I
Небольшая и бедная студия художника N находилась на одной из линий Васильевского острова, в Петербурге, в четвертом этаже нового громадного дома. В осенний вечер 18… года студия была слабо освещена стенной керосиновой лампой. Сам художник N, только что вернувшийся с выставки, на которую он недавно выставил свою картину, – нервно ходил из угла в угол, то той, то другой рукой пощипывая бороду. Он был человек уже полысевший, лет 35—38, с крупными, но симпатичными чертами лица, на котором резко выступал тот особый отпечаток, который кладет вечная смесь докучающих житейских забот с напряженной работой и редкими минутами высокого вдохновения. Глубокие складки какой-то сердитой и хмурой, но мягкой, робкой серьезности бороздили его лоб, а тот же сердито-робкий взгляд серых глаз выдавал все бессилие человека перед удручающими парадоксами жизни. Очевидно, они были ему хорошо знакомы. Он продолжал ходить из угла в угол, а сидевшая в углу его жена – худая и бледная молодая женщина – с пугливым состраданием следила за ним. Она, видимо, несколько раз порывалась что-то сказать мужу, но взглядывала на него – и не решалась. Наконец слова эти сорвались с ее губ.
– Ты не обижайся, друг мой, – проговорила она робко и запинаясь, – я опять повторю тебе… ты слишком высоко поставил цену… У нас, теперь, когда вкусы публики такие странные…
– Лида! Лида! – вскрикнул муж, останавливаясь перед ней и покачивая сокрушенно головой.
– Ах, боже мой! – с грустью и торопливо перебила его жена. – Неужели до сих пор ты не можешь понять, что я не хочу тебя обидеть?.. Ведь я понимаю, знаю все… чего тебе это стоило… Но я истерзалась, глядя на тебя!.. Вот уже полгода, как картина на выставке, и… у нас уже все заложено, кредиторы не дают покоя тебе… Дети… Ведь ты не можешь забыться, ты сам мучаешься…
– Лида! – заговорил муж. – Ты безжалостна… Три тысячи, только три тысячи – за три года упорного труда, страстного напряжения… Ты знаешь, я в нее положил всего себя… Мне уж скоро стукнет сорок. Надо же когда-нибудь было сделать что-либо капитальное… Бог весть, – сделаю ли я что-нибудь еще лучшее!.. Три года! Ты знаешь, мы перебивались кое-как, и ты, и дети – всем жертвовали… У нас долги, у нас все прожито… И за все это – три тысячи! Только три тысячи – и ты говоришь: много!.. Да пойми ты, радость моя, если мы получим эти три тысячи, то послезавтра… послезавтра у нас уже не будет сотни рублей, а мы успеем покрыть едва половину долгов!.. О, Лида, если б я взял за нее даже пять тысяч с них, – у меня не дрогнула бы рука!.. Притом, Лида, мне как-то все еще жалко с ней расставаться, – с особой нежностью заговорил художник, садясь рядом с женой и пожимая ей руку, словно умоляя о чем-то, – на выставке – она еще моя, ее видят еще все. Я каждый день бегаю смотреть… Мне так дорога каждая деталь… Ведь на каждую эту деталь потрачено столько муки, восторга, чувства и мысли… И все это продать, продать свое дитя, чтобы уже никогда не видать его больше!..
