Когда мне приходилось жить в деревне, я особенно любил беседовать со стариками. Вообще деревенский старик болтливее, разговорчивее с посторонним человеком, чем мужик-середняк. Старик всегда наивнее, непосредственнее, между тем как «середняк» непременно «солидничает», если он большак в хозяйстве, резонерствует, вообще старается быть не тем, чем он есть, старается «выказаться» с той стороны, которая, по его мнению, наиболее может поддержать его репутацию в глазах городского человека. Как бы там, впрочем, ни было, но я почему-то чувствую особое предрасположение к этим подгнивающим столпам, которые вынесли на себе тяжесть трех четвертей крепостного века и, подгнивши, погнувшись, но не упав под этой тяжестью, сложили исторический груз вместе с новыми наслоениями на не окрепшие еще основы своих сыновей. В этих хилых и дряхлых останках былого живет еще та органическая связь далекого прошлого с наступающим, которая невольно, неудержимо влечет к себе внимание.
— Вот, дружок, вымрем все мы, старожилые-то мужички… Таких, как мы, уж не будет… Другой ноне народ пошел! — выговаривают они свои вечные жалобы на новые времена.
И действительно, чувствуешь, что вот вымрут они, эти старожилые мужички, и вместе с ними уйдет в невозвратную историческую тьму что-то такое, чего, может быть, уже не увидишь, не встретишь больше, и как-то тоскливо сжимается сердце. Тоска эта, впрочем, вовсе не знаменует отсутствие веры в новых «сынов народа», которые все же плоть от плоти и кость от костей этих же вымирающих стариков, но настоящее этих «сынов» такое хаотическое, смутное, за которым будущее представляется еще смутнее, еще неопределеннее. А тут в этих старожилых мужичках, посмотрите, как все окаменело, застыло в определенных очертаниях и формах! Они ясны, как книга, в которой вы четко читаете эпические страницы вековой борьбы.
Впрочем, все это вступление мало имеет отношения к тому, о чем я хочу вам рассказать. Сорвалось это с языка так, между прочим; пускай так и останется.