Триумф художника

Златовратский Николай Николаевич

«Небольшая и бедная студия художника N находилась на одной из линий Васильевского острова, в Петербурге, в четвертом этаже нового громадного дома. В осенний вечер 18… года студия была слабо освещена стенной керосиновой лампой...»

 

I

Небольшая и бедная студия художника N находилась на одной из линий Васильевского острова, в Петербурге, в четвертом этаже нового громадного дома. В осенний вечер 18… года студия была слабо освещена стенной керосиновой лампой. Сам художник N, только что вернувшийся с выставки, на которую он недавно выставил свою картину, – нервно ходил из угла в угол, то той, то другой рукой пощипывая бороду. Он был человек уже полысевший, лет 35—38, с крупными, но симпатичными чертами лица, на котором резко выступал тот особый отпечаток, который кладет вечная смесь докучающих житейских забот с напряженной работой и редкими минутами высокого вдохновения. Глубокие складки какой-то сердитой и хмурой, но мягкой, робкой серьезности бороздили его лоб, а тот же сердито-робкий взгляд серых глаз выдавал все бессилие человека перед удручающими парадоксами жизни. Очевидно, они были ему хорошо знакомы. Он продолжал ходить из угла в угол, а сидевшая в углу его жена – худая и бледная молодая женщина – с пугливым состраданием следила за ним. Она, видимо, несколько раз порывалась что-то сказать мужу, но взглядывала на него – и не решалась. Наконец слова эти сорвались с ее губ.

– Ты не обижайся, друг мой, – проговорила она робко и запинаясь, – я опять повторю тебе… ты слишком высоко поставил цену… У нас, теперь, когда вкусы публики такие странные…

– Лида! Лида! – вскрикнул муж, останавливаясь перед ней и покачивая сокрушенно головой.

– Ах, боже мой! – с грустью и торопливо перебила его жена. – Неужели до сих пор ты не можешь понять, что я не хочу тебя обидеть?.. Ведь я понимаю, знаю все… чего тебе это стоило… Но я истерзалась, глядя на тебя!.. Вот уже полгода, как картина на выставке, и… у нас уже все заложено, кредиторы не дают покоя тебе… Дети… Ведь ты не можешь забыться, ты сам мучаешься…

– Лида! – заговорил муж. – Ты безжалостна… Три тысячи, только три тысячи – за три года упорного труда, страстного напряжения… Ты знаешь, я в нее положил всего себя… Мне уж скоро стукнет сорок. Надо же когда-нибудь было сделать что-либо капитальное… Бог весть, – сделаю ли я что-нибудь еще лучшее!.. Три года! Ты знаешь, мы перебивались кое-как, и ты, и дети – всем жертвовали… У нас долги, у нас все прожито… И за все это – три тысячи! Только три тысячи – и ты говоришь: много!.. Да пойми ты, радость моя, если мы получим эти три тысячи, то послезавтра… послезавтра у нас уже не будет сотни рублей, а мы успеем покрыть едва половину долгов!.. О, Лида, если б я взял за нее даже пять тысяч с них, – у меня не дрогнула бы рука!.. Притом, Лида, мне как-то все еще жалко с ней расставаться, – с особой нежностью заговорил художник, садясь рядом с женой и пожимая ей руку, словно умоляя о чем-то, – на выставке – она еще моя, ее видят еще все. Я каждый день бегаю смотреть… Мне так дорога каждая деталь… Ведь на каждую эту деталь потрачено столько муки, восторга, чувства и мысли… И все это продать, продать свое дитя, чтобы уже никогда не видать его больше!..