Жена тихо и молча, вместо ответа, пожала, в свою очередь, мужу руку и, вздохнув, вышла в соседнюю комнату на плач проснувшегося ребенка. Художник долго сидел молча, в том же положении, и смотрел в передний угол, на пустой мольберт, на котором некогда так долго стояла его любимая картина. И вот деталь за деталью вставали в его воображении: и лик Христа, строгий и величественный, но вместе полный неизъяснимой нежности к собравшейся вокруг него группе матерей с детьми; целый цветник детских головок, разработанных в самом тщательном, строгом и высоком стиле, был разбросан по полотну. О, какая прелесть были эти головки, кудрявые, розовые, нежные, с ангельски-наивными и доверчивыми личиками. И эти же матери – как они строго выдержаны, как полны воплощением здоровой, нормальной жизни под ярким небом Палестины. Казалось, чувствуешь их чувствами, мыслишь их мыслями, ощущаешь всю полноту внутреннего материнского чувства гордости и довольства, которыми были они охвачены. Эта идея– соединить в одном моменте полноту здоровой реальной жизни с высочайшим идеализмом – особенно занимала художника… И ему казалось, что он овладел ею… Хотя масса зрителей как будто плохо понимала ее внутренний смысл, не приходила от нее в восторг, но строгие судьи оценили по достоинству ее выдержанный классический стиль, – и художник верил, что таких судей будет все больше и больше, что, наконец, все поймут и по достоинству оценят его добросовестность, глубину мысли и чувства, вложенных в картину. Он уже увлекся мечтой, что его картина красуется среди произведений великих мастеров, в громадной национальной галерее, равно доступной всем, и он сам не раз-другой забегает взглянуть на свое детище и улыбнуться тихой, нежной улыбкой отца, в душе которого проснулись все пережитые впечатления… Он рад, он в восторге, он чувствует, как из этих тысячных масс, проходящих ежегодно через галереи, – то в той, то в другой восприимчивой душе его картина вызовет чувство высокого эстетического наслаждения.
Он мечтал уже целый час, при сумрачном свете лампы, весь охваченный тем тихим сладким чувством удовлетворенного мастера, которое иногда, но в очень-очень редкие минуты, посылает судьба исстрадавшемуся в сомнениях художнику.
Раздался звонок.
– Можно видеть господина художника? – спросил кто-то в передней.
– Можно. Входите.
И в студию вошли два господина: один пожилой, солидный, но чувствующий себя как бы не в своем месте; другой – помоложе, изящный и вертлявый, очевидно, состоящий при первом в качестве атташе. Оба со сладкими и располагающими улыбками протянули руки к художнику, расшаркиваясь и сыпля комплиментами.
– Ваша картина… Изумительная техника… Единодушный отзыв всех просвещенных ценителей… Притом заметны… глубина и строгость стиля… Вот-с Петр Иванович, – говорил младший, показывая на старшего, – известный коммерсант из Р., обратился ко мне… Они отделывают себе дом и желали бы придать возможное изящество… Развитие вкуса уже сказывается везде… даже в глухих углах отечества… Поощрение истинных талантов… Я, конечно, счел своим долгом указать…
– Главное дело… сюжет… Одобряю… вполне… Хорошо, очень хорошо!.. Может быть, не откажете уступить… Вполне бы украсило ваше произведение мою… избу-с!.. Могу сказать, вполне… сделали бы честь… Помещение будет хорошее-с, ручаюсь… Вполне, думаю, достойное, – говорил старший.
– Я согласен, – сурово ответил художник, пощипывая бороду.
– Не уступите – с тысчонку?
– Не могу.
– Ну, может статься, рубликов 500 скинете? Я бы рамку посоответственнее на свой счет приобрел…
– Хорошо, – резко и неожиданно ответил художник и в волнении раза два прошелся по комнате.
– Позвольте просить… пожаловать к нам, – приглашал старший, – вы уж сами сопроводите картинку… Мы все честь честью… примем вас, как подобает… Будьте в надежде… Ценить умеем… Вы уж сами все установите… Посмотрите, как вам будет удобнее… Пожалуйста… Будет для нас как бы торжество… А вот и задаточек, и на дорогу.
Коммерсант положил деньги на стол, и, рассыпаясь в комплиментах, посетители вышли.
– Лида! Конец восторгам и сомнениям, мечтам и терзаньям! – крикнул художник. – Вот все, что требовалось доказать, – прибавил он, подавая ей пачку ассигнаций. – А теперь будем натягивать новое полотно.
– Зачем же так мрачно смотреть, друг мой, – заметила жена, – твое создание ты продал не на сожжение… Оно будет жить в чувствах тех, которые будут им наслаждаться… А притом, посмотри, еще какой тебя ожидает триумф в Р.!
– Что ж, возьмем хотя эту небольшую долю радости! – воскликнул художник. – Лида, пошлем за бутылкой вина и повеселимся хоть один час! Мы и дети по крайней мере сейчас будем сыты… Неужели что-нибудь отравит нам даже эту ничтожную радость?