргарита была дочерью бедной вдовы, единственный брат девушки запропастился бог весть где, поговаривали люди, будто видели брата в Тюрингии наемным солдатом. Все родственники, весь род Реалдо восстали супротив свадьбы, но старик, упорный и злой, как взбесившийся волк, настоял на своем. Нет, о Маргарите никто не мог сказать плохого, но теперь люди наверняка начнут языками чесать…
Мюлхоф болтает без умолку — он слегка запьянел от пива. Я замечаю краем глаза, как Лучиано сжимает кулаки, и толкаю его ногой под столом. Он озирается, приходит в себя, но глаза горят гневом.
— Я ничего не слышал плохого о благородной фру Реалдо, — выговариваю я медленно, глядя прямо в глаза Мюлхофу. — Без сомнения, и отец Фроти подтвердит сии правдивые слова.
Мюлхоф тонко усмехается:
— Кому же, как не отцу Фрому, подтвердить истину. — Он переводит взгляд на пастора. — Фру Реалдо, она ведь каждую пятницу наведывается к вам в исповедальню, отче?
Пастор Фром сызнова кивает. А у меня тем временем зарождается один план. План, достойный Мефистофеля. Хотят видеть меня дьяволом? Что ж, у них будет дьявол, да еще какой!
Мюлхоф частенько опорожняет свой бокал, продолжая судачить на разные лады обо всем на свете. Когда он возвращается к смерти старого Реалдо и к его молодой вдове, я в очередной раз толкаю Лучиано под столом. Это слегка охлаждает его пыл, а то он того гляди вспылит и схватит за горло говорливого суконщика. Но нужный момент еще не подоспел.
Я затеваю с пастором глубокомысленный разговор на богословские темы. Если бы святой отец знал, что постулаты богословия могут использоваться в столь неправедных целях! В конце концов я приглашаю пастора почтить своим присутствием мой дом. Что означает: вскоре и мне придется нанести ответный визит. Невыносимая мука, разговор с пастором в течение нескольких часов, но, Лучиано нужна Маргарита, и ради этого я вытерплю все. Он запродал душу, дабы уничтожить меня, причину боли и страдания мира, А он, кроме боли и страданий, не видел ничего. Он должен владеть Маргаритой.
Мы потихоньку цедим пиво. Неожиданно за стенкой раздаются нестройные крики. Я заглядываю в большой зал. Ничего особенного. Зашел взвод герцогских солдат-швейцарцев, гонят взашей из-за стола подвыпивших простолюдинов. Шум, брань, проклятия, угрозы. Выгнанные разбредаются по соседним столам, утихомириваются, и снова под сводами таверны восстанавливается спокойствие. Солдаты заказывают пиво, поджаренные хлебцы, велят принести пустую глиняную чашу. В чашу сложили несколько игральных костей и — хлоп! — опрокинули на стол. Играют на медяки, но кому не известно, чем заканчиваются сии забавы — заканчиваются они обнаженными клинками и налитыми кровью глазами. Посему хозяин таверны тревожно крутится невдалеке.
Мы встаем с Лучиано из-за стола, слегка опьянев. Идем под закопченными сводами, перешагиваем через протянутые ноги, приветствуем кого-то, кто-то приветствует нас — Лучиано исцелил многих. Проходим мимо стола, за которым расселись солдаты, их командир издалека приветливо машет Лучиано. Сей командир как бы заново появился на свет. Однажды ночью ему в грудь всадили кинжал, и никто не верил, что он выживет, — уже и к исповеди поспешили привести. Чудодей Лучиано вытащил воина буквально из лап смерти. Кабы мог исцеленный знать, что благодарить следовало не только Лучиано, но и дьявола, он бы содрогнулся. Но он ничего такого не знал и теперь беспечно бросал кости, приглашая Лучиано присесть рядом.
От подобного приглашения никак не отвертишься — воспоследует обида жесточайшая, смертельная. Лучиано смотрит на меня, швейцарцы раздвигаются, дабы усадить гостя, а я становлюсь у него за спиной. Для них важен только Лучиано, плевать им на риторику и теологию. Для них я никто — так себе, какой-то занесенный ветром ученый жук.
Играют действительно на гроши. Получили солдатское жалованье в серебряных талерах, но не торопятся разменять капиталец, сосредоточенно отхлебывая пиво. Ставят и бросают по очереди. Кости стучат по столу, вертятся, подпрыгивают, замирают. Одному подфартило, другому опять не везет, но рассерженных еще нет. Медяки спокойно валяются у кувшинов.
Лучиано бросает последним, игрок из него вообще никакой. Он так неумело трясет кости в чаше, что смешит всех. И сам добродушно смеется, но, когда я смотрю на него, меня охватывает некоторое беспокойство. Оснований для тревоги вроде бы никаких, но это чувство у меня растет, я, кажется, начинаю ощущать страх перед предстоящей опасностью. Потихоньку осматриваюсь. Кажется, все в порядке. Мастера и подмастерья Вертхайма спокойно пьют пиво, гул в таверне стоит обычный, а здесь за столом сидят солдаты. Они друзья Лучиано, никто и пальцем не посмел бы нас тронуть,
Лучиано достает серебряный талер, кладет перед собой, раскручивает чашу. Кости весело подпрыгивают и останавливаются. Три креста. Редкая удача — полный выигрыш. Солдаты передвигают к Лучиано свои медяки, беззлобно поругивают — так всегда бывает, вечно везет самому неопытному. Лучиано должен бросать еще раз, три креста дают такое право.
Он смеется — выигранные деньги не интересуют его, но, конечно же, приятно изумить завзятых игроков тремя крестами сразу. Вот он снова раскрутил и…
Выпадает три креста.
