Через сенцы, у которых половицы, что называется, «ходуном ходили», вошли мы в левую, «переднюю» половину избы. В ней было темно, душно и тесно. Сквозь маленькие заплатанные окна едва пробивался осенний свет, да и его загородили широкие спины сидевших на лавке мужиков. Их было человека четыре; тут же была в сборе и вся семья, человек восемь; кроме того, висела в углу люлька, у которой сидела молодая баба и кормила ребенка. Чрезвычайно низко висевшие у самых дверей полати как-то еще больше увеличивали тесноту. На полатях, вниз животами, валялись малые ребятишки, свесив вниз свои кудлатые, взъерошенные головы и смотря на нас бойкими, шаловливыми глазами.

— Пришел? Ну, а мы думали, ты уж у барина загулял… Ты ведь с ним любишь хороводиться, — заговорили хором сидевшие по лавкам мужики.

— Загулял! Чай, я, слава тебе, господи, не вертопрах какой, — обиделся дед. — Осмотрел вот все, обсчитал в королевстве-то своем, чтоб после не забыл что…

— Не бойсь! Не собьешься в мужицком-то королевстве!

— Не велики кладовые-то припасены, упомним, бог даст! — сказал, улыбаясь, молодой мужик, вставший при нашем приходе.

— Ну, вот, — рекомендовал мне дед, — это вот сыны мои, а это — старики, сваты да шабры, — знакомы тебе… А это бабы! — махнул дед, не оборачиваясь взад, рукой к печке, за загородкой которой стояли две-три молодые женщины.

Я поздоровался с его сыновьями «в руку». Один из них был высокого роста, с большою рыжею лохматкой, плечистый, здоровый, с веселым, открытым лицом, из тех мужиков-весельчаков, у которых на губах постоянно витает добродушная насмешка. Он был в красной ситцевой рубахе, суконных шароварах и больших сыромятных сапогах. Другой выглядел еще совсем парнем: низенький, сухопарый брюнет, подстриженный «в кружку», с серебряною серьгой в ухе, в суконном пиджаке и глянцевитых, с набором, сапогах. Это было одно из тех ухарских, беззаботных и несколько нахально высматривающих лиц, которых много встречается среди столичного фабричного люда.

По передней стене, действительно, сидели все мои знакомцы — и Самара, и кузнец с детским лицом, и сам дед Ареф приплелся кое-как; только четвертый старик не был мне знаком: это был кудрявый, черноволосый, смуглый, с крючковатым носом, низенький, коренастый мужичок, с вывихнутым плечом, которое он поминутно вздергивал до самого уха; на нем был новенький, со стоячим воротником сермяжный полуармяк. Он постоянно переводил глаза с одного говорившего на другого и так внимательно вытаращивал их и следил за разговором, что казалось, для него было крайне важно не потерять ни одного слова. Сам же он больше молчал.

— Пришел и ты? — обратились ко мне старики, кивая головами. — Посмотри, как нищую суму делить будем, — прибавил старик кузнец.

— Ну-у, нищую! Слава богу… чем наградить — найдется. Не по кабакам век прожили… Не знаю, как дальше дело поведут, а у нас, слава богу, заслуги есть… Крестьянство свое содержали, — обиделся опять дед, сердито расстегивая под бородой ворот кафтана.

— Да это я не в обиду тебе сказал, а так… больше для всего крестьянства… Что для барина наше хозяйство? Пустое место… А туда же, скажет, делить собрались… Вишь, старики собор собрали! Как быть! Все ж позабавятся, старину вспомнят! — добродушно подсмеивался старый кузнец, начиная жевать беззубым ртом.

— У всякого свой сурьез, — категорически заявил Чахра-барин и, обдернув синюю пестрядинную рубаху, махнул по столу рукой. — Бабы! прибери со стола! — грозно крикнул он. — Что за порядок! Что вы, не видите, что ли?.. Экая деревня! Рады, что мужья приехали, и глаза разбежались!

Дед ворчал, старики и сыны молча улыбались. Я подошел к старшему сыну.

— Делить вас дед хочет, — сказал я, чтобы чем-нибудь начать разговор.

— Делиться хотим, — поправил он меня.

— Что же, сами хотите?

— Да из-за баб больше… Нам что! Мы в Москве живем, в заработках… А вот бабы… Дедушка-то стар уж стал, настоящего распорядка с бабой не сделает… Бабы забижают! — подмигнул он мне добродушно на отца.

