Мы вошли во двор. Как и самая изба, так и двор, и сенцы, и хлев, и сенница. и огород позади двора, — все было миниатюрно, бедно, дряхло, но, несмотря на то, все дышало жизнью, какой-то особенной жизнью, исключительно свойственною деревне. И в самом деле, какая сложная жизненная организация существовала на этом ничтожном, отмеренном мужицким «лаптем» клочке усадебной земли!
Солнце стояло как раз над сараем, но так как соломенная крыша последнего была покрыта бесчисленным множеством дыр и представляла из себя подобие полуободранного скелета или прорванного старого решета, то солнечные лучи в изобилии рассыпались в таинственном сыроватом полумраке двора и желтыми пятнами ложились на свежей соломе, скудно и жидко разбросанной на подстил. Там белые солнечные «зайчики» бегали по дырявым бревенчатым стенам, здесь два толстые луча, пробившись сквозь боковые отверстия, пересеклись и осветили темный угол, где лошадь, фыркая и переступая с ноги на ногу, время от времени матерински любезничала с жеребенком, облизывая его морду. В противоположном углу жалобно мычал теленок за загородкой, а новотельная корова, на правах родильницы занявшая самую середину сарая, флегматично отвечала ему легким мычанием. Две больных овцы, с обрезанными ушами и вставленными в них розовыми ленточками, вместо серег, не угнанные в стадо, терлись постоянно одна около другой, связанные узами какой-то непостижимой солидарности. Вверху, на подволоке, серая кошка вывела целую груду котят и беспокойно возится с ними, целый день перетаскивая их за шиворот из одного угла в другой. А еще выше, по застрехам и конькам крыши — воробьи, голуби и ласточки поселились своеобразными семьями и наполняли весь верх сенницы воркующими звуками. А эти воркующие звуки громким и восторженным криком покрывает петух, важно царящий над своим куриным царством. И наконец, как царь над всею этою бессловесною животиной, «венец творения» — старик Онуфрий, по прозвищу Чахра-барин, господствующий над целой «командой» больших и малых жизней, втиснутых в маленькое, низенькое, трех окон жилье, именуемое крестьянской избой.
В самом деле, до какой степени велика «жизнетворная деятельность природы», выражаясь языком старинных ученых! Как она плодовита! Не потому ли она так и расточительна, так и беззаботна к судьбе своих созданий? Только на одном этом ничтожном клочке земли, величиной в несколько квадратных мужицких лаптей, сколько горя, бедствий, напастей, борьбы и страданий придется перенести этой массе жизней, прежде чем немногим из них удастся совершить полный цикл органического прозябания или дойти «до конца предела», как говорит старый Чахра-барин.
— Вишь, у меня как здесь людно! — любовно и самодовольно говорил дед, показывая под навес двора. — Ты войди-ка сюда, войди! Не просторно, да уютно. Натка-с вокруг меня сколько живота пригрелось! Оно и приятно… Потому знаешь, что все сам принаблюл, своею кровью… по заслугам, братец мой! Да! Выйдешь утречком в усадьбу-то свою и думаешь: одно слово — владыко надо всем! То ли не король? Все ведь это тобой живет, при тебе пригрелось… Разори-ка вот мое-то гнездо, — сколько слез будет! Да! Вот еще собачка была Шарок — страж, одно слово, слуга верный! Ну, волк окаянный утащил… ничего не поделаешь!
— А эта кобылка — та ли «примерная», что тебе заслужила? — спросил я.
— Нет, братец мой, — сказал с горечью дед, с каким-то особым певучим тоном в голосе. — Променял ту, на базаре променял. Хромать шибко стала. Пристарела, видишь… Нельзя по нашему делу, ежели через конец предела. Всякому конец предела есть… Долго терпел, жалко было, да, братец, ничего, видно, не поделаешь: старую колоду в овраг вали!.. Ну, сюда вот загляни, — повел меня Чахра-барин «на зады», так увлекшись осмотром своего «королевства», что забыл заглянуть в избу. — Вот здесь приспособленья мои покажу я тебе! Все ведь веком накапливалось.
А кое-что еще саморучно сделано… Тоже, в свое время, рукомесла кое-какие знал! Вот, вишь, передки-то у телеги — сам соорудил. Крепость-то какая!.. Лет пятнадцать живут… Право, не вру… что ты?!
Мы осмотрели телегу, роспуски зимние и летние, сани, две сохи, две бороны, косулю и другие орудия деревенского хозяйства, сваленные и свезенные к одному месту.
Было заметно, что насколько дед хотел показать мне свое «деревенское богатство, веками нажитое», настолько же он, кажется, делал осмотр лично для самого себя, часто останавливался и, по-видимому, соображал и считал: все ли собрано было, не забыл ли чего. Кроме того, деду, видимо, приятно было еще раз осмотреть каждую вещь, так как они вызывали в нем ряд воспоминаний, которыми он делился и со мной.