У меня захватывает дух, теперь я догадываюсь о причине моего беспокойства. Солдаты смотрят на кости и удивленно молчат. Один попытался было заговорить, но сразу смолк. Лучиано удивлен не меньше других, он подозрительно уставился на меня через плечо. — Пойдем! — говорю я чужим голосом. Но игра есть игра. Счастливчик после трех крестов должен бросать, пока не передаст чашу следующему. Лучиано вертит чашу, кости стучат в ней, десятки глаз как завороженные следят за его руками. Снова три креста.
Гробовое молчание. Даже от соседних столов тянутся любопытные. Никто не привык видеть в таверне молчащих солдат. Что могло приключиться?
Лучиано встает, упираясь обеими руками в стол. Как по сигналу, тяжело поднимаются все остальные. Я пытаюсь схватить друга за плечи, увести, но понимаю, что это бессмысленно. Он должен играть.
Лучиано на сей раз даже не трясет чашей, просто складывает туда кости и переворачивает
Три креста.
Падает кувшин со стола раскалывая тишину. Лучиано приходит в бешенство. Он хищно хватает кости, швыряет их в чашу, шлепает ее на стол.
Я не смотрю туда, ибо знаю, что там, на столе.
Удивление в глазах солдат сменяется ненавистью, потом страхом. Они молча отступают, кое-кто тянется к ножу. Круг возле нас размыкается.
Лучиано мертвенно бледен. Он поднимает чашу над головой и изо всех сил грохает о земляной пол. Но она не разбивается. Глухо зазвенев, она закатывается куда-то под лавки. Лучиано тянется к костям, руки у него дрожат, а проклятые кости, будто живые, ползут и пропадают под столом. Свет сальных свеч отражается на серебряных рукоятях кинжалов.
Лучиано поворачивается и идет. Круг разрывается, мы спешим к выходу. Я двигаюсь как заведенный механизм, без единой мысли в голове. Только бы скорее выбраться отсюда, очутиться на улице, больше пожалуй, ничего.
И тогда я замечаю одного из солдат. Он стоит немного в стороне и глядит на меня без страха, но и без сочувствия — так, именно так взирал на меня Сибелиус. Такое же иссушенное лицо, без морщин, без примет возраста, такие же глубокие, пронизывающие глаза. Почему я не видел этого солдата раньше?
Но времени на раздумья нет, надо убираться восвояси. Такое ощущение, будто вот-вот всадят нож в спину. Наконец мы на выходе. Я слышу, как позади в гнетущей тишине кто-то глухо говорит:
— Его рукою водит сам дьявол! Сам дьявол!
Мы сидим с пастором Фромом и беседуем на возвышенную тему — о спасении души. Кротко, спокойно беседуем, как и подобает двум знатокам человеческих душ. Вино у пастора превосходное, полуденное солнце пробивается сквозь занавески и плетет свои кружева на мозаике пола. Пастор смотрит на меня голубыми глазками, улыбается.
Нам обоим доподлинно известен предмет столь кроткой и спокойной беседы. Речь идет не о спасении души, а о продаже, притом души вполне конкретной — Маргариты Реалдо.
Пастор Фром не удивился, когда я вытащил шитый золотом кошелек и положил на стол. Он как будто ожидал этого. Только слегка вслушался в звон. Да, в кошельке золото, святой отец.
— Я несказанно счастлив, уважаемый отче, что чужестранец, каковым являюсь я, ваш покорный слуга, может вкушать плоды гостеприимства в вашем городе, не находя слов выразить свою признательность…
И так далее. Да примет святой отец сей скромный дар. Да употребит его, как сочтет лучше — облагодетельствует нищих, тех, у кого нет крыши над головой, тех, кто голоден и бос.
Солнце плетет свои кружева по мозаике, я же плету кружево словес. Пастор Фром держится достойно и улыбается. Он принимает дар. Моя доброта не останется незамеченной. Есть только Один, кто видит все и все знает. Все, что дано для спасения души, дано Ему.
Кошелек покоится на столе. Стало быть, надо дать еще. Не прерывая беседы, запускаю руку в карман и достаю еще один кошелек — точно такой же. Кладу и его на стол, продолжая нестись по волнам красноречия. Никогда я не говорил столь красиво и возвышенно. Пусть добрые люди проявляют заботу о больных, пусть они молятся о спасении души моей и славят Его, единственного и милосердного. Ни о чем другом я, грешный, и не помышляю.
А вообще-то я помышляю о том, во что обойдется Маргарита Реалдо. Довольно дорого, ежели судить по ходу кроткой и спокойной беседы. Неужто пастор снова начнет развивать тезис о Нем, всевидящем и всезнающем? Тогда придется ударить его по рукам.
Но и пастор Фром, кажется, прикидывает, не слишком ли он увлекся рассуждениями о спасении души, а прикинув, встает, берет кошельки и крестится. Я крещусь тоже. Мы абсолютно единодушны.
Потом он садится, мигает своими глазками и говорит:
— Э, сынок, я всего лишь старый и больной человек. Но чем может помочь старый и больной человек тебе, постигшему все науки?
Никаких особенных благ мне не нужно. Нужно лишь, его снисхождение к нам, грешным, ибо кому мы можем быть судьями здесь, на этом свете?
Он полностью одобряет мой тезис о неподсудности и снисхождении. Сидит, кротко кивает головой.
