Охота на мух. Вновь распятый

Златкин Лев Б.

Вновь распятый

 

 

1

Сад был огромен. И благоухал. Илюша ощущал магнолиевый запах, томный запах роз, резкий — гортензий, тонкий и нежный — ирисов. Сад отдаленно напоминал дендрарий, столь разные и редкие растения в нем росли, только не торчали могильными крестами надписи на столбиках, открывая равнодушному прохожему паспортные данные каждого дерева или кустарника, да не на каком-нибудь живом языке, а обязательно по-латыни, хотя латынь двадцать два года как не преподавали в школах страны, но всякий останавливающийся, даже возле обыкновенного бука или граба, обязательно, хоть по слогам, безбожно коверкая при этом название, или даже перевирая его, читал название по-латыни, величественно любуясь при этом не деревом или кустарником, а самим собой. Воинствующее невежество устанавливало свою культуру.

Илюшу привела в дендрарий мать, вернее, мама, по-другому он ее редко называл, иногда ласкательно: «мамуля». Да и то только в те, нежные годы, когда он не стыдился проявления ласковых чувств. А теперь, в среде подростков, таких же, как он, полу юношей, полумужчин, полудетей, нередко с развитыми бицепсами, какими может похвастаться далеко не каждый мужчина, но все равно не отличавшихся от других сверстников телячьим взглядом неопытных глаз, не принято стало выражать нежных чувств, а грубость уже считалась если не заслугой, то доблестью. Эти женские причуды раздражали Илюшу, вызывая у него чувство протеста, но только внутреннего, так как Илюша обожал мать, но вместо дендрария он охотно предпочел бы сходить с ней в кафе, где так таинственно веселились взрослые, и Илюша предвкушал, как бы он по возвращении домой, в город, лежащий на берегу другого моря, вернее, самого большого в мире озера, где жители, не поддаваясь на сомнительную лесть, по-прежнему считали Каспий морем, и рассказал бы приятелям о прелестях взрослой жизни, приписывая себе то, в своем воображении, чего не было и не могло быть, потому что всякая поэзия в кабаках упивается в прозу.

Но его маме, еще очень молодой женщине, нравились вечерние прогулки с почти взрослым сыном, перешедшим в последний, десятый, класс школы, они ей напоминали те чудесные времена, когда она, еще совсем юная девчонка, гуляла здесь с отцом Илюши, аспирантом института, где она училась, читающим ей, студентке первого курса, какую-то непонятную Илюше науку на кафедре. Отец теперь находился больше в командировках, чем дома, мать тоже пропадала на работе, Илюша был предоставлен самому себе. Свобода радовала, но иногда длительное отсутствие родителей угнетало Илюшу, и как-то раз, встретив на улице старого приятеля отца, он на традиционный вопрос: «как дела?» — остановился и стал жаловаться на одиночество и на то, что родители, очевидно, его не любят, раз исчезают на столь долгий срок. Приятель отца тяжело вздохнул и как-то непонятно произнес: «Лучше пропадать в командировках и на работе, чем в местах „не столь отдаленных“»… И тут же испуганно вздрогнул, побледнел, торопливо оглянулся и, не попрощавшись, убежал, во всяком случае, его уход был очень похож на бегство. Илюша долго с удивлением смотрел ему вслед, впервые тоскливо подумав, что быть взрослым, кажется, не такая уж и приятная штука.

Но каждый из них, из мальчишек, немедленно бы согласился на предложение волшебника — стать немедленно взрослым, только чтобы не ходить в школу. Правда, Илюша дал маме честное слово, что хоть в последнем классе он не будет сбегать с уроков, вступит в комсомол и возьмет не одно, как все, а целых два поручения, кроме всего, подтянется по математике.

Сад не был дендрарием. Но он не был и бывшим губернаторским садом, куда Илюша с одноклассниками ходили за сладкими стручками, каждую осень обильно устилающими землю возле деревьев, сквозь желто-палевые кроны которых виднелся легко и изящно возвышавшийся бывший губернаторский дворец, превращенный советской властью в филармонию, и не просто в филармоническое общество, дававшее концерты еще при существовании губернатора, а в народную филармонию, где зазвучали и мугамы.

Хорошо утоптанные тропинки вели в разные стороны, так что Илюша первоначально даже растерялся: по какой идти и в какую сторону, — но, вспомнив о Буридановом осле, погибшем от голода между двумя равноудаленными охапками сена, пошел по первой, на которую упал взгляд.

Идти было трудно и вязко: какая-то невидимая сила мешала, толкала назад, ощущение, словно приходится плыть против сильного течения, может, это и было течение времени, столь же бурное, что и горный поток, который, низвергаясь с вершины, подхватывает даже камни и уносит с собой.

Но шаг за шагом Илюша преодолевал длину тропинки, перескакивая через корни, так и норовящие дать подножку исподтишка и разбить в кровь пальцы ног. Корни все в морщинах, узловатые, как руки старухи, не корни, а застывшая гидра, Медуза Горгона, разметавшая навек в саду волшебные волосы свои.

Тропинка вывела Илюшу на поляну, устланную ковром из цветов и трав, ковром, источающим дивный аромат. Тонкое непрерывное жужжание говорило слуху столько же, сколько и зрению вид пчелы, размеренно и неторопливо сливающейся с цветками в любовном экстазе, где каждая сторона испытывает оргазм, кто от сладкой взятки, кто от опыления.

Посреди поляны, возле огромного пня от спиленного дуба, пошедшего, вероятно, на изготовление шикарной мебели в императорском дворце или во дворце его наместника, сидели прямо на земле, кругом, двенадцать оборванных бродяг. Они внимали тринадцатому сотоварищу по скитаниям, косясь одним глазом на хлеб и грубые глиняные чаши с черно-красным вином, живописно уставленные на тускло мерцающей поверхности пня.

Тринадцатый был столь яркой, запоминающейся внешности, что сразу же приковал к себе взгляд Илюши: лет тридцати трех, худой, среднего роста, он не привлекал к себе ни силой, ни мужеством, ни красотой. Но в нем было и то, и другое, и третье: мужество веры, сила духа, красота человечности. Его глаза не горели жестоким светом фанатизма, что подметил Илюша сразу в спутниках его, разрывающихся между жаждой слова и жаждой вина, между голодом, что насыщает лишь духовность, и голодом, что насыщает лишь хлеб, утоляет вино. И это противоречие читалось на их лицах, и с грустью смотрел на них тринадцатый. Провидец, предчувствуя кровавый путь его простого и светлого учения, логический ум еврея не мог воспрепятствовать варварской интерпретации, исказившей кривизной пространства великую небесную сущность, опустил ее серединой в ад.

Тишина и мир низошли на землю. Илюша не замечал даже признаков вечной борьбы за существование, столь присущее земле: никто никого не ловил, не хватал, не кусал, не жалил, чтобы за чужой счет продолжить безбедное свое существование.

Живая, но столь непохожая на живую, картина, открывшаяся перед Илюшей, заставила его сорвать на поляне цветок и поднести поближе, чтобы ощутить волшебный аромат и удостовериться, что он, Илья Семенович Гейзен, шестнадцати лет от роду, худой и с виду болезненный, хотя физически уступал лишь Митьке-силачу, которого учителя звали «остолопом», а в ловкости лишь Мешади-макаке, способного залезть на второй этаж по газовой трубе, он, Илюша, как его все звали от мала до велика, не спит.

Один из двенадцати бродяг, молодой, пожалуй, самый молодой, еще юноша, и к тому же красивый, но какой-то женственной, утонченной и ущербной одновременно красотой, быстро поднялся и, подойдя к тринадцатому, обнял его и нежно поцеловал.

И в то же мгновение Илюша увидел скрытого в кустах Карачая, начальника третьего отделения милиции, гнусного взяточника и негодяя, о сластолюбии которого ходили легенды. Карачай стоял совсем неподалеку, но Илюшу не замечал, может быть, потому, что во все глаза смотрел на бродяг. Одет был Карачай как-то странно: на ногах сандалии, обвивавшие тонкими ремешками ноги, кривые и волосатые; на теле… платье, не платье, балахон какой-то, стянутый широким кожаным поясом, усеянным медными бляхами.

Бродяги, насытившись духовной пищей, набросились на телесную: отрывая от ковриг хлеба большие куски, они жадно и торопливо ели, щедро запивая еду, весьма скудную, багряным вином, которое разливали два виночерпия, один — пожилой, неторопливый, весь седой, полный нездоровой полнотой, лил вино в чаши соседей, не забывая, впрочем, и себя, другой, столь же старый, но в остальном другой, полная противоположность первому, трясущимися от жадности руками наливал в основном только себе, осушая чашу одним большим глотком. Илюша сразу узнал в нем пьяницу, зарабатывавшего себе на жизнь и на выпивку хитрым трюком, он ходил по шашлычным и кебабным, кутабными тоже не брезговал, и заключал пари: брался одним глотком осушить бутылку водки, естественно, сразу же находились желающие посмотреть на этот фокус, заказывалась неоткупоренная бутылка водки, закуски при этом не полагалось, бродяга раскручивал содержимое бутылки и винтом вливал его себе в глотку, затем забирал выигрыш и уходил.

По мере того как два больших кувшина, глиняных, грубо вылепленных, опустошались, менялись и лица бродяг: только что были постными, с попыткой изобразить духовность, а через несколько минут стали багрово-наглыми, плотскими, без малейшего признака столь желаемой духовности.

А тринадцатый не выпил и половины чаши, не съел и трети небольшого куска, почтительно поданного ему безликим, словно тень, человеком. Он часто и меланхолично смотрел на небо, то ли ожидая знака, то ли просто наслаждаясь красотой заката. И не было на его лице страха или недовольства, обиды или презрения. Одно сострадание, окрашенное легкой дымкой печали и предвидения своей судьбы.

Но не таким был человеком Карачай, чтобы спокойно смотреть на чужое пиршество, даже такое скромное, если не сказать: «нищенское». Уж кто-кто, а Илюша его хорошо знал, как-никак соседствовали, а 3-е отделение милиции располагалось во дворе соседнего дома, что никак не влияло на количество краж в этом доме и в близлежащих домах, а может, и способствовало. Карачай не пропускал ни одного праздника, торжества, будь то свадьба или крестины, обрезание или защита диплома. И не дай бог, а тем более аллах, если кто-то забывал пригласить Карачая. Возмездие следовало незамедлительно, и враги ощущали всю степень своей непочтительности, всю глубину своего позора скаредности и безумства. Короче говоря, восстановление мира или хотя бы простое установление перемирия обходилось им значительно дороже.

Карачай подал знак, и на поляну со всех сторон из-за деревьев вышли такие же странно одетые люди, держа в руках кто длинную пику, кто меч. «Кино снимают!» — догадался Илюша и стал искать взглядом съемочную группу: операторский кран, осветительную технику и толпу помощников, кто с подсветкой, кто с хлопушкой, кто со сценарием, тенью прилепившийся к режиссеру, — испытывая почему-то жгучую обиду от того, что таких негодяев, как Карачай, приглашают сниматься в кино, пусть и не в главной роли, а его пробу не утвердили, а эпизод был такой славный, Илюша специально ходил смотреть эту картину, и она ему решительно не понравилась, а о том, насколько бездарно был сыгран тот, так понравившийся ему эпизод, и говорить нечего.

Но съемочной группы не было. Безусловно не было: трудно спрятать столь огромное войско вечно суетящихся людей в поисках утраченного времени. Да и не в их характере было прятаться, наоборот, всеми способами они притягивали к себе всеобщее внимание, разыгрывая свой привычный, «домашний спектакль», и неизвестно еще, что им было дороже: снять эпизод или произвести впечатление.

Бродяги в первый момент застыли живописной группой, но уже во второй они побросали чаши с вином и хлеб, кто на столешницу пня, кто на землю, и бросились в разные стороны, «задали стрекача».

Илюша улыбнулся наивности бродяг, столь плотными рядами шли со всех сторон многочисленные подручные Карачая. Но его улыбка растаяла без следа, когда он увидел, с какой легкостью просачивались и проскальзывали сквозь столь густые сети облавы. Они не уменьшались в размерах до комара и не превращались в невидимок, но их не замечали, даже сталкиваясь. Лишь раз один из бродяг получил пинок в зад, уж слишком сильно он столкнулся своим грузным и грязным телом с одним из ловщиков. Но и этот пинок только придал бродяге добавочную скорость, и он вскоре скрылся среди деревьев и кустарников вслед за остальными бродягами.

А ловщики неумолимо сближались, оставляя все меньше и меньше свободного пространства для тринадцатого, который на самом-то деле оказался Первым и Единственным. Даже тени волнения не мелькнуло на его печальном лице, а опечалилось оно при виде, как его спутники и ученики удрали, словно зайцы от борзых. Но и зайцами их было назвать трудно, где это видано, чтобы борзые не только не растерзали бегущих зайцев, но и не обратили на них никакого внимания, если не считать единственного пинка.

Провидец, не замечая ловчих, смотрел пристально в небо, долго смотрел: то ли вел неслышимый разговор с кем-то из небожителей, решаясь на что-то, то ли уже задавал вечный свой вопрос: «Пошто меня оставил?» Может, это что-то было столь важным, столь значительным, что решиться ему на это было мучительно тяжело и больно.

Но, решившись, он преобразился: печаль исчезла с его лица, свет твердой веры сделал лицо прекрасным, юным и каким-то неземным, и его изображение отпечаталось в огромных размерах на небе.

И, словно по мановению волшебной палочки, белая одежда ловщиков во главе с Карачаем почернела, покрылась густой и липкой жирной сажей, она пачкала, когда кто-либо из ловщиков задевал другого рукой или вытирал коротким рукавом балахона потный лоб.

Сжавшись до предела в кольцо, ловщики остановились, оставив минимум свободного пространства для Единственного. Но он оставался все таким же спокойным. И смотрел на своих преследователей не с гневом, но с жалостью. Он смотрел на них, как на неразумных, а они и были неразумными исполнителями чужой злой воли, они не могли действовать сами по себе, потому что для самостоятельных действий требовалось самостоятельное мышление, чего они начисто были лишены, мало того, что были лишены, так они еще и боялись самостоятельности, как огня, и Илюша хорошо понимал, что оснований у них для этого хоть отбавляй. Когда тот же Карачай приступил к исполнению своих обязанностей, молодой и энергичный, еще только в роли начальника участка, он арестовал кого-то не того, кого не только нельзя было арестовывать, но и думать об этом было нельзя. И весь участок был свидетелем, как к дому, где жил Карачай и, соответственно, Илюша, подъехала черная «эмка» с нулями первых цифр, и как из нее неторопливо вылез совсем юный, совсем еще мальчик, офицерик в черной форме войск НКВД, и как к нему пулей вылетел из дому Карачай, и как офицерик медленно, без эмоций и волнения, отхлестал его по щекам, отхлестал принародно, равнодушно так, ни одна черточка не дрогнула в его лице, и существенно подорвал авторитет Карачая, и вот, с тех пор, с того самого злополучного дня Карачай всеми ему доступными средствами стал утверждать свой пошатнувшийся авторитет. И чем гнусней и неразборчивей становились средства для такого самоутверждения, тем стремительней Карачай поднимался по служебной лестнице. Уже получил пост начальника одного из самых важных и центральных отделений милиции города, в радиусе действия которого были и ЦК партии, и горсовет, и, самое главное, особняк-резиденция первого секретаря ЦК партии Мир-Джафара Багирова, еще так недавно работавшего в разведке вместе с Лаврентием Берией, ставшим по велению Сталина генеральным комиссаром НКВД. Друзья, не жалея сил, поддерживали друг друга, и маленький толстячок, с неимоверной амбицией и с еще более неимоверной жестокостью, при всей своей глупости, стал диктатором. Вот с кого брал пример Карачай, его уже не удовлетворял пост начальника отделения, и он терпеливо собирал компрометирующие материалы на заместителя комиссара города и небезуспешно.

В свободное пространство внутри кольца важно вошел Карачай и двое его ближайших помощников, блюдолизов. Илюша их часто встречал: это они несли Карачаю в дом многочисленные дары, в том числе и с самого большого в городе рынка, расположенного на территории района, вверенного «защите» Карачая. Все и вся было обложено данью, регулярно выплачиваемой.

Карачай важно протянул Единственному какой-то свиток, очевидно, ордер на обыск и арест, но тот величественным движением руки отклонил его, не желая участвовать в дурацком спектакле. Но Карачая остановить было нельзя ничем, в фундамент своего авторитета он вкладывал обязательное соблюдение внешней официальной и обязательной атрибутики. И повторял любимую поговорку своего комиссара, по слухам, не то дальнего родственника, не то близкого друга «хозяина», самого Багирова: «Был бы человек, а ордер на его арест я смогу составить всегда!»

Поэтому Карачай, развернув свиток, долго, почти по слогам, читал постановление римского наместника, суть которого сводилась вкратце к следующему: схватить и препроводить во дворец наместника бродягу Иошуа, смущающего еврейский народ россказнями о мире во всем мире, о равенстве всех людей, в том числе самого императора, перед законом, что человек должен стремиться к богатству духовному больше, чем к богатству материальному, ибо лишь при таком соотношении возможно отсутствие зависти, что гласность — основа мирозданья. Но по обычаю того времени короткое и ясное понятие топилось в словоблудии юридического крючкотворства, в котором прокураторы и их писцы достигли такого совершенства, столь огромных высот, что часто сами себя опровергали. Верхом казуистики, примером, любовно передаваемым из поколения в поколение, было решение сверхосторожного судьи, который, не имея четких указаний своего сюзерена, отправившегося на охоту, вынес приговор знатному подсудимому: «Казнить нельзя помиловать!» Среди этих букв отсутствовала всего одна, но решающая, запятая, и палачи, единодушно поняв единственно понятный им смысл, казнили, по привычке, знатного заключенного. Но просчитались. Когда после удачной охоты вернулся их господин, в прекрасном настроении, то он, узнав о казни, страшно разгневался, говоря всем, что это был его любимец из любимцев, что он просто хотел пошутить. И палачей наказали, лишив прогрессивки на год, в течение такого длительного времени они должны были работать всего лишь за одну зарплату, не получая в свою пользу одежду казнимого. А судья, как всегда, вышел «сухим из воды». По его версии казнить было нельзя.

Единственный терпеливо, с кротостью слушал Карачая, ни разу не высказав возмущения, потому что ложка меда-правды была утоплена в бочке дегтя-лжи, в свитке были такие страшные обвинения, что обвинение в организации всемирного жидо-масонского заговора с целью разрушения Великой Римской империи, первой по счету, звучало в устах Карачая как обвинение в злостном хулиганстве, причем по части первой. Но подстрекательство к мятежу Бар-Кохбы, подготовка убийства Иосифа Джугашвили, шпионаж в пользу японской разведки грозили Иошуа, по мнению внимательно слушавшего Илюши, «десятью годами без права переписки».

Илюшин отец, когда приезжал в отпуск со своих строек, жаловался то на гнус и мошкару Белого моря, то на свирепые морозы Колымы и Магадана, Норильска и Бугульмы. И предостерегал сына от необдуманных поступков, разговоров, кое-что ему рассказывая, да и с матерью он вел разговоры в присутствии сына, правда, взяв с него еще давно «честное пионерское слово», что даже лучший его друг Сарвар не узнает ни единого слова из того, что говорится дома, а для «если спросят» Илюшу заставили выучить наизусть с десяток фраз, коротких и прямых, как лозунг, из которых самый непримиримый охотник за ведьмами мог бы составить для себя благоприятное мнение, а главное, для своего досье, о патриотическом облике семьи, преданно любящих Сталина и Родину.

Двойная мораль, скажете вы?.. Но пусть первым бросит камень тот, кто в те времена не лгал. Мертвые камнями не бросаются.

Единственный встал со своего трона, а троном ему служил причудливый пенек со спинкой, оставленный незадачливым лесорубом в далекие времена несовершенства бронзовых топоров, обработанный ножами, а еще больше временем, и медленно, плавно пошел, пересекая свое последнее свободное пространство в жизни. Да и то тут же двое блюдолизов Карачая пошли по бокам, рядом, а сам Карачай торжественно впереди. Круг ловщиков-загонщиков распался на две параллельные шеренги, и они, вооруженные мечами и копьями, с бронзовыми щитами, все, как один, внезапно, равномерно, сильно и звонко застучали мечами и копьями о щиты, выбивая соединением железа и бронзы грубые, воинственные звуки, салютуя победе своего предводителя, радуясь поражению пророка, не зная, что в каждом поражении зреет победа, как в каждой победе зреет поражение.

«Да это же репетиция! — воскликнул Илюша, наконец-то найдя правильное, верное решение. — Как это я сразу не догадался: в сумерках снимают лишь „режим“, кто же будет при таком свете без ДИГов пленку гробить, все равно же ОТК забракует».

Но звон становился все громче и громче. Звонкая трель будильника московского часового завода прервала сладкий сон Илюши. Илюша нехотя проснулся. «Что за религиозная чушь лезет в голову по ночам?» — отметил он. Еще сон пытался удержать его в своих объятьях, но уже левая рука потянулась к тумбочке, цепляясь за край, нащупывая дюйм за дюймом на поверхности тумбочки настырно неумолкающий будильник. Вот рука привычно дотянулась, а палец с наслаждением, словно давил насосавшегося клопа, утопил кнопку звонка в чрево будильника. И наступила тишина.

Но Илюша и не думал вставать. «Еще минут пять можно покемарить, только пять минут, не опоздаю», — успокоил он себя, с наслаждением погружаясь в теплые волны сна.

Вышколенный и выдрессированный сенбернар Раф так же привычно по звонку подошел к постели Илюши и стянул с него одеяло. Раф был не только пунктуален, он был лично заинтересован в этом действии, гулять с ним ходил только Илюша, да и кормил его только он.

Спал Илюша голым, при открытом окне, и холодное утро осени властно рассеяло все тепло любящего сна. Делать нечего, пришлось вставать. Илюша в поисках второго тапочка, как всегда, заброшенного под кровать, нагнулся, изловчился и дотянулся до тапочка, а когда, довольный от маленькой победы, первой в этот день, он вылез из-под кровати и, повернув голову, случайно встретился взглядом с умными глазами Рафа, мудрая собака-нянька была довольна послушанием подопечного, то очень захотелось Илюше запустить в него тапочком, но он знал, чем все это кончится: Раф с удовольствием бросится играть, и Илюша опоздает в школу. Не стоило начинать то, что не могло скоро кончиться, Илюша невольно вздохнул, но подавил в себе игривое настроение и стал настраиваться на деловой лад: быстро сбегал «куда надо», еще быстрее сделал обязательную по утрам зарядку, дал слово отцу, хочешь не хочешь, а выполнять надо, правда, сегодня себе он сделал поблажку, сократил упражнения до минимума, «все равно, сегодня физкультура, доберу на уроке»… И побежал в ванную. Все как у людей.

Еда на плите была еще теплой, Илюша не стал даже разогревать ее, быстро все съел, растущий организм требовал свое, и Илюша отсутствием аппетита не страдал.

Портфель был приготовлен с вечера, Илюша лишь быстро соорудил для себя и своего друга, Сарвара, бутерброды. Сарвар, один из двух лучших друзей Илюши, был вечно голодный, Илюша его старался подкармливать. В школе Сарвар делил с Илюшей бутерброды, но домой к Илюше заходить не любил, бьющее в глаза благополучие вызывало в его глазах такую боль, что Сарвар темнел и хмурился, а Илюша терялся, ему хотелось всем, что имеет, поделиться с Сарваром, но тот гордо и угрюмо отвергал все дары. Единственный дар, который Сарвар ценил, — это была дружба.

 

2

Тот, для кого Илюша готовил бутерброды, один из преданных его друзей, если не самый преданный, Сарвар, тоже собирался в школу. Он жил в старом городе, обнесенном обветшавшими крепостными стенами, древними и очень живописными. Но внешняя живописность, привлекавшая даже иностранных туристов, ни в малейшей степени не соответствовала внутреннему устройству жилищ, существовавших почти без света и элементарных удобств, всего одна уборная и один водопроводный кран на весь двор.

Сарвар проснулся от сладковато-тошнотворного запаха анаши. «Опять курила всю ночь!» — злобно подумал он, бросив взгляд в угол комнаты, где в полутьме, на широкой тахте спала сестра его матери, Соня, приютившая племянника после той злосчастной и зловещей ночи, когда люди в черной форме арестовали его родителей, и они навсегда исчезли где-то на севере, где исчезали в то время многие. Чем занималась тетка, Сарвар не знал, но догадывался: Соня редко ночевала дома, приходила пьяной и полдня отсыпалась. В последнее время она пристрастилась к наркотикам, поэтому на племянника перестала обращать хоть малейшее внимание, в доме частенько не бывало ни куска хлеба.

Сарвар поспешил занять очередь в уборную и к крану, умыться. У входной двери он столкнулся «нос к носу» с косоглазой Зейнаб. Та принюхивалась у двери.

— Что надо? — сонно спросил Сарвар молодую еще женщину, злобную и крикливую, ходившую всегда, сколько помнил себя Сарвар, в черном одеянии с головы до пят.

— Курочкой у вас пахнет в комнате?! — полувопросительно, полуутвердительно проговорила Зейнаб пронзительным и неприятным голосом.

— С ума сошла? — удивился Сарвар, забывший давно вкус курицы.

— Ты курицу мою украл, а я с ума сошла? — визгливо завопила Зейнаб. — Люди добрые! Мало того, что притон в доме устроили, так еще этот бандит самую лучшую курицу мою украл, убил и съел. Людоед проклятый!

— Какую курицу? Женщина, опомнись! — стал злиться в свою очередь Сарвар.

— А перо почему у твоей двери лежит? — ехидно прошептала неожиданно тихо Зейнаб.

— Спроси у ветра! — заорал на нее Сарвар. — А нужны другие доказательства, принеси свой вонючий горшок, я тебе его наполню, отнеси в лабораторию, там скажут, что я вчера вечером ел.

— Хулиган, беспризорник! — испуганно закричала Зейнаб, привыкшая к тому, что все во дворе, да что «во дворе», на всей улице не желали с ней связываться.

— Косая! — не остался в долгу Сарвар и побежал в уборную, где, к его удивлению, не было ни одного человека, очевидно, еще было слишком рано.

У Сарвара часов не было, и он обыкновенно вставал, приучил себя, с третьими петухами.

Зейнаб подняла такой хай, что разбудила весь двор раньше времени, но не раздался ни один протестующий крик, ни один возмущенный голос спросонья не «обложил» ее «пятиэтажным».

Но Сарвар уже не обращал ни на кого внимания. Да и Зейнаб внезапно успокоилась, и относительная тишина, прерываемая только звуками пробуждающегося дома, восстановила вновь относительный покой в маленьком дворике, где все знали про всех все…

Вместо того чтобы пойти обычным путем: вдоль крепостной стены, через западные ворота выйти к губернаторскому саду, как его продолжали все звать по привычке, и, нырнув в раздвинутые прутья ограды, пересечь его наискосок, выходя прямо к школе, Сарвар пошел бродить по узким улочкам старого города, было еще слишком рано до начала занятий, дома сидеть не хотелось, хотелось есть, а нечего, ноги тянули сами зайти к Илюше, жившему у самых западных ворот, позавтракать с ним по-человечески, Сарвар забыл, когда он так завтракал дома, в школе удавалось, Илюша наверняка притащит сегодня бутерброды, верный друг… Сарвар почему-то вспомнил, некстати, что Соня всегда морщится, когда ее племянник начинал распинаться, какой замечательный друг Илюша, а однажды у нее даже вырвалось: «Конечно, сын за отца не отвечает…»

Что она имела против отца Илюши, Сарвар не допытывался, честно говоря, боялся узнать что-нибудь такое…

Внезапно хлестнул выстрел, за ним без перерыва второй. В хрустальной тишине утра был слышен каждый шаг Сарвара, хотя он специально выработал «охотничий» шаг, так что револьверные выстрелы прозвучали как пушечные, спугнули стайку ворон с одинокого тополя, и те возмущенно закаркали, словно накликая беду, кружась в воздухе.

Сарвар помчался на выстрелы, несмотря на то что впервые кто-то невидимый шепнул ему: «Беги в другую сторону!»

Но Сарвар не внял этому невидимому, «зажегся» предвкушением необыкновенного приключения и побежал в переулок, откуда раздались эти выстрелы, радуясь удаче: будет что рассказать в школе.

Свернув в переулок, Сарвар сразу же увидел возле тупика две машины, а по обе стороны узкой кишки входа в тупик прячущихся за домами людей в знакомой черной форме, мужчин, вооруженных новенькими «вальтерами», Сарвар разбирался во всех системах стрелкового оружия, недаром же он вот уже пять лет ходил заниматься в стрелковый клуб, что рядом с горсоветом, за школой № 139.

Один из прячущихся в черной форме скользнул, как угорь, извиваясь, в тупик, но стрелок, невидимый Сарвару, был начеку, немедленно прогремел выстрел, и Сарвар, впервые в жизни, увидел, как стекает человеческое тело, прижавшись к стене, на брусчатую мостовую. Для человека в черном свет погас и время остановилось навсегда, а для Сарвара то же самое время неожиданно потекло медленнее, чтобы юноша до конца своих дней вспоминал, как маленький кусочек раскаленного взорвавшимся порохом свинца, врываясь в тело, изгоняет из него душу, или то, что заменяет ее у таких вот, черных.

«Еще одного!» — донесся до Сарвара возглас из группы вооруженных работников «карательных органов», так о них с гордостью писали газеты.

Сарвар подошел слишком близко, чтобы его не заметили, иначе и быть не могло, тупик начинался почти что сразу же за поворотом в переулок, и Сарвар, влетев в переулок, невольно оказался рядом с ближайшей черной «эмкой».

Один из черных обернулся и пристально посмотрел на юношу.

— Мальчик, подойди поближе!

Сарвар заметил две шпалы в петлицах, хотел дать стрекача, но почему-то ему стало стыдно своей секундной слабости.

«Мужчина не должен показывать опасности спину!» — прошептал он и подошел к начальнику, ничем не выдавая своего волнения.

Большой начальник внимательно посмотрел на стоявшего перед ним юношу и сразу же нашел нужный тон речи.

— Я призываю тебя помочь нашим ребятам!

— Я не вооружен, — прошептал скорее, чем сказал, Сарвар, надеясь получить оружие, такой же пистолет «вальтер», о котором столько рассказывали, но увидеть который пришлось впервые при таких вот странных обстоятельствах.

— Твое оружие — твои глаза и твоя молодость! — усмехнулся двухшпалочный.

— Что мне надо делать?

— Слушай: мы пытались взять шпиона, японского, очень опасного преступника, но какая-то сволочь его предупредила. Уже троих наших уложил. Стреляет, как бог! Ждал нас, гад.

— Если его предупредили, почему он не бежал? — удивился Сарвар, польщенный тем, что такой большой начальник доверительно беседует с ним.

Как быстро он забыл, что такие же люди, в черном, два года назад увели с собой его отца и мать.

Но комиссар уже не смотрел на Сарвара и не слышал его, обратив свой взор на сотрудника, огромного, как башня Гыз-галасы. Тот вышел из подъезда дома, стоящего на углу тупика. И на руках у него была маленькая девочка в ночной рубашонке, прикрытая тонким шерстяным одеяльцем.

Улыбаясь довольно, сотрудник подошел к своему начальнику и доложил со смешинкой в голосе:

— Задание выполнено, товарищ комиссар второго ранга… — и добавил: — Вот, взял напрокат, ребенок — прелесть, ангел.

— Смотри, чтобы этот ангел у тебя не улетел.

Подошел еще один сотрудник, небольшого роста, чуть выше Сарвара, почти так же молодо выглядел, без лишних слов взял Сарвара за руку и без труда, играючи, вывернул ему ее за спину. Сарвар от неожиданности ахнул, попытался вывернуться, да где там, словно стальные тиски сжимали его руку.

— Не трепыхайся, не дергайся, все будет хорошо! — тихо шепнул сотрудник на ухо Сарвару, смотревшему с мольбой на комиссара.

Большой начальник взволнованно потер нос, напомнив этим Сарвару жест учителя по географии, Моисея Давидовича.

— Ну, с богом! — сказал комиссар сотрудникам. — Идите медленно, чтобы он все как следует разглядел.

— Ясно! — коротко ответил молодой и ткнул Сарвара в затылок «вальтером». — Пошли медленным темпом!

Он закончил музыкальную школу и очень этим гордился. По классу гитары.

Человек-гора в черных галифе с гимнастеркой, держа на ладонях перед собой еще не проснувшуюся девчонку, уцепившуюся испуганно за шею «дяди», пошел первым.

Сарвар, за которым шел его спутник, подталкивавший довольно энергично и больно пистолетом, двинулись следом. Сарвар попытался было спрятаться за широченной спиной человека-горы, скорее инстинктивно, чем от испуга, испуга, как ни странно, не было совершенно, но стальная пружина руки «музыканта» безжалостно вытащила его из-за спины человека-горы, а тихий и бесстрастный его голос незамедлительно пояснил:

— Иди рядом с ним, смотри перед собой и не нагибай голову, а не то я тебе ее оторву!

Девчонка, вытащенная из теплой постельки в одной рубашонке, продрогла на свежем утреннем воздухе и стала тихо боязливо плакать.

Подкованные сапоги сотрудников в такт цокали по булыжнику.

Так, почти строем, они и вошли в тупик.

Сарвар посмотрел наверх и увидел в окне второго этажа седого мужчину с револьвером в руке. А потом он увидел его глаза. Недаром Сарвар славился своим соколиным зрением, удивляя врача на медосмотре. «Летной зрение, две единицы!» — говорил всегда с восхищением врач-окулист, вытирая платком свои очки. И Сарвар ясно увидел, как появилось удивление в глазах седого, затем растерянность, дуло револьвера заплясало странным танцем, дергаясь совсем не в такт своим неумолимым черным оком циклопа, как растерянность сменилась решимостью, а печаль увлажнила черные еще молодые глаза, так не похожие на глаза шпиона.

И седой смотрел в глаза юноши, прикрывавшего собой одного из подчиненных его бывшего лучшего друга и соратника по революционной борьбе, а затем по работе в разведке, и понимал, что в его жизни остался всего лишь один выстрел, и шептал не имя жены, не имена несчастных своих детей, чье будущее было мрачным, если не страшным: «Жаль, еще два патрона останутся».

А может, и не шептал, а слова эти беспрерывно бились у него в мозгу, чтобы разлететься от последнего выстрела вместе с мозгами по стенам комнаты. Правда, один раз вплелась другая мысль, горькая, как и все последние минуты в его жизни: «Лаврентий! Обещал ты мне прекратить террор!»

Малышка забилась в истерике, и ее пронзительное: «ма-а-ма!» — разрывало сердце. Седой отпрянул от окна. Глухой выстрел, раздавшийся в глубине комнаты, остановил продвижение сотрудников лишь на миг.

Сарвар сразу почувствовал освобождение от стальных оков. Его спутник молнией метнулся в дверь дома, оставив Сарвара стоять в тупике.

Человек-гора бережно опустил на брусчатку тупика ревущую девчонку, и, прежде чем скрыться в том же дверном проеме, ловко достал из кармана гимнастерки шоколадную конфету и вручил ее рыдающему младенцу, а затем ласково и бережно провел огромной ладонью по девчоночьей кудрявой головке на прощанье.

Через несколько секунд в окне, где за подоконником Сарвар видел седого, появился молодой сотрудник, державший Сарвара железной хваткой, и безмолвно нарисовал в воздухе рукой, держащей «вальтер», крест, большой и очень впечатляющий.

Тотчас же тупик наполнился и остальными сотрудниками карательной службы. Один за другим они исчезали в темном проеме двери. Лишь двое молчаливых неотступно находились при главном начальнике.

Комиссар неохотно шел в дом своего бывшего друга, не «вписавшегося» в новый порядок, и остановился возле Сарвара и девочки, которая испуганно прилипла к нему, но молчала, не хныкала, потому что забила рот конфетой, умудрившись засунуть ее целиком.

— Трусил? — участливо спросил начальник.

— Ни капельки! — с бравадой ответил Сарвар. — Он застрелился?

— К сожалению! — притворно вздохнул комиссар. — Впрочем, он и так ничего не сказал бы… А ты — молодец! Скажи, из какой ты школы и свою фамилию.

Сарвар, смущаясь, назвал себя, сообщил номер школы и какой класс. Один из сопровождавших безмолвных охранников без всякого напоминания аккуратным почерком записал все сказанное Сарваром в своем блокноте.

Комиссар совсем по-отечески потрепал Сарвара по вихрам.

— Орден не обещаю, — сказал он вполне серьезно, — но благодарность командования будет точно!

Комиссар исчез было в дверях, но через секунду показался вновь.

— Отведи малышку домой, Сарвар, и передай мое огромное спасибо ее матери, — сказал он и, махнув на прощанье рукой, скрылся уже навсегда, потому что больше Сарвар не встречался с ним в своей жизни.

Малышка задергала Сарвара за штанину, торопя его уйти побыстрее, но какая-то сила просто приковала Сарвара к этому тупику.

«Если бы не навязали мне эту сладкоежку, — подумал Сарвар, — обязательно поднялся бы в квартиру посмотреть на логово врага».

Но ребенок, очевидно, уже проглотил конфету, и недовольное хныканье заставило Сарвара отказаться от своего естественного желания. Взяв курчавого ангелочка за липкую, испачканную в шоколаде, ручонку, Сарвар повел ее в тот подъезд, откуда, как он заметил, всего несколько минут назад вышел с девочкой на руках человек-гора.

— Как это тебя мама отдала? — удивился он, спрашивая скорее себя, чем девочку.

— Мама спит! — безмятежно ответила успокоенная конфетой малышка. — Я видела.

— Что, хочешь сказать, что тебя взяли без разрешения? — не поверил Сарвар.

— А я не знаю, — улыбнулась девочка, — я проснулась, а мама еще спала, а дядя вошел, унес… А за что тебе другой дядя выворачивал руку? Ты украл что-нибудь?

Очень хотелось Сарвару сказать ей что-нибудь вроде «дуры», но, взглянув на ее действительно ангельскую мордашку с огромными сияющими глазами, он сразу расхотел обижать такую лапушку, язык у него не повернулся на ругань.

Войдя в подъезд, они поднялись по крутой деревянной лестнице. Дверь в квартиру была открыта.

— Я здесь живу! — доверительно прошептала девочка. — Ты не заходи, а то мама ругаться будет.

Она спокойно вошла в свою квартиру и захлопнула за собой дверь.

Сарвар поразился крепкому сну матери малышки. На пути в школу, правда, некоторые размышления у него вызвал способ, с помощью которого была открыта квартира, но особенно над этим он не задумывался, чтобы поспеть в школу, надо было поторопиться.

Прошло всего минут двадцать — двадцать пять с того момента, когда Сарвар услышал выстрелы, а ему казалось, что прошла целая жизнь, пусть другая, но столько впечатлений он не получал и за год.

 

3

В десятом «Б» классе близнецов Костю и Валю звали довольно нахально: «разнояйцовые».

Мешади Саидов, по прозвищу «макака», как-то Опросил на уроке биологии у Александры, Ивановны: «Александра Ивановна! Почему Костя и Валя не похожи друг на друга, они же близнецы?»

«Потому что они разнояйцовые!» — выпалила занятая журналом старая учительница, не поднимая головы.

Но затем она спохватилась, зорко глянула на Мешади и тут же выгнала его из класса: «Убирайся и скажи отцу, чтобы сегодня же зашел ко мне домой, я ему прикажу тебя выпороть».

Александра Ивановна слыла поборницей высшей нравственности. Когда-то она была директором частной женской гимназии, и мать Илюши у нее училась, о чем всегда вспоминала с ужасом, но, пути господни неисповедимы, Александра Ивановна вспоминала о ней с нежностью, узнав, что Илюша — сын ее любимицы, она перенесла часть нежности, вызванной в основном воспоминаниями о прежней счастливой жизни, на него, хотя и не думала скрывать своего разочарования, что ее Ниночка, краса и гордость гимназии, из старинного дворянского рода, пусть и младшая обедневшая ветвь, вышла замуж за еврея. Илюша как-то случайно подслушал, как мать рассказывала отцу о муже Александры Ивановны, руководителе черносотенного «Союза русского народа», сразу же исчезнувшего из города после прихода Одиннадцатой Красной Армии в неизвестном направлении. Александра Ивановна до революции очень гордилась своим особым положением и с удовольствием читала своим ученицам приветственные телеграммы, подписанные Пуришкевичем, Дубровиным и Крушеваном. Но теперь Александра Ивановна скрывала свои антисемитские чувства, а на своих скучнейших уроках по ботанике, зоологии и биологии умудрялась через слово вставлять изречения товарища Сталина, большей частью не к месту, что ее совершенно не смущало.

Лишь однажды переполнившее ее душу юдофобство выплеснулось наружу: «Товарищ Сталин как-то сказал в своем историческом выступлении по радио, что евреи не могут считаться народом: у них нет общей территории, общего языка, общей культуры. Не случайно Троцкий, Зиновьев, Каменев и многие другие враги народа из „промпартии“ и среди бухаринцев были евреями. Правда, и среди евреев есть много достойных людей: товарищ Каганович, например, или Эренбург, любимый писатель нашего вождя. Но все они считают себя не евреями, а советскими людьми… Ты не согласен со мной, Илюша?» — добавила она, заметив легкую гримасу на лице Ильи Гейзена.

Что вы, Александра Ивановна! — дипломатично ответил Илюша. — Не сомневаюсь, что товарища Кагановича вы лучше меня знаете, но вот мой тезка, Илья Григорьевич Эренбург, еще до революции написал такое вот стихотворение:

«Евреи, с вами жить не в силах, Чуждаясь, ненавидя вас, В скитаньях долгих и унылых Я прихожу к вам, всякий раз Во мне рождает изумленье И ваша стойкость, и терпенье, И необычная судьба, Судьба скитальца и раба. Отравлен я еврейской кровью, И где-то в сумрачной глуши Моей блуждающей души Я к вам таю любовь сыновью. И в час унылый, в час скорбей Я чувствую, что я еврей!»

«Но со стороны матери ты принадлежишь к столбовым дворянам!» — парировала Александра Ивановна и злобно закричала на Мешади-макаку: «Вынь руку из кармана, ты чем это занимаешься на уроке, поведай-ка классу?»

«Я за резинкой полез!» — обиделся Мешади, но покраснел до корней волос.

«Резинку в пенале носят!» — победно усмехнулась Александра Ивановна, переключив внимание класса со своего поражения в словесном споре с Илюшей на первого, кто попался ей на глаза, она это хорошо умела делать.

Александра Ивановна преподавала и в другой школе, но и в ней о ее жестокости и издевательствах ходили жуткие истории. Во дворе у Вали ее подруга как-то рассказала ей про свою одноклассницу, пытавшуюся отравиться снотворным, а все из-за того, что Александра Ивановна обвинила ее на уроке, что та разрешает соседу по парте залезать рукой к ней в трусы.

Ненавидя революцию, Александра Ивановна боролась с ней своими, только ей понятными и доступными способами. Ее политических оценок боялись не только педагоги, но и родители учеников. Догадываясь, что многие исчезли по ее доносам, остальные жутко ее боялись, и это развязывало ей руки для дальнейших упражнений в ненависти.

Такие грустные мысли смущали душу Илюши по дороге в школу, и только единственная мысль о Вале доставляла трепетное удовольствие…

А Валя торопила Костю быстрее собираться в школу и заодно «пилила» его:

— Ну с Митькой ты дружишь, это понятно, — первый силач в классе… С Илюшей, — здесь она заметно смутилась, — тоже понятно: он тянет тебя почти по всем предметам, одна физкультура у тебя в почете… Но я не могу понять и никогда не пойму, почему ты липнешь к этому подонку Игорю? Он же нас за людей не считает. Или ты надеешься, что если его отец получит приказ арестовать наших родителей, сыночек заступится?

— Дура, не смей таких слов произносить, накаркаешь! — рявкнул на нее брат.

— Не дурней тебя, умник! — обиделась Валя. — А знаешь, что твой новый друг приставал ко мне с гнусными предложениями. И не только ко мне.

— Не давай повода! — отрезал Костя. — Я же вижу прекрасно, как ты жаждешь этих предложений от Илюши.

Валя побледнела и резко отвернулась, ничего не сказав брату.

— Ладно, пошутил! — пошел сразу на попятную Костя. — А отец Игоря, между прочим, сам ходит на задержание шпионов и диверсантов.

Сестра его не слушала. Для брата ничего не значили его слова, но они смутили Валю не потому, что не соответствовали действительности. Отношения Вали и Ильи давно перешагнули черту дружбы и приятельских привязанностей. И хотя об этом не было сказано ни слова, Валя чувствовала, что Илюша ходит к ним не заниматься с Костей, вернее, не только заниматься с братом, а чтобы увидеть ее, побыть лишний раз с ней в одной комнате. Наедине им ни разу еще не приходилось оставаться, но Валю уже не раз посещали «греховные» мысли о том, что не плохо было бы и остаться. И приятно было думать о самом первом свидании.

— Что застыла, в школу опоздаем! — вернул ее на землю Костя.

И они побежали на занятия…

 

4

По спартанской обстановке комнаты Игоря нельзя было понять о могуществе власти его отца, перед которым трепетали, льстя и унижаясь.

Игорь заранее, еще лет с семи, стал готовить себя пойти по пути отца. «По проторенной дорожке», — шутил он. Кроме книг по криминалистике, он признавал лишь приключенческую литературу, и в огромном шкафу его личной библиотеки можно было найти все, или почти все: от Ната Пинкертона до «Головы профессора Доуэля».

Мещанские вкусы матери Игорь откровенно презирал. Каждый раз, проходя через гостиную в свою комнату, он болезненно морщился: столовый гарнитур красного дерева с золоченой бронзой откровенно кричал о богатстве владельца если не тысячи душ, как при крепостном праве, то тысяч душ в новом понимании этого слова. Вместительная пузатая горка и подставец были буквально забиты хрусталем, серебром и фарфором. Разность стилей яснее ясного говорила об отсутствии вкуса у дорвавшихся до богатства новых повелителей жизни. Впрочем, все вещи, за исключением тайных подарков в виде драгоценностей, сделанных во имя облегчения чьей-нибудь разрушенной судьбы, были на вполне законном основании приобретены на распродаже конфискованного имущества у врагов народа, где жене комиссара были предоставлены преимущественные права, правда, после жены самого Тагирова.

А сам Игорь преклонялся только перед силой власти. Он уже несколько лет ясно видел, каким почетом, смешанным со страхом и унижением, были окружены люди НКВД, чья зеленая и черная форма вызывала своим одним видом сердечный приступ. Что они говорили, никем не обсуждалось, что они делали, никем не оспаривалось и не опротестовывалось.

В комнату Игоря величественно вплыла его мать в халате, на котором извивались вышитые шелком китайские драконы.

— Игорек, ты не опоздаешь в школу? — ласково пропела она.

— Обязательно опоздаю! — хмыкнул сын. — Обожаю опаздывать.

— Отец никогда и никуда не опаздывает! — гордо уколола сына мать. — Мне все говорят: «Елена Владимировна, мы сверяем время по вашему мужу!»

— Они тебе безбожно льстят, Елена Владимировна! — усмехнулся Игорь.

Он всегда подтрунивал над матерью, хоть и любил ее.

— Ну, что ты! — запротестовала мать. — Они все такие милые, доброжелательные люди.

— Ладно, ма! — снизошел сын. — Если ты хочешь, чтобы я не опоздал, скажи Егорычу, пусть меня отвезет.

— Папа будет недоволен! — нахмурилась мать. — Он запретил.

— Он запретил, а ты разрешишь! — ласково улыбнулся матери Игорь. — Егорыч тебя слушает беспрекословно. Отец еще долго будет спать. Я поражаюсь, удивительно: он спит, — ты бодрствуешь, он бодрствует, — ты спишь! Когда это вы умудрились найти время, чтобы сотворить меня?

Елена Владимировна покраснела, как девочка, смутилась и не нашлась, что ответить, а потому сразу выпалила дежурную фразу всех родителей:

— Мал ты еще на такие темы рассуждать! — и поторопилась перевести разговор на другую тему. — Кстати, ты почему при встрече с домработницей щиплешь ее за… — она вновь смутилась, — за бедро?

— Это ей нравится, — засмеялся Игорь, — я доставляю человеку удовольствие.

— У тебя дурной вкус, — презрительно заметила мать, — что ты в этой тумбе нашел?

— Я пока не искал, — пошутил Игорь. — А что, стоит?

Елена Владимировна разгневанно фыркнула и, не говоря ни слова, круто развернулась и вышла из комнаты сына. Но Игорь вскоре услышал, как она на кухне, где кормила завтраком шофера Егорыча, стала приказывать:

«Егорыч, если вы уже наелись, отвезите, пожалуйста, в школу Игорька. Он вчера на теннисном корте ногу растянул. Приедете, я вас обедом накормлю».

Игорь, торжествуя победу, сделал стойку на руках, но не удержался и шлепнулся на паркет, вскочил и, отбив короткую чечетку, побежал ублажать мать.

Егорыч, положив себе за правило ничему не удивляться и неукоснительно выполнять все требования хозяина и его дражайшей половины, не споря, отставил в сторону недопитый стакан с чаем, торопливо засунул недоеденный кусок сдобной булки в рот и, жуя на ходу, отправился заводить машину.

Елена Владимировна, увидев сына, гневно отвернулась от него, но Игорь ласково ее обнял и теплым голосом, нежным и задушевным, подластился:

— Ты — мое золотко! И как отцу удалось украсть такую красавицу, диву даюсь! Давай, мир?

Мир был немедленно восстановлен. Елена Владимировна растаяла и, поцеловав сына, шлепнула его чуть ниже спины:

— Беги, а то и на машине опоздаешь!..

По дороге в школу Егорыч, бросая взгляд в зеркало заднего обзора, больше рассматривал сидящего рядом с ним отпрыска хозяина. Игорь победно смотрел на торопящихся пешком школьников, снисходительно улыбаясь красивым девочкам.

«Ну и „фрукт“! — усмехаясь, думал про себя Егорыч, сохраняя на лице невозмутимость и равнодушие. — Новая порода барчуков. Все больше и больше становятся похожи на тех, в Германии… Насмотрелся, когда работал в посольстве. Как весело они хохотали, заставляя стариков и старух с нашитыми желтыми шестиконечными звездами мыть тротуар своими зубными щетками… Победители, хозяева жизни!.. И смерти!.. Такие убивают легче, чем мы шлепали гадов в гражданку… Если правда то, о чем говорится в слухах о лагерях, то скоро и мыслить станет опасно. Сколько дней меня таскали в „Большой дом“? Не помню, день за месяц шел. А что вспоминать? Не посадили, и на том спасибо. Витька вон взъерепенился, стал на них орать, теперь, говорят, в Караганде, на угольке. И не возит, а рубит. А это не одно и то же. Я еще легко отделался. Правда, здесь не Берлин, но жить можно. Вино, фрукты — все дешево. Паек приличный, да и хозяева подкармливают. Хорошие люди. Наследник уже другой. Этот кормить не будет, даже на кухне. Он из людей автоматы понаделает: кнопку нажал — пошел, кнопку отжал — стой, другую кнопку нажал — говори, отжал — молчи и не высовывайся».

Но Игорь никогда и не обращал внимания на каменно-равнодушное лицо Егорыча. Для него тот был «обслуживающим персоналом». К тому же, как он понял из разговора отца с матерью, чем-то проштрафившийся, просто так сюда из Берлина не сошлют.

Очень любил Игорь это ощущение власти, ощущение сопричастности к такому, о чем простые работяги вряд ли и догадываются. Все принимают его за равного, а он — не равный. Он рожден, чтобы повелевать. Во имя единственного вождя человечества.

Игорь дал знак остановить машину за два квартала до школы, возле входа в губернаторский сад. Выйдя из машины, он даже не потрудился закрыть дверцу за собой, не попрощался, не обернулся, чтобы поблагодарить Егорыча. Пружинистой походкой спортсмена он легко зашагал, нагоняя Серегу Шпанова, своего верного оруженосца, которого все в классе за глаза звали «лизоблюд».

А Егорыч почему-то страшно разозлился, глядя на его легкую походку.

— Ногу растянул! — тихо пробормотал он, закрывая дверцу за Игорем. — Совесть свою растянул, да так, что она давно лопнула.

И, резко развернувшись, так что чуть было не столкнулся с трамваем, он помчался назад, к своему хозяину, спавшему после охоты на людей, словно верный пес, которого случайно вывел на прогулку другой. Словно его одолжили на время.

 

5

Серега Шпанов успел с утра подраться. Глядя на его тщедушную фигуру, в это было трудно поверить, но это было так. Один туалет на десять квартир очень способствует этому. Особенно, когда тебе очень нужно, а в эту минуту кому-то очень срочно. Этим другим был Акиф, силой не уступавший Сереге, хоть и был на три года моложе, к тому же имевший многочисленную родню и дружков, которые в случае чего могли и заступиться.

Обиднее всего, что, пока они дрались за право первому войти в туалет, Зейнаб-«сикильдя» прошмыгнула в него, разрешив таким образом спор.

Пришлось выбросить пальцы. Выиграл Акиф, а Сереге ничего не оставалось делать, как дать сгоряча подзатыльник Зейнаб, как только она выскользнула из туалета в коридор. Та, естественно, подняла дикий крик, словно ее режут, или, по меньшей мере, насилуют. На крик выскочил отец Зейнаб, в отличие от дочери-спички, скорее похожий на борца-тяжеловеса, и тут уже Сереге пришлось спасаться бегством за своей дверью.

Вдобавок мать ушла на работу, как всегда, ни свет ни заря, а еды ни крошки не оставила, потому что обидел ее вчера Серега, матом покрыл, вот она и отыгралась: всю еду, а ее и не так много было, увезла с собой.

Поторкался, поторкался по комнате Серега и, убедившись в тяжелом характере матери, отомстил ей, надул в ее ночной горшок и поставил его под ее кровать.

Чтобы хоть немного приглушить грызущий кишки голод, Серега вышел на кухню, попить водички из-под крана, а там другая соседка, Елизавета Израилевна, кормит свежеиспеченными пирожками свою ненаглядную трехлетнюю Беллочку, перед тем как отвезти в детский сад.

«Первый раз на кухне кормит, — злобно подумал Серега, — так все время в комнате, втихаря».

А Беллочка еще кочевряжится: «Я в садике буду, со всеми!»

Елизавета Израилевна ее терпеливо уговаривает: «Ешь, мое сокровище, ну, что там за завтрак, смеяться и то стыдно, а уж есть и подавно. Ты лучше съешь два пирожка с мясом и два с изюмом, а со всеми в садике поковыряешься в пригорелой каше и выпьешь так называемое какао, какое там какао, так, одно недоразумение».

— А у вас, Елисавет Исраиловна, дверь в комнату настежь! — правдиво соврал Серега, а когда Елизавета Израилевна пулей вылетела из кухни, воров боялась до неправдоподобия, сглотнув голодную слюну, вкрадчиво, вполголоса предложил Беллочке: — Давай, я за тебя съем пирожки!

— Ты — плохой! — отказала девочка, закрыв рукой тарелку с пирожками. — Мне бабушка запретила с тобой водиться.

— Жидовское отродье! — рявкнул обозленно голодный Серега.

— Бабушка! — завопила на всякий случай Беллочка, испуганная выражением лица Сереги, так как она не знала произнесенных им слов.

Елизавета Израилевна была уже тут как тут, молча влепила тяжелой рукой оплеуху пятнадцатилетнему оболтусу, и тот, даже не пикнув, пулей вылетел из кухни, слыша за собой, как Елизавета Израилевна выспрашивает у внучки, чем ее обидел «этот подросший уголовник».

Со свинцовой тяжестью в сердце и со злобным урчанием в желудке Серега, бормоча себе под нос матерную ругань, без адреса, так, льющейся «словесным поносом», быстро собрал учебники и тетрадки, необходимые для сегодняшних уроков, сунул их в военно-полевую сумку, единственное наследство, как и память, от сгинувшего в бессрочной командировке отца, и побежал на занятия.

У входной двери путь ему преградила массивной глыбой Елизавета Израилевна.

— Еще раз услышу эти грязные слова — вырву язык! — мрачно пообещала она.

И уже молча всучила смотревшему волчонком подростку теплый сверток, где, завернутые в пергаментную бумагу, сладко пахли пирожки, а затем, открыв дверь, вытолкнула Серегу за порог.

Серега, вечно голодный, здесь же, на площадке, умял все четыре пирожка, два с мясом и два с изюмом, тоскливым взглядом выброшенного на улицу пса, может, еще подбросят, посмотрел на столь знакомую входную дверь, на ней внизу уже проглядывало плохо замазанное краской слово, которое обычно пишут на заборах, пять лет прошло с тех пор, а Серега задницей все еще помнит ту коллективную порку, устроенную ему матерью и отцом Зейнаб…

Подъехавшего на шикарной машине Игоря Серега узрел сразу же. Ему стоило подавить в себе рабское желание подбежать к машине, чтобы отворить дверцу своему другу-врагу и тем самым приобщиться к избранным. К Игорю Серега испытывал двоякое чувство: восхищение и ненависть. Ненависть вызывала у него иногда желание убить. С самым гордым видом, который он мог себе позволить, Серега быстро прошагал мимо машины. Сколько себя помнил Серега, он всегда был один. Одноклассники, пробегавшие мимо, никогда не пристраивались к нему обменяться вчерашними новостями, хотя бы об увиденном кино или проигрыше ЦДКА. Не любили его ребята за вечную его злость и ненависть, так, «волчонком», и звали его между собой.

И лишь один Игорь занимался им: приблизил, сделал «правой» рукой, но, «дрессируя», все время ощущал какую-то опасность, исходившую от Сереги. Но это его не пугало и не останавливало, наоборот, прибавляло сил.

— Привет! — хлопнул, нагнав, по плечу Серегу Игорь. — Патриций проходит мимо, не удостоив плебея взглядом.

— Плебеи ездят на «одиннадцатом» номере! — огрызнулся Серега.

— Злой, значит, голодный! — констатировал Игорь. — Придем, сделаем ревизию маминому завтраку. Она меня вечно снаряжает, будто на Северный полюс.

— Ел я! — солидно сообщил Серега. — Пирожки: два с мясом и два с изюмом.

— Ну? — удивился Игорь. — Не иначе у еврейки украл.

— Не опускаюсь! — обиделся Серега. — Сама всучила.

— Соблазнить решила? — рассмеялся Игорь, сводивший в последнее время все разговоры к сексу.

Серега не любил манеры разговора Игоря с ним, его вечных подтруниваний. Все ему казалось, что Игорь над ним издевается.

— Бабуся? — не поверил он.

Но Игорь и не думал над ним издеваться. Его действительно с каждым днем все сильнее и сильнее тянуло к эротике. Удивленный вопрос матери направил его мысли на домработницу Варвару, родом из далекого молоканского села. Когда раскольники из секты молокан появились на Кавказе, никто уже и не помнил, но то, что только лишь после завоевания Кавказа — это уже точно. Варвара делала почти всю домашнюю работу, черную, во всяком случае, всю. Только окончательный процесс приготовления пищи был в руках матери Игоря, бывшей поварихи ЧК в маленьком приволжском городе, где комиссар начинал свою карьеру рядовым агентом. Елена Владимировна теперь гордилась фантастической карьерой своего мужа, но никогда никому не говорила о том, что это она способствовала столь быстрому взлету его карьеры. Способствовать ей она могла лишь одним, древним и хорошо проверенным способом — своим телом, и успешная интрижка с молодым кавказцем, которого все почтительно звали Лаврентий Павлович, быстро привела ее мужа к вершине власти. На самом деле это она взошла на вершину власти, но так как без супруга ей было бы трудно использовать эту власть, то Елена Владимировна берегла жизнь комиссара, как свою, и, в первую очередь, от отравления. Вот почему она тратила каждый день по два часа драгоценного времени на то, чтобы кормить основу своего благополучия неотравленной пищей. А еще, честно говоря, она экономила на кухарке, тем более что всю самую трудоемкую часть работы: разделку мяса, чистку овощей, — делала все та же Варвара. Появилась она в семье уже давно, в голодный год, тощим и жалким подростком, Игорь подозревал, что она была дочерью какого-нибудь раскулаченного. По иронии судьбы убежище от жизненных невзгод она нашла у одного из самых яростных и ревностных гонителей кулаков. Со временем она отъелась здесь, по ее выражению, до «состояния здоровья». Варвара работала без выходных и праздников, правда, ее брали и на закрытые просмотры фильмов, и в театры. Сытая пища и приказ хозяйки никуда не отлучаться довели Варвару до такого состояния, когда щипки хозяйского сына стали ей казаться вожделенной лаской, и она вызывающе стала поглядывать в его сторону и перестала запирать дверь в свою маленькую «темную», без окна, комнату, за что немедленно поплатилась: комиссар, вернувшись как-то поздней ночью возбужденным после допросов «с пристрастием», торкнулся к ней по привычке и, найдя дверь комнаты не запертой, зашел и молча, спокойно изнасиловал сонную. Варвара испытывала перед ним такой благоговейный ужас, что не закричала, даже когда ей стало действительно больно…

 

6

Школу многие любят. Многие не любят, некоторые даже ненавидят. Но мало таких, если они вообще есть, которых школа оставляет равнодушным, слишком уж значительную часть детства и юности она высасывает из наших душ, почти ничего не давая взамен, выбрасывая в водоворот жизни, как щенков бросают в воду, обучая плавать: выплывешь — твое счастье, утонешь — так природа распорядилась.