— А ты бы… того… скромненько, Титушка, — сказал дед сыну, сдержанно кивая бородой. — Погодить бы… Вот, когда я сам своему пределу конец положу, тогда и разговаривай!.. А то ведь здесь старики… Смешки-то оставь!

Сын захохотал беззвучным смехом и замотал из стороны в сторону своею рыжею лохматкой.

— Да нам что!.. Господь с тобой, — ответил он, — владычествуй!.. Мы в твою команду не встряем… Сделай милость!.. Мы вот — ноне здесь, а завтра нас нет… Все в твоих руках! Сам за все и ответствуй. Мило — так командуй, а не мило — твое дело!.. Мы тут ни при чем… Ваше дело с бабами!

И Тит опять засмеялся беззвучным смехом.

— Да уж надоть правду сказать: чужой век заедать — заедает, а распорядков хороших мало видно! вдруг сказала сидевшая у люльки женщина, бросила в нее ребенка и порывисто начала его качать, — Кабы из его-то команды пользу видеть…

— Молчать! — грозно перебил дед. — Ах ты, эдакая… сорока! Али муж приехал, так и страх потеряла?

— Кабы ежели… А то шумит, что сухой веник, — не слушая, продолжала бойкая баба, — со всеми соседями перессорил своими-то порядками…

— Перестань!.. Что за самоуправство? — протянул презрительно-наставительным тоном, искоса взглянув на бабу, молодой мужик в пиджаке, все время крутивший цигаретку.

Молодая баба, вероятно, была его жена.

— Ну, умиритесь! — сказал торжественно дед. — Дело такое… вековое… Соглас во всем нужен!

И дед поставил на стол штоф водки, а бабы подали огурцы, куженьки, хлеб.

— Благословимся, старички! Начинай, Ареф, — приглашал дед, наливая водку. — Ну-ка, милячок, — обратился он ко мне, — для начала дела… из гране ной-то! Вот она — заслуженная-то мужицким умом!

И дед подал мне граненую барскую рюмку.

— Ну, дай бог поделиться в совет да любовь!.. Пошли, господи, мир и согласие!.. Чтобы во веки веков!.. Без претыкательства чтобы!.. Чтобы жадности этой не было!.. Справедливо чтобы, главное!.. По заслугам!.. Чтобы судьбища этого после не было! Сохрани господи! — и т. д., раздавались возгласы и пожелания по очереди встававших и выпивавших мужиков.

— Да нам что! Господи помилуй! Из-за чего нам ссориться?.. Свои люди, кровные! Ведь мы не из чего — не из ненависти али злобы делимся… делимся по доброхотному желанию!.. Кушайте, старички, во здравие!.. Благодарим на пожеланиях!.. А что насчет претыкательства или судьбища — упаси господи! С чего нам? Нам что?.. Все по-старому будет: пущай старичок управляет!.. К чему обиды?.. А только как будто для порядку лучше… Ведь вместе будем жить, никуда не разбежимся… Кому что надо — бери… Господи, царь небесный! Да мы это и греха на душу не возьмем! — и пр., и пр.

Такими возгласами и заявлениями отвечали, с своей стороны, на пожелания гостей в один голос хозяева: и дед, и сыны его, и невестки, и еще неожиданно откуда-то взявшаяся старушка, вероятно, дальняя родственница. Только Степаша (так звали дочь Чахры-барина) не принимала никакого участия; она молча сидела в углу и сердито чинила старый отцовский полушубок.

— Ну, милячок, — обратился ко мне дед, — ты бы того… Бумажку-то приготовил… вписать, так, для памяти…

— Хорошо. Как же мне начинать?

— Да что начинать?.. Как вот будем говорить, так и пиши: Климу — лошадь, а Титу — корова; Титу — телку, а Климу — овцу…

— Как овцу! За телку-то овцу? — вдруг вскочила от люльки молодая невестка. — Господа старички! как вы хотите, мы на это не согласны…

— Ах, дура, дура!.. Вот она, баба-дура! — замотал дед сокрушенно головой. — Да ведь это к примеру… Ведь это я барину пример даю… Экая необузданная!

— Конечно, к примеру, глупая!.. Ты понимай, как речь идет, — наставляли в свою очередь и старики.

— Ты сиди! — прикрикнул на нее молодой муж.

Баба, по-видимому, смирилась, но по всей ее фигуре и разгоревшимся глазам было видно, что она приготовилась к борьбе на жизнь и смерть, что ничто не ускользнет от ее внимания.