Ах, как было бы славно, чтобы достопочтенный пастор сидел бы вот так и размышлял о спасении души не обращая внимания на то, сколько времени задержится Маргарита Реалдо в исповедальне. А об остальном позаботимся мы с Лучиано — в церкви святой Анны несколько выходов. Маргарита исповедуется каждую пятницу…
Пастор Фром задумывается. Скорее всего прикидывает на незримых весах вес моих кошелей и тяжесть грехов — будущих грехов вдовы. Думает он долго, несколько раз пригубляя бокал, пока наконец не принимает решение;
— Я, сынок, человек старый, больной. Глаза мои видят неважно, да и со слухом все хуже и хуже. Но в одном я согласен с тобой, вельми ученый муж. Надлежит прощать кающихся!
Все, что сказало о слабеющем зрении и неважном слухе, — ясно. Мы, кажется, столковались, А дальше? Пастор улыбается, в его глазах лукавые чертики.
— Сынок, — говорит он, — золото твое употребится на помощь нищим. Мне оно не нужно. Зачем мне золото, рассуди? Все мы грешны, и да пусть нас судит Тот, кто единственный имеет право судить. Мы же в смирении своем да накормим голодного, да оденем раздетого!
Его рассуждения мне представляются не лишенными смысла. Я начинаю понимать, что он довольно умен, умнее, нежели я предполагал. С ним или без него — Лучиано наделает глупостей. И Маргарита не оттолкнет его. Пусть грешная любовь заплатит свои долги людям, беднякам, что едят просяной хлеб и облачены в пеньковые рубашки. А господь знает свое дело. Впрочем, я с удовольствием замечаю: не исключено, что пастор верит в бога столько же, сколько и я.
Пьем вино, молчим.
— Сынок, — начинает снова пастор, — что-то в последнее время не видно твоего друга в божьей обители.
— Уважаемый отче, он душой и сердцем помогает больным и страждущим.
— Грешная плоть, мудрый сынок, ничто, — вздыхает пастор.
Воистину странные люди. Отрицают греховную плоть, но отрицание оное вовсе не препятствует им ублажать себя. Мудрствуют, будто все страдания даны свыше, но идут к Лучиано, ибо не могут без него обойтись. Почти совсем ничего не знают, не ведают о болезнях, а то, что в знали, позабыли. Суеверные, лицемерные, гордые, храбрые, запутавшиеся, схватились как утопающие за свою лживую веру и не желают замечать ее лживости, ибо уверены: едва отрекутся от веры — и мироздание рухнет. А мир, хвала всевышнему, довольно крепко стоит на ногах и будет стоять в грядущих веках. По крайней мере, в этом-то я уверен.
— Я поговорю со своим другом, уважаемый отче, — киваю я понимающе, — и уверен, он прислушается к вашим словам.
Прислушается, жди! Лучиано никого не слушает. Меня он, правда, побаивается, а заодно, наверное, и ненавидит. Сейчас он потерял голову от любви к Маргарите, и можно только гадать, чем все кончится. Во всяком случае, ничего путного ждать не приходится.
Направляю разговор в другое русло, пора обменяться последними новостями. А новости приползают столь мед ленно, что по пути окочуриваются от старости. До нас доходят слабые отголоски событий, возможно, имевших место, а может, не происходивших вообще. Кто-то с кем-то воевал, побеждал, продавал в рабство. Кто-то куда-то отправился, пересек семь морей и открыл диковинны края, где горы сплошь из золота, люди ходят в чем мать родила и не срамятся греха. Антихрист сошел на грешную землю в образе некой Люмер и убеждал повсеместно отринуть истину. В Тюрингии батраки пустили красного петуха в господских поместьях, а сами подались в дремучие леса.
Известие о батраках вынуждает меня навострить уши. Тюрингия не так уж далеко, всего в трех днях конного хода, и пастор с голубыми глазками пока и не подозревает, как далеко ускачет красный петух. Зато мне, провидцу, доподлинно известна кровавая перспектива ближайшего десятка лет. Покуда еще не поздно, надо с Лучиано выбрать на карте местечко поспокойнее. Вот поутихнут страсти с Маргаритой Реалдо, и сразу надо давать ходу!
— Трудные времена грядут, мудрый сынок, — произносит пастор. — Неверные опоясываются мечом, тщатся изменить мир. И знамения явлены, одно другого знаменательней.
О знамениях я уже наслышан. Комета. Пророчествующие. Волк, вышедший из лесов и говоривший голосом человечьим.
А война есть война. Она начнется независимо от знамений и будет долгой и кровопролитной, такой, что даже волкам захочется заговорить человечьим голосом и раскрыть людям кое-какие истины.
Мы делимся еще размышлениями о Тюрингии, о владельцах спаленных поместий и зловредных батраках, затем встаем. Прощаясь у ворот, пастор говорит:
— Да пребудет с тобой, мудрый сынок, и другом твоим божья благодать! И пусть она никогда не оставляет вас!
Это звучит почти как предупреждение. Я шагаю по мостовой и обдумываю напутствие пастора. Предположим, он хотел меня предостеречь, но от чего?
Одно предупреждение я уже получил. Тогда в таверне, где Лучиано играл в кости. Там побывал Сибелиус, случившееся вполне в его стиле. Что же все-таки хотел сказать пастор? Может быть, Лучиано знает все лучше меня? Да. Знает и скрывает!
Я иду по узким кривым улочкам, стиснутым стенами и домами. Над парикмахерской красуется лоханка брадобрея. Деревянный молот над воротами бондаря. Детишки Тине играют на мостовой. Играйте, дети! Резвитесь на здоровье, но прошу вас, уступите дорогу, ибо не знаете, кто шествует мимо! Идет в меру счастливый Человек, живущий вне своего времени. Он увидит, как вы вырастете, женитесь, будете рожать детей, воспитывать внуков. Он увидит вас на базарах, в тюрьмах, в соборах — везде. Он увидит вас, когда вы ляжете в гроб, он увидит вас и тогда, когда память о вас забудется в чреде грядущих времен. Уступите дорогу, дети!