Илюша чувствовал, что школа — не то место, где можно раскрыться его натуре. Школа давала ограниченный минимум сведений, из которых лишь математика и физика, да частично география с иностранным языком могли пригодиться в дальнейшем, все остальные предметы были построены на лжи и фальсификации. Последние четыре года ученики так часто были вынуждены вымарывать из учебников портреты героев и вождей, которые в одночасье превратились в предателей и шпионов, расстрелянных «волей народа», и столько их повымарывали, что в некоторых, зиявших сплошными черными дырами, оставался лишь портрет вождя трудящихся всего мира Сталина, с его знаменитой лучезарной улыбкой на чистом лице, ничего общего не имевшем с жестокой плотоядной на обезображенном оспинами естественном лице, о котором мало кто знал, а те, кто знал, предпочитал помалкивать, потому что даже до портрета в учебниках дотрагиваться нельзя было не только чернилами, просто грязными пальцами. Могло привести к совершенно неожиданному результату: два года назад одноклассник Вадька, толстый флегматик, невозмутимый во всех случаях жизни, вечно жующий что-то на всех переменах, случайно дотронулся масляным пальцем до изображения вождя в учебнике, оставив жирное пятно. А его соседка по парте, скандалистка Шахла, только что вступила в ряды Ленинского комсомола и вся «горела» сделать карьеру. Она тут же выдала Вадьку и сообщила везде, куда только смогла. Вадьку выкинули из комсомола, затем из школы и отправили в школу ФЗО. А через месяц был арестован его отец.

Илюша недавно встретил Вадьку. Тот был уже худым и злым и перемежал свою речь через слово матом. Дыхнув на Илюшу водочным перегаром, Вадька спросил: «Эта сука еще не стала комсомольским лидером?»

Илюша сразу понял, о ком он спрашивает. Шахла дневала и ночевала в горкоме комсомола.

«Еще нет, но она уже заместитель секретаря школьной организации и почему-то член бюро горкома».

«Курва пойдет по телам и постелям в лучезарное завтра!» — Вадька сплюнул столь злобно, словно плевал и метил прямо Шахле в физиономию.

Он, не прощаясь, покинул Илюшу, а тот долго еще смотрел ему вслед, ясно видя перед собой семилетнего мальчугана, боксирующего с таким же сверстником в первый день первого учебного года. Почему-то эта сцена врезалась надолго, если не на всю жизнь. Боксировали, молотили кулачками друг друга, стараясь не бить в лицо, а глаза их столь явно светились жизнью, что, казалось, освещали полутемный коридор. Заполненный бегающей ребятней, он не был похож, ничего общего не имел с той пустой и холодной громадой, с которой Илья столкнулся год назад, когда он с мамой привели на экзамен к директору соседней школы, старому Арону Моисеевичу Шейну, шестилетнего Андрюшу, самого младшего и самого любимого члена семьи. Андрюша бойко, даже с некоторой лихостью, прочел абзац из книги, столь неинтересной, что ни одного слова из текста нельзя было вспомнить, стоило выйти из кабинета, и написал печатными буквами свои имя, фамилию и отчество, сделав всего лишь две грамматические ошибки, да букву «и» написал в зеркальном отражении. Ободренный всеобщим вниманием и ласковой улыбкой директора, окунувшись в лучезарное сияние любящей матери, Андрюша расхрабрился совершенно и прочел наизусть стихотворение Чуковского «Тараканище». Илюша сразу вспомнил, как вечно пьяный сосед Аркаша уговаривал Андрюшу выучить это стихотворение и продекламировать его во дворе, этого Аркашку все презирали и сторонились, потому что мало того, что он был стукачом, он еще и бравировал этим, при каждом удобном случае, и неудобном, напоминая окружающим, что он — стукач. А Андрюша еще нахально уставился прямо в портрет товарища Сталина, прочно утвердившийся в каждом кабинете огромной страны, освещавший своей неизменно доброй улыбкой каждый кабинет, Илюше даже показалось, что губы под усами зашевелились и четко произнесли: «Нэ-э!» А голова отрицательно покачалась.

И очень уж двусмысленно звучали слова:

«…Рыжий и усатый Та-ра-кан! Таракан, Таракан, Тараканище! Он рычит и кричит, И усами шевелит: „Погодите, не спешите, Я вас мигом проглочу! Проглочу, проглочу, не помилую“».

Директор школы с трудом разжал враз посиневшие губы и решительно прервал декламацию младшего брата:

— Хватит, хватит!

Директор и мама двух сыновей так побледнели, что испугали Илью.

«Что это с ними? — удивился он. — Как бы в обморок не грохнулись».

Но, взглянув на портрет усатого вождя, он сразу же все понял: эти два интеллигента боялись друг друга смертельно.

«Наверное, оба сразу подумали: „Устами младенца глаголет истина!“» — решил про себя Илюша.

Андрюша тоже испугался, потому что испугалась мама, и сразу начисто забыл и про Чуковского, и про школу, где так ему хотелось учиться, чтобы поскорее вырасти, стать взрослым. Оказалось, что взрослая жизнь совсем не сладкая.

— Кто тебя этому научил? — с трудом шевеля дрожащими губами, спросила мать, нервно облизывая мгновенно пересохшие губы.

— Аркашка! — с испугом выдал Андрюша, назвав уничижительным именем стукача.

Мир взрослых задал ему еще одну неразрешимую загадку, которую он сумел разгадать лишь только тогда, когда стал взрослым.

— Никогда не повторяй того, что слышишь дома! — назидательно выдохнул Арон Моисеевич. — А это стихотворение Чуковского забудь. Пушкина читай. Пушкин — вечен, на все времена! «Я вас любил: любовь еще, быть может, в душе моей угасла не совсем…» А в школу тебе еще рано. Погуляй годик, подрасти. Успеешь стать еще взрослым, надоест даже. Поверь, это заманчиво только в твои годы. А у меня инструкция…

Андрюша, понурив голову, вышел из кабинета директора. Илья последовал побыстрее за ним, чтобы утешить брата. Мать задержалась на несколько минут, а когда вышла из кабинета, то на лице ее алели красные пятна, а глаза выглядели зареванными. Было сразу видно, что слова, услышанные ею от директора, были малоприятными.

Она подошла к сыновьям, устало погладила Андрюшу по голове и сказала:

— Идем, чтец-декламатор!

И жалкая улыбка мелькнула на ее лице.

Андрюша неожиданно смертельно обиделся:

— Если я плохо читал, все равно, нечего меня обзывать разными матерными словами уличными. Сама обещала меня за такие слова пороть.

И горький осадок впервые выпал на дно его пути, чтобы с каждым годом увеличивать его.

 

7

Никита Черняков засыпал, едва его щека касалась подушки, и спал как убитый, «пушками не разбудишь», — говаривала его бабушка, большая любительница понежиться с утра в постели, но чьей святой обязанностью было будить внука по утрам в школу, иначе проспит.

В это утро Никиту никто не будил, но он сам проснулся еще затемно. Впервые в жизни ему приснился сон, в котором какие-то смутные видения постепенно складывались в мозаику: два гиганта, два великана с лицами йети, снежного человека, подняли за руки — за ноги его тело, затем один из них сказал: «бросай, ничего под ним нет», — и они бросили его, тело Никиты, в разверзнувшуюся бездну, и Никита полетел, пытаясь подражать полету птиц, но тщетно, ничего у него не получалось, ветер свистел в растопыренных пальцах, плотный для птиц воздух издевательски выливался из рук, черная бездна неумолимо засасывала, скальный грунт грозил расплющить тело в некое подобие месива, но удар был неожиданно мягким и смыл все предыдущие ощущения и впечатления.

Было странно тихо. Открыв глаза, Никита сразу же увидел в спальне страшный беспорядок. Спросонья подумав: «Во, бабуля дает!» — он собрался было повернуться на другой бок и продолжить самое лучшее в мире занятие — добрать минут сто сна, как внезапно другая мысль буквально подбросила его на кровати: «атас! нас, кажется, гробанули!»

Желание поспать сразу улетучилось, уступив место азарту следователя.

«Что это они все белье на пол побросали? — подумал Никита. — Бриллианты, что ли, искали? Квартирой ошиблись. Им бы этажом ниже, к „брынзе“ заглянуть. У этого доктора добра хватит. Даже брюлики!»

«Брынзой» мальчишки двора называли доктора Шора, а «шором» на базаре называли соленый творог. Медная до блеска начищенная пластинка с его реквизитами была привинчена к притолоке и являлась давно предметом невероятной зависти для всех мальчишек, но… привинчена она была высоко и добросовестно, жалкие попытки отколупнуть ее с помощью стамески или отвертки успеха не имели, да и бдительная мать доктора, словно обладала способностью видеть сквозь стену, неслышно открывала дверь с хорошо смазанным замком и лупила «диверсантов» длинным тонким прутом куда попало, стараясь не трогать глаза, за что ее уважали и почтительно звали Шоршей.

Никита несколько удивился, что не слышит причитаний бабушки. Отсутствие матери с отцом его не смутило, пни уходили на работу ни свет ни заря, как подчеркивала бабушка, но чтобы родную бабулю что-то могло выгнать из дому так рано, к тому же оставив столь явный разгром, трудно было представить, и Никита встревожился: «Не тюкнули ли нашу драгоценную дворянку, от слова „двор“»? — подумал он.

Сна как не бывало. Никита вынырнул из теплой постели, поежился от легкого холодного сквозняка и прошлепал босиком из спальни в столовую, где застыл столбом от увиденного: вся мебель была сдвинута со своих мест, выброшенные из гнезд ящики стояли на попа, а содержимое небрежно валялось рядом, на полу, и гнезда для ящиков сиротливо и слепо смотрели черным ослепшим взглядом. Книги горой были свалены в дальнем углу как попало, пустые книжные полки выглядели нелепо оголенными, раздетыми и словно сами смущались своего невольного бесстыдства. Пианино было развернуто к стене почти под прямым углом и частично разобрано, деревянные молоточки белели стройным рядом, резко выделяясь на фоне потемневших струн, колков и чугунной рамы.

Никогда у Никиты не возникало желания заглянуть в нутро инструмента, а теперь он зачем-то внимательно всмотрелся вглубь рамы, игриво оттянул молоточек и отпустил его. От удара струны слабо, нехотя отозвались легким звуком. Никита обошел инструмент и заметил, что на невидимой еще им стороне инструмента, той, что всегда повернута к стенке, внизу была частая металлическая сетка, трудно было сразу догадаться, для чего она нужна здесь, но совсем нетрудно было догадаться, для чего ее разрезали, ловко, профессионально, словно «медвежатники» орудовали, вскрывая сейф.

Гнал от себя правду Никита, допуская любой невероятный грабеж, но, еще разок окинув взглядом разоренную квартиру, он все же понял, кто похозяйничал ночью в доме и почему нет ни одной живой души.

«Неужто и бабку забрали?» — с ужасом подумал он.

Рушилась жизнь столь великолепно им самим организованная. Никита сам с удовольствием ходил на все митинги и собрания и громче всех кричал: «Смерть врагам трудового народа!»

Смерть!.. Это она прошлась сегодня ночью, под утро, уже в его собственном доме, это ее холодные руки поднимали и бросали Никиту, вот что означала увиденная во сне черная бездна. Его, правда, оставили жить на свободе, но надолго ли? Правила игры были столь сложны, что в них запутывались иногда и сами играющие.

Никита растерялся. Только теперь, когда он остался один, он вдруг ощутил, что семья, родители и старенькая бабушка были для него крепкой опорой, фундаментом мироздания. И от предчувствия полного одиночества Никита аж похолодел.

В передней щелкнул замок, кто-то вошел. Никита перво-наперво подумал, что это явились за ним с ордером на арест, чтобы отвезти в тюрьму, может, куда-то в другое место, мало ли потаенных мест, специально построенных для подобных нужд. Но тут он услышал знакомые всхлипывания и причитания родного голоса и бросился опрометью в прихожую, где обрадованно схватил в объятья заплаканную старушку, совершенно убитую горем.

— Бабуля! Родная! Тебя хоть не забрали…

Ирина Федоровна была столь ошеломлена столь неожиданным поведением внука, его необычной и негаданной нежностью, что сразу же перестала стенать и плакать.

— Так ты все понял?

— Что тут понимать? — помрачнел Никита. — Ежу ясно! «Если будешь заниматься грабежом, познакомишься со сторожем Ежовым!»

— Ежова уже расстреляли! — довольно сообщила бабушка. — Берия сейчас! Наш, кавказец! Рассказывают, что многих отпускают, дела все пересматривают. И наших отпустят. Ошибка какая-то вышла…

— Органы не ошибаются! — перебил бабушку Никита.

— Ты что, очумелый? — воскликнула пораженная словами внука бабушка. — О родителях такое…

— А они обо мне подумали? — возмутился Никита. — Как я теперь в школе появлюсь, ты подумала? — Я — секретарь школьной комсомольской организации.

— В такую трагическую минуту, — патетически воскликнула бабушка, — ты думаешь о своей засранной организации. Родителей еще власти не осудили, а сын уже осудил…

— Ты, бабка, мне контрреволюцию здесь не разводи! — завопил Никита. — За такие слова…

— Иди, доноси! — тоже завопила бабушка. — «Железный Феликс!» «Павлик Морозов» недорезанный…

— Это ты — княгиня недорезанная, — не остался в долгу Никита, — и сын твой — есаул. Я напишу…

— Пиши, пиши! — прервала его бабка. — Только штаны сначала надень, писатель. Достоевский!

И бабка, сплюнув на пол, ушла в спальню, где принялась собирать разбросанное белье, жалобно подвывая и причитая.

Никита бродил, как потерянный, из угла в угол.

«Что делать? — лихорадочная мысль не давала покоя. — Легко было этому идиоту-демократу задавать никчемный в те времена вопрос. А что мне делать?»

Пора было собираться в школу. Никита поспешил принять душ, «может, в последний раз», над остатками его семьи нависла еще угроза быть незамедлительно выселенными из отдельной квартиры в какую-нибудь халупу, а то и в комнату в квартире с десятью соседями, а то и выселением в «места, не столь отдаленные».

После душа, как ни странно, напряжение исчезло, спасительная мысль, мелькнув, сразу же овладела им, всем его существом, единственная, как ему показалось. Больше он не принадлежал себе, обстоятельства диктовали ему свою волю, вытравляя сопротивляющуюся совесть, а она мучительно болела и не желала умирать.

После душа Никита торопливо оделся и выскочил из дома, не позабыв прихватить с собой толстый кусок белого хлеба и кусок батона сырокопченой колбасы. «Когда еще такую поешь?» — подумал он. В его возрасте уже сажали в тюрьму и лагеря. «Баланда вряд ли заменит сырокопченую колбасу, хотя с голодухи все сожрешь». Поначалу он механически жевал, но с каждым проглоченным куском он все больше и больше ощущал вкус пищи и удовольствие от вернувшегося аппетита.

Никита спустился вниз по Красной улице, вернулся на Лермонтовскую и вышел к редакции газеты «Гудок свободы», в здании которой находилась еще одна редакция газеты «Рабочий», где, как хорошо знал Никита, работала мать Илюши Авербаха.

Так рано он еще никогда не выходил из дому. Даже дворники, поливавшие участок улицы, включающий асфальт, деревья и кустарник, подозрительно смотрели ему вслед. Впрочем, наверняка, это ему лишь казалось. Не было им никакого дела до еще одной разбитой судьбы.

В редакции газеты «Рабочий», несмотря на столь ранний час, было много народу. Транспорт все время ходил плохо, а за опоздание на работу отдавали под суд, могли и в тюрьму посадить, и те, кто жили в отдаленных районах, приходили за час раньше начала работы, по теории падающего бутерброда транспорт приходил вовремя. Глядя на них, и самые острожные, из живущих вблизи, стали тоже приходить на час раньше. «Лучше на час раньше в редакцию, чем вовремя на лесоповал». Эта шутка облетела весь город и бумерангом ударила по автору. Правда, до лесоповала он не доехал даже с опозданием: зарезали в тюремной камере, сонным, проиграв его жизнь в «буру».

Вахтер редакции злобно сверкнул глазами и грубо спросил Никиту:

— Чего тебе, бала?

«Меджнун» — так звали его между собой сотрудники редакции, а многие издевались над его вечными поисками своей «Лейли».

— Объявление хочу дать! — смутился неожиданно Никита.

Карлик засмеялся, будто немазаная телега проехала мимо.

— Хорошее дело задумал, пехлеван! — проговорил он ласково, почти пропел. — Иди в этот кабинет.

И, неожиданно цепко ухватив Никиту за плечо, повел его к заветной двери, на которой на одном винте болталась дверная ручка. Отпустив плечо Никиты, карлик осторожно открыл дверь и с уважением произнес:

— К вам посетитель, Нина Александровна!

Никита вошел в кабинет и увидел мать Илюши, а карлик закрыл за ним дверь и ушел на свой пост. Никита специально пришел именно в редакцию газеты «Рабочий», потому что здесь работала Нина Александровна, хотя ее сына Никита терпеть не мог и звал его за глаза «боярин с прожидью», а вот почему он ему завидовал, он и сам не знал, но один вид Ильи его раздражал.

— Никита? — удивилась столь раннему визиту Нина Александровна. — Собаку потерял?

— У меня нет собаки! — вежливо ответил Никита.

— Так какое же объявление дать? — Нина Александровна захотела улыбнуться симпатичному парню, но не смогла.

«Что-то случилось!» — подумала она. И вновь ощутила знакомую боль в сердце, догадавшись сама: какое объявление хочет дать этот красивый уравновешенный юноша, соученик ее старшего сына, комсомольский вожак школы. Почти каждый день ей приходилось давать такие объявления, люди были разные, плохие и хорошие, она умела разбираться в людях, различать их, но слова были одни и те же, словно под трафарет написанные, менялись лишь фамилии, имена и отчества.

— Объявление обычное: «Я, Черняков Никита Иванович, — равнодушно начал Никита, — отрекаюсь от своих родителей и торжественно заявляю, что ничего общего не имел и не имею с ними в мыслях и в действиях…»

«Это что-то новенькое!» — вздрогнула Нина Александровна, но послушно достала чистый лист бумаги из ящика стола и карандаш.

— Садись за стол и напиши заявление при мне и подпишись. Число не забудь поставь, — сухо сказала она, пряча глаза, чтобы Никита не прочел в них презрение.

— А можно вчерашним числом? — спросил Никита, не обращая внимания ни на бумагу, ни на карандаш.

Нина Александровна внезапно почувствовала, что теряет сознание. Никита, заметив ее бледность и муторное состояние, мгновенно сориентировался, схватил со стола графин с водой и налил полный стакан воды.

— Выпейте, пожалуйста, воды! — поднес он стакан Нине Александровне. — Вы так побледнели. Вам плохо?

Нина Александровна машинально взяла стакан и выпила воды.

— Спасибо! — сказала она, ставя стакан на стол.

Никита достал из портфеля заранее приготовленное заявление и положил его на стол рядом со стаканом.

— Извините, Нина Александровна, я вчерашнее число поставил, — виноватым голосом произнес он. — Так надо! Вы уж меня не выдавайте… Сколько с меня причитается?

Нина Александровна молча выписала квитанцию. Плата за такие объявления была чисто символическая.

Никита стал доставать деньги, но Нина Александровна жестом остановила его.

— Заплатишь в кассе! — сухо сказала она, давая понять, что разговор окончен.

Но, когда Никита вышел из кабинета, из глаз Нины Александровны брызнули слезы. Она на секунду представила себе, что ее Илюша вот так же войдет в кабинет и спокойно положит на стол, за которым будет сидеть уже другой редактор, заявление с отречением, к тому же датированным задним числом. И этот редактор, как и она, будет вынужден потворствовать злу и подлости, даже не из трусости, а от полного бессилия, думая тоже о том, что, возможно, и его очередь близка.

Но тут же Нина Александровна устыдилась своих мыслей, своего недоверия к сыну, да и слишком немногие, по сравнению с нескончаемым потоком арестованных, бежали, потея от страха за свою шкуру или из боязни повредить карьере, отрекаться от родителей, родных и близких.

Встречались Нине Александровне, правда, и другие люди, те, со слезами на глазах, пылая краской от отвращения к самому себе, робко протягивали листочки, в которых были написаны слова отречения, продиктованные им другими, заинтересованными людьми. Но в данном случае Нина Александровна столкнулась с явным предательством, холодным и расчетливым. И уж от Никиты, соученика ее сына, комсомольского вожака, которого она всегда хотела видеть в друзьях Илюши, втайне переживая, что между ними нет даже простого понимания, Нина Александровна не ожидала такого предательства.

Никита вышел из редакции, пряча квитанцию, с чувством, какое бывает лишь у человека, избежавшего смертельной опасности… Волнение еще не покинуло, не исчез еще полностью страх, но появилась надежда на то, что удастся выпутаться из цепких лап, заграбаставших его родителей.

«Сарвар был совсем маленьким, когда арестовали его родителей, и то с ним, кроме Илюши, никто не разговаривает, не общается, избегают, это только наш „христосик“ необрезанный не боится общаться с сыном врага народа, если не дружить, то поддерживать товарищеские отношения. Он и с Никитой будет с удовольствием дружить, подаст руку помощи, только пусть он катится со своей помощью ко всем чертям. Не нужна мне жидовская помощь. Погубили Россию, а теперь со своей благотворительностью лезут»…

В школе пока никто ничего не знал. Ни ученики, ни педагоги. Такие вещи не скроешь. Стоит им только лишь узнать, сразу начнут шарахаться, как от зачумленного. Сейчас вот все здороваются, все ему рады, а как узнают, сразу все поменяется, как по мановению волшебной палочки: испуганные взгляды и пустота вокруг. Непонятно только, каким образом столь быстро выработался кодекс поведения. Люди какие-то стали странные, с переключателями, что ли? Щелкнул тумблером, и человек улыбается, еще щелчок, он тут же кричит: «Смерть шпионам!» Механические создания, мозги всем заменили на набор шестеренок, приводов, насосов. «Кто за?» «Все! Единогласно!» И щурились добрые глаза, справедливая улыбка озаряла рябое, с тщательно загримированными оспинами, лицо, по-домашнему дымилась трубка, а узловатые в пальцах руки неслышно аплодировали самому себе, благословляя гром оваций и истерические крики кликуш, с горящими глазами отбивающими себе ладони.

Первый же урок поставил все на свои места. По расписанию была история. Но когда Никита увидел Амину-ханум, математичку, вошедшую с журналом в класс, он даже улыбнулся от внутреннего восторга: «Точный ход. Я им всю игру разрушу. Ишь, заводит себя!»

Амина-ханум умела, как никто другой, распалять себя, свой гнев. Только что, как будто бы, она говорила на отвлеченную тему, сравнивая «Веселых ребят» с «Волгой-Волгой», а уже через секунду, безо всякого перехода, она, пылая праведным гневом, обрушивалась на собеседника, обвиняя его в правом уклонизме или в том, что он твердо стоит на платформе троцкистско-бухаринского блока, чем вызывала инфаркты, иногда и со смертельным исходом.

— Амина-ханум! Вы ошиблись! — радостно защебетала староста класса, отличница Агабекова. — Сейчас у вас урок в параллельном классе. А у нас — история!

Но Амина-ханум величественным жестом заставила ее замолчать.

— Пора бы тебе уяснить, Агабекова, что я никогда не ошибаюсь! — торжественным и звенящим голосом, что служило верным признаком высшей точки кипения праведного гнева, отчеканила Амина-ханум. — Садитесь!

Бульканье кипящего металла в голосе парторга школы не предвещало ничего хорошего. Самый невинный начинал испытывать саднящий душу страх. Шум в классе сразу стих, все мигом расселись по местам, стараясь ненароком не стукнуть крышкой парты.

Амина-ханум с обидой посмотрела на Никиту. Она считала его своим выучеником. И вот, он так подвел ее. Она искренно переживала свою ошибку. «Кадры решают все!» А она чуть было не порекомендовала своего протеже в горком комсомола. Хорошо еще, что выручила эта малолетняя проститутка Шахла. С кем она спала, Амина-ханум сразу догадалась. «Высоко, очень высоко сумела поднять ноги!» И завидовала.

— Черняков, ты ничего не хочешь сказать классу? — торжественно начала она.

— Что я должен сказать? — Никита старался быть спокойным, хотя предательская дрожь медленно и неотвратимо стала подниматься по ногам.

— Ну, для начала, где твои родители? — сурово произнесла Амина-ханум.

У Никиты перехватило горло, словно комок застрял, слова не мог выговорить. Все сделал, как надо, рассчитал, казалось, все, и все было просто. Только этого спазма он не предусмотрел.

— Что ты молчишь, как пень? — взвинчивала себя Амина-ханум. — Встань, когда с тобой говорят.

Никита с большим трудом выполз из-за парты. Ноги дрожали, хотелось дико пить, в горле першило, словно пыли наглотался, предательский холод полз медленно и неотвратимо по рукам, начиная от кончиков пальцев.

Класс тихо загудел. Агабекова, втайне симпатизировавшая Никите, наивно воскликнула, доказывая Игорю, сидевшему перед ней: «Может, они в Испании погибли?» Издевательский хохоток Игоря, прозвучавший ей в ответ, словно подхлестнул Никиту, привел его сразу в «норму».

— Родители сегодня ночью арестованы органами безопасности, — тихо начал он, но по мере того, как говорил, голос его креп и становился все звонче и уверенней, — но я еще вчера написал заявление в газету «Рабочий», что отказываюсь от родителей, так как их образ мыслей и поведение не соответствует моему и даже враждебен.

Мгновенно в классе установилась мертвая тишина. Амина-ханум тоже застыла в растерянности, не зная, как ей прореагировать на непредусмотренный тайной инструкцией и предварительной беседой с директором школы поворот событий.

Первым пришел в себя Игорь. Коротко хохотнув, он громко одобрил:

— Сагол, секретарь! Вот это — финт ушами. Опередил события. Уважаю за прозорливость, баш уста! Мастер, э! Всегда верил в тебя.

Но никто не поддержал Игоря. Никита затылком и всеми другими частями головы чувствовал молчаливое осуждение класса. Нечто вроде ужаса воцарилось на лицах учеников.

Сарвар, не любивший Никиту за вечную брезгливость по отношению к себе, поначалу, после слов уже Амины-ханум, почувствовал к нему сострадание: «Третий в классе, хлебнет теперь он лиха!» Но, после слов Никиты, Сарвар почувствовал такое омерзение, такое нежелание жить, что испугался.

— Да-а! — растерянно протянула Амина-ханум. — Это меняет дело. Надо посоветоваться. Но, как ты сам понимаешь, комсомольским вожаком тебе уже не быть.

— Комсомольское собрание решит! — заупрямился было Никита.

— Я прослежу за этим! — пообещала Амина-ханум. — Партия заинтересована в своей смене. Кадры решают все!

— Хорошо! — поспешно согласился Никита. — Я потребую переизбрания и сниму сам свою кандидатуру.

— Так будет лучше! — успокоилась Амина-ханум.

— Для кого? — спросил Игорь, но ему никто не ответил.

Амина-ханум не торопилась уходить.

— Приятной неожиданностью, — радостно-торжественный тон свидетельствовал уже о перемене «декораций»: трагедия окончилась, начался дивертисмент, — для нашей школы явился героический поступок ученика вашего класса Сарвара Мамедова. Он сегодня утром помог нашим доблестным работникам НКВД обезвредить опасного врага нашей чудесной многонациональной родины, шпиона и диверсанта. Враг стрелял в нашего замечательного мальчика, гордость школы. От руководства НКВД ему объявлена благодарность.

— Час от часу не легче! — завистливо протянул Игорь. — Не класс, а паноптикум знаменитых личностей. Где твоя боевая рана, о, великий соученик? Не сидишь ли ты на ней?

— Он не стрелял в меня! — тихо поправил Амину-ханум Сарвар. — Он в себя выстрелил.

Амину-ханум такой пустяк не остановил.

— Он целился в тебя, мог выстрелить, но, когда убедился, что комсомольцев не запугать, только тогда, может быть, и застрелился.

— В тупике, рядом с тобой? — быстро спросил Сарвара Игорь.

— Да! — сухо ответил Сарвар.

— Арутяна брали! — самодовольно поделился новостью Игорь. — Утром шофер рассказывал в кухне матери. Но благодарность просто так не дают. Значит, ты помог его задержать.

Сарвар вспомнил долгий взгляд так и несдавшегося человека и почувствовал жгучий стыд.

«Кажется, я ничем не лучше Никиты!» — подумал он.

Но стыд быстро прошел, тенью мелькнул.

Никита был счастлив, что внимание класса переключилось на Сарвара, он теперь мог смотреть в окно, не ощущая презрительных взглядов. Впрочем, дураков не было. Все и так все хорошо понимали и если не принимали, то хотя бы не осуждали, потому что никто не мог дать гарантию, как бы поступил он, случись такое с ним, а кто мог дать гарантию, что никогда так не поступил бы, те просто не могли смотреть в сторону Никиты, брезгливость мешала.

Амина-ханум внезапно, не прощаясь, вышла из класса. И тут же ее сменила историчка по прозвищу «коза», вульгарная особа, к тому же заика. Ее знаменитое «мее-е-е-трополия» и послужило основанием дать ей такое прозвище.

— Че-е-е-рняков, к доске! — скомандовала она.

Но Никита не отреагировал. Он был далеко мыслями отсюда, был столь счастлив, что внимание класса было перенесено на Сарвара, а ему была предоставлена возможность спокойно смотреть в окно на деревья, роняющие пожелтевшую листву, что даже не заметил «смены декораций».

Неожиданно он вздрогнул и непонимающими глазами уставился на «козу», невесть когда сменившую Амину-ханум.

«Коза» запустила палец в нос и, добыв козявку, несколько секунд сосредоточенно ее исследовала, затем, вздрогнув всем телом, вновь вперила свой кроткий взгляд в Никиту, словно только что вспомнила о его существовании.

— Ты оглох, Никита? — «коза» вытерла палец о стул, на который она тяжело рухнула, как только зашла в класс.

Никита подтолкнул Мешади, с которым сидел за одной партой, заодно спросил тихим шепотом:

— Что хоть нам задали по истории?

— Клянусь, не знаю! — почему-то испуганно ответил Мешади, давая дорогу.

Никита вышел к доске, стараясь сосредоточиться и быть спокойным. Что бы ни спросила «коза», он уже год как вызубрил «Краткий курс истории ВКП(б)». А уж против цитат из этого учебника возражать никто не посмеет.

Встав у доски, он приготовился отвечать, тем более что краем глаза увидел, что Агабекова приготовилась ему подсказывать.

— Ска-а-жи, Че-е-ерняков, где-е-е твои ро-одители?

Хохот класса ошеломил ее. Никита стоял мрачный и, сверкая глазами, испепелял ее взглядом.

«Коза» проблеяла:

— Не ме-е-е-шайте!

Вездесущий Игорь ласково улыбнулся от удовольствия, а он всегда получал удовольствие от любой неординарной ситуации, встал и пояснил испуганной историчке, трепетавшей от неожиданной реакции класса.

— Вы, «ко…», Елизавета Акимовна, опоздали. Нас уже Амина-ханум просветила.

— А-а-а! — тихо проблеяла «коза». — То-о-гда са-адись! — велела она Никите.

Никита сел на свою парту, мысленно проклиная и «козу» и свой класс, внезапно ощутив, что рана, нанесенная ему, никогда не заживет и будет вечно кровоточить в душе, подобно свищу, то закрываясь, то открываясь вновь, реагируя на малейшее прикосновение к нему. И его «ход конем» может спасти ему лишь шкуру, но никогда не вернет спокойствие и уважение к самому себе. Никита поймал взгляд Илюши и сразу же вспомнил утренний взгляд его матери, в котором удивление смешалось с болью и презрением, и опять почувствовал глухую ненависть к «полужиденку».

«Чистюля! — злобно подумал он. — Отец его проектирует и строит концлагеря, если Игорь не врет, а сын спецпаек жрет и еще корчит из себя святого. Ненавижу!»

А Игорь не унимался:

— Елизавета Акимовна! Может, вы нам и о нашем герое Сарваре скажете что-нибудь новенькое? Не наградили ли его, например, почетным оружием?

— Дире-ектор мне-е ниче-его не-е го-оворил об э-э-этом! — отмахнулась «коза».

— Ме-е-е! — проблеял кто-то на задней парте.

Тихий смешок прошелестел по классу, но «коза» не обращала на насмешки никакого внимания, она их просто не замечала, углубляясь в чтение журнала и запустив для успокоения нервов указательный палец глубоко в ноздрю в поисках очередной «козюли»…

Шесть уроков тянулись для Никиты, как шесть лет перед расстрелом: и мгновенно, и вечно. Каждую перемену он крутился перед кабинетом директора школы в надежде, что его вот-вот вызовут и решат его судьбу, неведение, «подвешенное состояние» для него сейчас были тягостнее всего. Толчея и суета, царившая вокруг него, частью которой он был еще вчера, сегодня были вне его и не задевали, создавая вокруг нечто подобное вакууму. И пока ни один человек не делал попытки заполнить этот вакуум.

После уроков, заметив, что Амина-ханум зашла в кабинет директора, Никита решил дождаться ее выхода и внаглую, напрямую спросить ее о своей дальнейшей судьбе.

Бурный водоворот из школьников постепенно становился все спокойнее и спокойнее, замедляя и расширяя свой бег. Шум стихал.

Никита, выброшенный водоворотом к дверям директорского кабинета, мысленно желал Амине-ханум, директору школы и «козе» сгореть, утонуть, повеситься, отравиться газом. Его распаленное воображение рисовало ему сцены казней и пыток, которым он подвергал всех своих врагов. И воображаемые муки, стоны, льющиеся слезы и кровь доставляли Никите столь огромное удовлетворение, что даже привели его в состояние эйфории, и он чуть было не прозевал выхода Амины-ханум из кабинета директора. На его счастье, Амина-ханум так сильно расчихалась, что Никита очнулся от грез и бросился к остановившейся вершительнице его судьбы, чтобы обратиться к ней.

— Будьте здоровы, Амина-ханум! — медоточивым голосом произнес пожелание Никита, нацепив дежурную улыбку идиота на лицо. — Здравствуйте!

— Мы вроде утром виделись, Черняков! — и Амина-ханум еще раз оглушительно чихнула. — Неужели забыл?

— Я в смысле здоровья! — залебезил Никита. — Да с хорошим человеком приятно поздороваться и дважды на дню.

Амина-ханум сразу расцвела. Она взаправду считала себя очень хорошим человеком.

«Что ж, с ней по-хорошему, и она постарается быть хорошей, тем более что ей только что разрешили быть доброй, после одного звонка по телефону», — подумала Амина-ханум.

— С тобой все в порядке! — улыбнулась Никите Амина-ханум и потрепала его за щечку. Очень уж ей нравился этот крепыш, что-то женское просыпалось в ее душе и просило ласки.

Никита тоже был очень доволен собой.

«Хороший шахматист должен видеть на семь ходов вперед!» — подумал он, но вслух ничего не сказал, только многообещающе улыбнулся Амине-ханум, чем сразу вызвал у нее желание пригласить юношу на чашку чая.

— Пока мы не будем ставить вопрос о снятии тебя с должности комсомольского секретаря, — продолжила Амина-ханум, судорожно подавив в себе лютое желание завалиться с этим юношей в постель. — Работай! Теперь тебе придется вдвойне доказывать, что не верблюд!

«Верблюдо!» — подумал Никита и широко улыбнулся.

 

8

«Какой великий шум и гвалт…» Илюша с иронией наблюдал за поднявшейся в школе суматохой в связи с присуждением Александре Ивановне ордена Трудового Красного Знамени за… выслугу лет. Поразительно, но в общий стаж была включена и работа Александры Ивановны в гимназии, причем со слов самой юбилярши. Естественно, что та не упустила случая прибавить себе рабочих часов и лет, так что получалось, что она работает на ниве просвещения чуть ли не с четырнадцати лет. Но такие «мелочи» никого не смущали и никем не проверялись, это в условиях-то тотальной и всеобщей чистки. Советская власть все более и более устраивала Александру Ивановну, даже стала нравиться. Крикунов и бузотеров, которые разрушили столь привычный и приличный уклад жизни Александры Ивановны, что она до сих пор еще выла по ночам, вспоминая его, частично расстреляли, частично угнали в те края, «куда Макар телят гонял». Правда, Александру Ивановну раздражали евреи, еще мелькавшие на второстепенных постах в правительстве, однако некоторые из них, такие как Каганович, Мехлис и им подобные, стали вполне приличными людьми, с точки зрения Александры Ивановны. Впрочем, и до революции она знала двух очень симпатичных ей евреев, крещеных и хорошо воспитанных, которых отнюдь не устраивало всеобщее равенство и братство, делиться своими капиталами они не намеревались.

Награждение орденом Александра Ивановна восприняла как чудо, благость Христову за «великие муки», выпавшие на ее долю в революцию. Она до сих пор содрогалась, вспоминая черный беспощадный глаз маузера, смотревший неумолимо на нее, им смотрела сама Смерть. Но она тогда спаслась, тогда у нее был выбор. А выбор ей был предоставлен молодым худым и рыжим евреем, беспрестанно кашлявшим чахоточным кашлем: либо она выдает списки членов «Союза русского народа», что оставил ей на хранение в тайнике, где еще хранились и драгоценности с золотыми десятками, бежавший муж, либо расстрел на месте. Александра Ивановна выкупила свою жизнь очень дорогой ценой, где стоимость драгоценностей в сто пятьдесят тысяч золотых рублей была самой малой частью. Все, указанные в списке, кто не успел удрать или не догадался сделать этого, даже те, кто принял новую власть и отдавали все силы на службу ей, были арестованы и расстреляны без суда и следствия вместе с зарегистрировавшимися офицерами, поверившими, что победители пощадят побежденных, разоружившихся и раскаявшихся. Пощады не было. Александра Ивановна молчала о своей роли в этом неприглядном деле, но там, где знают все, знали и об этом деле и о ее роли в этом деле, но она не казалась им неприглядной, тем более что Александра Ивановна не остановилась на достигнутом и стольких еще отправила по этапу, что из них можно было составить еще один список, правда, в этом списке никто никогда не состоял в рядах «Союза русского народа».

До своего награждения Александра Ивановна всегда с завистью читала в титрах кинокартин: заслуженный орденоносец имярек. Теперь и она могла писать перед своей фамилией — «орденоносец». Грудь распирало от восторга и от предвкушения: что она теперь сможет сделать со своими немногими оставшимися еще на свободе врагами.

За день до торжества награждения всех школьников, от первого класса до последнего, от мала до велика, предупредили весьма сурово, что им следует явиться в парадной форме. И весь вечер перед торжеством мамы и бабушки стирали, крахмалили и гладили белые рубашки, фартуки, банты и красные галстуки, зубным порошком чистили зажимы для галстуков, на которых с фасада горел пионерский костер, а на языке зажима была выбита свастика, правда, не перевернутая свастика гималайской секты бон-по, ставшая государственным символом нацистской Германии, где к власти пришли социалисты с нацистским оттенком, национал-социалисты, чьи войска уже терзали многострадальную Польшу и готовились за пару недель расправиться с Францией и Англией. Но с Германией был заключен мирный дружеский договор, фотографии улыбающихся Молотова, Гитлера и Риббентропа с Гиммлером заполонили все газеты, а слово «мир» стало едва ли не самым употребительным словом. Два тоталитарных режима готовились разделить мир.

«Нам нужен мир! Весь!»

Естественно, что в торжественный день вручения ордена были отменены все занятия. Первоклашки репетировали стихи, срочно сочиненные местным школьным поэтом, учителем географии Аркадием Марковичем Шпейзманом, которого Александра Ивановна недолюбливала, это мягко говоря, по известным всем причинам. Последний раз каждый повторял, кто что должен делать, кто за кем выходить, кому какую фразу говорить, впрочем, большим разнообразием они не отличались, все как одна начинались со слов: «От имени…» Впрочем, имен членов правительства не было. «Каждый сверчок должен знать свой шесток». Любимая фраза новоявленного орденоносца.

Класс за классом, начиная с первоклашек, маршировал в актовый зал, из которого были вынесены заблаговременно все ряды кресел, а сцена разукрашена, как в праздник Первого Мая и Великого Октября. Первоклашек и вторые классы выстроили перед сценой, на их цветущих мордашках и в сияющих глазенках была столь явственно запечатлена огромная радость от внезапного праздника, какой-никакой, а все же лучше нудных занятий, на которых в них всеми силами пытались загасить искру божию, превратить в тупиц, в лучшем случае, в зубрил, а к выпускному балу — в манкуртов. И только влияние семьи спасало от всеобщей манкуртизации общества. Да и можно было радоваться, что квалификация педагогов, которым была доверена столь высокая миссия, была столь низкой, что брак в работе был огромен, не все светлые головы оболванивали. Природная лень и апатия выручали, если знаний не давали, то хотя бы не мешали получать их в другом месте: дома или в библиотеке. Но все же с каждым годом количество идиотов росло в геометрической прогрессии. Страх постепенно делал свое дело.

Вдоль стен актового зала выстроились старшеклассники, а в центре, за малышами, встали педагоги обеих школ, где трудилась на ниве просвещения Александра Ивановна, срезая, выламывая и вытаптывая «цветы жизни». Тут же находились и гости, приглашенные на столь торжественное мероприятие, как вручение ордена самой выдающейся человеконенавистнице.

Горнист, приглашенный из Дома пионеров, сыграл сигнал «торжественная линейка», затем зачем-то, не иначе со страха, продудел незапланированную «побудку». Сыграть «бери ложку, бери хлеб…» ему не дали, грубо отобрав трубу и для верности заткнув ее первой попавшейся под рукой тряпкой.

После незапланированной «побудки» сцена заполнилась президиумом из ответственных работников гороно и районо. Помощник президента республики скороговоркой, его ждали в одном, очень приличном доме, где муж уехал в однодневную командировку в район, прочел указ Президиума Верховного Совета СССР, сделал паузу, так как потерял в длинном списке награжденных фамилию Александры Ивановны, наконец, когда пауза уж слишком затянулась и раздались приглушенные смешки обрадованных мальчишек, к помощнику подскочил директор школы и, угодливо изогнувшись вопросительным знаком, шепнул ему на ушко искомую фамилию. Помощник обрадованно выкрикнул фамилию Александры Ивановны, поспешно вручил орден виновнице торжества и незаметно исчез.

Гром оваций и шквал аплодисментов обрушился в зале по незаметно отданному сигналу. Побежали один за другим, строго по списку, согласно репетиции, с букетами цветов. И у всех были слышны лишь первые слова: «От имени…» Остальные слова сливались в какую-то скороговорку, которую не слышали сами произносящие. А хорошенькая пятиклассница, видно, до того разволновалась, что звонко сказала: «Вот именно…» Засмущалась, торопливо сунула букет цветов и убежала плакать за кулисы. Правда, никто ничего не понял, все отупели от однообразных речей, от духоты, завхоз готовился к зиме и начал ее, как водится, законопатив все щели актового зала, от какой-то бессмыслицы, наполнившей зал до отказа. И лишь Илюша улыбнулся, да и то больше в душе, да Игорь по привычке ляпнул: «Именно так!»

Представители школ и другой общественности потащили на сцену многочисленные подарки, купленные на деньги школьников, родителей которых, под предлогом бесплатного обучения, обирали при любом удобном и неудобном случае, повод находили всегда. Правда, педагогам платили столько, что над ними постоянно дамокловым мечом висела проблема: умереть с голода или ходить оборванными и босыми. Может, поэтому и обкладывали данью каждого родителя. Дань несли в основном натурой. Ну, а щепетильные и честные жили впроголодь.

Александра Ивановна внимательно следила за тем, куда складывают подношения, зрение у нее было отличное, и делала записи в своем блокнотике, боялась, что половину сопрут. Занеся последнюю запись, она спрятала блокнотик в большой ридикюль и, тяжело топая, она издали была похожа на бегемота, пошла на трибуну, специально поставленную для нее.

На трибуне Александра Ивановна долго вытирала слезы платочком, попеременно сморкаясь в него, наконец, спрятала платок в необъятных размеров карман платья, глянула в зал совершенно сухими глазами и громоподобным, зычным голосом стала держать речь перед собравшимися:

— Мне трудно говорить. Я глубоко взволнована. Орден — оценка моей скромной деятельности в деле социалистического воспитания нашей прекрасной молодежи. Но не это — главная причина моего глубокого волнения, как, разумеется, и не ваши поздравления и, так сказать, более чем скромные подарки. Главная причина моего волнения — это чувство огромной признательности и безмерной любви к нашему Учителю Земного Шара, великому Вождю всех времен и народов, любимому Иосифу Виссарионовичу Сталину.

Бурные аплодисменты, переходящие в овации, потрясли актовый зал. Завхоз опасливо посмотрел на потолок, не рухнет ли, не осыплется ли штукатурка. Ехидные и доброжелательные улыбки на лицах исчезли, дело серьезное, и каждый старался показать себя чуть большим энтузиастом, чем сосед справа или слева.

Насладившись аплодисментами с овациями, воспринятыми в свой адрес, Александра Ивановна продолжила:

— Когда-то, в прошлой жизни, до революции, я верила в бога. Ходила в церковь, молилась. Все праздники церковные отмечала: рождество Христово, великий пост, масленицу, пасху… Даже именины и крестины справляла… революция уничтожила мою веру в бога. Я сказала себе: «Бога нет, раз он допустил такое!» Но я ошибалась. Бог не исчез. Он опустился на землю и стал нашим единственным Вождем на все времена, Отцом нации, Иосифом Виссарионовичем Сталиным…

Вновь бурные аплодисменты чуть было не обрушили потолок на собравшихся.

— Многие говорят, что сталинизм — это учение, — продолжала Александра Ивановна. — Только я прочувствовала сердцем, что сталинизм — это не только учение, сталинизм — это религия, в которую надо верить, даже если ты ничего не знаешь и не понимаешь. Вера укрепит твой дух, и ты будешь трудиться на благо построения нового общества, где человек человеку — друг, товарищ и брат…

Александра Ивановна сделала передышку и стала пить воду из стакана, предусмотрительно поставленного по ее требованию ответственным на трибуну.

Игорь не выдержал и, воспользовавшись паузой, дополнил: «Друг-предатель, товарищ волк, брат мой — враг мой».

А Илюша, стоявший рядом, едва слышно прошептал: «Где брат твой, Каин?.. Я не сторож брату своему!..»

— Но враги построения нового общества, создания нового человека, — в голосе Александры Ивановны зазвенел металл, — не хотят дать возможности мирно жить нашему народу. Я не буду портить праздника и называть их пофамильно, может, они находятся в этом зале, я назову их чуть позже и в другом, более подходящем для этого месте… Меня как-то спросили: как я представляю себе светлое будущее — коммунизм? Я долго думала, но сегодня могу ответить нытикам и капитулянтам: при коммунизме мы будем жить материально так же хорошо, как при царе Николае Втором, а духовно неизмеримо лучше, потому что всякая нечисть будет надежно укрыта в специально охраняемых местах и навечно изгнана из нашего навеки единого общества, где все мыслят, как один, как наш великий Маршал, вождь мирового пролетариата Иосиф Виссарионович Сталин…

При упоминании Николая Второго появилось множество носовых платков, за которыми были спрятаны улыбки и смешки. Но, как только было вновь произнесено грозное имя, платки исчезли, открыв обществу, единому и справедливому, лица патриотов, готовых отдать жизнь за любимого всеми детьми мира, лучшего друга всех физкультурников. И вновь децибелы достигали грохота обвала в горах, где родился и вырос горный орёл, расстилаясь в полет.

Илюша внезапно ощутил, как всеобщая экзальтация захватывает и его, понял, что люди сами доводят себя до исступления.

«Выбор невелик, — подумал он, — либо — либо: фанатизм или цинизм! Третьего не дано. Даже исключение скрыто маской все того же фанатизма».

Выбора действительно не было. И люди говорили то, что не думали, только то, что от них требовали и ожидали, а те, кто требовал и ждал, были закоренелыми фанатиками или циниками и негодяями. Людям оставалось делать только то, что делали все. Противопоставить себя массе было смерти подобно…

 

9

Через два дня после ареста родителей, когда большая часть ценных вещей, книг, мебели и все драгоценности были изъяты и увезены, конфискованы, за Никитой приехали прямо в школу. Вызванный прямо с урока в кабинет директора, как он предполагал, по поводу предстоящего комсомольского собрания, Никита, неожиданно увидев в кабинете мужчину спортивного телосложения, с добрыми, дружескими глазами, честно говоря, испугался. Он был уверен, что после публикации в газете его отречения от родителей его оставят в покое. Отречение поощрялось. Нквдешник снисходительно улыбнулся. Он столь часто видел подобное, как у Никиты, выражение лица, что, в конце концов, уверовал в свою значимость, в свое право распоряжаться судьбами людей.

Как только Никита вошел в кабинет, оперативник встал и занял привычное место, мешающее внезапному побегу. И не потому, что он боялся, что Никита убежит, такие не бегают. Просто в силу привычки.

— Черняков? — спросил он тепло, не как у врага.

Его тон обнадеживал. Никита согласно закивал: да, мол, Черняков, весь я тут невиновный, покорный.

— Я за тобой, поехали! — сообщил оперативник.

— Ранец собрать? — зачем-то спросил Никита, хотя и понимал, что ранец ему больше не понадобится.

— Не надо! — оперативник пристально посмотрел на Никиту. — Мы ненадолго. Хотя… Нет, не бери. Через час-два ты будешь в школе. Я в тебя верю. Смотри, оправдай, — добавил он шутливо, однако угроза прозвучала нешуточно.

Они вышли из школы плечо к плечу. Вроде и доверяли Никите, что не сбежит, а вроде и нет. А куда бежать-то? Дальше границы не убежишь. Без документов не спрячешься. Может, специально паспортную систему и ввели. Заранее готовились. Режим прописки кого хочешь выявит. За одним шпионом и то сколько мороки гоняться, а за миллионами разве уследишь без системы? Да ни в жизнь!

Так что, скорее опять по привычке, которая вторая натура.

У дверей школы их поджидала «эмка» черного цвета, с занавесками на окнах. Сколько раз мечтал Никита, глядя на мчащиеся по улицам эти автомобили, прокатиться вот на такой машине, с завистью провожая их взглядом, а пришлось, и никакого удовольствия, одни беспокойство и волнение. И не помогает ласковый взгляд. Ужас парализовал и волю, и мысли.

Никита боялся, что машина завернет к тюрьме, но шофер повернул к бульвару и вдоль бульвара поехал к площади Ленина. За квартал до площади свернул к новому комплексу зданий, занимаемых НКВД.

Никита облегченно вздохнул: «Не в тюрьму, значит, его арестовывать никто не собирается». Но, когда он вспомнил, сколь глубоки подвалы под этими зданиями, а об этом все шушукались в городе, пугливо озираясь, то ужас вновь охватил его и уже не выпускал из своих холодных лап.

Провожатый предъявил часовому пропуск на вход и, коротко бросив: «этот со мной!» — повел Никиту на второй этаж. У свежевыкрашенной двери, несколько отличавшейся от остальных, он знаком велел Никите обождать и, постучавшись три раза, скрылся в кабинете.

Никита стоял, не зная, куда бы себя приткнуть. Мимо него текла своя размеренная жизнь: из кабинета в кабинет сновали люди в форме темно-зеленого и черного цветов, торкались люди в штатском с застывшим ужасом на лицах. Эти, держа полученные по почте повестки в руке, тыкались, словно слепые котята, не в те кабинеты, что были указаны в повестках, это было странно, так как на каждой двери был четко указан номер кабинета. Но каждый свидетель, как заведенный, все равно попадал в нужный ему кабинет в лучшем случае только со второй попытки. И повестки в их руках дрожали осиновыми листочками.

Ждать пришлось недолго, всего минут двадцать, но это были двадцать минут, в которых каждая секунда была весомее обычных секунд, по меньшей мере, втрое.

Дверь открылась в ту минуту, когда Никита уже перестал чего-либо ждать и тупо уставился в маленькое, почти незаметное пятно на стене, ржавое и выгоревшее на солнце. Провожатый, высунув голову в приоткрытую дверь, окинул подопечного быстрым взглядом, цепким и профессиональным, остался доволен состоянием юноши и коротко пригласил:

— Заходи!

Никита машинально, чтобы снять оцепенение, ковырнул ногтем пятнышко, и оно все поместилось у него под ногтем.

«Неужели кровь?» — страшная мысль ошеломила, ноги стали ватными. В таком состоянии, «подготовленным», Никита и вошел в кабинет следователя. И первым, кого он увидел, был его отец. Постаревший сразу лет на десять, с воспаленными покрасневшими глазами, он сидел на крепко привинченном к полу табурете, уронив большие руки на колени, и монотонно повторял: «Не верю, не верю, не верю, не верю!»

Следователь, бросив довольный взгляд на вошедшего Никиту, откинулся на стуле и дружелюбно сказал:

— Напрасно, Черняков, вы нам не доверяете, не хотите разоружиться перед партией и народом, обвинение предъявлено вам очень серьезное…

— Никакого обвинения вы мне не предъявляли, — упрямо перебил его старший Черняков, — это оговор, и неизвестно еще, как вы получили показания Матевосяна…

— Мы привезли вашего сына, — указал следователь на вошедшего Никиту, — вернее, бывшего сына, он отказался от вас.

И следователь протянул газету через стол. Отец Никиты приподнялся, взял газету и лишь мельком взглянул на сына, когда садился обратно на табурет. Развернув газету, он внимательно прочел заявление сына, затем удивительно спокойно сложил газету и, не вставая, швырнул ее на стол следователю.

И так же спокойно спросил:

— Заставили?

Следователь обиженно развел руками:

— Обижаете, Черняков! Нам-то зачем нужно? Сам прибежал, да еще заявление в газету подписал числом на день раньше. Провидец! Если хотите, мы и это его заявление можем приобщить к вашему делу, представить на обозрение.

Отец смотрел на сына столь удивленно, словно на диковинку какую-то, в первый раз будто бы увидел. Долго молчал, но все же спросил:

— Это правда?

Спросил, заранее зная ответ. И он его услышал.

— Все верно, отец! — прохрипел Никита, в горле пересохло, а попросить стакан воды из красиво поблескивающего хрустального графина, стоявшего на столе перед следователем, не решился. Столь страшно было.

— Я уже не отец тебе! — медленно, все еще не веря, проговорил отец и внезапно закричал в отчаянии: — Пусть будет проклят тот день, когда я зачал тебя!

— Ну зачем же так! — стал его успокаивать следователь. — Сын у вас — патриот своей отчизны. Вам бы взять с него пример и рассказать о том, что вы знаете о группе Матевосяна. Ведь он вас выдал, не пожалел!

— Эти показания вы из него выбили! — не уступал старший Черняков. — Я по его стопам не пойду. Это молодых, таких, как мой сын, вы успешно ломаете. Моя вина, мало времени ему уделял, мало им занимался.

— Я считаю по-другому: прекрасного вы сына воспитали, — усмехнулся следователь, — и это вам зачтется на суде, если, конечно, вы дадите показания.

— Никаких показаний я давать не буду! — отрезал отец.

Следователь нажал на кнопку звонка. Тут же открылась вторая дверь, ведущая из кабинета в сторону, противоположную той, откуда явился Никита, и отца увели. Он вышел с гордо поднятой головой и даже в дверях не захотел оглянуться на предателя-сына.

У Никиты защипало в глазах, и он разрыдался, слезы потекли ручьями, отдавая вкусом соли на губах. Так обиженно плачут только в самом нежном возрасте, в раннем детстве.

Следователь поспешно налил в стакан воды из хрустального графина и заставил Никиту выпить, приговаривая укоризненно, как с маленьким ребенком:

— Ай-ай-ай! Такой большой, а плачешь, как маленький. Перестань, перестань! Мужчина ты или баба? Смотри, как ты мужественно расплевался с родителями. Не каждый так сможет. По идее должен, а не сможет.

Никита залпом выпил воду и, как ни странно, сразу успокоился. Только что-то оборвалось в груди и улетело куда-то безвозвратно, что-то очень важное, потому что появилось ощущение пустоты и холода там, где раньше располагалась душа.

«Ты бывал в семье Матевосяна?» — услышал он вкрадчивый голос следователя.

— Бывал и часто! — ответил он машинально, но голос его звучал чисто и звонко. — Я был обручен с его дочерью!

— Это замечательно! — обрадовался следователь. — Садись за мой стол. Вот тебе бумага, ручка и чернила. Память у тебя еще не поражена склерозом, на который так часто любят ссылаться старые борцы за так называемое «народное дело». Вспомни, мой хороший мальчик, всех людей, которых ты видел в доме Матевосяна, все разговоры, которые ты слышал…

— Я не знаю многих по фамилии! — перебил следователя Никита.

— Достаточно, если ты вспомнишь их имена и дашь словесный портрет, — успокоил следователь. — Главное, разговоры, разговоры… Работай!

Следователь внезапно пересадил Никиту из-за стола за стол, стоявший у стены, а сам достал из сейфа несколько папок с делами и стал их просматривать, время от времени бросая пытливый взгляд на пишущего Никиту.

А тот увлекся. Память у него была на самом деле замечательная, он вспоминал эпизод за эпизодом: лица, виденные им у Матевосяна, проплывали одно за другим, а разговоры настолько ясно слышались, как будто бы только вчера говорили. На миг, правда, мелькнуло и лицо Стеллы, дочери Матевосяна, мелькнуло и пропало, не вызвав ни тени малейшего сожаления у Никиты.

«Что было, то прошло!» — подумал он и тихо спел: «Многое вспомнишь, давно позабытое»… — и змеиная усмешка чуть-чуть тронула его губы, исказив лицо гримасой отвращения к самому себе.

Следователь как раз в эту секунду посмотрел на Никиту и, заметив его гримасу, сразу вспомнил о важном деле, открыл ящик стола и достал какую-то бумагу, положив ее перед собой, чтобы не забыть.

А Никита писал свое главное сочинение в жизни, стараясь ничего не упустить и никого не позабыть. Час без перерыва, не давая себе ни малейшего отдыха, он писал и писал, аж рука устала.

Завершив свое сочинение на заданную тему, Никита потер онемевшую кисть и прошептал: «Рука бойца колоть устала…»

Он отнес сочинение и положил его на стол перед следователем, как делал не раз в классе, с тем же спокойствием.

— Написал! — сообщил он с некоторой гордостью.

— Все вспомнил? — спросил следователь, не отрываясь от читаемого дела.

— Вроде все!

— Вроде или все? — уточнил следователь, с сожалением отрываясь от изучения дела, очевидно, очень интересного.

— Если что-нибудь еще вспомню, то обязательно напишу! — поправил Никита.

Следователь дружески кивнул Никите на табурет, привинченный к полу, и Никита сел на то же самое место, где только что сидел его отец. Ему даже показалось, что табурет еще хранит его тепло. Никита вновь вспомнил, как он любил отца, гордился им и почти боготворил его.

И все! Внезапно тепло исчезло, Никита спокойно стал следить за выражением лица следователя, читающего его опус. На первый взгляд оно ничего не выражало. Но это только на первый взгляд. Следователь хорошо владел собой, но, приглядевшись, можно было заметить, как он с удовольствием находил полезное для себя в откровениях Никиты.

А Никита опять вспомнил Стеллу и удивился, что когда-то смотрел на нее как на будущую жену. Даже целовались и ласкались, но его попытки пойти дальше, к брачным отношениям до брака, решительно пресекались, хотя Никита видел, как загорались глаза Стеллы и какого труда стоит ей устоять перед тем же желанием, столь властным над людьми.

«Она не сориентировалась, — с горечью подумал Никита, — и ее „замели“!»

— Неплохо! — восхитился следователь, окончив чтение. — А для первого раза просто хорошо! — похвалил он Никиту. — Я думаю, мы сработаемся!

Никита вопросительно посмотрел на следователя. Чувствовал, что-то непонятное, но важное прозвучало в словах его. Никита замер: «Неужто его возьмут на работу в НКВД?» Но тут же сам понял, что на работу его не возьмут, а будет он бесплатно работать «стукачом». Но ему уже было все равно.

