Мы были только вдвоем: я и ребенок. Впрочем, нет. Уединение нарушала кошка, она любила взбираться на живот, класть лапы и тихо посапывать, изредка открывая один глаз. Словно говорила мне: «Я тоже имею право на твоего ребенка». Призрак мамы бродил по квартире. Она, как и прежде, поправляла слегка покосившиеся картины, ставила чашки на место, проводила пальцем по полкам, отчего заметнее становилась пыль, лежащая на границах длинной полосы. Иногда я просыпалась ночью от толчка в животе, а мама сидела рядом рассыпчатым серебристым облаком и улыбалась. Она смотрела внутрь меня, гладила взглядом, тянула руки, пытаясь прикоснуться к человеку, который бил меня маленькими ступнями, причиняя легкое беспокойство. Я клала руки на живот и говорила:

– Тише, тише…

Я старалась гулять каждый день. По нескольку часов бродила я вдоль набережной. Впервые не думая ни о чем. Нужно было беспокоиться о будущем, о деньгах, о покупке новых вещей, но я просто скользила по асфальту, вбирая в себя этот город, пытаясь поверить в то, что скоро я, кажется, стану мамой. Каково это?

Мама брела рядом и смеялась.

– О, ты поймешь, Лика! Скоро поймешь и перестанешь браниться…

– Я не бранилась, мама, зачем ты так…

– Ты поймешь, ты все поймешь, Лика… Хорошо бы, чтоб мальчик, а?

– Не знаю, мама, мне все равно, – прохожие оборачивались. Беременная девушка в нелепом цветастом сарафане, купленном в секонд-хенде, потертом и старом, бредет вдоль реки и разговаривает сама с собой. Они не видят бледный силуэт, который, не касаясь земли, летит рядом, укоризненно качая головой.

Я пыталась снять босоножки, когда зазвонил телефон. Звонок был таким громким, словно кто-то выстрелил из ружья в кисельную тишину моей квартиры, отчего в испуге я покачнулась и чуть не упала. Мне давно никто не звонил. Я даже мобильный телефон не покупала, нет на земле человека, который желал бы узнать, как мои дела. С тоской я думала о детстве. Если бы тогда были мобильные телефоны, скольких волнений можно было бы избежать. Без сложенных на груди рук и задыхающегося голоса, когда в полуобмороке мама сползала по стенке, проклиная меня за то, что вернулась в поздний час.

Телефон звонил долго. Я сняла босоножки, их кожаные шлейки впивались в кожу, оставляя розовые следы – ноги отекли. Медленно поплыла я в комнату и только решилась взять трубку, как звонки прекратились.

– Пашка? – сердце соскочило и прытким зайцем поскакало вниз по ребрам, падая прямо в кишечник. Соскучилась по нему. Я легла на диван. Блоха сидела рядом и пристально смотрела на меня. На часах было половина десятого вечера. Что-то не так, я почувствовала дискомфорт и неожиданно поняла, что обивка дивана вся мокрая.

– Мамочки! Я рожаю!

Мамин призрак выпал из-за шторы. Пыль поднялась вверх, словно фейерверк, я в испуге бросилась вызывать скорую помощь. «Уже? Уже?» – билась в голове мысль, и я пронеслась в будущее, представляя, что скоро возьму на руки своего малыша, буду пытаться продеть его ручки в маечку, буду укачивать – калейдоскопом мелькали передо мной цветные картинки.

– Хоть бы мальчонка, – вздохнула рядом мама.

В палате, кроме меня, были еще три женщины. Одна в хриплом крике металась на кровати:

– Доктор, пожалуйста, пожалуйста… – тянула руки вверх, охала, руки падали на живот, и снова безумный крик.

Другая женщина ходила от окна до двери и обратно, в период схваток слегка присаживалась и, стиснув зубы, мычала в себя. Третья забралась в душ. Она уткнулась головой в белоснежный кафель, повернувшись спиной к двери, вода хлестала по бедрам и спине.

Я вышла в коридор, не было сил и желания видеть эту боль на их лицах. Мой живот побаливал немного, думать, насколько станет хуже, не хотелось. Надо просто ходить туда-сюда, решила я.

Врач зашла в палату через час.

– Нормально все, успокойтесь! – слышала я ее резкий громкий голос.

– Доктор, не могу, пожалуйста!

– Так, дамочка, не хватайте меня за руки. Прекратите истерику, вам еще часа два минимум рожать! – она вышла из палаты.

– Ты как? – обратилась ко мне.

Я пожала плечами. Живот немного качало, но кричать пока не хотелось.

Длинный коридор, бледно-серая штукатурка стен и свет ламп. Я брела по нему, иногда изо всей силы наваливаясь одной рукой на стену, другой поддерживая живот, который от резкой боли падал вниз. Боль отступала, и я снова брела, и думалось мне, что вот так и выглядит путь после смерти. Мы просто медленными шагами ступаем в надежде выйти из этого коридора, свернуть на лестницу, что спускается вниз и заворачивает к двери. А там, за высоким проемом – улицы или, может, сад. А возможно, это тот самый больничный двор, где все мы в хлопковых штанах и легких бордовых халатах бродим среди деревянных лавок и кустарников, озираясь на высокое белое здание больницы, пытаясь разгадать, когда можно будет выписаться. И для кого-то – это рай, возможность остановиться, присесть под тенью клена, закурить, оглядываясь на соседа, раздумывая, заговорить что ли. А для иных – ад, легкий шум в ушах и дезориентация, привкус горьких таблеток на языке и ощущение, будто ты не пациент, не больной, а всего лишь мышь для экспериментов. Клетка, ток, скальпель, кусочек твердого сыра.