Интересно, как будет выглядеть Вертхайм через сто лет, через двести! Одни дома разрушатся, и на их месте бесконечно терпеливое человеческое племя воздвигнет новые. Потом и они разрушатся. Но я по-прежнему буду. В этом моя радость и беда. Я увижу, как станет изменяться мир. Горы зарастут лесами, леса посохнут. Но я по-прежнему буду. Камни обратятся в песок, и ветер развеет его по белу свету. Но я по-прежнему буду.
Нет, нелегка ноша бессмертия, это я уже начинаю понимать.
Я никак не могу избавиться от чувства нереальности Происходящего, оно преследует меня повсюду. Во всех моих поступках есть оттенок искусственности — будто бы я призрак, посланный смущать духов. Впрочем, я мало чем отличаюсь от призрака, только боюсь в этом сознаться. Я почти нигде не бываю, как правило, сижу запершись в четырех стенах, вот уж воистину дома и стены помогают. На улице я теряю привычное присутствие духа. Каменные дома Вертхайма, кирпичные стены, тротуары — все мае кажется гигантской декорацией, стоит ее ткнуть посильнее — и руки повиснут в воздухе, в пустоте.
И вид людей действует на меня не лучше. Люди ходят, разговаривают, смеются или воют от боли, но они будто не живые. Я знаю будущее каждого из них, знаю, что ими движет, куда они направляются. И когда я смотрю на них взглядом призрака, взглядом существа, которое появится через века они блекнут, превращаются в механизмы — все та же мертвая декорация.
А сны совсем другие, вот в чем загвоздка. В них я живой, взаправдашний, настоящий, в них нет людей-механизмов. В них Вера по-прежнему смеется, в них она опять обманывает меня наивно и очаровательно, и мой город у подножия Витоши омываем потоками вечернего солнца, и больные ждут помощи от меня или спасения. В общем, как все, я любим и ненавидим. Там, в снах, я сызнова езжу по оазисам, и даже пустыня лучше, чем Вертхайм — чужда и ненавистный Вертхайм. Я, как прежде, переругиваюсь с Гансом, упрекаю за бесконечные хитрости в мчусь на разболтанном «форде», Что издает звуки, как старый боевой конь, и слушаю над головой вой давних бурь.
А потом просыпаюсь и долго лежу без сил и мыслей. Тяжко в этом мире сатане, если он побывал в моей шкуре. Поднимаюсь, слоняюсь по комнатам, заглядываю в маленькие окошки, стиснутые свинцовыми рамами. Внизу Марта погромыхивает посудой, прочно утвердившись в своей жизни. Вероятно, она давно бы ушла от меня, если бы не высокая плата. Она несказанно боится меня. Я ничего не замечаю в ее глазах, кроме страха. Поди объясни, что не следует меня бояться, потому как я всего лишь несчастный призрак — и ничего больше.
Но и Марта, и Тине-бондарь, и фру Эльза, и пастор Фром, и даже этот хитрец Мюлхоф живут в своем времени и по-своему счастливы.
Иногда, расхаживая по клетке времени, в кою я заточен, мне становится даже весело. Вот оно, время гуманизма! Больших человеческих идей, проблесков души, Эразма и Рабле!
Гуманизм? Я слишком идеализировал прошлое. Насилие, рабство духа, мрак и бессмысленная жестокость — я уже не могу с уважением относиться к эпохе гуманизма. Где-то в келье заточен Эразм. Он уже написал «Похвалу глупости», а теперь проклинает себя за мимолетную смелость. А Франсуа Рабле пока еще монах-францисканец и постигает премудрость знания в монастыре Фонте-ле-Конт. Сидит небось, копит ненависть и не знает, не ведает, что со временем напишет «Гаргантюа и Пантагрюэля». О, ему еще предстоит зарабатывать свой хлеб под вымышленным именем, орудуя не пером, а врачебным скальпелей, поскольку просвещенный его тезка Франциск I изгонит гения за пределы Франции.
Кого уважать? Ландграфа Гессен-Нойбурга, затрепетавшего как осиновый лист, когда я предсказал будущность? Его сиятельство вознамерился сей же момент отправить меня на эшафот, да поостерегся грозного пророчества: он-де заколдован и умрет в страшных муках через час после меня. Поверил, глупец, да, и не мог не поверить! Потом мы подружились, и его благосклонное внимание к моей особе раскрыло предо мной все двери. Гораздо большего уважения достойна фру Эльза — она много выстрадала, многое пережила на тернистом пути через лабиринт бесправия и жестокости, да и к женщинам своего заведения она по-своему добра. По-настоящему же достоин уважения один лишь Лучиано. Он честен, смел, хотя и вспыльчив, его ум отточен, как меч. Безрассудная любовь к Маргарите делает его мягче, человечней, иначе он смахивал бы на каменного идола. Когда я сравниваю Лучиано с другими, в моей заскорузлой, огрубевшей душе проскальзывает слабая гордость. Вот он — отпрыск богомилов! Потомок смельчаков, что запалили вшивое одеяло средневековой Европы и сами сгорели в пламени. Мне хочется пожать его руку, научить всему, чего он не знает, но я не решаюсь — он идет своей дорогой, а я, быть может, только помешаю ему. Почему он вдет своей дорогой и ненавидит меня? Ненавидит ли он меня? Не знаю, но определенно бывают мгновенья, когда ненавидит. Он не может примирить свою совесть со мной и оттого страдает.