«Стукачом так стукачом! — подумал он даже без горечи. — Жизнь стоит того, чтобы из-за нее пойти на компромисс. Если у Стеллы еще есть шанс попасть в любовницы к начальству, то мне „светит“ только лесоповал. Канал уже построили да и там, говорят, пачками расстреливали и гибли от голода. Но на канале хотя бы за ударную работу досрочно освобождали. А теперь?.. Слухов много, толку мало. Что будет, то будет!»

— Я вас не понял! — сказал он на всякий случай.

— Нет? — удивился следователь. — Тогда прочти внимательно вот эту бумагу и подпиши ее, если согласен.

И он протянул Никите лист бумаги с отпечатанным заранее текстом, который следователь и достал из стола.

Никита с большой охотой встал с табурета, на котором он чувствовал себя арестованным. Стоя прочел бумагу, там было написано именно о том, о чем он думал несколько минут назад. Хоть и впервые прочел, никогда даже не слышал о подобной бумаге, не то что не видел, а впечатление было такое, что он этот текст знает чуть ли не с пеленок, мать в младенчестве пела ему вместо колыбельной.

Никита подписал бумагу, не обсуждая ни условий работы, ни оплаты. Подписал твердой рукой. Все равно назад пути не было. Только вперед! Путь этот был уже определен и высвечен, с него нельзя было ни сойти, ни свернуть. Кому что суждено, тому то и уготовано. Судьба!

«Судьба — индейка, а жизнь — копейка!» — вспомнил Никита старую поговорку.

И где-то в глубине души был рад, что судьба обошлась с ним еще по-божески.

— Заканчивай десятилетку, нам нужны образованные. На язык подналяг. Мне удалось закончить только четыре класса реального училища… — Следователь задумался, а Никита терпеливо ждал, когда он «родит» идею. — Вот тебе первое задание: сойдись поближе со всеми отщепенцами, ты понимаешь, о ком я так говорю, выясни, чем они «дышат», поточнее записывая разговоры, на память не рассчитывай, она часто подводит, в самую неподходящую минуту. Запомни мой номер телефона, как только будет что сообщить, звони.

— Мне можно идти? — спросил Никита, как только следователь замолчал.

— Иди! — следователь черканул на пропуске фамилию, имя, отчество Никиты и протянул юноше. — Возьми пропуск, отдашь часовому, а то не выпустит. А когда вернешься из школы домой, загляни в старенький шифоньер, что вам оставили за ненадобностью. Под бумагой обнаружишь деньги. Их тебе должно хватить до окончания школы. Расходуй экономно, не пей. На бабушкину пенсию вдвоем не проживешь.

— До свиданья! — Никита взял пропуск и направился к двери.

Когда он уже взялся за ручку двери, следователь напомнил ему еще раз:

— Не забудь, ты теперь вдвойне должен держать язык за зубами. Ребятам скажешь, что возили на очную ставку с отцом. С бывшим отцом. Запомни это слово и почаще его употребляй.

— Запомню!

Никита вышел из кабинета, осторожно и бережно закрыл за собой дверь, так, чтобы, не дай бог, не хлопнуть дверью, что могло быть расценено, как проявление неуважения.

«Впрочем, где ему, с четырьмя классами образования, знать смысл выражения: „хлопнул дверью“»? — подумал Никита, но дверь закрыл мягко и тихо, даже без скрипа. «На всякий случай, вдруг где-нибудь слышал?»

Часовой удивленно посмотрел на Никиту. Он всегда удивленно смотрел на людей, которым удавалось покинуть живыми это учреждение. Часовой с большой неохотой выпускал их из здания, считая это недоразумением, браком в работе коллег. «Раз уж попал сюда, значит, за дело. И нечего!» — так примерно выступал он перед своими товарищами, рассуждая за бутылкой водки. Поэтому он долго, минут десять рассматривал пропуск, пытаясь хоть к чему-нибудь прицепиться, что-нибудь найти такое, чтобы, проявив бдительность, можно было еще на какое-то время задержать. Не из вредности, из принципа: вдруг передумают выпускать. За службу было ему обидно… Но в пропуске, к его глубокому сожалению, все соответствовало форме и содержанию. Не найдя ничего, за что можно было бы зацепиться, часовой злобно с размаху наколол пропуск на острый металлический штырь и хмуро кивнул Никите, безмолвно говоря: «Ладно уж, иди, ничего не попишешь…»

Когда Никита распахнул дверь и вышел на тротуар, яркое солнце ошеломило его. Зелень деревьев и кустарников и множество других цветов и красок столь стремительно бросились в глаза, что Никита отшатнулся и несколько секунд стоял неподвижно, не в силах сделать ни шага. Все заходило перед глазами ходуном, и родилось ощущение, что он делает свой первый шаг самостоятельно, а мать сидит в нескольких шагах в стороне от него, руки протягивает и ласково улыбается, пальцами маня: «Ну, смелей, малыш, смелей! Главное — не упасть, а для того, чтобы не упасть, не надо бояться. Иди ко мне, вот я, рядом, совсем близко, всего несколько шажков, сделай одно усилие, прояви желание, и ты в моих объятиях. Иди, родной!»

Ощущение хаоса исчезло очень скоро, все успокоилось, вернулось на свои места, мир стал привычным, познаваемым, и даже солнце потускнело, зелень поблекла, стала осенней, когда желтый цвет побеждает неумолимо. Красота осталась, а острое восприятие исчезло.

Никита пошел в школу пешком. Денег на транспорт не было, но, если бы и были, все равно пошел бы пешком, столь сильны были еще переживания и впечатления от происшедшего. Хотелось побыть в одиночестве, успокоиться.

Вышел на бульвар и пошел, любуясь бухтой, заливом, городом, амфитеатром, спускавшимся к морю, своим видом напоминая Венецию, да и самим бульваром можно было бесконечно любоваться, и осеннее убранство радовало глаз.

Все же с памятью трудно бороться. Трудно ей что-то противопоставить. Лишь беспамятство. Но в зомби сразу не превратишься, большая работа предварительная требуется, как извне, так и изнутри. И желание. Без желания забыть человек, даже сломленный, все помнит или может в любой момент вспомнить. Стеклянный шарик с разноцветными нитями, оживающий, стоит лишь его крутануть посильнее, сразу вызовет волнующие эпизоды детства, попутно захватив в свою орбиту вращения цепь сопредельных ассоциаций и воспоминаний.

Проходя мимо парашютной вышки, Никита сразу же вспомнил, как поднимался с отцом самый первый раз по крутой металлической лесенке: дух захватывало, от страха подташнивало и коленки тряслись, голова кружилась и очень хотелось вернуться на родную, твердую и привычную землю, что не дребезжит и не качается под ногами, но с каждым шагом земля все более отдалялась, а отец, поднимавшийся за Никитой, подбадривал сына шлепками по заду. Приободряя: «Не бойся, не развалится!» Так что вернуться на землю можно было, лишь спрыгнув с парашютом. А площадка для прыжков находилась на отметке двадцать пять метров. То ли от безысходности, то ли мальчишеское самолюбие взыграло, но Никита решился на прыжок совершенно хладнокровно, словно и не он прыгнул в ужасную бездну, на дне которой, умело скрывая растущее беспокойство, стояла мама, высматривая на вышке своих бесстрашных мужчин. Отец лично проверил: все ли лямки парашюта застегнуты, не болтается ли что, а то рванет в воздухе и… Затем подтолкнул к краю пропасти и шутливо добавил: «Ни пуха ни пера!» На что Никита серьезно и несколько злобно ответил: «Иди к черту!» И отчаянно сиганул с края площадки вниз. Ветер обрадованно взвыл: «Ага!» Но испугать не успел. Мягкая пружина парашюта задержала стремительное падение Никиты, и дальнейшее скольжение вниз было не только терпимым, но и приятным полетом. Обуяла гордыня: «Я сумел!» У самой земли служитель парашютной вышки подхватил бережно Никиту и поставил его на ноги, движение парашюта сразу остановилось, сработал тормоз, и купол, медленно опуская вздыбившийся шелк, погас. Пошатываясь на «ватных» ногах, все еще слыша нахальное «ага» ветра, Никита подошел к матери, стараясь сохранить независимый вид, но, как только она обняла его, шепнув: «Молодец!» — выдержка и самообладание сразу же покинули мальчика, и он пустил слезу, зарывшись лицом в ее мягкий живот. Мать не стала успокаивать сына, только провела теплой рукой по ежику волос и сказала: «Посмотри, как отец прыгает!» Никита поднял вверх лицо, и набежавший с моря ветерок мигом осушил мокрость глаз. Отец прыгнул красиво, так, как прыгают только спортсмены, и приземлился удачно без помощи служителя…

Волна с шумом хлестанула по валуну у берега, да так сильно, что брызги долетели до Никиты, и он сразу же почувствовал на губах солоноватый привкус, какой бывает у крови и моря, может быть, потому, что жизнь на земле обязана морю, как напоминание о колыбели, в которой была вынянчена земная сущность.

В школу Никита успел на последний урок. Удивительно, но класс встретил Никиту радостными возгласами, этого Никита не ожидал. Один Игорь остался верен себе и съязвил: «Стальной у нас вожак, комсомолия! Любой об него зубы сломает!»

Но его не поддержали. Акиф, на что уж всегда молчаливый, эдакий восточный красавец с огромными черными глазами и с длинными, как струны, ресницами, томный и приторный своей слащавостью, что почему-то так нравилось многим девочкам, и тот не выдержал и оборвал Игоря: «Слушай, тебя даже на похороны опасно приглашать, балаган устроишь».

Как только Никита сел на свою парту, Мешади придвинулся к нему и зашептал: «Пытали или только били?» «На очную ставку водили!» — в рифму ответил Никита и усмехнулся.

«Манкурт, Зомби! — застучало в черепной коробке, там, где согласно учебнику биологии располагался мозг. — Зомби, зомби! Манкурт, манкурт, манкурт!»

И холодно посмотрел на Сарвара. Теперь Никита был способен на все. И получи он приказ «поставить к стенке весь класс» — не дрогнул бы, лишь у Агабековой обязательно проверил, вся ли у нее кожа столь бела и нежна, как то, что она показывает всем.

 

10

Елена Владимировна, мать Игоря, вызвала к себе в комнату Варвару и сказала ей, без обиняков, в лоб:

— Ты мне все за спиной рожи корчишь, а пора тебе отплатить за мою доброту. Как-никак я тебя спасла от Сибири, кулацкая дочь.

— Я и так делаю все, что могу! — насупилась Варвара.

Начало разговора не сулило ей, как показалось, ничего хорошего. Хотя комиссар после той ночи не появлялся в ее комнате, она не была уверена, что хозяйка не знает о той ночи. Комиссар приезжал теперь лишь утром, когда хозяйка была на ногах, но кто знает, кто знает.

— Скажу тебе прямо: сын меня беспокоит, — глядя прямо в глаза Варваре, продолжала Елена Владимировна, — шляется допоздна, мне донесли, что видели его на «парапете», где шлюхи собираются и гетвараны.

Варвара фыркнула, столь смешным ей показалось это слово в устах хозяйки. Елену Владимировну ее фырканье разозлило:

— Ты мне не фыркай! — разоралась она с ходу. — Не то выставлю на улицу, прямая дорога в их компанию, или по этапу пойдешь. Одним словом, сегодня ночью сама явишься в комнату Игоря.

— Стыдно мне самой, хозяйка! — запротестовала, покраснев, Варвара. — Все-таки я — девушка!

— «Стыдно, у кого видно!» — отпарировала Елена Владимировна. — Делай, что говорю. Ждать она, видите ли, будет, когда мой сын к ней заглянет. Дождешься! Сынуля сифилис подхватит, тогда я тебя за Чукотку отправлю.

— За Чукоткой уже не наша земля! — охотно пояснила Варвара, любившая в отсутствие хозяев порыться в их библиотеке, читая все подряд, что попадется под руку, что ни приглянется. — В прошлом еще веке продали.

— Что продали? — взвилась Елена Владимировна. — Дура безграмотная! Ты понимаешь хотя бы, о чем я с тобой речь веду?

— А чего уж тут понимать? — усмехнулась Варвара. — Под сына подкладываете, чтобы он сифилис не подхватил.

— Я буду тебе платить! — по-доброму обнадежила служанку Елена Владимировна. — Конечно, не так, как платят шлюхам, ты на всем готовом.

— А как порядочным платят? — перебила хозяйку Варвара. — Неужели вы и это знаете?

Елена Владимировна намека не поняла.

— Не бойся, не обижу! — заявила она. — Да у тебя и выбора нет. Иди, помойся!

Варвара ушла к себе в комнату. Выбора у нее действительно не было.

«Даже на панель пойти и то эта стерва не даст! — размышляла она. — На край света загонит!»

Нельзя сказать, что предложение Елены Владимировны возмутило Варвару. Она сама частенько с вожделением посматривала на крепкое и свежее мальчишеское тело Игоря, и тогда нежность переполняла ее душу, распаляя страсть в теле, жаждущем любви и ласки. Игорь ей даже снился по ночам. Его отец, кроме боли, ничего ей не дал, не принес успокоения, оставив лишь страх ожидания критических дней.

Она послушалась совета хозяйки и первым делом сходила в ванную помыться. Ванная ей очень нравилась, и не сравнить с «черной» банькой, никаких тебе хлопот: с раннего утра затопи, каменку раскали, а от пара у нее вообще голова кружилась и сердце щемило, иной раз так прихватит, что голой выскакивала в холодные сени, а то и в сугроб за порогом, только очень редко они бывали, эти сугробы. Одним словом — удобства по высшему разряду. Мало в каких домах они находились, эти удобства: большая кухня, раздельные ванная и туалет. Обычные люди готовили на общей кухне, пользовались общим туалетом и ходили мыться в общую баню: в мужское или женское отделения. Правда, в последнее время в банях открылись отдельные номера, но мужчину с женщиной туда пускали только по предъявлению паспортов, в которых стоял штамп о регистрации брака. Большой доход приносили эти отдельные номера дирекции бань. Часто штамп о регистрации брака заменял кредитный билет, вложенный в паспорт. И бани постепенно превратились в своего рода публичные дома.

У Варвары все валилось из рук, работа не шла совершенно. Елена Владимировна зашла на кухню, увидела ее растерянность, но ничего не сказала, даже не обругала «дурой» или «коровой», лишь сухо сказала:

— Я к портнихе! Буду нескоро!

И, резко развернувшись, быстро ушла, хлопнув входной дверью.

— Знаем, к какой ты «портнихе» ходишь, лярва! — взъярилась Варвара.

Необычайное волнение, ни разу в жизни не испытанное ею, теперь ощущала она. А время тянулось, как назло, медленно, словно кто приклеил стрелки к циферблату. Варвара была дома совершенно одна. Комиссар не появился сегодня, верхушка устроила «загул» на государственной даче: обильные возлияния, девочки. В семьях, естественно, было объявлено, что «секретное совещание» продлится долго.

Когда Игорь явился из школы, Варвара стала кормить его, все время стараясь задеть бедром или грудью. Халатик она одела прямо на голое тело, бесстыдно подумав: «все одно снимать». Поэтому, когда она ставила перед Игорем очередную тарелку, ухаживая за объектом своего желания и хозяйкиного задания, она так изгибалась и наклонялась, открывая все, что открывалось, что соблазнительные картины, внезапно открывшиеся перед мальчишкой, находящимся в самом расцвете полового созревания, не могли оставить его равнодушным. Святой бы соблазнился, глядя на столь молодое и свежее тело. Игорь уже с трудом жевал сразу ставшую пресной пищу, и скулы сводило, брюки вздулись парусом между ног, до боли, не давая дороги восставшему мужскому естеству, а желание плоти стало до того непереносимым, что Игорь против своей воли простонал и незаметно поправил брюки, освобождая из плена мертвой материи живую плоть.

— Косточка на зубик попала? — лукаво осведомилась соблазнительница, услышав стон, прекрасно осознававшая и видевшая, что творится с мальчишкой.

— Так! — неопределенно промямлил Игорь. — Есть не хочется.

— Устал от занятий, бедненький? — пожалела притворщица, от которой не ускользнуло движение его руки. — Иди в постельку, отдохни. А хочешь, я тебе постелю?

— Хочу! — сквозь зубы, скулы свело, пожелал Игорь.

— Иди за мной! — скомандовала Варвара и пошла из кухни, не оглядываясь, и так знала, что пойдет за ней, как привязанный.

В комнате Игоря Варвара бесцеремонно сбросила со спартанской постели Игоря одеяло, которым была застлана постель вместо покрывала, и так же мгновенно скинула халатик со своего голого тела.

— Раздевайся! — приказала она остолбеневшему от вида женской наготы Игорю. — Что застыл столбом?

Игорь дрожащими руками стал расстегивать рубашку, путаясь в пуговицах онемевшими пальцами. Варвара подошла к нему и, ни слова не говоря, быстро и ловко, словно всю жизнь только этим и занималась, раздела юношу и покраснела от смущения. Она тоже увидела впервые в своей жизни голого мужчину. Быстро преодолев смущение, она нежно взяла Игоря за руку и увлекла за собой в постель.

 

11

Восточному красавцу Акифу очень нравилась Деля Агабекова, но Агабековой очень нравился славянский красавец Никита Черняков. Вечная неразбериха. Еще Пушкин, со свойственной ему гениальностью, тонко подметил: «Что нам дано, то не влечет, нас беспрестанно змий зовет к плодам, к таинственному древу. Запретный плод нам подавай, а без него и рай — не рай…»

Никита уже не раз думал, как бы попользоваться ее чувством, однако понимал, что опасность слишком велика: дело в том, что отец Агабековой был полковником милиции, а следовательно, как шепнул однажды Мешади, «большая шишка». Ссориться с ним было себе дороже, и Никита, умело подогревая чувство влюбленной девчонки, не требовал от нее доказательств.

Акиф был плохим психологом и наблюдательностью не отличался. По правде говоря, аполлоноподобные мужчины никого, кроме себя, не замечают, а уж подумать о возможном сопернике им и в голову не придет. Разве может что-либо сравниться с их божественной красотой? Смешно, но такие юноши подобны токующим глухарям. Подкрадись и бери голыми руками.

Уверенность красавца подкреплялась солидным положением его отца, директора крупного гастронома, предприимчивого дельца, спокойно выдерживающего любую дань, а не только педагогов, в результате которой Акиф получал «круглые четверки». Остатки совести не давали педагогам ставить «пятерки» тупице, не знающему даже на тройку, рука не поднималась. Но Акиф заранее знал, когда его вызовут к доске, зубрил самую несложную тему и… все обходилось. Директор гастронома по своему общественному положению стоял на одной ступеньке с полковником милиции, поэтому Акиф не видел никаких причин для отказа, препятствий для того, чтобы нельзя было ему жениться на Агабековой. Ее чувства им в расчет не принимались.

Никита дружил с Акифом, с Игорем и с Арсеном, но за последнее время он подружился по заданию НКВД и с Сарваром и с Сергеем, чей отец первым сгинул в неизвестном направлении. Жили они все близко друг от друга, в пределах десяти минут пешего хода, что для пары здоровых, крепких ног не составляет большого препятствия.

Как ни странно, Игорь не обращал никакого внимания на то, что родители Никиты и Сарвара были арестованы, по сути дела, его отцом, а один из родителей его ближайшего друга Сергея сгинул в направлении Воркуты. Попытался Игорь как-то раз попросить разузнать о нем хоть что-нибудь, но комиссар так рявкнул на него: «рехнулся?» — что Игорь и заикаться больше не стал, не смел больше вмешивать отца в свои дела. Да и были ли это дела? Он и сам себе не сумел бы ответить, почему его с такой легкостью заносит то в одну, то в другую сторону. Частью из-за легкомыслия, частично попыткой узнать степень своего влияния на отца, испробовать свои силы, но в основном желание узнать все стороны жизни, прочувствовать как хорошие, так и плохие ее грани.

В один злосчастный для себя день Акиф сказал Никите:

— Я хочу жениться на Агабековой!

Никите с трудом удалось не выдать себя и не показать мгновенно вспыхнувшую ненависть к другу.

— На большой перемене? — ехидно поинтересовался он.

— Для меня это — вопрос жизни или смерти! — распетушился Акиф. — Ты мне друг или портянка?

Никита усмехнулся, злобная мысль мелькнула в голове, в тот же миг превращаясь в не менее злобный план.

— Друг, друг! — поспешил он успокоить влюбленного. — Единственное, чем я могу помочь, могу посоветовать, у нас страна Советов: попробуй взять ее нахрапом…

— Это как? — удивился Акиф.

— Проводи ее после уроков домой и прижми в парадном, потиская ее, — посоветовал Никита. — Если промолчит, значит — твоя. Только не забывай старой поговорки: «Взялся за грудь, говори что-нибудь!»

— А что говорить? — не понял Акиф.

— Что чувствуешь, балда! — разозлился Никита. — Люблю, там, хочу, там. Придумай заранее, конспект составь, напиши…

— Кого написать? — опять не понял Акиф.

— Шпаргалку! — пояснил Никита. — Понятно?

— Понятно-то понятно, — согласился Акиф, — а вдруг она меня по лицу ударит?

— Кто не рискует, тот не пьет шампанского! — насмешливо заявил Никита, презирая в душе своего закадычного друга. — Тебе надо страшиться ее отца, а он девчонки испугался. Ну, шлепнет она тебя разок. Силы-то у нее девичьи, будь доволен, что шлепнет, они, дуры, имеют еще моду царапаться.

— Это нехорошо! — занервничал Акиф, заботящийся о своем лице больше всего на свете, подобно Нарциссу. — Мне так не нравится!

— Испугался? — стал заводить друга Никита.

— Кто, я? — вскинулся Акиф. — Я никого не боюсь! И отца ее тоже не боюсь. Подумаешь, полковник! Мой отец с ихним комиссаром «вась-вась». Каждый день к нему домой лично отвозит большой пакет со жратвой. Чего там только нет.

— Да? — заинтересовался Никита сообщением. — Это интересно!

И сразу же стал обдумывать: заинтересуется ли НКВД такой новостью, следует ли о ней упоминать в первом донесении, ведь его нацелили только о настроении одноклассников докладывать, да и то не всех, а некоторых.

Но, хорошенько подумав, решил все же включить, для солидности. Не понравится — вычеркнут.

— Я сделаю все, что ты мне посоветовал! — решил Акиф. — И докажу тебе, что я — не трус.

— Ты — настоящий мужчина! — одобрил друга Никита настолько серьезно, что Акиф не заметил скрытой иронии.

Его друг был готов предать и продать всех и каждого.

Деля Агабекова в эту минуту таращила глаза на объект своей первой любви, но ей в голову не могло прийти, что человек, ради которого она, не раздумывая, пожертвует жизнью, способен на такую подлость. К ее счастью, она так и не узнала об этом.

И после уроков Акиф увязался за Делей. Она шла с подругами, поэтому Акифу пришлось плестись сзади, усиленно делая вид, что он сам по себе и девчонки его совершенно, ну ни капельки не интересуют. «Бабье лето» затянулось, жара исчезла лишь к вечеру, чтобы часам к десяти утра вернуться вновь. Зеленые листья в своей лучшей части нахально не желали желтеть, наслаждаясь затянувшимся летом и возможностью продлить свой срок, всему живому, очевидно, хочется подольше пожить на белом свете, дело, стало быть, за тем, чтобы создать соответствующие условия.

Девчонки щебетали, искоса поглядывая на шедшего за ними воздыхателя. В своем азарте охотника Акиф был неописуемо красив, и девчонки в основном его и обсуждали, пытаясь уточнить для начала: за кем он идет. Но они так и не пришли к единому мнению, из четырех точек зрения ни одна не совпадала с другой. Тогда они перешли на обсуждение всевозможных кандидатур, подходящих, по их мнению, для Акифа, заодно «перемыв» косточки всем потенциальным ухажерам и воздыхателям.

Дорогу домой быстрей проходят не только лошади. Подруги одна за другой исчезли в улочках и переулках, где стояли их дома, и Агабекова осталась в гордом одиночестве. Убедившись, что Акиф не только продолжает следовать за ней, но и прибавил заметно шаг, пытаясь ее догнать, Агабекова удивилась и обрадовалась одновременно: удивилась потому, что считала этого Нарцисса способным обращать внимание только на себя, а обрадовалась потому, что представила себе, как завтра в школе ей будут завидовать подружки, влюбленные все как одна в этого Аполлона Бельведерского. Правда, на какую-то секунду коснулось сознания Агабековой, как только она вспомнила Никиту, любила она его и не боялась себе в этом признаться, только после ареста родителей и поспешного отречения Никиты, о котором отец Дели сказал, что оно было «шкурным», это Деле так не понравилось, что она тогда поссорилась с отцом, Никита сильно изменился и к ней больше не подходил, не провожал ее, не говорил ей нежные, ласковые слова, от которых у нее сердце готово было выпрыгнуть из груди ему на ладони. Деля умом понимала, что надо дать время прийти в себя человеку, на которого свалилось такое несчастье. Но в ней сидела и маленькая женщина, а это женское существо готово было и пококетничать с восточным красавцем Акифом.

И она резко сбавила шаг.

Естественно, что при таком раскладе Акиф ее быстро догнал и молча пошел рядом. Деля посмеивалась, но из принципа не начинала разговора первой, а Акиф так напрягся, что слова вымолвить не мог из всех заготовок, что он постарался написать заранее.

Деля, чье полное имя было — Диляра, но все ее звали Деля, наконец-то смилостивилась и спросила:

— Язык проглотил?

Акиф согласно промычал, словно действительно умудрился откусить и проглотить язык, или мастер заплечных дел во мгновение ока выдернул раскаленными щипцами.

— А я слышала, что ты хочешь после окончания школы работать инструктором в обкоме партии, — ехидно проговорила Деля. — Ты будешь представлять обком в виде молчаливого памятника? Так памятник при жизни надо себе еще заработать! Бедный Акиф-джан! Я памятник себе воздвиг нерукотворный…

Акиф молча злился, думая: «Смейся, смейся! До парадного уже мало шагов осталось, а там я тебя так прижму, что не до смеха будет».

Но Деля не умела читать мысли даже у восточных красавцев, она частенько и в собственных разобраться не могла, поэтому, глядя на еще более помрачневшее лицо Акифа, она расхохоталась от души.

Дойдя до своего подъезда, Деля открыла дверь и величественно кивнула своему провожатому:

— Благодарю вас, мессир рыцарь, за приятную беседу!

И собралась нырнуть в подъезд.

— Я провожу тебя до двери! — заявил решительно Акиф.

— О, аллах! — притворно удивилась Деля. — Оно заговорило.

Предложение, честно говоря, ее насторожило и немного испугало, но она из гордости прогнала страх прочь и, неопределенно пожав плечами, не сказав ни «да», ни «нет», открыла еще шире дверь подъезда и вошла в парадное.

Акиф вошел в широко раскрытую дверь вместе с Делей, и жар его тела смутил ее, а его дыхание она даже сумела ощутить своей стройной шеей.

Только закрылась за ними дверь и Деле удалось сделать всего один шаг, как Акиф схватил ее сзади за грудь и стал жадно целовать в шею.

Первые ощущения ошеломили Делю, и она оцепенела, испуганно застыв статуей. Но уже через пару секунд она вывернулась из объятий Акифа и с размаху ударила его портфелем по лицу, после чего рванулась от него в сторону лестницы. Акиф, скорее машинально, чем осознанно, стремясь ее удержать, вцепился в форменное платье и рванул на себя в ту же самую секунду, когда Деля рванулась в сторону лестницы. Оба эти движения совпали, результат был плачевен: платье от ворота до пояса лопнуло, обнажив легкую комбинашку, в которой проглядывало юное и нежное девичье тело, маленькая еще мягкая грудь. Деля так испугалась, что потеряла всякое самообладание и гордость, завизжала и заверещала, словно молоденький кабанчик, почувствовавший нож у затылка.

Акиф тоже потерял самообладание, а заодно и голову. Он впервые увидел женское тело и, как зверь, бросился на Делю, облапав ее, он, целуя нежное девичье тело, стал валить ее на грязный пол, выложенный мраморными плитами. Деля, естественно, стала решительно ему противиться, не переставая ни на секунду верещать и визжать, пытаясь ногтями добраться до красивой физиономии насильника. Но Акиф держал ее мертвой хваткой, сам удивляясь своей силе.

На крики и визги Дели по лестнице, перепрыгивая через ступеньку, быстро сбежал молодой кряжистый и усатый лейтенант в милицейской форме с двумя кубами в петлицах. Он, не останавливая своего стремительного движения, ударил Акифа кулаком по голове, затем, ухватив его за руку, вывернул ее себе на спину и резко рванул мальчишкой через себя. Акиф завопил от боли и потерял сознание, рухнув на мраморный пол.

Деля, запахнув на груди разорванное платье, мгновенно удрала по лестнице домой. Добежав до заветной двери, она, позабыв и о ключе, и о звонке, яростно забарабанила в дверь кулаками, бросив портфель на месте схватки. Мать ее так испугалась, что на цыпочках подошла к двери и посмотрела осторожно в узкую щель для газет, ей показалось, что это, должно быть, либо грабители, либо из НКВД. Узнав дочь, она поспешила открыть дверь и, увидев родную дочь в столь растерзанном состоянии, заохала, запрыгала, запричитала и бросилась звонить своему мужу-полковнику.

Молодой лейтенант милиции Гусейн Мамедов сразу узнал дочь полковника милиции, почему столь сурово и расправился с насильником. Лейтенант был в этом доме по амурным делам, обслуживал жену другого старого полковника. Но и на Делю он поглядывал страстным взглядом.

Гусейн выволок бесчувственное тело Акифа на улицу, достал свисток и подал условный сигнал. Он вызвал милицейский патруль, но подъехала милицейская машина, возвращавшаяся с задания как раз в этом районе. Акифа, все еще не пришедшего в сознание от страшной боли, рука-то была сломана, а не только вывихнута, быстренько забросили в машину, прямо на пол, и повезли в ближайший участок, где имелись камеры предварительного заключения.

В автобусе находился рвач. Он осмотрел Акифа, сердито буркнув что-то себе под нос, бросил странный взгляд на лейтенанта. Сильно дернув за руку Акифа, врач ликвидировал вывих плеча, но перелом необходимо было лечить другими средствами. Врач подозревал, что в области перелома образовалась гематома, а потому немедленно приступил к транспортной иммобилизации — обездвиживанию поврежденного участка тела, что всегда применяется для оказания первой помощи. Обработав кожу руки пятипроцентным раствором йодовой настойки, он положил на рану стерильную повязку, на костные выступы подкладку из ваты под шину, затем он достал фанерную шину и обездвижил не только травмированный участок, но и два соседних с травмой сустава. Наложив шину и крепко перебинтовав ее, врач нашатырем привел Акифа в чувство, когда же тот открыл глаза, глядя ничего не соображающим взглядом на врача, дал ему выпить воды, налив туда двадцать грамм чистого спирта.

Акиф сразу вспомнил, что он натворил, потеряв голову, и неожиданно заплакал, совсем по-детски, жалобно и безутешно. Но его некому было успокоить. Оказав врачебную помощь, выполнив свой долг, врач сел к окну и стал смотреть на идущих по тротуару девушек, стараясь не думать о попавшем в беду юноше.

Ближайший участок с крепкими камерами находился в пяти минутах езды. Подъехав к участку, сотрудники уголовного розыска быстренько вытащили Акифа из машины и внесли в дежурную часть. Лейтенант бодро командовал, ног под собой не чуя от неожиданной удачи.

«Теперь можно рассчитывать на внеочередное звание, — мечтал лейтенант, — полковник постарается отблагодарить за дочь… Ах, какое тело у его Дели! Может, она из чувства признательности влюбится в меня и выйдет замуж за своего избавителя»…

И тепло от столь приятных дум разливалось по телу, обжигая лучше, чем водка, которую Коран забыл упомянуть в числе изобретений шайтана, в отличие от виноградного вина. Впрочем, сладкий шербет пили и шииты и сунниты.

«Можно прокалывать в петлицах дырку для очередного кубаря!» — думал Гусейн.

Оставив Акифа в дежурке, нежданно-негаданные помощники лейтенанта уехали, им еще нужно было добраться до своего родного уголовного розыска.

Дежурный зарегистрировал вновь прибывшего, но недовольно спросил у лейтенанта:

— Надолго его к нам? Без документов! Непорядок!

— Не выступай! — отмахнулся лейтенант. — Посади его куда-нибудь. На довольствие не ставь. Самое позднее — к ночи заберут его.

— Украл что-нибудь? — поинтересовался дежурный.

— Девчонку в парадном хотел изнасиловать! — пояснил Гусейн.

— Вот сволочь! — возмутился дежурный, имевший троих подрастающих дочерей. — Сатана! Такой красавчик, а туда же! Может, он — больной? Ему же любая шлюха бесплатно даст.

— В тюрьме выяснят: больной он или здоровый! — засмеялся лейтенант. — Не упусти, смотри! Полковник Агабеков шкуру за него спустит. Я поехал докладывать.

И лейтенант покинул дежурку, бросив насмешливый взгляд на Акифа. Гусейн испытывал к нему благодарность и душевную признательность.

«Еще бы! — подумал Гусейн. — Так легко заработать внеочередное звание! Хорошо звучит: „капитан“»!

И всю дорогу до управления лейтенант напевал ставшую популярной песенку из кинофильма «Дети капитана Гранта»: «Капитан, капитан, улыбнитесь, ведь улыбка — это флаг корабля. Капитан, капитан, подтянитесь, только смелым покоряются моря…» Фильм только недавно прокатился по экранам страны с огромным успехом. И ничего странного не было в том, что даже лейтенанты милиции распевали песенки из ставшего любимым фильма.

Дежурный пристально посмотрел на неподвижного Акифа и задумался.

«Не упусти! Важный, стало быть, преступник. А камера с решетками на окне всего одна, и там уже сидят двое не менее важных преступников. Ну, ничего, не баре! Где двое, там и трое поместятся».

И дежурный позвонил по внутреннему телефону, вызвал охрану: не самому же на себе тащить нелегкий груз. Да и отлучаться с поста от телефона он не имел права.

На вызов откликнулись два молодых амбала, на тупых лицах которых было яснее ясного написано, что сельский труд, да и любой физический или умственный, им был просто противопоказан, а родная милиция — одно из самых сладких мест, где можно без риска для жизни и для свободы заниматься мелким вымогательством, брать бакшиш и хорошо себя чувствовать.

— Посадите этого в камеру! — приказал дежурный старшина.

— В какую, начальник? — спросил один из амбалов с наглыми глазами навыкат.

— У нас только одна камера с решетками? — засомневался дежурный.

— Да! — ответил амбал. — И там Насрулла с «шестеркой»!

— Потеснятся! — нахмурился дежурный. — Не баре!

— Начальник, — испугался амбал. — Насруллу нехорошо обижать. Мы его поймали, это — законно, по правилам. Но раздражать опасно: его шайка на воле. Отомстят.

Дежурный задумался. Месть ему была совершенно ни к чему. Не зная, кто такой Акиф, он решил проучить его так, чтобы на всю жизнь запомнил: как насиловать девочек.

— А ты скажи Насрулле, что полковник посылает ему подарок! — и гнусно посмотрел на Акифа.

Амбал с наглыми глазами, которого звали Ариф, почти так же, как и несчастного юношу, подхватил вместе с напарником Акифа под руки столь грубо, что он застонал от непереносимой боли и чуть было вновь не потерял сознание.

Дежурный вовремя заметил, как смертельная бледность покрыла лицо Акифа, и быстро налил в стакан воды, после чего лично поднес его к губам юноши.

— Пей, мальчик!

Акиф с жадностью выпил воду, и ему действительно стало легче. Он пришел в себя, и все стало ему казаться каким-то страшным сном, словно это не с ним происходит, а он смотрит со стороны кинофильм какой-то. И не боли так сильно рука, впечатление было бы еще сильнее. Акиф все ждал, что вот-вот его муки закончатся, и жизнь потечет по старому благополучному руслу.

Внезапно спасительная мысль пришла ему на ум:

— Разрешите мне позвонить отцу. Он будет волноваться, не зная, где я и что со мной…

В его просьбе не было ничего противозаконного. Напротив, именно дежурный обязан был сообщить родителям несовершеннолетнего задержанного, чтобы те знали, куда попал их ребенок.

Но беззаконие правило каждым человеком так же, как и всей страной.

Дежурный лишь расхохотался, услышав просьбу юноши.

— Сообщат отцу, сообщат! — пообещал он улыбаясь. — Только не уверен, что такое сообщение ему понравится. Ах, дети, дети! Холишь вас, лелеешь, а вы вон какие «подарки» подкидываете!

Он махнул подручным рукой, и те повели Акифа в камеру, вернее, поволокли, так как он едва передвигал ноги, тело все ломило от удара, руку выворачивало от боли, аж холодный пот выступал на лбу. У двери камеры амбал с глазами навыкате, которого звали почти так же, как школьника, Ариф, немного отстал с ним от своего напарника, который направился открывать дверь камеры и тихо ему шепнул: «Твой отец заплатит, если я ему позвоню?»

— Хорошо заплатит! — обрадованно зашептал Акиф.

— Давай номер телефона! — решился на «подвиг» во имя корысти амбал Ариф.

И тут Акиф допустил смертельную ошибку. Решив, что амбал с ходу кинется звонить отцу, чтобы заработать деньжат, Акиф дал ему рабочий номер телефона отца и сообщил ему только имя-отчество.

Заупрямившийся было замок двери камеры наконец-то открылся, дверь распахнулась, и Акифа втолкнули в камеру, оставив безо всякой поддержки. Услышав, как за ним захлопнулась железная дверь камеры и лязгнул огромный замок, Акиф покачнулся и упал бы, если бы сидевшие на деревянных нарах двое мужчин не подскочили к нему и не подхватили бы под руки. Они осторожно усадили его на нары, а один из них, заросший до глаз густой черной и кудрявой бородой, лет тридцати на вид, зычно крикнул охранникам:

— Эй, мент! Что за пташку вы поймали? Кого привел, козел?

Амбал Ариф, нагло сверкая выпученными глазами, открыл «кормушку» и, не забыв слов дежурного, крикнул в ответ своим противникам, пронзительным и скрипучим голосом, напоминавшим скрежет ножа по сковородке:

— Это тебе подарок от полковника!

Насрулла радостно засмеялся.

— Крестника самого полковника надо уважать! — ехидно проговорил он. — Он стоит того. Смотри, какой красавец. Не иначе, полковник за него свою дочь прочит!

И оба бандита захохотали во весь голос.

Ариф охотно поддержал их и закрыл «кормушку». Он не торопился бежать звонить отцу Акифа по двум соображениям: во-первых, отец так и так заплатит, когда бы ему ни позвонили, во-вторых, Ариф не хотел пропустить представление, в котором Акиф будет главным героем. А на это стоило посмотреть.

Акиф ничего не понял из сказанного. Разноцветные круги плыли у него перед глазами, но держала в сознании одна надежда, что наглец-милиционер не устоит перед возможностью заработать, какие у них оклады, смехота одна. А потому ждал, что вот-вот распахнется дверь, появится отец и лично заберет его из этой грязной дыры, и кошмар кончится.

Насрулла спросил заботливо:

— Болит? Это менты тебя «умыли»?

— Почему умыли? — не понял Акиф. — Нет, не умывали. Руку сломали.

— Фраер он! — раскипятился «шестерка». — Чего ты, «пахан», с ним возишься?

Насрулла с той же заботливой улыбкой врезал «шестерке» такую пощечину, что тот слетел с нар в прокатился почти до двери.

— Забыл у тебя, ишак, спросить! — презрительно сказал он подручному. — Ты куришь? — вновь улыбнулся он Акифу, и голос его опять зазвучал нежно и ласково.

— Курю! — с вызовом, как ему показалось, ответил Акиф.

— Молодец! Мужчина! Клянусь моей крайней плотью, кольцом обручившей меня с аллахом, — похвалил мальчика Насрулла. — Давай, закурим!

Насрулла достал пачку «Беломорканала», только недавно появилась эта марка в продаже, а успела уже получить необычайную популярность, ловко выудил папироску, почти как в цирке, стукнув пальцем по донышку пачки, отчего папироса выскочила ровно наполовину из строя, и протянул ее Акифу.

— Лови кайф!

Акиф сунул сигарету в зубы. Насрулла лишь взглянул на «шестерку», и тот мгновенно подскочил к Акифу и услужливо чиркнул спичкой. Акиф затянулся, сладковатый до приторности дым наполнил его легкие и гортань.

«Да ведь это — анаша!» — испугался Акиф, вспомнив категорический запрет отца на курение «травки».

Но ему стало настолько хорошо, легко и приятно, что возмущение, если оно и пыталось выйти из глубины сознания, то быстро нырнуло обратно в глубину и зарылось, закопалось поглубже. Боль сразу исчезла, словно ее и не было никогда, голова, правда, слегка закружилась с непривычки, возможно, подействовал еще и спирт, который врач, сочувствуя очередной искалеченной судьбе, влил в воду, чтобы поддержать юношу, хоть немного уменьшить страдания его, причиняемые сломанной рукой.

Насрулла тоже закурил папиросу, и сладковатого дыма в камере стало на порядок больше.

— Ты, наверное, есть хочешь? — сказал Насрулла. — По какой статье идешь? За что замели?

— Не знаю, по какой статье! — простодушно ответил Акиф. — Девчонку-одноклассницу в подъезде прижал, люблю я ее, а друг посоветовал не трусить, она рванулась от меня, а в эту секунду я схватил ее за платье, оно разорвалось до пояса, ну я и потерял голову…

— Девичье тело кого хочешь с ума сведет! — прервал Акифа Насрулла. — И поопытнее тебя попадались на женском теле. Сломал или не успел?

— Не успел! — смутился Акиф. — Да я и не хотел насиловать.

— Ну, конечно, такому красавчику любая девка даст, не только бесплатно, да еще, может быть, и сама заплатит, чтобы тебя поиметь, — Заметил ехидно Насрулла.

И он противно и гнусно захохотал. «Шестерка» к этому времени разостлал на нарах салфетку, вышитую национальным орнаментом, и заставил ее всевозможной снедью, разложенной на обычных, общепитовских тарелках, взятых работниками милиции из ближайшей столовки. Акиф не удивился изобилию снеди: зелень, помидоры и огурцы, бастурма и сырокопченая конская колбаса, сыры трех сортов и свежий чурек. Он каждый день так питался, а потому довольно равнодушно смотрел на еду. Шок лишил его аппетита.

— Ты руки вымыл? — строго спросил у «шестерки» Насрулла.

— Вымыл, с мылом! — тихо и покорно ответил «шестерка».

— Молодец, я тебя прощаю! — одобрил Насрулла и вновь повернулся к Акифу. — Душа моя, поешь, умоляю тебя, подкрепи силы, может, ты так поешь в последний раз в своей жизни.

— Почему? — глупо спросил Акиф, ожидавший с минуты на минуту приезда отца и окончания этой нелепой истории.

— Потому, мой любимый, — ласково улыбнулся Насрулла, — что впаяют тебе на полную катушку за попытку изнасилования, и пошло-поехало. В лагере раскрутят, я тебе обещаю. А новый срок — новая жизнь. Ешь давай, не рассуждай. Не бери в голову, тащи в рот.

Акиф безо всякого аппетита взял ломтик сырокопченой колбасы с зеленью и ломтиком помидора и стал жевать. Но, проглотив, почувствовал вдруг такой зверский аппетит, такой голод, что без всякого рассуждения и напоминания набросился на еду. Ел он один.

Насрулла лишь смотрел на него жадно и курил, глубоко затягиваясь, опытному глазу сразу было видно, что это наркоман со стажем. А его «шестерка» стоял на ногах, все еще не решаясь даже присесть без приглашения хозяина, и глотал голодную слюну, глядя, как уминает припасы новый «фаворит». Смотрел жадно, как смотрят голодные собаки. Да он и растерзать мог и был всегда готов, повинуясь лишь приказу хозяина.

Акиф поел, и его сразу разморило. Усталость, боль, шок, переживания сделали свое дело. Его так потянуло ко сну, что он чуть было не упал с деревянных нар.

Насрулла только этого и ждал и сразу же приказал «шестерке» почему-то осипшим голосом, полным звериной страсти:

— Застели постель и раздень ребенка!

«Шестерка» засуетился. И не прошло и минуты, как Акиф уже лежал на чистой простыне, раздетый до трусов, но прикрытый другой белоснежной простынкой. Акифу стало так хорошо, что он сразу стал погружаться в благодатный сон.

Но заснуть он не успел, потому что почувствовал, как по его голой ноге прошлась волосатая нога Насруллы, его такие же волосатые руки снимают с него остатки одежды, а его губы целуют Акифа в грудь.

Сон мгновенно улетучился. Акиф отчаянно закричал:

— Не трогай меня! Отстань!

И начал отчаянно сопротивляться, но вырваться из железных лап Насруллы ему не удалось. Прошептав ему нежно: «За все платить надо!» — Насрулла свирепо рванул Акифа за сломанную руку, и Акиф провалился в небытие, закричав, как ему послышалось, очень громко: «Отец сейчас приедет и за все заплатит. Он за все заплатит. Любую сумму!»

Но этот крик прозвучал лишь в его подсознании.

А за дверью камеры, в коридоре, прильнув к глазку, врезанному в железную дверь для наблюдения за поведением заключенных, вернее, временно задержанных, стоял амбал Ариф с нагло выпученными глазами и, выпростав из форменных штанов свой огромный уд, зажав его в кулак, повторял все те же движения Насруллы, в том же темпе, и стонал от наслаждения: «Вай, какой мальчик! Клянусь мамой, никогда не видал такого нежного тела. Ой, умираю!» И испачкал дверь камеры раньше, чем Насрулла довел свое грязное дело до конца.

А «шестерка» ждал своей очереди, горя желанием отомстить фавориту за свое унижение.

 

12

Когда на следующее утро дежурный по классу объявил: сколько человек отсутствует в классе и кто именно, пофамильно, Никита впервые за много дней ощутил огромную радость в душе. И такая довольная улыбка осветила его лицо, что сидевший рядом Мешади не утерпел и спросил тихо:

— О чем таком, сладком, думаешь? Ночь с женщиной провел? Расскажи, поделись с другом опытом.

Бедный Мешади. Его «макакой» звали не случайно и не только за то, что он раз взобрался на балкон физкультурного зала, куда был заброшен мяч, а ключи были лишь у завхоза, которого еще надо было отыскать. Забрался он по свинцовой оболочке электропроводов, проходящих по стене зала в школу. Самый маленький ростом не только в десятых классах, а, наверное, даже в шестых трудно было встретить такого недомерка, лицом он натурально напоминал обезьяну, с таким же навечно застывшим выражением испуга на мордочке. Да и мозг у него был навряд ли больше обезьяньего, учение давалось с огромным трудом. Все над ним потешались, кроме Никиты и Илюши. Илюша даже предлагал ему свою помощь в учебе, обещая подтянуть Мешади по всем предметам, но Мешади гордо отверг помощь гяура.

Дело в том, что Мешади был единственным из обрезанных мусульман в классе, который считал себя истинно правоверным, ходил в мечеть и жил по законам адата, чтя при этом и шариат. Единственной его мечтой, единственным желанием было встать под зеленое знамя десятого имама и повергнуть в пыль шайтанские племена.

А Никита, относясь покровительственно к Мешади, не поучал его, не лез в душу, не предлагал помощи. Два или три раза он защищал Мешади от побоев более сильного обидчика, и истерзанное религиозным изуверством сердце больного мальчика, а то, что он был психически болен, не вызывало сомнения ни у педагогов, ни у учеников, раскрылось для единственного гяура, которого стоило обратить в истинную веру.

— Ты — провидец! — Никита внимательно всмотрелся в маленькое обезьянье личико Мешади. — В самую точку попал.

Дело было в том, что Никита, найдя обещанные следователем деньги, не удержался и потратил часть денег на продажную красотку Надю, которая в деньгах не нуждалась и могла сама приплатить понравившемуся ей юноше, но она отметила для себя одну черту в мужчинах: заплатив деньги, они стараются побольше и взять, доставляя ей тоже больше удовольствия. А с Никиты Надя брала чисто символическую сумму, да и ту собиралась вскоре отменить.

Подружки Агабековой уже успели всем растрепаться, что Акиф вчера их сопровождал после уроков до самого дома и прилип к Деле. Говорили с завистью. Поэтому отсутствие вновь объявленной пары вызвало мелкие смешки, перешептывания и перемигивания.

Игорь не упустил случая громогласно объявить:

— Новая пара голубков свила себе гнездышко! Им там тепло и уютно, настолько, что в школу они не торопятся. Что им земная материя, когда они вкушают нектар, паря на небесах.

— Не юродствуй! — строго оборвал его зашедший в эту минуту в класс учитель географии и английского языка Аркадий Маркович.

— «Обидели Ваню, отняли копеечку!» — заверещал Игорь, но юродствовать сразу прекратил.

С того дня, как Варвара стала учить его и сама учиться вместе с ним любовной премудрости, Игорь находился на вершине блаженства. И еще больше примирился с миром, предоставившим ему столько благ. Хорошо быть любимцем, а быть любимцем фортуны вдвойне хорошо.

Если себя чувствуешь счастливым, — будь им!

А Игорь словно чувствовал, что счастье его еще больше увеличится, если он им поделится с другими, и на перемене подошел к Никите.

— Что это девочки болтают? — посочувствовал он ему. — Я-то был полностью уверен, друже, что Деля твоя, потому и отводил из-за дружеских чувств глаза от белокожей обманщицы…

— Женщина — низшее, грязное существо, шайтан в юбке! — прервал его Мешади, видевший в Игоре потомка колонизаторов, оккупировавших и терзающих его родину. — Вы отменили законы адата, паранджу, гарем…

— Заткнись! — бесцеремонно оборвал его Игорь, брезгливо не любивший этого заморыша-придурка. — Ты-то спишь и видишь себя владельцем большого гарема. Просыпаешься, ортодокс, а сон в руку.

Мешади побледнел и бросился из класса под издевательский смех присутствующих. А Игорь еще решил добить его, прокричав вслед:

— Беги, беги в сортир, закончи начатое ночью!

— Что ты к нему привязался? — стал успокаивать Игоря Никита. — Жалко обезьянку!

— Жалко у пчелки в жопке! — парировал Игорь. — Ненавижу фанатиков!

— Ты поосторожнее в выражениях! — предостерег Никита, радуясь в душе, что копится отличный материал для донесений.

— А что? — осекся Игорь, но сразу же нашелся, что сказать, как вывернуться: — Я имею в виду религиозный фанатизм. Религия — опиум для народа, и я решительный сторонник бескомпромиссной борьбы с ней. И тебе как комсомольскому вожаку не пристало якшаться с ревностным посетителем мечети, к тому же не комсомольцем.

Никита ясно услышал в словах Игоря угрозу и решил, что пока он не будет упоминать в донесении о сыне комиссара НКВД. Рано еще.

— Мое общение ограничивается партой! — стал оправдываться он, а тот, кто оправдывается, тот уже наполовину виновен. — Это — не тема для размолвки между друзьями…

— Конечно, нет! — широко улыбнулся Игорь. — Так, что у вас с Делей произошло? Поссорились?

Никита усмехнулся.

— Ты же знаешь, кто ее отец! Неужели ты думаешь, что он согласится на наш брак, а кроме брака, как ты понимаешь, других отношений быть не может.

Игорь с Никитой остались одни в классе, кроме дежурных, все остальные ученики покинули класс на перемену. Дежурные, две девочки, обе по уши влюбленные в Игоря, не решались подойти к ним и вытурить из класса, открывая окна, чтобы проветрить класс, они так косили глазами в сторону Игоря, что если их можно было сильно напугать в этот момент, то они наверняка, остались бы косыми на всю жизнь.

— Если вы преподнесете полковнику крепкого симпатичного бутуза, — понизил голос Игорь, — то сердце деда, будь оно хоть каменным, растаяло бы, как кусок обычного льда на горячей плите.

— Раньше это каменное сердце упрячет меня под каким-нибудь невинным предлогом в тюрьму, а там в совершенно случайно возникшей драке я получу удар финкой под пятое ребро, а может, он и без тюрьмы обойдется тем же.

Дежурные девочки заинтересованно стали прислушиваться к их разговору и незаметно, вытирая несуществующую пыль с чистых парт, стали приближаться к беседующим друзьям.

— Кыш! — грозно нишкнул на поклонниц Игорь.

Девочки побледнели, затем покраснели, одна от смущения даже тряпку уронила, но обе послушно ретировались, не решаясь ослушаться своего кумира, к двери, где гордо застыли на страже, решительно пресекая любые попытки учеников войти в класс раньше звонка, и никакие просьбы об оставленном яблоке или бутерброде ими не принимались во внимание.

— Ты сгущаешь краски! — стал успокаивать Никиту Игорь. — Я кое-что слышал о полковнике. Не такой он собак! Скорее белая ворона. Того гляди и заклюют. Черные.

— Вот видишь! — обрадовался Никита. — Зачем человеку жизнь портить?

— Деля — хорошая девочка! — стал убеждать друга Игорь. — Не отдавай ее этому Нарциссу! Он же двух слов связать не умеет.

— Будет как сыр в масле кататься! — ехидно заметил Никита.

— Да у нее и сейчас не туго с продуктами, — заметил Игорь. — С голоду не умрете. Вот мне одна девочка рассказывала о голоде… — начал было рассказывать Игорь о Варваре, пережившей лютый голод, что все остальные беды она считала пустяком, но осекся.

— Так что тебе рассказывала одна девочка? — опять напрягся Никита, подобно охотничьей собаке, взявшей стойку.

Но Игорь уже вспомнил, как заклинала его Варвара всеми святыми, чтобы он никому не рассказывал вырвавшейся из ее груди исповеди ночью в его постели, и решил смолчать.

— Так, проехали! — неопределенно ответил он.

— Едем дальше! — охотно согласился Никита, сразу все поняв.

Он и раньше слышал от отца о страшном голоде, когда трупами были усеяны все дороги и полустанки. На крупные станции голодные пробивались с большим трудом через заградительные отряды, но и пробившимся было предоставлено только одно право — право подыхать с голода, никто не обращал на них никакого внимания.

Прозвенел звонок на урок. В класс, отталкивая дежурных девчонок, а заодно хватая их за мягкие места, ворвались мальчишки, за ними степенно вплыли девочки.

Игорь хлопнул по плечу Никиту.

— Подумай над моим предложением! — и пошел к своей парте.

В груди Никиты появилась совсем крошечная надежда, он почувствовал, что еще не все потеряно.

 

13

Акиф совершил большую ошибку, продиктовав амбалу Арифу рабочий телефон отца, а не свой домашний, где всегда можно кого-нибудь застать. Амбал Ариф, хоть и имел нагло выпученные глаза и как ни хотел подработать на звонке, все же не рискнул звонить из помещения милиции. Время было такое: все следили друг за другом, каждый боялся каждого. И выйти нельзя было хоть на пять минут.

Лишь отработав смену, бывший крестьянин, житель селения Мардакяны, сумел добраться до телефона, но в столь позднее время директор гастронома уже ужинал в кругу своей семьи, решительно пресекая взволнованные причитания жены.

— Пойми, — успокаивал он жену, — Акифу уже почти семнадцать. Ну, познакомился он с девушкой, ну, погуляли, ну, на худой конец, она пригласила его к себе. Ну, что тут такого?

— Сердце ноет! — всхлипывала жена. — С мальчиком беда! Позвони комиссару!

И так она выла и причитала, словно по покойнику, что директор гастронома сам тоже разволновался и позвонил своему другу, комиссару милиции, которого усиленно подкармливал за счет усушки-утруски, пересортицы и прочих почти узаконенных «шалостей» и доходных статей советской торговли.

Комиссар был настоящим другом.

«Может, с девочкой балуется, а может, что-нибудь серьезное, — решил он. — Хотя и сифилис достаточно серьезная штука. Не беспокойся! Я тебе скоро перезвоню!»

Директор гастронома повеселел и пошутил, обращаясь к жене:

— Комиссар тоже считает, что самое серьезное, что может быть в нашем светлом настоящем — это подцепить сифилис.

— Вай! — возмутилась жена. — Что ты желаешь своему родному сыну? Это твой подарок к Новому году?

— Не паникуй, э! — попытался остановить ее возмущение муж. — Доктор Броверман на что? Сейчас это лечится!

— Что ты болтаешь? — кипятилась жена. — Как у тебя язык поворачивается?

Муж промолчал, не стал ввязываться в словесную потасовку, здесь сила была на стороне жены.

— Давай подождем звонка комиссара? — предложил он примирительно.

Ему было невдомек, что его сына арестовали как беспаспортного бродягу, а именно так распорядился записать Акифа лейтенант, естественно, что комиссар не мог получить нужные сведения.

«Отсутствие новостей — лучшая новость!» И комиссар поспешил успокоить своего друга и кормильца.

— Одно могу тебе сказать, — сказал он директору гастронома по телефону, — в списках не значится: в тюрьме не сидит, в морге или в больнице не лежит. А уж с кем он лежит, тебе, как отцу, надо бы знать в первую очередь.

Комиссар, очень довольный своей шуткой, весело загоготал, словно большая курица закудахтала. Директор гастронома поддержал его и успокоился. Одна мать не могла успокоиться и продолжала волноваться. Материнское сердце — вещее!..

Мать Диляры Агабековой тоже места себе не находила от горя, с той самой минуты, когда она открыла дверь квартиры, и ее ненаглядная девочка, с которой все домашние буквально «пылинки сдували», влетела в квартиру с обезумевшим видом, с застывшими, остекленевшими глазами, полными слез. Едва сдерживая рукой у ворота разорванное до пояса платье, она вихрем промчалась в свою комнату, заперлась там, и все это молча, без единого крика или возгласа, не плача и без истерики. Опытный взгляд матери, конечно, успел заметить разорванное платье дочери, поэтому она и бросилась сразу звонить мужу. Но полковника на сутки услали в район с инспекцией, слишком много жалоб стало поступать на бесчинства милиции из этого района. А про полковника все говорили, что он «взяток не берет даже в преферанс». Полковник не только не играл в карты, он и не пил спиртного. Единственной страстью его была трубка хорошего табаку. Чтобы еще больше походить на усатого вождя, полковник тоже отпустил густые усы, а потому вместе с трубкой выглядел очень эффектно. Будь он на месте, может, все бы и обошлось: набил бы он физиономию Акифу, а отец еще бы добавил ремнем. Но… его на месте не было. А лейтенант ждал, когда приедет полковник, чтобы именно ему, лично, доложить о своих заслугах.

Тогда жена полковника обратилась за помощью к своей подруге, Анне Абрамовне Воловик, благо она жила в том же доме, этажом выше. Анна Абрамовна слыла лучшим специалистом среди врачей-психиатров. Особенно ее ценили в НКВД и в милиции, потому что она по первому требованию выдавала им любые справки и подписывала любые, самые нелепые врачебные диагнозы, состряпанные работниками госбезопасности и милиции.

Анна Абрамовна немедленно спустилась к своей лучшей подруге. С полуслова поняв мать Дели, она требовательно и громко постучала в комнату дочери подруги и насмешливо произнесла:

— Надеюсь, дорогая моя девочка, ты не будешь вешаться из-за разорванного платья? Я уверена, что дело закончилось лишь разрывом платья, иначе ты бы себя так не вела.

— Как? — разрыдалась Деля.

— Как маленькая! — засмеялась Анна Абрамовна. — Ты уже в том возрасте, когда кое-что необходимо знать, хотя бы теоретически. Открой дверь, я хочу с тобой поговорить.

В ответ послышались бурные рыдания, но щеколда двери звякнула, дверь распахнулась, и Деля, с зареванным лицом, с распухшим носом, бросилась на шею врача, перемежая слова с рыданиями:

— Тетя Аня, клянусь, я ему не давала ни малейшего повода!

— Дурочка! — забасила Анна Абрамовна. — Твое тело — самый весомый аргумент, лучшего повода найти трудно. Ты его знаешь?

Деля кивнула головой и неожиданно покраснела.

— Он из нашего класса… Акиф… Я в школу больше не пойду, со стыда сгорю, когда его увижу.

— Он убежал? — поинтересовалась Анна Абрамовна.

— Не успел! — нахмурилась Деля. — Какой-то лейтенант милиции сбежал по лестнице и ударил Акифа по голове кулаком.

— Молодец лейтенант! — одобрила Анна Абрамовна. — Красивый?

— Акиф? — возмутилась Деля. — Слащавый Аполлончик.

— Я тебя спрашиваю о лейтенанте! — настаивала Анна Абрамовна.

— Откуда я знаю? — удивилась Деля, впервые задумавшись об облике своего спасителя. — Я так испугалась, что удрала домой.