— Ну, благослови господь! — сказал дед и, поместившись с правой стороны меня, положил локти на стол и искоса посматривал ко мне в бумагу.

Слева от меня присел черноволосый, кудрявый мужичок, он чрезвычайно сосредоточенно через руку смотрел, как я писал, и от времени до времени подергивал вывихнутым плечом.

— Клади избу, — начал дед, — Тут долго толковать нечего! Изба в род идет… Переднюю горницу клади старшому, Титу, а Климу пущай задняя идет… Так ли?

— Справедливо вполне!

— Ну, теперь ежели молодший совсем в отдел захочет, на новую усадьбу, — пущай ему, в зачет избы, сенница пойдет тогда. А до тех мест сенницей сообща владать… А мне что? Мне ничего не надо… Я вот из горницы в горницу и буду переходить. Так ли? Мне, старику, много ли надыть!.. Я знаю, моих заслуг не забудут… К чему тут уговоры?

— Зачем?.. Господи помилуй!.. Чать, ведь родитель… Да мы не токма что… Не крестьяне мы, что ли? — заговорили молодые.

— Мне еще вот, может, годков пять-шесть повладычествовать… Пока еще я в силе… А там — простите, родные, коли ежели старик отдохнуть захочет да печки запросит… Всему свой есть конец предела! Ну, тогда не осудите: старика приголубьте… Много ведь поработано на веку, и отдохнуть когда-либо надо будет, — и дед утер прослезившиеся глаза.

— Справедливо вполне!.. Да мы бы, пожалуй, и теперь… Мы не утруждаем… Коли ежели хочешь…

-. Нет, зачем? Теперь я сам не хочу… Еще я сам теперь в полном разумении!.. Еще моему концу предела не положено!.. Еще мы послужим! Небось не хуже молодого дело поведем: у молодого-то оно, точно, ум бойчее, зато у старика прочнее… Молодой, глядишь, — фитю, фитю! за тем, за другим погнался, а старик что бык: он на своем крепко стоит, за свое дело держится, на моду не пустится, на соблазн не пойдет… Старик дедовскому завету крепок.

— Верно, верно! — поощряли деда старики.

— Ну, значит, теперь — надворное строение… Пиши так: а владеть нам, братьям, надворным строением сообща, пока на одной усадьбе жить будем, без ссоры, без препирательства; а в тех случаях, — диктовал мне дед, — когда младший пожелает на новую усадьбу уйти, то выдать ему на снос сенницу, а прочее старшему пойдет… Так ли?

— Справедливо! — откликались лаконично в избе.

Я писал. Старики сидели по лавкам, опустив вниз головы и нагнув спины; сыновья и бабы стояли посередине комнаты около стола и молча смотрели, как бегало мое перо по бумаге, а выше, с полатей, сверкали бойкие, разноцветные глазенки ребятишек.

— Теперь одежу… Тащите, бабы, одежу! — приказал дед.

Бабы притащили из клети два вороха старых и новых полушубков, армяков, поддевок, две пары сапог валяных, бабьи шугаи и пр.

— Ну, вот, — говорил дед, — делите… Все отдаю! Себе только один армячишко оставлю… Что мне? Куда?.. Делите поровну… Все ведь это артелью строилось… Кабы я один, где бы мне столько богатства нажить?.. Все вместе в одну житницу тащили… Только вот Климу полушубка не дам… Заслуги нет! Ты у меня армяк в Москву взял да прогулял. А отцу хошь бы чем польстил, хошь бы гостинец какой!.. Заслуги не видать!..

— Да мне, пожалуй, не надо армяка-то, — отвечал сконфуженный Клим, — мне пинжак надо!

— Ну, и строй себе пинжак!.. А полушубка я тебе не отдам…

— Ты не по заслугам дели, а по равнению… Все в одно работали, — заметила бойкая жена Клима.

— А ты не учи. Одно дело по равнению идет, другое дело — по заслуге… Ну, равняйте сами!

Началось равнение. Каждая вещь рассматривалась — слегка и поверхностно сыновьями, очень тщательно — бабами и стариками, когда вещь вызывала спор. В особенности хорош был кудрявый черный мужичок; он вдруг вскакивал, подходил к ворохам, брал какой-нибудь шугай, молча осматривал его сзади и спереди и затем, положив на место, молча возвращался и садился на лавку.