— Вот телега — купецкая телега в свое время была! Ну, немножко она теперь того… пристарела… Промокает у меня крыша-то, братец мой. частенько. Иной год самим-то соломы не хватит, так не то что крышу крыть, а еще у крыши-то одолжишься… Глядишь, по горсточке всю и перетащишь скотине. Всяко бывает… А добрая была телега. Старуха моя с собой ее во двор ввела… Тесть ей отдал. У меня тесть богатеющий был, именно крестьянин хозяйственный: трех лошадей держал, двух коров, овец да баранов штук двадцать, телок четыре… Ну, мне вот не привел бог! Да я доволен и тем… Я не жаден был, братец мой! Только то и брал, за что спиной платил. Вот гляди — из всего, что здесь лежит, нет братец мой, маковой росины, чтобы лихвой али обманом взято было: все начистоту, друг мой любезный, все на кровную денежку принаблюдено! Ну, спроси про какую вещь хочешь… Спроси, — сейчас, по истинной совести, отчет дам, и краснеть не за что! Ну, скажи! — пристал ко мне дед.
Чтобы сделать ему удовольствие, я стал искать какой-нибудь вещи, выходящей из ряда обыкновенных. И нашел. В сеннице, на стене, среди шлей, хомутов, седелок, кос, граблей и пр. висел на гвозде барский ременный хлыст, с размочалившимся концом и обломанною ручкой.
— Ну, вот, — сказал я, — откуда ты достал такую штуку?
— А! — засмеялся, видимо довольный, дед. — Это уж, брат, умом!.. Да умным словом заслужил!.. Барин подарил, — года вот три всего, — не тот, что я тебе говорил, а нонешний, — помоложе меня будет… Любит он меня! Нас ведь здесь, в селе-то, всего два двора, ему временнообязанных-то… Мы так и живем в одиночку, у нас и «мир» свой… «Семидушный» зовут.
— Ну…
— Ну, так вот повез я ему, братец, оброк. Вхожу. А он сидит, чай пьет… Видно, скучно ему одному-то в деревне сидеть… «Это ты, — говорит, — Онисимыч?» Я, говорю, ваша милость. И сейчас это ему пятьдесят рубликов на стол… Вот ведь моему-то дворцу какая оценка идет! Да! Плох, плох дворец, маловат и тесноват, стар, в землю врос, а пятьдесят рубликов оплачиваю одного обро-о-оку, друг мой любезный! За пять это душ, выходит, братец мой. А ежели все-то счесть, что с моего королевства сходит, так, дружок, пожалуй, и считать устанешь… Я и сам доходов своих не считаю — собьешься!.. Придут, скажут: давай, с твоего дворца вот столько-то следует! Сделай милость, бери, коли есть, а нет — не взыщи… Да! Ну, так вот и говорю: оброк, мол, вашей милости. «Спасибо, — говорит, — старик, спасибо… Дай-ка я тебя угощу за это водочкой… Заветная у меня есть… Садись — гость будешь!» И за стол меня посадил с собой. Что ж, говорю, коли ваша господская милость будет, — выпью. Налил он рюмку (граненая рюмка, на солнышке так и играет — в добрый стакан будет), выпил я, налил другую — выпил, только поморщился! «Ну, что, — смеется, — какова водка?» Хороша, говорю, куда сладка! Я так тебе скажу, ваша милость: много я пил водки, а дороже этой не пивал. «Как так: дороже?» — спрашивает. А так, ваша милость, сами видите — по двадцати пяти рубликов за рюмку оплатил! «Каков! — закричал, да так со смеху и покатился. — Ну, — говорит, — хоть ты и стар, а у тебя еще ума — палата!» Ум, говорю, умом, а главное, прямотой я беру… А сам про себя думаю: «Постой, коли так…» Вот что, ваша милость, говорю, уж ежели тебе так мое умственное слово понравилось, так ты меня за него вознагради… «Изволь, — говорит, — чем хочешь?» Оглянулся я эдак, да и говорю: «Дай ты мне вот эту рюмку, из которой я дорогую водку пил, да вот этот кнутик… Вишь, он уж растрепался, не нужен он тебе! Из той рюмки стал бы я водку пить, а кнутиком внучат учить да бар вспоминать! Дашь, что ли, на память мужику?» — «С удовольствием, — говорит, — бери, сделай милость!» А сам смеется, и я смеюсь. Погоди, я тебя из этой рюмки угощу, — заключил дед. — А теперь я тебе еще покажу… хомут немецкий!