— Жаль, что ты не догадалась этого сделать раньше! — печально сказала Анна Абрамовна. — Видела же, что он за тобой идет?

— Чтоб я умерла! — возмутилась Деля. — Откуда я могла знать, как могла догадаться, что этот шакал накинется на меня?

— Идиот! — вздохнула Анна Абрамовна. — Сломал свою жизнь! Надеюсь, ты дала ему надлежащий отпор?

— Тетя Аня! — заверила друга семьи Деля. — Я сражалась, как львица! Тетя Аня, уговори отца, чтобы он заступился за Акифа.

— Никак, тебе понравилось? — удивилась Анна Абрамовна.

Деля покраснела и попыталась удрать опять в свою комнату, но Анна Абрамовна ее удержала.

— Шуток не понимаешь? — прижала она нежно к себе дочь подруги. — Славная ты моя, добрая девочка! — поцеловала она девочку в голову…

Амбал Ариф дозвонился до отца Акифа, директора гастронома, лишь на следующий день. Он долго и обстоятельно выяснял и уточнял: точно ли он говорит с самим товарищем директором, а затем без обиняков сказал:

— Я знаю, где находится ваш сын! Но вы должны мне заплатить за сведения, — потребовал он. — Хорошо заплатить.

— Где он? — упавшим голосом, чуя беду, неотвратимую и страшную, спросил отец Акифа. — Я заплачу, заплачу. Сколько скажете, столько и заплачу.

— Приготовьте деньги и давайте адрес! — потребовал амбал Ариф. — Только без фокусов. За фокусы пострадает ваш сын.

Директор гастронома назвал адрес, уверил вымогателя, что никаких фокусов не будет, и стал ждать.

«Похитили сына! — стенал он. — Чует мое сердце!»

Вспомнив, что он не предупредил о неожиданном визите своих людей, он вызвал заместителя и отдал необходимые распоряжения.

«А то могут и соврать: мол, нет директора, на базу уехал или в министерство. А мой Акиф ответит за глупость отца».

И стал ждать «похитителя». Впрочем, ждал он совсем недолго: минут через пятнадцать явился тот, кто звонил, амбал Ариф с нагло выпученными глазами.

«Какая бандитская рожа!» — подумал сразу директор гастронома.

— Деньги приготовил? — решительно спросил вошедший.

— Вы не сказали, сколько! — еще больше разволновался несчастный отец, предчувствуя большой урон для своего кармана.

— А сколько не жаль за жизнь сына! — нахально и с вызовом бросил Ариф, но, увидя гнев в глазах директора гастронома, сразу перестал ерничать: — Пять тысяч!

«Нет, этот не из банды! — еще печальнее подумал несчастный отец. — Те свой прейскурант знают, с меня содрали бы не меньше ста тысяч. Но рожа все равно бандитская!»

— Что, много? — заволновался амбал Ариф, заметив усугубившуюся печаль на челе отца жертвы. — Можно сбавить: три тысячи на стол, и я скажу вам все!

Директор молча достал из ящика стола деньги, отсчитал пять тысяч, протянул их Арифу и устало и обреченно спросил:

— Где он?

— В милиции! — радостно улыбнулся вымогатель, пряча поглубже в карман огромные для него деньги. — В третьем участке.

Отец Акифа с неожиданной силой, удивившей даже его самого, внезапно вцепился в амбала, схватив его за грудки.

— Врешь, негодяй! — зашипел он, словно рассерженный гусак. — Вчера комиссар лично проверил все участки, нет его там.

Амбал Ариф легко отцепил руки директора гастронома от своей новой курточки мышиного цвета и толканул его на место. Упоминание о комиссаре испугало его, но он все еще хорохорился.

— Спокойно, ата! — обиженным тоном произнес Ариф. — Его записали как бесфамильного бродягу.

— Как так? — опешил отец Акифа.

— Не знаю сам почему, — растерялся Ариф, — лейтенант, который его привез, так распорядился: записать как бродягу. Какая-то у него выгода есть!

— Подожди! — велел директор. — Я позвоню комиссару. — Мой телефон тебе сын дал?

— А кто же еще? Он же мне и обещал, что вы заплатите. — Ариф заторопился. — Я ухожу, у меня дела…

— Подождешь! — приказал директор, вторично набирая номер телефона комиссара. — Вместе поедем. Не бойся, я тебя не выдам комиссару. Но деньги отработаешь!

— Нет! — воспротивился амбал Ариф, нагло сверкая выпученными глазами. — Так мы не договаривались. До свиданья!

И он направился к двери кабинета директора гастронома.

Отец Акифа торопливо нажал кнопку звонка, скрытого под столешницей, и в кабинет тут же вошел чернобородый великан, одетый в рабочий костюм с клеенчатым фартуком мясника. Он молча и небрежно поигрывал остро отточенным топором, который выглядел просто игрушкой в его могучих, огромных ручищах, густо заросших черным жестким волосом. Он всегда охранял директора, когда к нему приходили посетители.

Больше никто не произнес ни слова. Все было и так всем понятно. Амбал сел на место. Деньги стали жечь тело, но он уже понял, что отдать деньги и уйти не получится.

Комиссар с охотой откликнулся на зов друга, и через несколько минут его машина подъехала к ожидавшему на тротуаре перед гастрономом отцу Акифа. Амбал стоял чуть в стороне, охраняемый мясником, спрятавшим под фартук, ради приезда комиссара милиции, тускло блестевший отточенный топор.

Но у амбала Арифа сил бежать уже не было. Он решил честно отработать полученную сумму, равную почти что годовому его окладу рядового милиционера.

На третьем участке приезд столь высокого гостя вызвал серьезную панику. Но комиссар не стал терять времени на пустые формальности.

— Открыть камеры! — рявкнул он сердито.

Ему почему-то было очень стыдно за подчиненных.

Когда открыли дверь камеры, где находился Акиф, обрадованный отец бросился к сыну. Но тот его не узнал. Пустые его глаза равнодушно переводили взгляд с одного вошедшего на другого.

— Он у вас всегда такой молчаливый? — нагло поинтересовался Насрулла, бросив заговорщический взгляд на амбала Арифа. — Не поверишь, слова не вымолвил с тех пор, как переступил порог камеры. Как уж мы ни старались ублажить его: кормили развлекали…

— Заткнись! — грубо оборвал его комиссар.

— Слушаюсь, ваше превосходительство! — вытянулся по стойке «смирно» Насрулла, но глаза его кроме насмешки ничего не излучали.

Директор забрал своего несчастного сына, покорно подчинившегося «чужим» людям, и увез его в клинику, где главврач был многим ему обязан, в частности своим назначением.

Сколько комиссар ни бился, все, как один, словно сговорились, оправдывались тем, что сам Акиф не хотел давать никаких показаний, все время молчал.

Нашли дежурного старшину, пославшего «царский» подарок Насрулле, нашли лейтенанта, который не преминул красочно описать свой героический поступок, но и они, откуда только берется такая интуиция, бодро солгали: «Да, преступник отказался давать показания, был замкнут и вроде не в себе!»

Только полковник, которого комиссар вызвал, едва тот успел вернуться из командировки, и поручил разобраться, тем более что его дочь была замешана в этом деле, сразу же все понял, как только узнал, что мальчика поместили в одну камеру с Насруллой. Полковник велел доставить Насруллу к себе в кабинет, прежде чем отвезти того в тюрьму, где освободилась одиночная камера, и спросил его, глядя прямо ему в глаза:

— Насрулла, за что ты уничтожил юношу?

— Что вы, полковник? — обиделся Насрулла. — Я исполнял все его желания слепо, как раб. Мне передали, что это — подарок от вас.

Полковник побледнел от ненависти.

— Негодяй! Я не могу воздействовать на суд, но обещаю включить тебя в список для отправки на Чукотку.

— Не пугай, начальник! — усмехнулся Насрулла. — Насруллу везде знают. Везде живут люди. И везде они бегут. До Чукотки еще надо доехать!

И, покидая под охраной кабинет, язвительно добавил:

— Хороший подарок, полковник! Я не забуду.

И гордо вышел, насвистывая опереточный мотив…

Насрулла произнес вещие слова, когда упомянул, что «до Чукотки еще надо доехать».

Этой же ночью в камере ему перерезали горло. А кто мог в одиночной камере перерезать горло заключенному?

Врач, обязанный своей карьерой отцу Акифа, не стал от него скрывать страшных подробностей, в результате которых, по его мнению, мальчик и сошел с ума.

Директор гастронома решил провести собственное расследование.

Когда к амбалу Арифу подошел дряхлый старик и предложил получить еще пять тысяч рублей, Ариф не колебался ни секунды. То, что директор гастронома сдержал слово и не выдал его комиссару, убедило его в своей значимости, а желание подзаработать, после получения первой «шальной» суммы, не только не умерло, а, наоборот, понравилось до того, что расцвело пышным цветом.

И амбал Ариф послушно, как голодный пес за куском мяса, пошел за стариком, который привел его опять в тот же гастроном, где «царил» отец Акифа. Только на этот раз его повели не в кабинет, а в подвал, где, совершенно неожиданно для милиционера, его схватили два мясника, в одном из которых он узнал своего утреннего знакомца, и, залепив рот куском пластыря, связали ему руки ремешком и подвесили на стальной крюк, на котором обычно разделывают туши коров и баранов.

Как только похолодевший от ужаса амбал Ариф повис на крюке, в разделочной появился отец Акифа и предложил ему не кричать, а рассказать как на духу, что произошло в КПЗ на самом деле.

Чтобы Ариф не тратил их драгоценного времени, его сразу же раздели догола и многозначительно показали большой коробок спичек, даже зажгли одну для наглядности.

У Арифа с детства было сильно развито чувство воображения, он сразу представил себе горящую спичку у себя в паху и даже почувствовал запах паленого волоса, от которого мог потерять сознание.

А потому, не тратя чужое драгоценное время, он все рассказал, подробно и почти в лицах. Единственное, о чем он умолчал, это — как он испачкал собственной спермой дверь камеры. Но он был уверен, что такие мелочи отца Акифа не интересуют. Тем более что он постарался сдать не только главного виновника — Насруллу, но и лейтенанта, и дежурного старшину, который сам решил наказать мальчишку.

Амбал Ариф, изображая почти в лицах главных виновников трагедии Акифа, рассчитывал заработать. Но отцу Акифа не нужен был потенциальный шантажист. А потому милиционера упрятали в большой мешок и подержали в море до тех пор, пока он перестал бурно выражать свое несогласие с решением утопить его. А после аккуратно уложили всю его одежду на берегу, и очередное дело о несчастном случае при ночном купании кануло в Лету, покрываясь пылью весь положенный срок хранения.

Месть отца Акифа была ужасной. Три четверти работников гастронома были его родственниками, ближними и дальними, и те два мясника, что держали в страхе не только поставщиков и оптовых покупателей, тоже были его родственниками и мстили за честь своего рода.

Одетые в черные маски, они навестили ночью дежурного старшину у него дома и на глазах в секунду поседевшего от ужаса отца и мужа, привязанного к спинке кровати, изнасиловали не только его жену, но и трех несовершеннолетних дочерей, после чего профессионально вскрыли живот старшины и его кишки намотали ему на шею.

Охранник Насруллы мог поменяться на время и за большие деньги своим постом лишь с одним из них, а потому Насрулла счастливо избегнул насилия, ему сонному просто перерезали глотку.

Хуже всего пришлось лейтенанту. Награда нашла своего героя, но вряд ли сам герой мечтал о такой награде: его голым приковали в подвале гастронома и неделю, насилуя беспрерывно, морили голодом, жаждой и холодом, а затем, уже полумертвого, закопали в заброшенной могиле на кладбище, где он промучался еще несколько дней.

 

14

Внезапная болезнь Акифа, естественно, стала темой номер один в разговорах класса, в этом городе трудно было что-нибудь скрыть друг от друга, если это не преступление, от которого все бегут и которого боятся.

Деля Агабекова, после трех дней отсутствия, появилась в классе, как будто ничего не случилось, и предъявила справку от родителей, что она плохо себя чувствовала. Действительно, почему она должна была чувствовать себя виноватой там, где ее вины не было ни на йоту.

Игорь, как всегда, не удержался, чтобы не съязвить:

— Здравствуй, Лейли!

— Ты уже забыл за три дня, как меня зовут? — удивилась Деля.

— Раз у тебя есть собственный Меджнун, значит, ты — Лейли! — ехидничал Игорь. — И не спорь со мной, пожалуйста.

— Не понимаю, о чем ты? — искренно удивилась Деля. — Может, пока я болела, вы все здесь с ума посходили?

— Так это не твоя работа? — удивился Игорь.

— Не понимаю! Серьезно тебе говорю! — нахмурилась Деля.

— Ха! — вмешалась самая ярая поклонница Акифа. — Акиф из-за нее с ума сошел, а она: «не понимаю».

— Придурки! Я-то тут при чем? — новость потрясла Делю, и она даже побледнела, но упрямо продолжала делать вид, что она здесь ни при чем, и ее это не касается.

Так они договорились с Анной Абрамовной.

«Глупенькая, — наставляла ее друг семьи. — Женщина должна, просто обязана, научиться все отрицать, даже все очевидное, даже если тебя застанут в постели с любовником».

Опасные уроки будущим женам.

Класс был разочарован. Так всем хотелось стать живыми свидетелями романтической истории, где от любви сходят с ума.

Никита улучил момент, когда возле Дели никого не оказалось, подошел к ней и ревниво спросил:

— Между вами действительно ничего не было?

— Никита! — взмолилась рассиявшая было Деля. — Ты хоть меня не мучай! Ты ведь знаешь, как я… — и она смущенно умолкла.

— Ты можешь доказать это! — Никита решил больше не ходить вокруг да около.

— Как? — испугалась Деля, испугалась по-настоящему, так как поняла, что жизнь ставит ее перед серьезным выбором.

— Для такого доказательства существует лишь один способ! — настаивал Никита.

— Быть твоей? — зарделась Деля.

— Да! — подтвердил Никита.

— Не торопи меня! — взмолилась Деля. — Я умоляю! Я решусь на это, только ты не торопи меня. Хорошо?

И Деля серьезно посмотрела в глаза Никите, так посмотрела, словно хотела заглянуть в самую бездну души. Но так ничего и не увидела. Все влюбленные слепы…

Илюша не принимал участия в шумных дебатах и дискуссиях на тему: «Лейли и Меджнун». У него была своя Лейли, хотя его самого Меджнуном назвать никак нельзя было, он сам был по уши влюблен в Валю и решительно не понимал, как это можно сойти с ума от любви, правда, он справедливо признавался себе, что неразделенной любви он пока не изведал.

Валя, преодолев природную женскую стыдливость, девичью застенчивость, стала выше пересуда: «что люди скажут», — и пригласила Илюшу сходить после уроков в кино. Она очень хотела побыть с ним наедине, вдвоем, а ждать, когда Илюша решится сделать это, первый шаг, пригласит хотя бы в кино, можно очень долго, может вся жизнь пройти так, в ожидании.

Они договорились встретиться у касс. На этом настояла Валя, ей от своего братца еще необходимо было улизнуть. Но она знала, как это лучше сделать: стоило ей начать учить Костю жизни, «пилить» его, как тот ровно через минуту словно включал третью скорость и уносился от своей попечительницы вдаль, не оглядываясь.

Так случилось и на этот раз. Только Валя пошла не домой, а свернула сразу в переулок, чтобы быстрее исчезнуть из поля зрения братца, если ему вдруг вздумается вернуться и сказать какую-нибудь гадость. Да и переулком можно было быстрее выйти к кинотеатру.

Илюша уже ждал ее с билетами в руке. Валя взглянула на него, и лицо ее окрасилось легким румянцем, щеки вспыхнули не иначе как от грешных мыслей. И она нежно, совсем по-женски, улыбнулась своему избраннику.

Как только погас свет в зале, Илюша, сам дивясь своей смелости, положил руку на руку Вали, а она лежала на ее ноге… О чем был фильм? Они не могли потом вспомнить даже названия, не говоря уж о более сложном, например, о содержании. Жар двух сплетенных рук наверняка повысил температуру в зале на пару градусов.

Первое прикосновение. Первое ощущение жгучей потребности в чьей-то любви, в ласках. Настоятельная необходимость видеть любимого человека, столь внезапно ставшего близким и родным, вызывает удивление, а где же ты был раньше, не проходит иногда это ощущение очень долго, иногда всю жизнь.

Выйдя из кинотеатра, они, не сговариваясь, выбрали окольный, самый дальний путь домой, через бульвар. Море уже штормило, и холодный ветер рвал ветки деревьев, сбивая с них почти что зеленую листву. Безлюдье было почти полным. Кому еще взбредет в голову, кроме влюбленных, которые греются от прикосновения и взглядов друг друга, гулять при пронизывающем северном норде, всосавшем в себя к тому же всю сырость Каспия.

Они шли молча, но молчат ведь не только оттого, что нечего сказать, но и оттого, что бывает очень хорошо.

— Илюша! — прервала молчание Валя. — Старая карга сегодня утром внука своего ругала: «хитрый жиденок». Жид — это то же, что и еврей?

Старой каргой Валя называла свою соседку по коммунальной квартире, злющую старуху, злее не бывает.

Илюша усмехнулся:

— Это вообще-то по-польски, но в России стало употребляться в оскорбительном смысле, — пояснил Илюша. — Искаженное, как и немецкое «юде» от «иудей». Знаешь, когда несколько лет назад ввели паспорта, а в них графу «национальность», пятый пункт, один мой очень хороший знакомый, друг отца, решил пошутить и в анкете, в пятом пункте, написал «иудей» вместо «еврей». Получает паспорт, а в нем, в графе национальность, написано — «индей». Он на дыбы, что это за «индей» такой? Объяснил безграмотной паспортистке, что «иудей» — это то же самое, что «еврей». Та велела ему прийти на следующий день. Он пришел, и его увезли на карете «скорой помощи». В паспорте он прочел: «индей еврейский». Кто над кем пошутил?

Валя смеялась несколько минут, не могла остановиться, аж до слез. А Илюша любовался ею, и благодать владела его душою. Отсмеявшись, Валя неожиданно для себя спросила:

— А ты — еврей? Или — русский?

— Я так и знал, что ты спросишь об этом! — усмехнулся горько Илюша.

— Ну, правда! — извинительным тоном продолжила Валя. — Это из чисто женского любопытства. Мне же все равно, ты знаешь.

И она приблизилась так к Илюше, что взяла и неумело поцеловала его.

Молча они смотрели друг на друга, словно впереди у них была вечность. Чтобы скрыть смущение, Илюша стал рассуждать о том, к какому народу он принадлежит.

— Я сам давно думаю над этой проблемой: «Кто же я?» По еврейским законам я — русский, ибо «еврей» — ребенок, рожденный еврейской матерью и прошедший гиюр.

— А что это такое? — поинтересовалась Валя.

Илюше пришлось призадуматься: как пояснить Вале некоторые физиологические подробности.

— Соответствующий обряд! — пояснил Илюша, найдя благовоспитанную форму.

Но Валя кое-что слышала и об обрезании, почему и покраснела до цвета малины.

— А по русским? — спросила она, чтобы скрыть смущение.

— И по русским законам я — русский, — охотно пояснил Илюша, — потому что бабушка, мамина мама, меня тайком крестила во младенчестве, я очень сильно болел, она боялась, что умру нехристем и не попаду в рай.

— А почему тайком? — не поняла Валя.

— Родители партийные! — удивился ее вопросу Илья. — Оба… Но по обывательским законам я — еврей!

— Говорят, в Германии евреев преследуют… — тихо сказала Валя.

— Да, я слышал! — поддержал ее Илья. — Может, врут? У власти там социалистическая рабочая партия, флаг у них тоже красный, лишь в середине белый круг со свастикой…

— Ты мне так и не ответил, — вернулась к своему вопросу Валя, — кем ты себя считаешь? Меня обыватели не интересуют.

Илюша задумался.

— Я как-то написал стихотворение… — начал он.

— Как твой тезка, Эренбург? — перебила его Валя, вспомнив прочитанное Ильей стихотворение на одном из уроков.

— Тогда я его стихотворение не читал, — смутился Илья, — но получилось на ту же тему. Почти…

— Прочти! — сказала в рифму Валя и вновь радостно и весело рассмеялась.

Илья вызвал в памяти стихотворение и начал его читать:

— Я — не еврей! Не чувствую душою Двух тысяч лет окровавленный путь, Когда зерно смешалось с половою, И мощный вихрь разнес, чтоб не вернуть. Не ощущаю сердцем страшной раны, Оборвана нетлеющая связь, В одну страну все превратились страны, Мне «Пятикнижья» неподвластна вязь. Желанья нет к истокам возвратиться. Песком засыпан высохший родник, В нем нет воды, чтоб путнику напиться, Разрушен храм, где можно помолиться, И пепел улетел священных книг. Но я — еврей! Когда хулу возводят На непреклонный, гордый мой народ И на грабеж толпу с собой приводят, Причиной выдвигая «недород». Но я — еврей! Когда потоком злобы Пытаются с собой меня увлечь, Когда во имя низменной утробы Слова стреляют, словно в них картечь. В тот горький час, в час боли, испытанья, Где не спасет и царственный елей, Не убоюсь в последнее свиданье Со смертью крикнуть гордо: «Я — еврей!»

Валя обвила руками шею Илюши и восторженно посмотрела ему прямо в глаза. Ей действительно понравилось стихотворение, и она искренне радовалась.

— Слушай, здорово как! — восхитилась она. — Не хуже, чем у твоего тезки, Эренбурга.

— Не хуже? — улыбнулся Илья и неожиданно для себя сам поцеловал Валю. — А нужно, чтобы было лучше!

Они пошли дальше, совершенно не чувствуя холода.

— Ты хочешь стать поэтом? — спросила Валя.

— Хочу!.. — согласился Илья и добавил, горько усмехнувшись: — Если дадут…

— То есть, как это, «дадут»? — удивилась Валя. — Ты где живешь? «Я другой такой страны не знаю, где так вольно жил бы человек…» — спела она довольно приятным голосом.

Но Илья прервал ее пение долгим поцелуем, и несколько минут они ни о чем не могли говорить, слившись в одно, единое целое.

Когда же они вновь двинулись в долгий путь домой, Илья вспомнил о ее последнем вопросе и пояснил, как он это понимает:

— Я знаю другие слова, не из песни, а Маркса: «Органическая система как совокупное целое имеет свои предпосылки, и ее развитие в направлении целостности состоит именно в том, чтобы подчинить себе все элементы общества или создать из него недостающие ей органы. Таким путем система в ходе исторического развития превращается в целостность».

— Умный какой! — почему-то обиделась Валя. — Я ничего не поняла!

— Проще простого: я стану тем, кем мне разрешит стать общество, органическая система, — стал пояснять Илья. — Сейчас надо писать не хуже, чем: «Сталин — наша слава боевая…» А я так не умею писать, следовательно, для системы не подхожу, и мне нужно проявить себя в чем-то другом…

— А ты посылал куда-нибудь свои стихи? — полюбопытствовала Валя, которой до смерти хотелось, чтобы ее возлюбленный прославился на всю страну.

— Посылал! — нехотя признался Илья.

— Ответили? — загорелась Валя.

— Ответили: что я — не Пушкин! А о стихах ни слова. Как будто я сам не могу посмотреть в свой паспорт, тем более что недавно его получил. Не Пушкин, и все тут! А разве я когда-либо утверждал, что я — Пушкин? Тогда мне самое место рядом с Александром Македонским, Кай Юлием Цезарем и сразу с двумя Наполеонами…

— Это в дурдоме? — догадалась Валя.

— В одной палате! — уточнил Илюша.

— Вряд ли в одну палату поместят сразу двух Наполеонов, — пошутила Валя. — Один из них будет самозванцем.

Ветер подхватил и умчал в город беспечный смех двух влюбленных, а небо хмурилось от черной зависти, глядя, как они целуются до боли в губах.

 

15

Опять мать Сережки Шпанова ударилась в загул, не предупредив сына. Еды, правда, она оставила, но откуда Сережка мог знать, что мать исчезнет на несколько дней. Он все смолол в один день, у него такой возраст, организм растет, необходимо много еды.

— Сережа!

Легкий стук в дверь вывел Серегу из сонливого состояния, но зато чувство голода вспыхнуло с еще большей силой.

Голос с таким характерным акцентом мог принадлежать только Елизавете Израилевне. «Не было печали, так черти накачали!» — озлобился Серега, но дверь открыл, после случая с пирожками он почему-то стал стыдиться своей злобы.

Перед дверью действительно стояла Елизавета Израилевна.

— У меня к тебе просьба, Сережа! — торжественно начала она. — Сделай две любезности: во-первых, сбегай за хлебом, вот тебе деньги, — и она протянула мятую бумажку, в которой опытный взгляд Сергея сразу узнал трешку. — Во-вторых, я тебя хочу попросить пообедать с нами, за компанию, а то Беллочка совсем перестала есть, в-третьих, я скажу тебе спасибо.

«За компанию жид повесился!» — подумал Серега, но вслух постеснялся такое сказать.

Пообедать за компанию, как одолжение, можно, почему бы и нет. Особенно, если вторые сутки во рту не было даже маковой росинки, и у Игоря нечем разжиться, что-то у него там, дома, случилось, ходит хмурый, на машине больше не подъезжает с шиком, даже бутербродов никто ему не делает. Днем раньше Серега видел сам, как Игорь стрельнул у Светки Векиловой половину бублика. Но Игорь ничего не рассказывает, а спросить — себе дороже.

Серега согласно кивнул головой и побыстрее хапнул трешницу из рук Елизаветы Израилевны. Она посмотрела, как он легкомысленно накинул только легкую курточку и собрался на улицу даже без шапки, а на улице уже зима, пусть южная, но зима. И запротестовала:

— Потеплее оденься. Снег идет. Не пижонь!

— Да ну? — удивился Серега. — Неужели снег? Давно в снежки не играл.

— Ты не заиграйся, смотри! — предупредила Елизавета Израилевна. — Мы ждем тебя обедать.

— Я мигом! — пообещал Серега, но неожиданно для себя послушался соседки и одел под легкую куртку теплый свитер из собачьей шерсти.

Мать связала, когда два дня у нее выпали трезвые.

Но шапку надевать не стал. Густая копна волос могла с успехом заменить любую шапку. Да и сбегать-то недалеко: до угла дома, где в крошечном хлебном отделе крошечного магазинчика «Продукты» продавался очень вкусный чурек. Минута туда, минута обратно. А шапка столь стара да мала, едва держится на голове, что просто стыдно надевать.

Сергею повезло. В хлебный отдел только что привезли свежий чурек, еще горячий, издающий такой аромат, что желудок начинал не то чтобы пищать, а вопить, требуя своего. А его ублажать нужно каждый день, потому что он живет только сегодняшним днем, не вспоминая вчерашний и не думая о завтрашнем.

Серега купил на всю трешку три больших длинных чурека, мудро рассудив, что с одним он запросто управится сам, с двумя другими трое домочадцев Елизаветы Израилевны. Беллочка в счет не шла, хлеб она вообще не ела, почему ее бабушке часто приходилось печь пирожки и мясные рулеты, что она с удовольствием делала для внучки не только на Шабат.

Завернув хлеб в большой лист бумаги, выпрошенной в мясном отделе, Серега упрятал чурек за пазуху, чтобы на холоде не охладился. И побежал домой. Даже встретившиеся приятели с улицы не смогли его свернуть с пути, а они его уговаривали пойти поиграть в снежки с девчонками, повалять их в снегу и заодно потискать, что тоже им полезно, от прикосновения мужской руки у девушек все их прелести расцветают. Мнение девчонок, конечно, не учитывалось.

Большего соблазна трудно было найти, но Серега переборол и это искушение. Во-первых, он был голоден и рвался плотно пообедать, а готовила Елизавета Израилевна так, что запах еды сводил его с ума, во-вторых, было еще нечто, притягивающее Сережку сильнее магнита, что-то для него пока непонятное, хотя, при зрелом рассуждении, можно было догадаться, это — тепло дома, домашнего очага, которого Серега был лишен с детства, еще до ареста отца. Отец так часто бывал в командировках, что ему было не до воспитания сына. А мать любила танцы в клубе офицеров, там ей скучать не давали. Она забрасывала сына, когда он был еще совсем маленьким, к подружкам, у нее тогда было много подруг, это уже после ареста мужа, Серегиного отца, все разбежались, исчезли, словно всех ветром сдуло. Поэтому Серега никогда и не ощущал, что у него есть дом, семья, он просто этого никогда не знал.

У Елизаветы Израилевны все было уже готово, будто время рассчитала: приборы стояли на столе, а на плите аппетитно булькало и шипело.

Получив еще теплый чурек, Елизавета Израилевна ласково улыбнулась Сереге и предложила:

— Иди, мой руки! — и добавила: — Свитер можно снять, мы тебя не заморозим.

Вся семья Елизаветы Израилевны была в сборе. Ее муж был намного старше, совсем дряхлым, на взгляд Сереги, но пока служил где-то, кажется, в каком-то министерстве. Их сын и его жена, родители Беллочки, инженеры, тоже где-то работали, но оба получали меньше, чем старый Мотя, как его до столь почтенных лет все еще звала жена, но инженеры они были не где-нибудь, а в обувной промышленности, и имели солидный побочный доход, являясь негласными консультантами, через брата Моти, Арнольда, подпольного обувного синдиката, который имел для прикрытия две кустарные мастерские, но основной товар, который шел в районы, шился в семейных мастерских. Так они умудрились не платить девяносто процентов налога, за счет чего и образовывалась сверхприбыль.

Обед прошел в дружеской обстановке. Как ни был голоден Серега, глядя на окружающих, он старался есть так же медленно и степенно, как и члены семейства Елизаветы Израилевны. То, что она была главой семейства, признавалось безоговорочно всеми, несмотря на полное отсутствие у нее образования и квалификации, несмотря на то, что она не заработала ни рубля в своей жизни. Впрочем, не заработала своими руками, а чужими, так даже очень. Деньги водились в этой семье постоянно, это чувствовалось по обстановке красного дерева в обеих комнатах, лучших комнатах во всей квартире, по сервировке стола, Серега впервые ел с тарелок китайского сервиза, пользуясь серебряными вилкой и ножом, как и впервые он видел, чтобы возле прибора лежала туго накрахмаленная белоснежная салфетка, свернутая в трубочку и вставленная в колечко резной желтоватой слоновой кости. Да и в качестве обеда чувствовалось присутствие денег.

В центре стола стоял большой бронзовый семисвечник. Горели свечи, распространяя аромат удивительных райских, не иначе, благовоний. Все присутствующие за столом были так нарядно одеты, что Серега вдруг почувствовал себя бедным родственником.

— У вас чей-нибудь день рождения? — не удержался он от вопроса.

— Нет, мальчик! — певуче произнес старый Мотя. — У нас каждую субботу праздник. «Шабат — это Богу!» — говорится в Торе. Всю неделю мы занимаемся делами, в основном материальными, а в Шабат только духовными, путем молитвы и медитации.

— А что такое — «медитация»? — совсем невежливо перебил Серега.

— «Глубокое размышление!» — улыбнулся старик, сделав вид, что не заметил глупости мальчика. — Человек, соблюдающий Шабат, приходит к миру с самим собой, с людьми, с природой, с Богом. В Шабат мы должны быть в мире со всеми живущими на земле. Закон Шабата предписывает нам хотя бы один день в неделю не быть «царями природы», которым «нечего ждать милостей… — взять их — главная задача», может, я что-то путаю, но смысл верен, и не «править миром», а быть с ним в гармонии… В этот день мы исключаем применение внешней искусственной энергии и обращаемся к своим внутренним и творческим ресурсам и способностям, заложенным в нас Создателем.

— Поэтому свечи? — догадался Серега.

— Электричество — искусственная энергия! — согласился старый Мотя.

— Но у вас горит газовая конфорка! — съехидничал Серега.

— Что касается внешней природы, Шабат запрещает зажигать огонь, но он запрещает его и тушить. Готовить пищу нельзя, но подогреть готовую можно, не на самом огне, а рядом. Готовый обед грелся со вчерашнего вечера после захода солнца.

— А если закурить захочется? — с вызовом спросил юноша.

— Нельзя зажигать огонь или пользоваться пламенем, — отрицательно покачал головой старый Мотя. — Это — внешняя энергия. Никакими техническими приспособлениями пользоваться нельзя. Даже писать, потому что карандаш или ручка — технические приспособления.

— А что же можно? — удивился Серега.

— Читать, беседовать, обсуждать! — перечислил старый Мотя.

— И общаться с Богом? — вспомнил Серега.

— Да! — опять улыбнулся старик. — В Шабат дана такая возможность общения с Тем, Кто не имеет материального тела.

— Интересно! — неожиданно для себя произнес Серега.

— Если интересно, я могу дать тебе почитать кое-что об иудаизме, — предложил старый Мотя. — Как я понимаю, ты далек от любой религии?

— Я — атеист! — гордо назвался Серега. — И член кружка «Молодые безбожники».

Старый Мотя мудро улыбнулся.

— Старик Вольтер, противник официальной религии, писал: «На стороне верующих в Бога — масса трудностей, на противоположной стороне — масса абсурда». Атеизм — интеллектуально ленивая доктрина, притом весьма не гибкая. А Достоевский писал в «Братьях Карамазовых»: «Бога нет — тогда все можно…» Предупреждал!

— Достоевский — представитель реакционной царской интеллигенции, — презрительно вскинулся Серега. — Он был против Великой Октябрьской социалистической революции…

— Царизм его чуть не казнил за участие в революционном кружке Петрашевского, а умер Достоевский задолго до пролетарской революции, впрочем, как и до буржуазной, — и старый Мотя рассмеялся. — Что за педагог у вас по литературе?

— У нас хороший педагог! — грудью встал на защиту педагога Серега. — Он так интересно рассказывает о Маяковском, о Горьком, о Демьяне Бедном. Все познавательно и понятно. А Бога разве можно познать? Как можно познать то, чего нет?

Старый Мотя произнес какую-то фразу на непонятном языке, а потом перевел:

— Это изречение на арамейском языке звучит приблизительно так: «Если бы я познал Его, я уже был бы Им».

— А как зовут вашего Бога? — поинтересовался Серега.

— Три тысячи лет тому назад Моисей, слушая Бога на горе Синайской, полюбопытствовал: как зовут Бога? Бог ответил: «Я есть Тот, Кто Есть».

— А я знаю хорошего человека! — вспомнил Серега. — Он — атеист!

— Не спорю! — согласился старый Мотя. — И среди атеистов встречаются хорошие люди! Доброта дается природой так же, как гениальность или талант. Образованные люди были всегда. Ученые были и в древности. Но мы же ввели всеобщее образование, готовим кого угодно: математиков, физиков, химиков, инженеров. Но не менее необходимо всеобщее нравственное образование!.. А может, и более! — добавил он после небольшой паузы.

— Старый Мотя! — вмешалась Елизавета Израилевна. — Ты не в синагоге, дай мальчику попить чаю со штруделем.

И она положила перед наевшимся впрок на пару дней Серегой тарелку с таким огромным куском пирога, что Серега даже зажмурился, раздумывая, осилит ли он такую порцию. Но, подумав: «пусть лучше плохое брюхо лопнет, чем хорошее кушанье останется», — он впился зубами в штрудель, запивая каждый проглоченный кусок большим глотком крепкого чая из большой кружки, фарфоровой, украшенной неимоверным количеством «золота».

Старый Мотя умолк и о чем-то думал, улыбаясь. Он разглядел живой интерес в глазах молодого гоя и сожалел, что не сумел воспитать достойным образом своего собственного сына. Нет, тот соблюдал, хотя бы внешне, все четыре категории еврейских законов: интроспективные, что возвышают исполнителя этих законов; законы этики, что способствуют нравственному поведению всех людей вообще, независимо от вероисповедания; законы святости, что возвышают человеческие поступки от уровня примитивного существа до уровня разумного богоподобного творения Бога; национальные законы, что приближают к еврейскому народу и его прошлому. Но религиозного рвения не проявлял, и старый Мотя чувствовал, что, как только сын проводит отца в последний путь, он с каждым годом будет все более и более отходить от законов Торы. Как и многие евреи.

«Уже сейчас почти никто не носит „цицит“», — думал старый Мотя. — «И сказал Бог Моисею: пойди к детям Израилевым и вели им носить „цицит“ на краях одежды во всех грядущих поколениях… чтобы, видя их, вспоминали заповеди Божьи и соблюдали их…» Сотни мицвот определяют нравственность евреев. Многие заповеди были взяты христианами: почитай отца и мать, не убий, не прелюбодействуй, не давай ложных показаний, не завидуй. Но мало они им следовали. Да и советские евреи все меньше и меньше соблюдают все заповеди. Кто исполняет мицву отдавать десять процентов своего годового дохода на благотворительные дела? Это ведь не обычный призыв к благотворительности, а вполне конкретное указание, сколько давать, чтобы человек не отделывался малой лептой в своем стремлении выглядеть в глазах людей «хорошим». Правда, кому сейчас можно довериться? Попадешь на тайного агента НКВД, а там считать умеют.

И спросят: как это вы умудрились дать десять процентов на благотворительные цели, когда эти десять процентов равны вашей годовой зарплате?.. И сказал Господь Моисею: «Объяви сынам Израилевым и скажи им: святы будете, ибо свят Я, Господь Бог ваш»… Человек может есть и совокупляться, как животные. А можно жить и на более высоком уровне: не есть, как свиньи, все подряд, не совокупляться, как кролики и мартышки. Законы Кашрут ограничивают еврея малым числом съедобных существ, нельзя есть свинину, раков, рыбу без чешуи и плавников… Но разве в Талмуде не записано: «в будущем человек должен будет отчитаться за всякую вкусную пищу, позволенную Законом, которую он отказался попробовать». Значит Еврейский Закон не проповедует аскетизм, а рассматривает чувственные формы физических удовольствий как радость, дар Божий… В Десяти Заповедях осуждается супружеская неверность, но Законы Иудаизма запрещают предаваться и в супружестве близости в любое время, когда у одного из них возникает желание. Талмуд уже почти две тысячи лет тому назад запретил вступать в половые сношения, если другая сторона не выразит встречного желания. А несколько известных дней каждого месяца супруги должны полностью отказаться от половой близости… А разве все советские евреи соблюдают национальные законы иудаизма? Ну, мацу во время празднования Пасхи употребляют все. Знают, что у бежавших из египетского плена не было времени выпечь кислый хлеб, испекли опресноки. Уже три тысячи двести лет соблюдают этот обычай в память об Исходе. И горькие травы едят, как символ воспоминаний о горькой жизни в рабстве у фараонов. Но кто уже постится на девятый день месяца Ав в знак скорби по поводу разрушения двух еврейских государств и двух священных Храмов?..

Старый Мотя так углубился в свои размышления, что уже не слышал, как разговор стал нарушать одну из целей Шабата: достижение внутреннего душевного равновесия и спокойствия путем отстранения от любой работы или занятия, отвлекающего от святости Шабата.

Сын Елизаветы Израилевны, названный в честь ее отца Израилем, с почтением внимал своей матери.

— Изя, нужно устроить мальчика! — вполголоса, чтобы не услышал Серега, заявила мать сыну. — Ты же знаешь его положение!

— Лиза, ты не знаешь, что ты хочешь! — удивился Изя, звавший любовно мать по имени. — Он же — гой! Нас могут не понять!

— А если к Василию? — задумалась Елизавета Израилевна.

— Василий единственно, чему может его научить, — это пить водку, — усмехнулся Изя. — Но этому нынешнее молодое поколение учится с успехом само по себе, без помощи старших товарищей. Разве не так?

— У Иосифа сына забрали! — вспомнила мать. — Старик остался один. Определи мальчика к нему. Обоим будет хорошо.

— Попробую! — задумался сын. — Старик заговариваться стал. Ты знаешь, кто приехал арестовывать молодого Пинхаса?

— Нет! — перебила мать. — Я с этими аспидами не знакома.

— Знакома! — еще более понизил голос Изя. — Во всяком случае, с одним. Руководил ими Гриша, сын Лейбы. Вспомнила?

— Не может быть? — воскликнула пораженная Елизавета Израилевна. — Бедная мать, бедный отец! Как им тяжело, я думаю…

— Я думаю, старому Пинхасу все же немножко тяжелей! — совсем тихо зашептал Изя. — Его сын получил десять лет без права переписки.

— Говорят… — повысила голос мать.

— Мы не знаем, как есть на самом деле, — прервал ее сын, опасаясь Сереги. — И не будем придавать значения тому, что говорят.

— Хорошо! — вздохнула мать. — Не забудь о старом Пинхасе.

— Обязательно, Лиза! — уверил мать Израиль. — А сам юноша хочет того? Может, ему нравится босячество?

— Не говори глупости, Изя! — возмутилась мать. — Он же один как перст!

— А ты его спроси! — настаивал сын. — Подойди и спроси!

Елизавета Израилевна вздохнула, но выполнила просьбу сына. Она подсела к Сереге, но начала, как всякая женщина, издалека:

— Ты наелся? Только скажи честно!

У Сереги не было сил даже ответить, и он лишь кивнул. Довольный осоловелый вид его говорил сам за себя. Так, наверное, выглядит удав, проглотивший маленького теленка. Сережка мечтал сейчас оказаться в своей комнате и минут сто двадцать смотреть сны в черно-белом варианте. Но ему неудобно было так сразу встать и уйти, сказав: «Извините, больше съесть не могу!»

Елизавета Израилевна видела его сонливое состояние, но она, затеяв какое-либо дело, никогда не останавливалась на полпути.

— Слушай сюда, Сережа! — серьезно начала она. — Я хочу устроить тебя учеником к одному очень хорошему мастеру…

— Чему учиться-то? — сквозь сон спросил вяло Серега. — В школе надоело!

— Что тебе даст твоя школа, кроме бумажки, которую нельзя даже повесить на гвоздик в сортире? — презрительно воскликнула Елизавета Израилевна. — Ой, не смеши меня!

— В институт поступить можно! — упрямился Серега, ничего, кроме троек не получавший. — Инженером стать…

— Ты с луны свалился, Сережа? — тихо спросила удивленная Елизавета Израилевна.

— Нет! — удивился теперь Серега. — А почему я должен с луны свалиться?

— Что ты такое говоришь? — стала внушать ему, словно малому ребенку, Елизавета Израилевна. — Ты думай перво-наперво!

— А что? — неожиданно тоже с характерным еврейским акцентом спросил Серега. — Думаете, не потяну?

— Ты когда-нибудь анкету заполнял? — спросила Елизавета Израилевна.

— Нет! — Серега сразу все понял.

— Так вот, голубчик! — почти торжественно сказала Елизавета Израилевна. — Там есть пункт, в котором ты обязан будешь сообщить о своем отце. Всю правду! Скроешь или соврешь, сам окажешься в местах не столь отдаленных.

— Да! — со вздохом признался Серега, и к сладкому чувству сытости прибавилась горечь. — Вы правы! Институт мне не светит. Остается завод.

— Сколько там платят? — презрительно протянула Елизавета Израилевна. — Копейки! Грязь, грубость, пьянство! А я тебя пристрою к чистому денежному делу. Через пять-шесть лет сам мастером станешь, большие деньги будешь зарабатывать.

Серега как-то сразу сдался уговорам и глухо спросил:

— Чему учиться-то?

— Обувь шить! — таинственно шепнула Елизавета Израилевна.

— Обувь? — почему-то обрадовался Серега. — Это — хорошее дело! Я согласен!

— Я всегда говорила, что у тебя голова варит, — обрадовалась Елизавета Израилевна. — У тебя глаза закрываются, — добавила она. — Иди поспи!

Серега с трудом встал. От еды он опьянел, а потому, отгоняя сон, рявкнул:

— Спасибо! До свиданья!

От его громогласного прощания вернулся в этот мир старый Мотя, беседовавший, не иначе, с самим Иеговой, и ласково улыбнулся юноше.

— Всего хорошего! — попрощался он. — Заходите ко мне, я дам вам почитать интересные книги. У меня даже Володя Жаботинский есть. В юности мы дружили с ним. Он уехал в Палестину. Приглашал и меня, но у меня была идея организовать еврейскую республику в Тавриде. Я не верил, что англичане дадут организовать что-нибудь в Палестине.

— А почему именно в Тавриде? — удивился Серега.

— На месте Тавриды в седьмом веке было государство хазаров, исповедовавших иудаизм, правда, это государство простиралось от Каспийского моря, от северного Казахстана до Крыма. В двадцатые годы, меньше двух десятков лет назад, евреям стали выделять земли в Тавриде для обработки. Можешь мне поверить, урожаи у них были в три-четыре раза выше, чем у местных земледельцев. А какие удои молока? Интересный эксперимент был. Жаль, в двадцать восьмом году все свернули.

Он опять погрузился в свои воспоминания, а Серега, поспешив воспользоваться моментом, выскользнул в коридор.

В последнюю минуту Израилю удалось ему шепнуть:

— Завтра я тебя отведу к мастеру. Сходи в баню и одень все чистое.

Но Серега не отреагировал, он почти что спал. Он так переел, что не помнил даже, как добрался до своей койки. Сил расправить постель уже не было, и он упал на нее, не раздеваясь, и мгновенно уснул…

И приснился ему необыкновенный сон. Сережка шел берегом моря, по мелководью, которое простирается в этом месте чуть ли не на километр в глубь моря, но Серега брел самой кромкой берега, там, где ленивые волны едва слышно выплескивались на песок. Справа, за узкой полоской белого песка, возвышались скалы, на первый взгляд, величественные и неприступные. Но, приглядевшись, можно было заметить множество тропинок, которые ловко вились среди скал, используя малейшую возможность предоставить людям короткий путь к морю.

Под тенью самой высокой и громадной, мощной скалы сидели, разостлав под себя огромный персидский ковер, трое странно одетых людей. Перед ними были разложены и расставлены всевозможные кушанья, яства и напитки. Они неторопливо вели о чем-то беседу, не переставая друг за другом ухаживать.

Серега вышел из воды и пошел к ним в надежде поживиться. Вновь он был голоден, и голод гнал его к еде помимо его воли. Но, странное дело, никто не обратил на него никакого внимания, словно Сереги и не было здесь.

«Вот, увлеклись разговорами, интеллигенция! — с удивлением подумал Сергей. — Меня даже не замечают. Слепые, что ли?»

Он подошел к ним вплотную. Теперь можно было их как следует разглядеть. Спиной к Сереге сидел не кто иной, как старый Мотя. И остальных Серега хорошо знал, отца Павла он видел несколько раз в церкви Христа-спасителя, куда его в детстве часто водила мать, сама ходившая в церковь не регулярно, как только поднакопит грехов, так и бежит их замаливать, а сына водила, чтобы с ним общаться заодно, вместе с Богом; рядом с отцом Павлом сидел сам комиссар НКВД, отец ближайшего друга Игоря. Правда, комиссар, в отличие от своих соседей, одетых в храмовые одежды, покрывших головы камилавками, сидел в красноармейской шинели с малиновыми петлицами и в буденовке, чей островерхий колпак Сергей издали поначалу принял за древнерусский шлем воина, пришельца из далеких веков.

Серега, видя, что на него все еще не обращают внимания, сел на персидский ковер, совершенно изумительной ручной работы и, ухватив ножку курицы, хорошо прокопченной, стал обгладывать ее с остервенением всякого голодного. Вначале, сосредоточившись на еде, он ничего не слышал, кроме гула голосов. Но, как только приступ голода прошел, голоса зазвучали ясно и чисто. Каждый говорил благожелательно, не повышая тона и внимательно слушая собеседника.

— Бог христиан любящий и благостный! — внушал мягко и с улыбкой отец Павел. — Бог евреев мстителен и жесток! Он проклинает слабого человека за нарушение хотя бы одного из законов Торы. Как написано в послании к галатам: «Проклят всяк, кто не исполняет постоянно всего, что написано в Книге Закона». А разве может не грешить то несовершенное существо, каким является человек? А, греша, он непременно будет нарушать законы: «Ибо, если бы дан был Закон, могущий животворить, то подлинно праведность была бы от закона». Тора заведомо проклинает человека: «А все, утверждающиеся на делах закона, находятся под проклятием». И спастись от Земли можно лишь путем искупления грехов. Верьте в Иисуса. «Христос искупил нас от проклятия Закона»…

— Откуда, отец Павел, вы позаимствовали эту странную идею? — благожелательно возражал старый Мотя, вертя рукой золотой «могендавид», висящий на длинной золотой цепочке. — Вы неправильно истолковываете или неправильно перевели стих Библии: «Проклят тот, кто не исполнит слов Закона сего и не будет поступать по ним!» Но этот стих относится к предыдущим одиннадцати, где речь идет об основах этических мицв или заповедей. Я могу их все прочитать. Жаль, что в переводах на русский язык они лишились своей поэтической выразительности: Проклят, кто сделает изваяние или литый кумир, мерзость перед Господом, произведение рук художника, и поставит его в тайном месте! Весь народ возгласит и скажет: «Аминь!» Проклят злословящий отца своего или матерь свою! И весь народ скажет: «Аминь!» Проклят нарушающий межи ближнего своего! И весь народ скажет: «Аминь!» Проклят, кто слепого сбивает с пути! И весь народ скажет: «Аминь!» Проклят, кто превратно судит пришельца, сироту и вдову! И весь народ скажет: «Аминь!» Проклят, кто ляжет с женою отца своего! Ибо он открыл край отцовой одежды! И весь народ скажет: «Аминь!» Проклят, кто ляжет с каким-либо скотом! И весь народ скажет: «Аминь!» Проклят, кто ляжет с сестрою своею, с дочерью отца своего или с дочерью матери своей! И весь народ скажет: «Аминь!» Проклят, кто ляжет с тещею своей! И весь народ скажет: «Аминь!» Проклят, кто тайно убивает ближнего своего! И весь народ скажет: «Аминь!» Проклят, кто берет подкуп, чтобы убить душу и пролить кровь невинную! И весь народ скажет: «Аминь!» Но и эти проклятия исходят не от Бога, а от Моисея и богопослушных евреев, и слова «…закона сего…» ясно указывают, что речь идет не о всей Торе. В Библии ясно сказано, что ни один человек не может пунктуально и совершенно следовать всем заповедям. Люди в большинстве своем грешны. Евреи знали за сотни лет до рождения Иисуса, что нет человека праведного на земле, который делал бы добро и не грешил бы! И Моисей, и Давид грешили, но затем раскаивались и возвращались в лоно мицвы, заповедей Божьих. И вновь находила на них Благодать. Иудаизму чужды понятия «ад» и «вечные муки», чем отличается христианство. Иудаизм позволяет и делает возможным возвращение к Богу и праведности. Тешува вмещает три шага: преступник или нарушитель должен осознать свой грех; он должен испытать искреннее раскаяние, угрызения совести и должен принять сознательное и твердое решение вернуться в лоно Торы. В древности, когда еще существовал Храм, был и четвертый шаг: принесение жертвы. Но Библия предвидела и разрушение Храма: «Возьмите с собою молитвенные слова и обратитесь к Господу; говорите Ему: „Отними всякое беззаконие и прими во благо, и мы принесем жертву уст наших“. Об искренности молитвы Богу говорится и в Книге притчей Соломоновых: „Соблюдение правды и правосудия более угодно Богу, нежели жертва…“ Для евреев практические дела и поведение людей более важно, чем вера в Бога. Талмуд приводит слова Иеремии о Боге: „Пусть лучше они оставят Меня, но будут продолжать следовать Моим законам, ибо следуя законам Божьим, они так или иначе придут к Нему“».

— Мы признаем, что человек оправдается верою, независимо от дел Закона! — упорствовал отец Павел. Краеугольный камень христианства: согласие души посредством веры. И марксизм делает упор на слепую веру…

— Наши три религии имеют общие черты: каждая была основана евреем, каждая родилась от еврейского мессианского и утопического стремления переделать мир, — мягко наставлял отца Павла старый Мотя. — Но каждая религия изменила Путь и Метод! Помни об этом Шаул из Тарсиса, преследователь Единственного!

— Рассудите нас, комиссар! — взмолился отец Павел, обращаясь к сидевшему с закрытыми глазами комиссару, отцу Игоря. — Кто из нас прав?

Сереге поначалу показалось, что комиссар заснул. Во всяком случае, услышав обращение: «комиссар!» — он встрепенулся, открыл глаза, но спросонья, очевидно, не расслышал как следует и стал говорить свое:

— Право никогда не может быть выше экономической структуры общества, определяющей развитие культуры, — бодро начал комиссар, словно находился на трибуне. Он налил себе в стакан вина и сделал большой глоток. — Поэтому мы категорически отвергаем любую попытку навязать нам какую-нибудь моральную догму — в качестве вечного, окончательного и непреложного закона морали. Мы заявляем, что наша мораль полностью подчиняется интересам классовой борьбы пролетариата. Мы не верим в вечную и абсолютную мораль. Мы отвергаем любую мораль, идущую не от человека (а от Бога, например) и лишенную классового содержания.

— Маркс — внук двух ортодоксальных раввинов! — грустно заметил старый Мотя.

— Любое революционное насилие оправдано! — отрубил комиссар. — Марксистская мораль оправдывает и одобряет любой поступок, если он служит делу классовой борьбы.

— Неужели миллионы арестованных, расстрелянных, погибших от голода могут служить оправданием хоть какого-либо дела? — возмутился старый Мотя. — Погружать врагов народа живьем в ванную с серной кислотой — разве это не является безнравственным для коммунистов?

Комиссар не ответил, а лишь трижды хлопнул в ладоши. Тотчас же огромная скала за ними раздвинулась. Черная пасть бездны раздвинула стальные зубья решеток. Вышли четверо в черной коже с ног до головы, вооруженные маузерами, грубо схватили отца Павла и старого Мотю, привычно скрутили им руки и увели в бездну. Черная пасть, смачно и сочно чавкнув, проглотила всех своими стальными решетками, словно они приснились Сергею. А скала беззвучно встала на прежнее место.

Комиссар внимательно посмотрел на Сергея.

— Вот так-то, брат! — сказал он неопределенно. — Это тебе не хухры-мухры!

И медленно растаял в воздухе. Последней исчезла его рука, державшая стакан с вином, но, прежде чем она исчезла, из стакана вылетела струя вина и исчезла в воздухе, там, где только что был виден рот.

А прекрасный персидский ковер бесцеремонно сбросил Серегу на песок, едва он успел схватить второй кусок копченой курицы и бутылку лимонада, а ковер с остатками снеди и выпивки быстро улетел в сторону моря и вскоре скрылся за горизонтом.

Песок на берегу был горячим, и Серега поспешил перебраться в тень от скалы. Правда, здесь он опасался, как бы черный зев не проглотил бы и его, но, рассудив, он решил, что пока тьме не нужен, иначе его тоже бы забрали за компанию.

Только Серега успел съесть утащенный кусок курицы и выпил бутылку лимонада, как поднялся страшный ураган. Туча песка взвилась в небо и закрыла солнце. Огромные волны с ужасающим и угрожающим ревом обрушивались на берег, подкатываясь все ближе и ближе к сидящему на песке Сергею. А Сергей не мог сойти с места. Мысленно-то он уже давно бежал к ближайшей тропинке, взглядом уже взбирался по ней, ловко, быстро и легко, но непреодолимая сила прочно удерживала его на песке. И он с тоской и смертельным ужасом в глазах смотрел на черные огромные волны, неотступно бросающиеся стройными рядами на берег, лицом ощущая мелкий наждак песка, секущего нежную юношескую кожу.

Все же ему удалось преодолеть слабость. С трудом давался каждый шаг, приходилось прилагать большие усилия, ставшая вязкой, среда не хотела его выпускать, песок превратился в расплавленный битум, цеплялся за ноги, как хорошо натренированная служебная собака норовит ухватить за щиколотку, а в воздухе песок стоял мягкой стеной, и таких стен на пути До самой тропинки было несколько. И на подъеме по тропинке его не оставили в покое злые силы: ветер, завывая, бросал на него песчинки миллионами маленьких пуль, кровь уже струилась по лицу Сереги, а внизу громадные волны уже подобрались к самой тропинке и бились о скалу с каким-то остервенением, осыпая фонтанами брызг, в надежде добраться до ускользающей добычи.

Последние метры по тропинке Сережа полз. Силы оставляли его, даже мелькнула трусливая, предательская мысль: «А! Пропади все пропадом!» И поддаться слабости. И дать уговорить себя рокоту бездны, страстному пению урагана, и уйти в неведомое.

Но он выполз… На вершине скалы он попытался встать на ноги и не смог…

 

16

Воскресенье Костя провел за своим любимым занятием: он следил за сестрой. Нужно было быть слепым, чтобы не заметить перемены, произошедшей с Валей: сияние в лице, сверкающие глаза, улыбка, от которой становилось светлее все вокруг, от которой еще более сияло ее лицо и сверкали глаза, появляющаяся в самый, казалось, неподходящий момент, когда не было ни малейшего повода для радости.

Костя очень любил свою сестру и ужасно ревновал ее к Илюше. Он так привык быть с нею вдвоем с младенческих лет, все время, что без нее чувствовал себя иногда просто больным, словно его самого рассекали напополам. И его злоба на «виновника» росла не по дням, а по часам. Сестру Костя не осуждал, считая ее околдованной «масоном».

Начитавшись приключенческой литературы, Костя был уверен, что следит незаметно и так, как положено следить. Но он напрасно старался, все равно Валя с Илюшей не замечали его слежки, они вообще никого и ничего не замечали. Как только они встречались, как только их взгляды сливались воедино, окружающий мир переставал существовать, расплывался, становился аморфным. Главное для них было, что они вместе, и больше ничего им и не надо.

На сей раз Илюша встретился с Валей у филармонии. Вот-вот должен был начаться дневной концерт для школьников, и толпа ребятни, от первых до десятых классов, стайками влетали в бывший губернаторский дворец. Десятиклассников, правда, было очень мало. Поэтому Илья и удивился, встретив Мешади. А тот, фигляр, передернулся как-то странно и, скорчив физиономию дебила, что у него очень хорошо получалось, закричал, как маленький:

— Тили-тили-тесто, жених и невеста!

Валя сразу сравнялась цветом лица с вареным раком, а Илюша решил врезать Мешади в челюсть, но тот прекрасно знал про его второй разряд по боксу и ужом проскользнул мимо и скрылся в дверях филармонии. Илюша удовлетворился тем, что крикнул ему вслед: «макака!» И увел побыстрее Валю от губернаторского дворца, чтобы ненароком еще кого-нибудь не встретить.

— Зачем ты так? — мягко укорила Илью Валя.

Илюше стало стыдно.

«Действительно, — подумал он, — зачем? Я же радуюсь, когда думаю о Вале, как о невесте. Не представляю себе жизни без нее. Веду ее сейчас познакомиться с мамой. Почему же мне стало обидно? Или просто не хочется слышать, как разные грязные „макаки“ все опошляют. А ведь умнее было бы не обратить внимания. Сотрясение воздуха — есть сотрясение воздуха. Это — не те слова, что убивают. Но не поддаваться на провокации — искусство!»

Валя улыбнулась, глядя на его обиженное, еще совсем мальчишеское лицо, своим тонким женским чутьем она сразу впитала все его мысли.

— Не обращай внимания! — ласково, но твердо сказала она Илье. — Агрессивно реагировать на каждую фразу, сказанную дураком с целью уязвить тебя, никакого здоровья не хватит. Научись прощать людям, мало ли что у них произошло, что могло случиться. Сам подумай: он сорвался, ты сорвался, к чему это может привести? К скандалу, к драке! А ты его лучше прости, прости в ту же секунду, как только услышал от него гадость. Скажи себе: «Ему будет очень стыдно ровно через минуту!»

— Но он же специально… — взвился Илья.

— И тебе сразу стало стыдно идти рядом со мной? — удивилась Валя.

— Что ты! — запротестовал Илья. — Это почему мне должно быть стыдно? Я люблю тебя.

— Тогда его слова должны были наполнить тебя радостью и гордостью! — сказала грустно Валя. — А не вызывать такое бурное противодействие.

— Из грязных уст… — начал было Илюша.

Валя его перебила:

— Сам не пачкайся! Мы живем среди людей, и они нас в покое не оставят пока. Всегда найдется человек, которому захочется влезть в твою душу и потоптаться там в грязных сапогах.

— Один удар в челюсть, — ответил Илья, — и он трижды подумает: сказать гадость или промолчать…

— Придется тебе всю жизнь драться! — заметила Валя. — Можешь и в тюрьму попасть. «На чужой роток не накинешь платок!» Мне еще бабушка это говорила. Не стоит обращать внимания. Идя на контакт с грязными словами, ты невольно раскрываешь свою душу и подставляешься.

— Так и жить, ни на что не обращая внимания? — насмешливо спросил Илья.