Впрочем, самые страшные душевные муки Лучиано испытывает не по моей вине. Когда на рыночной площади выволакивают на эшафот железные клетки с приговоренными, он, бессмертный, всегда стоит рядом, стиснув зубы и сжав кулаки. Площадь забита до отказа, сплошное море голов. Такое представление случается нечасто, да и подручные ландграфа следят, все ли обыватели пожаловали убедиться в неотвратимости возмездия. Толпа прет отовсюду, возле собора крючконосые торгаши устанавливают свои столики со сладостями, иголками, гребешками, серьгами и монистами, дети дуют в дудки, хохочут и плачут. Проходят монахи, подпоясанные вервием, и никто не знает, о чем они думают под надвинутыми капюшонами. Праздник.
Я слоняюсь в толпе, слушая пересуды бюргеров. Тут можно узнать все, что угодно, жизнь города предстает как на ладони. Оказывается, епископские стражники чуть не поймали сумасшедшего Николауса у некой благочестивой вдовицы, а он, не будь дурак, сбежал через подвал. Или вот: минхеру Шванцеру подфартило: выгодно продал сукно, а ведь цены-то нынче низкие, оно и понятно, нет войны… Гомонит толпа. А вокруг эшафота наемники швейцарцы. Здоровенные мужики с тяжелым взглядом. Странные люди эти швейцарцы. Сидят в таверне, пьют, но не напиваются — боятся. Знают: никто их не любит. Молчат и пьют, потом затевают драки между собой.
А вот и Лучиано. Он тоже замечает меня, но не здоровается, смотрит волком.
— И ты пожаловал, да? — цедит он сквозь зубы. — Заполучить души… вон тех? — он кивает в сторону эшафота.
— Успокойся! — примирительно говорю я. — У них нет души. А пришел я сюда за тем же, за чем и ты.
Но его нелегко образумить.
— Лжешь! Зачем здесь все эти людишки? А?
— Очень просто. Хотят вкусить радость, что они живут. Где еще, если не здесь, и когда, если не сейчас?
После некоторого размышления он соглашается:
— Ты, как всегда, прав, мудрый. Стало быть, людишки не зазря топчутся здесь, не зазря вытягивают шеи, дабы лучше все увидеть? Ты прав, к вечеру они сызнова вернутся в свои зловонные норы. И будут довольны, понеже еще живут, хотя и в лохмотьях. Они уснут спокойно, сном праведников. Ведь кое-кому приходится много горше, чем им. Да, ты прав.
— Эй, прикуси язык! — толкаю я его в бок. Сдается мне, вон тот продавец просяных лепешек проявляет к нашему разговору повышенное внимание. Но Лучиано уже сорвался с цепи.
— Вот он, род людской! Все хотят быть вечными. Потому и привалили сюда, храбрецы!
— Ну а ты чем лучше? — допытываюсь я. — Вертишься вокруг… хм, этой, около которой вертишься, жить без нее не можешь. Вечного блаженства домогаешься. В придачу, так сказать, к бессмертию, а?
Он глядит на меня, должно быть, намереваясь испепелить взглядом. Но призрак не убьешь.
Тем временем выводят приговоренных к казни, толпа задвигалась и взревела, нас закрутило в людском водовороте, и мы потеряли друг друга из виду. Лучиано, конечно, взбешен, но ему нелишне кое о чем поразмыслить.
А когда бессмертный размышляет, это всегда на пользу. Тем паче для Лучиано, который то и дело запутывается в немыслимых историях, откуда я вытаскиваю его с немалыми усилиями.
Чего стоит, к примеру, одна только эта возня с минхером Петрусом — далеко не последним человеком в городе.
Минхер Петрус слег, весь скрюченный, без движения. Уж как только не колдовали над ним врачеватели: то кровь пустят, то песком горячим прожаривают — все втуне. Ему бы Лучиано пригласить, да, видать, опасался сквалыга: не слишком ли дорого возьмет чудодей. Справедливости ради надо признать, что торгашам и скопидомам мой друг не спускал.
И вот как-то в воскресенье Лучиано зашел ко мне необычайно веселым.
— С чем пожаловал? — спросил я. — Раз ты весел, стало быть, не к добру. Опять каверзу затеял?
— Ты прав, мудрый! Я затеял исцелить Петруса.
— С чего ты так подобрел?
— Нынче после литургии викарий возвестил всему приходу. Мол, так и так, благочестивый раб божий Петрус отвалит сто дублонов тому, кто с божьей помощью поставит его на ноги, сиречь избавит от тяжкого недуга. Теперь пораскинь умом: великая выйдет потеха, коли я вылечу старикашку и ему придется выплатить сто дублонов. Да он же от огорчения тут же отдаст богу душу!
— Выбрось сию блажь из головы! — сказал я. — Петрус и на том свете не расстанется с золотишком, Зря время потратишь.
Но Лучиано меня не послушал. Ушел и — надо же умудриться! — на следующий день поставил Петруса на ноги, так что ошалевший исцеленный даже пошел к литургии.
Вечером Лучиано послал слугу за деньгами. Но многомудрый Петрус завел такие речи:
— Твой хозяин, — сказал Петрус, — слуга дьявола! Я обещал заплатить сто дублонов всякому, кто лишит меня хворобы с божьей помощью, а твой хозяин даже ни разу не упомянул святое имя господне! Сей нечестивец злокозненно наслал на меня болезнь, дабы ограбить почтенною© человека.
И приказал для острастки поколошматить слугу.
Услышав крики на улице, я послал Марту выяснить, что случилось. Через минуту она вернулась и все рассказала.
Избитый слуга вернулся к своему хозяину Лучиано, и что будет дальше, то не ведомо никому.
Я выскочил, словно ветер, и помчался к Лучиано. Было ясно — его спровоцировали, чтобы отомстить за содеянное добро.