Но в это время на задворки вышла из-под навеса двора девушка лет 20–22, с непокрытою, гладко и тщательно расчесанною головой, так что русые волосы светились, а в косу, толстым комлем примыкавшую к затылку, была вплетена лента. Высоко поднятые груди прикрывала ситцевая розовая рубаха с широкими рукавами, а поверх ее надет ситцевый полинявший сарафан. Она была босая, ноги толстые, изрезанные и растрескавшиеся в разных местах. Руки красные, с медными и оловянными кольцами. На загорелой шее виднелись голубые стеклянные бусы. Лицо у нее тоже было загорелое, обыкновенное лицо деревенской бабы после страдной поры: кое-где подпухшее, выжженное солнцем, щеки и нос были красны, с них лупилась от загара кожа. А по низкому лбу, на который спускались волосы, пробегали мелкие морщины. Но этот низкий лоб, густые выдающиеся брови и ушедшие в глазницы большие, карие, сердитые глаза придавали лицу девушки какой-то особый характерный отпечаток, сразу выделявший ее из всех других. Во взгляде ее карих глаз исподлобья было что-то и отталкивающее, и сразу овладевавшее вашим любопытством.
— Батюшка! — крикнула она от калитки. — Али ты совсем уж из памяти выжил? Забыл, что народ собрался? Сам завел потеху… Мало смеются над тобой! — неприятно раздался ее резкий, недовольный, брюзгливый окрик.
— Иду… Знаю!.. Что за приказы! — также недовольным тоном ответил Чахра-барин. — Не без дела шатаются… Порядки знают…
— А ты ступай скорей!.. Чего уж тут — порядки! — злонасмешливо сказала девушка, несмотря на нас, и слегка кивнула мне головой.
— Мы вот королевство осматривали, — пошутил я, чтобы извинить деда Онуфрия.
— Королевство!.. Воронье гнездо разоренное! — буркнула она, скривив рот, и скрылась за калиткой.
Чахра-барин сокрушенно махнул рукой и помотал головой.
— Это дочь твоя?
— Девка… Вот замуж никак не выдам… Давно пора… Лиходейка стала!.. Известно, парня надо… Ей отцовская честь что? Плюнуть… Ноне она здесь, а завтра с другим попом обедню правит… Ну, пойдем делить! — прибавил дед, стараясь попасть на прежний, добродушно-веселый тон.
— И дочери выдел будет? — спросил я.
— Нету, у нас этого не бывает… Девка не в дом несет, а из дому… к какому ей ляду выделять! Все одно к чужим пойдет…
— А ежели замуж не пойдет она?
— Не пойдет — другое дело… Незамужница заодно с мужиком идет… Выдел равный ей должен быть произведен, только ведь это редко… Удержишь ты девку, как же! Ей хошь золотой дворец посули, а она все будет от своих на сторону глядеть!.. Это уж, друг любезный, такое их произволенье!.. Ну, пойдем делить! — опять сказал он шутливым тоном. — Весь дворец, братец, поделим: до маковиной росины! Все отдам, — что мне? С собой в гроб не возьму! А пока все при мне же останется… Надо всем я же владыкой останусь!
Удивительное дело! Возвращаясь назад, я испытывал уже совершенно иные ощущения, чем в то время, когда Чахра-барин показывал мне «свое королевство». Чахра-барин был художник. Он не только сам жил образами и представлениями, разрисованными собственной фантазией, но умел заставить жить этими образами и других… Увы — странная девушка двумя словами разрушила иллюзию… Я видел, что королевство действительно было разоренным гнездом: все было дряхло, старо, без порядка. Очевидно, твердые хозяйственные руки отсутствовали и надо всем царила непроходимая и тяжкая нужда.
На небо набежали облака. Быстро, как гонимый ветром дым, неслись они с севера. Солнце, которое одно только и скрашивает унылость осеннего дня, несколько раз мигнуло среди разорванной гряды облаков и скрылось наконец совсем. Ветер тряхнул пожелтевшую вершину вяза, расправившую свои широкие ветви над крышей двора, и бурые листья закружились в воздухе. Я взглянул в глубину навеса — там был мрак. Пересекавшиеся золотые лучи исчезли, прихотливой и фантастической игры света и теней не было следа. Печально глядела ободранным скелетом крыша, в широкие пазы стен засвистел ветер. Корова жалобно замычала, и заблеяли тоскливо больные овцы.
Ничто так не разрушает иллюзий и фикций, как осень. Умирающий страстный, фантастический идеализм весны сменяется холодным и бесстрастным реализмом. В моих ушах как будто все еще звучали холодные и жалобные, как этот осенний ветер, слова девушки. А выражение лица — это злобное уныние — так шло к осени.
— Вот как, дружок, Чахра-барин поживает! — вдруг прервал мои тоскливые размышления дед. — Ежели живешь ты правдой да прямизной, да артель у тебя стоит в согласье и любви, да ежели ум у тебя есть, так вот ты и король! Ходи прямо, смотри бойко! Стыдиться тебе не перед кем! Что смотришь? Правду говорю…
Я, действительно, слишком пристально смотрел в лицо деда. Господи, что это было за лицо! Оно все играло и светилось так же, как у ребенка. Но что это было: сознательный самообман или иллюзия голодного?
— Ну, пойдем, я тебя теперь с моей артелью познакомлю… Ведь я, брат, ею и силен… Кабы не артель, так где бы мне королем быть! — наивно заметил Чахра-барин, вступая в сенцы.