— Я тебе говорила про мелочи жизни, не касаясь остального, главного, основного! — пояснила Валя.

— А что «основное»? — спросил Илья.

— Совесть и честь! — охотно ответила Валя.

— Сильно сказано! — одобрил Илья. — Только очень уж общо! Четких градаций нет!

— Есть, Илюша! И сам ты прекрасно это знаешь: через что можно переступить, а через что нельзя. А что, может, только задевает твое самолюбие.

— Промолчать? — взвился Илья.

— Пропусти мимо ушей! — посоветовала Валя. — Береги нервы для серьезного, главного, вечного.

— А что есть — главное? — иронически спросил Илья.

— Твое предназначение в этой жизни! — подумав несколько секунд, ответила Валя.

— Предназначение? — удивился Илья.

— Зачем-то ты явился же на этот свет! — пояснила Валя. — И что-то обязан ты совершить!

— Глупенькая! — вздохнул Илья. — Обязан… Нужный винтик — вот твоя обязанность, вот твое предназначение. А уж если шестеренкой поставят или, предел мечтаний, рычагом, то радуйся и кричи: «Аллилуйя!» Но это в душе, а вслух: «Ура! Да здравствует!»

— Ты про это больше никому не говори! Ладно? — испугалась Валя.

— Не маленький! — усмехнулся Илья. — Мое второе «я» выросло из пеленок.

— Какое-какое? — не поняла Валя.

— Мы все постепенно превращаемся в подобие двуликого Януса! — пояснил Илья. — Только у Януса одно лицо смотрит в прошлое, а другое в будущее. У него все оправдано, а у нас…

Илья замолчал, и такая тоска появилась на его лице, что Валя поспешила спросить:

— А у нас нет?

— «А у нас в квартире газ, а у вас?..» — усмехнулся Илья.

— «А у нас водопровод, вот!» — засмеялась Валя.

— Не до смеха, — вздохнул Илья, — когда твое одно лицо смотрит тебе в душу, а другое изображает радость, то, что требуют по команде сверху.

— А для тех, кто перепутает, дорога одна! — многозначительно подчеркнула Валя, понизив голос до шепота. — Не забывай!.. И хватит! Не будем об этом, давай? Лучше скажи: куда мы пойдем? В кино?

— Я хочу тебя познакомить с мамой! — серьезно сказал Илюша.

Валя застыла на месте. Она так растерялась, что не могла вымолвить ни слова, и только глаза ее о чем-то молили.

— Ну, что ты так испугалась? — удивился Илья. — Моя мама не кусается.

— Ты это серьезно? — наконец-то сумела с трудом выйти из столбняка Валя.

— Абсолютно серьезно! — ответил Илья. — Закончим школу и поженимся.

— Тебе учиться надо! — смутилась Валя.

Но впервые по-настоящему серьезно взглянула на Илюшу. Она его очень сильно любила, больше брата, больше отца с матерью. Но сейчас она растерялась. Нужно было принять окончательное решение, а она не знала: имеет ли право связывать любимого семейными узами.

— Тебе тоже учиться надо! — заметил Илья. Он говорил серьезно и уверенно, было видно, что он уже все обдумал. — Поступим на вечерний факультет, пойдем оба работать. Мама уже говорила обо мне в редакции.

— Я не знаю! — замялась Валя.

— Ты не хочешь быть моей женой? — удивился Илья.

— Очень хочу! — искренне ответила Валя. — Но не знаю, имею ли я право связывать тебя. И потом, я на целый месяц тебя старше.

— Посмотрите на эту старуху! — засмеялся Илья. — Из нее уже песок сыплется, а она отказывается от такого юного и красивого мужа. Ну, где вы найдете большую привереду?

И он, схватив Валю за руку, потянул ее за собой, как на буксире. Валя покорно шла за ним.

А Костя в десяти шагах от них, скрытый деревьями и кустами, нервно курил «Беломорканал» и злился на холод, забыл одеться потеплее, на влюбленных, сыщик, застыли, две статуи, холода не замечают, им-то тепло под взаимными взглядами. Костя и сам не знал, зачем он следует за Валей и Ильей? Запретить им встречаться он был не в силах, Илюше морду набить не мог, себе дороже, если только всей кодлой, а кодла против, родителям пожаловаться тоже нельзя было, сестру совсем потеряешь, она предательства не простит.

И, сам не зная, зачем, но он все же брел и брел за влюбленными, поеживаясь на холодном ветру. Он ничего не имел против, чтобы Валя с кем-нибудь встречалась, и, если бы это был Игорь, то он не вел бы себя столь глупо и не шпионил бы за собственной сестрой. Но Илюшу Костя считал евреем, а евреев он ненавидел. Может быть, эта ненависть передалась вместе с генами от бабушки, она до самой смерти считала, что евреи совершили революцию, как в тысяча девятьсот пятом, так и в тысяча девятьсот семнадцатом году. Костя каждый день слышал ее злобный пронзительно-визгливый голос: «Иудейская и масонская „ложа Великого Востока“ захватила власть над Россией. Ленин-Бланк с помощью немцев, и Троцкий-Бронштейн с помощью нью-йоркских банкиров еврейского происхождения привезли в Россию несколько сот человек революционеров-иудеев. Они срочно мобилизовали полтора миллиона российских иудеев, и те поддержали, а фактически спасли революцию Ленина — Троцкого». Самым страшным ругательством в устах бабушки было слово «жид». Бабушка не любила Валю, она вообще терпеть не могла девчонок, в том числе свою дочь, но над внуком просто дрожала, подсовывая ему тайком от Вали разные лакомые кусочки, и очень ругалась, когда замечала, что внук делится со своей сестрой полученным лакомством. Тогда она могла обозвать и его «жиденком», хотя, видит бог, ни единой капли еврейской крови не текло в их жилах. Но, когда любимый внучек Костик был один, Валя болела или играла с подружками во дворе в девчоночьи игры, которые Костик презирал, бабушка любила «просвещать» внука, но тема у нее была только одна, антисемитская: «Евреи называют нас „умма шефела“, что означает в переводе „низшее племя“. Они так называли и римлян, разрушивших их второй храм и рассеявших евреев по белу свету, и испанцев, которые сжигали их на кострах за отказ креститься, а затем полностью изгнали из страны, русских и поляков, которые их приютили на своей земле и которым они отплатили такой черной неблагодарностью. А почитай их Библию! Везде практицизм, в каждом стихе: ты — мне, я — тебе, обязательство Господа дать землю, на которой течет молоко и мед, продлить дни твои на земле… Где идеалы, где высшие стимулы морали. Ни идеи совершенства, ни приближения к божеству, ни загробной жизни… Вдумайся только: что за народ, которого не интересует, что станет с человеком после его смерти, полное отсутствие ко всему, что не имеет практической цели. Разве можно торгашескую душу еврея сравнить с рыцарской душой арийца, всестороннего, мечтательного, гармонического. Не забывай, что мы, россы, нордические арийцы. Кто любит евреев? Никто. Но все, всюду и всегда их ненавидят и презирают. Менялись эпохи, менялись предлоги вражды, обвинения, но вражда и презрение вечны. Разве можно объяснить это лишь тем, что якобы их ненавидят одни мерзавцы? Нет, нет, тысячу раз нет! Я не согласна с этим, господа! Я училась в гимназии, Костик, и хорошо училась, можешь мне поверить. У Цицерона и Ювенала, Тацита и Лютера, Шекспира и Вагнера, у Пушкина, Гоголя, Шевченко, Тургенева, Достоевского есть строки в их произведениях, ясно выражающие их презрение и ненависть к иудеям»…

Как это ни странно, но и у сестры Кости с Илюшей шел разговор, родственный его мыслям и воспоминаниям о бабушке.

— Я никогда не понимала, — жаловалась Илюше Валя, — почему бабушка так ненавидит евреев? Самое смешное, что она-то с ними за всю жизнь близко не общалась…

— И чем же они так ее допекли? — насмешливо сымитировал еврейский акцент Илья.

— Не знаю! — искренне ответила Валя. — Она меня не любила и со мной никогда не вела «душеспасительных» бесед, мне Костик все рассказывал…

— Бога распяли? — пошутил Илюша.

— Не только! — улыбнулась Валя. — У евреев даже в Библии один практицизм и отсутствует вера в загробную жизнь…

— В Библии, — стал пояснять Илюша, — действительно о загробной жизни не говорится впрямую, но и так ясно, что евреи верили и верят в загробную жизнь. Саул в Эн-Доре вызывает пророка Самуила, и Самуил «подымается» из могилы и спрашивает: «Зачем меня ты потревожил?» А другой пример из Библии: «Авраам присоединился к своему народу…» Там, где говорится о его смерти. А до этого, до своей смерти, Авраам выбирает место, где похоронить Сару. А то, что евреи не кремируют своих усопших, а только хоронят их? Разве это ни о чем не говорит? В Библии нет прямого рассказа о загробной жизни. Но ведь уцелели лишь осколки от Библии. Вся древнейшая литература евреев погибла в пылающем Храме. Представь себе, что уцелела бы лишь одна только книга Эсфири. А в ней ни разу не упоминается имя Господа Бога. Уверяю, все бы вопили: «Евреи не знали идеи Высшего Существа».

— А действительно арийцы выше евреев? — спросила Валя. — Мне это все равно! — добавила она. — Ты же знаешь!

Чтобы Илюша не подумал чего-нибудь дурного.

— Я знаю! — Илюша обнял ее за плечи. — Ты самая хорошая из всех девчонок, с которыми я знаком, потому я и люблю тебя. Понимаешь, я вовсе не отрицаю, что есть арийское начало и есть еврейское. И что им нравится разное, о вкусах не спорят. Арийцы считают, что надо ждать награды на небесах, в загробном мире, евреи — наоборот. Арийцы считают эталоном учение о приближении к божеству, а евреи держатся простых правил, вроде тех, что надо время от времени прощать долговые обязательства должников и во время жатвы оставлять край поля неубранным для бедняков. Суди сама, в чем больше божественной правды. Можно просто ответить на твой вопрос, что оба начала равноценны и оба равно необходимы всему человечеству. А насчет ненависти, я приведу тебе лишь один пример: в романе Сенкевича «Камо грядеши» к Нерону приходят представители разных народов, и все, как один, становятся на колени, лишь два раввина не преклоняют колен, и Нерону ничего другого не остается, как с этим смириться, он понимает, что евреи не станут на колени. Во все времена, во всех странах евреев убивали, грабили, насиловали. И чтобы оправдать свою жестокость к беззащитному народу, выдумали для формального успокоения своей черной совести разные гнусности. Люди не могут простить евреям внутренней независимости. Это — главное. Рабы хотят, чтобы все были рабами, может, даже больше, чем хотят, чтобы все были свободными.

— А Пушкин? Гоголь? — спросила Валя.

— Спроси у них! — пошутил Илья. — Гении — тоже люди, тоже человеки, слабости и заблуждения их не минуют, им присущи. Пушкин призывал и с поляками расправиться во время восстания. Гении — часть общества, а в обществе антисемитов — и гении заражаются антисемитизмом. Это — моральная болезнь. А Гоголь был потрясен, когда узнал, что любимые им казаки Богдана Хмельницкого вырезали при взятии польского города несколько сот евреев, включая грудных младенцев, а может, и несколько тысяч. Может, это и послужило основой его душевной болезни. Однако отдельные фразы их творчества ничего не говорят. На них нет клейма антисемитов. Они были крепостниками, владельцами поместий и крепостных душ, но с евреями они не общались, а пересказывали лишь то, что слышали от других, а зачастую те слышали от третьих. Знаешь, есть такая игра: «испорченный телефон».

— Знаю, — ответила Валя…

Они уже дошли до Илюшиного дома. Валя опять замялась, не решаясь пойти на «смотрины» к своей будущей свекрови, но Илюша уговорил ее не быть «трусихой», и что его мама не только не кусается, но и не «пьет кровь»…

Нина Александровна ждала сына, волнуясь необычайно. Она так никогда не волновалась в жизни, даже когда ей отец Илюши сделал предложение. Шутка ли: сын неожиданно объявил, что приведет в дом знакомить свою невесту. Нина Александровна сразу же почувствовала себя старой, хотя до сорока еще несколько лет, да и ни единого седого волоса. Она даже втихомолку всплакнула: только, казалось, еще вчера ее малыш делал свои первые шаги, и вот пожалуйста… Невеста!.. Нина Александровна уже давно, где-то с пятого класса сына, обратила внимание на худенькую девочку с неправдоподобными большими синими глазами, скорее куклы, чем человека живого, из плоти и крови. Но эти глаза неотступно следили за ее сыном куда бы он ни шел, где бы ни стоял, что бы ни делал. Нина Александровна уже тогда ощутила укол ревности: на ее сына претендовала уже другая женщина. Пусть пока в этой женщине и было женского лишь в глазах. Но ничто не бежит так быстро, как время. Нина Александровна каждый год видела Валю на дне рождения сына и все было по-прежнему. Но в прошлом году Нина Александровна впервые заметила, что и ее сын ловил взгляды Вали, а когда они танцуют вдвоем, мир перестает для них существовать. И женское в этой девочке было уже не только в глазах. И, странно, Нина Александровна испытала не ревность, а грусть.

Когда Илюша заговорил с ней о своих планах на будущее, Нина Александровна поначалу воспротивилась, но потом вдруг успокоилась и согласилась, только выдвинула единственное условие: жить они должны у них. В ту семью она Илюшу не пустит. На том и договорились.

«И правильно! — подумала она. — Никто не знает, чем жизнь обернется. Время страшное теперь, мало того, что неподвластное, так еще абсолютно непредсказуемое: останешься ли ты завтра на свобода, не сшибет ли тебя ненароком редкая машина, не разорвет ли инфаркт твое сердце, и оно, измученное, перестанет на тебя работать, как каторжное»…

Фатализм Нины Александровны поддерживало одно происшествие, случившееся лично с ней в редакции. В незабываемом тридцать седьмом году, в один из ясных дней весны, ее вызвал главный редактор и, ни капельки не смущаясь, заявил: «Уважаемая Нина Александровна! Я давно слежу за вами, наблюдая, так сказать. Вы очень сдержанный и неболтливый человек. Хороший работник и — честный коммунист. Я хочу, чтобы вы стали моей любовницей. Лучше мне не найти».

Так как до этого момента ни единого слова не было сказано, ни одного взгляда не брошено, не было ни тени ухаживания, Нина Александровна, естественно, опешила.

«Тенгиз Ахмедович! — воскликнула она в гневе. — Неужели, после стольких лет знакомства, вы могли подумать, что я способна изменить мужу?»

«Что вы, моя дорогая, ни в коем случае никогда не изменяйте! — обиделся на что-то главный редактор газеты. — Когда он здесь, вы будете только с ним, когда он уезжает, а он так часто и надолго уезжает… Я буду вашим вторым мужем, а вы моей второй женой. Я так решил, иначе мы не сработаемся, и вам придется искать другое место службы»…

Нина Александровна молча повернулась и вышла из кабинета шефа. Всю ночь она проплакала, а когда утром пришла на работу с готовым заявлением об увольнении, чтобы взять документы, выяснилось, что Тенгиза Ахмедовича на рассвете арестовали. И новый шеф держался с ней предупредительно, подозревая, что это ее рук дело. А потому, только она заикнулась, что «нельзя ли устроить на работу сына после окончания школы», как согласие было не только дано, но и свободное место разъездного корреспондента стали держать до окончания учебного года…

Услышав шум отпираемой двери, Нина Александровна встала, чтобы встретить сына с его невестой, но не смогла сделать ни шагу, так и застыла, не сводя глаз с двери, ведущей из коридора в комнату. Влюбленные с сияющими лицами вошли в комнату, и Илюша сразу же заметил, что с матерью что-то неладное, но не знал, чем ей помочь.

А Валя сразу же все поняла. Женщина часто ошибается в мужчине, но в женщине никогда. И решила все сразу и единственно верным путем: подошла к Нине Александровне, обняла будущую свекровь и крепко прижалась к ней. Нина Александровна почувствовала, как тревога и сомнения оставили ее душу, будто и не было, она поняла, что эта девочка — не «разлучница», а дочь, ее дочь, которая до этого знала так мало ласки, тепла и заботы. И слезы сами хлынули у нее из глаз.

Илюша не любил, когда у матери текли слезы по щекам.

— Пойду, поставлю чайник подогреть, — сказал он. — А то у вас без чая запаса влаги не хватит.

И ушел на кухню.

 

17

Серега Шпанов проснулся рано утром. Так рано, что трудно понять, ночь еще или пора уже вставать в школу. Но сегодня было воскресенье, можно было и не просыпаться так рано.

«Неужели я столько проспал? — удивленно подумал Серега. — Ну, молоток! Нажрался, как удав, и спал так же… Да, вспомнил! Сегодня же меня обещали устроить на работу учеником. Буду сапожником! Хватит сидеть на шее матери и ходить голодным. Меньше буду гонять по улицам, меньше учить уроки, все одно, в институт не примут, да и на хороший завод не устроишься… Сапожник! До сих пор я слышал это слово только как ругательство, когда в кино, во время сеанса, что-нибудь случается: лента рвется, звук пропадает. Тогда все свистят, топают ногами и кричат: „Сапожник!“»

Рассвет блеклой медузой вплывал в окно. Все равно вставать не хотелось. Когда настоящее и будущее страшит, хочется забраться под одеяло и смотреть прекрасные сны, и, согревшись, мечтать, мечтать, мечтать… Придумывать себе сцены, в которых ты один самый смелый, самый умный, самый благородный, самый… И красавицы, одна за другой, предлагают наперебой свое сердце, а ты в растерянности, не зная, кого и выбрать.

Встать все равно пришлось. Елизавета Израилевна тихо постучалась к нему.

— Сережа, ты спишь? Пора вставать. Изя собирается к старому Пинхасу. Умывайся и иди завтракать. Я пирожков напекла. Вставай, я знаю, что ты не спишь!

Оказалось, вкусно пахло так из кухни, а не в том дремотном сне, из которого так не хотелось выходить. Осознав этот факт, Серега мгновенно выскочил из-под одеяла, молодой здоровый организм опять требовал еды, как будто не он вчера получил недельную норму. Но желудок, как дети, сколько ни дай, все будет мало да еще может и взвыть нахально: «Это когда еще было?»

На завтрак Серега получил, как и все, четыре пирожка с мясом и рисом.

«Да! — вздохнул он про себя. — После вчерашнего изобилия… „Сытый голодного не разумеет“».

Однако пирожки умял и выпил с удовольствием чашку какао, после чего пошел одеваться…

Старый Пинхас оказался маленьким юрким человечком лет пятидесяти. Несмотря на свой возраст, он был почти черноволосым, седина тронула чуть-чуть его виски, и Серега был уверен, что только арест и осуждение сына окрасили его виски. У Сереги был очень хороший слух, и он кое-что слышал из разговора за столом, который вели мать с сыном.

Из черных печальных глаз старого Пинхаса рвалось наружу огромное горе, без конца и края.

— Хороший мальчик! — старый Пинхас внимательно посмотрел на Серегу. — Гиюр ему не помешал бы, конечно, но что делать… Садись, мальчик. Как тебя зовут?

— Сережа! — буркнул Серега, старый Пинхас на него не произвел никакого впечатления: ни хорошего, ни плохого.

Израиль обменялся со старым Пинхасом набором непонятных Сереге фраз, потому что они были сказаны на идиш, и ушел, прихватив с собой большой баул, набитый, судя по резкому запаху кожи, обувью.

— Садись, Сережа, рядом со мной, смотри и учись! — пригласил старый Пинхас. — Я тебе покажу, для чего ты будешь учиться.

Серега сел рядом с мастером и здесь впервые обратил внимание, какие у маленького ростом человека большие натруженные рабочие руки, ладони в бугристых мозолях.

Старый Пинхас взял колодку и стал демонстрировать Сергею свое умение, не закрывая ни на минуту рта, засыпая его словами:

— Учись, пока я жив! Я — хороший мастер, и у меня не зазорно учиться. Кем евреи только не работали в своих скитаниях? А почему? Потому что мы занимались обычно только тем, чем коренное население брезговало заниматься. Еще в книге Бытия рассказывается, как Иосиф, представляя фараону братьев и отца, посоветовал им назваться пастухами. «Ибо мерзость для египтян всякий пастух». В те давние времена заниматься пастушеством у египтян считалось непристойным, но творог и масло они любили есть и молоко пили за милую душу. Фараон и обрадовался, что пришли пастухи, и отдал им стада и табуны. Хитрый был Иосиф, настоящий сын своего отца Иакова. Это тот самый Иаков, которого антисемиты называют «первым жидом» на земле. Он сумел перехитрить и своего отца, и старшего брата, купив у него за чечевичную похлебку первородство, и тестя, уведя большую часть его овец. Но этот Иаков и с Богом самим боролся и остался непобежденным, и за любимую девушку, дочь Лавана, служил тестю целых четырнадцать лет… Хитрый мальчик был Иосиф… Но прошло много лет и пришел фараон другой династии. А египтяне уже научились у евреев, как обращаться со скотом. И новый фараон сказал: «Давайте ухитримся против него, чтобы он не умножился». И еврейский народ стали угнетать, убивать его новорожденных сыновей. Пришлось бежать из Египта. С тех пор так и пошло-поехало. В Европе был другой вкус. Европейцам не нравилась торговля. Крестьяне пахали, а знать пьянствовала и грабила на больших дорогах или в дальних странах. Грабеж считался вполне приличным занятием. Торговать, видите ли, неприлично, а грабить — самое джентльменское занятие. «Мерзость для египтян» — торговля перешла в руки евреев. Владыки получали миллионы от торговли, поэтому давали привилегии, защищали от дворян своих и от черни, всегда готовых грабить, кого им разрешат и отдадут. Правда, время от времени нас все же грабили и жгли, но потом опять давали привилегии. Вместе с евреями по Европе шел и прогресс, мы дали миру международную торговлю, развили кредит и банковское дело, мы снарядили Колумба на открытие Америки. Без торговли все столицы мира остались бы по сей день грязными деревнями и селениями… Но европейцы быстро научились этому делу, и нас опять изгнали: из Англии, из Испании, из Франции. Мы перебрались в Германию, Польшу, а после раздела Польши оказались в России.

И здесь нас ждали самые тяжкие испытания, самые страшные погромы. Не только черносотенные, о которых ты, наверное, слышал. Ты знаешь, например, что гайдуки Хмельницкого, да, да, того самого Богдана Хмельницкого, освободителя Украины, вырезали треть всего еврейского населения Польши и Украины, более двухсот тысяч человек. Они одни уничтожили больше евреев, чем римляне, инквизиция и крестоносцы вместе взятые. Смешно, но Богдан Хмельницкий в детстве звался Борух Хмель, а потом его один бездетный вельможа крестил в Богдана Хмельницкого, и он всю жизнь стирался быть святее папы римского. Как и Великий Инквизитор Торквемада, был обрезан на восьмой день жизни, что не помешало ему и обрезанным резать обрезанных… Конформисты — беда еврейского народа. Мы, конечно, не без предрассудков, иные могут и не нравиться. Но разве лучше, когда предрассудки начисто ликвидированы, душа человека превращается в пустое место, где и трава не растет, и нет даже надписи: «Воспрещается! По газонам не ходить!» Попробуй напомнить тому же Грише, что есть на свете, должно быть, во всяком случае, нечто воспрещенное, что делать ни в коем случае нельзя, от чего сама рука должна отдергиваться, словно ее бьет током. А он тебе в ответ: «А почему нельзя?» И он никогда не поймет, что есть вещи, которые доказать невозможно. Но эти-то вещи и составляют разницу между порядочным человеком и покладистым. Раньше нравственная ответственность ощущалась повсюду. И даже тот, кто шел на нравственное преступление, старался стушеваться, а не выпячивать свое уродство и не кричал: «А почему бы и нет? Почему нельзя?» И страдал и каялся.

— «Бога нет — тогда все можно!» — щегольнул услышанной от старого Моти фразой Серега.

— Не только! — уточнил старый Пинхас. — Нравственность лопнула, и молодежь пустилась в погоню за своей долей счастья, перепрыгивая через какие угодно препятствия к светлому будущему. И при этом они уверены в своей правоте, держат голову высоко и гордо. Как им доказать, что на человеке висит моральный долг, и тот, кто осознает это, знает — «почему нельзя»! А от таких, как Гриша, распространяется нестерпимая вонь деморализации. Диалектика диалектикой, но есть вещи недозволенные, должна быть в человеке внутренняя брезгливость. Без этого ощущения внутренней брезгливости человек — калека! Лейба приходил извиняться за своего сына, и мы обрыдались за своих потерянных сыновей.

— Сколько получил ваш сын? — спросил Серега, из-за сонливости прослушавший главное во вчерашнем разговоре.

— Десять лет без права переписки! — глухо ответил старый Пинхас.

Он оставил недошитый башмак и достал большой носовой платок в крупную красную клетку, потому что слезы градом полились из его глаз.

— Ну не переживайте так! — попробовал его утешить Серега. — Говорят, там день за два засчитывают тем, кто по-ударному трудится. Через пять лет вернется!

Серега утешал не только старого Пинхаса, но и себя, он высказывал свои тайные надежды на скорое возвращение отца, исчезнувшего в тридцать шестом году с тем же сроком и формулировкой.

— Нет, Сережа! — обреченно вздохнул старый Пинхас, комкая мокрый платок в руке. — Я шил сапоги одному «энкеведешнику». И я спросил его: очень ли большой этот срок. И он мне ответил, что больше некуда. Я удивился и спросил: неужели десять лет может быть больше двадцати, а я слышал, что и двадцать пять дают. А он мне ответил, что эти десять лет дают в такое место, откуда пока еще ни один человек не возвращался. И он показал пальцем вот в этот потолок…

— Он врет! Врет! — закричал отчаянно Серега и раздетый бросился прочь из комнаты старого Пинхаса на улицу.

Он бежал, не замечая холода, странных взглядов прохожих, не ощущая, как ветер срывает слезы с его щек. Только в своей комнате, бросившись на кровать и дав себе волю в слезах, он впервые осознал и понял, что осиротел.

Через полчаса старый Пинхас принес одежду Сереги и о чем-то долго говорил с Елизаветой Израилевной.

 

18

Счастье Варвары с Игорем длилось недолго. Плод единственного посещения комиссара, когда она ждала сына, а лишил ее девственности его отец, рос незаметно лишь до поры до времени. Затем приступы тошноты стали столь частыми, что однажды и Елена Владимировна стала невольным свидетелем.

— Милочка, ты, кажется, подзалетела! — насмешливо-участливо спросила она. — Ты, надеюсь, понимаешь, что рожать тебе ни в коем случае нельзя.

— Почему? — враждебно спросила Варвара, измученная постоянной рвотой.

— Хотя бы потому, что я еще слишком молода для роли бабушки! — усмехнулась Елена Владимировна. — Ясно?

— Нет, не ясно! — озлобилась Варя. — Я от вас, по-моему, ничего не требую. Рассчитайте меня. Устроюсь на работу и буду воспитывать ребенка.

Елена Владимировна поначалу даже онемела от такой неслыханной дерзости и неподчинения своей «рабыни», как она ее про себя называла.

— Дура! — она сразу превратилась в бешеную фурию, разъяренную донельзя. — Шантаж со мной не пройдет! Знаем мы эти: «Я от вас ничего не требую! вы мне не нужны!» В гробу видела, в белых тапочках.

— Что вы еще хотите от меня? — взмолилась Варвара и заплакала, продолжая выкрикивать сквозь слезы: — Вы и так меня эксплуатируете бесплатно. Я работаю по двенадцать часов в сутки: убираю, мою, готовлю, стираю, штопаю, по магазинам хожу. Я для вас и кухарка, и прачка, и уборщица. Еще к сыну своему в любовницы определили, обещали платить и ни копейки не заплатили…

Елена Владимировна влепила ей звонкую пощечину и мгновенно прекратила истерику.

— Для чего тебе деньги? — сухо заметила Елена Владимировна. — Я плачу тебе самым дорогим, что есть только у человека: жизнью! Подумай сама: если бы не я, ты уже сдохла бы с голода. Вспомни, какая ты была дохлятина, когда я тебя подобрала в тридцать первом году? Неблагодарная. Я тебе специально не плачу денег, чтобы ты не смогла никуда уехать от меня… Она будет работать! А документы у тебя есть? Твой паспорт у меня лежит. Я тебе его выправила, я его могу и уничтожить. И куда ты денешься тогда? Знаешь? В Сибирь, на Магадан, в Норильск, на Колыму. Твоя жизнь в моих руках, беглая.

— Я не беглая! — возмутилась Варвара. — Сколько мне было лет, когда вы меня подобрали? Забыли?..

— А сколько лет тебе теперь? — ехидно спросила Елена Владимировна. — Охрана на всех этапах обожает именно такой возраст.

— А вы не боитесь, что и вас привлекут за укрывательство? — «укусила» Варвара.

Сразу же последовала новая пощечина.

— Дрянь! Еще угрожает! — изумилась дерзостью служанки Елена Владимировна. — В общем, так: я договорюсь с врачом и отведу тебя к нему. И попробуй откажись! — закончила она с угрозой в голосе.

Варвара убежала в свою комнату, это она так привыкла говорить: «в свою». Но она могла только так думать, потому что в этом доме у нее ничего своего не было, даже собственное тело хозяева считали не ее и распоряжались им как хотели. И плакала она горько от невыносимого одиночества. Игорь тоже только пользовался ее телом, ей это, правда, нравилось, она, по-своему, любила этого «барчука», но он ни о чем с ней не говорил, считав, очевидно, что «о чем же можно говорить с прислугой». Удовлетворив свои естественные потребности, он на прощанье целовал ее, говорил «спасибо» и шел заниматься своими делами, нисколько не интересуясь тем, что она чувствует, оставаясь одна.

Одна злобная мысль пришла ей в голову так неожиданно, что Варвара испугалась. И постаралась поначалу прогнать ее прочь. Только с этой минуты, что бы она ни делала, чем бы ни занималась, эта мысль возвращалась к ней, овладевая всем ее существом, соблазняла и совращала. И где-то всего через час Варвара перестала страшиться ее и ничего плохого не находила в этой мысли.

«И никакой это не шантаж! — уговаривала она себя. — Я поговорю с ним по-человечески! Неужели не поймет? Его, между прочим, ребенок. О, боже! Грех-то какой! Игорьку он будет братиком, а я…»

Ничего лучшего не придумала Варвара, как только «взять за горло» самого комиссара. Человека, перед которым трепетали все, в стольном городе и во всей республике, так же как и перед свирепым руководителем партии Тагировым, а может, даже и больше. Человека, о чьей храбрости и решительности ходили легенды, а о жестокости предпочитали помалкивать, себе дороже. Человека, который не гнушался, когда было особенно много работы, самолично допрашивать и пытать арестованных, и не было ни одного, кто бы сумел выстоять и не оговорить не только себя, но и еще пару десятков человек.

Достойного соперника нашла себе Варвара, впервые в жизни решив взбунтоваться. Но эта мысль овладела ею полностью, подчинила, и Варвара себе уже не принадлежала. Да и не было у нее других мыслей. Откуда? Может, в детстве и были какие, да от голода умерли раньше нее. Только и помнила тот злосчастный день, когда их семью, в числе прочих раскулаченных, везли на подводах на ближайшую железнодорожную станцию, мать сунула Варьке узелок с нехитрой снедью: кусок хлеба, пяток вареных яиц, столько же вареных картофелин, естественно, в два раза крупнее, и кусок нежно-розового сала, да и не кусок, скорее, кусочек. Сунула узелок и шепнула: «Беги, доча! Может, хоть тебя Господь спасет! На смерть нас везут!» И столкнула Варьку с подводы на повороте дороги, когда стали подъезжать к железнодорожной станции. Конвойные не заметили побега маленькой девочки, сколько ей тогда было, лет десять, а может, и заметили, так не стрелять же в ребенка, а бежать тем более не хотелось им. Это только через несколько лет выйдет указ, по которому начнут стрелять и детей. А в той гражданской войне с крестьянством детей не стреляли. Их просто обрекали на смерть от голода и холода. Сколько трупиков видела Варька за время своего недолгого скитания, не сосчитать. Столько лет прошло с тех пор, а она нет-нет да и просыпается, крича от ужаса, вся в поту. Варвара сама уже не помнила, каким образом ей удалось залезть в товарный состав, на платформах которого стояли какие-то машины, покрытые брезентом, под который Варька и спряталась. Села и поехала, не пытаясь разгадать великую премудрость, почему машины столь тщательно прикрыли брезентом. И поехала в этот южный город, где у нее никого не было, ни одного родственника, да и где жили теперь все ее родственники, трудно было ей понять. Изголодавшись, она решилась на кражу и залезла в сумочку красивой дамы, как впоследствии выяснилось, жены ответственного работника НКВД. Елена Владимировна цепко схватила заморыша, а так ловко поймав, привела к себе домой, крепко держа ее за руку всю дорогу, вымыла в кадушке, тогда у нее не было столь прекрасной квартиры, и накормила. С тех пор Варька была у нее в беспросветном рабстве.

Одно дело придумать что-то, а совсем другое — это что-то сделать. Комиссара не так просто было застать одного, чисто физически, не говоря уж о том, чтобы решительно переговорить с ним. Дома он был под неусыпной охраной Елены Владимировны, а пойти к нему на его работу… Даже подойти было страшно к этому зданию, не то чтобы войти туда. Да и шансов на то, что комиссар примет ее, не было никаких. У него и часов приема-то не было.

«На ловца и зверь бежит!»

Варвара несколько дней подряд вставала ни свет ни заря и уходила из дому будто на рынок, а на самом деле караулила в подъезде дома приезд комиссара.

Укараулила! Как только комиссар появился в подъезде, Варвара собрала все силы, все свое мужество и смело преградила дорогу своему насильнику. Тот, занятый своими мыслями и устав от бессонной напряженной ночи, в городе активизировались германские агенты, до которых руки не доходили последние годы, вздрогнул от неожиданности и схватился за пистолет, правда, признав сразу Варвару, устыдился своего испуга.

— Мне надо поговорить с вами, Викентий Петрович! — решительно заявила Варя.

Комиссар усмехнулся. Глядя на ее ладное тело, он сразу вспомнил ту хмельную ночь, когда он забрался к этой почти что девочке в постель и насильно лишил ее невинности.

«Как это я забыл о ней? — удивился себе комиссар. — „Назвался груздем, полезай в кузов!“ — подумал он самодовольно. — Видно, понравилось. Жаль, что придется с ней расстаться…»

Дело в том, что накануне вечером к нему пришел старший майор Джебраилов и, вроде бы смущаясь, это с горящими-то от возбуждения глазами, положил на стол донесение капитана, имя которого комиссар уже успел позабыть. Главное, в этом донесении была отражена вся подноготная Варвары: и когда родилась, кто родители, когда раскулачили, куда высланы и где похоронены.

«Отличная работа! — отметил про себя комиссар. — Так бы шпионов разоблачали, цены бы тебе не было!» — подумал он с непонятной горечью. Откуда появилась эта непонятная горечь, он и сам не смог понять, комиссар был плоть от плоти сложившейся административной системы, верным ее слугой, и сам не раз пользовался такими же подлыми методами, а иначе как бы он сумел взобраться на столь высокий пост?

«Шустришь, Джебраилов? — усмехнулся комиссар, чувствующий себя среди интриг как рыба в воде. — За глотку меня хочешь взять? А я тебя сейчас „умою“»!

— Если я не ошибаюсь, — доброжелательно спросил комиссар, — именно ты, старший майор, был тогда ответствен за проверку всей прислуги ответственных работников?

Джебраилов побледнел настолько, насколько ему позволила его смуглая кожа, и хотел спрятать обратно в папку донесение капитана.

— Нет, нет! Ты уж мне оставь это донесение! — приказал очень довольный комиссар, произведенный эффект убедил его, что он на правильном пути, если разработать Джебраилова, может, что-нибудь путное получится. — И через час чтобы у меня на столе лежала твоя объяснительная записка. Через час, не позже.

Джебраилов ушел, проклиная свою оплошность и несообразительность. Он никогда бы не посмел шантажировать своего шефа, так он его боялся и трепетал перед ним, но личный секретарь Тагирова Морданов настоятельно рекомендовал ему это сделать. Тагирову мешал русский ставленник Москвы. Тагиров страшно пил, и пьяная болтовня его не была тайной для комиссара. Тагиров мечтал стать самостоятельным от Москвы и полностью распоряжаться богатствами республики. Для этого он через своих эмиссаров заигрывал с соседней мусульманской страной, на треть которой он тоже претендовал. А его все заигрывания и высказывания переводились на сухой язык сводок и донесений. Однако комиссар знал прекрасно о крепкой и старинной дружбе Тагирова с Берией, поэтому все свои реляции он и посылал лишь на имя государственного комиссара НКВД Лаврентия Павловича Берии, подавая дело так, что пьяный «бред» оценит лишь такой светлый ум, каким считал себя неизвестно почему народный комиссар. Берия его ценил. Эти донесения уравновешивали донесения Тагирова, в которых он грязно «поливал» комиссара и требовал его либо ликвидировать, либо отозвать в центральный аппарат, а на его место поставить «фанатически преданного идеям великого вождя товарища Сталина старшего майора Джебраилова». Берия весь этот материал обеих сторон держал в одной папке, в своем личном сейфе, но ходу донесениям не давал, как-никак вместе с Тагировым он работал в гражданскую войну еще в дашнакской и муссаватской контрразведках, а о жене комиссара у него сохранились самые светлые и нежные воспоминания…

— Вы меня не слушаете! — вернул комиссара к действительности голос Варвары. — У меня будет от вас ребенок! Неужели непонятно?

Комиссар вздохнул от невеселых мыслей:

«В домино так дети играют: выстроят костяшки друг за другом, последний толкнут, и все падают по очереди, чинно, покорно, ни одна не устоит, не покачнется, раздумывая: „а стоит ли?“ Кто-то мне сказал: „Принцип домино!“»

— Викентий Петрович! — испуганно воскликнула Варвара, недоумевая и пугаясь выражению лица комиссара.

«Нет, как все-таки события соединяются, цепляются: звено к звену, и цепочка готова, — думал комиссар печально. — Или цепи? А носить мне их вовсе не хочется, с детства ненавидел бездельников с веригами. Страдальцы чертовы!»

— Викентий Петрович! Что мне делать? — послышался голосок Варвары.

— А что ты сама хочешь? — очнулся от невеселых дум комиссар. — У тебя есть какие-нибудь планы или желания?

Варвара несказанно обрадовалась. Она ожидала, что комиссар начнет на нее орать, ждала, что он может ее и ударить. Но столь благожелательный вопрос всколыхнул в ней надежду на освобождение. Что может делать с людьми ласковое слово!

— Я просила Елену Владимировну рассчитать меня, но она мне не хочет ни копейки платить. А я хотела бы снять комнату, устроиться куда-нибудь на работу и воспитывать ребенка. Мне много не надо. Неужели такую малость трудно мне дать?

— Я переговорю с Еленой Владимировной! — успокоил Варвару комиссар. — Она тебя отпустит и расплатится с тобой, по-честному расплатится, не бойся! — добавил он, заметив испуг и недоверие на лице Варвары. — А я помогу тебе с квартирой!

И комиссар дружески улыбнулся потрясенной Варваре. Она ко всему себя подготовила: к ругани и мату, к угрозам, даже к побоям, но не к обычному ласковому человеческому тону, такому доброжелательному. И она потому разрыдалась так, как, наверное, не плакала даже в раннем детстве.

— Успокойся, глупышка! — комиссар достал носовой платок и лично вытер слезы с лица Варвары. — Я тебе устрою уютное гнездышко, где ты будешь счастлива… со мной! Я тебя буду там навещать.

Это было уже объяснимо и понятно. Варвара сразу успокоилась.

«Все они, мужики, одним миром мазаны, через постель на все согласны, — подумала она. — Там они на все согласны, как воск, податливы»…

И улыбнулась комиссару так обворожительно и завлекательно, что у того заныло не только сердце, но и значительно ниже.

«И что это я про нее забыл? — с досадой подумал комиссар. — Да нет, опасно! Елена Владимировна враз усечет. Один раз получилось, и то — подарок! Где живешь, там не…» И комиссар, как обычно, завершил матерщиной.

Варвара отправилась на рынок, а Викентий Петрович поднялся в свою квартиру. В переговорах с женой обычный, человеческий тон был бы непонятным и тяжелым.

«Елена Владимировна заведется с пол-оборота и тогда ее ничем не остановишь и ничем не образумишь».

Поэтому комиссар решил действовать по-другому.

— Большие неприятности! — сразу заявил он после традиционного обмена поцелуем. — Мир-Джавад под меня копает.

— Тагиров? — удивилась жена. — Что нужно этому мерзкому карлику? — брезгливо спросила Елена Владимировна. — Если он лично пытает и убивает своих подчиненных, это еще не значит, что он может и НКВД прикарманить…

— Джебраилова тащит! — перебил жену комиссар.

— Любого идиота, лишь бы был нацмен! — вспыхнула жена.

— Идиот, не идиот, но он мне чуть было не подсуропил пилюлю! — пояснил Викентий Петрович. — И знаешь, какую?

— Какая-нибудь клевета насчет меня? — заранее обиделась Елена Владимировна, у которой рыльце всегда было в пушку.

— Ну, что ты! — снисходительно ответил комиссар, привыкший к вольному поведению своей половины, правда, ничем не отличающейся от второй половины, его собственной. — «Жена Цезаря вне подозрений!» Кстати, кто такой был этот Цезарь? А то употребляем пословицы и поговорки, а четкого представления нет. А вдруг кто спросит?

— Кто спросит? Тагиров? — насмешливо протянула жена. — Мир-Джавад Аббас-оглы? Так у него никакого образования нет. В детстве, может, и посещал медресе, ходил в мечеть, да боюсь, что ни одной суры Корана не помнит… А Цезарь — император Древнего Рима! Сам понимаешь, о женах простых смертных такое не сочинят. Бедные жены простых людей не только всегда под подозрением, но и в синяках.

— За дело, за дело! — добродушно пробасил комиссар. — А кому не по делу, тем для профилактики, в счет будущих прегрешений.

Он весело рассмеялся. Елена Владимировна подозрительно посмотрела на мужа.

— Что-то у тебя не слишком большие неприятности, как я вижу! — заметила она. — Веселый очень.

— Этот идиот Джебраилов собрал все компрометирующие сведения о Варваре, — сказал очень серьезно комиссар, — да забыл, дурак, что сам занимался тогда проверкой. Я его поймал и «уел». Объяснительную написал.

— О Варваре собрал? — поразилась Елена Владимировна. — Как же он раскопал?

— Ну, мы умеем работать, когда захотим! — гордо произнес Викентий Петрович. — Пулат уже выяснил: Варвара кое-что ляпнула, когда паспорт получала.

— Я же рядом стояла и сразу отобрала его у нее! — удивилась жена.

— Вот, когда отобрала, тогда и расслабилась! — усмехнулся муж. — А она и ляпнула.

— Что? — заинтересовалась Елена Владимировна.

— Название деревни, откуда она родом, — нахмурился комиссар.

— Но это же надо было… — растерялась жена. — Пункт такой в паспорте… И что теперь будет?

— Рассчитай ее! — велел муж. — Выдай все деньги, не жмотничай. И пусть убирается на все четыре стороны.

— Она беременна! — выпалила неожиданно для себя Елена Владимировна и испугалась гнева мужа.

— Беременна? — сделал удивленное лицо комиссар, и надо признаться, у него это здорово получилось. — Тогда тем более, чтобы вечером ее уже не было.

Викентий Петрович был очень доволен, что жена не стала выяснять: от кого могла забеременеть служанка, если в доме всего один мужчина, а служанка из дому отлучается только на базар. То, что уже подрос сын, ему и в голову не пришло, комиссар все еще считал ребенком его.

А Елена Владимировна была твердо уверена и убеждена, что Варвара понесла от Игоря, и была рада, что муж не стал уточнять вопроса: от кого забеременела Варвара? И покорно согласилась рассчитать служанку и выплатить ей зарплату за два последних года.

«Не больше! — заявила Елена Владимировна твердо. — До этого она больше ела, чем работала. Все лежало на моих плечах!»

«Тебе виднее! — согласился Викентий Петрович. — Только чтобы она не скандалила. И к вечеру, сегодня же, под зад коленкой!»

Внезапно перед комиссаром всплыла одна очень интересная деталь, которую он почему-то упустил из виду, во всяком случае, сразу не обратил внимания.

Викентий Петрович понял, что сегодня ему не отдохнуть.

— Когда ты собиралась к портнихе? — спросил он безо всякой задней мысли, занятый внезапно возникшей идеей.

Но Елена Владимировна от такого простого вопроса покраснела, как девочка.

— Я думала, пока ты отдыхаешь, съездить часа на два…

— Прекрасно! Я могу подбросить тебя на машине, — предложил комиссар. — Мне нужно срочно в управление. Быстрее одевайся! — поторопил жену Викентий Петрович.

Через полчаса, подбросив жену к дому, где жила «портниха», Викентий Петрович вновь сидел в своем кабинете, удовлетворенно гымкая и посмеиваясь, читая по второму разу объяснительную записку Джебраилова.

Жирно подчеркнув одну фразу в сочинении старшего майора, комиссар позвонил по внутреннему телефону:

— Пулат, загляни! — сказал он дружелюбно.

Буквально через полминуты в кабинет заглянул капитан, в котором Сарвар без особого труда признал бы человека-гору, огромного, как башня Гыз-галасы, который с девочкой на руках бесстрашно шел под пули «седого».

Комиссар взмахом руки пригласил его войти и сесть поближе.

Великан почти бесшумно ввинтился в кабинет, прямо на глазах, удивительно быстро уменьшаясь в объеме. Как это ему удавалось, никто даже не мог понять. И сел на ближайший к комиссару стул, поближе к начальству, уже почти не выделяясь ростом. Комиссар больше ценил в нем это качество. Но были у него и другие, которые комиссар использовал в своих интересах без зазрения совести.

— Пулат, тебе нравится Джебраилов? — наивно, «на голубом глазу», спросил комиссар, прекрасно зная, что Пулат смертельный враг, кровник Джебраилова.

Старинный кровник ощерил в ненависти рот, показывая клыки, словно волк перед смертельным прыжком.

— Он мне не нравится, — глухим от презрения голосом произнес Пулат, — но понравится, очень понравится, правда, только в одном случае, когда я увижу, как его зашивают в белый саван, чтобы зарыть в могилу до захода солнца.

— Ну, этого я не могу тебе обещать! — воскликнул довольно комиссар. — Пока! Для тебя ведь не секрет, чей человек Джебраилов? Знаешь?

— Я знаю! — потускнел Пулат. — Тагирова! Земляк его и дальний родственник.

— Даже родственник? — удивился комиссар. — Это что-то новое. Когда узнал?

— Пять минут назад! — ответил Пулат.

— Хорошо! — довольно кивнул головой комиссар. — Так вот повторяю: белого савана для Джебраилова бесплатно дать пока не могу.

— Я бы купил на свои деньги! — злобно усмехнулся Пулат.

— Может, и купишь! — глубокомысленно изрек комиссар. — Пакость хочешь ему сделать?

— Сколько хотите, столько и сделаю! — обрадовался Пулат.

— Тогда читай!

И комиссар протянул Пулату объяснительную записку Джебраилова. Пулат медленно и внимательно ее изучил и выразительно посмотрел на комиссара. Такая степень доверия говорила о многом, но Пулат и так держался руки комиссара.

— Не понял? — участливо спросил комиссар, уловив вопросительный взгляд Пулата.

— Понял: он хотел вас взять за горло! — опять злоба зазвучала в его голосе.

— Там есть интересная фраза, я ее еще подчеркнул: «ослепленный красотой вашей служанки, я не мог подозревать, что под ангельской внешностью таится враг народа…»

— Джебраилов еще и стихи пишет! — презрительно заметил Пулат. — «Низами Гянджеви» недоделанный!

— Он все еще один живет? — поинтересовался комиссар вскользь.

— А для чего он себе однокомнатную квартиру выхлопотал? — злобился Пулат. — Сказал, ишак, что жениться собирается, обманщик. Потаскун! Адат не чтит! Он же занимается высылкой семей арестованных. Вот он и пользуется. Кто в постели ему нравится, ту не высылает. А надоест или другая появится, арестовывает и высылает. Говорит: «Свято место пусто не бывает!»

— Вот мы ему это место и заполним! — усмехнулся комиссар. — У тебя есть ключи от его квартиры?

Капитан решил было возмутиться, обижаешь, мол, начальник. Но, увидев горящие глаза комиссара, согласно кивнул.

— Конечно, есть. Хотя, в принципе, мне ключи не нужны, я наизусть знаю все системы замков, любой открою… гвоздиком.

— Джебраилов сегодня вечером будет на совещании у Тагирова, — зашептал комиссар. — Слушай и запоминай!

И комиссар стал объяснять свой план Пулату…

Варвара, вернувшись с рынка, была ошеломлена, найдя на кухонном столе записку: «Я отпускаю тебя! Собери вещи и жди меня. Вернусь, выплачу то, что тебе причитается!»

— Ай да комиссар! — воскликнула Варя. — Такую стерву уломал!

Она даже сумки от продуктов разгружать не стала, так и бросила их на полу кухни в зимбилях, злорадно подумав: «Готовь теперь сама, шлюха!»

И поспешила собирать свои немногочисленные вещи, которые хозяйка ей дарила из своего поношенного или разонравившегося тряпья.

Звонок в дверь насторожил Варвару. Подкравшись на цыпочках к входной двери, она чуть-чуть приподняла заслонку в щели для газет и журналов и внимательно вгляделась в звонившего.

Это был Пулат. Варвара его несколько раз уже видела, он приезжал за комиссаром. Пулат вызывал у Варвары двойственное чувство: с одной стороны, невольное почтение своим горообразным видом, с другой стороны, какой-то леденящий ужас, посланец ада на земле, да и только.

Варвара, на всякий случай, спросила:

— Кто там?

— Открывайте, Варвара-ханум, вы меня хорошо разглядели! — ответил Пулат.

— Никого дома нет! — не сдавалась Варвара.

— Вай мей! А кто со мной говорит? Привидение? — шутил Пулат. — Вы мне нужны. Я от комиссара.

Делать было нечего. Варвара, хоть и боялась открывать дверь, все же открыла и впустила в дом Пулата.

— Чего нужно? — враждебно спросила она. — Зачем я вам?

Пуще всего она боялась, что Пулат навяжется пить чай. И хоть никто пока еще не навязывался к ней «почаевничать», она все время была начеку, потому что хорошо помнила услышанную на базаре фразу от молодой женщины, разговаривавшей с подругой: «Все они начинают с чаепития, а затем тащат в постель!»

И Варвара от одной этой мысли сразу злобилась.

Но Пулат, заговорщически подмигнув Варе, протянул ей ключ и, понизив голос до шепота, сказал:

— Пир-баши, пять, квартира три. Первый этаж. Въедешь сегодня же, после семи, раньше не приходи. Ордер на заселение принесу завтра. А ты жди сегодня вечером гостя. Прибери, приготовь чего-нибудь. Вот, возьми деньги! Купишь еще бутылку коньяка. Бери только пять звезд. Хозяин любит.

И он протянул Варе пачку сторублевок. Затем, задержав ее руку, взявшую пачку купюр, бережно поднес своими огромными ручищами к своим губам, нежно и почтительно поцеловал и ушел, аккуратно, без стука, затворив за собой дверь.

Варвара стояла оцепенело, держа в одной руке ключ, а в другой деньги, столько денег она впервые в жизни видела, даже не говоря о том, что никогда не держала. Это было похоже на сон, но сон приятный, после которого мир перестает быть враждебным и появляется легкость в теле, словно крылья за спиной выросли.

На всякий случай, вдруг хозяйка вздумает обыскивать ее нехитрый скарб, Варвара спрятала деньги в лифчик, а в деньги завернула ключ.

И вовремя.

В замке двери послышался скрежет ключа, отпирающего дверь. Варя сообразила, что это может быть только Елена Владимировна, и быстренько прошмыгнула на кухню и стала разгружать зимбили, будто только что пришла с базара. Елена Владимировна за этим занятием ее и застала. Зыкнула злобно и ушла. А Варвара демонстративно повернулась к ней спиной, хотя и спиной она ощущала убийственность ее взгляда.

Скоро Елена Владимировна вернулась. Положила пачку сторублевок перед Варварой и прошипела:

— Плачу тебе со дня твоего совершеннолетия. По общепринятым нормам. И можешь убираться на все четыре стороны!

— Прямо сейчас? — опешила Варя.

— Да, прямо! — повысила голос хозяйка. — Надеюсь, ты столовое серебро не прихватила? И мои драгоценности?

— Проверьте! — обиделась до слез Варвара.

— И проверю! Нечего! — рявкнула на нее Елена Владимировна.

И она демонстративно прошла в комнатушку Варвары. Спрятав деньги в карман, хотя очень хотелось отправить их тоже за лифчик, после секундного замешательства проследовала за хозяйкой и Варвара.

«А то еще, чего доброго, подложит что-нибудь!»

Но Елена Владимировна, начав энергично копаться в Вариных вещах, неожиданно расплакалась и села на Варину кровать. Она сама удивилась своим слезам, градом посыпавшимся из глаз, слабости чувств. А Варвара так просто не поверила тому, что видит.

— Дурочка! — взволнованно сказала Елена Владимировна. — Пропадешь без меня! Привыкла я к тебе, глупой, тяжело расставаться.

В ней таилась тоска по умершей в младенчестве дочери, эту тоску как-то утоляла Варвара, а теперь Елена Владимировна чувствовала, словно она вновь теряет дочь.

Варвара тоже так расчувствовалась, что слезы побежали по ее лицу, губы задрожали, она уже была готова отказаться и от свободы, и от мужа хозяйки, но…

Елена Владимировна быстро справилась со своей слабостью. Бросив паспорт Варваре, она ушла из комнатки, ранив жестоко словами:

— Нечего! Уходи! Чтоб ноги твоей не было в этом доме. Об Игоре забудь. Поняла?

— Обойдусь как-нибудь без вашего слюнтяя! — тоже озлобилась Варвара.

И они расстались врагами, так и не простив друг друга…

Лишь оказавшись с вещами на улице, Варвара поняла, что она свободна, что она вырвалась из рабства. И… не знала, куда себя деть и что ей делать с этой полученной свободой. Она до сих пор не могла забыть той «свободы», когда она бежала с этапа. Голод, правда, она уже не вспоминала. Но помнилось ей еще кое-что. Один эпизод из тех дней скитаний ее всегда бросал в дрожь, хотя много времени прошло. На какой-то станции ее снял с платформы обходчик и привел к начальнику станции. У маленького горбатого и худого сморчка сразу заблестели его хитрые злобные глазки, как только он увидел маленькую девочку. Он прикинулся добреньким дедушкой, почти дедом Морозом, налил Варе чаю, намазал огромный кусок белого хлеба желтым маслом, сливочным, а не каким-нибудь там маргарином, и вдобавок положил толстый кусок вкуснейшей колбасы сверху, источавшей такой запах, что никакие французские духи потом так не пахли, хозяйка их получала в спецраспределителе. Наевшись, разомлела в тепле и в сытости, а старичок, усадив ее на служебный диван, обитый холодным вонючим дерматином, стал нагло шарить рукой по ее груди, в поисках пока несуществующего. Не обретя успокоения, рука нырнула Варьке под юбку и попыталась пальцем залезть ей между ног, под трусики. Почти ледяная его рука, как у мертвеца, так напугала Варьку, что она укусила начальника станции за сморщенную щеку, страстно прижавшуюся к ее лицу. Укусила крепкими белыми зубками, острыми, хоть давно и не чищенными, до крови, так что след от укуса должен был остаться и сопровождать начальника станции до могилы, чтобы служить неопровержимым доказательством его мерзкой жизни параноика и садиста. Хоть Бог и так все видит. Сморчок быстренько выдернул руку из неположенного места, завопил как резаный от боли и испуга, а Варька вылетела молнией из его кабинета, возненавидев на всю жизнь вонь дерматина…

До семи часов вечера была бездна времени.

«Можно, конечно, сесть на поезд и уехать куда-нибудь далеко-далеко, где никто не разыщет»… — наивно рассуждала Варвара.

Можно было самой снять комнатенку, устроиться на работу, что-что, а работать Варвара умела, с любой справилась бы. Но где-то подспудно, в подсознании поселилась крошечная надежда, что комиссар поможет, одну не оставит, поможет воспитать сына и поднять его на ноги.

«Ребенок его, неужто не пожалеет? — думала Варя. — Волк и тот волчонка охраняет и воспитывает, неужто человек хуже волка?»

Такие мысли бродили в ее красивой голове, а мечты рисовали безмятежную розовую жизнь, где на окнах обязательно будут шторы, светло-голубые с ярко-красными цветами, и не розами, а с какими-нибудь заморскими орхидеями.

Варя сходила в кино «на Любовь Орлову», пообедала в столовой, где ей не только не понравилось, но качество еды привело в справедливое негодование.

«Не докладывают, жулики! — подумала она. — А невкусно-то как…»

Ноги ее так и несли все ближе и ближе к указанному адресу, а ключ все более и более грел ей сердце.

Варвара, до указанного часа оставалось еще где-то минут тридцать, зашла по пути в гастроном. В хозяйственном отделе купила крепкую сумку, в продовольственном зернистую икру, балык, сырокопченой колбасы и голландского сыра. Вспомнив, вернулась к кассе и выбила еще масла. В винно-водочном отделе купила любимый комиссаром армянский пятизвездочный коньяк.

И без нескольких минут семь Варвара уже сидела во дворе дома номер пять и не сводила глаз с окон квартиры номер три. В окнах квартиры на первом этаже еще горел свет. Но, как только Варя уселась поудобнее, чтобы противный норд не задувал под юбку, дверь квартиры номер три открылась и выпустила из квартиры мужчину средних лет, но в хорошей спортивной форме, как говорится. Главное, что Варвара сразу подумала: «Где я его видела?» — Но она так устала за день, что вспоминать не стала.

Старший майор Джебраилов прошел рядом с ней и по привычке оглянулся на красивую здоровую девушку. Здесь-то его и сфотографировал Пулат, уютно устроившийся в укромном уголке, из которого если и не все было слышно, то видно все. И Джебраилов, мельком взглянув на девушку, сидевшую с баулом и хозяйственной сумкой на скамейке во дворе его дома, до самого дворца Тагирова, где должно было состояться совещание, вспоминал: «Где это я мог видеть такую красотку, пухленькую, свежую, вроде бы я с ней не спал. А там кто его знает? Чего по пьянке не бывает?»

То, что она была с вещами, смущало Джебраилова. Но, с другой стороны, если бы он пригласил эту девушку переехать к нему, она не стала бы сидеть и дожидаться неизвестно чего, а вломилась бы в квартиру. В крайнем случае, если уж такая скромная, бросилась бы к нему на шею сразу, как только бы увидела его.

«Нет! Этот вариант отпадает!»

Варвара проводила взглядом ушедшего, подождала минут пять, а затем, видя, что тот, кого она где-то видела, возвращаться не думает, открыла своим ключом дверь и вошла в маленькую, но очень уютную и чистенькую квартирку. Обстановка напоминала ей квартиру самого комиссара, только мебель была не красного дерева, а карельской березы, да ковры, картины и безделушки из бронзы и фарфора были другие. И поражало полное отсутствие книг. Приглядевшись, Варя все же увидела одну, она лежала на тумбочке, рядом с широким диваном, покрытым персидским паласом. Не отдавая себе отчета, Варвара, оставив вещи в длинной и широкой прихожей, не раздеваясь, подошла к тумбочке и взяла книгу. Раскрыв ее на середине, она тут же отбросила книгу с нескрываемой брезгливостью на диван. Книга была порнографической и с картинками.

«А комиссар совсем стал старым, — подумала мельком Варвара, — если ему такие скабрезные фотографии требуются!»

Оглядевшись, она стала обживаться: сняв верхнюю одежду, она нацепила на ноги шлепанцы и пошла с продуктами на кухню. Там ее поразил встроенный в стену рядом с окном шкаф. Но, открыв его, она поразилась еще больше: шкаф был просто забит разнообразной снедью, включая деликатесы. Там же стояли бутылки водки и коньяка, шампанского и десертных вин.

«Не иначе, у них здесь общая квартира для свиданий!» — с неожиданной ревностью подумала Варвара.

И она тут же вспомнила, что вышедший из квартиры мужик был ей хорошо знаком, она его как-то раз застала выходящим от хозяйки, когда она возвращалась с базара. Хозяйка, смущаясь, пролепетала, что это высший чин, какой-то старший майор, и приходил он с поручением от комиссара.

Варвара быстро накрыла стол, заставила его разнообразной снедью, водрузив на середину стола бутылку коньяка для комиссара и бутылку шампанского для себя, очень оно ей нравилось. И стала ждать хозяина.