Я встретил его уже на пороге. Он косо набросил на себя накидку, под ней выдавался эфес шпаги. В лице ни кровинки.
— Стой! — выдохнул я. — Заклинаю тебя, остановись!
Вместо ответа он выхватил шпагу и заревел:
— Убирайся! Убирайся, дьявол! Пришло время каждому получить свое!
— Нет, еще не пришло! — оборвал я. — А ты просто глупец! На кого оставишь Маргариту?
Это его отрезвило. Он все еще упирался острием в мою грудь, но рука у него задрожала.
Я ударил ногой по эфесу, и шпага зазвенела на камнях.
— Поворачивай обратно! — скомандовал я. — Нешто не видишь: они только и ждут, когда ты сам попадешься к ним в руки! Назад! — Тут я перешел на шепот: — Поверь, не пройдет и недели, как за тебя отомстят! Слышишь, отомстят. Разве я тебя хоть раз обманул?
…И отмщенье пришло. Ровно через неделю Петрус снова слег, на сей раз без надежд на поправку. И все обвинили его, а не Лучиано.
Вот так — плохо ли, хорошо — коротали мы дни.
Теперь, когда я размышляю над последовавшими событиями, никак не могу понять, где допустил ошибку. Казалось, я все рассчитал наперед, а вышло хуже некуда. Может, в том и проклятье всех Мефистофелей: даже когда им хочется совершить добро, творят зло.
Прежде всего сыграли роковую роль разноречивые толки вокруг искусства Лучиано-врачевателя. Я научил его всему, что знал, он на лету схватывал основы Гиппократова ремесла. Но могущество над болезнями сделало его настолько дерзким и самоуверенным, что он настроил против себя всех и вся. Даже те, кого он облагодетельствовал, становились зачастую его недоброжелателями.
— Все это ты придумал, мудрый! — говорил Лучиано. — Превыше всего ненавидеть тех, кто нам оказывает помощь!
Да, они падали Лучиано в ноги, когда была нужда, а потом отвечали ему завистью и ненавистью за его могущество, сдобренное высокомерием. Только страх по отношению к графу Гессен-Нойбургу удерживал Вертхайм от соблазна указать нам на городские ворота. Да мы и сами уже давно бы покинули сей город, если бы не Маргарита Реалдо. Лучиано сошел с ума. И был счастлив. Судя по всему, именно в эти дни он не сожалел о запроданной дьяволу душе. Пастор Фром добросовестно выполнял договор.
Но нет, дела наши шли совсем худо, интуиция меня никогда не обманывала. В Тюрингии батраки начали жечь не только поместья в окрестностях замков, но и сами замки. Против непокорных послали наемников, никто из солдат не вернулся. А в Вертхайме народ стал замкнутым, с нами не разговаривали, а порою забывали даже приветствовать. Я пытался вразумить Лучиано, но он только отмахивался.
— Ты можешь все, мудрый! — приговаривал он. — Ты дал мне Маргариту, будь добр, позаботься о нашей греховной страсти!
И я добросовестно играл роль ангела-хранителя их любви. До той роковой минуты, покуда не вернулся брат Маргариты, Я ожидал его возвращения, смутно предчувствуя, что с его появлением придет конец и счастью Лучиано. Но я не подозревал, сколь печально все завершится.
Валентин возвратился в один из осенних вечеров. Днем было пасмурно, но к вечеру подул ветер, разогнал облака, и небо стало красным и прозрачным, как стекло. Мы шли с Лучиано по улице, и я был как никогда спокоен. Он спустя некоторое время собирался увидеться с Маргаритой, а я заглянуть в таверну Рогевена. Осень уже успела зажечь листья дерев, город был напоен горьковатым запахом хризантем, от которого щемило сердце. Ничто не может сравниться с подобными вечерами. Даже весна. Суматошный майский хаос, когда каждая веточка, каждая былинка опережают друг друга в цветении, не настолько волнует меня, как осень. У осени привкус молодого вина, забвения, отмирания — она намного прекрасней.
Мы двигались по одной из безлюдных улиц в сторону собора, когда от угла отделился силуэт мужчины и перегородил нам дорогу. Он был высок, крепок, русоволос, в грубой солдатской одежде, в ботфортах, заляпанных грязью, — в общем, заправский вояка. Скрестив руки на груди, он разглядывал нас с оттенком презрения.
— Вовремя пожаловали! — пролаял он наконец. — А то я изрядно по вас соскучился, крысы вы эдакие!
Лучиано насупился, с шумом втягивая воздух. Да и я, признаться, изрядно разозлился. Такой благодатный вечер — и на тебе, этот наглец. С такими надо держать ухо востро.
— Отойди, сам переговорю с ним! — сквозь зубы негромко сказал я Лучиано.
Слова мои, как видно, были отнесены за счет боязни, ибо незнакомец тут же выпалил:
— Подлейший трус! А ну-ка пойди сюда, мне надобно получше разглядеть тебя, прежде чем вытряхнуть мерзкую твою душонку!
— Ты… ты кто таков? — спросил взбешенный Лучиано и сунул руку под накидку.
Тот хрипло засмеялся.
— Неужто сестрица моя, развратница, ничего тебе не поведала?
Теперь все стало на свои места. То был Валентин. Кошмарной легенде, видимо, надлежит обратиться в явь. Лучиано должен убить его, чтобы последующие поколения могли пятнать кровью любовь Маргариты, чтобы превратить моего друга в героя и несчастную жертву дьявола!
В руке у Лучиано блеснул кинжал. Я мог бы поклясться: именно этот обоюдоострый кинжал показывал Сибелиус. Острие светилось хищно и зло.
Противник отступил на шаг и выхватил шпагу.