Врачи повезли ту женщину из душа. Они суетливо семенили ногами, толкая каталку. Вода капала на пол с ее длинных белесых волос, под бедрами – кровавое пятно. Она стонала.

– Ну, терпи уже! – врач сжала ее руку. А лицо испуганное. – Скоро, скоро!

Меня позвали в палату, и с удивлением я обнаружила, что в ней только я одна. Когда они успели? Почему я не заметила? С завистью думала об этих женщинах. Они уже лежат этажом выше и через несколько часов увидят лицо своего ребенка.

– Сердцебиение в порядке. Полежи, отдохни, через час-два и ты пойдешь.

Я схватилась за холодные поручни железной кровати. Палата была пуста, именно это было невыносимо. Лучше, когда не одна мечешься на сыром матрасе, комкая простыни, не одна стонешь в окно, в черничную ночь, подобно волчице, что изредка подает голос в черном густом лесу. Можно переглядываться и поддерживать друг друга взглядом, улыбаться сквозь слезы. Без слов, но невидимой рукой поглаживать по волосам, держись, девочка, еще немного. Это ради ребенка. А он, слышишь, не ори так, подумай, он скоро глазами на тебя так хлоп-хлоп, привет, мама. Смешной такой, сморщенный, словно апельсин. Зевнет. Ты заплачешь, я тебе говорю. Маленькие, они так смешно зевают. А потом не заметишь, а он ножками топ-топ, побежал, и ты за ним, закрывая ладонью острые углы. Видишь? Ты видишь это? Как бежит твой ребенок и с каждым днем его ступни все больше, а ты за ним, все меньше, тоньше, но невидимой нитью связаны вы…

– Вставай! Вставай, дурочка, хватит кричать! – врач схватила меня за локоть и потащила из палаты в родовый зал. От нее пахло солеными огурцами и селедкой. Другая, полная, с пышной мягкой грудью, что упиралась мне в бок, шептала тихо:

– Сейчас, маленькая, сейчас.

Они затолкнули меня на кресло. Широко растянув ноги в разные стороны, чувствуя, как еще немного, и из меня выползет на свет ребенок, я подумала лишь об одном: «Отчего так унизительно это все?» Что дает эта боль? Почему не придумал Господь другого способа появления на свет ребенка? Ты лежишь, словно тряпка, кусок мяса, с раздвинутыми ногами, тебе ножами вспарывают живот, и нет той силы, чтобы не орать раненой медведицей в сухое безжизненное пространство больницы. А между ног – акушерка, пальцами плоть раздвигает, кричит на тебя – тужься, тужься! Сосуды лопаются на лице и в глазницах. Поднимаешься на лопатках и воздух – в себя.

Оглянулась в надежде увидеть маму. Но ее здесь не было. Никогда она не любила больницы.

Кровать, стол, умывальник, стул. Одна в больничной палате. Это хорошо. За стенкой в крике разрывался ребенок. А чуть дальше – еще один. Не было ничего прекрасней этих звуков. На улице уже светлело. И вдалеке редкий прохожий шел по своим делам. Еще несколько часов, и город наполнится людьми, автомобилями, шелестом, голосами. Еще несколько минут, и мне привезут ребенка.

Стукнула дверь, и медсестра вкатила кювез. Аккуратно завернутый в белую пеленку, на меня глазел мой малыш. Он пытался издавать звуки, получалась «кря-кря»… Тихонько, опасаясь сломать хрупкое тельце, я взяла его на руки. Медсестра вышла, пообещав вернуться через двадцать минут.

Обернувшись, за окном я увидела маму. Она, прильнув лицом к стеклу, растворяясь наполовину в его прозрачном блеске, пыталась спросить у меня: «Кто?»

– Девочка, мама, девочка.

Она покачала головой. Грустно смотрела на мои руки, обнимающие тонкую фигурку, которая тихо кряхтела, смешно надувая губки. Я пыталась поймать мамин взгляд, поделиться с ней вновь обретенным чувством, но она ускользала от меня.

Я взглянула на свою девочку. Она притихла.

– Я теперь не одна, – прошептала я. Мама стукнула по стеклу. Она стала махать мне рукой и исчезать, медленно тая в воздухе, словно сигаретный дым.

Я смотрела, как последний серый завиток исчезал в воздухе. Ощущала, как бьется сердце дочки. Чувство, доселе неведомое мне, тяжестью сугроба, упавшего с крыши, придавило меня, утяжелило мои плечи, грудь. Внутри оно, громоздкое, вытеснило радость и восторг, удивление и осколки счастья, что вот она, девочка моя, обретенный друг мой, лежит у сердца моего, тихо прислушиваясь.

Солнце вышло из-за кирпичного дома и ослепило глаза. Всплыла четкая картинка, словно кадр из фильма: мама сидит у деревянной кроватки в единственной комнате нашей старой квартиры. Держит пальцами одной руки мои ножки в тех самых белых вязаных пинетках, что принес отец, и тихо поет колыбельную. Баю-бай, баю-бай. Одна во всем мире, склонившись надо мною, она вглядывается в мое лицо, в тревоге то поправляя одеяльце, то поглаживая меня по голове.

Я встрепенулась, словно птица, картинка закрылась, за окном шумел город.

Дочка лежала тихо. Спала.

Она хрупкая, нежная, такая беззащитная в этом огромном необъятном мире. Смогу ли я?

Как же страшно жить, мама, как же страшно…