«Ну что ж?» спрашивали его. Он махал рукой и говорил: «Справедливо!.. Пущай!» Наиболее говорливым оценщиком неожиданно оказался старик Самара, так любивший петь заунывные песни; он все время неустанно расписывал достоинства каждой вещи и определял их сравнительную ценность.

Прошло около двух часов, пока мы все собором выбрались во двор. Молодая жена Клима бросила ребенка в люльку на произвол судьбы и побежала за нами. За ней, быстрее молнии, слетели с полатей ребятишки и тоже высыпали на двор. К общей толпе с улицы прибавилось еще два-три соседа.

На чистом воздухе оценка пошла оживленнее, благодаря наплыву новых участников; да и самые предметы дележа представляли более интереса. Стало во дворе шумно и людно. Сам дед принял горячее участие в оценке вещей. Он совсем расходился. Его художническая натура снова заявила себя. Задетый кем-нибудь за живое насмешливым словом над телегой или сохой, он вдруг пускался в обольстительные подробности относительно их происхождения. И вот этими подробностями, в которых главный элемент составляла масса затраченного мужиком труда, изворотливости, самопожертвования, скудный крестьянский инвентарь приобретал в глазах наблюдателя какие-то фантастические размеры.

То одушевление и сердечность, с которыми дед защищал свое «королевство», вносили такую полноту жизни в это «разоренное воронье гнездо», что было очень трудно не поддаться иллюзии. А сколько времени было потрачено на оценку и раздел этого «деревенского богатства», чтобы все привести к принципу «равнения и справедливости»! Почти смеркалось, когда мы возвратились снова в избу. Заметно, что приустали, и только Чахра-барин, казалось, никогда не чувствовал себя таким счастливым, как в этот день.

— На-ткась, — сказал он, — какую махину осмотрели!.. Целый день делили… Вишь, и солнышко закатилось!.. Ведь оно у меня, королевство-то, не малое, веками накапливалось!.. Мне добрым людям не грех в глаза посмотреть! Али я вертопрах был, али я своей родной артели расточитель, али лежебок, али от глупости добро размотал? Вот оно — смотри, гляди кто хочешь!.. Все в целости передаю! Потому тут на всем одно — кровь наша да пот наш… А этому цены нет! — заключил он несколько торжественно, залезая опять за стол.

Все молча усаживались по лавкам.

— Ну, милячок, прочти же ты нам, что у тебя там объявилось! — обратился ко мне Чахра-барин.

Сыновья подошли ближе к столу, бабы сдвинулись позади их. Черноголовый кудрявый мужичок выпучил на меня сосредоточенно глаза. Я прочел инвентарь имущества деревенского короля.

— Ну, вот! Справедливо вполне, кажись, старики?

— Справедливо вполне! Как быть!

— Мелочишка неважная кое-какая не вписана… примерно, сапог две пары валяных, да сыромятные… Ну, да это пущай так пойдет! Из-за валяных сапог судиться не пойдем! — сказал старик.

— Пожалуй, кому охота!.. С судом-то пятеро сапог новых пропьешь! — весело заметил старший сын и, по обыкновению беззвучно засмеялся.

— А теперь, братец, ты вот что прибавь, — начал дед. — Дочери же моей Степаниде Онуфриевой… Слышь, Степашка, об тебе речь идет!

Степашка вдруг вся вспыхнула, ее глаза беспокойно забегали по работе, но она молчала и не подняла головы.

— Дочери же моей, — продолжал дед, — в случае, ежели господь даст просватаем, выдаю ношеную одежду, что после старухи моей осталась. Мы же, братья, наградим ее, кто может, по силе-помочи, по братней любви… Так ли?

— Что ж! Известно, по обычаю… Ежели будем в силах! — отвечали братья.

— За лиходейство награждать-то не приходится, — сдержанно заметила молодая жена Клима. — Что мы от нее видели? Ты ей слово, а она тебе десять… Ты ее работать пошли, а она тебе хвост задерет, что телка… только от нее и видишь! Какая от нее в доме заслуга?

— Только вот по дедушке еще и терпим, шепотом заметила старшая невестка старушке с добрым, сморщенным в кулачок лицом.

— Ну, молчите!.. Слышь! Степашка! Я тебе, для великого нонешнего дня, лиходейство твое прощаю навеки… Бог с тобой!.. Не видал от тебя я ласки, ничем никому ты не польстила… Невестки чужие все же — с них много не спросишь… А ты — кровь родная… Ну, да бог с тобой!.. Девка, известно, ломоть отрезанный! На нее надежды не клади… Слышь, Степашка? Оправим тебя с братьями по-божьему, без обиды.