— Ты умрешь первым! — заорал Валентин и бросился вперед.
Лучиано ловко увернулся, но, увы, в исходе поединка сомневаться не приходилось. Шпага против кинжала. Опытный солдат, виртуозно владеющий искусством убивать, — против Лучиано, опытного только в искусстве воскрешать.
Я выхватил пистолет и щелкнул предохранителем. Валентин обернулся ко мне. Его лицо было искривлено ужасной улыбкой, он наслаждался нашим безысходным положением. У меня не осталось сомнений: он разделается с нами и останется чистым в глазах подлого Вертхайма.
Когда он снова вскинул шпагу и начал медленно наступать на Лучиано, я нажал спуск. Видит бог, я не хотел его убивать.
Нападавший выронил шпагу и начал осматриваться вокруг, как бы удивляясь происшедшему. Наверное, я ранил его — то ли в руку, то ли в плечо. Он наклонился за упавшей на землю шпагой, и в этот миг Лучиано сразил его кинжалом.
Казалось, весь мир погрузился в оцепенение. Звенела тишина. Валентин лежал на земле, откуда-то раздались крики, послышался топот.
Мы бросились бежать. Как безумные неслись мы по кривым улицам, выскочили за пределы города, запыхаясь, вскарабкались на гору, царившую над Вертхаймом. Внизу лежал город. Маленькие игрушечные домишки освещались восходившей луной. Ноздри щекотал запах сосен и гнилых листьев. И вновь у меня возникло чувство, что я когда-то уже переживал подобное, что это уже было в другие времена, в те времена, когда мир был еще молодым и беспечальным.
Мы сидим на стволе поваленного дерева и молчим. Наконец Лучиано произносит:
— Я спускаюсь вниз. Я должен увидеть ее. Хотя бы еще разок, мудрый, но должен. Пойми, хоть ты никогда никого и не любил.
О, я все понимаю. Но не могу открыться, что и я такой же грешный земной человек, как он, что и я любил в былые годы, любил до беспамятства… Но поди ему объясни. Он здесь, Маргарита внизу, он жаждет увидеть возлюбленную, у него на это право, право каждого смертного. А я дьявол, исчадие ада, господин зла, существо, покинувшее свое время, дабы жить вечно.
Мне ли останавливать его? Во имя чего я мог бы его удержать от безумного поступка?
Лучиано поднимается, и тогда мы оба замечаем: на горизонте становится светлее. Не на западе, где зашло солнце, а на севере. Темно-красное зарево.
— Идут! — глухо говорит Лучиано. — Идут мои братья! Идут проклятые, отверженные, нищие, отчаянные и верующие, мои братья! Воззри, мудрый! И подожди меня, я скоро вернусь!
Он двинулся вниз, а я остался сидеть на стволе поваленного дерева, вдыхая запах сосен и влажной земли, глядя на алевший горизонт.
Лучиано не вернулся ни в эту ночь, ни в следующую. Я спустился в Вертхайм и узнал правду, но лучше бы я ничего не узнавал. Маргарита Реалдо предала Лучиано. Его схватили и бросили в подземелье ратуши.
Меня никто не преследовал. Имперская грамота надежный щит.
Я вернулся к себе домой, Марта встретила меня как обычно, как обычно, предложила поесть и налила вина. Поужинав, я отправился к пастору Фрому.
— Почему он брошен в ратушу, уважаемый отче?
Пастор долго молчит. Я опускаю руку в карман, стараясь погромче звенеть золотишком. Но отец фром уныло качает головой:
— Оставь свои дублены, мудрый сынок! Теперь в них нет нужды. Твоему другу предъявлено тяжкое обвинение. Он помотал тем… из Тюрингии, что завтра начнут ломиться и в наши ворота.
Значит, Лучиано не обвиняют в смерти Валентина? Пастор будто читает мои мысли и тут же добавляет:
— Помогал, уважаемый сынок, хотел того или нет. Он убил посланца солдат, который нес важные известия о смутьянах, дабы поведать весть его сиятельству.
Значит, никто не преследовал Лучиано за любовь к Маргарите, за смерть ее брата. Все это не затрагивало спокойствия правителей Вертхайма, они готовы были ничего не видеть и не слышать. Они арестовали его, страшась повстанцев, по чьей вине пылал горизонт. Им хотелось предать суду не прелюбодея и убийцу, а Лучиано — волгера, еретика. Потомка проклятых, отверженных, смелых богомилов, чей дух взбунтовал Европу.
— Я намереваюсь помочь своему другу, уважаемый отче, — говорю я решительно. — Не знаю, удастся ли, но помогу!
Пастор не реагирует.
Я поднимаюсь, дабы раскланяться, и тогда отец Фром называет одно знакомое мне имя. Ничто не заставляло его произносить это имя, можно было спокойно промолчать. Кто знает, почему он так поступил. До сих пор я затруднялся понять, что там в его голове, за этими голубыми глазками, и вот теперь он назвал имя командира стражи. В свое время спасенного Лучиано от смерти. Если в этом мире еще осталось место для человеческой благодарности, то командир хотел бы помочь Лучиано.
Пастор провожает меня к воротам и, зябко кутаясь в рясу, говорит:
— Чему удивляешься, мудрый сынок? Я бы хотел, дабы твой друг остался в живых. Хотя скорблю в сердце моем: он из тех, кто умирает рано. Человек — это ничто, цель — это все, мудрый сынок! Все остальное — грех.