Когда она решила, чтобы убить время, разобрать свои вещи, в дверях квартиры уже стоял Пулат.

— Как вы вошли? — вздрогнула от неожиданности Варя. — Помнится, я дверь закрыла на замок.

— Мне не трудно пройти сквозь стену! — пошутил Пулат.

Но Варвара от его шутки вздрогнула.

— Не понимаю, зачем вы здесь? — недовольно спросила она. — Когда Викентий Петрович явится?

— Трудно сказать, дорогая! — прошел в комнату капитан. — Совещание у Тагирова. Когда закончится, один аллах знает. Может, скоро, может, под утро. Ты мне лучше скажи: как тебе понравилась обстановка? Уютно все сделал?

— Уютно!

Варвара не понимала, что нужно капитану, зачем он здесь?

«Охранять меня пришел, что ли? — беззлобно подумала она. — Чтобы мужика какого-нибудь не привела?»

— Между прочим, я очень проголодался и заслужил, чтобы мне налили стакан водки и выпили со мной.

Варвара молча достала из шкафа бутылку водки и протянула ее Пулату. Тот мгновенно ее открыл, профессионально, налил себе полный стакан. Затем так же ловко справился и с бутылкой шампанского, налив на сей раз полный фужер.

— Отметим новоселье! — предложил Пулат жестом выпить, но Варвара не шелохнулась.

Пулат злобно усмехнулся.

— Варвара-ханум! Я не слуга, которому можно налить стакан и он будет счастлив. Хозяйка дома обязана выпить с гостем, как бы этот гость ни был бы ей неприятен.

Варвара смутилась, да и любой смутится, когда читают твои мысли.

— Хорошо! — нехотя согласилась она. — Я отопью глоток, но не более.

И она, подняв изящно за ножку фужер, чокнулась с Пулатом, и легкий звон хрусталя колоколом отозвался в ее памяти сердца. Варвара неожиданно вспомнила детство, родное село и ясный звон церковного колокола, возвещавшего время молитве, время свадьбе, время смерти.

Отпив глоток, скорее символически, ей очень не хотелось пить с этой человекообразной гориллой, Варя поставила фужер на стол и стала спокойно смотреть, как великан, человек-гора, насыщается.

Капитан стакан водки выпил, как один глоток воды, но, вопреки своему заявлению, что он голоден, съел всего-навсего пару бутербродов с маслом и черной икрой.

Варвара решительно встала из-за стола.

— Мне надо разобрать вещи! — сказала она.

— О чем речь, Варвара-ханум? — обрадовался Пулат. — Я вам помогу!

— Не требуется! — отрезала Варя и ушла из кухни, оставив капитана в гордом одиночестве.

Пулат выглянул из кухни, чтобы убедиться в занятости Варвары, потом сразу же вымыл и вытер стакан, из которого пил водку, и спрятал его, положив на стол припрятанный в шкафу грязный фужер, плеснув туда немного водки из бутылки, которую он тоже тщательно протер полотенцем, чтобы не оставить следов.

Довольно оглядев праздничный стол, Пулат отправился в комнату, где Варвара уже укладывала свои вещи в платяной шкаф.

Пулат неслышно подкрался к Варе, настолько занятой собственными мыслями, что она и не обратила внимания на его появление, и, схватив девушку сзади обеими руками за грудь, прижал ее к себе.

— Пусти! — испуганно закричала ошеломленная Варя, судорожно пытаясь освободиться. — Все расскажу Викентию Петровичу!

— Я сам все расскажу комиссару, — пообещал Пулат, — без утайки!

Случайно Варвара обратила внимание на торчащую со шкафа ручку молотка. Изловчившись, она схватилась за ручку и, как сумела, нанесла удар молотком по голове Пулата. Ей показалось, что она его убила, потому что его ладони, мявшие ей больно грудь, сразу же отвалились.

Повернувшись к врагу лицом, Варвара убедилась сразу в своей ошибке, удар пришелся по касательной. Для обычного человека это закончилось бы потерей сознания, серьезным увечьем, травмой, а то и смертью. Но Варя увидела перед собой лицо беспощадного убийцы. И смело решила нанести ему еще один удар по голове.

Тренированный капитан с легкостью парировал удар, и автоматизм его действий привел не только защитную реакцию, но и реакцию нападения. Капитан тремя пальцами, сомкнутыми щепотью, так ткнул Варвару в горло, что сразу для ее души закончились все мучения, чего, правда, нельзя было сказать о ее теле, которое капитан еще долго насиловал со всевозможными извращениями.

Насытив свою похоть и убедившись в смерти Варвары, Пулат оставил голое тело убитой девушки на ковре и скрылся, уничтожив все следы своего пребывания в квартире, не позабыв закрыть аккуратно за собой дверь.

 

19

Старый Мотя, после разговора со старым Пинхасом, сам постучался в комнату Сережи и пригласил юношу обедать.

Серега уже выплакался и опустошенный лежал, размышляя: сказать матери об открытии, сделанном старым Пинхасом, или нет. После долгого раздумья решил, что говорить не будет.

«Она и так достаточно свободно себя ведет, — подумал он горько, — что ей до смерти отца? Только снимет чувство вины! нет, пусть помучается!»

— Сережа, вылезай из норки! — не отставал старый Мотя. — «Слезами горю не поможешь!» Отца этим не вернешь!

Серега и сам это понял, а потому не стал упрямиться. Встал с постели, вышел из комнаты и пошел в ванную мыть холодной водой не только грязные руки перед обедом, но и опухшие от слез глаза.

Старый Пинхас тоже получил приглашение отобедать. Обед прошел в полном молчании. Даже маленькая внучка, почувствовав общее настроение, царящее за столом, старалась не слишком стучать ложкой.

После обеда Серега хотел поблагодарить хозяев и уйти, но, раскрыв рот, неожиданно для себя, вместо слов благодарности, спросил другое:

— Отчего так: люди проливали кровь за революцию, а потом оказались ее врагами?

Старый Мотя не удивился вопросу. Он давно ничему не удивлялся.

— Ты слышал лозунг Маркса: «Пролетариату нечего терять, кроме своих цепей»? Марксисты считали, что стоит им лишь совершить революцию, избавиться от гнета капиталиста и помещика, как настанет царство свободы. Большая ошибка считать, что люди в основном добры! Понимаете, считают так, несмотря на то, что в детстве им читали Библию, если и не всю, то два предания наверняка. Я имею в виду, что одно из них о двух первых людях на земле после Адама и Евы, о Каине и Авеле. И уже один из первых двух людей оказался убийцей. «Каин убил Авеля». К тому же Каин оказался и лжецом. На вопрос Бога: «Где брат твой, Каин?» — ответил без тени смущения: «Я не сторож брату своему!» А позже, когда Бог разгневался на людей, и тридцать дней и тридцать ночей лил сильный ливень, который вызвал потоп, кто оказался достойным спасения? Один Ной со своей семьей. Так что у марксистов и не могло получиться царства свободы. А почему? Да потому, что человек порабощен двумя видами несвободы: внешней и внутренней. И как только он с помощью революции освободил себя от внешних цепей, ему надо было сразу приступить к освобождению от внутренних: рабства, невежества, эгоизма, жадности, нетерпимости, национальной в том числе, неуравновешенных страстей и эмоций. «Человек не свободен до тех пор, пока он не принял Тору!» Так сказано в Талмуде. «В человеке заложен яд, и Тора есть противоядие!» А раз «царства свободы» не получилось, то кто виноват? Только враги. Хорошо, что пока их много, до евреев руки не дошли. Неумехи ломают станки. Вместо того, чтобы их обучить, этих неграмотных неумех, опять ищут врагов. А кто сейчас посмеет сказать слово против великого вождя? Только враги… Ты никогда не видел камнепада? Так вот: наверху приходит в движение всего лишь один камень, а внизу уже десятки тысяч камней могут снести с лица земли поселок со всеми людьми, живущими в нем. Да и сможет ли быть иначе, если по Марксу: «Не индивидуумы, но только и всегда социальные классы имеют объективную реальность». Там, где мыслят категориями «человечество», не замечают человека. Марксисты считают, что человек должен изменить общество. Евреи считают, что человек должен изменить себя. Революция не решает проблемы, а лишь дает возможность для ее решения. Я, наверное, очень сухо излагаю и непонятно?..

— Все мы способны стать Каинами, — тихо произнес старый Пинхас. — Стоит только нам перестать бороться со своими слабостями… Гриша это доказал. Он всегда смеялся над моральным контролем, над духовным самоконтролем…

— «Предрасположенность сердца человека — зло с раннего детства», — согласился старый Мотя. — Вера в человека, «сущностью которого является свобода», привела к тому, что создано общество куда менее свободное, чем до «обретения свободы». Свобода — это не панацея от всех бед. Еще в прошлом веке прозвучали пророческие слова Алексиса де Торквилла: «Тот, кто ищет в свободе нечто иное, чем саму свободу, обречен на зависимость и рабство».

— Мотя! — испуганно воскликнул старый Пинхас.

— Что, Мотя? — спокойно откликнулся старый Мотя. — Отец мальчика разделил судьбу твоего сына, а моя внучка еще слишком мала, чтобы стать Павликом Морозовым.

— Бог мой! — опять прослезился старый Пинхас. — За что ты лишил их разума?

— Много крови они пролили, Пинхас! — пояснил старый Мотя. — Слишком много: и своей, и чужой! Убивая людей лишь за то, что они имели несчастье родиться в «классе эксплуататоров», они тем самым сняли все мыслимые и немыслимые запреты, среди которых главный — «Не убий!» Отвергли эту заповедь, а чтобы не каяться, перебили почти всех священнослужителей. Нет Бога — значит, все можно! Ты же знаешь, что разум нейтрален, образование нейтрально, да и природа самого человека нейтральна. Когда считается, что мораль — относительна, любой человек может истолковать добро и зло так, как ему заблагорассудится. Отрицать существование Бога и приписывать одному человеку понятие о морали. И где, скажите мне, это понятие записано? Еврей всегда может сказать: «Я нарушил Закон и поступил вопреки воле Его!» И указать четко и конкретно: какой Закон он нарушил. Может ли марксист указать на это? И захочет ли? Когда главенствует мораль: «А почему нельзя?»

Старый Пинхас достал свой платок в красную клетку и вытер слезы.

— Еврей несет на себе тяжесть Божьей миссии через века и народы. Вот за это его никогда не прощают. И всегда находились евреи, которые забывали о божественной миссии и ассимилировались.

— Ты все о Грише! — вздохнул печально старый Мотя.

— Разве могу я забыть, — опять прослезился старый Пинхас, — как он в хедере не разлучался с моим сыном? Они были больше чем братья!

— «Где брат твой, Каин?» «Я не сторож брату своему!» — печально нахмурился старый Мотя. — Не так уж и давно Ницше заявил: «Бог умер!»

— Бог умер! — как эхо, повторил старый Пинхас.

— Неужели Бог есть Бог Иудеев? — хрипло спросил Серега.

— А не язычников? — взглянул на юношу старый Мотя. — Конечно, и язычников!..

И тихий Ангел пролетел, осенив их своим крылом. Нет мира на земле и не может его быть, если нет мира в душе Человеческой.

 

20

Отец Сарвара вернулся из заключения в тот день, когда Чингизу разбили мениск вместе с коленной чашечкой.

После уроков два десятых класса решили сыграть в футбол, помериться еще раз силами, кто кого, тем более что скоро выпускные экзамены, доведется ли найти и свободное время. Силы были приблизительно равны, игра потому проходила интересно, как всегда, зрителей хватало. Основу зрителей составляли, естественно, девочки, а поскольку у каждого из игроков было за кем подсматривать, отчего еще сильнее билось сердце, и взаимно ощущать чей-то взгляд, то каждый старался за двоих.

Играли до «шести». Счет был хоть и равный, но уже пять — пять. Мяч беспорядочно метался от ноги к ноге, и не всегда можно было понять, чья команда им владеет. Болельщики свистом, воплями, криками подбадривали «своих». Удачный пас, и мяч попал к Сарвару, он с ходу обвел защитника и, заметив открывшегося Чингиза, точно передал ему мяч прямо в ноги. Ударь Чингиз с ходу по воротам, остался бы цел и невредим. Но Чингиз почему-то думал, что у него получаются красивые финты. И решил обвести вратаря, чтобы красиво послать мяч в пустые ворота. Но, пока он изображал финт, подбежали двое из команды противника, а Чингиз так увлекся, что не заметил. От кого он получил удар по коленке, трудно было сказать в той возникшей сутолоке ног. Но удар поверг его на асфальт, где он и остался лежать. Игра не остановилась, потому что мяч от чьей-то ноги попал к Сарвару, и он не стал ждать защитников, а, воспользовавшись счастливым моментом, сильным ударом послал мяч мимо вратаря, точно в «шестерку», рядом со «штангой», которую изображала горка портфелей, сложенных друг на друга.

Сарвар забил единственный мяч в этой игре, но этот мяч был решающим. И большая часть приветственных воплей и дружеских похлопываний, после которых наутро мог появиться синяк, досталась Сарвару. От других чествований, как-то от подбрасывания в воздух, не «качали» его лишь только потому, что кто-то заметил, что Чингиз продолжает лежать на асфальте и не может встать, как ни пытается. Никто тогда не мог и предположить, что дело дрянь и кончится больницей и операцией, мало ли ушибов получают во время игры, Сарвар как-то раз поскользнулся на песке, скапливающемся ветром возле бордюра, и приложился с размаха подбородком об этот каменный бордюр тротуара, да так, что искры из глаз посыпались вместе с брызгами влаги, и передний зуб чуть не выскочил. И ничего: поднялся, вставил зуб на место, помассировал подбородок и продолжил игру. Все как на собаке зажило. Чингиза подхватили двое одноклассников, каждое движение причиняло такую боль ему, что лицо сразу же становилось похожим на белую маску, и унесли в школу, чтобы вызвать «скорую помощь».

Илюша, сам забивший два очень красивых гола, подошел к Сарвару и предложил:

— Идем вместе домой, по дороге поболтаем. Ты — молодец, хороший мяч заколотил.

— Повезло! — признался Сарвар. — А Чингизу нет.

— Кто ему приложил? — поинтересовался Илья.

— Аллах знает! — усмехнулся Сарвар. — Разве кто теперь признается? Отец Чингиза — судья, э! И не на футбольном поле, пенальти не отделаешься.

И здесь Сарвар увидел Соню. Она старалась попасть ему на глаза, привлечь его внимание чем-нибудь, было видно, что что-то ей мешает подойти. Сарвар вспомнил, что Соня стеснялась Илюши, очень смущалась, когда он приходил к Сарвару домой.

— Сарвар! Смотри, Соня! — заметил Илюша.

— Что-то случилось, — недовольно ответил Сарвар, — иначе она бы не пришла. Я ей запретил близко подходить к школе…

— Подойди к ней! — предложил Илья. — Я подожду. Если что, махни рукой…

— Хорошо!

И Сарвар подбежал к Соне.

— Я тебе сколько раз говорил… — начал он заводиться.

Но Соня его прервала.

— Отец вернулся! — сказала она почему-то тихо.

Сарвар испугался и застыл на месте. Он сам удивился своей реакции. Много раз представлял он себе тот день, когда вернется отец, надеялся, что выяснят, не виноват он, не враг народа, произошла чудовищная по своей несправедливости ошибка. Все вернется на свои места, и он не будет так страдать от осознания, что он — сын врага народа.

— Хорошо, ты иди! — велел Сарвар женщине. — Я скоро приду!

— Пойдем вместе! — умоляюще сказала Соня. — Я пришла за тобой.

Хотелось побыть одному, но Соня смотрела, что Сарвар от ее жалобного взгляда, так она смотрела, махнул рукой Илье, чтобы не ждал, и пошел вместе с теткой домой, где уже ждал прихода сына вернувшийся отец.

Шли они молча, правда, Соня порывалась все что-то сказать, но не решалась.

А Сарвар впервые признался себе, что он отца ненавидит. И стыдится. Казалось, причин для этого не было, ему никто никогда не напоминал, что его отец «сидит», не устраивал над ним судилища, как над Никитой, не попрекали, как Серегу, за каждый пустяк: «яблоко от яблони не далеко падает». Почему? Да потому, что все вокруг всегда делилось и делится на «своих» и «чужих». Это как свет и тьма. Сегодня ты на свету, радуешься солнцу, цветам, морю, зеленой траве и желтому песку пляжа. А завтра ты уже брошен во тьму, и пусть на первый взгляд ничего не изменилось: все так же светит солнце, искрится море алмазными блестками, трава не потеряла изумрудного цвета, а цветы ярких красок, и небо столь голубое и бездонное, а на душе тьма, ночь, черная бездна разверзлась, в которую ты вот-вот сорвешься и… в бесконечность. Словно невидимую черту переходишь, и стеклянная прочная стена отгораживает тебя от жизни, все видишь, и все уже не для тебя.

А таких, как Сарвар, и воспитывали по-другому. Для них одного чувства страха было мало, выращивали чувство вины, всепоглощающее чувство стыда, что ты уже другой, пусть это и не твоя вина, но «грехи отцов падают на детей до седьмого колена». От такого воспитания начинаешь ненавидеть не власть, а себя самого, что ты не такой, как все. Возможность быть как все, возможность слиться с незапятнанной массой людей, серой и безграмотной, безжалостно ревнивой, становилась заменой счастья. А ненависть к себе очень скоро перерастает в ненависть к тем, кто не только поставили себя вне общества своими мнимыми провинностями, вне этой серой, безликой массы, но и своих детей поставили в безвыходное положение, пусть им и повезло жить на юге, где к женщинам и детям все же относились не так жестоко, как в России и на Украине, пусть им и «повезло», и они не попали в детский распределитель НКВД, а затем в спецдома для детей «врагов народа», чей режим мало чем отличался от тюремного, где так же морили голодом, а издевательства, может, и превышали меру издевательства, испитую их отцами и матерями.

«Аллах акбар!»

Что может быть страшнее ненависти к отцу? Что может быть преступнее? Сарвар не задавал себе этих вопросов. Как-то он зашел к Илье и случайно услышал, как тот читал младшему братику Библию, и Сарвара смутила, врезалась в мозг навсегда одна мысль оттуда: «Проклят злословящий отца своего или матерь свою! И весь народ скажет: „Аминь!“ Но каких проклятий заслуживают те, кто калечат детям души, воспитывая в них раба, стыдящегося самого себя и проклинающего родителей своих? Трижды прокляты будут!»

Не радовала Сарвара предстоящая встреча. Пеплом было отмечено то место в сердце, которое по праву всегда, во все времена, у всех народов занимала любовь к родителям. И пепел был давно холодным, не тлел под ним даже маленький уголек, чтобы из него можно было раздуть хотя бы маленькое пламя любви к отцу, сочувствия к его страданиям и мукам. Холод в груди и страх перед неведомым будущим — вот и все, что испытывал Сарвар, и дорога домой стала казаться дорогой на Голгофу.

Сарвар не узнал отца. Даже предположить было трудно, чтобы так мог измениться человек за семь лет отсутствия. Отец и до ареста не был Геркулесом, но теперь он стал похож на живые мощи, вместо густой черной шевелюры — серебристый редкий ежик едва покрывал желтую кожу черепа, веселые горящие и умные глаза потухли, и жизнь в них едва теплилась. Отец сидел на низеньком табурете у двери и курил. Заметив сына, он не встал, только улыбнулся, но так виновато и жалко, что у любого дрогнуло бы сердце от простой человеческой жалости. Но не у Сарвара.

— А, сын! — голос отца звучал хрипло, дребезжал, словно лопнул при отливке колокол. — Салам алейкум! Ты так изменился. Стал совсем уже взрослым. А я изменился? А то раньше все шутили, что я похож на сына моей жены. Тридцать шесть мне дашь?

«Не то ты говоришь, отец!» — хотелось закричать Сарвару, но он предпочел промолчать. Что тут скажешь? Какие там тридцать шесть лет? Отцу можно было дать теперь все шестьдесят, особенно, когда он заговорил и стало видно отсутствие у него половины зубов, а черные провалы на месте зубов не омолаживают.

«Совсем старик!» — подумал Сарвар.

Но и тут его сердце не дрогнуло, а еще больше ожесточилось.

— Здравствуй, отец! — процедил Сарвар еле слышно. — С возвращением.

— Ты рад? — ощерился опять отец черными провалами на месте зубов. — Понимаешь, я уже совсем концы отдавал, вдруг в контору вызывают и говорят: «Все. Ты свободен!» Представляешь?.. Денег на дорогу дали, сухой паек: четыре селедки и буханку черного хлеба… Берия приказ издал!

— Хорошие люди! — сухо отметил Сарвар.

— Хорошие? — взвился яростью отец. — Ты бы посмотрел, что эти «хорошие» делают в лагерях.

— В пионерских? — неожиданно для себя снагличал Сарвар.

— В партийно-комсомольских! — усмехнулся отец, давая понять, что ценит шутку.

Но он скоро убедился, что это была не шутка.

— Впредь будешь умнее и не попрешь против народа! — громко, как на митинге, сказал Сарвар. — Народ — жесток, но справедлив! Если тебя простили, то это еще не значит, что тебя оправдали. Неустанным трудом ты обязан будешь доказывать каждый день, каждый час, что достоин прощения.

Отец, широко раскрыв глаза, смотрел на сына, и впервые в них вспыхнули живые искорки интереса.

— Перед моим освобождением пришла в Норильск партия заключенных, очередной этап, — грустно сказал отец. — Встретил Ниязова их Наркоминдела, студентом был у меня, персидский и арабский изучал. Угостил меня сигаретой, какая-то иностранная, пахнет, как лекарство, легко курить, не наша махра. Вот он мне и рассказал, как вас воспитывают. Я не поверил.

— Нормально воспитывают! — сердито буркнул Сарвар.

Ему стало немного стыдно.

«Чего это я „выступаю“? — подумал он. — Никогда раньше так не говорил и не думал. Вот Илюшка бы посмеялся! Дураком бы обозвал, точно, и за дело!»

— Ладно, отец, — примирительно сказал Сарвар. — Чего это мы? Давай обнимемся!

Отец неуклюже встал, нога у него плохо сгибалась. Сарвар обнял его и замер. Как он любил в детстве, когда отец крепко прижимал его к себе. И даже запах мужского пота не раздражал, а казался родным. А теперь этот же запах стал отталкивающим, противным до тошноты.

«Ненавижу!» — чуть было не вырвался наружу крик Сарвара.

Он неловко, но несколько демонстративно высвободился из объятий отца и ушел в комнату, где в прохладном полумраке был накрыт стол.

Увидев его, Сарвар обомлел. Дело в том, что Соня страшно боялась включать газ, который только-только провели в их район, ей от его запаха становилось не по себе, откровенно страшно, и руки леденели, что, впрочем, указывало на больное сердце. Но Соня ходила часто лишь к одному врачу: гинекологу, что и определяло ее ненависть и к другим врачам. Нелюбовь к газу служила часто причиной тому, что Сарвар и ходил полуголодным. Ведь для того, чтобы приготовить обед, необходимо зажечь газовую конфорку, а Соня панически боялась, что произойдет взрыв. Поэтому и питались они в основном салатами да бутербродами. Но сегодня Соня превзошла все ожидания, саму себя, приготовила и шурпу, и плов с молодым барашком, не поленилась сходить в шашлычную за бараниной, да сладостей понакупала. Праздник! Пир горой! Первый праздник за семь долгих лет. Даже с вином и фруктами. Это весной-то!

Но невеселый был этот праздник. Отец жадно ел, как и подобает голодавшему несколько лет взрослому мужчине, а Сарвар смотрел на это и злился.

«Как голодный волк, глотает все подряд. Зубов почти нет, как он умудряется так быстро разжевывать?»

И неведомо ему было, что у отца уже был такой желудок, когда автоматически наедаются впрок, не зная, когда еще придется поесть и придется ли. Сарвару было невдомек, что желудок голодного человека справится и с полуразжеванной пищей, если, конечно, голод длился не очень долго, тогда может наступить смерть от еды до насыщения.

Соня смотрела на Анвара, мужа сестры умершей, и не могла избавиться от ощущения ужаса, который охватил ее, когда она увидела его в дверях дома. Муж старшей сестры всегда нравился младшей сестре. Обычная детская зависть. И Соня влюбилась в Анвара. Когда сестру с мужем арестовали, она носила им нехитрые передачи в тюрьму. И как-то раз попалась на глаза старшему майору Джебраилову. Он ее вежливо обо всем расспросил, выслушал, а затем предложил устроить ей свидание с сестрой, но привел ее не в комнату для свиданий, а в дальнюю камеру, где грубо и нагло сорвал с нее одежду и изнасиловал. Ошеломленная столь низменным вероломством, она и не сопротивлялась, и не кричала, да и бесполезно это было. Джебраилов ее сразу же предупредил с издевкой: «Здесь ты можешь кричать сколько твоей душе угодно!»

Она еще долго ходила к нему домой, около полугода. Это был просто фантастический, громадный срок для Джебраилова, живущего по песенке: «Менял я женщин, трум-три-ям-ти, как перчатки…» Старший майор щедро ей платил, так что она могла и не работать, и посылки в тюрьму таскать. Но скоро все это закончилось. Ее сестру вместе с мужем отправили в один и тот же лагерь в Норильске, но разными этапами, а Соня надоела старшему майору своей покорностью и незлобивостью. На прощанье он сделал ей дорогой подарок, а в «довесок» сообщил, что ее сестра заболела в пути, на пересылке, и умерла.

Это и подкосило Соню. Не выдержала она стольких «подарков» судьбы и покатилась по наклонной. Это подниматься долго и трудно, а скатиться можно в один миг. А охотников помочь, а то и подтолкнуть, хоть отбавляй. Спаситель один в жизни бывает, если повезет поверить в спасителя, а губителей — великое множество. Да и профессиональных поставщиков «живого товара» во дворцы и дачи власть держащих хватает с лихвой. И Соня «пошла по рукам»! Когда она впервые «кольнулась», ей уже трудно было сказать, казалось, что всегда, не было другого времени, не было чистоты, не было девичьих грез о любви и единственном любимом.

Соня очень переживала, что не может в достаточной мере заботиться о племяннике, но она себе уже не принадлежала, наркотики стали ее всепоглощающей страстью, иногда просто невыносимой.

Соня много зарабатывала, клиентура у нее была из самых верхов, один раз даже Тагирова обслуживала, но она оказалась не в его вкусе, Мир-Джавад Аббасович любил рослых и пышных девочек, они, очевидно, компенсировали его маленький рост. Тагирову очень понравилась фраза Наполеона: «Генерал, вы длиннее меня на целую голову, но я могу быстро лишить вас этого преимущества». И он всюду ее повторял. И странно: те люди, которым он это говорил, лишались и головы и тела сразу, вместе, и до захода солнца мулла уже провожал их бренные останки, завернутые в белое покрывало, в могилу.

Сарвар почему-то потерял аппетит. Такой стол, как сегодня, он мог видеть лишь у Илюши, почему ему так нравилось бывать у него на праздниках.

— Что не ешь? — спросил отец, переводя дух и тайком расстегивая верхнюю пуговицу на брюках. — Это тебе не баланду хлебать! Хотя и баланда — это вещь, горячая если. В шахте намерзнешься, горячее хлебаешь, ложку за ложкой жизнь в себя вливаешь. Пайку хлеба маленькими кусочками колупаешь и жуешь. Рай!.. А здесь — царская еда. Султану только так подают.

— Смотри, не лопни! — схамил откровенно Сарвар.

Все большее и большее раздражение вызывал в нем его родной отец.

Тихая и кроткая Соня не выдержала и влепила племяннику подзатыльник.

— Не смей так разговаривать с отцом!

Сарвара настолько ошеломил этот подзатыльник, что он не нашелся, что ответить, и промолчал.

«Надо же, овца боднулась!» — незлобиво подумал он, даже раздражение исчезло, аппетит даже появился.

И он стал есть, подражая отцу, жадно глотая, изредка посматривая, мол, как это тебе нравится. Но отца это не раздражало, напротив, забавляло.

Но это неожиданно стало раздражать Соню.

— Не боишься лопнуть от жадности? — зло спросила она, так непохоже на нее.

Но Сарвара ее злость только позабавила.

После обеда они долго пили чай со сладостями. Отец до ареста очень любил пахлаву, мог съесть если не целый «лист» или противень, то половину умять для него ничего не стоило. И теперь, вялый от сытости, он с благоговением и со слезами на глазах отламывал маленькие кусочки пахлавы и бережно отправлял в рот, запивая таким крепким чаем, что он больше смахивал на чифирь.

— Вы не представляете себе, сколько раз мне снился сон: я ем пахлаву, — растроганно рассказывал отец. — И во сне я съедал целый «лист», а мне несут второй, и я судорожно соображаю: как я справлюсь с этим, вторым. А утром проснешься, кишки от голода сводит, тут и тарелка «шрапнели» чудом кажется. Работа в шахте каторжная, еды хватает на час работы. Вечное чувство голода. Меня один умный человек научил растягивать пайку и еду. Я утреннюю пайку суну за пазуху, а кашу ем маленькими глотками, крошечными порциями, долго жую, все время завтрака. Надо умудриться так рассчитать, чтобы, когда погонят из столовой на работу, последнюю ложку каши забросить в рот и сосать медленно, с наслаждением до самой шахты…

— Давай только не врать! — взорвался ненавистью Сарвар. — Голодом вас там никто не морил. Я это точно знаю. Конечно, тебя не на курорт посылали, только…

— Только, только! — прервал его гнев отец, с исказившимся лицом. — Что вы здесь можете знать? Нам тоже показывали фильм о перевоспитании на Соловках. А четверть работяг среди нашего брата, заключенного, там побывали. Так они рассказывали совершенно другое.

— Не удивляюсь! — постарался скрыть рвущуюся ненависть Сарвар. — Когда это враги революции правду говорили? Клевета врагов всем хорошо известна. Но ты теперь не враг, раз тебя освободили, поэтому нечего мне повторять ложь, которой я все равно не поверю.

Боль исказила лицо отца.

— Это не ложь! — устало и тихо произнес он, закрывая глаза.

— Тебе надо отдохнуть! — забеспокоилась Соня. — А ты иди делай уроки к Илюше! — добавила она Сарвару.

Сарвар злобно сверкнул на нее глазами, молча оделся и ушел.

Навстречу ему попался старый друг отца. Он явно торопился к ним. Сарвара он, конечно, не узнал, столько лет прошло.

 

20

Комиссар торжествовал. Пулат рассказал ему об успехе их запланированной операции со всеми подробностями, даже разыгрывая в лицах…

Когда старший майор Джебраилов вернулся с совещания домой поздно ночью, его встретили работники угрозыска. Удивленный столь необычной встречей, Джебраилов встревожился, но надменно спросил:

— Грабеж и где?

Начальник угрозыска района трепетал перед столь высоким начальством.

— Из вашей квартиры доносились страшные крики, товарищ старший майор! Мы подумали, может, с вами что-то нехорошее?..

— И взломали дверь? — с иронией, за которой слышалась угроза, спросил Джебраилов.

— Никак нет! — испугался одной этой мысли милиционер. — Нам соседи сказали, что видели вас, как уезжали на машине. Стояли, ждали!

— Ясно! Пошли! — и Джебраилов открыл дверь своей квартиры.

Картина была не для слабонервных. Но в компании, вошедшей вместе с Джебраиловым, слабонервных не было.

Варвара лежала на ковре, и поза, в которой она лежала, не оставляла сомнений, что перед смертью она была изнасилована. То, что это могло произойти и после ее смерти, присутствующим просто не могло прийти в голову. Праздничный стол на кухне хранил не только немые свидетельства пиршества, но и четкие, ясные отпечатки пальцев, которые были мгновенно сфотографированы экспертом.

Джебраилов внезапно узнал в убитой девушке не только ту, которую встретил, уходя на совещание, он сразу вспомнил, что это была служанка комиссара, вот почему она показалась ему такой знакомой. И от страха сразу взмок, такой обильный и вонючий пот выступил по всему телу, что Джебраилов сам себе стал противен.

Усилием воли он взял себя в руки и догадался позвонить секретарю Тагирова домой. Огорошив его случившимся, он прозрачно намекнул, что, как ему кажется, это — провокация, а не случайность, и провокация совершена с далеко идущими целями, а не только против него.

«Успокойся, дорогой! — стал утешать его секретарь Тагирова. — Я не могу будить господина, он только заснул. Когда он проснется, я обязательно доложу ему о твоих трудностях».

Особого успокоения Джебраилов не получил. Действовать надо было быстро и решительно, он слишком много знал случаев, когда и покрупнее фигуры бросали на произвол судьбы. Ареста он не боялся, у угрозыска были руки коротки против него, но вот комиссар…

Только он подумал о комиссаре, как появился посыльный из комиссариата, словно из-под земли вырос, Джебраилов мог бы поклясться, что в дверь он не входил, и предложил срочно явиться в кабинет шефа.

Сотрудники угрозыска уже закончили свою нудную работу, улик было предостаточно, можно было искать убийцу, хотя для начальника уголовного розыска никаких сомнений не вызывала его личность. Все указывало на старшего майора Джебраилова.

Комиссар смотрел с суровым, каменным лицом на вошедшего Джебраилова, улыбаясь в душе. Он мог себе это позволить, многолетняя практика выработала у него своеобразную мимикрию, на лице у него всегда находилась подходящая к данному случаю маска. Она так удачно всегда скрывала все, что творилось на душе у комиссара, что под нею можно было быть самим собой.

Джебраилов, глядя на суровую маску лица комиссара, гадал: что потребует от него комиссар, где-то в душе догадывался, что именно потребует, но прикидывал, насколько это ему выгодно, а главное, насколько это ему поможет.

— Теперь мне понятно, Джебраилов, почему ты два года назад плохо проверял биографию моей служанки, домработницы, — осуждающим тоном произнес комиссар. — В постели женщины проходят проверку легко.

— Клянусь мамой, не виноват я, товарищ комиссар! — взвыл Джебраилов. — Подставили меня. Я даже знаю, кто подставил.

— Слушай сюда! — лицо комиссара дрогнуло на миг, но он удержал каменную маску на лице усилием воли. — Как я могу тебе верить? Придется комиссию создавать. Из Москвы приедет представитель. А пока считай себя под домашним арестом… Оружие сдал? — спросил комиссар после некоторой паузы.

— Сдал!

Джебраилов сидел на стуле, ощущая предательскую дрожь в ногах и такую слабость в них, что боялся, что не сможет встать, а если и встанет, то и шага не сможет сделать, сразу упадет.

А комиссар еще усугубил его положение одной фразой:

— А то еще вздумаешь покончить с собой, а на меня скажут: «Довел!»

— Викентий Петрович! — взмолился Джебраилов. — Поверьте мне. Я заслужу!

— Ты у меня шуры-муры разводишь, — намекнул комиссар. — Как я тебе могу поверить?

— Я буду держать вас в курсе! — доверительно прошептал Джебраилов.

Комиссар прикрыл рукой глаза, вдруг они выдадут его, заблестят очень сильно и выдадут его нетерпение и заинтересованность. Кролик сам шел удаву в пасть, но, в отличие от удава, комиссар не обладал способностью гипнотизировать и не мог смотреть не мигая.

— О чем шел вчера разговор с Мир-Джавадом? — спросил он тихо, но глаза его сжигали огнем Джебраилова. — Он оставил тебя и еще троих, ты знаешь, о ком я говорю. О чем шел разговор после совещания?

Джебраилов побледнел. Только сейчас он понял, что стоит на краю пропасти, один неверный шаг и… Предать Тагирова — подписать себе смертный приговор. Но с другой стороны, Джебраилов чувствовал на горле петлю аркана, наброшенного комиссаром, и знал старший майор, что, кроме предательства интересов своего дальнего родственника и земляка, его ничто не спасет.

«Домашний арест — это для дураков — „домашний“! — размышлял лихорадочно Джебраилов. — Сторожить-то будет Пулат, мой кровник! Он-то не выпустит из рук свою жертву. И комиссия будет создана комиссаром, она признает белое черным, но с таким же успехом может признать и черное белым, и с той же правотой. Единственная надежда на представителя из Москвы. Если Тагиров попросит Берию, а они „кореши“, все будет нормально… Дурак! Нормально! Комиссар будет знать о представителе раньше, чем Тагиров, у него в центральном аппарате свой выкормыш сидит. Пулат недаром раз в месяц в Москву летает, и не пустой. Если приедет враг, то мне устроят самоубийство… Дурак! Какая комиссия, какой представитель из Москвы?.. Я и до утра не доживу, если не соглашусь сотрудничать с комиссаром и не предам Тагирова. Недаром комиссар намекал на пистолет. Все, значит, записывается. Алиби себе готовит!»

И ужас объял Джебраилова, смерть почуял за спиной, ее ледяное дыхание.

— Я все напишу! — решился он на предательство. — Вчерашний материал интересный. Цена за жизнь мою достойная.

Комиссар дружески ему улыбнулся.

— А ты умный! — одобрил он выбор Джебраилова. — Что ж, поверю тебе! Садись за стол секретаря и пиши. При мне пиши, чтобы не забыть чего-нибудь, не упустить.

Джебраилову было что писать. Тагиров недаром хотел убрать русского ставленника и посадить на его место своего земляка, который, спасая свою шкуру, предал его. И совсем немного времени ему потребовалось для этого. Большую игру затеял первый секретарь партии коммунистов, Мир-Джавад Аббасович спал и видел себя полновластным властителем республики, в которой он будет ханом Великого мусульманского государства. По его указанию проданные историки исписали груду бумаги, доказывая, что народ Тагирова — самый древний народ из живущих на земле, потомки шумеров. К тому же большая часть этого народа, «потомков шумеров», жили за ближайшей государственной границей СССР. И агенты Тагирова готовили там восстание, ввозили не только деньги, но и оружие, создавали базы и склады, сформировывали военизированные отряды боевиков, готовых умереть за дело воссоединения Великого народа, скрытно занимавшиеся непрерывной военной подготовкой. Тагиров ждал лишь удобного случая, выгодного момента, чтобы с помощью Советского Союза объединить свой народ, а затем провозгласить независимость, отделиться и выгнать не только русских, но и армян, евреев, персов. Исключение он решил сделать только для турок и кавказских албанцев, которых ошибочно тоже считал турками.

«Нас поддержат Турция и национал-социалистическая Германия! — выдавал своего земляка Джебраилов. — Наша земля очень богатая и многих заинтересует. Нефть у нас есть. Ее много. А белая нефть есть только у нас. Больше нет нигде в мире. Клянусь аллахом! Самостоятельность и национальная независимость!»

И Джебраилов писал все, о чем он знал, о чем догадывался, и о тех, кто, по его мнению, могли знать больше. Иногда он решал что-то утаить, слишком для него опасные сведения, о которых знал только он, как ловил на себе гипнотизирующий взгляд комиссара, и его рука автоматически писала то, что остатки разума предпочли бы скрыть.

На самом-то деле его гипнотизировал не взгляд комиссара, а страх смерти.

Комиссар медленно перечитал написанное Джебраиловым, старшим майором, своим первым заместителем, и появился соблазн провернуть опасную операцию, самую опасную, которую ему приходилось проворачивать в своей жизни.

Вспомнив о стоявшем перед ним по стойке «смирно» Джебраилове, комиссар поднял на него взгляд и одобрительно сказал ожидающему решения своей незавидной участи первому заместителю:

— Хорошая цена! Я постараюсь замять твое дело. Пулат тебя охранять не будет!

Джебраилов сразу же почувствовал вдруг такую слабость в ногах, что плюхнулся обратно на стул, стоявший рядом с креслом комиссара.

— Спасибо, Викентий Петрович, век не забуду! — прочувственно произнес он.

— Ладно, иди! — велел комиссар. — Будь все время дома. Охранять тебя, на всякий случай, я прикажу. Чтобы не похитили!

И он ехидно рассмеялся.

Джебраилов с трудом встал и, по-стариковски шаркая ногами, вышел из кабинета. Он успокоился, надежда вернула ему ощущение жизни, но ноги отказывались в это верить.

У кабинета его ждала охрана, но Пулата среди них не было.

Комиссар, оставшись в гордом одиночестве, первым делом позвонил своей секретарше, совмещавшей эту должность с должностью его любовницы очень успешно и с должностью тайной осведомительницы центра. Впрочем, комиссар прекрасно знал, что не было ни одной секретарши ни у одного более или менее важного начальника, которая бы не писала раз в неделю отчета в единственном экземпляре, но не для своего начальника, зачастую и любовника, а в особый отдел. Комиссар знал об этом и никогда с любовницей не спал, она его обслуживала прямо в кабинете и уезжала на его машине домой, всегда было много работы, всегда приходилось проводить бессонные ночи, подражая великому вождю, страдавшему бессонницей. И не потому, что комиссар боялся досужих сплетен и разговоров или простых намеков, просто Викентий Петрович иногда так уставал, что разговаривал во сне, это было очень опасно, можно было проговориться и сказать нечто такое, что послужило бы поводом для того, чтобы его уничтожить. Тем более что ревнивая супруга, драгоценная и дражайшая Елена Владимировна, разжигала в нем это чувство боязни, естественно, исходя лишь из собственных интересов. Но их интересы столь тесно переплетались в единое целое, что уже трудно было сказать: чьи это были интересы. Это уже не имело значения. Они были общими.

— Эмма! — приказал комиссар секретарше. — Ко мне никого! У меня совещание!

— Со мной? — обрадовалась случаю Эмма, уж она-то знала, что комиссар сейчас один.

— Со своими мыслями! — отрезал комиссар довольно грубо.

— Я думала, что ты только спишь со своими мыслями, — пошутила Эмма. — А ты, оказывается, с ними еще и совещаешься.

— Ха-ха! — кисло сказал своей остроумной девочке комиссар.

Ему было вовсе не до смеха. То, что ему сейчас предстояло решить, напоминало муки минера перед миной неизвестной конструкции. А минер, как известно, ошибается только один раз, дважды не удавалось пока никому.

«Если дадут этому делу ход в Кремле, — размышлял комиссар, — то уже через месяц я носил бы два ромба в петлицах и переехал бы в Москву, где руководил бы огромным отделом в центральном аппарате НКВД. Но через голову Берии не перепрыгнуть, любая моя докладная будет спущена в ведомство. Тагиров — ставленник Берии, вместе работали. Что знает Тагиров о Берии, а Берия о Тагирове? Разве это узнаешь? Берия может и пальцем не пошевелить в защиту „великого хана“, но может и ликвидировать комиссара, если их связывает нечто большее, чем дружба».

В дружбу комиссар не верил, слишком часто его предавали друзья, еще чаще предавал друзей он сам, а сколько доносов и заявлений друзей друг на друга ему пришлось прочесть за время своей работы в НКВД…

«Кажется, французы придумали поговорку: „Предают только друзья!“ У врагов это не предательство, а естественное поведение, — продолжал размышлять о своем тяжелом положении комиссар. — Как поступить в таком случае? Спрятать в сейф такой убийственный материал? Но Тагиров под меня „копает“. И успешно! Последний сигнал из Москвы был удручающим: Берия обещал подумать о судьбе комиссара. А это в лучшем случае — какой-нибудь нищий район в забытом богом уголке нашей необъятной родины».

Был, правда, еще один путь, но только он был еще более опасным: пойти к Тагирову и выгодно продать ему этот материл.

Викентий Петрович не думал об участи обманутого Джебраилова, она была и так решена, колебался он по другой причине, страшно было соваться самому в логово тигра. Тагиров стрелял быстрее, чем говорил, а про таинственные исчезновения из его кабинета просто ходили легенды.

Комиссар все же решил позвонить Тагирову, несмотря на противный холодок, который прошелся по хребту. Тем более что у него была «вертушка», правительственная связь с его кабинетом.

Помощник Тагирова мгновенно снял трубку:

— Слушаю!

— Морданов, устрой мне аудиенцию у Мир-Джавада Аббасовича!

— Приезжайте, Викентий Петрович! — любезно пригласил помощник, по голосу определявший всех более-менее заметных людей в окружении своего шефа. — Мир-Джавад Аббасович проснулись.

Они поняли друг друга с полуслова. Морданов заволновался, узнав о «домашнем» аресте Джебраилова, который Тагиров может и не успеть предотвратить, но понял, что и комиссар, в свою очередь, заволновался, узнав о нависшей над ним опасности, и ему есть что предложить Тагирову.

Морданов встретил комиссара у входа во дворец, поеживаясь на холодном утреннем ветру. В порыве верноподданничества, а может, просто весна в его представлении теплое время года, он забыл потеплее одеться и мерз, ожидая приезда комиссара.

Комиссар приехал быстро, за что охолодавшая душа Морданова была ему очень благодарна. Морданов привел комиссара в кабинет Тагирова и, закрыв двери на ключ, встал возле них на охрану, вернее, на карауле.

Тагиров приветливо улыбнулся комиссару. Он завтракал в кабинете, но при виде гостя вышел из-за стола, пошел ему навстречу и даже обнял.

«Это уже совсем плохой признак! — с тревогой подумал комиссар. — Значит, нечего рассчитывать и на „занюханный Мухосранск“».

Комиссару терять было нечего. Тагиров тоже хорошо это понимал, поэтому немного волновался, не зная, что у этого хитрого русского спрятано за пазухой.

— Только я о тебе подумал, комиссар, а ты уже в дверях! — неприятно прокаркал всесильный «хан». — Идеальный подчиненный читает мысли своего начальства! Что там, дорогой, натворил мой темпераментный земляк? Твою служанку задушил? Говорят, против него много улик сделали: отпечатки разные, фигли-мигли. Почему только он отказался от знакомства с ней? Как по-твоему? Есть свидетели?

— Есть фотографии! — комиссар тянул время, зная, что первый козырь липовый, карта меченая. — Я взял с собой одну.

И он протянул фотографию Тагирову, продемонстрировав искусство Пулата.

Тагиров долго рассматривал фотографию, и, чем дольше он ее смотрел, тем у него на душе становилось спокойнее.

— Это ничего не доказывает! — и он вернул фотографию комиссару. — Можно подсунуть любую девку любому. Не забывай, мы с Лаврентием Павловичем не только друзья, но коллеги.

Намек был более чем понятен.

«И это все, что имеет против меня комиссар?» — подумал Тагиров, и презрение к гяуру появилось на его лице.

Комиссар решил больше не играть в прятки и молча протянул пачку исписанных листов бумаги, показания Джебраилова.

Тагиров с интересом взял бумаги, но заметил мимоходом, усмехнувшись:

— Я думаю, Джебраилова надо передать работникам прокуратуры!

— Не имею права! — тоже усмехнулся комиссар. — Только по распоряжению центра.

— Распоряжение будет! — уверенно заявил Тагиров и сел читать показания.

Читал он показания Джебраилова медленно и очень внимательно, но, надо отдать ему должное, ничто не дрогнуло в его лице. Комиссар с удовольствием наблюдал за ним. Предчувствие еще никогда его не обмануло. А он чувствовал, что Тагиров пойдет на уступки и, главное, на союз с ним.

— Кто знает еще об этом? — спросил он спокойнее, возвращая рукопись комиссару. — Ты говорил уже с центром?

— Друзья Лаврентия Павловича — мои друзья! — витиевато ответил комиссар. — А я не из тех, кто предает друзей!

Такой ответ понравился Тагирову, хотя он не обманывал себя и прекрасно знал, что это — не более чем слова, а на самом деле комиссар обезопасил себя и принял необходимые меры предосторожности.

— Садись, позавтракай со мной! — неожиданно предложил Тагиров.

Комиссар обомлел. Такое приглашение говорило яснее других слов, что комиссару оказана самая высокая почесть, какая только может быть на этом свете.

Естественно, что он поспешил воспользоваться приглашением. А за столом Тагиров еще раз поставил все точки над «и».

— Зашел ты в кабинет смертником, выйдешь другом! — сообщил он комиссару. — Молодец! Скажи, что будем делать с этим клеветником?

— Он исчезнет! — пообещал жестко комиссар.

— Не сбежит? — уточнил Тагиров.

— Оттуда еще ни один не сбегал! — усмехнулся комиссар, показав на потолок.

Тагиров успокоился и решил позвонить прямо при комиссаре в Москву. Как только его соединили с Берией, он коротко сказал:

— Лаврентий! Мы нашли с комиссаром общий язык! Оставь его мне!..

Участь Джебраилова была ужасна: комиссар отдал его своему верному Пулату, и Джебраилов исчез с лица земли. Только вряд ли он умер легкой смертью.

«Отлились коту мышкины слезки!»

 

21

Сарвар проснулся утром очень рано от странного бульканья и всплескивания воды. Открыв один глаз, он увидел отца, чистившего зубы и полощущего рот над жестяным тазиком. Сна как не бывало. И опять глухая звериная ярость стала душить Сарвара, и он, чтобы избавиться от нее, закричал:

— Ты что спать не даешь? Во дворе не можешь умыться?

Отец вздрогнул от его крика, побелел, втянул голову в плечи, словно ожидал за окриком удара. Затем робко и медленно оглянулся и увидел проснувшегося сына.

— Во дворе с утра еще холодно! — сказал он медленно и дружески улыбнулся.

Плеснув из стоящего рядом кувшина себе на ладонь воду, отец еще раз сполоснул глаза, лицо и шею, вытерся суровым полотенцем и, бросив его ловко на спинку стула, подошел к сыну.

Сарвар следил за ним, но не испытывал к нему не только ни капельки жалости, глядя на скелетообразное густо-волосатое тело с торчащими ребрами и лопатками, одетое в одни солдатские подштанники, но и с трудом сдерживая брезгливость.

Отец сел на кровать сына и провел рукой по его голове.

— Бедный! Ты все еще видишь во мне врага? — решился он на разговор. — Перековался я, поэтому и отпустили. Да и виноват я ни в чем не был.

— Невиновных не сажают! — зло сказал Сарвар.

— Ошибаются! — не менял тона отец. — И еще как! Ты что, не слышал: «Не ошибается тот, кто ничего не делает!» Ежова и Ягоду за что расстреляли?

— Они продались врагам! — без тени сомнения сказал Сарвар. — За взятки стали их спасать от расстрела!

— Интересная версия! — усмехнулся отец. — Кто что говорит! Если расстреляют Берию, тоже скажут: «английский шпион!» У нас по-другому не умеют! Народу нужен понятный штамп, желательно бытовой! Или, что он отпускал врагов народа на свободу. Сказать все можно, если всему верят. Удобно!

Отец зябко поежился и неожиданно для Сарвара нырнул к нему под одеяло. Сарвар настолько был ошарашен, что у него перехватило горло от злобы и ненависти, и он только сдавленным голосом удивления прошептал:

— Ты что? — и, приподнявшись на локте, отодвинулся резко к стенке.

— Холодно стало! — пояснил отец. — Я так намерзся в Норильске. Хочу поговорить с тобой о нашей дальнейшей жизни.

Ледяное костлявое тело с густой мохнатой растительностью на руках, на груди и даже на спине вызвало такое глубокое чувство омерзения у Сарвара, ему на несколько секунд стало так плохо, что он чуть было не свалился в обмороке. Но быстро пришел в себя, заставил усилием воли, и, сбросив одеяло, вылетел пулей из кровати, бормоча себе под нос: «Привыкли заниматься в лагере непотребными штучками»…

Быстро одевшись, не умываясь, он выскочил из дома. Его всего била нервная дрожь, все внутри клокотало от негодования. В эту минуту он был способен на убийство.

«Приехал и ведет себя как ни в чем не бывало, — бесился про себя Сарвар. — Ни стыда, ни совести! Говорить он, видите ли, со мной хочет. Даже не спросил: хочу ли я с ним говорить? Каторжник!.. Что я говорю? Дурак! Сам не понимаешь, что говоришь! Отец все-таки! Какой-никакой, а отец! Аллах, спаси и помилуй! Лед в груди, пламя в голове! Змея и огонь!»

Сарвар бросился к мечети, к небольшой старинной мечети. Сколько ей было лет, сколько она простояла на белом свете, никто уже не помнил, даже сам мулла. Может, была она построена вместе с крепостными стенами, окружающими Старый город. Сарвар иногда заходил в мечеть в летнюю жару. Внутри было спокойно и прохладно. Суетные звуки не долетали в эту обитель общения с аллахом. Сарвар хорошо знал арабский язык, отец с самого детства сына говорил с ним на трех-четырех языках, и Сарвар, кроме родного и русского, знал хорошо еще турецкий и персидский, в довесок к арабскому. После ареста отца Соня успела унести его рукописи и часть книг, самые редкие, вместе со старинными свитками трудов древних философов и мыслителей. Мать арестовали лишь через несколько дней.

И Сарвар хорошо знал Коран. После знакомства с Илюшей, когда знакомство перешло в дружбу, он как-то взял почитать Библию и убедился, почитав Ветхий Завет, что знакомство пророка Мухаммеда с иудаизмом было близким и многогранным, даже многосторонним. Пророк был старательным прилежным исследователем Библии. Тщательно сравнивая тексты Корана и тексты еврейского Ветхого Завета, Сарвар с полной уверенностью мог сказать, что первый еврей, Авраам, на самом-то деле был мусульманином, и абсолютно прав мулла, что евреи искажают текст Корана в своей Библии. Сарвар плохо знал историю, в школе это не проходили, простое сравнение эпох и дат, цифр, веков могло бы ему подсказать, что пророк Мухаммед взлелеял новые ростки еврейских идеалов монотеизма через шесть веков после того, как апостол Павел с группой евреев поверил, что, отказавшись от сковывающего еврейского Закона и обретя Бога в образе человека — Иисуса, Сына Божьего, человечество более охотно примет Закон Бога и пойдет путем самосовершенствования. Тем путем, которым евреи пошли двенадцать веков назад после откровения в Синайской пустыне, общения Моисея с Богом.

Возле мечети стояла большая толпа разгневанных мусульман. А сама мечеть охранялась большим количеством солдат с винтовками и милиционеров с демонстративно расстегнутыми кобурами пистолетов и револьверов на поясах.

Не оставляла ни малейшего сомнения и стоявшая рядом с мечетью машина-кран с висящей на стреле крана огромной каменной «бабой», так называли шар, которым, словно тараном, разрушали стены домов, обреченных на слом. В кабине крана уже сидел улыбающийся крановщик Ахмед, по кличке Паша, приготовившийся к своей привычной работе, он даже находил в ней какое-то удовольствие, делал ее весело, быстро и с шуточками-прибауточками, типа «ломать — не строить».

Из мечети сотрудники органов в штатском выводили муллу и его прислужников. Было очевидно, что им дали в последний раз помолиться, но все равно вид у них был растерянный и жалкий. Молитва их единому аллаху закончилась вопросом: как он мог допустить такое кощунство и надругательство над святыней. Как? Ответа они не получили.

Нетерпеливый крановщик, в жажде разрушения, уже развернул стрелу для удара. Каменный шар, чуть отставая от стрелы, понесся к мечети, мощью своей предрекая ей конец. Ошеломленные верующие ясно увидели в шаре кулак шайтана.

И в этот момент худенький юркий старичок в чалме, кади, замыкавший шествие священнослужителей, воспользовавшись тем, что замыкавший шествие милиционер засмотрелся на действие крановщика и увлекся движением беспощадного шара, бросился к стене мечети прямо под удар. Вопль толпы даже заглушил скрежет тормоза крана, стрела, замерев на месте, вздрагивала неподвижно, или почти неподвижно, потому что шар уже получил достаточное ускорение, его-то было не остановить, и он впечатал юркого кади в стену мечети, а обломки стены грудой похоронили бренные останки новоявленного мученика за веру, чья душа, минуя чистилище, отправилась прямо в рай, в объятья гурий. Толпа правоверных опустилась на колени. Наступила могильная тишина, и мулла в этой тишине стал читать молитву. Сарвар тоже опустился на колени…

Илюша очень удивился, когда, собираясь в школу, услышал звонок в дверь. Честно говоря, он немного смутился, подумав о Вале, и, может, поэтому бросился открывать дверь быстрее, чем обычно. Увидеть Сарвара Илюша никак не ожидал. С приезда отца Сарвар так резко отдалился от Ильи, что, честно говоря, Илюша решил было, что отец Сарвара наговорил сыну кучу страшных вещей о лагерях, и Сарвар решил не дружить с сыном человека, который эти лагеря проектирует и строит. Илья понимал Сарвара и не лез выяснять отношения.

— Есть будешь? — спросил обрадованный Илюша. — Я еще не завтракал.

— Хочу! — глухо ответил потрясенный Сарвар.

Завтракали они молча. Илья видел, что у Сарвара что-то стряслось, но решил не расспрашивать, надо, сам скажет.

Когда они отправились в школу, уже на лестнице Сарвар неожиданно сказал:

— Представляешь, мечеть ломали, а кади бросился под каменную «бабу»…

— Решил под бабой умереть? — схохмил Илья.

Вырвалось это у него как-то помимо него, и он с ужасом подумал: «Что я несу? Язык без костей, мелет и мелет!»

Он внезапно понял, что произошла трагедия. Сарвар нахмурился.

— Я пришел к тебе с открытой душой, а ты плюешь в нее.

— Извини, не подумал! — смутился Илья. — Я не знал, что произошла трагедия, решил, что он только бросился, но его попытку пресекла милиция.

Но Сарвар уже разозлился.

— «Извини», «Не подумал»! — бормотал он громко. — Конечно, что тебе мечеть? Тебе наплевать и на Коран, и на адат!

— Почему? — решительно возразил Илья. — Я уважаю твою веру, тем более что в ее основе лежит иудаизм. А ломают не только мечети. Синагогу закрыли. Христовы храмы взрывают. Знаешь, был огромный храм на Первомайской? Слышал, как его взорвали? Саперы заложили взрывчатку по расчету, «ахнули» ее, а храм только покачнулся и стоит, а два старых дома, стоявших рядом с храмом, рухнули, а одно многоэтажное здание получило большую трещину, так ее до сих пор и не заделали. Видишь, как прочно раньше строили храмы?

— Его все равно взорвали, твой храм! — хмуро и мстительно сказал Сарвар.

— Взорвали! — согласился Илья. — Против тола нет приема, если нет другого тола! — пошутил он опять. Смешинка в рот попала. — Динамит есть динамит! Изобретение Нобеля.

— Это какого такого Нобеля? — заинтересовался Сарвар. — Нашего нефтепромышленника?

— «Нашего»! — хмыкнул Илья. — Скажешь тоже. В Швеции живет, а в нашу нефть только деньги вкладывал, те миллионы, которые заработал от производства динамита.

— И что теперь построят на месте церкви? — спросил Сарвар, думая о разрушенной мечети.

— Не знаю! — честно ответил Илья. — Но, что бы ни построили, это что-то будет иметь форму креста. Фундамент саперы взрывать и не пытались.

— Не смогли? — удивился Сарвар. — Значит, можно устоять против тола?

— Нельзя по другой причину! — пояснил Илья. — Просто взрыв разрушил бы еще с десяток зданий вокруг. Не выгодно. Тем более что о форме креста будут знать не так уж много человек. Несколько!

— Ну да! — возразил Сарвар. — Несколько! Значительно больше.

— Какая разница? — согласился Илья. — Все равно меньше ущерба. Хотя кто знает. Этот ущерб, возможно, нам всем аукнется в будущем.

— Меня больше волнует смерть кади! — вздохнул Сарвар.

— Не думай об этом! — посоветовал Илья.

— Трудно не думать! — вздрогнул от воспоминаний Сарвар. — Ты не видел! Шар медленно-медленно приближался к кади, так же медленно размазал его по стене, словно пластилин, никогда раньше не думал, что человеческое тело столь непрочно, а потом медленно рухнула стена и каждую взлетевшую пылинку можно было разглядеть в отдельности…

— Не думай об этом! — попытался отвлечь друга от страшных воспоминаний Илья. — Лучше расскажи, как твой отец?

— Не хочу! — глухо ответил Сарвар. — И не спрашивай! Не воспринимаю я его.

— Крепко тебе вдолбили, что он — наш враг! — усмехнулся Илья. — Но раз его выпустили, значит, признали невиновным!

— Простили! — уточнил Сарвар. — А может, специально выпустили?

— Как это специально? — опешил Илья. — Ты что?

— Сообщников выведать, связи! — настаивал на своей версии Сарвар.

— Не болтай глупости! — не поверил Илья. — Были бы у него связи, он их давно бы раскрыл.

— Ты моего отца не знаешь. Упрямый, весь в меня! — вздохнул Сарвар.

— Я зато верю в НКВД! — усмехнулся Илья. — Там работают профессионалы своего дела.

— Отец рассказывал? — загорелся Сарвар услышать подробности.

— Нет! Он со мной на такие темы не беседует.

Сарвар опять обиделся, решив, что Илья скрывает от него подробности.

