Вначале, пока погода стояла хорошая, мне приходилось почти целыми днями бывать на хуторе, а иногда и ночевать вместе с рабочими в шалаше. Поэтому бывал я в Больших Прорехах только урывками, на ночь, и только в праздники оставался на целый день. Тут-то я и беседовал преимущественно с одним Кабаном. Однажды, накануне праздника, я только что вернулся, отпустив плотников, и велел приготовить самовар. Самовар внес ко мне сам Кабан, по обыкновению, «благообразный», чистый, вымытый, — и теперь от него несло уже не только серым мылом, но и целою баней.
— Вот и я присяду, — сказал он со своею неизменною тоскующею улыбкой в усах, осторожно внося, вслед за самоваром, стакан специально уже для себя. — Не прогонишь?.. А то скажи, коли мешаю — я и уйду… Мне ведь что!.. Ведь от безделья я… Коли кто ничего не делает — и я кстати тут, а коли дело у кого есть — меня гони, гони прямо…
— Садись, садись… Я очень рад, — приглашал я. И мы повели неторопливую беседу о работах у меня на хуторе, о моих планах.
Так разговаривали мы, выпивая стакан за стаканом. В открытые настежь окна плыли на нас тихие, полупрозрачные сумерки, все пронизанные какими-то отрывочными, как будто откуда-то издалека долетавшими звуками засыпавшей деревенской улицы. Где-то далеко, забравшись в конопляники, беспокойно блеют две овцы. Жеребенок тяжело простучал копытами по улице и, высоко подняв голову, насторожив уши и сверкая большими красивыми глазами, пронесся на другой конец. Перекликнулись ребятишки. Вдруг, как будто из-под земли, послышались частые, прерывистые, глухие удары — вот они все ближе и ближе. Громко фыркнула лошадь. Кабан быстро обернулся лицом к окну.
— Во-о! во-о!.. Гляди! — закричал он, сияя ребячески всею своею «благообразною» физиономией: его серые глазки блестели и смеялись, серебристые усы и борода образовали вокруг рта какое-то лучезарное слияние; вся его коренастая фигура как-то нервически задвигалась, заходила рубаха на плечах и спине. — Во-о!.. во-о!.. Ах, драть ее на шест!.. Гляди! — кричал он, махая руками и притопывая, как будто собирался выскочить в окно. — Го-го-го!.. фю! фю!.. Ха-ха-ха!.. Го-го-го! — наконец засвистел, заорал, загоготал Кабан, перевесившись в окно, вслед пронесшемуся мимо нас табуну, собранному в «ночное».
Выходка Кабана была так неожиданна, что я, долго изумленно смотря на него, решительно не знал, чем объяснить это внезапное возбуждение: обыкновенно флегматичный, вялый, «вареный» Кабан был неузнаваем. Он еще долго смотрел, высунувшись всею широкою спиной, в окно и продолжал то посвистывать, то горячо толковать с остановившимися посередине улицы мужиками.
Наконец, с раскрасневшимся лицом и возбужденно бегавшими глазами, он обернулся ко мне.
— Видел? — спросил он, кивая головой на улицу.
— Кого?
— Ну, Степашу… «Девкой с душой» у нас ее прозывают.
— Разве это она?
— Она самая!.. Она как есть! — ответил Кабан. — Видел, какие у нас девки-то есть?.. Только ноне уж оне на редкость. Так, извели их… Совсем, брат, эту породу изводят, — грустно прибавил он, откусывая небольшой кусочек сахару и задумчиво хлебая из блюдечка чай.
Событие, так неожиданно взволновавшее Кабана и так изумительно преобразившее его, состояло в том, что во главе промчавшегося мимо нас в ночное табуна, сопровождаемого ребятишками-всадниками, проскакала на сивой, с большим отвисшим животом и коротким хвостом кобыле Степаша, известная всему соседнему крестьянскому миру под именем «девки с душой». Повязанная синим платком в виде «шлыка», с торчавшими на затылке длинными концами, с грязными толстыми икрами, колотившимися и подпрыгивавшими, как упругие мячи, на лошадином животе, с высоко поднятыми голыми локтями, — «девка с душой» могла пленить только такого деревенского старожила, каков был Кабан.
