Представьте себе такую картину: кривые, неправильные, перепутавшиеся, как клубок ниток, улицы, кое-где мощенные булыжником или бревнами, а чаще пыльные и грязные, и на них странную смесь архитектурных стилей: тут выпятился старинный терем из темного кирпича с позеленевшими стеклами и высокой, поросшей травой и плесенью остроконечной деревянной крышей; за ним спрятались два-три небольших домика — новеньких, чистеньких, веселых; здесь жеманно и, очевидно, рисуясь, выдвигается красивым палисадником, с вычурной разноцветной решеткой, с фигурными воротами, каменный, двух— или трехэтажный дом новомосковского типа, со всеми признаками современной культурности, с богатыми драпри в окнах, с изящными антре и ярко-зеленою железною кровлей с трубами, украшенными прихотливыми колпаками; дальше — длинное, мрачное, с клочками грязной, давно облупившейся штукатурки, с окнами, напоминающими старинные бойницы, фабричное здание, потом какой-нибудь полуразрушенный плетень, охраняющий огород, и затем опять новенькое палаццо какого-нибудь только что оперившегося молодого богача, «тронувшего» тятенькины капиталы; торговая площадь, на которой никогда не просыхает грязь, со свободно бродящими по ней свиньями; вонючие, скучившиеся торговые ряды с деревянными навесами и потом опять что-нибудь в «своем собственном скусе», вроде, например, хором, представляющих собой не то масленичный балаган, с мачтами, флагами и разноцветными узорами по карнизу, не то уродливый павильон в русском стиле, притащенный прямо с выставки. Такова центральная «богатая» часть города рабочих.
Было утро воскресенья, и мы имели удовольствие видеть сразу обывателей всех родов и типов: степенными группами выползали они из переулков, из домов, направляясь к церквам. Густой звон колоколов, видимо доставлявший всем обывателям особое удовольствие, блеск солнца, бородатые и массивные священники, и дьяконы в летних ярко-цветных рясах, и разнообразная смесь костюмов, начиная от широких старомодных цилиндров стариков, в длиннополых двубортных сюртуках, и кончая пиджаком молодого приказчика с молодою женой, тащившей сзади какие-то изумительные пристройки на своем платье, — все это вместе взятое производило странное впечатление какой-то удивительной кунсткамеры: на протяжении каких-нибудь сотни сажен вы несколько раз переноситесь от современной цивилизации к XVII или даже к XVI столетию.
— А вот и вечевая площадь, — иронически сказал Попов, когда мы переходили не особенно большой пустырь, пыльный, изрытый ямами и едва просохшими лужами, окруженный потемневшими кирпичными и деревянными старыми зданиями, занятыми трактирами и лабазами; в одном из домов помещалось «правление», или местная ратуша, центр всего местного самоуправления.
Признаться сказать, грустное впечатление произвел на меня этот форум, и я тщетно силился представить себе величавую картину схода из двух тысяч полноправных граждан-рабочих — все так пахло кругом базаром, трактиром, домостроем, лавкой.
— Вы разочаровались? — спросил меня, улыбаясь, Полянкин, заглядывая мне в глаза. — Признаюсь, я сам не люблю это место или, лучше сказать, всю эту часть города… Каким-то извращением несет от всего, что здесь… Как будто здесь все силится именно извратить, опаскудить, омерзить… Пойдемте отсюда… опять в наши окраины. К Струкову теперь рано. Он, как и всякий из здешних коренников, теперь, наверное, у обедни. Струков в самые бурные моменты нашей общественной борьбы никогда не пропустил ни одной службы: поет на клиросе, раздувает кадило и пр. И ведь нашлись наглецы, которые не задумались оговорить его в нигилизме. Один губернатор так и принял его в этом ранге и даже большое поучение на этот счет сказал старику.