Я уже слышал эти слова с амвона. Жаль, что пастор, стоящий у ворот и дрожащий от ночного холода, не знает, у кого появится желание их повторить. У тех, кто еще не появился на свет, кто спустя без малого полвека обнажит мечи в ночь святого Варфоломея, Каноники в раззолоченных каретах, что во имя господа жгли костры по всей Европе. Гусары, расстрелявшие парижских коммунаров. Преступники, замышлявшие возрастить атомные грибы над невинными городами. Цель оправдывает средства? Нет! Человек и его цели вовеки неотделимы.
— Достопочтенный отче, желаю вам спокойной ночи и легких снов!
Поклонившись, я ухожу. Луна, огромная и круглая, льет холодный свет. Мои шаги эхом отдаются на пустых улицах, испещренных остроконечными тенями и игрой света. Как будто я иду сразу по двум городам — по настоящему, живому Вертхайму из камня и дерева и по другому — из бесплотного огня и теней. Собор. Рыночная площадь. Поблизости промелькнул балахон. Определенно чье-то испуганное око пытается рассмотреть во мраке ночи: кто идет? Не пугайтесь, я — Человек, идущий издалека.
Спускаюсь в таверну. Командир сразу же поднимается и уходит со мной, не вымолвив ни слова. Знает, зачем я пришел.
В ратуше он снимает одну из горящих на стене лучин и ведет меня вниз по каменным лестницам, оставляя за собой широко раскрытые от удивления глаза стражников.
Мы идем под низкими сводами, источающими ледяной запах влаги. Командир несет лучину над головой, и паутина с шипением поглощается пламенем. Наконец коридор выравнивается и упирается в тяжелую окованную дверь.
Командир отдает мне лучину и обеими руками вытаскивает запор. Потом указывает куда-то в сторону:
— Отсюда есть проход в собор. Выходите быстро, покуда не сгорела лучина. Вскорости ночной сторож закроет собор. Назад, через ратушу, для вас дороги нет.
Я хочу поблагодарить его, но он поднимает руку:
— Всякий долг должен быть оплачен — я заплатил свой. А прожил я вполне достаточно! Поторопитесь!
Он исчезает в темноте. Я с трудом раскрываю тяжелую дверь. Келья совсем маленькая, без окошка, точно склеп. Лучиано сидит на ворохе полусгнившей соломы — такой же бледный, как и в первую ночь, когда я явился ему из ада. Без тени удивления он поворачивает голову в мою сторону, не пытаясь даже подняться с соломы.
— Я давно поджидаю тебя. Я ждал тебя, мудрый!
Ты что-то припозднился.
— Вставай и поторопись! Времени в обрез, Лучиано!
— Почему? — удивляется он. — У меня целая вечность. Об одном прошу тебя, мудрый!
— Что за просьба?
— Лиши меня своего проклятого бессмертия! И оставь мне… — он слегка запнулся — …моих судей.
— А ты лиши меня этих бредней и перестань молоть чушь! Вставай, идем! Справедливости возжаждал? От кого?
Он и пальцем не шелохнул.
— Ты ничего не понимаешь, мудрый. Меня покинули все, кому я помогал. Меня предала даже любимая женщина. А ты хочешь, чтобы я жил в этом мире?
— А ты? Захотел умереть в нем?
Рука, сжимающая лучину, дрожит от волнения, и по углам кельи проносятся сумасшедшие тени.
— Да, — отвечает Лучиано.
И тогда я решаюсь признаться ему во всем. Господи, как мало времени!
— Выслушай меня, Лучиано. Я совсем не тот, за кого ты меня принимаешь, и договор, что мы заключили с тобой…
— Прекрати! — обрывает он. — Ты и впрямь ничего не понимаешь, мудрый. Я не желаю жить в этом мире, но могу умереть за него. Отряды моих собратьев уже у городских ворот. Утром меня поведут на казнь, я обречен. Но город изготовился к бунту, все начеку. За каждой закрытой дверью стоят и вслушиваются люди. Они ждут знака. Ведомо ль тебе, каков оный знак? Колокола святой Анны зазвонят, когда меня выведут на эшафот.
Лучина догорает, пламя уже обжигает руку.
— А теперь уходи! — спокойно говорит Лучиано. — Я не знаю, кто ты и почему ты среди нас, но ты не тот, ты не дьявол. Ты просто человек. С богом, мудрый. И помолись обо мне, когда услышишь колокол!
Я швырнул лучину во мрак. И опустился мрак.
Сибелиус по-прежнему сидел за письменным столом, а я — в кресле. Только керосиновая лампа была немного отодвинута в сторону. Ни один мускул не дрогнул на его сухом и бесцветном лице, и круглые глаза все также по-птичьи смотрели на меня, не моргая.
— Да-а… — протянул он неопределенно. — Вы сами оказались с ним заодно, одною связались веревочкой. И теперь довольно трудно подбить итоги эксперимента.
— Я хотел бы…
— Спрашивайте…
— Что случилось с… ним?
Прежде чем ответить, Сибелиус какое-то время размышляет. Возможно, над тем, стоит ли отвечать на мой вопрос. Но все-таки решается.
— Волгер Лучиано, лекарь и еретик, был сожжен на костре в Вертхайме пятого декабря тысяча пятьсот двадцать четвертого года… По вашему летосчислению. В тот же день город восстал, и отряды из Тюрингии ворвались через городские ворота. Вот так.
Мне горько от мысли, что там, выше по течению реки времени, Лучиано уже нет в живых. Он был сильным человеком. А я?
— Теперь вы должны ответить мне, — продолжает Сибелиус. — Ваше желание я исполнил. Хотите еще одну попытку?
— Да! — отвечаю я.
— В самом деле? Подумайте! Все зависит только от вас.
— Да!
Я встаю из кресла, а он все смотрит и смотрит на меня своими круглыми птичьими глазами, чужими глазами на пергаментном лице.