— Ладно! — опять зло сказал он. — Прибавь шагу, а то в школу опоздаем…

Возле школы они, не сговариваясь, незаметно разошлись в разные стороны. Илья, сами ноги понесли, отправился к поджидавшей его Вале, а Сарвар, заметив это, незаметно и тихо отстал.

И тут же его настиг Никита.

— Привет, Мамед! — хлопнул он его по плечу.

— Я — Сарвар! — обиделся опять Сарвар. — Мог бы и запомнить. Пора уже.

— Не лезь в бутылку! — рассмеялся Никита. — Знаешь же, что шучу. «Сарвар» — не рифмуется. Если только: «Сарвар — божий дар!»

— Ты что, тоже стихи пишешь? — удивился Сарвар.

— А кто еще пишет? — сразу напрягся Никита, в городе появились стихами написанные листовки против советской власти, и он тоже получил задание выследить автора, «писаку».

— Илюша! — выдал друга Сарвар и вздрогнул, обнаружив в себе способность к предательству, раньше за собой он такого не замечал.

— Примем к сведению! — обрадовался провокатор. — Я вижу, ты уже не особенно жалуешь полукровку? Правильно делаешь, примыкай к нам.

— К кому это? — поинтересовался Сарвар.

— У нас хорошая компания: Игорь, я, Мешади, Арсен…

— Арсен тоже в вашей компании? — удивился Сарвар.

— Конечно! — тоже удивился вопросу Никита. — Почему ему и не быть?

Арсен был самым странным юношей в их классе. Он начал бриться чуть ли не с пятого класса, выделяясь среди тощих мальчишек своим рано повзрослевшим видом и феноменальной богатырской силой, причем силой своей совершенно не пользовался. Даже Мешади-макака мог над ним безнаказанно издеваться.

Сарвар задумался над предложением Никиты. Он не привык принимать скоропалительные решения, потому ответил уклончиво:

— Хорошо! Я подумаю!

— Одно условие! — предупредил его Никита.

— Какое? — нахмурился Сарвар, вспомнив об отце.

— Не дружить с евреями!

— Но Илюша — не еврей! — опешил Сарвар.

— Институт Розенберга определил: если один из родителей отца или один из родителей матери еврей, то и их дети тоже — евреи!

— Но по европейским законам он — русский! — возразил Сарвар. — И по русским тоже, его бабушка крестила! — опять выдал он тайну друга.

Никита тут же решил включить это в свой отчет, но ни одна черточка не дрогнула на его лице.

— Мы не христиане! — заявил он. — Знаешь, национал-социалисты считают…

— Это в Германии социал-националисты? — перепутал Сарвар.

— Да! — поморщился Никита. — В этом вопросе мы с ними сходимся. Мы также считаем, что евреев следует всех выселить на Мадагаскар.

— Где это? — спросил Сарвар. — В Африке?

— В Африке! — подтвердил Никита. — Хотя я лично всех бы их уничтожил.

— Но Илюша только с одной стороны еврей, — упрямился Сарвар, — а с другой — столбовой дворянин, и твои предки у него в холуях ходили.

— Подумай! — не стал больше пререкаться Никита. — Либо с нами, либо с ним! Как отец? Устроился на работу?

— Устроился! — вздохнул тяжело Сарвар. — В том же институте, где и работал, только не старшим научным сотрудником, а вахтером. И, представь себе, доволен!

— Будешь довольным! — тоже вздохнул Никита. — Их вообще на работу не берут, требуют прописку, а прописку не дают, пока не устроишься на работу. Заколдованный круг получается. А потом, за нарушение паспортного режима опять за колючую проволоку. Наверное, за прописку взятку дал.

Он почти что отгадал, только взятку дала Соня, расплатившись с начальником паспортного стола своим прекрасным телом. Но на работу отца Сарвара взяли безо всякой взятки. Там его помнили и ценили.

— Откуда у него деньги на взятку? — возразил Сарвар.

— Вот ты и выясни! — посоветовал Никита.

Сарвар удивленно посмотрел на Никиту. А тот засмеялся.

— Аврал, Сарвар! — хлопнул он опять по плечу. — Свистать всех наверх!

И подмигнул лукаво, как будто все знал, что творится на душе у Сарвара.

 

22

Страсть брала Игоря иногда просто «за горло». В такие минуты он был готов отправиться на «парапет» и договориться с первой же попавшейся проституткой. Останавливало лишь то; что жребий венерической болезни падал одинаково и на избранных. Краем уха Игорь слышал невеселую историю, что приключилась с братом одноклассницы Игоря, с сыном самого помощника Тагирова, он заразился сифилисом. Трагедия в семье. Этот случай и отрезвил Игоря, и отучил от «парапета».

Можно было понять, с какой благодарностью он принял любовь Варвары, вернее, ее тело. Ему и в голову не могло прийти, что мать просто заставила Варю с ним жить, пообещав хорошо заплатить. Иногда, когда он полностью растворялся в ней, ему даже приходила в голову шальная мысль жениться на Варваре, но наутро уже он гнал ее прочь от себя, прекрасно зная, что мать встанет «на дыбы», да и отец вряд ли одобрит этот брак, хотя в глубине своей души он чувствовал, что ему трудно будет найти женщину более нежную и заботливую.

В тот день, вернувшись из школы, Игорь заранее радовался желанным ласкам Варвары. Но дома он застал только мать. Елена Владимировна покормила его обедом, он молча взглянул на нее, но она отвела глаза. Игорь сразу понял, что что-то случилось.

— Где Варвара? — спросил он прямо.

— Она уволилась! — пряча глаза, ответила мать.

— Как это так, «уволилась»? — удивился Игорь.

Он настолько привык считать Варвару неотъемлемой частью своей семьи, что даже возможность ее увольнения считал нелепостью.

— Она вольный человек! — взяла себя в руки мать. — Хочет — работает у нас, не хочет — увольняется. Потребовала выплатить ей жалованье, я выплатила, отдала ей паспорт. По-моему, у нее хахаль какой-то появился.

Игорь покраснел, смутился и вышел из кухни. Елена Владимировна тонко нанесла и рассчитала удар.

Ночью Игорь долго не мог уснуть. Ворочался, ворочался, а сна «ни в одном глазу». Нежное тело Вари, ее поцелуи и ласки, все проплывало перед ним воочию, так ощутимо, что Игорь пылал от жгучего желания. И проснулся он рано, что дало ему подслушать разговор отца с матерью.

Отец, очевидно, только что приехал, был чем-то необычайно возбужден, а в таком состоянии он находился дома впервые, что и заинтересовало Игоря. Возбужденный и возмущенный голос отца гремел в квартире, как «иерихонская труба», только стен не разрушал и не сокрушал. Игорь сразу забыл про сон, про то, что первый урок — последняя контрольная по математике. Вскочил с постели и как был в одних трусах, подкрался и неслышно проскользнул к двери гостиной, откуда и раздавался громоподобный голос отца.

Комиссар тяжело ходил по комнате, задевал стулья, переставлял их и говорил, говорил не переставая:

«Нет, ты только подумай! Эта „тихоня“ спуталась с Джебраиловым. Этот стареющий красавчик уже до служанок докатился. Вот от кого она забеременела. Дура! Я хорошо понимаю, зачем это понадобилось старшему майору, наверняка он сделал ее своим агентом в моей квартире, завербовал, одним словом. Хорошо еще, что я дома не держу секретных бумаг никаких… Доигралась, девочка!»

«Да что случилось?» — спросила Елена Владимировна в полной растерянности, ничего не понимая из сказанного мужем, хотя одни и те же фразы повторялись уже в третий раз в разных, правда, вариациях.

«То и случилось!» — опять послышался грохот упавшего стула.

«Что ты не можешь позабыть Варвару? — недоумевала Елена Владимировна. — Я ей дала возможность уйти из нашего дома, между прочим, по твоей просьбе, что тебе еще нужно? Почему ты не можешь успокоиться?»

«Зато она успокоилась! — мрачно сразу переменил тон комиссар. — Джебраилов ее задушил, когда она явилась к нему сообщить о беременности».

«Что?» — страшно вскрикнула Елена Владимировна, словно своими руками подготовила это убийство, да так оно и было, по сути дела говоря.

«Что слышишь! — грубо сказал комиссар. — Да тебя, мать, что-то туго стало доходить. Неужели я так не ясно говорю?»

Игорь стоял чуть дыша, опасаясь, что услышат стук его сердца, так оно в бешеном ритме рвалось из груди. А мысли хаотично препарировали услышанное:

«Варя — любовница Джебраилова? — думал судорожно Игорь. — Беременна от него… Ушла от меня к нему… А он задушил ее… Галиматья какая-то! Варвара из дому отлучалась только лишь на базар да в гастроном… ну, еще в булочную. У нее и времени не было… Джебраилова видел пару раз: красивый, но наглый… пес! Завербовал Варвару… Но тогда он знает, что между нами было… А вдруг она по его заданию легла со мной?.. Нет, не может быть… Врет отец!»

И он, не выдержав бури, овладевшей его душой, ворвался в гостиную.

— Врешь, отец! — заорал он, вытаращив безумные глаза. — Не могла она быть любовницей Джебраилова! Это от меня у нее ребенок!

Мать испуганно всплеснула руками и закрыла губы, чтобы не крикнуть, такой грозно-обличительный вид был у сына. Но комиссара истериками было невозможно испугать или даже смутить, и не такие он частенько видел в своем кабинете. Он привычно поэтому влепил и сыну такую тяжелую пощечину, что сбил его с ног на ковер.

— Это тебе за подслушивание у двери! — пояснил он назидательно. — Прекрати истерику! Баба!.. Подумаешь, переспал со служанкой, экая невидаль! — он обернулся к Елене Владимировне. — Небось, с твоей «легкой» руки?.. А ты, — обратился к сыну Викентий Петрович, — чтобы мысли даже такой не имел, что отец может врать. Я всю жизнь говорил, говорю и буду говорить одну только голую правду!.. Кстати, Джебраилов уже сознался в преступлении, могу показать тебе написанные его рукой признания. Они встречались по утрам, когда Варвара ходила на базар, два раза в неделю. Потом он отвозил ее домой, а расплачивался продуктами, а деньги, которые ей давала мать, она утаивала. Знаешь, какую сумму нашли у нее в вещах? Джебраилову нет смысла наговаривать на себя…

Игорь, не говоря ни слова, вскочил с ковра и убежал в свою комнату и там расплакался, как самый паршивый дошкольник. Он поверил каждому слову отца и до боли страдал от «измены» Варвары. Он впервые узнал боль от измены любимой, ибо что ни говори, а Игорь по-своему очень любил Варвару и привязался к ней. Внезапная потеря любовницы, такие мерзкие подробности кого угодно вышибут из колеи. Он не только плакал, эти слезы были расставанием с детством, но и думал, и мысли были у него столь жесткие, что выжигали из его сердца и души все доброе и нежное.

В школу пошел уже другой человек, в его сердце поселилась ненависть.

Первое, что он сделал в коридоре школы, это влепил второкласснику, который, играя в салочки, врезался в живот Игоря. Малыш так испугался, что забыл зареветь. Но не боль от звонкой пощечины привела его в такое застывшее состояние. Он увидел выражение глаз Игоря. Малыш впервые в жизни столкнулся с откровенной ненавистью.

— Какая муха укусила? — услышал Игорь голос за спиной.

Игорь остановился и обернулся. Это был Арсен. Игорю нравился Арсен своим спокойствием, уверенностью в себе, тем, что не обращал ни на кого ни малейшего внимания. Взгляды его, правда, не отличались оригинальностью, он делил человечество на две категории: касту повелителей и касту рабов. У него была еще небольшая каста неприкасаемых, куда, по его мнению, входили евреи, цыгане и турки. Эта каста должна была исчезнуть с лица земли. Территорию Турции следовало разделить между Арменией и Россией. Большая часть Армении входила в состав бывшей Оттоманской империи, а ныне в состав Турции, а Россия выступала как наследница Византии, чьи царевны Анна и Софья дали жизнь большинству князей Древней Руси, великих и менее. Арсен много читал, но и подборка книг у него была специфической: от Ницше до Гитлера, Розенберга и Сергея Нилуса.

Но Игорь не разбирался в политике, и его вполне устраивало, что Арсен зачислил его в высшую касту, куда с его согласия вписали Никиту и Мешади-макаку, тот был из древнеханского рода, но ловко скрывал это от школьного начальства. Арсен уговорил Никиту попробовать вовлечь в их компанию и Сарвара, оторвав его от дружбы с Илюшей, как знающего восточные языки.

Складывалось ядро национал-социалистической партии Советского Союза…

— За что маленького раба наказали? — участливо спросил Арсен.

— Ударил владыку головой в живот! — перекосился Игорь, вспомнив Варвару. — Рабыня изменила, вот в чем причина! — признался он неожиданно сам для себя.

— Понятно! — понял Арсен. — Баба нужна! В городе с этим проблема. Восток есть Восток. Женщины двух категорий: либо тайно предаются греху, либо открыто. Но с профессионалками, проститутками опасно связываться. Я тебе подыщу из тайных. Есть тут несколько девочек, чьих родителей загребли по пятьдесят восьмой, тебе не надо объяснять, что это такое, живут впроголодь, на панель идти гордость не позволяет, а так, если кто накормит да понравится…

— Согласен! — загорелся Игорь.

Но Арсен его тут же охолодил:

— Это еще надо устроить!.. Слушай! Ты «Зойку с помойки» знаешь?

Одну из уборщиц в школе звали «Зойка с помойки». Лет сорока, со следами былой красоты, она выгодно отличалась от остальных уборщиц, за что те ее очень не любили и кликуху ей постарались пообиднее подобрать.

— Знаю, конечно! — удивился вопросу Игорь. — Но какое отношение…

— Самое прямое! — перебил его Арсен. — Она моет туалеты. Я заметил, что первым она моет туалет девчонок, а потом наш, после перемены, после последней перемены. Сечешь?

— И что ты предлагаешь? — все еще не понимал Игорь.

— Трахнуть ее сегодня! — предложил Арсен. — Я давно на нее точу! Ты мне поможешь и сам внакладе не останешься, первым тебя пущу на нее.

У Игоря от желания даже губы пересохли и коленки задрожали. Но он боялся.

— А вдруг кто-нибудь увидит? — сомневался он. — Вдруг пожалуется? И как мы уйдем с урока?

— Ерунда! — отмел его возражения Арсен. — Все твои страхи — ерунда! А уйдем мы запросто: последний урок у нас у Неприкасаемого.

Так он называл учителя географии и английского языка Аркадия Марковича. У него на уроке царила демократия: ученики могли входить и выходить, иногда даже не спрашивая разрешения.

— Хорошо! — согласился Игорь, и они крепко пожали друг другу руки.

Недосыпа как будто не бывало. Игорь со злорадством в душе ждал последнего урока. Желание отомстить Варваре, даже мертвой, жгло его сильнее, чем неудовлетворенная страсть, которая так и не отпускала его с ночи.

Контрольную по математике за него написал сидевший позади Володя, прекрасный математик, к тому же почти боготворивший Игоря, неизвестно за что. Остальные уроки прошли как в тумане. И вот, наконец, прозвенел звонок на последний урок. Арсен подошел к Игорю и кивком головы показал на «Зойку с помойки». Она стояла возле двери мужского туалета с ведром горячей воды и со шваброй в руке, ожидая, когда последний мальчишка покинет «заведение».

Как только в класс вошел Аркадий Маркович, Арсен вскочил с места и очень вежливо попросился выйти из класса. Ошеломленный столь показной вежливостью, учитель географии и английского языка с радостью согласился. Следом и Игорь разыграл «дипломатический раут». И получил не только разрешение, но и благословение Аркадия Марковича, который, правда, не удержался и ехидно спросил у класса: «Что, в школе пивом начали торговать?» Негромкий смешок класса одобрил не очень сальную шутку.

Арсен уже поджидал Игоря у туалета. Они вошли и закрыли дверь, заложив в ручку заранее приготовленную Арсеном палку, чтобы никто из случайных свидетелей не смог войти в туалет. «Зойка с помойки» в интересной позе вовсю шуровала шваброй, когда Арсен неслышно подошел к ней сзади и железной рукой сдавил ей горло. Швабра тут же выпала у нее из рук…

Тенгиз Абрахманович, директор школы, был крайне удивлен, когда к нему в кабинет ворвалась разгневанная «Зойка с помойки» и заорала:

— Бардак развели! Это школа или публичный дом? Я пойду в милицию! Заявлю!

И внезапно, опустившись на стул, разрыдалась.

Тенгиз Абрахманович налил быстро в стакан из графина воды и, подойдя к рыдающей уборщице, протянул ей стакан.

— Выпей воды! — растерянно пробормотал он. — Успокойся и расскажи, что случилось?

— Изнасиловали! — тихо сказала уборщица, вытирая тыльной стороной слезы. — Двое ваших учеников-десятиклассников.

Директор школы обомлел и выпил сам воду из стакана, который держал, чтобы успокоить уборщицу. Назревал скандал, который мог стоить ему не только репутации, но и места директора школы. Этого еще было мало: кто же возьмет столь проштрафившегося директора на работу? В городе об этом уже не приходилось мечтать. В столице мусульманской республики мусульман было значительно меньше половины, едва с треть набиралось, но в этом вопросе все общины придерживались столь твердых убеждений, словно жили по законам шариата и чтили Адат.

— Ты не ошибаешься, милая моя? — спросил он, как только была выпита вся вода и к нему вернулся дар речи. — Ученики точно были наши? Может, чужие? Подумай хорошенько!

— Я еще не только в теле, раз юнцов привлекаю, — гордо заявила «Зойка с помойки» — но и в здравом рассудке. А вы, так мне кажется, хотите, чтобы подонки были инородного происхождения? Я знаю, почему стараетесь: скандала хотите избежать. Звоните в милицию, или я сама позвоню!

Тенгиз Абрахманович, словно загипнотизированный, взялся за трубку телефона, набрал номер родного отделения милиции, который выучил наизусть на всякий «пожарный» случай, но, услышав знакомый голос дежурного, положил резко трубку.

— Вы их узнаете? — спросил он робко, на «вы», надеясь, что услышит в ответ: «Нет».

— Хоть на страшном суде! — последовал незамедлительный ответ.

— На страшном суде мы все и так будем держать ответ, — грустно и уныло сказал Тенгиз Абрахманович. — Все записано и взвешено, и каждому воздастся по заслугам… Опишите их! — Приказал он, надеясь на путаницу в описании.

— Что их описывать? — удивилась уборщица. — Это Арсен и Игорь из 10 «Б»!

— Сын комиссара? — ужаснулся директор.

— Он самый, красавчик! — замурлыкала неожиданно уборщица.

Тенгиз Абрахманович автоматически налил себе воды в стакан и залпом выпил. Дело уже касалось его свободы.

— Сколько? — спросил он сразу окрепшим голосом.

— Вы мне взятку предлагаете? — возмутилась «Зойка с помойки». — Я, бывшая актриса императорских театров…

— Не устраивай спектакля! — взмолился директор школы.

— «И сатисфакции я требую!» — вошла в роль уборщица.

— Сколько это в денежном выражении? — обрадовался Тенгиз Абрахманович.

— Денег не возьму! — упорствовала уборщица. — Жажду мести!

— Мести жаждешь? — взревел белугой директор школы. — Силой с комиссаром НКВД решила помериться?

— Жажду и померяюсь! — не уступала «Зойка с помойки». — Экспертиза докажет!

— Тогда и я поверну по-другому! — решил директор.

— Не получится! — продолжала упорствовать бывшая актриса императорских театров.

— А вот получится! — угрожал директор. — Они несовершеннолетние! Ты их совратила, а за совращение несовершеннолетних, знаешь, сколько полагается?

— Ты меня на понт не бери! — заорала бывшая актриса и сникла. — Десять тысяч гони немедленно!

Тенгиз Абрахманович мысленно поблагодарил аллаха за помощь, быстро открыл сейф, где лежали загодя приготовленные деньги для одного очень «щекотливого» дела, отсчитал десять тысяч и положил их перед бывшей актрисой.

— Пиши два заявления на мое имя! — сказал он устало.

— Какие два? — оторопела «Зойка с помойки».

— Что тебя изнасиловали! — загнул один палец на ладони директор. — И второе, что ты отказываешься от судебного расследования за двадцать тысяч рублей.

— Но здесь только десять! — опять вскинулась бывшая актриса. — Где остальные?

— Садись и пиши! Я продиктую! — отмахнулся директор, словно и не слыша.

Директор школы, боясь, чтобы уборщица не передумала, быстро продиктовал ей оба заявления, удивившись, что бывшая актриса написала их без единой ошибки и красивым почерком.

«Хорошо учили в темном прошлом! — вздохнул он тяжко. — Чувствуется женская гимназия, не меньше!»

Вручив деньги, он выпроводил «Зойку с помойки» из кабинета.

— Иди, милая, домой, отдохни! — посоветовал он. — И никому ни звука! А не то, сама знаешь, где мы с тобой можем оказаться… Знаешь? Вот то-то!

Оставшись один, он нервно заходил по кабинету, еще раз выпил стакан воды, но затем довольно потер руки и улыбнулся.

«Подросли, сорванцы! Постращать их надо! На этой старой колымаге поездили, аллах с ними. Как бы на девочек не стали бросаться. Кишки наружу выпустят не только им, но и мне!»

Полистав свою толстую тетрадь с телефонами, он быстро отыскал номер телефона отца Арсена, управляющего крупной торгово-строительной базой, и позвонил ему на работу.

— Дорогой Вартан! Директор школы беспокоит, Тенгиз. Не узнал? И с тебя причитается. Причитается, дорогой! «ЧП» произошло! Срочно приезжай! Нет, хуже, значительно хуже, чем ты себе можешь это вообразить и предположить. Катастрофа! Э!

Отец Арсена приехал быстрее, чем ожидал директор школы. Вартан походил на небольшого черного медведя-гризли. И директор так его про себя и называл, после одного рассказанного им анекдота: «Двое несут медведя. Третий их спрашивает: „Гризли?“ „Нет, так убили!“ — ответили двое». Весельчак и жуир, бабник и делец, он не понимал своего тихоню сына, скрытного и послушного, вечно ждал от него какой-нибудь пакости. «В тихом омуте черти водятся!» — любил он говорить своим собутыльникам, рассказывая о сыне. «Кто не любит и не пьет, для чего, скажи, живет!» — была его другая любимая присказка.

— Говори, что стряслось? — рявкнул он, едва появился в кабинете, графин зазвенел.

— Мальчики порезвились со старой калошей! — улыбнулся директор и протянул своему другу пару заявлений уборщицы.

Вартан быстро прочитал и думал недолго.

— Двадцать тысяч! По десять тысяч с каждого сукиного сына, вернее, с их отцов.

— Согласен! — улыбнулся директор. — Но при одном условии: комиссару ты скажешь об этом сам. Яхши?

— Да, ты прав! — почесал в затылке Вартан. — С комиссара много не возьмешь. «Где сядешь, там и слезешь!» А потом сам «сядешь». Мужик с характером!

— Придется тебе платить, мой дорогой! — засиял улыбкой Тенгиз Абрахманович.

— Вижу сам, что придется! — недовольно буркнул Вартан.

Он достал большую пачку крупных купюр и отсчитал двадцать тысяч рублей. Тенгиз Абрахманович торопливо спрятал деньги в сейф вместе с заявлениями уборщицы и весело спросил у друга:

— Постращать сорванцов?

— Не надо! — отказался Вартан. — А то они с перепугу, со страха еще каких-нибудь глупостей наделают. Я со своим сам поговорю.

— Поговори, дорогой! — облегченно вздохнул директор школы. — У меня сердце больное, э! Еще одна такая выходка, и я…

— Ты нас всех переживешь, симулянт! — засмеялся Вартан. — Можешь мне не объяснять, я сам знаю, чем тебе грозит скандал, как пострадает твоя репутация. Половину надо бы с тебя снять, но тебя грабить, с твоей зарплатой. Ладно! На ремонте школы ты мне вернешь эти деньги. Верни мне заявление уборщицы!

Директор школы со вздохом сожаления отдал ему одно заявление, но второе хотел оставить у себя, но Вартан вырвал из его рук и второе, поцеловал его и уехал по своим делам.

 

23

Сарвар решил вступить в компанию Игоря. Подсознанием он пытался приблизиться к той страшной силе, что таилась в комиссаре. Отец с каждым днем раздражал его все сильнее и сильнее.

К тому же появилась новая причина. Вернувшись как-то вечером раньше того времени, к которому он обещал вернуться, Сарвар застал отца в постели с Соней. И они оба так сильно смутились, словно школьники, которых родители застукали целующимися в подъезде. Сарвару стало так противно, что он ушел из дому и решил не возвращаться больше никогда и ни за что, но, поразмыслив немного и побродив по ночному городу, замерзнув, по вечерам еще было прохладно весной, он вернулся домой, которым стал для него дом тетки, своего дома ни у него, ни у отца не было. И хотя отца и освободили, но ни жилья, ни работы ему не предоставили. Живи, где сможешь, ешь, что достанешь, вода в водопроводе бесплатная.

От своего старинного друга Илюши Сарвар отдалялся с каждым днем. Сарвара душила ненависть к родному отцу, и лучезарная улыбка Илюши, его вечная доброжелательность становились невыносимыми. Черная душа всегда ищет душу своего цвета, если ей не удается перекрасить или выпачкать белую. А Илюша, увлеченный своею любовью к Вале, своей первой любовью, ничего не замечал.

— Я готов вступить! — заявил Никите Сарвар.

Никита очень обрадовался. Дело в том, что Арсен уже ему не раз намекал, что Игорю кажется, что Никита не хочет постараться и уговорить Сарвара быть с ними. Доля истины в этих словах была, у Никиты не лежала душа к разным тайным обществам, хотя его донесения в соответствующую службу очень хвалили и рекомендовали проявить большую активность в создании этой подпольной организации. Но Никита не обманывал себя, он прекрасно знал, что, если придет время разгрома этой организации, его могут забрать «до кучи», и доказывать, что ты «не верблюд», а действовал строго по инструкции, будет невозможно, его просто уберут как нежелательного свидетеля. Но уж такова участь всех провокаторов. Да и надеялся Никита очень на дружбу с Игорем и с Арсеном, считая, что только их родители помогут ему вылезти из того болота, в которое его затащили родители, сгинув в неизвестном направлении.

— Молодец, отец! — одобрил Никита. — Только у нас жесткие правила вступления.

— Какие? — поинтересовался Сарвар.

— Узнаешь! — напустил туману Никита. — Не боишься, что не выдержишь?

— Я ничего не боюсь!

— После уроков не уходи! — предупредил Никита…

Сарвар остался в школе после уроков вместе с Игорем, Арсеном и Никитой. Мешади сослался на то, что ему поручили сестренку забрать из детского сада, ждать будет, если задержится, изревется, а ему от родителей попадет. Его отпустили. Причина уважительная, о маленьких надо заботиться.

Никита куда-то сбегал и вскоре вернулся с каким-то большим пузырьком, наполненным бесцветной жидкостью. Его терпеливо ждали на задворках школы, украдкой покуривая единственную сигарету «Друг», украденную Игорем у отца, пуская ее по кругу.

— За смертью тебя только посылать! — проворчал Игорь при появлении Никиты. — Пошли быстрее!

И они, с оглядкой, по одному, осторожно спустились в подвал школы.

— Зачем мы сюда спустились? — почему-то шепотом спросил уже в подвале Сарвар.

— Узнаешь! Не дрейфь! — так же шепотом ответил Никита.

Они осторожно прокрались в дальний угол подвала, где на куче тряпья мирно спала огромная рыжая кошка, а рядом с ней, тесно прижавшись к кошке и друг к другу, сладко посапывали пятеро крохотных котят.

— Видишь? — шепнул Сарвару Игорь.

— Ну! — не понял его вопроса Сарвар.

— Не нукай: не запряг! — раздражился Игорь тупостью соученика. — Держи кусок дерюги и шпагат. Твое первое задание: спеленай кошку, да так крепко, чтобы она не вырвалась.

Сарвар взял у Игоря приличный лоскут грубой ткани, шпагат и замер, глядя на кошку, продолжавшую мирно спать, хотя уши у нее уже дернулись в тревоге. Двумя осторожными прыжками Сарвар приблизился к ней и, схватив ее, быстро запеленал и связал шпагатом. Кошка спросонья извивалась отчаянно, как стальная пружина, но когти в ход уже пустить не могла, а силой Сарвар все же ее превосходил. Разбуженные грубым похищением их матери котята запищали и тыкались во все стороны мордочками в поисках теплого живота кошки, полного чудесного вкусного молока. Плененная кошка продолжала сопротивляться, как могла, но грубую прочную ткань и не менее прочный втрое скрученный шпагат не осилила, скоро утомилась, обмякла и только громко и жалобно протестовала против жестокого произвола. Ее мяуканье разрывало душу Сарвару. Он крепко держал кошку и недоуменно смотрел на новоявленных друзей-заговорщиков.

— А что с ней делать? — спросил он.

— Положи ее обратно, откуда взял! — велел Игорь.

— К котятам? — удивился Сарвар.

— Да! — подтвердил Игорь.

— Но она их всех может передавить, если опять начнет дрыгаться! — возразил Сарвар. — Давай, я ее здесь положу!

И он показал на место возле своих ног, подальше от котят.

— Делай, что говорят! — жестко приказал Игорь.

Сарвар осторожно положил кошку, крепко спеленатую дерюгой и шпагатом, на кучу тряпья подальше от котят, но те сразу почуяли мать и с голодным писком поползли к ней.

— Возьми! — Никита протянул Сарвару большой флакон с желтоватой жидкостью и коробок спичек. — Облей их всех и подожги!

Сарвар заметно побледнел и хотел отказаться, причем в грубой форме. Но Никита, словно почувствовав это, сразу шепнул ему на ухо: «Струсил?»

Этот его змеиный шепот подхлестнул Сарвара к действию. Открыв притертую пробку флакона, где, по резкому запаху, явно был бензин, он вылил содержимое большого флакона на кошку, котят и кучу тряпья. Затем, торопясь, словно боялся передумать, чиркнул спичкой и бросил маленький огонек на кучу тряпья. Бензин вспыхнул сразу, и огромный костер поглотил кошачье семейство. Котята мучились недолго и быстро обуглились, но кошка не желала сдаваться и до последней секунды своей жизни боролась и с путами, и с огнем.

А молодые инквизиторы стояли рядом и смотрели на ее мучения с нескрываемым восторгом, с улыбкой, глаза их горели дьявольским огнем, следя за сверхъестественными попытками кошки вырваться из объятий смерти.

Но они не только смотрели, они еще и обсуждали ее невероятные прыжки.

— Полметра высоты взяла! — заметил Игорь.

— Спорим, что возьмет метр? — предложил пари Никита.

— Не возьмет! — возразил Игорь.

— Ставлю рубль против трех! — предложил Никита.

— Согласен!

Игорь протянул руку Никите, тот ее пожал, а Арсен привычно «разрубил», «разбил», как бы утверждая договор в качестве третейского судьи.

Кошка в последней попытке избавиться от языков пламени подпрыгнула больше чем на метр, вызвав восторженный вопль у Никиты и разочарованный у Игоря.

Сарвара в эту торжественную минуту неожиданно вывернуло наизнанку. Рвало его долго и мучительно больно. А новоявленные друзья стояли рядом и заливались хохотом.

— Такую красоту испортил! — заметил Игорь, протягивая Сарвару свой носовой платок, чтобы Сарвар вытер свой рот.

Сарвар громким шепотом сказал:

— Не переношу запаха горелого мяса! Когда мне в носу полип выжигали, я даже в обморок грохнулся.

— А ты представь, что ты сжигаешь на костре жидов! — хищно сверкнул глазами Никита. — Как они корчатся и вопят, а перед ними уже лежат их обугленные маленькие еврейчики…

— А пепел их развеять по ветру! — поддержал Арсен.

— Ребята! — взмолился Сарвар. — Пошли на воздух, я больше не могу!

Кошка перестала дергаться и затихла. Игорь без напоминаний достал из кармана проигранные Никите три рубля и расплатился.

Сарвар был уже у выхода из подвала, но троица его новоиспеченных друзей как по команде развернулись к тлеющему тряпью и помочились на огонь, заливая и гася его. Сарвар не только не присоединился к этому ритуалу, но, не дожидаясь конца «ритуала», побрел по лестнице на свежий воздух, чувствуя, что еще немного, и он потеряет сознание.

Но теперь он был «свой».

 

24

Валя с Илюшей, тесно прижавшись друг к дружке, сидели на холодной скамейке приморского бульвара и смотрели в сине-черную даль, где к горизонту поспешал крохотный пароходик.

А солнце весело рябило в воде.

— Илюша, война будет? — спросила неожиданно Валя, прерывая райское спокойствие.

— Она уже идет несколько месяцев! — ответил Илюша с некоторым чувством превосходства над женской непонятливостью.

— Я газеты, представь себе, тоже читаю! И радио слушаю! — улыбнулась Валя мужской непонятливости. — Меня интересует другое: втянут ли нас в мировую войну?

— Мы заключили мирный договор с Германией! — солидно пояснил Илюша. — Ну, а там: «Если завтра война, если завтра в поход, мы сегодня к походу готовы…»

— А провожать на войну нам! — тихо сказала Валя и еще теснее прижалась к нему.

— А воевать нам! — жестко отрубил Илья.

Но, спустя пару секунд, он нежно поцеловал Валю, ясно осознав, что она почувствовала: есть силы, которые могут разрушить их хрупкое счастье, оторвать друг от друга.

Валя, в ответ на его нежный поцелуй, вдруг страстно и больно поцеловала Илюшу и тихо, хрипло сказала:

— Пойдем к тебе! Все равно через три месяца я стану твоей женой!

И холод неожиданного майского похолодания исчез, растворившись в огненной метели, захватившей и закружившей двух юных влюбленных. Окружающий их мир стал каким-то нереальным, эфемерным, расплывчатым, весь сосредоточился в нем и в ней.

Валя, переступив невидимый, но очень важный для себя барьер, стала женщиной в духовном плане раньше, чем в физическом, и, хотя все ее внимание было сосредоточено на Илюше, в ней все же не исчезли ни женская зоркость, ни женское любопытство. Случайно оглянувшись, она заметила на соседней аллее двух одноклассников.

— Смотри! — шепнула она Илюше. — Никита с Делей Атабековой.

Но Илюшу это сообщение не заинтересовало. Он шел как в тумане, и для него в данную минуту не существовало ни Никиты, ни Дели Атабековой, ни черта лысого, ни ангела с крылышками. Он видел и чувствовал одну только Валю, дышал только ею и наполнен был нежностью к ней настолько, что, казалось, еще одна капля, и нежность освежающим потоком незримо прольется на окружающий мир и растворит в себе Зло и Ненависть, Зависть и Несовместимость..

Валя не обозналась. На соседней аллее действительно были Никита с Делей.

На большой перемене, улучив удобную минуту, когда Деля Атабекова осталась одна, Никита задержался возле нее всего на короткое время, которого ему хватило, чтобы шепнуть ей: «После школы подожди меня на „кругу“»!

Он имел в виду трамвайный круг, где часто назначали свидания. Очень удобно: можно всегда выждать тот момент, когда вокруг никого из знакомых не окажется, а затем быстро перебраться на бульвар. На «кругу» останавливалось несколько номеров трамвая, давая возможность ожидать бесконечно прихода нужного тебе «трамвая», который приходил либо в юбке, либо в брюках, смотря кто кого ожидал в данный момент.

Деля многого ожидала от разговора с Никитой. Она, сама не зная почему, чувствовала себя перед ним виноватой. Сумасшествие Акифа она приписывала тому случаю, что случился в ее подъезде, ей казалось, что Никита знает истинную причину и невесть что себе воображает. И она еще вспоминала разговаривающих о чем-то Акифа с Никитой, увиденных ею в тот самый злополучный день, и какое-то неясное беспокойство тревожило ее душу, еще не оправившуюся от раны, нанесенной влюбленным сумасбродом, так жестоко поплатившимся за свое сумасбродство.

Но Никита молчал, что-то обдумывая, свое, личное. Так, молча, они и гуляли по весенним аллеям приморского бульвара. Но одеты они были легко, никто не ожидал неожиданного похолодания, и, когда достаточно продрогли, Никита предложил Деле:

— Зайдем ко мне домой! Все соседи на работе, и нам никто не помешает!

— Чему не помешают? — спросила Деля дрогнувшим голосом, вся обмирая от сладостного предчувствия.

— Целовать тебя! — прямо и откровенно ответил Никита.

Эта откровенность не была Деле неприятна и хотя и смутила ее, но негодования не вызвала.

— Зайдем! — согласилась она. — Только ты на многое не рассчитывай! Откровенность на откровенность… — а сама с ужасом подумала: «Какую чушь я несу? Ведь стоит ему начать меня целовать, и сил не станет сказать ему: „Нет!“»

Ирины Федоровны, бабки Никиты, действительно не было, на крошечную пенсию не проживешь вдвоем с внуком, правда, бабушка иногда замечала, что у внука водятся какие-то странные деньги, но не рисковала нарываться на грубость, а кроме этого, она за последнее время и не видела от внука, поэтому и спрашивать об источнике появления денег не стала.

«Может, померещилось, лучше перекреститься, что напрасно мальчика обижать?» — думала испорченная старым дореволюционным воспитанием бабка про современного внука.

И устроилась она на поденную работу в гастроном. На подсобной работе много не платит, но где она еще могла устроиться с гимназическим образованием, имея к тому же многочисленных близких родственников, «врагов народа»? Некоторым из близких родственников удалось избежать «справедливого гнева восставшего народа» и скрыться за рубежом от новой власти, но это, по мнению отделов кадров, еще более отягощало ее положение. И сын — есаул! Совсем плохо!.. А в гастрономе хоть зарплата и маленькая, но за молчание об увиденной «усушке-утруске» неплохо подкармливали, с голоду умереть не давали…

Почти полное отсутствие мебели в квартире поразило поначалу Делю, но потом она вспомнила об источнике сей нищеты и смутилась, ее отец как-никак был не последней фигурой в той системе, которая и сотворила эту нищету.

Но смущение и чувство вины быстро у нее улетучилось, потому что Никита, не говоря ни слова, грубо схватил Делю и, ни разу даже не поцеловав, стал срывать с нее платье, мгновенно расстегнув пару пуговиц.

Деля так растерялась, что безо всякого сопротивления позволила снять с себя платье. Но, увидев себя полуголой, пришла в такую неописуемую ярость, что стала отчаянно сопротивляться.

«Насильник! Негодяй! Какие вы все мерзавцы! ненавижу!» — беззвучно кричала она всем своим исстрадавшимся сердцем и лупила Никиту кулаками куда ни попадя.

Но Никиту, со сверкающими и возбужденными глазами, уже трудно было остановить. Он так же отчаянно ломал сопротивление Дели. Одним рывком он сорвал с нее лифчик, обнажив юную упругую нетронутую еще в своей свежести грудь, другим рывком разорвал на ней комбинацию.

Деля не ощущала его прикосновений, которые, будь они ласковые и нежные, не встретили бы никакого сопротивления. Она защищалась яростно и молча, ей стыдно было кричать и звать на помощь, хотя она ни капельки не сомневалась, что стоило бы ей закричать, завопить, позвать на помощь, как это сразу бы отрезвило Никиту и остановило бы его, он-то знал прекрасно, что не все соседи ушли на работу и крик прекрасно услышат и, если и не прибегут на помощь из-за трусости, то в свидетели пойдут очень охотно, каждый из них не упустит случая покрасоваться в суде, тем более что это для них будет совершенно безопасно.

Никита потом и сам себе не смог объяснить, что это вдруг на него нашло.

Деле попалась под руку лежащая на столе массивная чугунная пепельница, из-за своей небольшой стоимости счастливо избежавшая конфискации, а может, из-за своего вида, она была сделана головой черта с рогами и бородкой, и она, скорее машинально, чем сознательно, схватила пепельницу и что было силы стукнула ею по голове Никите.

Эффект был просто потрясающим, ошеломительным. Никита рухнул на пол как подкошенный, с таким жутким грохотом, а Деля, как завороженная, смотрела, не отрывая глаз, как из его головы медленно, с трудом пробивая себе дорогу в густых волосах шевелюры Никиты, сочится алая, почти черная кровь, и капли, стекая по его лбу, падают на пол, постепенно образуя небольшую лужицу.

Ненависти к Никите Деля не испытывала совсем. Даже обиды, от которой ручьем по лицу льются слезы. Просто что-то сгорело в сердце, но пепел не бился об сердце подобно «пеплу Клааса», а, видно, незаметно и невидимо разлетелся по свету, оставив в сердце огромную «черную дыру», которая в космосе способна уничтожить, всосав в себя, и яркую звезду, и планету.

Деля быстро натянула на себя платье, кое-как привела себя в порядок и собралась уйти, но что-то удерживало ее, мешало это сделать. Она не знала: жив ли Никита, или она убила его. Она боялась дотронуться до него. Он лежал безо всякого движения, словно убитый, но для того, чтобы узнать, дышит он или нет, — нужно было заставить себя приблизиться к нему, а на это мужества не хватало. Поэтому она стояла просто и ждала. И только когда Никита чуть слышно застонал и двинул рукой, Деля, словно очнувшись от наваждения, бросилась ко входной двери и, провозившись с замком минуты три, хотя ключ торчал в другом замке, чуть ниже, и требовалось только повернуть его, наконец заметила ключ и поняла, как ей выбраться из квартиры-ловушки, открыла дверь и выбежала в коридор, а затем на улицу, дав себе зарок на всю жизнь: никогда не оставаться наедине с мужчиной, как бы хорошо она к нему ни относилась. Деля поняла, что, очевидно, она относится к тому типу женщин, которые мгновенно могут довести представителя другого пола до действий, стоящих за рамками закона, вне предела рассудка и разума.

 

25

Сарвар каждое утро был вынужден завтракать вместе с отцом и Соней. Обедал он без них и ужинать умудрялся в гордом одиночестве, но за завтраком был обречен смотреть, как отец торопливо, словно, до сих пор боялся, что вот-вот отнимут у него пищу, заглатывал, подобно удаву, содержимое тарелки, как судорожно дергался его кадык на тощей шее, как жадно рвали оставшиеся зубы хлеб, как губами всасывал со свистом горячий чай или кофе. От хороших манер в лагерях смерти отучают быстро.

Ослабленная было детская ненависть сына «врага народа» быстро перешла в глухое раздражение, когда все не так, все не нравится. Но теперь вернулась ненависть. Причем детского в ней уже не было ни капли.

И каждый завтрак с ненавистным ему человеком, когда каждый почти кусок застревал в горле, становился все более и более невыносимым. Как только Сарвар просыпался, мысль о неизбежности общения с отцом за завтраком приводила его в бешенство и отравляла весь последующий день.

А отец опять обзавелся друзьями. Вернулись в привычный круг общения некоторые из его старых друзей, те, которые не верили в его виновность, но побоялись заступиться за него, зная, что не только не помогут ему своим заступничеством, но и поставят свои хрупкие шеи под топор репрессий. Другие, новые друзья, были из той же категории, что и отец: признанные «перевоспитавшимися» и отпущенные на свободу под «честное слово», что бороться с советской властью они не будут и зарекаются плести заговоры и интриги, ни-ни!

Почти каждый день они тянулись «на огонек» в эту почти нищую квартиру, да и не квартира это была, комната с верандой, но где богатство общения с умным человеком заменяло им все материальные блага на свете.

Сарвар в таких случаях уходил из дома либо в кино, либо к кому-нибудь из приятелей, либо просто бродил по улицам, изредка заходя погреться в кебабную, хинкальную или шашлычную, где так вкусно пахло, что можно было если не насытиться, то обмануть голод такими вкусными запахами, а придя домой, с аппетитом съесть кусок черного хлеба с брынзой и запить еду кружкой молока.

Но после того как Сарвар разошелся с Илюшей во взглядах на жизнь, а родители Игоря и Арсена пресекли частые визиты непрошеного гостя, а в семье Мешади ему дали понять, что смотрят на него как на вторжение раба в покои господ, у него остался лишь один Никита, находившийся почти в таком же положении изгоя, но и Никита не мог Сарвару уделять много времени, его все чаще и чаще стали посылать с заданиями в разные места, где бывало много народу, чтобы затем он написал подробный отчет.

Но именно Никита натолкнул Сарвара, своего свежеиспеченного «друга», на очень интересную мысль:

«Почему бы тебе не послушать, о чем ведут разговоры эти люди с твоим отцом? Должно быть, это интересно. Пойми, сейчас в мире бушует война. А войска наших союзников, рабочей Германии, бьют наших империалистических врагов. Красные флаги будут скоро развеваться над всей Европой. А затем придет черед Азии, Африки и Америки».

«Есть еще Австралия!» — подковырнул Никиту Сарвар.

«Ну, ее завоевывать будут уже наши дети!» — не понял подковырки Никита.

Эта мысль трансформировалась в идею. А идеи Сарвар уважал и старался непременно проводить в жизнь.

И он стал все вечера проводить дома. У него появилась цель, для которой, по его мнению, все средства были хороши.

Первоначально его побаивались, разговоры были не откровенными и не свободными, замкнутость и скованность, выработанные годами осторожности и страха, проявляли себя уже автоматически, независимо от их желания, перед каждым чужаком, пусть этот чужак и сын хозяина дома, души общества.

И не зря боялись. Вернее, зря приняли чужака и постепенно перестали его опасаться. Сарвар завел себе толстую тетрадь, куда записывал еженощно содержание вечерних и дневных бесед, если это происходило в воскресенье, аккуратно отмечая число, время, а главное, кто что сказал: кто рассказывал о голоде в лагерях, кто об издевательствах охранников, кто о запланированных убийствах и расстрелах. Все эти разговоры Сарвар слышал и раньше, но мельком, обрывками, поэтому они ему и казались незначительными, мало ли что бывает на свете, плохие люди везде бывают. Записывать он их записывал, но все это ему казалось малопригодным для той цели, которую он перед собой поставил.

И Сарвар выжидал.

В тот день разговор начался вроде бы с пустяка. Мелик-Паша поинтересовался у отца Сарвара:

— Анвар, долго еще тебя будут держать в вахтерах? Ты же высококвалифицированный специалист.

Отец Сарвара рассмеялся и достал газету, всю испещренную карандашными пометками. Сарвар, привлеченный этими отметками, уже просмотрел всю газету, но ничего криминального в ней не нашел, старая газета за март прошлого года. А карандашными пометками был усеян опубликованный отчетный доклад Сталина на восемнадцатом съезде партии о работе ЦК ВКП(б) от десятого марта 1939 года.

— Вот, слушай сюда! — пошутил отец. — «Наиболее влиятельная и квалифицированная часть старой интеллигенции уже в первые дни Октябрьской революции откололась от остальной массы интеллигенции, объявила борьбу Советской власти и пошла в саботажники. Она понесла за это заслуженную кару, была разбита и рассеяна органами Советской власти. Впоследствии большинство уцелевших из них завербовалось врагами нашей страны во вредители, в шпионы, вычеркнув себя тем самым из рядов интеллигенции».

— Но тебя же выпустили, признали тем свою ошибку! — продолжал упорствовать Мелик-Паша. — Я читал и изучал этот доклад нашего многоуважаемого вождя. Дай мне газету, смотри, сохранил, э, а у меня ни одна газета не сохранилась. Вот: «Несмотря на полную ясность позиции партии в вопросе о советской интеллигенции, в нашей партии все еще имеют распространение взгляды, враждебные к советской интеллигенции и несовместимые с позицией партии. Носители этих правильных взглядов практикуют, как известно, пренебрежительное, презрительное отношение к советской интеллигенции, рассматривая ее как силу чужую и даже враждебную рабочему классу и крестьянству»… Тебе надо написать письмо товарищу Сталину! — добавил он, возвращая газету с докладом.

— Что я, сумасшедший? — усмехнулся Анвар.

«Считает, что только сумасшедшие пишут Сталину!» — обрадовался Сарвар.

— Мне кажется, что он ничего не знает! — настаивал Мелик-Паша.

— Что ты говоришь? — рассмеялся Анвар. — Как может самый мудрый, гений человечества ничего не знать? Бог все видит, все знает, все понимает!.. Только сказать ничего не хочет и не может, — добавил отец Сарвара и потряс пальчиком, имитируя собачий хвост.

«Сравнивал Сталина с собакой!» — копил материал Сарвар.

— Я могу тебе напомнить и другие слова из того же самого доклада: «Интеллигенция в целом кормилась у имущих классов и обслуживала их. Понятно поэтому то недоверие, переходящее нередко в ненависть, которое питали к ней революционные элементы нашей страны и прежде всего рабочие. Правда, старая интеллигенция дала отдельные единицы и десятки смелых и революционных людей, ставших на точку зрения рабочего класса и связавших до конца свою судьбу с судьбой рабочего класса. Но таких людей среди интеллигенции было слишком мало, и они не могли изменить физиономию интеллигенции в целом».

— Но он говорит и о новой интеллигенции! — возражал Мелик-Паша. — И он критикует тех товарищей по партии…

— О, да, да! — перебил друга Анвар. — «Мы хотим сделать всех рабочих и всех крестьян культурными и образованными, и мы сделаем это со временем. Но по взгляду этих странных товарищей получается, что подобная затея таит в себе большую опасность, ибо после того как рабочие и крестьяне станут культурными и образованными, они могут оказаться перед опасностью быть зачисленными в разряд людей второго сорта (общий смех). Не исключено, что со временем эти странные товарищи могут докатиться до воспевания отсталости, невежества, темноты, мракобесия…» И эти странные товарищи уже давно докатились. То, что мы видели, школой культуры и образования назвать невозможно, при всей моей любви к советской власти.

— Ты еще считаешь, что у нас советская власть? — спросил седой как лунь старик, которому и было всего сорок лет.

— А что по-твоему? — удивился Саддык, сидевший рядом с Анваром.

Но седой, взглянув на Сарвара и на еще одного из сидевшей компании, решил промолчать, каждое слово против советской власти могло обойтись ему в двадцать лет каторги.

— Что вы все нахмурились? — рассмеялся Мелик-Паша, выхватив газету из рук отца Сарвара. — Давайте лучше посмеемся вместе с любимым светочем мира. Читаю: «Некоторые деятели зарубежной прессы болтают, что очищение советских организаций от шпионов, убийц и вредителей, вроде Троцкого, Зиновьева, Каменева, Якира, Тухачевского, Розенгольца, Бухарина и других извергов, „поколебало“ будто бы советский строй, внесло „разложение“. Эта пошлая болтовня стоит того, чтобы поиздеваться над ней. Как может поколебать и разложить советский строй очищение советских организаций от вредных и враждебных элементов? Троцкистско-бухаринская кучка шпионов, убийц и вредителей, пресмыкавшаяся перед заграницей, проникнута рабским чувством низкопоклонства перед каждым иностранным чинушей и готова пойти к нему в шпионское услужение, — кучка людей, не понявшая того, что последний советский гражданин, свободный от цепей капитала, стоит головой выше любого зарубежного высокопоставленного чинуши, влачащего на плечах ярмо капиталистического рабства, — кому нужна эта жалкая банда продажных рабов, какую ценность она может представлять для народа, и кого она может „разложить“? В 1937 году были приговорены к расстрелу Тухачевский, Якир, Уборевич и другие изверги. После этого состоялись выборы в Верховный Совет СССР. Выборы дали Советской власти 98,6 процента всех участников голосования. В начале 1938 года были приговорены к расстрелу Розенгольц, Рыков, Бухарин и другие изверги. После этого состоялись выборы в Верховные Советы союзных республик. Выборы дали Советской власти 99,4 процента всех участников голосования…»

— Скоро они до ста процентов дойдут! — перебил седой.

— Каким образом? — с любопытством спросил Мелик-Паша.

— Расстреляют всех «лишенцев», умалишенных… — охотно пояснил седой. — Ну и тех, кого под эти статьи подгонят. Немного: так, еще миллиончик-другой!

— Да-а! — удрученно протянул Мелик-Паша. — В задачи партии в области внутренней политики вошло, в пункте пятом: «не забывать о капиталистическом окружении, помнить, что иностранная разведка будет засылать в нашу страну шпионов, убийц, вредителей, помнить об этом и укреплять нашу социалистическую разведку, систематически помогая ей громить и корчевать врагов народа».

— «Систематически»! — отметил седой. — Долго еще будут громить и корчевать.

— Сами все понимаете! — улыбнулся отец Сарвара. — То, что мне доверили должность вахтера, означает: меня вычеркнули из рядов интеллигенции, но считают недостойным носить звание «враг народа».

— Благодари аллаха, — заметил Мелик-Паша, — что он внушил отцу народа убрать Ежова и заменить его Берией. Наш человек, кавказец!

Сарвар торжествовал. У него так горели хищным блеском глаза, что он сам ощущал их огонь, а потому постарался задвинуться в тень, боялся, что глаза его выдадут, и его же казнят, как ангела, настолько он себе внушил, что он попал на сходку заговорщиков, а он, советский разведчик, должен выведать все их планы и успеть вовремя сообщить своим.

Все дальнейшее для Сарвара было совершенно неинтересным: пили сухое вино, каждый приносил с собой еду и вино, закусывая еще теплым чуреком с маслом и брынзой внутри. Кто-то захватил с собой каленые орехи — фундук и жареные фисташки, высыпал их на стол общей горкой, бери, сколько тебе надо. Соня принесла щипцы, но ими пользовались только двое: она и ее ненаглядный беззубый возлюбленный, у которого зубов осталось слишком мало, чтобы ими можно было рисковать, разгрызая орехи. Остальные щелкали орехи и фисташки природными щипцами, зубами. Нехитрая наука, с детства освоенная: чуть надколешь орешек, а дальше можно уже и пальцами разломить скорлупу, ядрышко останется на одной половинке скорлупы и будет чуть-чуть дрожать перед тем, как его бросят в рот.

Рано утром, в воскресенье, на следующий день, когда отец с Соней еще спали, а они уже жили вместе, не стесняясь Сарвара, он тихо выскользнул из дома, прихватив с собой тетрадь, карандаш, кусок чурека с маслом и брынзой, оставшийся с вечера, и несколько орехов со стола, до которых не добрались ни щипцы Сони, ни природные щипцы Сарвара и гостей, все, что не успели съесть.

«Военная добыча!» — подумал Сарвар довольно.

На свежую голову хорошо вспоминалось. Сарвар подробно записал вчерашний вечерний разговор. Писал долго, старательно. Но, когда закрыл тетрадь, задумался. Ему все еще казалось, что материала маловато. И решил сходить к Игорю, посоветоваться.

Игорь встретил его появление почти что с восторгом. Погнал срочно мыть руки и усадил за стол с собой. Кухня у них была большая и вполне сходила за столовую, если не было гостей. Игорь навалил в тарелку Сарвару гору разной вкусной еды и, выглянув воровато из кухни, быстро достал из укромного места краденую у отца бутылку коньяка, армянского разлива.

— Давай, примем по сто! — предложил он и разлили коньяк в чашки, приготовленные для кофе. — Если накроют, мы туда кофе плеснем из кофейника для блезиру, и все дела, концы в воду, — шепнул он, подмигивая заговорщически. — Вчера вечером был у Арсена, у него все ушли в театр, назюзюкались армянского разлива. А лечить всегда треба подобное подобным. Ты пришел вовремя. В одиночку пить — себя губить!

Сарвар не возражал. Он всегда робел в доме у Игоря. Столь роскошная обстановка подавляла и вызывала у него чувство благоговения. До своей «исторической» встречи с комиссаром в переулке, когда он оказал содействие НКВД помимо своей воли, он знал о существовании этого дома лишь теоретически, даже ни разу не думал о нем. А теперь он все чаще и чаще стал бывать у Игоря, несмотря на ограничения, поставленные Игорю родителями. И хотя знаниями он был неизмеримо богаче Игоря, его знания не были пока реализованы в материальное благополучие, а о такой «барской» обстановке он не смел пока и мечтать.

— С удовольствием приму! — согласился Сарвар, изображая из себя выпивоху. — Вчера пили мы, правда, вино, но хорошее, деревенское, свежее. Коварная штука, признаюсь тебе. Пьется как вода, а потом встать не можешь, ноги «ватными» становятся.

Они чокнулись чашками и залпом выпили. Сразу порозовев и повеселев, принялись с аппетитом уничтожать еду.

Услышав подозрительное шарканье в коридоре, Игорь молнией метнулся к газовой плите с духовкой, большая редкость в городе, у всех поставили только по две конфорки, естественно, без духовок, да еще и не везде протянули газопровод, снял с плиты кофейник и разлил по чашкам кофе.

И вовремя. В кухню вошел, зевая, Викентий Петрович, сам комиссар, своей собственной персоной. Покосился на друзей, невинно пьющих кофе, подозрительно принюхался, но из его рта шло такое амбре, что принюхиваться было бесполезно. Комиссар это сразу понял и, открыв один из шкафчиков, висящих по стенам, достал бутылку «Московской». Налил себе в тонкий стакан для воды, стоявший рядом с кувшином, в котором всегда была вода, «холодный кипяток», как изволила выражаться Елена Владимировна, и жадно выпил водку, как воду, закусив куском колбасы, ловко выудив его из тарелки сына.

Опохмелившись, он сразу повеселел и спросил благодушно у ребят:

— Какие проблемы решаете? Мировые?

— Самую наиглавнейшую! — ухмыльнулся Игорь. — Проблему голода на земле, на земном шаре, и начинаем, как нас учили классики марксизма-ленинизма, с ближнего участка, с самих себя.

— И вижу, что успешно! — у комиссара стало настроение просто чудесным. — С утра кофе, как в лучших домах Лондона и Чикаго?

— Ну уж в Лондоне, наверное, пьют чай! — возразил Игорь.

Его уже несколько развезло, и он готов был спорить, спорить, спорить, по любому поводу, даже самому пустячному.

— Сам видел или кто сказал? — подтрунивал над сыном комиссар. — «Файв о клок» там есть, что значит: «пятичасовой чай».

— Это мы проходили! — вставил слово Сарвар, чтобы привлечь к себе внимание комиссара.

Комиссар бросил на Сарвара внимательный взгляд. Этот парень его заинтересовал еще с той, ‘первой встречи, когда он абсолютно спокойно шел под пули, правда, не совсем по своей воле. И теперь от него не укрылось волнение Сарвара, яростный и вместе с тем молящий взгляд, тот взгляд, который так хорошо изучил комиссар, он видел его у людей, «созревших» давать показания, любые показания, с полной готовностью подписать все, что от них потребуют, даже свой смертный приговор.

— Как отец? Работает? — бросил он Сарвару «наживку». — Признаться, я был весьма удивлен, когда узнал, что он попал под амнистию.

Сарвар, облегченно вздохнув, протянул комиссару тетрадь с записями.

— Здесь все! Прочтите! — сказал он почти что торжественно.

Викентий Петрович с нескрываемым интересом взял тетрадь и стал внимательно читать каракули Сарвара, почерк которого оставлял желать лучшего. А Сарвар продолжал спокойно пить кофе.

Игорь, раскрыв рот, наблюдал то за Сарваром, то за отцом, думая изумленно: «Вот оно что! Этот пошел дальше Никиты. Тот просто вовремя отказался от отца. А этот своими руками вырыл могилу родному отцу и спихивает его в нее, старается. Ну и ну! А когда жег кошку с котятами, весь изблевался. Ну и народ пошел. А смог бы я вот так?»

И он с интересом посмотрел на увлеченного чтением отца.

И честно себе ответил, что не смог бы, не хватило бы духа. Быть Иудой — это тоже поступок. А на поступки Игорь не был способен. На самостоятельные, разумеется. За компанию он всегда был готов как на пакость, так и на подвиг. Только обстоятельства для совершения подвига не подходили.

Комиссар долго читал записи Сарвара. Уже Игорь по второму заходу налил кофе себе и Сарвару, уже Елена Владимировна заглянула на кухню и, заметив, что здесь она явно лишняя, удалилась степенно и величаво в ванную, а комиссар все читал и читал, изредка бросая оценивающий взгляд на Сарвара.

— М-да! — глубокомысленно хмыкнул он, дочитав последнюю строчку. — Есть талант, наблюдательность, хватка… Опять не получится у меня отдыха в воскресенье. Ладно, чем дома чаи гонять, лучше поработать. Работа — превыше всего! Допивай кофе и поедем.

Он ушел одеваться. Куда ехать, вопроса не возникало. На сколько, тоже. Сколько надо, столько будет. Сколько нужно времени, чтобы оформить официальные показания несовершеннолетнего юноши, разоблачающего группу «врагов народа»! Сколько нужно времени, чтобы выписать несколько ордеров на арест группы людей, виновных лишь в том, что они жили в богом проклятом месте, в страшное время, когда абсолютное Зло, нагло смеясь, легко, играючи, захватывало Власть в одной за другой стране, безотносительно культурного ее уровня, общественного строя и климата.