Поднимаясь с холма на холм, на которых расположен был город рабочих, мы скоро опять вступили в заросшие зеленью окраины, окружавшие кольцом центральную часть города. Но далеко не все окраины производили впечатление той домовитости, которая так приятно удивила меня в усадьбе старика Полянкина. Все чаще и чаще бросались в глаза несомненные признаки упадка и разложения, и именно упадка. В то время как центральная часть города, очевидно, била на прогресс, — здесь, напротив, все бледнело, дряхлело; трехэтажные домики все чаще сменялись лачужками, да и самые эти домики, с их садочками, скорее говорили о своей прежней домовитости, чем о настоящей… А вот и пресловутая патья с своими голыми лачугами, почти вросшими в землю, напоминающая бедные пригородные мещанские слободы, с хилыми, оборванными ребятишками у ворот, с хозяином в изодранной рубахе, с подбитыми глазами и бумажной сигареткой в зубах, нечесаным, грязным, пьяным, которого уже не привлекали ни колокола, ни концерты певчих, ни басы дьяконов, ни самое вече.
— Вот Струков все о городовом положении мечтает, — заметил Полянкин, — а мы фактически довольно давно уж на городовом положении стоим. Ну, вот вам и терем нашего старика, — показал Полянкин на дряхлый, древний длинный дом, когда мы снова по кривому и узкому проулку повернули от окраин к центру.
Мы вошли.
Чуть не в дверях нас встретил сам хозяин, седой старичок с длинною бородой, живой, с умными, добрыми, но зоркими, быстрыми глазами, с крутою грудью и с характерным лбом, в каком-то длинном старомодном пальто нараспашку, из-под которого виднелась красная рубашка и широкие помочи, высоко подтянувшие серые камлотовые шаровары такой необычной ширины, что в любую половину их можно было запрятать по большому подростку.
— Милости прошу! — вскрикнул Валериан Петрович самым гостеприимным тоном. — Ждали, ждали!..
— Как так? — изумился я.
— Да ведь слухами земля полнится… Слышал, что вы в нашей округе гуляете… Ну, как же нас проехать, помилуйте!.. Этого никогда не бывало! Ведь мы хоть и мужики, а тоже и нас люди навещали… Вот здесь, в этой комнате, этого кресла никто не минул… Прошу и вас не миновать его: присядьте! Вы, может, скажете: ишь, расхвастался старик!.. Ха-ха-ха!.. А дело-то просто-с: вчера вот я с Павлом-то Павлычем встретился, он мне и сообщил, а я его просил, чтобы ко мне безотменно… Да, батюшка, полюбил я образованного человека, люблю! В двадцать-то лет, благодаря господа, немало я из них хороших знакомых приобрел… И они меня любили… Ей-богу, любили!
И старик Струков, действительно, пересчитал массу известных имен, из которых одних литераторов была целая половина.
— Да-с, много за двадцать лет всего видел: в Питере сколько раз бывал, в Москве… Столько большого народа видел, что от одного воображения голова может кругом пойти! Ха-ха-ха!
— Все в качестве народного ходока?
— Да-с, все воюю… С самых шестидесятых годов-с… с тех пор, как с барином из-за земли дело начали… Прыти-то мы тогда сколько набрались! Думали, что нам и сам черт не брат, да!.. — И Валериан Петрович с мельчайшими и обстоятельнейшими деталями, увлекаясь и махая руками, целыми пачками таская какие-то справки и документы, буквально целый час рассказывал свои похождения в качестве ходока. Это была история, длившаяся около десяти лет.
Первый период этой истории был всецело занят тяжбой с помещиком из-за надельной земли и разных оброчных статей; но когда эта тяжба закончилась наконец мировою сделкой и «ходоки», принадлежавшие все к зажиточному классу, готовы были пожать лавры своей полезной деятельности, наступил второй период этой поучительной истории. Дело в том, что среди ходоков сказался раскол: одни из них «отшатнулись» и повели «другую политику», стараясь дискредитировать всю деятельность своих товарищей в глазах рабочего населения, захватив власть в свои руки.
— Ну, и что же в конце концов? Как теперь ваши дела? — спросил я, признаться сказать, не без тайного намерения хоть несколько умерить наивную болтливость старика, тем более что вся эта история была мне, в общих чертах, хорошо знакома.
При моем несколько неожиданном вопросе старик как будто растерялся. Он вдруг переменил тон, лицо его приняло, вместо оживленного, какое-то грустно-меланхолическое выражение. Он развел руками и тихо сказал:
— Плохо-с!.. Очень плохо-с!.. Не ожидал я, знаете, после стольких, можно сказать, триумфов так закончить свою карьеру жизни!.. Не ожидал-с, признаюсь вам…
— Что же так?