Степашка становилась все сердитее, лицо ее горело.

— А ты брось хоть словечко, — подошла к ней добрая старушка, — скажи что ни то… Вековое ведь дело.

Степашка молчала.

— Эка телка упрямая! — прошептала сокрушенно старушка.

Дед махнул рукой и неожиданно всплакнул:

— Бог с ней!.. Ну, а теперь, в закончание, напиши, милячок, — сказал он мне, утирая рукой глаза, — в случае же, ежели, чего господи сохрани — выйдет ей произволенье навеки в девках оставаться, — нам, братьям, выделить ей, по равнению третью из общего нашего имущества часть, как следует, по дедовскому обычаю, как-то: амбарушку, для местожительства, с приспособлением; печку вывесть; от приплоду телку да ягнят пару, а ежели пожелает хозяйствовать, то выделить ей соху, да борону, да мелочь, что по хозяйству будет нужно.

Вдруг Степашка поднялась, бросила на лавку тулуп и, вся нервная, порывистая, взволнованная, с сердито сверкающими из-под густых бровей темно-карими глазами, подошла к столу.

— Ты, барин, этого не пиши… Похерь это!.. Похерь!.. Я свое себе найду… Я свое судом найду… когда надо будет!.. Ты бы лучше, дедушка, чем о других промышлять, лучше бы себе валяные хошь сапоги выговорил… Все оно по миру-то ходить пригодятся!.. А то вон у Ионыча и их нет! — У Степаши пробежала по губам злая улыбка и искривила ей губы; она быстро повернулась и пошла к двери.

— Тьфу, тьфу, лиходейка!.. Глаз бы тебе на глаз, типун на язык! — плюнул ей вслед Чахра-барин, когда она громко стукнула дверью.

— Ишь ты, какая козырь! сказали старики.

— Огонь! — прибавил старший брат.

— Пора бы тебе, Онуфрий, ее усватать… Сгубит, того гляди, и себя, и семью… Мужика бы ей нужно, чтобы смирил… Вот что мой сын, — сказал дед Ареф, — он бы ее, что норовистую лошадь, кнутом выходил…

— Братец мой, пытался, — отвечал дед. — Неужели не пытался? Да сладу нет — нейдет. Говорит: по своей воле хочу! Бить ежели… Собирался иной раз, потреплю за косы… Да силы нет во мне на это; не такой уж я зародился… Думаю, из чего я ее стану бить? Ведь она не балует!.. Признаться, братцы, слабенек я, точно, грешен в этом! Думаю, лучше стерплю… Стерпится — слюбится… За словом николи не гнался!.. Думаю, добрые люди это завсегда в заслугу поставят… Вот она говорит: «Хоть бы валяные сапоги…» А я думаю: неужто ж мои заслуги валяных сапог стоют?.. Что мне их выговаривать, когда ежели я знаю, что у добрых людей заслуга не пропадает?.. Так ли? Ну, на том и порешим! Выпьем-ка, старики! Проздравим с благополучным окончанием! А там будем жить-поживать, как и раньше жили… Только с бабами мне теперь сподручнее будет! — пошутил дед.

— Тебе теперь с бабами чудесно! — заметил младший сын.

— Теперь распределено! Коли что — сейчас в бумажку, — прибавил старший сын со своей добродушно-хитрой насмешкой.

— Благослови господь вековому делу быть в соглас и мир, в совет и любовь… а мне, старику, стоять в большине твердо и неуклонно до конца предела, пока господь силы и разумения не отымет!.. Тогда сам скажу: «Не осудите, родные, приустал; печки старая спина просит! Моих же заслуг не забудьте»…

Снова раздались пожелания, впересыпку; все говорили, перебивая друг друга. Некоторые старички успели охмелеть и лезли целоваться с дедом Онуфрием и почему-то, кстати, со мной. Старший сын с рыжею лохматкой после трех рюмок совсем умилился, сбегал «мигом» за новой четвертью и потом стал со всеми целоваться и обниматься. Деда Онуфрия совсем зацеловали. От удовольствия и водки осовел он и сам, и лицо, и борода его светились несказанным блаженством.

— Король, король, Онисимыч, вполне! Дай тебе господь! — любовно несколько раз говорил ему черноволосый мужичок, постукивая по плечу и пристально глядя ему в лицо своими выпяченными глазками.