Жена тихо и молча, вместо ответа, пожала, в свою очередь, мужу руку и, вздохнув, вышла в соседнюю комнату на плач проснувшегося ребенка. Художник долго сидел молча, в том же положении, и смотрел в передний угол, на пустой мольберт, на котором некогда так долго стояла его любимая картина. И вот деталь за деталью вставали в его воображении: и лик Христа, строгий и величественный, но вместе полный неизъяснимой нежности к собравшейся вокруг него группе матерей с детьми; целый цветник детских головок, разработанных в самом тщательном, строгом и высоком стиле, был разбросан по полотну. О, какая прелесть были эти головки, кудрявые, розовые, нежные, с ангельски-наивными и доверчивыми личиками. И эти же матери – как они строго выдержаны, как полны воплощением здоровой, нормальной жизни под ярким небом Палестины. Казалось, чувствуешь их чувствами, мыслишь их мыслями, ощущаешь всю полноту внутреннего материнского чувства гордости и довольства, которыми были они охвачены. Эта идея– соединить в одном моменте полноту здоровой реальной жизни с высочайшим идеализмом – особенно занимала художника… И ему казалось, что он овладел ею… Хотя масса зрителей как будто плохо понимала ее внутренний смысл, не приходила от нее в восторг, но строгие судьи оценили по достоинству ее выдержанный классический стиль, – и художник верил, что таких судей будет все больше и больше, что, наконец, все поймут и по достоинству оценят его добросовестность, глубину мысли и чувства, вложенных в картину. Он уже увлекся мечтой, что его картина красуется среди произведений великих мастеров, в громадной национальной галерее, равно доступной всем, и он сам не раз-другой забегает взглянуть на свое детище и улыбнуться тихой, нежной улыбкой отца, в душе которого проснулись все пережитые впечатления… Он рад, он в восторге, он чувствует, как из этих тысячных масс, проходящих ежегодно через галереи, – то в той, то в другой восприимчивой душе его картина вызовет чувство высокого эстетического наслаждения.

Он мечтал уже целый час, при сумрачном свете лампы, весь охваченный тем тихим сладким чувством удовлетворенного мастера, которое иногда, но в очень-очень редкие минуты, посылает судьба исстрадавшемуся в сомнениях художнику.

Раздался звонок.

– Можно видеть господина художника? – спросил кто-то в передней.

– Можно. Входите.

И в студию вошли два господина: один пожилой, солидный, но чувствующий себя как бы не в своем месте; другой – помоложе, изящный и вертлявый, очевидно, состоящий при первом в качестве атташе. Оба со сладкими и располагающими улыбками протянули руки к художнику, расшаркиваясь и сыпля комплиментами.

– Ваша картина… Изумительная техника… Единодушный отзыв всех просвещенных ценителей… Притом заметны… глубина и строгость стиля… Вот-с Петр Иванович, – говорил младший, показывая на старшего, – известный коммерсант из Р., обратился ко мне… Они отделывают себе дом и желали бы придать возможное изящество… Развитие вкуса уже сказывается везде… даже в глухих углах отечества… Поощрение истинных талантов… Я, конечно, счел своим долгом указать…

– Главное дело… сюжет… Одобряю… вполне… Хорошо, очень хорошо!.. Может быть, не откажете уступить… Вполне бы украсило ваше произведение мою… избу-с!.. Могу сказать, вполне… сделали бы честь… Помещение будет хорошее-с, ручаюсь… Вполне, думаю, достойное, – говорил старший.

– Я согласен, – сурово ответил художник, пощипывая бороду.

– Не уступите – с тысчонку?

– Не могу.

– Ну, может статься, рубликов 500 скинете? Я бы рамку посоответственнее на свой счет приобрел…

– Хорошо, – резко и неожиданно ответил художник и в волнении раза два прошелся по комнате.

– Позвольте просить… пожаловать к нам, – приглашал старший, – вы уж сами сопроводите картинку… Мы все честь честью… примем вас, как подобает… Будьте в надежде… Ценить умеем… Вы уж сами все установите… Посмотрите, как вам будет удобнее… Пожалуйста… Будет для нас как бы торжество… А вот и задаточек, и на дорогу.

Коммерсант положил деньги на стол, и, рассыпаясь в комплиментах, посетители вышли.

– Лида! Конец восторгам и сомнениям, мечтам и терзаньям! – крикнул художник. – Вот все, что требовалось доказать, – прибавил он, подавая ей пачку ассигнаций. – А теперь будем натягивать новое полотно.

– Зачем же так мрачно смотреть, друг мой, – заметила жена, – твое создание ты продал не на сожжение… Оно будет жить в чувствах тех, которые будут им наслаждаться… А притом, посмотри, еще какой тебя ожидает триумф в Р.!

– Что ж, возьмем хотя эту небольшую долю радости! – воскликнул художник. – Лида, пошлем за бутылкой вина и повеселимся хоть один час! Мы и дети по крайней мере сейчас будем сыты… Неужели что-нибудь отравит нам даже эту ничтожную радость?