Но может быть, вы не знаете, что такое «девка с душой»? Это своеобразный, уже архаический деревенский тип; это «монстр и раритет» современной деревни… Но его можно все же нередко наблюдать и теперь. Если вы перед пасхой (когда пасха поздняя) или на фоминой неделе (если пасха ранняя) попадете на деревенский сход, когда идет обычное «распределение» земли и «свалка и навалка душ» перед началом полевых работ, вы увидите очень часто такую сцену.
На завальнях Старостиной избы сидят «старики» домохозяева, воротилы деревенского мира. Перед ними собирается кучка баб, обыкновенно вдов, ребят, сирот и бобылей. Все это ждет своей части мирской земли, если такой много у мира, или же спешит «свалить с себя» надел, если такого у мира мало, а подати тяжелы и велики. Среди этой кучки вы заметите и будущую «девку с душой». Это — обыкновенная крестьянская девка, здоровая, мужиковатая, грубая, некрасивая. После смерти матери осталась она одна при старике отце. С десяти лет она уже тянула с отцом тягло, как и настоящий мужик. И лето, и зима были сплошным, бесконечным временем труда; этого труда было так много, что девке некогда было уже задуматься о «друге сердца» и она не успела завоевать себе мужа. Да и деревенские джентльмены больше склонялись считать ее скорее за товарища, чем за «друга сердца»; они уже слишком запанибратски хлопали ее по спине, так как вполне были уверены, что она им ответит тем же.
Теперь она стоит пред сходом, сложа руки под фартуком, подвязанным выше грудей, и равнодушно ожидает «решенья стариков».
— Ну, что, Паранька, — спрашивают ее старики, — как будешь без отца жить?
— Жив бог — жива душа моя! — кричит Паранька, не моргнув глазом.
— Бог-то жив, да ты душу-то осилишь ли?
— А чего не осилить!
— И хозяйство вполне поведешь?
— А чего не повести!
— И повинности оправишь?
— А чего не оправить!
— И подати подымешь?
— Да чем я супротив вас не вышла? Али что бороды длинные, так вам и честь?
— Ловко, ловко! — подхватывают весело зрители.
— Ну, ну, ладно… Посмотрим, — говорят старики. — Справляйся!.. Не тебе с сумой ходить… Видим, что девка — казак… Ну, так быть тебе «девкой с душой» не в пример прочим! — шутит молодой староста и наотмашь надевает ей но самые глаза свою шляпу-гречневик.
— Не дури, — отмахивается Параня, хотя шляпы не снимает.
— А ты поклонись да спасибо скажи миру, — советует один из стариков.
— Ну, ин благодарим покорно, мир честной! — улыбаясь, кланяется Паранька, и долго еще виднеется на ее девичьей голове, вместо брачного венца, новая Старостина шляпа.
Степаша почему-то невзлюбила город и, как мы знаем, вернулась в село, потребовала от братьев «свои права» и превратилась именно в такую «девку с душой».
Кабан усиленно и молча допил стакан и, повернув его на блюдце, сказал, приглаживая волосы:
— Благодарствую!.. А какова «девка-то с душой» у нас? а?.. Люблю… Люблю я, брат, таких, ей-богу!.. На месте не усижу!.. Эк, братец мой, зародится же такое дитятко… Вот ты и гляди, божье-то произволенье: вышла баба-мужик!
— Что же, как она теперь поживает?
— Плохо, брат… Так тебе сказать, трудно ей… Трудно ей теперь, — с искренним соболезнованием отвечал Кабан, и лицо его приняло какое-то особенно жалостливое выражение.
— Отчего же так?
— Ноне, брат, и мужику трудно, не то что бабе… Да!.. Это вот ежели дуром на тебя налезет благодать-то, что на меня, так оно легко, что говорить! Балуйся!.. Нагуливай жир-то!
Кабан сердито заворчал было, но, тотчас же поднявшись, как будто вспомнив свою роль, обдернул розовую ситцевую рубаху, передвинул на животе голубой пояс, пригладил обеими руками мокрые волосы и, улыбаясь, взглянул мне в лицо.
— Пойдем завтра к ней на праздник, — пригласил он меня.
— С удовольствием. Я уже давно собирался, да все недосуг было.
— Пойдем, пойдем… Я тебе покажу се… Посмотришь!
Кабан был рад, как ребенок, что я согласился идти с ним к «девке с душой».