Когда комиссар отдал все необходимые распоряжения, Сарвар собрался было покинуть кабинет, но комиссар остановил его и стал спрашивать совсем о другом.

— Это правда, что ты знаешь четыре восточных языка? Мне Игорь очень тебя хвалил.

— Хорошо знаю только три! — честно признался Сарвар.

— Какие? — высказал свою заинтересованность комиссар.

— Турецкий, персидский, арабский! — перечислил Сарвар. — Немножко знаю пуштунский.

— Однако! — поразился комиссар. — И кто тебя научил всей этой премудрости?

— Отец! — ответил Сарвар и побледнел, сразу почувствовал себя очень нехорошо.

— Он очень хороший педагог! — глубокомысленно заметил комиссар. — Мы это учтем!

Комиссар сделал только ему понятную пометку в деле, решившую судьбу Анвара, отца Сарвара. Теперь он мог быть спокоен: ему не придется возвращаться в Норильск, на рудники, или ехать на лесоповал в тайгу. Теперь ему предстояло довольно сносное существование, заключение, в одном из закрытых «НИИ», где хоть и был тюремный режим, но все заключенные выполняли работу по своей прямой специальности. Именно такие закрытые заведения и назывались на тюремном жаргоне «шарагами» или «санаториями».

— Разве хороший педагог не может быть врагом? — с вызовом спросил Сарвар.

— Не только могут, но и охотно становятся! — одобрительно улыбнулся комиссар. — Я знаю довольно много случаев: Мумтаз, Хулуфлу, Чобанзаде, Ахундов… Кстати, и твой отец был с ними знаком. Ты — молодец, юноша! Я тебе лично объявляю благодарность.

Сарвар опять побледнел, на этот раз от волнения, встал со стула, вытянулся в «струнку» и звонко отчеканил:

— Служу трудовому народу!

— Уже надо говорить: «Служу Советскому Союзу!» — поправил его комиссар. — Я займусь твоей судьбой сегодня же. Это же надо: четыре восточных языка знать… Ты свободен, дорогой, но домой пока не заходи. Погуляй, в кино посиди. Вот, возьми пять рублей. Бери, бери! Ты с этой минуты на полном нашем обеспечении! Но никому ни звука. С этой минуты рот на замке! Даже мой сын ничего не должен знать. Ясно?

— Так точно, товарищ комиссар! — еще сильнее вытянулся «в струнку» Сарвар.

Он осторожно взял положенную комиссаром на стол пятерку, лихо развернулся через левое плечо, как его учили на уроке военной подготовки, и, чеканя шаг, вышел из кабинета.

Комиссар позвонил на пост.

— Юношу выпусти! — велел он часовому.

Затем подошел к сейфу, открыл его, достал заветную секретную папку, открыл ее и вписал фамилию Сарвара в список агентов. Только вчера он получил предписание срочно подготовить группу агентов для заброски ее в Иран.

После чего позвонил начальнику разведывательно-диверсионной школы и дал ему адрес Сарвара, объяснив ситуацию.

— Ты его вечером обязательно забери! — посоветовал комиссар. — Аттестат зрелости он, считай, уже получил, пусть теперь получает профессиональные навыки. Из него должен получиться ас, только свои «мертвые петли» он будет совершать не в небе, а на земле. А дома ему больше делать нечего…

Сарвара ноги понесли сразу домой, едва он покинул ставшее родным учреждение, как усталого коня после тяжелой работы в поле, и ему потребовалось усилие воли, чтобы свернуть в ближайший кинотеатр, где он взял билет на кинокартину, которую уже давно хотел посмотреть, но то денег не было, то времени: «Девушка спешит на свидание». До начала сеанса оставалось еще время, и Сарвар зашел в кондитерский магазинчик напротив кинотеатра, где на оставшиеся деньги купил помадки, которую Соня очень любила.

«Теперь нам вновь вдвоем придется куковать! — подумал заботливо Сарвар. — Правда, комиссар на что-то намекал, но от намека до исполнения долгая дорога».

Фильм Сарвару понравился. Давно он так не смеялся, аж до слез. С таким вот великолепным настроением Сарвар и пришел домой. Нес в руке бумажный кулечек с конфетами, чтобы «подсластить» Соне ее огромное горе. Сарвар не сомневался, что тетка действительно любила отца, и жалел ее. Поэтому и купил помадки, а не истратил деньги на мороженое.

Войдя во двор дома, он увидел почти всех соседей, стоявших у дверей Сониной квартиры.

«Черт! — застыл столбом Сарвар. — Неужели я рано явился? Что там так долго искать? Вещей почти что нет… Пол, наверное, вскрывают…»

И он повернулся, чтобы уйти, но в последний момент заметил, что дверь квартиры Сони открыта и из-под открытой двери сильно тянет резким запахом газа.

Предчувствие трагедии так сильно толкануло Сарвара в сердце, что он едва не упал. И молчание соседей, и их скорбные, сочувствующие взгляды стали понятнее любых слов. А сердце колотилось так, что, казалось, еще немного, и оно выпрыгнет из груди и либо улетит, либо, перепрыгивая огромными прыжками через дома, скроется в море, отчего температура воды резко повысится, настолько он ощущал жар в груди.

Зейнаб визгливым голосом нарушила молчание:

— А этого волчонка надо в детдом отправить! Я напишу письмо, а вы все подпишетесь.

— А комнату отдельную с верандой тебе? — злобно откликнулась другая соседка. — Накось, выкуси!

И она торжественно сунула в лицо Зейнаб комбинацию из трех пальцев, то бишь кукиш. Зейнаб побагровела, и ссора стала как будто неизбежной. Но ее быстро пресек муж Зейнаб, всю жизнь проходивший у нее под каблуком. Он сначала молча врезал жене по уху, да так, что она метра три ловила быстро руками воздух, чтобы не упасть, а затем коротко и кротко, с печалью в голосе сказал:

— У человека горе, а вы языки распустили!

И опять воцарилась мертвая тишина, и опять жалостливые взгляды сомкнулись на Сарваре. Он, продолжая держать перед собой, словно от чего-то защищаясь, кулечек с конфетами, вошел в квартиру. Запах газа стал сильнее, стал резать глаза.

То, что не было отца, для Сарвара не было открытием, но отсутствие Сони его стало беспокоить, а сердце заныло еще сильнее и больнее. Все вокруг было перевернуто вверх дном, вверх тормашками. Обойдя взглядом комнату, Сарвар заметил лежащий на столе лист белой бумаги, на которой было что-то написано почерком Сони.

Сарвар подошел к столу, взял лист и прочел:

«Я знаю, что это сделал ты! Будь, ты проклят! У меня нет больше сил жить в этом страшном мире!..»

Сарвар раз за разом перечитывал и перечитывал предсмертное послание Сони, не замечая, как из опущенного книзу кулька одна за другой выскальзывают помадки, любимые конфеты Сони. Они глухо шлепались на пол и старались подальше откатиться от человека, который их купил для уже мертвого человека.

— Прими наше сочувствие! — услышал Сарвар за спиной глухой бас.

Он обернулся спокойно, как человек, которому нечего терять, даже жизнь, и увидел в дверях плотного пожилого человека с уверенным и спокойным взглядом. Человек правильно понял вопросительный взгляд и пояснил свое появление в квартире:

— Меня комиссар за тобой прислал. Теперь ты будешь у меня в школе учиться.

— Я согласен! — обрадовался Сарвар.

Не собирая никаких вещей, он вышел вслед за незнакомцем, своим новым учителем жизни и профессии, и, закрыв за собой дверь квартиры, взял только ключ с собой, чтобы он напоминал ему о доме.

Увидев Сарвара в сопровождении незнакомца, соседи быстренько разбежались по домам. Они все решили, что арестовали и Сарвара. Наступило время, когда взрослых сыновей и дочерей арестовывали вместе или вслед за родителями. Стране нужны были миллионы рабов на великие стройки современности.

Сарвара ждала большая черная машина «ЗиМ». Через некоторое время Сарвар обнаружил, что он по-прежнему держит бумажный кулечек с остатками конфет в руке, открыл полностью кулечек и стал есть конфеты одну за другой, не предлагая их незнакомцу и даже не осмысливая, что он в данную минуту делает.

А в голове у Сарвара продолжали биться слова, написанные Соней перед смертью:

«Я знаю, что это сделал ты! Будь ты проклят! Будь ты проклят! Будь ты…»

 

26

Весна была в самом разгаре и все больше и больше походила на не очень жаркое лето. До выпускных экзаменов оставалось всего ничего.

Игоря продолжали держать в «черном» теле и машиной пользоваться не давали, отчего он почти каждый день опаздывал в школу.

И в это утро Игорь торопился. Арсен встретил его за квартал от школы. Стоял, нетерпеливо оглядываясь, весь дрожа от стремления поделиться переполнявшей его важной вестью. Увидев Игоря, он вспыхнул, встрепенулся, радостно и облегченно вздохнул, бросился к нему.

— Привет! — выпалил он, сверкая роскошными черными очами.

— Привет! Что такой возбужденный? — удивился обычно спокойному Арсену Игорь.

— Представляешь… — замялся Арсен, подыскивая слова.

— Представляю! — с насмешкой передразнил Игорь.

— Я серьезно! — улыбнулся Арсен, успокаиваясь, он никогда не умел обижаться. — Я сегодня утром перепутал время, представляешь? Вернее, вчера вечером.

— Утро вечера мудренее! — опять съязвил сексуально озабоченный Игорь.

— Да нет! — не обратил внимания на язвительность Арсен. — Что ты? Я не утро с вечером перепутал. Часы вечером неправильно поставил, на час раньше, маленькую стрелку не туда перевел.

— Ну и?.. — дернулся нетерпеливо Игорь.

В кои-то веки он вовремя шел в школу, а мог опять опоздать из-за Арсена.

— Проснулся на час раньше! — пояснил обстоятельно Арсен. — Сейчас солнце с утра так греет, что не поймешь сразу: утро или уже день.

— Переходи к главному, а то в школу опоздаем! — заметил резонно Игорь.

— Я туда и иду! — согласился Арсен. — К главному! Представляешь, прихожу в школу, а в ней ни единой души нет, кроме уборщиц, конечно…

— Мечтаешь об очередной «Зойке с помойки»? — засмеялся Игорь, с удовлетворением вспомнив о развлечении, за которое их только пожурили.

«Зойка с помойки», получив крупную сумму, по тем временам, на следующий же день уволилась из школы и, вложив большую часть денег в самую лучшую шашлычную частного сектора торговли, стала жить себе припеваючи.

— Верно мыслишь, дорогой! — одобрил ход мыслей друга Арсен. — Смотрю, наш класс открыт. Захожу, и что ты думаешь? Кого я там вижу, вернее, наблюдаю?

— Александру Ивановну! — пошутил Игорь, вспомнив классную руководительницу.

— Не вспоминай с утра черта полулысого! — запротестовал Арсен. — Ах, кого я там увидел!.. Пах-пах-пах…

И Арсен приторно закатил глаза, умильно зачмокав губами.

— Не тяни кота за яйца! — заинтересовался Игорь, испытывая возбуждение, он уже понял, о чем может зайти речь. — Говори, кого ты там увидел?

— Гурию! — восторженно заговорил Арсен. — Газель большеглазую! Жемчужину несверленую, конечно, только на мой взгляд, — поправился он, — свежая, как майское утро. Кожа бархатная, персик, клянусь, э, вкусный, спелый персик. Зубами так и захотелось в нее впиться.

— Только зубами? — с издевкой насмешливо прервал его Игорь.

— Ну, почему ты все сводишь к грубому сексу? — взмолился Арсен. — В нашей стране секса нет. А в тебе нет поэзии…

— Поэзий кончилс, э, один проз осталс! — голосом базарного торговца заверещал Игорь. — Завернуть? Тибе сколько: кила, партала?

— Смешной у тебя характер, — удивился Арсен, — все время смеешься.

— Открываем охотничий сезон? — неожиданно серьезно спросил Игорь.

— Именно, дорогой! — довольно потер руки Арсен. — Завтра утром мы завалим ее на учительский стол. Только, чур, я первый! По праву первооткрывателя.

— А с утра зайдет Александра Ивановна! — насмешливо протянул Игорь.

— А она по этому запаху скучает уже лет тридцать, не меньше! — в тон другу протянул Арсен. — Чудесно, э! О чем задумался?

— Я думаю о другом: не побежит ли эта газель с заявлением в милицию?

— Ну, если мы с тобой на ночь плотно поедим, да хорошенько постараемся, — ухмыльнулся Арсен, — то бегать она не сможет, за это я тебе ручаюсь. Поплетется, дорогой, поплетется. А что скажет? Что может сказать дочь врагов трудового народа? У нас, что ли, языков нет? Мы с тобой договоримся, что она взяла с нас по двести рублей. И кому, ты думаешь, поверят?

— Уговорил и почти что убедил! — согласился Игорь. — Неужто газель так уж хороша?

— Сказка! — восторженно воскликнул Арсен. — «Мы рождены, чтоб сказку сделать былью…» — загорланил Арсен.

— «Сказка — ложь, да в ней намек, добру молодцу урок», — вспомнил Игорь.

Так, дурачась, они вошли в школу, походя решив участь бедной девочки, очередной своей жертвы. «Охотники за микробами»…

«Газель» действительно была красавицей. Ее родители, предчувствуя арест, отправили дочь к бабушке в село и вещи все более или менее ценные туда же перевели. Село находилось почти что в городе. С русским именем Нина «газель» тем не менее была чистокровной мусульманкой. И ее голубые глаза и рыжеватые волосы, так смущавшие многочисленную родню, были отзвуком давно минувших лет, когда на этой территории жили албанцы, голубоглазые и рыжеволосые. От тех древних албанцев не осталось и следа. Волны азиатских племен частью растворили их в своей среде, а частью смыли далеко на запад. И лишь изредка голубизна глаз и рыжеватость волос будили неясные воспоминания об исчезнувшем народе.

Закончив школу, она не захотела поступать в институт, да ее и не приняли бы туда, и не было сил у нее писать правду в анкете, а лгать она не умела и не хотела. Завод привел ее в ужас своей грубостью и хамством. Нина любила читать и мечтать, а в той грубой среде не оставалось времени и места ни для того, ни для другого.

А Ниной ее назвали в честь подпольной типографии «Нина», к которой имел некоторое отношение ее отец, за что и поплатился, хоть подпольной типография была в царское время и находилась в ведении большевиков.

Поработала девушка некоторое время и секретаршей у не очень большого начальника, в совсем маленьком учреждении и совсем бесполезном, но этот не очень большой начальник оказался очень большим скотом и потребовал от нее дополнительных услуг в постели за ту же заработную плату. Причем в очень грубой форме, равнозначной попытке изнасилования. Но Нина, хоть и была стройной и тоненькой, недаром ее и сравнивали с газелью, была физически достаточно крепкой, сильной, чтобы дать отпор зарвавшемуся насильнику: она залепила ему несколько оплеух, а когда этого оказалось недостаточно, то огрела графином с водой, стоявшим на столе заседаний в кабинете начальника, а затем вылила на лежавшего без чувств начальника содержимое графина, чтобы привести начальника в чувство.

В чувство-то он пришел, но оно оказалось столь злобным, что появился приказ об увольнении.

Таковы были основные причины, в силу которых Нина сумела устроиться лишь уборщицей в школу…

На следующее утро она явилась пораньше. Накануне после уроков их заставили мыть окна, хотя в их обязанности мойка окон не входила, но директор, фиктивно оформив трудовой договор со своими родственниками, положил деньги в свой карман, а заставил этим заниматься уборщиц. И Нина не домыла окна в двух классах, выпавших на ее долю, не успела, она торопилась домой, ехать было далеко, а дома лежала больная бабушка, ее надо было кормить, да и волноваться ей за внучку в таком положении было совсем ни к чему. Да и лекарство надо было давать ей строго по часам.

Нина никогда не обращала внимания на тех, кто входит и выходит в класс и из класса, когда она там убирается. Но сегодня в окне, которое она уже отмыла до блеска, отражалась входная дверь, и не заметить, как двое здоровенных парней-десятиклассников забаррикадировали дверь, сунув ножку стула в дверную ручку, было просто невозможно, и Нина испуганно оглянулась на вошедших.

Волчий блеск в их глазах и явное возбуждение в лицах ей очень не понравились, не говоря уже о сильном вздутии брюк в нижней части живота у них.

— Иди к нам, красавица! — хриплым голосом произнес Арсен, подзывая девушку. — Мы тебе зарплату за полгода принесли! — добавил он, доставая из кармана пачку денег крупными купюрами.

— Не бойся, мы здоровые! — добавил, посмеиваясь, Игорь, подкрадываясь к ней.

Нина сразу все поняла и замерла, оцепенев, и обреченно смотрела, как два негодяя-самца неторопливой походкой, разжигая себя гоном, ощущением начавшейся охоты, тем более что жертва обложена и загнана, можно и поиграть с нею, перед тем как растерзать, приближались к ней.

Арсен, любуясь ею, остановился в трех шагах от Нины. Игорь тоже машинально повторил синхронно его движение и тоже застыл, недоуменно глядя на друга.

А Арсен внезапно рухнул на колени и стал читать стихи: Прекрасная луна, не будь звездой падучей, Ты, о моя луна, сокрыта в черных тучах. В силках твоих кудрей птенец моей души, Запутавшись давно, ждет смерти неминучей. Дорога в храм любви — лишь правда и мольба. Кто тем путем идет, тот слез не льет горючих. Твой взгляд, как вор в ночи, разграбил и унес. Добро моей души, когда столкнул нас случай. Средь шахов красоты ты лучезарней всех. О, грозный мой султан, казни меня, не мучай! Кто видел, чтоб тюльпан в одежду был одет? Мой дорогой тюльпан в одежде самой лучшей. Соперник Насими сказал: «Любить грешно». Он словом согрешил, за грех свое получит.

Нину стихи, как ни странно, привели в сознание и сняли то оцепенение, в которое она от ужаса впала, сознание, которое вот-вот, казалось, готово было ее покинуть, мгновенно привело в действие мысли, она обрела уверенность в движениях, ясность рассудка и, быстро открыв окно класса, расположенного на втором этаже школы, выпрыгнула на улицу. Но падение было неудачным. Резкая боль в правой лодыжке была столь сильна, что Нина от боли потеряла сознание и распласталась на асфальте тротуара.

Арсен с Игорем инстинктивно бросились к окну, пытаясь помешать Нине совершить прыжок, но, не успев, с ужасом смотрели на распластанное на тротуаре тело Нины, а отведя от нее взгляд, они увидали на улице, на противоположном тротуаре, замерших Валю с Илюшей. Они смотрели прямо на них, и для друзей-насильников стало яснее ясного, что они все видели и молчать не будут. И впервые за всю жизнь страх перед возможной ответственностью перед законом выступил на их лицах.

Арсен первым пришел в себя.

— Кажется, она разбилась насмерть! — с трудом выговорил он, и слезы раскаяния заблестели в его черных прекрасных глазах.

— Может, еще жива? — испуганно спросил Игорь, представляя трепку, которую ему задаст отец. — Здесь невысоко.

Но Арсен уже взял себя в руки.

— Все отрицаем! — заговорщически зашептал он, как будто в классе еще кто-нибудь присутствовал. — Мы ничего плохого и не задумали. Ты подтвердишь, что я ей только читал стихи, дверь мы не закрывали, насиловать ее не собирались… Тебе ясно?

— Не маленький, сам соображу! — отмахнулся Игорь.

— Ты, большой, слушай, а не ерепенься! — схватил друга «за грудки» Арсен. — Наши показания должны совпадать в деталях. Это — самое главное. Ясно?

— Понял! — опешил Игорь.

Таким разгневанным он никогда не видел своего друга…

Илюша, как всегда за последнее время, встретился с Валей по дороге, и они пошли в школу, обсуждая новости, о которых не успели наговориться в предыдущий день. Встретились они, как всегда, тоже пораньше, чтобы подольше побыть друг с другом. Илья, после того как они стали фактически мужем и женой, предложил Вале переехать к нему и жить вместе, под одной крышей, но Валя пока стеснялась подруг и не хотела скандала в школе.

«Осталось так мало дней до окончания, — оправдывалась она, — зачем дразнить „гусей“? Ты же знаешь, как в городе смотрят на такие вещи! Нельзя…»

В это утро Валю интересовало другое.

— Почему ты поссорился с Сарваром? — спросила она внезапно для Илюши. — Были ведь такими друзьями, водой не разольешь…

— Я с ним не ссорился! — перебил Валю недовольно Илья. — Сам не пойму, почему он меня вдруг возненавидел? — с горечью признался Илюша. — За все время нашей дружбы я слова обидного не сказал. Помогал, чем мог. А почему ты спросила об этом?

— У Сарвара опять арестовали отца! — тихо зашептала Валя, хотя вокруг не было ни единой живой души, даже четвероногой с хвостиком.

— Не опять, а вновь! — машинально поправил Илья. — Конечно, я слышал об этом! А тетка его покончила с собой, отравившись газом. Но я не могу подойти к нему и утешить. Сарвар исчез! И никто не знает, где он, даже его новые друзья: Игорь и Арсен…

— Я случайно кое-что слышала! — перебила его Валя, услышав об Игоре. — Мельком!

— Подслушивать нехорошо! — поцеловал свою жену Илья.

— Клянусь, я не подслушивала, — стала уверять мужа Валя. — Я стояла за дверью, а Игорь громко сказал Арсену в это время: «Сарвар сам сдал своего отца. Компру на него заготовил на „четвертной“», — и спросила наивно: — А что это такое?

— «Компра» — компрометирующий материал, а «четвертной» — это двадцать пять лет лагерей, лишения свободы. Сарвар меня возненавидел после приезда отца.

— Что же он ему такого наговорил? — удивилась Валя.

— Ничего он ему и не наговорил, — жестко отрезал Илья, — потому что Сарвар ничему бы не поверил. Ему четко внушили, что отец — враг!

— Хочешь сказать, что нас всех так воспитывают? — не поверила Валя.

— Пытаются! — согласился Илья. — Но Сарвар сам себя так воспитал. Ему очень умело внушили чувство вины перед страной, перед родиной. Но остальное он сотворил сам, своими руками.

— Возненавидел отца? — не поверила Валя.

— В какое страшное время мы живем, если оно превращает умного и талантливого человека в настоящего монстра, — с болью в голосе сказал Илья.

— Сарвар талантлив? — спросила Валя.

— Очень! — честно признался Илья. — Четыре восточных языка знает! А какие рубайи и газели пишет? Я так не умею.

— Каждый должен писать по-своему! — быстро утешила его поцелуем Валя и ласково улыбнулась. — В твоих стихах восток тоже ощущается.

— Я же родился на Востоке! — пояснил Илья.

Валя опять перескочила на совершенно неожиданную тему.

— Я все собираюсь тебя спросить: правда, что немцы преследуют евреев?

— Правда! — спокойно отреагировал на ее вопрос Илья.

— Но почему? — удивленно воскликнула Валя. — Ведь раньше евреев преследовали одни черносотенцы…

— Ты ошибаешься! — перебил Валю Илюша. — Ты знаешь моего дядю, историка по образованию? Он подобрал любопытные факты использования нацистами законов, принятых христианской церковью против евреев. Я даже записал и так с тех пор и ношу с собой в портфеле эту тетрадь, все забываю дома оставить.

— Прочти! — попросила Валя.

Илюша достал из портфеля толстую тетрадь и прямо на ходу, не останавливаясь, стал читать выдержки из тетради:

— Вот, слушай! «Церковные законодательства и антисемитские законы нацистов имеют много общего: третий синод Орлеана в 538 году запретил евреям показываться на улицах города во время страстной недели, а нацистский закон от 3 декабря 1938 года уполномочил местные власти запрещать евреям находиться в общественных местах в праздничные дни… Труланский синод в 692 году постановил, что христианам запрещено лечиться у еврейских докторов, а еврейским докторам лечить неевреев, а нацистский закон от 25 июля 1938 года постановил то же самое в отношении еврейских докторов и немцев… Начиная с третьего синода в Толедо в 681 году, церковь регулярно сжигала Талмуд и прочие еврейские книги публично, а начиная с 1933 года священные книги евреев горят в кострах в нацистской Германии… Четвертый лютеранский совет в 1215 году в каноне 68 постановил, что все евреи должны носить на своей одежде опознавательный знак. И рейхстаг принял закон после запроса группы депутатов, что все евреи должны носить на левой стороне груди желтую звезду Давида… Синод в Бреслау в 1267 году ограничил территорию проживания евреев специальными „гетто“ и, начиная с XVI века, церковь содействовала созданию таких гетто по всей Европе. 21 сентября 1939 года под давлением Гейдриха рейхстаг принял такой же закон… Совет в Базеле в 1434 году постановил, что евреям запрещено получать научные степени в еврейских университетах. Нацисты 25 апреля 1933 года приняли такой же закон, который называется: „Закон против переполнения германских школ и университетов“».

— А в Евангелии от Иоанна всех евреев называют «детьми дьявола», — «поябедничала» Валя.

— И относятся, согласно этому определению! — уточнил Илья.

— Но почему? — все еще не понимала Валя.

— Потому что евреи, к которым обращался Иисус, отвергли его, — пояснил Илья. — И Мухаммед, который пророк, разгневанный на евреев за то, что те отказались принять его пророчества, перенес центр своей религии из Иерусалима в Мекку. По его же настоянию евреи были изгнаны из Медины, где пророк задумал умереть, там находится сейчас его гробница, ставшая местом паломничества всех мусульман для моления. А в Мекке он построил храм, Каабу, где лежит черный камень, упавший с неба. Теперь там религиозный центр мусульман, тоже главное место паломничества. Каждый правоверный должен совершить хадж в Мекку и Медину, после чего получает он титул хаджи, который присваивается только лицам, совершившим паломничество в Мекку и Медину. Кстати, у мусульман считается почетным умереть во время хаджа. Каким бы великим грешником ни был мусульманин, душа его сразу же попадает в Эдем, в рай…

— Ты изучаешь религии? — удивилась Валя.

— Мой дядя этим занимается, — уклонился от прямого ответа Илья, — а я люблю пользоваться его изысканиями… Вообще-то, ислам исторически менее враждебен иудаизму, чем христианство, но все равно мусульмане недолюбливают евреев за непризнание Мухаммеда. А за что тем было его признавать, когда он взял еврейскую Библию и на ее основе написал Коран. Да, да! — уверил он Валю, заметив тень недоверия на ее лице. — На основе еврейской Библии и еврейской веры.

— Но ведь Бога нет? — задала вопрос скорее себе Валя. — Или есть?

— Ты знаешь, — опять уклонился от прямого ответа Илья, — неизвестно, что лучше: религиозный фанатизм, который во имя веры отвергает этику, разум и мораль, или марксистский фанатизм, который во имя разума и счастья для всего человечества, исключая, правда, из этого «всего» миллионы людей, целые группы и сословия, отвергает Бога, а заодно этику и мораль. К первым относятся те, кто судит людей не по делам их, а по проповедуемой ими степени веры. Ко вторым те, кто верит, что человек — вершина творения и не нужно ему никакой «высшей» морали. То, что сам человек считает моральным, то и хорошо…

Валя неожиданно вскрикнула, протянув руку по направлению в школе, к которой принесли их автоматически ноги. Илья посмотрел в том направлении в тот момент, когда Нина выпрыгнула из окна, а в окне засветились физиономии Арсена и Игоря. И Валя с Илюшей сразу поняли, что они стали свидетелями преступления. В том, что это было преступление, не вызывало у них ни малейшего сомнения, выражение лиц Арсена и Игоря говорило само за себя.

Илья бросился к лежащей на асфальте Нине. Лица друзей-насильников тут же исчезли из видимости. Нина лежала без сознания, но слабое дыхание и частый пульс показали Илье, что она еще жива.

Илюша хотел перевернуть Нину на спину, чтобы посмотреть, нет ли серьезных повреждений на виске и лице, но Валя его остановила.

— Не трогай! Пусть лежит! Я побегу в школу за врачом, она уже обязана быть.

И Валя стрелой метнулась за помощью, а Илюша растерянно стоял возле распростертого тела, не зная, что бы такое предпринять. Может, именно растерянность и толкнула его на опасный, хоть и смелый по своим последствиям шаг. Увидев показавшуюся вдали милицейскую машину, он бросился на проезжую часть дороги наперерез машине, размахивая руками, чтобы привлечь внимание.

Кто-то в машине заметил возбужденного юношу, и машина, свернув со своего маршрута, подъехала к школе, навстречу Илье.

— Что случилось, оглан? — спросил капитан милиции, с густой сединой на висках.

— Девушка выбросилась из окна школы! — сказал Илюша, с трудом переводя дыхание от быстрого бега. — Лежит на асфальте, пока жива.

Капитан посадил Илью в машину, и они подъехали к тому месту, где лежала Нина, все еще без сознания. А из школы к ним бежала уже Валя.

— Врача нет в школе! — тоже запыхавшись, проговорила она. — Циля Абрамовна еще не подошла.

«Ну, конечно! — неожиданно злобно подумал Илья. — Она только и может, что говорить: „Ах, если бы вы знали, за какую зарплату я здесь тружусь!“ Зараза! Не хочешь, не работай, иди в районную поликлинику работать за такую же зарплату. Только там вкалывать надо и не придешь, когда толстая задница со слоноподобными ногами позволят это сделать».

Илья очень уж не любил халтурщиков.

Валя с испугом уставилась на милиционеров, осматривающих место происшествия, измеряющих угол падения и фотографирующих тело.

Капитан осторожно перевернул Нину, и она тут же пришла в себя, только простонала:

— Но-ога!

Кроме большой ссадины на скуле, полученной ею, когда она, упав, проехалась по асфальту, крови не было. Но Нина опять потеряла сознание.

Тогда капитан кивнул сопровождающим его милиционеру и шоферу, и они втроем аккуратно, осторожно и бережно перенесли Нину в машину.

Капитан обратился к Илье с Валей:

— Вы видели, как все произошло?

— Как она выпрыгнула из окна! — подтвердила Валя. — Я первая увидела, он потом.

— Кого-нибудь в окне еще видели? — не отставал капитан, прочитавший на их неискушенных лицах правду.

Вокруг них уже собралась большая толпа школьников, оживленно обсуждающих приезд милиции и допрос капитана.

Капитан поспешил разогнать их:

— Марш на занятия! Расходись!

Школьники, пересмеиваясь и толкаясь, двинулись в школу.

— Повторяю вопрос, — пристально глядя на Илюшу, спросил капитан, — видели ли вы в окне еще кого-нибудь?

— Видели! — решился сказать Илюша правду, хотя ему стало очень неприятно от этой правды.

Капитан был очень доволен его признанием.

— Поедете со мной, я запишу ваши показания! — предложил он «молодоженам» сесть в милицейскую машину.

По дороге они отвезли пострадавшую в больницу. Нина еще легко отделалась: перелом стопы и сотрясение мозга, никаких серьезных травм не было обнаружено.

В милиции Валя и Илья не стали скрывать, что они видели в окне Арсена и Игоря и что у тех были очень испуганные лица.

Часа через два Нина пришла в себя и все рассказала.

Еще через час прокурор подписал постановление об аресте, и Арсен с Игорем были арестованы прямо по выходе из школы, на глазах у изумленной публики.

Им предъявили ордер на арест и увезли в тюрьму.

 

27

Арест Арсена и Игоря ошеломил всю школу. На следующий день Илюша с Валей вынуждены были рассказать, что они видели. Школа гудела от скандала, ахала и охала. Тема-то была щекотливая, запретная. А запретный плод сладок. Попробовать самому страшно, а о чужих попытках поговорить безопасно и приятно, будто сам все это проходил, почему бы, в таком случае, не поговорить. Любопытство снедало всех, даже высоких моралистов. И все шушукались, собираясь группками по два-три человека, часто переходя от одной группки к другой, вдруг где-то что-нибудь новенькое скажут, да и самому на время стать центром внимания, рассказав какую-нибудь пикантную деталь, которую только что услышал в другой группке. Никогда еще глаза школьников и школьниц так не горели от возбуждения.

Каково же было всеобщее изумление в классе, когда уже на второй урок в класс, как ни в чем не бывало, вошли Арсен с Игорем. Команда, все, состоящие в их компании, Никита, Костя, Мешади-макака, встретили их появление воплем восторга:

— Ура, наша команда победила! — завопил Мешади-макака, прыгая по партам.

Но остальные в классе встретили их появление с холодным пренебрежением и неодобрением.

— Папочки встали «горой»! — съязвив, пустила «шпильку» Агабекова.

И посмотрела с ненавистью на Никиту. Если бы у него был папочка на воле, она его не пощадила бы. После попытки изнасиловать, второй в ее жизни за столь короткий срок, она неделю «болела», так ей было стыдно идти в школу, встретиться взглядом с тем, за кого раньше она готова была отдать душу, а теперь презирала и ненавидела, находиться рядом с человеком, который силой пытался взять то, что мог без труда взять лаской.

Игорь по дороге к своей парте задержался на несколько секунд возле Ильи.

— Это ты, жиденок, нас заложил? — прошипел он так, чтобы, кроме Ильи, его никто не услышал. — Смотри, обрежем тебе и уши! — добавил он с угрозой.

Илюша встал с парты и с движения уложил Игоря на пол одним хуком. Арсен поспешил вклиниться между ними и, подняв с пола Игоря, шепнул ему:

— Ты что, забыл? Нас выпустили на поруки! Дело-то еще не закрыто. Уймись на время. Потом мы ему припомним!

— Когда это, потом? — потирая онемевшую сразу скулу, спросил тихо Игорь.

— Как только дело закроют, так сразу! — пояснил Арсен. — И я придумал, — зашептал он Игорю прямо в ухо, — как ему отомстить!

— Изувечим? — хищно напрягся Игорь.

— Морально! — усмехнулся Арсен.

— Как это, морально? — не понял Игорь.

— Потом поймешь! — успокоил друга Арсен. — Узнаешь, будешь доволен!

И они сели на свои места как два пай-мальчика.

Очень скоро дело было закрыто. В крови пострадавшей, у Нины, срочно нашли следы алкоголя. Показания потенциальных насильников ловко заменили другими. Иначе очень уж идиотами выглядели бы на суде два лоботряса со своими утверждениями, что Нина предлагала их «обслужить» за соответствующую плату. Дело в том, что имелось медицинское освидетельствование пострадавшей, в котором черным по белому было написано, что Нина — девственница.

В своих новых показаниях обвиняемые утверждали, что полностью противоречило написанным ранее, одними и теми же словами оба, без единой буквы различия, утверждали, явно под диктовку: они явились в школу на час раньше, чтобы вместе подготовиться к урокам, а уборщица, моя окно, стояла слишком рискованно на подоконнике, когда Арсен сильно хлопнул дверью, она испугалась и выпала из окна, а они, естественно, подбежали к окну только из человеколюбия, движимые высоким долгом советского человека приходить друг другу на помощь в беде, и заодно посмотреть: не слишком ли ушиблась пострадавшая.

И дело было благополучно закрыто «за отсутствием состава преступления». Капитан, открывший это дело, был срочно переведен из города в район, где так капитаном и остался. А Нину выгнали с работы.

Илюша с Валей недолго обсуждали это событие. Их показания приняли в расчет, они же видели, правда, не слишком много, под их показания и подогнали «показания» преступников.

— Я не понимаю! — возмущалась Валя, когда они вдвоем гуляли после занятий по бульвару. — Это же неразумно: оставлять преступников на свободе.

— Мой дядя говорит, что разум способен оправдать любую мораль и любое преступление, — обреченно пожал плечами Илья. — Древние греки славились своей рациональностью и сбрасывали больных и слабых младенцев со скалы в пропасть. Но я считаю, что способность человеческого разума нельзя даже сравнивать с Высшим Разумом — Космическим.

— То, что верующие называют Богом? — спросила Валя.

— Богом, Аллахом, Буддой, Иеговой, — согласился Илья. — Принцип единобожия — принцип Космического Разума. Смотри: у всех религий общая система этических законов: у иудаизма и у буддизма более полная, у христианства и мусульманства, более молодых религий, менее полная, но явно она исходит из одного источника.

— Но кому принадлежит этот Разум? — задала столь умный вопрос Валя, что Илья с интересом посмотрел на свою будущую в скором времени жену.

— Почему Космический Разум должен обязательно кому-нибудь принадлежать? — удивился Илья. — А как же быть с невидимым, непостижимым и неосязаемым Богом?

— Каждая религия считает себя носителем Высшего Разума? — продолжала удивлять любимого Валя.

— И отрицает этот Высший Разум в других религиях, а Высший Разум, «властелин вселенной», должен быть един для всего человечества.

— Ты сам мне рассказывал, — напомнила Валя, — что три тысячи лет тому назад евреи открыли миру Бога и призвали все народы жить в братстве, признавая одну и ту же мораль.

— Да! — не стал отрицать сказанного Илья. — Как ни странно, идеалы о едином Боге вселенной, общем нравственном законе для всех народов, о всемирном братстве людей впервые были провозглашены бывшими рабами в Синайской пустыне…

— Ты мне рассказывал, — опять вспомнила Валя, — что Моисей специально водил по этой пустыне свой народ сорок лет, чтобы все, воспитанные в рабстве, умерли.

— Все равно это — загадка мира! — удивленно восхитился Илья. — Именно эта малочисленная группа людей именно в тот исторический отрезок времени провозгласила усовершенствование мира по закону Бога. Кстати, эти слова: «Усовершенствование мира по закону Бога…» — три раза ежедневно повторяются в молитвах всех евреев всего мира, на разных языках, хоть на иврите, хоть на идише. Как бы там ни было, идея эта возникла только один раз в истории человечества. Она в корне отличается от всего, что знал языческий мир. Древние люди полагали, что земля, небо, река, гора, деревья, звезды, гром и молния, все-все окружающее их достойны обожествления. И вдруг — Высший Космической Разум наделяет искрой божией Моисея, и он породил идею Единобожия.

— Поэтому евреи и считают себя «избранным народом»? — спросила Валя.

— «Избранность подразумевает лишь повышенные обязательства перед Богом». Вот за это еврея никогда и не прощают! — усмехнулся Илья.

— За что «за это»? — не поняла Валя.

— За то, что именно евреи дали неблагодарному миру идею Единобожия, единой морали, идеалы добра, мира, любви и справедливости, и, главное, личной ответственности за свое поведение и за все происходящее в этом мире.

— Значит, иудаизм и есть Высший Космический Разум? — пыталась понять Валя.

— Он мог бы им стать, но не стал! — печально признался Илья.

— Почему? — допытывалась Валя.

— Бывшие рабы обожествили Высший Космический Разум и стали его рабами, — пояснил ей Илья. — Ортодоксальность мышления, когда тебе велят: «только так, а не иначе», — множество необъяснимых запретов и поучений. Впрочем, объяснить-то их можно, принять было трудно всем. Поэтому несогласные с ортодоксами евреи и основали секту ессеев, из которой родилось христианство, а привлеченный идеей Единобожия, но не согласный с ортодоксальным иудаизмом Мухаммед основал ислам. Именно эти две религии, которые гораздо гибче и более приспособленные к человеческим слабостям, и завоевали большинство стран мира, правда, больше мечом, чем божьим словом.

— Ну и какую из них ты считаешь носительницей Высшего Космического Разума? — настаивала на своем праве понять Валя.

— Религии Высшего Космического Разума пока еще нет! — утешил ее Илья.

— А марксизм? — спросила Валя, потому что просто не могла не спросить об этом.

Илья даже рассмеялся, а потом обиженно сказал:

— Провокационный вопрос, за который тебя следует отшлепать!

Валя, улыбаясь, охотно подставила попку:

— Отшлепай, разрешаю! А потом скажи!

— Христианство и ислам, — вздохнув, стал пояснять Илья, — делают слишком сильный упор на потусторонний мир. Карл Маркс основал свой собственный вариант еврейского идеализма — социализм. В марксистском варианте идеал иудаизма звучит так: «Усовершенствование мира по закону Человека!» Этот тройственный призыв евреев к самосовершенству, боюсь, плохо кончится для них.

— Но ты так и не ответил на мой вопрос! — обиделась Валя.

— У тебя есть глаза? — спросил серьезно Илья.

— Есть! — почему-то испугалась Валя.

— Тогда оглянись вокруг, и ты увидишь, что такое марксизм, превращенный в религию! — уточнил Илья. — И почему даже тебе я боюсь прямо ответить на поставленный тобою вопрос.

— «Трусишка зайка серенький…», — пропела насмешливо Валя.

— «Под елочкой скакал…», — подхватил насмешливо Илья, делая ударение на первом слоге, на первой букве «а» в этом слове: «скакал»…

Игорь с Арсеном не оставили затеи: отомстить Илюше за то, что он честно признался в увиденном, из-за чего они пережили несколько неприятных часов в камере предварительного заключения при райотделе милиции. Но эти часы были самыми отвратительными часами в их жизни, а потому они не хотели, чтобы они повторились, пусть даже их опять «отмажут» родители.

Поэтому, обсуждая план мести в своей тесной компании, поредевшей из-за странного исчезновения Сарвара, о котором не знал даже Игорь, получивший мгновенный отлуп, стоило ему лишь заикнуться и спросить у отца о причине столь странного исчезновения, Игорь с Арсеном отметали любой план, который мог нести в себе лишь тень возможного ареста.

— Устроить ему «темную», и все дела! — предложил Никита.

— Драка нам ни к чему! — отрезал Арсен. — Нам только что закрыли одно уголовное дело, а ты нас «раскручиваешь» по новой.

— Жаловаться он не пойдет! — стал было успокаивать Арсена Никита.

— Ты мою сестру плохо знаешь! — встрял неожиданно Костя.

— А при чем здесь твоя сестра? — удивился Никита.

— У них с Илюшей «любовь»! — насмешливо-злобно протянул Костя.

— Нам-то что до их любви? — не понял Мешади.

— Во-первых, — стал пояснять солидно Костя, — они не расстаются. Во-вторых, она ринется сразу в бой за своего любимого, а дерется она, ого-го!

— И ей накостыляем! — пообещал Мешади.

— Тебя она уложит одной левой, — усмехнулся Костя, — а бить сестру я не дам, она хоть и дура, но все же мне родная сестра.

— Что вы так занудно обсуждаете вариант, который нам все равно не подходит? — разозлился Игорь.

И они опять надолго замолчали, каждый продумывая свой вариант, который позволил бы им избежать уголовного наказания.

Наконец, когда каждый из присутствовавших признал свою полную несостоятельность, Арсен довольно улыбнулся и сказал:

— У меня есть отличный план!

— Какой? — сразу же поинтересовался Игорь. — Ты мне уже не в первый раз говоришь о нем, но пока я его не слышал.

— В этом году была поздняя христианская пасха… — начал рассказывать свой план Арсен.

— Не ждите, уроков все равно не отменят… — перебил глупо Никита.

— Послушай, дорогой, с тобой хорошо говно есть, изо рта выхватываешь! — обиделся Арсен и замолчал, насупившись.

— Извини, дорогой, я — молчу! — спохватился Никита.

— Аршин-малчи! — подковырнул Мешади.

И Арсен, успокоившись, детально изложил «подельникам» свой коварный план, которому бы позавидовал сам Макиавелли. Всем он очень понравился, и его с радостью одобрили.

Только Костя напомнил:

— Валентина все сорвет! — заявил он авторитетно.

Никита покровительственно похлопал Костю по плечу.

— Брат ты ей или не брат? — спросил он ехидно. — Устрой ей дома сквозняк. Заболеет, а мы без нее все и организуем…

Костя послушался совета, так и сделал. Теперь, что бы Валя ни делала, обедала, ужинала, готовила уроки, Костя сразу производил математические расчеты, устраивая сквозняки.

Поэтому, когда на следующее утро Валя заявила матери, что не пойдет в школу, потому что плохо себя чувствует, Костя решил, что это его работа, и очень довольный помчался в школу, обрадовать друзей.

Правда, мать не поверила в простуду и обратила внимание на истинную причину недомогания: тошноту, рвоту, бледность лица дочери и испытываемое ею головокружение.

Сообщение Кости вызвало всплеск восторга среди молодых троглодитов, и они решили действовать немедленно. Мешади, живущий почти рядом со школой, сбегал домой и принес три мотка тонкой проволоки и очень крепкой бельевой веревки. Все «заговорщики» вели себя так примерно на уроках, что учителя глазам своим не верили и все время ожидали от них какой-нибудь крупной пакости.

Они ее дождались. На большой перемене «пай-мальчики» разгулялись.

Илюша был очень обеспокоен отсутствием Вали на уроках, он и на занятия опоздал впервые за десять лет учебы, ждал ее до «победного конца», но так и не дождался. С Костей Илья последнее время не разговаривал, не мог вынести его открытую неприязнь, старой дружбы как не бывало, но делать было нечего, спросить было больше не у кого, пришлось пересилить себя и подойти к его парте.

— Костя, что с Валей? — спросил он тревожно, хотя пытался спросить беззаботно.

— Сквозняки, сквозняки! — нахально запел Костя. — От сквозняков надуло! — неудачно сострил он, не подозревая, сколь близок он был к истине.

— Это ты ей и устраиваешь сквозняки! — обвинил Костю Илья. — Она мне вчера вечером жаловалась.

Никита незаметно подкрался во время разговора за спину Илюше и подмигнул Косте, мол, действуй.

Костя резко встал из-за парты и обозленно рявкнул на Илью:

— Кто ты такой, чтобы она тебе жаловалась? В родственники набиваешься?

Никита опустился на четвереньки за спиной у Илюши, а Костя сильно, двумя руками, толкнул Илюшу в грудь. Илья, отшатнувшись, перелетел через Никиту и больно шлепнулся на пол.

И тут же на него набросились все пятеро подельщиков, четверо из которых ненамного уступали в силе Илье, а Арсен, так тот даже превосходил.

Одним мотком веревки они быстро связали ему ноги, а два других мотка привязали одним концом к кистям рук, после чего поволокли к классной доске, где и распяли, натянув веревки на костыли, на которых и была повешена классная доска. Теперь на этих костылях, на классной доске был распят своими соучениками Илюша. Подонки знали, что Илья не будет кричать, даже если его будут пытать, а потому и не стали ему затыкать рот подручными средствами.

Игорь крупными буквами написал над головой Илюши на классной доске красивым шрифтом, латинскими буквами: «I.N.C.I.»

А затем голосом балаганного «петрушки» заверещал:

— А вот перед вами Иисус Назарянин, Царь Иудейский! Прошу любить и жаловать. Пока еще живой, в небо не вознесся. За отсутствием топлива. Это, — Игорь показал на руки Ильи, — «стальные руки-крылья», а это, — и он больно ткнул пальцем Илью под пятое ребро, — «пламенный мотор». Спешите, спешите, покупайте билеты по госцене. Знаменитый аттракцион «Вознесение на небо». Магдалина отсутствует по уважительной причине, заболела, женские-с недомогания-с. А учеников у нашего местного Иисуса, выращенного в родном коллективе, нет, но его соученики по классу заменят их по ставке статистов. Спешите, спешите! Единственное представление!

Арсен и Никита, сделав веревочные петли на костылях, на всякий случай все же держали веревки, каждый со своей стороны. Мешади изображал зурнача и тянул свой нескончаемый мугам. Костя поначалу злорадно хохотал и изображал восторженного зрителя, хлопал в ладоши, мяукал и свистел, но вдруг сразу побледнел и смолк, почувствовав тяжесть камня на сердце, внезапно ощутив подлость своего поступка. В первый раз он со страхом подумал, что теряет свою сестру, которую любил и уважал, навсегда.

Илья стоял у доски, раскинув руки и почти не испытывая физической боли, так, немного саднило в кистях рук и затекали от неудобного положения плечи. Но душевную боль он испытывал огромную, ощущение было такое, словно его действительно распяли на кресте, запястья и лодыжки пробиты огромными медными гвоздями, а у ног его, у подножия креста и горы Голгофы, беснуется толпа с перекошенными от злобы лицами. Ни одного участливого взгляда, в лучшем случае равнодушные, опасливо косящиеся на «странную игру», отдающую какой-то жестокостью, от которой лучше всего держаться подальше.

Ученики входили в класс, выходили из него, некоторые на какое-то время присоединялись к неведомой ранее игре. Шахла так увлеклась новой комсомольской забавой, что плюнула в ноги Илье, попав точно на веревку, которой были спутаны его ноги.

— Браво, Шахла! — завопил Никита. — Браво, комсомольский секретарь! Давай, плюнь ему прямо в физиономию, христосику этому. Плюй! Что, слабо?

Шахла встретилась взглядом с суровыми глазами Ильи и, отвернувшись, быстро вышла из класса. Впервые в жизни ей стало стыдно. А этого чувства она не испытывала, даже когда задирала высоко ноги в постели незаменимого начальства.

А Игорь продолжал бесноваться:

— Евреи дали римлянам свое согласие распять Христа. Отдали своего же еврея на мучения лишь потому, что он не принимал полностью иудаизм. Я правильно говорю, жиденок? — обратился он к Илюше. — Специально ради тебя готовился, историю читал. Больно рукам? Нет? Ты постони, тогда мы ослабим веревки. Хотя нет, не тот вид у тебя будет, не мученический. Ты уж потерпи, скоро большая перемена закончится, мы тебя отпустим… Спешите видеть, спешите видеть! — заорал он вновь пронзительным фальцетом балаганного «петрушки». — Тотализатор принимает ставки: вознесется после второго пришествия новоявленный Христос, или нет. Делайте ваши ставки, дорогие товарищи! Три к одному, что не вознесется. Ваше слово, камарады! Четыре к одному, что не вознесется! Принято? Делайте ставки, товарищи!..

Настоящее паломничество устроили в класс любопытные из параллельного десятого, из других старших классов.

У всех на лицах было написано жгучее любопытство, но ни один не пришел на помощь.

Илюша вспомнил строчки сонета, написанного им после той ночи, когда приснился столь вещий сон: он стал свидетелем ареста Иисуса Христа в Гевсиманском саду римскими легионерами.

Был страшен мой прошедший черный путь! Я шел, гора Голгофа приближалась, Пути все меньше, меньше оставалось, И не во сне, захочешь — не вернуть. О, если б с громом молнии сверкнуть На ясном небе, мне бы показалось: Бог за меня, его прощенье слалось, Чтоб на кресте забыться и уснуть. Вокруг меня чудовища хохочут, Сивиллы, вурдалаки мне пророчут, Стараются больней ногою пнуть. Какой-то пьяный бросить камень хочет, И маленькие дети брань лопочут, Несу свой крест я и не повернуть.

Минуты тянулись часами. Каждая секунда, казалось, не хотела падать в вечность, висела тяжелой каплей времени, ощутимо, прямо перед глазами, и сквозь нее проглядывало прошлое и светило будущее. Яркий луч солнца, отражаясь в стекле открытой створки окна, нестерпимо больно жег глаза, хотелось плакать от боли и обиды, свербящей в груди, и приходилось собирать всю волю в комок, чтобы ни единой слезинки не мелькнуло на ресницах, на пушистых, длинных, дивных ресницах, любимых столь Валей, и не порадовать мучителей.

Ученики младших классов, подученные, очевидно, а может, и подкупленные монетками, данными на мороженое, с горящими от дерзости и вседозволенности глазами, подходили к распятому Илье и плевались на него. Школа, казалось, обезумела. Мучения всегда толпу развлекают. Недаром столько веков власть имущие из них делали настоящие представления, зрелища красочные, с костюмами, с определенными церемониями. Театрализованные казни всегда привлекали значительно больше народа, чем театральные представления с актерами, мимами, шутами, скоморохами, циркачами. Может, потому что были бесплатными? Если бы какой-нибудь монарх догадался установить плату за то, чтобы смотреть на казнь, он бы в значительной мере пополнил свою казну. Правда, в таком случае казни стали бы столь же постоянны, как театральные и цирковые представления. И прибыль неизбежно обернулась бы величайшими убытками, грозящими не только спокойствию, но и существованию самого государства.

В класс, привлеченный столь неожиданным паломничеством, вошел Серега Шпанов.

«Еще одним мучителем больше!» — подумал Илюша.

Игорь встретил его появление радостным воплем, несмотря на то, что в последнее время «черная кошка» пробежала между ними, а охлаждение в их отношениях грозило привести к полному разрыву.

— Шпана, иди к нам! Мы тут очередного еврея распяли!

Серега, не говоря ни слова, подошел к нему и ударом кулака по уху свалил бывшего друга на пол. Игорь от удара потерял сознание и лежал возле учительского стола абсолютным трупом или грудой тряпья.

На Сергея с яростными воплями набросились Арсен с Никитой, оставившие Илюшу в распятом состоянии, понадеявшиеся, и не напрасно, что петли веревок удержат Илью у доски. Завязалась драка, где физическое и численное преимущество нападавших было уравновешено моральным превосходством Сергея, дерущегося за Добро. И каждый удар его кулака достигал цели.

В класс до звонка вошел учитель английского языка Аркадий Маркович, чтобы развесить по стенам свои любимые наглядные пособия.

— Прекратите сейчас же это безобразие! — закричал он. — Вызываю милицию!

Слово «милиция» вызвало у Арсена и Никиты мгновенную идиосинкразию, и они отошли от Шпанова. У всех троих алел под левым глазом, каждый был правша, огромный фингал, синяк, обещавший на следующий же день расцвести всеми красками.

Аркадий Маркович теперь уже сразу заметил распятого Илюшу и, похватав беззвучно губами воздух, только и смог вымолвить:

— Кто это сделал?

Арсен молча отвязал руки Ильи от бельевой веревки, а Никита, жалко улыбаясь, пролепетал:

— Шутка это, Аркадий Маркович! Детская шутка! Пасха недавно прошла, вот мы и разыграли интермедию религиозного жанра. Вернее, антирелигиозного.

Тихий и кроткий Аркадий Маркович рассвирепел.

— Убирайтесь из класса оба и без родителей не являться! — заорал он, совершенно позабыв, что Никита этого не сможет сделать даже при всем его желании.

Спорить с учителем в таком состоянии никто не стал, оба послушно схватили свои сумки и быстренько покинули класс.

— Аркадий Маркович, — привычно стала ябедничать Шахла, — его распинали еще Мешади, Костя и Игорь.

— А ты плевалась на него, связанного! — не остался в долгу Мешади.

— Сумасшедший мир! — взмолился Аркадий Маркович, возводя глаза к небесам. — Вновь распинают еврея, хотя по закону иудаизма его и нельзя отнести к ним.

Игорь очнулся, пришел в себя и, шатаясь, поднялся с пола. Мутными глазами уставился на одноклассников, затем на Аркадия Марковича.

— Дети дьявола! — ясно и четко проговорил он. — Все вы — дети дьявола. Дымом костра развеять по ветру…

— Сейчас по второму уху получишь! — мрачно пообещал Сергей, и Игорь молча и покорно сел на свою парту.

Илюша продолжал стоять у доски. Онемевшие, потерявшие чувственность руки он опустил, но ему никто не догадался пока развязать ноги, а сам он этого сделать не мог никак, не ощущал их, руки висели плетьми, и боль постепенно, сотнями тонких игл, овладевала руками, все сильнее и сильнее покалывая, начиная с кончиков пальцев.

Сергей первым заметил, что ноги Ильи связаны, бросился к нему и, опустившись на колени стал развязывать тугие узлы веревки, помогая себе при этом и зубами. Но со стороны это можно было принять и за целование ног у распятого.

— Целуй, целуй ноги у пархатого! — съязвил Игорь. — Скоро мы вас всех под корень.

— Убирайся из класса! — заорал на него Аркадий Маркович. — И передай отцу, что я его лично вызываю. Не как комиссара, а как отца.

Игорь схватил сумку и направился к двери. Однако, взявшись за ручку двери, он замер и, повернувшись к учителю, злобно пригрозил:

— Смотри, как бы он тебя не вызвал!

И ушел, а Аркадий Маркович, ощутив внезапную слабость в ногах, бессильно спустился на стул.

В класс вошел директор школы, Тенгиз Абрахманович.

— Что у вас в классе опять стряслось, Аркадий Маркович? — спросил он с улыбкой.

— Соученика распяли, мерзавцы! — с трудом выговорил Аркадий Маркович.

— Насмерть? — директор школы побледнел, почувствовав, как опять под ним зашаталось директорское кресло.

— Живой сидит! — и Аркадий Маркович обессиленно показал рукой на бледного, бледнее мелованной стены, Илюшу, которого Сергей уже успел усадить за парту.

— Мы разберемся, разберемся! — привычно забубнил сразу успокоившийся Тенгиз Абрахманович. — Бледный какой! Иди домой, я тебя отпускаю. Готовься к экзаменам, ты свободен от уроков. Кто-нибудь пусть проводит его домой.

— Я провожу! — вызвался охотно Сергей Шпанов…

Они шли вдвоем по улице и молчали. У Илюши все еще болели руки, плохо они ему повиновались, будто чужие были. А Сергей не решался спросить, решив дождаться, пока Илья придет немного в себя.

А Илюша пришел к самому правильному решению: плюнуть и растереть. И не тратить много энергии на всяких подонков, которых все равно выручат высокопоставленные родители. И он был очень рад неожиданному приобретению новою друга, кто раньше, как казалось Илюше, относился к нему отрицательно.

— Давай, пройдемся по бульвару? — предложил Илья Сергею.

— Пошли! — охотно согласился Сергей. — А за что они тебя так? — не удержался все же он от вопроса.

— Рассказал в милиции, что видел Арсена с Игорем в окне класса, — пояснил Илья.

— Это когда они пытались девочку изнасиловать? — понял Сергей.

— Вывернулись! — с сожалением произнес Илья. — На нее же все и свалили.

— В чем смысл распятия? — спросил неожиданно Сергей.

— Христианское решение: смерть Иисуса искупает грехи верующих в него, — пояснил Илья, с любопытством взглянув на Шпанова.

— А эти мерзавцы разве христиане? — удивился Сергей.

— А что с того, что Мешади ревностный мусульманин? — не стал вдаваться в подробности Илья. — Мне дядя читал декрет Трентского Совета средних веков. Где-то середина шестнадцатого века. Я записал. Хочешь, почитаю?

— Хочу! — сразу согласился Сергей, чем опять удивил Илюшу.

Они присели на скамейку приморского бульвара, где в это время года было настолько хорошо, что не хотелось никуда уходить, так и жил бы здесь. Илюша с трудом достал из сумки толстую тетрадь.

— Вот! — нашел он нужный отрывок. — «Поскольку грехопадение вызвало потерю праведности, впадение в рабство к дьяволу и гнев Божий, и поскольку грех первородный передается по рождению, а не подражанием, поэтому все, что имеет греховную природу и всяк виновный в грехе первородном может быть искуплен крещением».

— Но человек рождается невинным! — возмутился Сергей. — Он сам делает свой моральный выбор: грешить или не грешить.

— Ты изучаешь иудаизм? — удивился Илья, по-другому вглядываясь в Сергея.

Сергей смутился и промолчал. А Илья не стал настаивать на ответе и продолжил:

— Апостол Павел писал в послании «К римлянам»: «Грех пришел в мир через одного человека…» А поскольку прегрешение одного повело к наказанию всех людей, то правый поступок одного ведет к оправданию и жизни всех людей. И как непослушание одного сделало грешниками многих, так и покорностью одного многие сделаются праведными! Вот такой неожиданный вывод! — заключил Илья.

— Этих мерзавцев никакими праведными поступками не приобщишь к праведности! — не верил святому Павлу Серега Шпанов.

— Безнаказанность развращает! — печально сказал Илья.

— Больно было? — с сочувствием спросил Серега.

— Здесь больно! — Илюша показал на грудь. — Все так радовались неожиданной потехе. Это было почти для всех развлечением. Физическая боль, кровь, крики многих бы отпугнули. А боль души не видна. Издевательства без боли и без крови, оказывается, только развлекают толпу.

— Ты считаешь, это была действительно шутка? — спросил Сергей.

— Нет, конечно! — убежденно ответил Илья. — Это была месть, заранее задуманное издевательство.

— Вот увидишь, все сочтут ее за «шутку»! — уверил Сергей. — Хорошо еще, что тебе не надо будет ходить до экзаменов в школу. Ежедневно видеть этих негодяев, дышать с ними одним воздухом…

— За шутку принять удобнее! — грустно сказал Илья. — А не освободил бы директор, продолжал бы ходить в школу, как миленький. Не бросать же перед самыми выпускными экзаменами.

— И большинство из тех, кто равнодушно смотрел на твои нравственные мучения, или принимал сторону мучителей, завтра, как ни в чем не бывало, будут разговаривать с тобой. Ничего себе — «шутка»! Во что люди превратили человека!

— Надо жить и надеяться на лучшее! — ответил Илья. — Колесо истории повернется, его не удержать никаким монстрам!

А море смеялось, выплескивая волны на берег, сверкая бриллиантами солнечных брызг…