Большая картина, в сопровождении самого мастера, прибыла с вечерним поездом в город Р. Роскошное, недавно оконченное палаццо провинциального коммерсанта уже готовилось встретить давно ожидавшегося гостя. Осенние, пронизывающие и сырые сумерки едва успели спуститься на город, а дом коммерсанта сиял уже, весь залитый огнями, как и стоявшее с ним рядом громадное здание фабрики, неистово и сердито как-то гудевшее на весь город. Скромный художник добрался наконец до богатого подъезда со своим дорогим детищем. Четыре гайдука быстро подхватили последнее и бережно понесли вверх по бронзированной лестнице. Встреченный у самого входа гостеприимным и радушным хозяином, художник, несколько ободренный, вступил в роскошное палаццо вслед за своим творением. Он в душе детски порадовался, что его детищу судьба готовила такую обстановку. На верхней площадке лестницы картина была распакована из ящика и торжественно пронесена через ряд роскошно меблированных покоев, при единодушных и торжественных овациях целой толпы гостей, в большую залу, где было уже приготовлено для нее место. Двери за картиной затворились, – и в святилище остались пока только гайдуки, хозяин и сам художник. Прошел час, пока наконец картина была повешена настоящим образом, при надлежащем освещении, и утомленный художник проведен хозяином в назначенную для него комнату, чтобы приготовиться к обеду. Большая гостиная уже была полна городской знатью, когда вошел художник, встреченный рукоплесканиями. Наконец, по знаку хозяина растворились двери в залу, и нетерпеливая разряженная толпа двинулась в нее – и вдруг в изумлении остановилась, как будто замерла на минуту, и затем медленно стала подвигаться к картине… Нет, это не была даже картина – это была группа живых женщин и детей, как будто перенесенных из жаркой Палестины в глухой провинциальный русский городишко. Яркий восточный колорит так и выпирал из золотой рамки и, казалось, совсем поглотил собой пеструю роскошь провинциального палаццо. Зноем полуденного солнца, казалось, жгло всю залу, пальмы как будто распространяли благоухание; дети – настоящие херувимчики, – казалось, вот сейчас выскользнут из рук матерей и бросятся бегать по блестящему, навощенному полу залы… Купчихи умилялись, не зная, можно ли им креститься или нет, купеческие дочки ахали и восторгались, купцы сановито поглаживали бороды и улыбались от удовольствия, и даже сам исправник не нашел, в чем бы можно было упрекнуть картину. Изумление и восторг были полные. И когда раздалось приглашение к столу, единодушные овации посыпались на художника. И земцы, и юристы, и учителя, и представители духовного ведомства – все сливались в единодушном выражении одобрения художнику и благодарности хозяину за доставленное им удовольствие. Обед был только еще более шумным продолжением триумфа. Тостам не было конца. Когда же раздалось хлопанье шампанского, – все встали и громкий крик «ура!» загудел по всему дому… Хозяин до того был польщен таким успехом своей покупки, что, отведя в сторону художника, попросил позволения расцеловать его и тут же вручил ему всю сумму сполна, даже не кладя в счет задаток…

Взволнованный и утомленный, художник, машинально сжимая в руке ассигнации, вышел в соседнюю пустую комнату. Здесь он прислонился к косяку и стал смотреть в окно. Черная, сумрачная, осенняя мгла висела там, за окном, – и только какие-то странные огоньки мигали, двигались, потухали на одном определенном пространстве вдали. Словно блуждающие огни на кладбище, перебегали они с места на место, фантастические, причудливые, – а за ними, так же фантастически, то вырастая до гигантских размеров, то сокращаясь и совсем исчезая, двигались какие-то тени.

Долго и пристально всматривался художник в эту странную картину и не мог оторваться от нее.

Обеспокоенный его отсутствием, к нему подошел хозяин.

– А! Вы здесь…

– Скажите, что это такое? Я никак не могу догадаться!.. У вас там заколдованное место, – сказал художник, – это не кладбище?

– Это-с? Это мои огороды, там, за фабрикой. – Что же это за огни?

– А это-с ребячья смена…

– Что это значит?