— Разорен, ошельмован пред высшими и низшими, сделался жертвой недоверия… И это после двадцати лет!.. Как хотите, упал духом… Нет, больше не могу… Да и невозможно-с, невозможно!.. В конце карьеры жизни стал не больше как притчей во языцех, жертвой насмешек… зовут сумасшедшим!..
— Полноте, вы преувеличиваете.
— Нет, нет, не говорите…
— Вы потеряли веру…
— Нет-с, не то что веру потерял, а обидно-с, вот что!.. Обидно!.. Все — и сверху, и снизу, кругом от мала до велика — кричат, что мы бунтовщики, баламуты, скупщики, что мы только о себе все время заботились, что, наконец, даже очевидное приобретение наше для народа (хотя бы одну землю взять, которую мы выхлопотали) и то, говорят, только разор принесло, убыток!.. И ведь в газетах пишут, книги об этом печатают… Все против нас!.. Нет, это что же-с?.. С каким же утешением умереть?.. Какой же это смысл в своей жизни найдешь?.. А ведь это вздор-с, ложь, обида, клевета… Я не умру, пока не разъясню все это, не докажу документами, цифрами… Все объясню, всю правду-матку открою, кто нас ошельмовал, какие иуды погубили и губят народ… Я сто печатных листов напишу, а уж разъясню!.. У меня уж много написано, я ночей не буду спать, а всю правду выведу!.. Нельзя так издеваться над людьми!.. Что они с нами сделали?.. Ведь они убили мир и согласие в нашем населении.
Валериан Петрович, взволнованный и раздосадованный, бегал по комнате, горячился: отрадно было смотреть на старика, сохранившего так много неиссякаемой энергии и жизни, несмотря на почти детскую наивность его сетований и упований. Пока Валериан Петрович говорил, мы и не заметили, как вошел тоже старичок, также в длинном двубортном сюртуке нараспашку, и тихо, ни с кем не раскланиваясь, уселся в уголке, меланхолически покачивая головой и улыбаясь на старика Струкова.
— Все петушится! — сказал он, подмигнув на Струкова старушке, вошедшей с большим подносом, уставленным стаканами с чаем, водкой и закуской.
— Господь с ним, — сказала старушка, — я ему никогда не перечила, никогда поперек дороги не стояла… Худого от него никому не было.
— Вот, вот моя старушка правду говорит! — вскрикнул Струков, обнимая свою неизменную спутницу в жизни. — Вот она моя неизменная! Что древняя княгиня: проводит князя на битву и сидит себе в тереме да богу за него молится… А приедет князь с войны, она его утешит и успокоит и дух в нем поддержит!.. И опять он бодр!.. Да, никогда от нее слова супротивного не слыхал… А уж чего-чего не претерпели с ней!.. А это вот друг мой старинный, друг и приятель, — показал он на старичка.
— Так-то все так, Валериан Петрович, — сказал старичок, — а пора бы нам с тобой угомониться. Право, лучше.
— Почему так?
— А потому смерть нам идет.
— Ну, это еще когда будет!
— Идет, идет… Только вот ты не хочешь видеть… А мертвых не воскресишь…
— Полно ты пустое толковать… Вечно у тебя этакая мрачность в жизни проявляется!
— Пора угомониться… Потому все это ни к чему… Смотрю я хоть на нашу жизнь: что это? Так, одно представление идет. Все это мы волнуемся, кипятимся, грыземся, бога гневим, начальство утруждаем, все-то, все, что собаки перегрызлись… Себя губим, мучаем, народ гибнет… А что это все? — одно представление!
— Как представление? Господь с тобой! Серьезное общественное дело, общественный интерес, жизненный интерес каждого. Ведь мы все вздоху хотим, ведь нас давят, нам дышать не дают… Ведь мы только и хотим вздоху, согласия, мира.
— Представление! — повторил старичок и выпил, обстоятельно закусив, без приглашения рюмку водки.
— Да почему?
— Потому что все одно, всем нам погибель.
— Откуда? Кто такой нас погубит?
— Фабрикант.
— Ну, ну!.. Поди ты!..
— И я, скупщик, погибну, и все наше население.
— Ну, пошел, пошел!.. Десять тысяч народу погибнет!