 

II

Большая картина, в сопровождении самого мастера, прибыла с вечерним поездом в город Р. Роскошное, недавно оконченное палаццо провинциального коммерсанта уже готовилось встретить давно ожидавшегося гостя. Осенние, пронизывающие и сырые сумерки едва успели спуститься на город, а дом коммерсанта сиял уже, весь залитый огнями, как и стоявшее с ним рядом громадное здание фабрики, неистово и сердито как-то гудевшее на весь город. Скромный художник добрался наконец до богатого подъезда со своим дорогим детищем. Четыре гайдука быстро подхватили последнее и бережно понесли вверх по бронзированной лестнице. Встреченный у самого входа гостеприимным и радушным хозяином, художник, несколько ободренный, вступил в роскошное палаццо вслед за своим творением. Он в душе детски порадовался, что его детищу судьба готовила такую обстановку. На верхней площадке лестницы картина была распакована из ящика и торжественно пронесена через ряд роскошно меблированных покоев, при единодушных и торжественных овациях целой толпы гостей, в большую залу, где было уже приготовлено для нее место. Двери за картиной затворились, – и в святилище остались пока только гайдуки, хозяин и сам художник. Прошел час, пока наконец картина была повешена настоящим образом, при надлежащем освещении, и утомленный художник проведен хозяином в назначенную для него комнату, чтобы приготовиться к обеду. Большая гостиная уже была полна городской знатью, когда вошел художник, встреченный рукоплесканиями. Наконец, по знаку хозяина растворились двери в залу, и нетерпеливая разряженная толпа двинулась в нее – и вдруг в изумлении остановилась, как будто замерла на минуту, и затем медленно стала подвигаться к картине… Нет, это не была даже картина – это была группа живых женщин и детей, как будто перенесенных из жаркой Палестины в глухой провинциальный русский городишко. Яркий восточный колорит так и выпирал из золотой рамки и, казалось, совсем поглотил собой пеструю роскошь провинциального палаццо. Зноем полуденного солнца, казалось, жгло всю залу, пальмы как будто распространяли благоухание; дети – настоящие херувимчики, – казалось, вот сейчас выскользнут из рук матерей и бросятся бегать по блестящему, навощенному полу залы… Купчихи умилялись, не зная, можно ли им креститься или нет, купеческие дочки ахали и восторгались, купцы сановито поглаживали бороды и улыбались от удовольствия, и даже сам исправник не нашел, в чем бы можно было упрекнуть картину. Изумление и восторг были полные. И когда раздалось приглашение к столу, единодушные овации посыпались на художника. И земцы, и юристы, и учителя, и представители духовного ведомства – все сливались в единодушном выражении одобрения художнику и благодарности хозяину за доставленное им удовольствие. Обед был только еще более шумным продолжением триумфа. Тостам не было конца. Когда же раздалось хлопанье шампанского, – все встали и громкий крик «ура!» загудел по всему дому… Хозяин до того был польщен таким успехом своей покупки, что, отведя в сторону художника, попросил позволения расцеловать его и тут же вручил ему всю сумму сполна, даже не кладя в счет задаток…

Взволнованный и утомленный, художник, машинально сжимая в руке ассигнации, вышел в соседнюю пустую комнату. Здесь он прислонился к косяку и стал смотреть в окно. Черная, сумрачная, осенняя мгла висела там, за окном, – и только какие-то странные огоньки мигали, двигались, потухали на одном определенном пространстве вдали. Словно блуждающие огни на кладбище, перебегали они с места на место, фантастические, причудливые, – а за ними, так же фантастически, то вырастая до гигантских размеров, то сокращаясь и совсем исчезая, двигались какие-то тени.

Долго и пристально всматривался художник в эту странную картину и не мог оторваться от нее.

Обеспокоенный его отсутствием, к нему подошел хозяин.

– А! Вы здесь…

– Скажите, что это такое? Я никак не могу догадаться!.. У вас там заколдованное место, – сказал художник, – это не кладбище?

– Это-с? Это мои огороды, там, за фабрикой. – Что же это за огни?

– А это-с ребячья смена…

– Что это значит?