– Ребячья смена… Ребятишки на фабрике сменились… На отдых, значит, – смену кончили… Чем бы вот отдыхать идти, спать, – а они, вон плуты, на огороды забираются… Это уж каждую осень… Как снимем огурцы, капусту, картофель выроешь, репу, – так вот они после того целый месяц еще в грядах копаются: кочерыжки едят, картофель откапывают, репу… Много находят… Ну, да я допущаю… Пускай… Пойдемте же, пойдемте, батюшка, к нам туда… Вы уж нам расскажите, – желаем послушать, – откуда вы это для своей-то картины все взяли, чтобы так, то есть натурально, все изобразить?

– Позвольте мне выйти на четверть часа… У меня голова идет кругом, – сказал художник, – я пройдусь на свежий воздух…

– Хорошо-с, хорошо-с!..

Художник прошел через шумную залу, где весело раздавались смех, говор и клики подкутивших гостей. Вино не переставало литься в бокалы; музыканты разыгрывали туш; кто-то продолжал кричать «ура!» и «браво!» Кто-то произносил спич… И долго этот гул еще слышался художником, хотя он уже давно завернул за угол дома. Он прислонился к углу и смотрел опять в ту сторону, где мелькали огни… Он сначала долго стоял и всматривался в них, – и вдруг крупным шагом пошел по направлению к ним. Спотыкаясь во тьме, попадая в канавы и ямы, почти ощупью, шел он по замерзавшей земле, увлекаемый какой-то непобедимой силой… Он видел, как огоньки становились все реже и реже, как они пропадали один за другим… Вот их осталось не больше пяти, мигавших вдали один от другого, в разных направлениях. Один такой огонек шел прямо на него и, чуть не столкнувшись с ним, вдруг быстро и в испуге побежал в сторону. Он мог только заметить, что это был фабричный мальчик – рабочий, с деревянным фонарем в одной руке и с шапкой с набранным картофелем – в другой… Художник шел дальше на один огонек, горевший все время неподвижно, на одном месте.

Вот он наконец подошел к нему. Еще издали ветер донес до него острый свежий запах дыма. То была разложена в борозде теплина, в которой виднелась кучка уже обуглившегося картофеля. Теплинка медленно потухала, потому что два мальчика, бывшие около нее, спали прямо на земле; один был в стареньком рваном полушубке, другой в шугайчике. Мальчик в полушубке лежал прямо на груди, а мальчик в куцавейке заснул, облокотившись на его спину. Измятый, свалившийся с чьей-то головы, с изорванным козырьком картуз валялся тут же… Мальчик в казакине, должно быть, услыхав шелест шагов, проснулся было, взглянул через полуоткрытые веки на теплину и, уронив голову на грудь, заснул опять… Холодный осенний ветер рвал его беловатые волосы, срывал шляпу с головы художника, пробирался холодной струей под пальто и раздувал потрескивавшую теплинку. Вдали виднелись черный столб высокой фабричной трубы с красным снопом пламени, как-то зловеще-ярко горевшим во тьме, освещенные ряды фабричных окон и весело лившийся свет из окон хозяйского дома.

С тех пор художника уже не видали ни в Р., ни в доме, где была его картина, которую на другой же день купец завесил покрывалом. Через год после того рассказывали в Петербурге, в кружках художников, о странном случае внезапного падения таланта, подававшего большие надежды, и приводили в пример художника N, который, после удачного дебюта, уже не мог написать и докончить ни одной картины. Он перебивался с семьей тем, что успевал зарабатывать рисованием дешевых портретов да иллюминовкой фотографических карточек. Через три года он стал совсем стариком, осунулся, сделался нелюдим, избегал своих товарищей, не имел связей ни с каким обществом и знал одну свою семью. Только часто целыми днями и вечерами он долго бродил по фабричным окрестностям или в глуши соседних деревень, каким-то странным, блуждающим взглядом озирая проходившую перед ним трудовую жизнь. Встречавшиеся с ним в это время говорили, что он, несомненно, накануне роковой психической болезни, другие предполагали, что в его художнической душе совершается глубокий мучительный перелом, из которого он не находит выхода. В среде его близких были уверены, что он так мучительно искал нового творческого воплощения Христа… Христа для «малых сих», и когда он найдет это, – он снова воскреснет для жизни и искусства.