— Погибнет! Разве не видишь? Малый ребенок, что ли? Вот за тридцать верст от нас какая фабрика завелась, а?.. На тысячу человек, и все рабочие — новые, деревенские, свои… В нашем рабочем даже не нуждаются… Еще такая фабрика — и вот конец и мне, и тебе с городовым положением, и Петру Шалаеву с его политикой, и всем этим кустарям, всем одна расценка будет: ни дна ни покрышки…
— Ну, ну!.. Ха-ха-ха! Эк хватил: десять тысяч народу погибнет! Да что у нас Садом-Гаморр, что ли? Отчего это нам погибнуть?
— Садом-Гаморр и есть, — упорствовал старичок, — потому мы рабы… рабы вот этой самой вещи, вот этого замка… Потому ни я, скупщик, ни кустарь без этого замка или ножа ничего не стоим, ломаного гроша!.. Замок — тут нам и жизнь, и смерть… Без замка нам вздоху нет, из-за замка мы грыземся, лаемся, бога забываем, друг друга предаем… Потому, кроме замка, ни в чем мы жизни не находим… Тут нам и погибель!.. Ты думаешь, вот теперь нас, скупщиков, травят почему? Да потому, что мы уж измору предназначены, все одно. Кабы в нас будущая-то сила виделась, так ты думаешь, нас дозволили бы травить?
— Ну-у, оставь, оставь, сделай милость! Ведь вот, братец, всегда ты эту меланхолию заведешь… Он у нас умница, министр, сам из кустарей вышел, только вы ему не верьте, — уговаривал нас Валериан Петрович, — это одна меланхолия!.. Вы дайте нам только вздоху, дайте нам городовое положение и тогда посмотрите, как мы процветем!.. Вот у нас денег сколько! С одной земли, с аренды, мы получаем тридцать тысяч в год (а говорят: мы хлопотами о земле убыток только принесли!). Посмотрите, мы училищ настроим, технических заведений!.. Даже театр откроем-с… Слава богу, у нас народ есть!.. Посмотрите, какие у нас есть мастера-самоучки!.. Таланты, гении-с — гении, прямо сказать! А теперь у богатого класса сколько сынков в университетах! Все будут свои медики, адвокаты!.. Да нам такое будущее рисуется, что иной раз раздумаешься, так дух захватывает… И мы еще послужили бы! Так ли?.. Нам бы только вздоху… А эта меланхолия у него все от обиды… Другой раз и на меня этак как бы отчаяние находит… Хе-хе-хе!.. Мы со старухой против отчаяния крепки!..
— Так, конечно, — поддакивали мы охотно старику.
Долго еще мечтал Валериан Петрович о будущем блестящем процветании своей родины; целая масса проектов, стремившихся к установлению мира и согласия между всеми гражданами, так и сыпалась им: тут был проект и новых начал городского самоуправления, и городского банка, который бы снабжал богатых кредитом, чтобы они могли безостановочно и безобидно, не обижая и не утесняя, брать от рабочего народа изделия, и много других наивных вещей.
Вообще он окончательно стряхнул с себя всякое уныние, ожил, и только его приятель все меланхолически качал головой.
Наконец мы распростились со стариком.
— Похлопочите за нас где можно, похлопочите, — сказал он мне, прощаясь. — Ведь десять тысяч рабочего населения, хороших, добрых, трудящихся людей — не шутка! Нельзя же, господа, так отдавать на поругание… Пишите, говорите, и, бог даст, все устроится к лучшему! Так ли?
— Так, так… Вот это прежде всего! — сказал молодой Полянкин. — Вера, Валериан Петрович, вера в людей прежде всего!
— Да, да!
— Пропала у нас вера в человеческое сознание, вот в чем дело! — говорил Полянкин. — Все от этого…
— Да, да! — подтверждал Струков, но он, по-видимому, или не ясно понимал, что говорил Полянкин, или же плохо доверял этому «человеческому сознанию».
— Да, потеряли веру в человеческое сознание, — повторял Полянкин, когда мы ушли от старика. — Мы во все верим: верим в силу закона, в силу городового положения, в силу рынка, фабриканта, в силу исправника, адвоката, прокурора и — никогда, никогда в силу обыкновенного, простого человеческого сознания.
— Да как же ты в него поверишь после всего, что видишь? — спросил раздраженно Попов. — Это изумительно!..
— Ну, мы с тобой в этом никогда не сойдемся…