– Ребячья смена… Ребятишки на фабрике сменились… На отдых, значит, – смену кончили… Чем бы вот отдыхать идти, спать, – а они, вон плуты, на огороды забираются… Это уж каждую осень… Как снимем огурцы, капусту, картофель выроешь, репу, – так вот они после того целый месяц еще в грядах копаются: кочерыжки едят, картофель откапывают, репу… Много находят… Ну, да я допущаю… Пускай… Пойдемте же, пойдемте, батюшка, к нам туда… Вы уж нам расскажите, – желаем послушать, – откуда вы это для своей-то картины все взяли, чтобы так, то есть натурально, все изобразить?

– Позвольте мне выйти на четверть часа… У меня голова идет кругом, – сказал художник, – я пройдусь на свежий воздух…

– Хорошо-с, хорошо-с!..

Художник прошел через шумную залу, где весело раздавались смех, говор и клики подкутивших гостей. Вино не переставало литься в бокалы; музыканты разыгрывали туш; кто-то продолжал кричать «ура!» и «браво!» Кто-то произносил спич… И долго этот гул еще слышался художником, хотя он уже давно завернул за угол дома. Он прислонился к углу и смотрел опять в ту сторону, где мелькали огни… Он сначала долго стоял и всматривался в них, – и вдруг крупным шагом пошел по направлению к ним. Спотыкаясь во тьме, попадая в канавы и ямы, почти ощупью, шел он по замерзавшей земле, увлекаемый какой-то непобедимой силой… Он видел, как огоньки становились все реже и реже, как они пропадали один за другим… Вот их осталось не больше пяти, мигавших вдали один от другого, в разных направлениях. Один такой огонек шел прямо на него и, чуть не столкнувшись с ним, вдруг быстро и в испуге побежал в сторону. Он мог только заметить, что это был фабричный мальчик – рабочий, с деревянным фонарем в одной руке и с шапкой с набранным картофелем – в другой… Художник шел дальше на один огонек, горевший все время неподвижно, на одном месте.

Вот он наконец подошел к нему. Еще издали ветер донес до него острый свежий запах дыма. То была разложена в борозде теплина, в которой виднелась кучка уже обуглившегося картофеля. Теплинка медленно потухала, потому что два мальчика, бывшие около нее, спали прямо на земле; один был в стареньком рваном полушубке, другой в шугайчике. Мальчик в полушубке лежал прямо на груди, а мальчик в куцавейке заснул, облокотившись на его спину. Измятый, свалившийся с чьей-то головы, с изорванным козырьком картуз валялся тут же… Мальчик в казакине, должно быть, услыхав шелест шагов, проснулся было, взглянул через полуоткрытые веки на теплину и, уронив голову на грудь, заснул опять… Холодный осенний ветер рвал его беловатые волосы, срывал шляпу с головы художника, пробирался холодной струей под пальто и раздувал потрескивавшую теплинку. Вдали виднелись черный столб высокой фабричной трубы с красным снопом пламени, как-то зловеще-ярко горевшим во тьме, освещенные ряды фабричных окон и весело лившийся свет из окон хозяйского дома.

С тех пор художника уже не видали ни в Р., ни в доме, где была его картина, которую на другой же день купец завесил покрывалом. Через год после того рассказывали в Петербурге, в кружках художников, о странном случае внезапного падения таланта, подававшего большие надежды, и приводили в пример художника N, который, после удачного дебюта, уже не мог написать и докончить ни одной картины. Он перебивался с семьей тем, что успевал зарабатывать рисованием дешевых портретов да иллюминовкой фотографических карточек. Через три года он стал совсем стариком, осунулся, сделался нелюдим, избегал своих товарищей, не имел связей ни с каким обществом и знал одну свою семью. Только часто целыми днями и вечерами он долго бродил по фабричным окрестностям или в глуши соседних деревень, каким-то странным, блуждающим взглядом озирая проходившую перед ним трудовую жизнь. Встречавшиеся с ним в это время говорили, что он, несомненно, накануне роковой психической болезни, другие предполагали, что в его художнической душе совершается глубокий мучительный перелом, из которого он не находит выхода. В среде его близких были уверены, что он так мучительно искал нового творческого воплощения Христа… Христа для «малых сих», и когда он найдет это, – он снова воскреснет для жизни и искусства.

Ссылки

[1] Впервые – «Русский сатирический листок». 1884. No 5, под заглавием «Триумф художника. Современный случай».

[1] Текст печатается по изданию: Златовратский Н. Н. Собрание сочинений. Спб., 1912. Т. 7.

Содержание